Tag Archives: еврейская литература

СМЕХ И СЛЕЗЫ ШОЛОМ-АЛЕЙХЕМА

Доброжелательное приветствие на идиш «Мир вам!» стало известно буквально на весь мир после того, как великий еврейский писатель Соломон Наумович Рабинович, родившийся на украинской земле, взял его в качестве творческого псевдонима.

  

Памятники Шолом-Алейхему в Киеве (1997) и Москве (2001)

Шолом-Алейхем, как вспоминали современники, был очень веселым человеком. Недаром он завещал своим близким в годовщину его смерти читать на могиле один из своих юмористических рассказов. «Смеяться полезно. Врачи советуют смеяться…» — один из рецептов жизни и творчества писателя, а его творческое кредо звучит как парафраз Гоголя: «Видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы».

Значение литературного наследия Шолом-Алейхема не только в еврейской, но и в мировой культуре поистине огромно. Он сумел передать полноту и выразительность, юмор и лиризм языка идиш. Писатель творил свой собственный мир, населяя его евреями всех разновидностей, какие только водились в России на рубеже столетий. Каждый характер — полнокровная личность, с ее неповторимым своеобразием. Имена некоторых его героев превратились у евреев в имена нарицательные. Писатель стал проводником юмора простых местечковых жителей, тяжелая жизнь которых всегда сопровождалась улыбкой и песней, которые никогда не сдавались. Преломляясь сквозь призму этого здорового, добродушного юмора, безрадостная «черта оседлости» принимает особый колорит, ее старосветские обитатели, озаренные лучами искрометного смеха писателя, приобретают особую глубину и значительность. Юмор, легкость изложения, умение сказать о сложном просто, о грустном – весело – то, что во все времена привлекает читателя в произведениях Шолом-Алейхема.

Биография мастера сама по себе увлекательнее любого рассказа. Несмотря на взлеты и падения, удачи и потери, его жизнь точно так же была наполнена добрым юмором. Недаром писатель сказал: «Неважно, как поворачивается к тебе жизнь, ты должен продолжать жить, даже если она тебя убивает».

Ранние годы Шолом-Алейхема достаточно подробно описаны в автобиографическом романе «С ярмарки», оставшемся, к сожалению, неоконченным. Будущий писатель родился 2 марта 1859 года в городе Переяславе Полтавской губернии (теперь Переяслав-Хмельницкий, Киевская область) в патриархальной еврейской семье. Вскоре родители переехали в село Вороньково близ Киева. Семью преследовали невзгоды – вскоре отец разорился, а когда мальчику было 13 лет, умерла его мать. Впрочем, Соломон оставался любознательным и общительным подростком, продолжал прилежно учиться, любил сочинять смешные истории.

Приблизительно в это время произошел забавный случай, после которого Соломон уже не сомневался в своем умении шутить и заставлять окружающих смеяться. После смерти матери мальчика отец Соломона женился снова – так в доме появилась мачеха, весьма эксцентричная и несдержанная особа. Когда ей что-то не нравилось и она бывала в ударе, злые слова, слетавшие с ее языка, вились и текли, как масло, без остановки, на одном дыхании – все сплошные ругательства. Однажды Соломон решил записать в алфавитном порядке все «плохие» слова, которые ему доводилось слышать от мачехи, и назвал он свой дневник «Лексикон». Над составлением этого своеобразного словаря автору пришлось немало попотеть и несколько раз переписывать его. Отец, видно, заметил, что мальчик над чем-то усиленно трудится. Как-то вечером он подошел, заглянул через плечо сына, затем взял рукопись и перечитал ее всю, от первой до последней буквы. Но, мало того, он показал «труд» Соломона жене! Чего можно было ожидать от этой дамы в данном случае? Ругани и проклятий, естественно. Однако свершилось чудо. Когда мачеха прочла «Лексикон», на нее неожиданно напал безудержный смех. «Она так хохотала, так визжала, что казалось, с ней вот-вот случится удар…» – вспоминал позже писатель. Это было спасением, и спасение даровал смех.

В 15 лет Соломон произвел свой, можно сказать, второй литературный опыт. Вдохновленный «Робинзоном Крузо» Даниэля Дефо, юноша написал собственную версию романа на родном языке. Тогда же он твердо решил стать писателем и взял знаменитый псевдоним – Шолом-Алейхем, что в переводе с идиш означает «мир вам». Молодой человек был достаточно образован: получил основательное еврейское образование дома, под наблюдением отца, а также в русской гимназии в Переяславе, куда семья вернулась после того, как обеднела.

К 17 годам он стал вполне самостоятельным: сначала подрабатывал всем, что подворачивалось под руку, но в конце концов ограничился работой репетитора по русскому языку. Благодаря работе юноша и познакомился со своей будущей спутницей жизни. На протяжении трех лет молодой учитель давал частные уроки дочери богатого еврейского предпринимателя из местечка Софиевка Киевской губернии Ольге Лоевой. По классике жанра между ними вспыхнуло чувство. Вопреки недовольству своего отца, в 1883 году Ольга стала женой Шолом-Алейхема и впоследствии родила ему шестерых детей.

С 1883 года писатель, ранее творивший на иврите и русском языке, начал писать исключительно на идиш, всячески способствуя его литературному признанию. В то время вся еврейская литература выходила на иврите – «высоком» языке. Идиш же, разговорный, «народный» язык простых евреев, считался жаргонным и нелитературным. Шолом-Алейхем в корне поменял эту традицию.

После смерти тестя в руки Шолом-Алейхема перешло немалое наследство, однако финансовая жилка, видимо, не была самой сильной стороной писателя. Он не смог выгодно вложить и приумножить капитал. Сперва он финансировал литературный альманах на идиш «Еврейская народная библиотека», выплачивая молодым авторам сумасшедшие гонорары, затем занимался биржевыми спекуляциями в Одессе, где окончательно и прогорел.

Кстати, об Одессе. Жизнь и творчество Шолом-Алейхема было тесно связано с этим городом. Он вместе с семьей поселился там в 1890 году и начал работать в газетах «Одесский листок» и «Одесские новости». Писатель так и остался в нашей памяти неразрывно связанным с культурным образом Одессы, с его прославленной юмористической составляющей. Когда Шолом-Алейхем переехал в Одессу, город уже шутил вовсю, но все же во многом его талант сотворил особый одесско-еврейский юмор. Именно одесским страницам Шолом-Алейхема обязаны мы тем, что даже спустя столетие одесский юмор и еврейский юмор стали почти синонимами. Интересно, что до приезда в Одессу Шолом-Алейхем писал в основном сентиментальные повести с мелодраматическими сюжетами. Только в Одессе впервые блеснул драгоценными гранями его смешливый гений. Роман «Менахем-Мендл» стал первым образцом одесской темы в еврейской юмористике.

Юмористика Шолом-Алейхема лирична, в ней все «от первого лица». Его герои произносят монологи, осмысливая жизнь, изумляясь ее невзгодам и абсурдам, которые открываются в этом осмыслении, и сама способность ТАК видеть и говорить рождает улыбку, тот самый высокий элитарный юмор, о котором сказано: «горьким смехом моим посмеюся». Шолом-Алейхема называли «еврейский Марк Твен» и «еврейский Чехов». Интересно, что никогда Марка Твена и Чехова не сравнивали между собой, они очень разные писатели. Но в Шолом-Алейхеме есть и энергичный задор первооткрывателей-американцев Марка Твена – разве мальчик Мотл не соединяет в себе Тома Сойера и Гека Финна в одном лице? Есть у Шолом-Алейхема и та печальная улыбка, с которой смотрел на «русские сумерки» Чехов.

Именно в этот период были опубликованы рассказы «Будь я Ротшильдом», «На скрипке», «Дрейфус в Касриловке», «Немец», представляющие собой образцы этого особого юмора, «смеха сквозь слезы», который стал известен в мировой литературе как «юмор Шолом-Алейхема» и полнее всего проявился в повести «Мальчик Мотл».

Об одном из произведений писателя хочется сказать особо. В 1894 году Шолом-Алейхем издал повесть «Тевье-молочник», ставшую первой из широко известного цикла. Главный герой Тевье, бедный еврей из местечка, имеющий грубоватую внешность и нежную душу, стал одним из любимых типажей писателя. Жизнь Тевье, его семьи, его дочерей очень тяжела, тем не менее повесть пропитана особой добротой. В монологах главного героя есть место и шуткам, и тонкому юмору местечковых историй, и народным традициям, и общению с Б-гом, и трагедии гонения евреев, и сарказму. Трагичная история еврейской семьи, философское отношение героя к жизни с долей грустного юмора заставляет каждого читателя задуматься о своем месте в этом мире, и может быть по-другому воспринимать свою жизнь. Все так и есть – «и смех, и слезы»…

«Тевье-молочник» обрел не только литературную, но и сценическую славу – достаточно вспомнить спектакль Соломона Михоэлса, американский мюзикл «Скрипач на крыше», телепостановку с Михаилом Ульяновым, «Поминальную молитву» московского театра «Ленком» с Евгением Леоновым…

К началу ХХ века литературный дар Шолом-Алейхема получил должное признание, и уже в 1903 году вышло первое собрание сочинений в четырех томах. Он был известен как сложившийся писатель с мировым именем, организовывал публичные выступления, в том числе за рубежом. Литературные вечера, на которых он читал свои рассказы, пожалуй, и были его любимым жанром. Его жажда деятельности и творчества была поистине неиссякаема.

Революционные события в России и особенно прокатившиеся по империи погромы вынудили Шолом-Алейхема с семьей уехать. Он обратился с письмами к Льву Толстому, Чехову, Короленко, Горькому, приглашая их принять участие в задуманном им сборнике в помощь пострадавшим от кишиневского погрома. Сборник вышел под названием «Помощь».

В 1905-1907 годах писатель жил во Львове, бывал в Женеве, Лондоне, других европейских городах, в конце 1906 года приехал в Нью-Йорк, где был горячо принят еврейской общиной. В 1908 году он выехал в большое турне с чтением своих рассказов по городам Польши и России. Во время этих путешествий Шолом-Алейхем заболел туберкулезом легких и на несколько месяцев слег в постель, после чего по настоянию врачей отправился на курорт в Италию.

В том же году в связи с 25-летием творческой деятельности Шолом-Алейхема в Варшаве был создан юбилейный комитет, выкупивший все права на издание его произведений и вручивший их писателю. Параллельно в Варшаве начало выходить многотомное собрание сочинений, так называемое «Юбилейное издание», а в 1909 году петербургское издательство «Современные проблемы» выпустило собрание сочинений Шолом-Алейхема на русском языке, тепло встреченное публикой. Максим Горький тогда написал ему, что восхищается его повестью «Мальчик Мотл», назвал его «летописцем черты оседлости», и предложил совместное издание сборника еврейских писателей на русском языке.

В эти годы увидел свет роман «Блуждающие звезды» – высшее достижение писателя в этом жанре. Его герои Лео и Роза были с детства влюблены друг в друга, но мечта о театральной славе вырвала их из привычного мира и в конце концов разлучила. Оба становятся знаменитостями, окружены ореолом славы, но им – «блуждающим звездам» – уже не суждено вновь полюбить. Роман выдержал огромное количество изданий на идиш, русском, английском, испанском, французском, немецком и даже китайском языках.

 

Книги Шолом-Алейхема в переводе на белорусский (1992, 1998)

Своеобразным литературным комментарием к процессу Бейлиса стал роман Шолом-Алейхема «Кровавая шутка», в сценическом варианте – «Трудно быть евреем». Сюжет основан на мистификации: два друга-студента, еврей и христианин, ради шутки на спор обменялись паспортами. В итоге христианин с еврейским паспортом становится жертвой кровавого навета и проходит мучительные испытания. Писатель очень хотел опубликовать роман и в русском переводе, но из-за цензуры при его жизни этого не случилось, и на русском языке роман появился лишь в 1928 году.

Первая мировая война застала Шолом-Алейхема на одном из немецких курортов, и, как русский подданный, он был выслан из Германии. Однако из-за военных действий вернуться в Россию было уже невозможно, и он снова отправился в Америку.

Поначалу американская пресса, и не только еврейская, всячески приветствовала писателя-эмигранта, но со временем его практически перестали печатать – по официальной версии по причине «нехудожественности». Один из издателей объяснил Шолом-Алейхему, что он «недостаточно бульварен для Америки».

Психологию американского «потребителя» Шолом-Алейхем в шутливой форме описал в одном из писем. Писатель, поправившись на десять фунтов, шутит, что если дело так пойдет и дальше, он через год будет весить 330 фунтов, а с таким весом ему успех в Америке был бы обеспечен: « Не надо ничего писать, надо только дать анонс: «Чудо чудес! Приходите! Валите толпами! Смотрите! Удивляйтесь! Самый крупный юморист в мире! Весит 330 фунтов! Шолом-Алейхем – вход один доллар… Не прозевайте!»

Американский этап в творчестве Шолом-Алейхема, несмотря на существующие проблемы и тяжелую болезнь, был крайне насыщенным. В 1915-1916 годах он интенсивно работал над автобиографическим романом «С ярмарки», в котором дал эпическое описание отцовского дома, своего детства, отрочества. Этот роман Шолом-Алейхем считал своим духовным завещанием: «Я вложил в него самое ценное, что у меня есть, — сердце свое. Читайте время от времени эту книгу. Быть может, она … научит, как любить наш народ и ценить сокровища его духа».

В этот же период Шолом-Алейхем опубликовал вторую часть своей уже ставшей знаменитой повести «Мальчик Мотл» — «В Америке». Шолом-Алейхем устами сироты Мотла, сына кантора, рассказывает о жизни евреев-эмигрантов в Америке. Иногда иронично, порой юмористически рисует писатель быт и нравы бывших касриловских обитателей, нашедших приют в «благословенной» Америке. Также в 1915 году была написана комедия «Крупный выигрыш», в некоторых сценических вариантах она называлась «200 тысяч». В основу пьесы, которая впоследствии вошла в репертуар многих театральных коллективов, положен сюжет внезапного обогащения и связанных с этим изменений человеческого характера и уклада жизни – согласитесь, очень современный сюжет.

Cцена из спектакля «200000» по Шолом-Алейхему, постановка Белорусского государственного еврейского театра (1943). Cправа налево – Моисей Сокол, Григорий Герштейн, Юдифь Арончик.

До последних дней Шолом-Алейхем мечтал, что, когда кончится война, он с первым же пароходом вернется домой. Однако этому так и не суждено было произойти. Шолом-Алейхем умер от обострения туберкулеза 13 мая 1916 года в Нью-Йорке. Ему было 57 лет. Похоронили писателя на бруклинском кладбище Маунт-Небо в Сайпрес-Хилз.

Проводить его в последний путь пришло невероятное количество людей. Вот как описывает эти похороны американский литератор и общественный деятель Морис Самюэль в своей книге «Мир Шолом-Алейхема»: «Десятки тысяч людей, наводнивших в те дни улицы Нью-Йорка, можно назвать «плакальщиками» в полном смысле этого слова: они скорбели неподдельно, не напоказ. И не показная, а неподдельная скорбь побудила сотни профсоюзов, братств, объединений, сионистских клубов, благотворительных обществ в воскресный день 14 мая 1916 года в срочном порядке созвать своих членов и послать 15 мая своих представителей на кладбище. Неподдельная скорбь побудила все без исключения американские города, из которых можно за ночь добраться до Нью-Йорка, прислать свои делегации на его похороны. Эти люди оплакивали не только Шолом-Алейхема, но и часть своей жизни, которая уходила от них».

Шолом-Алейхем до конца своих дней оставался романтиком-народником, безмерно любящим «простых» людей, и они всегда отвечали ему взаимностью. Ведь все произведения классика, затрагивающие самые грустные социальные темы, близкие каждому простому человеку – бедность, унижение, дискриминацию – всегда несли в себе примиряющую ноту доброго юмора и живительный свет надежды. Поистине «Мир вам!»…

В те дни газета «Нью-Йорк таймс» опубликовала завещание великого писателя. Главное пожелание Шолом-Алейхема заключалось в том, чтобы его имя ассоциировалось у всех только со смехом. А еще в завещании он написал: «Где бы я ни умер, пусть меня похоронят не среди аристократов, богачей и знати. Пусть меня похоронят там, где покоятся простые евреи-рабочие, настоящий народ, дабы памятник, который потом поставят на моей могиле, украсил простые могилы вокруг меня, а простые могилы дабы украшали мой памятник — как простой честный народ при моей жизни украшал своего народного писателя».

Источник: газета «Еврейский обозреватель», 2016

Опубликовано 07.03.2019  15:29

Майсей Кульбак. ВЯЛІКІ ТЛУМ

М. Кульбак

Вялікі тлум

(трэцяя глава з рамана-паэмы “Зэлмэнавічы”)

Вокладка ідышнай кнігі, выдадзенай праз 33 гады пасля смерці Кульбака (Масква, 1971); ілюстрацыя з гэтай кнігі, аўтар – Л. І. Мароз.

*

Уранні стаяў вялікі тлум. Рэб-Зэлмэлэвы двор выглядаў, нібыта мурашнік. Бегалі скрозь мароз у голых хадаках з аднаго дома ў другі. Паўсюдна надараліся стаячыя “паседжанні”.

– Як жа так, гэткая подласць утворана была ў двары рэба Зэлмэлэ!

– Без вясельнага балдахіна-й-блаславення!

– Як жа так, як жа так, гэта ўсё мусіла здарыцца ў нас!

Старыя зэлмэнавічы кругаходзілі з выстаўленымі бародамі, пакрактваючы ды паціскаючы плячыма. Шалапуты паглядалі з-пад казыркоў, адчуваючы зараджаны настрой. А дзядзька Юда быў зусім не ў сабе, як знак таго – ён стаяў сярод пакоя і жаваў бародку. У другім пакоі ляжала Хайэлэ, чырвоная ад сораму, а ён, дзядзька, дзьмуў у гэбель, работаючы з жарам, ды з пылам утлумачваючы ўсё дошцы так, каб мусілі чуць і па гэны бок сцяны:

– Каза, што бяжыш ты? Што, колець гэтак табе авёс?

Да ўсяго дзядзька Юда быў дзіўным чалавекам. Ён быў філосаф і ўдавец. Раптам паклаў ён гэбель на варштат і прыстоіў добрую хвілю з тварам, раздражнёным на свет. Ён надумаў: мелася распіска рэб Зэлмэлэ, што вяселле павінны правіць з музыкам.

Скрыпачка вісела на сцяне, ён зняў яе, падышоў да драўлянай сценцы, дзе па другі бок ляжала Хайэлэ дзядзькі Юды, і пачаў рабіць прыгатаванне. Ён падагнуў бліскучую бародку, прыплюснуў вочы і зайграў.

Гэта, моў, патрабавала азначаць: музыка грае на Хайэлэвым вяселлі.

На пачатку прыйшоў такі напеў, рыхтык як у музыкі падчас захутвання нявесты вэлюмам, але ад яго ўжо пачуўся смяротны павеў, такі самы, як ад спеву на могілках. Шчыкала за сэрца. Затым, аднак, пачаў ён граць на матыў “памінальнай малітвы” напеў аб тым, што цётка Гэся заўчасна пайшла са свету і ня мела шчасця пабыць пры дачцэ пад вясельным балдахінам. Слёзы ліліся з яго вачэй, мокрыя вейкі міргалі па шкельцах акуляраў, і ён ужо ня бачыў анічога прад сабой, толькі прыслухоўваўся да цёмнага натхнення, што ўзыходзіла ўнутры; ён прыслухоўваўся да спеву аб непрыгожай смерці цёткі Гэсі.

Затым ён таксама заграў аб курыцы.

І хто ведае, як доўга дзядзька Юда мог стаяць там, ля драўлянай сценцы, калі раптам пачуліся няціхія хліпы ад гэнага боку, прыдушаны плач, што рабіўся ўсё грамчэй. І чулася, як Хайэлэ кідаецца на падушку і заходзіцца ад слёз.

Дзядзька схапіў конаўку вады і шмыгнуў туды. Хайэлэ лямантавала. Яна ўзнялася абамлелая, каўтанула вады і зноў прыпала да падушкі. Дзядзька Юда пагладзіў яе па галаве ў знак, што ён здаволены нявесцінымі слязьмі, і цішком выйшаў да варштата.

Ён стаў ізноў да сваёй работы з сякерай і гэблем, майстраваў моўчкі ўвесь дзень, і ўжо, здаецца, рашуча кінуў думаць пра няўдалы шлюб. Толькі ўвечару спахапіўся ён, што наўзамен шкапа-самотніка, які быў задумаў ён уранні, ўвечару атрымаўся зэдлік, просты зэдлік.

*

У Бэры назаўтра быў дзень адпачынку.

Адкуль, пытаецеся, ведаюць, калі ў Бэры быў дзень адпачынку? Маецца такі знак: калі Бэра здымае боты, дык гэта паказвае, што ён адпачывае. Тады абарачаецца ён добра тáкі адпачываючым чалавекам. Ён круціцца па дому, басанож, у вялікіх штанах галіфэ, і ласуе з гаршэчкаў, хапае ў цёткі Малкелэ латкі са скаварады, акунае іх у нешта і ўкідвае прост праз рот у чэрава. Газеты чытае ён стойма. Затым усаджваецца ён на тапчан, ногі пад сябе, і пачынае строіць балалаечку.

Бэра ўладае сабе парай грубых песень, якія прынёс з франтоў; яны ляжаць у ім, як у склепе, трапляецца толькі, што ён усё ж выпявае іх. Да пяяння мае ён цяжкі чэраўны голас, а як распяецца, то вочы ў яго вылазяць на лоб ад асалоды.

Пяе ён троху дзіўна.

Ня трэба думаць, аднак, што Бэра займаецца песнямі і забываецца на будзённае жыццё. Выпадае, што адціне ён раптам глыбокі, захапляльны спеў і скажа:

– Мама, у цэрабкопе (цэнтральны рабочы кааператыў – заўв. рэд.) сёння даюць масла!

І затым пяе ён далей з яшчэ большым захапленнем, захлынаючыся, а тая бедная балалаечка прысвіствае.

О, хвала зэлмэнавіцкаму ладу жыцця ў сусветнай гісторыі!

*

Бэра ўжо сядзіць добрых некалькі гадзін на тапчане, з басымі нагамі пад сябе, і грае. Азначае гэта, што жаніх весяліцца ў “сем дзён пасля вяселля”. Кашуля расшпілена, губы надзьмуты, і дубовы голас ідзе з чэрава:

Калі ехаў я ў Растоў-на-Доне,

Узяцьмеў бохан хлеба;

Калі ехаў я ў Растоў-на-Доне,

Зрабіцьмеў буржуям смерць.

А ўдвору кругаходзілі і гаварылі:

– Жонак ім трэба, шалапутам? Трасцы ім трэба.

– Як дайшлі яны, хамулы юрлівыя, да жонак?

І дзядзька Юда ўвайшоў да Хайэлэ ў камору:

– Чаго ты ляжыш? – сказаў ён. – Муж твой сядзіць жа там у коле вучоных мужоў і сыпе выняткамі з Торы!

Бэра тады напяяўшыся быў, як барабан, і пайшоў прэч. Ён не знайшоў нават за неабходнае кінуць слова, што ажаніўся.

*

Пазней увечары, пасля гарачых развагаў-паседжанняў, цётка Малкелэ пусцілася да Бэры ў міліцыю. Вядома тое, што цётцы Малкелэ заўжды добра ўпадае на розум, і цяпер гэта яе ініцыятывай было – пайсці запрасіць Бэру на “пернік-ды-гарэлку”.

– Хай няма яўрэйскага, але кавалачак чалавечага хаця ж мае, што – не?

Яна ішла праз халодны, цёмны калідор, пакуль не знайшла ягоны пакой. Там, паміж рассунутых сталоў, змяшчаўся жаніх – чырвоны, засоплы, і мыў падлогу.

– Як гэта табе пасуе, – раззлавалася яна, – можна ж папрасіць каго-небудзь?

Бэра локцем абцёр вусы і адказаў, што ён нішто сабе патрапіць сваім розумам. Ён адставіў шчотку і прыняў маці з зэлмэнаўскай сардэчнасцю.

Цётка Малкелэ ўселася цалкам паважна, няма чаго спяшацца. Нечага так узяла пяро са стала, паспрабавала на пазногці, і запытала:

– Бэрэ, пяро не дзярэ?

– Не, ну, а што чуваць у вас?

– Ведаеш жа, – яна адказала, – навучаюць троху яўрэйскай, троху рускай…

Так гаварылі кругом ды навокала.

І ня трэба думаць, што цётка Малкелэ забылася ў гэны вечар, па што яна прыйшла. Яна не забылася. Чалавеку трэба ўмець адно падыйсці да чалавека; і не дарма паслалі з даручэннем разумную цётку Малкелэ, хоч дзядзька Юдэ яшчэ ўдзень моцна парываўся, ды ўдзень як запэўніваў, што ён яго там, прыўкраснага зяця свайго, сатрэ ў попел. Цётка Малкелэ ўжо дакладна нічога не забыла, яна, да таго ж нават выказала дапушчэнне, што запісацца ў ЗАГСе неяк ня мае ў сабе моцы. Гэта неяк не да душы.

Бэра ўсміхнуўся.

О тады яна і запрасіла яго на “пернік-ды-гарэлку”. І цётка Малкелэ дадала:

– Зразумела, без цырымоніяў, чаго ж? Дык нешта і мы ёсць таксама шматочкам сённяшняга, камсамолу…

*

Удвору ўзяліся рыхтавацца да ціхага вяселля.

Дымы стаялі над комінамі. Пляцёнкі – раскладзены на сталах, як у былыя гады. Цётка Гіта ведала сакрэт асаблівага сорту мядовага перніка, якім ласаваліся яе далёкія рабіны, ахутаныя блакітнаю смугой. Водары курыцы і шафрану несліся па двары.

Толькі дзядзька Юда яшчэ паглядаў неяк раздражнёна, аднак ужо без злосці. Было ў яго нешта кшталту адзення пясочнага колеру, з карычневым аксамітным каўнерчыкам, як кавалачак рэменя – якое ён якраз вытрасаў на марозе.

Трэба, аднак, яшчэ падыйсці зазірнуць да дзядзькі Зішы ў акно: калі пакажацца ў акне чатырохвугольная барада, на якой ляжыць рука, што прытрымлівае яе моцна, і грэбнем яе, тую бараду, расчэсваюць знізу ўверх, – гэта паказвае, што будуць вялікія ўрачыстасці ў двары.

Так, барада тут!

Цалка прынёс пляшку віна. Такім чынам, у рэбзэвым двары дзеіліся падзеі. Дзядзька Iча ходзіць наўкола ад світання, нібы цішыня ў чалавечым вобразе, нібы глухаваты голуб, толькі падслухоўваючы, што гавораць, і пры тым хоча пазбегнуць цёткі-Малкелэвых позіркаў.

Чаму?

Дзядзька Іча мае звычку прыняць кроплю на гэткіх урачыстасцях, а затым ідзе ён цалавацца з жанкамі. Лічаць, што гэта паходзіць ад яго невялікай хітрамудрасці.

Ссунуўся дзень, зайшоў без захаду сонца. У дзядзькі Юды ўдому запалілі вялікую жалезную лакіраваную лямпу, што вісела ўверсе як цэлая машына. У доме было вельмі чыста. Пахла свежай сасновай дошкай. Толькі ў сенцах яшчэ несла пахам колішніх, пасаджаных на адкорм, гусей. У сенцах яшчэ аддавала смуродам.

Дзядзькі-Юдава бародка блішчэла ад халоднай вады. У сваім дапатопным, нягнуткім адзенні, быў ён падобны на вясковага папа, што заблукаў сюды, да зэлмэнавічаў. Пазней падвялі да сенцаў бабу Башу ў адзеннях старадаўняй каралевы. На ёй ззяла палярыначка з чорных пацерак у тысячы цёмных колераў. На галаве мела яна цэлы гародзік кветак. Дзядзька Іча ўсунуўся з памытай галавой, барада кругом троху адхапнута нажнічкамі. Затым праніклі дзядзька Зіша і цётка Гіта. Дзядзька Фоля, зразумела, быў непрыйшоўшы, бо яго ў маленстве пакрыўдзілі. Пазней за ўсіх прыйшоў Цалка дзядзькі Юды, злашчаснік, адукаваны, які заўсёды паглядае ў кніжкі. Ён той, што з новых вучоных, калі выкажа нехта слова, зараз жа ўскоча, здзіўлены:

– Як? Што вы сказалі?

І запіша ён адразу тое ў кніжачку. А злашча вадзіўся ён з бабай, што таксама ня ёсць прыкладам для моладзі. Яшчэ мае манеру ён: ён пазбаўляе сябе час ад часу жыцця, але гэта не належыць да спраў.

Паселі пры стале з зэлмэнаўскім спакоем і пачалі чакаць на жаніха.

*

Як толькі Бэра з’явіўся на парозе, сватоў апанаваў вялікі вусціш, бы не на вяселлі. Нават кідалі позіркі са страхам, з дрыжыкам у вейках. Святочная грамада выглядала надта падазрона, і праз тое Бэра на тым жа месцы сказаў:

– Як магчыма заўважыць па розных знаках, тут збіраюцца правіць прыгожае вяселле? – і ён паглядзеў на разадзетую Хайэлэ, што сядзела на падушках на самым пачэсным месцы ў куце, вышэй за ўсіх. – Так ці не?

– Нягож – не, – адказаў дзядзька Юда злосна, – малая радасць, га?

Дзядзька Юда адказаў з уколам, бо дагаджаць людзям ён ня ўмеў.

Тады Бэра выняў газеты, каб чытаць. Гэткім манерам зэлмэнавічы пачалі здагадвацца, што вяселле тое пойдзе ўжо не зусім мірна. Толькі разгарачаны дзядзька Іча, з падвязаным стужачкай каўнерам, яшчэ сядзеў, гатовы прыняць кроплю. Раптам атрымаў ён жончын шчык у калена: цётка Малкелэ гэтак пад сталом дала яму знаць аб сваёй роспачы, ён таксама пачаў аглядацца наўкола з падазрэннем.

Калі Бэра перачытаў газеты, выпусціў ён з вуснаў знаёмае іржанне і пачаў пазіраць на лямпу, гэта была ўжо вядомая яго манера ў такіх выпадках. Як мяркуюць, усеўся ён вымаўчаць вяселле.

Гэта не надта вялікая здольнасць, аднак і яе таксама трэба ўмець. Бэрэ гэтую справу праводзіў на такі манер:

Ён сядзіць спакойна, як сядзіць часам нехта на вакзале і чакае, калі яго цягнік мусіць ужо нарэшце прыйсці; гледзячы на лампу і прытым вымоўчваючы камяні-маўчуны гэткія, што клаліся на душы сватоў, нібы лямец. Па дзесяці хвілін моўчы ўва ўсіх зрабілася цёмна ў вачах.

Чалавек сядзеў і вадзіў людзям, паглядаючы і рэжучы халодна направа і налева, бы мароз.

Першым, хто не вытрымаў, быў дзядзька Юда. Ён перагнуўся праз стул, і ягоныя чорныя вострыя вочкі вылезлі поверх акуляраў:

– Можа, вымавіш ты калі слова, прыўкрасны зяць мой?

На дапамогу яму прыйшоў збляднелы дзядзька Іча:

– Вымаві слова, кажу я табе, боўдзіла, бо гэта ж твая радасць, тваё вяселле!

– І што тут табе такога зрабілі? – пачала прасіць цётка Малкелэ.

Тады Бэра адказаў памалу:

– Кіньце мне дурыць галаву, бо я сяджу і думаю аб нечым іншым.

– То дай жа і нам таксама ведаць, аб чым, напрыклад, чалавек думае? – дзядзька Юда не папускаў.

– Вось сяджу я, і я думаю, – сказаў Бэра, – якім чынам магчыма тут электрыфіцыраваць двор.

Зэлмэнавічы пераглянуліся. Зэлмэнавічы ня ведалі гэтага ані ў якіх злых снах. Здаецца, што аб двары няма чаго думаць, а калі мусяць-ткі ўжо дадаць – ага – рэбзэвы двор так і папусціцца абдумваць, дык цяпер таксама ня той час на гэта. Гэта дзядзька Юда тáкі растлумачыў яму, і прытым падаў ужо на далікатны манер, бо ён ня быў з тых людзей, якія ўмеюць замоўчваць справу.

Бэра ўзняўся, запрасіў Хайэлэ, яна мусіла апрануцца, і жаніх-нявеста пайшлі прэч.

Ганьба была вялікая. Сваты сядзелі вакол стала з доўгімі тварамі і глядзелі ў настольнік. Раптам на дзядзьку Юду найшло вар’яцтва. Ён схапіў пляшку віна і трахнуў вобземлю. Ён узяў сябе за ўласную бародку, быццам хочучы яе выдраць з усяе плошчы сяўбы.

У доме наступіў добры пярэпалах. Людзі пасунуліся да дзвярэй, толькі дзядзька Зіша стаяў спакойна, поўна заліты ўсмешкай, што аж пырскала з-пад вейкаў, і цягнуў волас з барады:

– Людскія дзеці!..

Тады дзядзька Юда ўпіўся ў яго, нібы шруб, і пачаў ківаць пальцам:

– Чакай, Зіша, не пабіла яшчэ цябе воспа і не шчасціла табе на адзёр, у цябе таксама яшчэ маюцца дачкі!..

На гэта дзядзька Зіша адказаў халодна і грунтоўна, хаця ў яго і пабялеў нос:

– То павінны тáкі ведаць, – сказаў ён, – што Зішы-зэгармайстаравы дачкі правіцьмуць вяселле ат якраз паводле запавету Майсея і яўрэйскага народу.

Пры ім ужо стаяла цётка Гіта і трымала за рукаў: дзядзька Зіша быў яўрэем хваравітым. Паколькі ён пачаў гаварыць, то ўжо толькі ён і гаварыў далей ды раіў, каб мусіў брат ягоны лепей дбаць аб уласнай дачцэ, Хайцы, яна павінна, нябога, не забыцца на маўленне ў кумпаніі са сваім дарагім “цудам”.

Аднак чаму ў дзядзькі Зішы збялеў нос?

Пераклад з ідыша: Андрэй Дубінін, 2018 (С)

* * *

Ад рэд. Знакамітая кніга Майсея Кульбака пад назвай “Зэлмэнавічы” (або ўсё ж “Зэлмэнянцы”?) рыхтуецца да друку ў выдавецтве Рамана Цымберава. Калі выйдзе – мы не ведаем. Вялікі тлум – вялікія загадкі…

А вось што ведаем: 07 кастрычніка 2018 г. а 19-й гадзіне ў Гродне (вул. Лялевеля, 46, творчая прастора “ДОМ46”) пачнецца лекцыя нашага аўтара, прысвечаная М. Кульбаку. Больш падрабязна аб праекце – тут. Прыходзьце.

Апублiкавана 01.10.2018  18:55

Ці трэба Беларусі музей культуры ідыш?

Піша доктар гістарычных навук Леанід Лыч

Калісьці на нашай зямлі квітнела створаная на ідышскай аснове культура. Пачатак ёй паклалі ў канцы XIV стагоддзя запрошаныя ўладамі Вялікага Княства Літоўскага яўрэі. Асноўныя плыні іх ішлі да нас з Нямеччыны і Польшчы. У якасці сродку зносінаў паміж сабою яўрэі гэтых краінаў выкарыстоўвалі ідыш. Ён быў даволі шырока распаўсюджаны на еўрапейскім кантыненце, таму яўрэі добра разумелі адно аднаго незалежна ад месца свайго пражывання. Падобнае можна сказаць і пра шырока распаўсюджаную ў Сярэднявеччы латынь, прычым не толькі ў межах Еўропы. Адзіная камунікатыўнага характару агульнаяўрэйская мова Еўропы ідыш мела пэўныя тэрытарыяльныя асаблівасці, бо ніяк жа нельга было абысціся без папаўнення яе лексікі словамі карэннага насельніцтва той ці іншай мясцовасці.

Падобнае мела месца і ў Беларусі, толькі далёка не ў такіх маштабах, як у Нямеччыне, таму яўрэяў – носьбітаў ідышу яе жыхары разумелі і разумеюць без перакладчыка, што, аднак, пазітыўна не адбілася на іх узаемадачыненнях. У непараўнальна лепшым становішчы, чым беларуская мова, знаходзіўся ідыш у часы Рэчы Паспалітай і Расійскай імперыі. З-за крайне адмоўных наступстваў свядомай палітыкі першай здольныя да літаратурнай дзейнасці беларусы вымушаныя былі пісаць свае творы па-польску, а другой – па-руску. Яўрэі ў гэтых высакародных этнастваральных мэтах выкарыстоўвалі толькі ідыш. І калі цягам XVIII–ХІХ стагоддзяў беларусы на сваёй роднай мове не напісалі нічога такога, чым бы захаплялася Еўропа (яна захаплялася іх польска- і рускамоўнымі творамі), у літаратуры Беларусі на ідыш з гэтым не мелася ніякіх праблемаў. Праўда, пэўныя перашкоды чыніў царызм, але яны не ідуць ні ў якае параўнанне з тым благім, што ён рабіў для беларускай мовы. Сам факт непрызнання беларускай мовы самабытнай, адрознай ад рускай дае ўсе падставы разглядаць моўную палітыку царызму як каланізатарскую, якая нам яшчэ і сёння адрыгаецца непрыемнай пякоткай.

Яўрэі Беларусі могуць ганарыцца, што менавіта іх сын з Капыля Мендэле Мойхер-Сфорым (сапр. Шолам-Якаў Бройдэ, па пашпарце Саламон Абрамовіч) з’яўляецца заснавальнікам новай яўрэйскай класічнай літаратуры. Нарадзіўся ён у 1836 г., а памёр праз месяц пасля Кастрычніцкага перавароту – 25 лістапада (8 снежня) 1917 г. Да выезду ў 1853 г. у Камянец-Падольскі ён яшчэ паспеў закончыць Слуцкую яўрэйскую бурсу. Усе свае літаратурныя творы на ідыш напісаў за межамі Беларусі, аднак іх не могуць не лічыць за свае беларускія яўрэі. Асабліва гэта датычыцца твораў аўтабіяграфічнага характару, дзе паказаныя жыццё, побыт рамеснікаў Капыля – напрыклад, «Шлёма, Хаімаў сын» (1911).

Прыхільнікі пісаць літаратурныя творы на ідыш даволі лёгка інтэграваліся ў нацыянальную палітыку міжваеннай беларусізацыі. Паводле аб’ёмаў выдання ўсіх відаў друкаванай прадукцыі яўрэі ў асобныя гады саступалі толькі беларусам. На ідыш выходзілі і былі вельмі папулярнымі сярод яўрэйскіх чытачоў часопіс «Штэрн» («Зорка»), газеты «Дэр юнгер арбетэр» («Малады рабочы»), «Акцябер» («Кастрычнік»), «Дэр юнгер ленінец» («Юны ленінец»). У 1929 г., напрыклад, на гэтай мове было выдадзена 55 кніг. З 1926 г. на ідыш працаваў у сталіцы рэспублікі Менску Дзяржаўны яўрэйскі тэатр БССР. У тыя гады не меў сабе роўных на ідышскім літаратурным полі Беларусі Ізі Харык. Паводле словаў аўтара кнігі «Еврейские советские писатели Белоруссии» (Мінск, 2006) Гірша Рэлеса, творы гэтага аўтара «отличаются особой музыкальностью».

Далейшую творчую дзейнасць яўрэйскай, як і беларускай, інтэлігенцыі прыпынілі масавыя сталінскія фізічныя рэпрэсіі, пік якіх прыпаў на 1937–1938 гг. Затым не толькі самі яўрэі, але і іх літаратура на ідыш сталі ахвяраю Халакосту.

Спрыяльным ні для яўрэяў, ні для ідышу не назавеш пасляваенны перыяд. Справядліва не бачачы з-за вялікіх заганаў нацыянальнай палітыкі КПСС асаблівых перспектываў у беларускай мастацкай літаратуры, здольныя да такой творчай дзейнасці яўрэі палічылі за лепшае для сябе працаваць на ніве рускамоўнай літаратуры. З ідышам не пажадалі развітацца толькі лічаныя асобы, адзінкі. Адным з найапошніх масцітых яго магіканаў быў Гірш Рэлес (1913–2004).

Аўтарытэт яўрэяў, як і іх мовы ідыш, быў моцна падарваны на ўсёй савецкай прасторы, у тым ліку і ў Беларусі, барацьбой камуністаў з выдуманым імі бязродным касмапалітызмам. І тым не меней да канца першага пасляваеннага дзесяцігоддзя можна было даволі часта чуць ідыш у грамадскіх месцах. Сціх ён трохі пазней. Праз 10–15 гадоў амаль такі гаротны лёс напаткаў на сваёй гістарычнай зямлі і беларускую мову.

Ніколькі не лепшае становішча з ідышам і ў многіх іншых краінах яго колішняга шырокага распаўсюджвання. Ідыш знаходзіцца пад сур’ёзнай пагрозай канчатковага выхаду з рэальнага жыцця, непазбежнага памірання. Гэта разумеюць усе, і цалкам апраўдана, што сярод іх знаходзяцца асобы, гатовыя кінуць якар выратавання ідышу. Не магу прыгадаць, дзе чытаў, што ў ЗША нібыта існуе, функцыянуе нейкая творчая супольнасць людзей, і ёю штосьці практычнае робіцца ў інтарэсах ідышу. Поспеху ім у гэтай высакароднай справе. Найбольш жа заклапочаных трагічным станам ідышу людзей, зразумела, знаходзіцца ў Ізраілі, хоць там і з’яўляецца адзінай дзяржаўнай мовай іўрыт – старажытнаяўрэйская мова. І, думаецца, што сярод тых людзей ёсць нямала яўрэяў з Беларусі, бо тут на ідышы створанае бясцэннае багацце, якім сёння нельга не ганарыцца.

З атрыманнем яўрэямі яшчэ за савецкім часам права выезду на сваю гістарычную радзіму яны ў масавым парадку пачалі пакідаць Беларусь: штогод па 100–150 тысячаў чалавек. Яна да такой ступені абез’яўрэілася, што перапіс насельніцтва 1999 года зафіксаваў толькі 27,8 тысячаў прадстаўнікоў гэтай этнічнай групы. З іх толькі 1508 чалавек назвалі ідыш сваёй роднай мовай!

Несумненна, яшчэ менш было яўрэяў, якія валодалі ідышам, маглі размаўляць, пісаць на ім літаратурныя творы. Пераканаўча сведчыць пра гэта і такі факт: калі ў канцы 1980-х – пачатку 1990-х гадоў у нацыянальны рух разам з беларусамі ўключыліся і ўсе нашыя этнічныя групы (патрэбы ў гэтым не мелася толькі ў рускіх Беларусі, бо тут яны карысталіся такімі ж правамі, як і ў Расійскай Федэрацыі), яўрэі не стварылі аніводнага перыядычнага выдання на мове ідыш. У гэтых мэтах выкарыстоўвалася выключна руская мова.

І ўсё ж раз-пораз ідыш заяўляе пра сябе на беларускай зямлі, сцвярджае, што яшчэ не адышоў на той свет, хоча заставацца на гэтым, як больш вядомым, блізкім чалавецтву. Як ніхто іншы, не дае памерці ў нашым краі ідышу Аляксандр Астравух – аўтар выдадзенага ў 2008 годзе ілюстраванага ідыш-беларускага слоўніка. Яго аб’ём складае 928 старонак, на іх змешчана 25 тысячаў слоўнікавых артыкулаў і 50 тысячаў словаў. Многім падабаюцца аўтобусныя экскурсіі пад назовам «У пошуках ідышу».

Сёння ў Беларусі на мове ідыш пішуць свае літаратурныя творы толькі адзінкі, зведваючы неверагодныя цяжкасці з іх надрукаваннем. У лік такіх творцаў уваходзіць і добра вядомы ў краіне Фелікс Баторын. Шмат у яго і беларускамоўных паэтычных твораў. Ён з’яўляецца сябрам Саюза беларускіх пісьменнікаў.

Вялікай і прыемнай нечаканасцю з’явіўся для мяне змешчаны ў «Краязнаўчай газеце» (№ 7 за 2018 год) «Ліст-зварот да рэдакцыі “Краязнаўчай газеты”» мастака Андрэя Дубініна і палітолага Вольфа Рубінчыка – перакладчыкаў з ідышу. Яны, хоць і з вялікім спазненнем, уносяць вельмі слушную прапанову: усталяваць мемарыяльную дошку ў Мінску на доме па вуліцы Рэвалюцыйнай, 2, дзе ў 1930–1941 гг. выдаваўся орган Аргкамітэта Саюза савецкіх пісьменнікаў БССР яўрэйскі часопіс «Штэрн». Нельга не здзіўляцца, што такога мемарыяльнага знака яшчэ няма ў нас. Ён абавязкова павінен быць. Больш за тое, беларускі ідыш заслугоўвае сабе спецыяльнага музея кнігі на ідыш. Зразумела, не ад нашай беднай дзяржавы, у якой безліч дзірак. За гэтую высакародную справу павінна ўзяцца раскіданая па ўсім свеце беларуская яўрэйская супольнасць, сярод якой нямала і мільянераў. Верыцца, што да стварэння музея мовы ідыш далучацца дзеці, унукі, праўнукі і прапраўнукі, якія пакінулі Беларусь сто і болей гадоў таму.

Я чалавек зусім мала дасведчаны ў музейнай справе, але лічу вельмі карысным, прычым не толькі беларускім яўрэям, сабраць у адведзеным пад гэта будынку ўсю наяўную ў нас літаратуру на мове ідыш, нават і тую, што маюць дзяржаўныя бібліятэкі Рэспублікі Беларусь. З просьбай перадаць літаратуру на ідыш можна звярнуцца да яўрэяў усіх краінаў свету, і тыя з іх, што не збіраюцца следам за Беларуссю рабіць крокі па стварэнні музея ідыш, ахвотна падзеляцца напісанай на ім літаратурай, што надасць мінскаму музею ідыш калі не планетарны, дык еўрапейскі характар.

Дзякаваць богу, у Беларусі яшчэ не перавяліся тыя, хто можа не толькі чытаць і пісаць, перакладаць з ідышу, але і выкарыстоўваць яго ў якасці роднай мовы ў сваёй літаратурнай дзейнасці. З дапамогай такіх людзей можна агучыць найлепшыя літаратурныя творы на ідыш вядомых беларускіх яўрэйскіх майстроў прыгожага пісьменства. Іх, напэўна ж, захочуць пачуць як мясцовыя жыхары, так і замежныя турысты. Не выключана, што такая практыка вельмі паспрыяе іх колькаснаму росту. Вельмі пажадана агучванне сваіх твораў Феліксам Баторыным. Бо дзе гарантыя, што ў нас яшчэ з’явяцца яго паслядоўнікі? Пазітыўных зрухаў для ідышу я, напрыклад, не прадбачу, таму і неабходна закансерваваць яго ўсімі неабходнымі сродкамі. Лепшым з іх, несумненна, з’яўляецца музей кнігі на мове ідыш. Ён неабавязкова павінен размяшчацца ў Мінску, даволі добра забяспечаным рознага роду аб’ектамі мемарыяльнага прызначэння. У гэтых мэтах можна выбраць і першую сталіцу Вялікага Княства Літоўскага Наваградак, славуты сваёй гісторыяй.

Незалежна ад месца стварэння музея нам удасца адным стрэлам забіць не аднаго зайца. Папершае, аддамо заслужаную павагу тым, хто на нашай зямлі стагоддзямі не толькі размаўляў, але і ствараў літаратуру на ідыш і ў цэлым развіваў ідышскую культуру. Падругое, звернем увагу сусветнай цывілізацыі, прычым не толькі яе яўрэйскага складніка, на мэтазгоднасць правядзення канкрэтных захадаў па прытарможванні поўнага заняпаду, а ў лепшым выпадку і рэальнага выратавання ідышу ад смерці. Патрэцяе (і гэта асабліва важна для нашай амаль без уласнага этнанацыянальнага аблічча краіны), абудзім планетарны інтарэс да лёсу існых на сёння тых моваў Зямлі, якія не маюць светлай будучыні. Знікненне любой з іх не робіць аўтарытэту цывілізаванаму свету. І як бы хацелася, каб аб гэтым задумаліся нашыя ўлады, грамадства ў цэлым і штосьці практычнае пачалі рабіць па павышэнні сацыяльнай ролі беларускай мовы. За апошнія дваццаць гадоў такая роля апусцілася амаль да нулявой адзнакі. А вось музей мовы, культуры на ідыш можа і ў беларусаў абудзіць жаданне да прыняцця дзейсных захадаў па выратаванні роднага слова Бацькаўшчыны.

Леанід ЛЫЧ, г. Мінск

Крыніца: «Краязнаўчая газета», № 22 (711), чэрвень 2018 г.

Некалькі абзацаў у адказ

Удзячны паважанаму гісторыку з Нацыянальнай акадэміі навук, які памятае і даваенныя падзеі (чытаў фрагменты з яго мемуараў у «Народнай волі»), за зварот да тэмы. Разам з тым, прапанова стварыць тутака асобны музей ідыша з апорай на выхадцаў з Беларусі, раскіданых па ўсім свеце, не падаецца мне рэалістычнай. Багата ўжо было культурніцкіх праектаў, разлічаных на замежнікаў-багатыроў, рэкламаваліся яны шумліва, а вынікі аказваліся сціплыя; узяць «Дом Вейцмана» ў Моталі, «Яўрэйскае мястэчка пад Мінскам»…

Бадай, сітуацыя зараз увогуле маласпрыяльная для размашыстых праектаў. Два гады таму я выступіў з ініцыятывай правесці сярод беларускіх яўрэяў сацыялагічнае даследаванне, а потым заснаваць у Пінску ці Бабруйску Цэнтр, або «Вышэйшыя курсы» ідыша… «І цішыня». Праўда, было колькі водгукаў ад шанаваных мною чытачоў, але не ад прадстаўнікоў тутэйшых яўрэйскіх суполак, без якіх нялёгка штосьці зрушыць з мёртвай кропкі. І тым больш – не ад мільянераў 🙂

Апрача ўсяго, стварэнне музея ідыша – калі ў Беларусі да яго ўсё ж дойдзе чарга – тоіць у сабе не толькі пазітыў, а і пэўную рызыку. Напрыклад, не хочацца, каб ідышныя кнігі з Нацыянальнай бібліятэкі былі перададзены ў іншую ўстанову; раз-пораз карыстаюся імі ў чытальных залах.

Арыентуюся найперш на «малыя справы» і спадзяюся, што пры дапамозе Беларускага фонду культуры будзе ўсё-такі даведзена да ладу справа з шыльдай у гонар часопіса «Штэрн». Ідэя мемарыяльнай дошкі высоўвалася светлай памяці Гіршам Рэлесам яшчэ ў 2003 г., але толькі ў 2017 г. я даў рады з абгрунтаванай даведкай пра часопіс. Як cёлета выявілася, Мінгарвыканкам не супраць памяткі на Рэвалюцыйнай, 2.

Ахвотных пазнаёміцца з дзейнасцю некамерцыйнай арганізацыі «Yiddish Book Center», якая пераводзiць кнігі (у тым ліку выдадзеныя ў Беларусі) у лічбавы фармат і змяшчае іх у адкрытым доступе, адрасую сюды: https://www.yiddishbookcenter.org У сеціве ёсць таксама групы аматараў мовы кшталту «Идиш – любовь моя» (дарэчы, актывісты названай групы не раз абмяркоўвалі і публікацыі беларускix аўтараў з belisrael.info).

І апошняе. Не сказаў бы, што яўрэі на беларускіх землях цікавіліся выключна літаратурай на ідышы; таксама і той, што на «лошн-кейдэш» (г. зн. на cтаражытнаяўрэйскай, з якой вырас сучасны ізраільскі іўрыт). Напрыклад, ураджэнец Койданава Абрам Рэйзен (1876–1953) згадвае пра сваё юнацтва: «мястэчка знаходзілася за 50 міль ад Менска, дзе жыло некалькі знакамітых пісьменнікаў (праўда, большасць з іх пісала на іўрыце)». Іўрыцкія вершы паралельна з ідышнымі пісаў і бацька А. Рэйзена Калман. Пазней гэткае ж дзвюхмоўе ў творчасці было ўласцівае паэту Элю Савікоўскаму (1893, м. Палонка – 1959, Мінск).

Вольф Рубінчык, перакладчык

 

Ідыш у газеце «Анахну кан» (Мінск, 2002) і бюлетэні «Мы яшчэ тут!» (Мінск, 2008)

Ад рэд. belisrael.info. Запрашаем чытачоў выказвацца наконт прапаноў прафесара Леаніда Лыча, можна і тут: https://www.facebook.com/aar.sh.7503

Апублiкавана 22.06.2018  00:22 

Водгукі чытачоў:

Якаў Гутман (прэзідэнт «Сусветнага згуртавання беларускіх габрэяў»): «Ідэя някепская. На жаль, я не ведаю, хто за гэта возьмецца».

Віктар Жыбуль (кандыдат філалагічных навук, супрацоўнік БДАМЛМ): «Сама па сабе ідэя стварэння музея культуры ідыш – даволі сімпатычная, але, здаецца, малаажыццяўляльная. Проста бібліятэкі і архівы не маюць права нічога перадаваць на пастаяннае карыстанне ў іншыя ўстановы – хіба толькі ў выключных выпадках па абмене фондамі. А ці адгукнуцца прыватныя ўладальнікі выданняў на ідыш – невядома… Усталяванне мемарыяльнай шыльды – справа напраўду больш здзяйсняльная. Хоць сама па сабе “культура шыльдаў”, калі так можна сказаць, у нас пакуль яшчэ на даволі невялічкім узроўні».

Дадана 22.06.2018  16:29

Яшчэ водгукi:

Барыс Лахман: Трэба. Muz zayn.
Cяргей Спарыш: Патрэбны, без варыянтаў.

Іван Бабель і Мойшэ Кульбак

Для belisrael.info піша мастак Андрэй Дубінін

“Іван Бабель” – тут памылкі няма, бо так падпісваўся Бабель у прыжыццёвых сваіх публікацыях, і пісаў па-руску. Ілья Эрэнбург у Польшчы, выступаючы з лекцыямі, зрабіў газетную сэнсацыю, паведаміўшы сапраўднае імя Бабеля. Мойшэ Кульбак заставаўся такім на вокладках сваіх кніг, якія ён пісаў на ідышы.

Пара прозвішчаў мільгае ў медыяпрасторы апошнім часам. Робяцца спробы прыраўняць Бабеля да Кульбака: “Кульбак – гэта беларускі Бабель”. Можна ўзгадаць эсэ Томаса Мана “Талстой і Гётэ”, дзе пісьменнік праз злучнік “і”, спалучальны і раздзяляльны адначасова, зводзіць і разводзіць Льва Мікалаевіча і Ёгана “Вольфгангавіча” па творчых лёсах.

Я здагадваюся, адкуль пайшло жаданне спалучыць Бабеля і Кульбака – ад перакладу Віталя Вольскага, які, магчыма, пазначыў для сябе, што Кульбак – гэта такі міні-Бабель, і з гэткай оптыкай ды ўстаноўкай рабіў пераклад.

Яны блізкія па стылістычных прыёмах прозы. Недакладнасці языка – Бабель: “пусть вас не волнует этих глупостей”, “что сказать тёте Хане за облаву”. Кульбак: “зэлмэнаўцы замяняюць вінавальны склон жаночага роду на давальны. На Хаеччыну котку кажуць: выгані котцы з дому. Аб Тоньцы: я ёй люблю, як хваробу вачэй (бяльмо)”. Фігуры паўтора ў Бабеля: “оборотившись к приказчику, белому, как смерть, и жёлтому, как глина”, “пот, розовый, как кровь, розовый, как пена бешеной собаки”, “перекрытые бархатом столы вились по двору, как змеи, которым на брюхо наложили заплаты всех цветов, и они пели густыми голосами – заплаты из оранжевого и красного бархата”. Кульбак: “брудная жаўцізна, брудная памаранча, брудная бронза валяліся бяз гуку пад нагамі”, “калі яна выходзіць з Наркамфіна, ідуць за ёю можа пяць спецоў; яна туліцца і дае гэтаму ўсмешку, і гэтаму ўсмешку, і гэтаму ўсмешку, і гэтаму ўсмешку, затым разыходзяцца яны ўсе есці абед”. Гукапіс Кульбака: “gevejnt vajte hejzerike vintn” (плакалі далёкія хрыплыя вятры).

Але куды цікавей убачыць паміж імі зазор, адрозненне. Найперш, відавочна, гэта прырода тэмпераменту. Дамо слова самому Бабелю. Вось як ён апісвае польскіх местачковых яўрэяў у процілегласць паўдзённым, адэскім: “Узкоплечие евреи грустно торчат на перекрестках. И в памяти зажигается образ южных евреев, жовиальных, пузатых, пузырящихся, как дешевое вино. Несравнима с ними горькая надменность этих длинных и костлявых спин, этих желтых и трагических бород. В страстных чертах, вырезанных мучительно, нет жира и теплого биения крови. Движения галицийского и волынского еврея несдержанны, порывисты, оскорбительны для вкуса, но сила их скорби полна сумрачного величия, и тайное презрение к пану безгранично”.

А. Дубінін у мінскім офісе рэдакцыі belisrael.info 🙂

Мне цікава паказаць тое, чаго няма ў Бабеля, чым геніяльны Кульбак. Пачну з нааскомелага вобраза “зіма, як халодная срэбная міска”. Уявіце, што вам паказалі палову карціны, а другую прыхавалі, кажучы: “глядзіце, як цудоўна”. Канешне, цудоўна, але гэта толькі палова вобраза – дык вось і “злачынства” перавыдання 2015 г. – гэты вобраз на ідышы ідзе ў рыфмаванай звязцы з “зіма як срэбная рыба” – на адным развароце, с. 18 і 19 (на ідышы, транскрыпцыі дадзены адпаведна правілаў у “Ідыш-беларускім слоўніку” А. Астравуха), “vinter, vi a kalte zilberne šisl” – “vinter, vi a zilberne fiš”. Срэбная рыбка “дакладна” ўкладаецца ў срэбную міску! Да таго ж Вольскі з “Зэлмэніады” выкінуў абзацы, дзе ёсць фанетычныя ключы да чытання ўсяго тэксту, дзе Цалкэ разважае: “Зэлмэнавец кажа не фіш – а фіс, не шысл, а сісл”. Тады “зілберне фіс” яшчэ бліжэй да “зілберне сісл” – рыфма вельмі кульбакаўская. (там выдатны пасаж аб літвацкім маўленні з прыкладамі – цалкам выкінуты Вольскім). Гэтай рыфмы перакладчык не бачыў, і вобразы не спляліся ў суцэльную карціну. Іронія – у выданні-2015, калі знайсці “срэбную міску”, то на прасвет старонкі з другога боку дакладна апынецца “срэбная рыбка”. Там вядзецца пра “старое” каханне дзядзькі Ічы і цёткі Малкелэ (міска) і “маладое” каханне Бэры і Хаечкі (рыбка), гэтыя каханні і пераўтвараюць зіму ў срэбныя міску і рыбку – ну, гэта ж яўрэйскія вясельныя сімвалы. Але так рыфмічна-рытмічна Кульбак піша ад першых абзацаў, чаго не змаглі ці не захацелі ўбачыць абодвa перакладчыкі (В. Вольскі на беларускую і Р. Баўмволь на рускую).

Малюнкі Алены Сарокі (Ахрамовіч)

Пісьменнік у “Зэлмэнянер” адразу насяляе іх людзьмі і загрувашчвае пабудовамі – дамамі, хлявамі, гарышчамі, усталяваную дэкарацыю, карыстаючы стыль, амаль ідэнтычны рэмарцы ў п’есе перад пачаткам дзеі. І праз увесь гэты хаос раптам пачынае выступаць рытмічнасць, дадзеная праз паўтаральнасць падзеяў (тры дзеясловы “flegt” шматкротнага мінулага часу) і праз канцавую рыфму дзвюх частак апошняга сказу. Перапішу гэты тэкст у форме верша, бо так відавочней:

Do flegt er ibertrogn a cigl,

do flegt er mit gor di kojxes trogn mist af a ridl.

(Тут бываў ён пераносіў цэглу,

тут бываў ён з усімі сіламі выносіў гной на лапаце.)

Узнікае адчуванне, як гэты маленькі рэб Зэлмэлэ сваёй унутранай рытмічнасцю разгойдвае чалавечы мурашнік, надае яму сэнс і парадак, які знаходзіць сваю вышэйшую кропку існавання ў прадметнай рыфме “cigl – mist af a ridl” – “цэгла – гной на рыдлёўцы”, дзе “гной на рыдлёўцы” трэба разумець як “гаўно на лапаце”, усё непатрэбнае ад жыцця. Такія такты – удых: цэгла як першы камень стварэння, будоўлі, і выдых: прадукт жыццятворчасці. Галоўны сэнс тут у самім рытме, у паўторна-рытмічнай форме пражывання, якая і ёсць сэнсам жыцця: паміраць збірайся, а жыта сей. Праз гэта быццам празаічны тэкст прыпадабняецца да вершаванага. Каб прытрымаць ссоўванне да верша, Кульбак расцягвае апошні радок, вяртаючы зноў у плыню прозы, але след рыфмаванасці пераследуе ўвесь час, зноў перакідваючыся амаль вершам у самых важных месцах. Прывяду яшчэ такую “вершаванку”-нявідзімку:

Bere, na dir bejgl afn veg…

Un Bere iz avek.

(– Бэрэ, на табе абаранкаў у шлях…

І Бэрэ счэзнуў на вачах.)

Сама інтрыга главы “Пекар” аб спакушэнні Бэры скандэнсавана ў рыфме “bejgl – mejdl” (абаранка (-кі) – дзяўчына) “абаранка – смачная як дзяўчына, дзяўчына – гарачая як абаранка”, уся глава пабудавана кампазіцыйна як абаранка, з дзвюх паўкругавых частак і дзіркай пасярэдзіне. Літаральна – прабел-дзірка, зерыць змоўчванне ў месцы кахання. “Абаранкам” сядзяць вакол самавара за сталом, паўкругавымі рухамі перакідваюцца позіркі і пах кмену…

Пра выпадковыя рыфмаванні як дэфект прозы немагчыма сур’ёзна разважаць, бо гаворка ідзе пра аўтара, які пачаўся са зборнікаў вершаў. Я б увёў “моду” казаць аб “Зэлмэнянер” як аб паэме, бо відавочна прыпадабненне вершаванага тэксту да празаічнага (не наадварот!), Кульбак стварае кубістычную паэму з калажамі і рыфмамі, яна сфастрыгавана шматлікімі паўторамі тэксту, якія робяцца рэфрэнамі або лейтматывамі.

Уся праца Кульбака са словам – паэтычная. (Узгадаем другі назоў гэтай кнігі ў тэксце – “Зэлмэніада”, што знітаваны з “Іліадай”). Прыклад: першы раздзел главы “Вялікі тлум” – падзеі ў доме нявесты. Як унутраны стан нявесты разрашаецца слязьмі, так унутраны стан дзядзькі Юды паказаны праз трансфармацыю задуманай шафы ў зэдлік (“almer”, дзе прысутнічае фанетычнае прыпадобленае “almen” – удавец, які з’явіўся ў тэксце на старонку раней у гэтым жа раздзеле: “дзядзька Юдэ быў філосаф і ўдавец”). Узнікае вялікая тэма, апрадмечаная ў замене сапраўднага вяселля на “няўдалы шлюб”, шафы на зэдлік, “mazltov” на “gemozlt”.

Істотная рыса пісьма Кульбака – завужэнне слоўнай палітры: калі цягам некалькіх старонак з’яўляецца акцэнтаванае сэнсам слова, то яно, як правіла, з’явіцца побач яшчэ раз. Так было з “халэфам” – нажом для рытуальнага забойства жывёлы (“халэф” як нож разніка – і святло з прыадчыненых дзвярэй, што ляжалі ў форме “халэфаў” на зямлі). Не даючы псіхалагічны стан дзядзькі Юды (нам не паведамляюць, як габляваў дзядзька Юдэ – раз’юшана ці разгублена, але больш каштоўнае дае нам пісьменнік – механізм перажывання), Кульбак замяняе яго шафай-“almer”, сугучнай “almen” (удавец), і мы бачым, як дзядзька Юдэ сябе бачыць змалелым у сваіх вачах – філосаф – і ў просты зэдлік, мізэрны цяслярскі прадмет. Ён змалеў сам у сваіх вачах, і зрыфмаваў гэта ў змалелым услончыку. Гэта вельмі шчымлівы вобраз, які закараціў на сябе падзеі першага раздзелу трэцяй главы. Думаецца, калі Кульбак напісаў, што дзядзька Юдэ “быў філосаф і ўдавец (“almen”)”, то гэтае слова, праз прафесію дзядзькі, бліснула “шафай” (“almer”), і ён ужо ведаў, як скончыць раздзел.

Узнікае пытанне – а чаму раптам дзядзька задумаў зранку (у дзень, прызначаны “ціхаму вяселлю”) не куфар, не стол, не ложак – што вельмі лагічна, маючы на ўвазе маладую пару – а менавіта “шафу” (“almer”)? Перафармуляваўшы філалагічна пытанне, атрымліваем – чаму зранку ў свядомасці дзядзькі (як бачыць яе Кульбак), раптам актуалізавалася “шафа” (“almer”), якая знітавалася ў падсвядомасці з удаўцом (“almen”)? Дадамо – слова “шафа” ў паэме больш не сустракаецца. Герой сам гэта і патлумачыў, сыграўшы на скрыпцы: “аб тым, што цётка Гэсе пайшла прэч заўчасна са свету і ня мела шчасця пабыць пры дачцэ пад вясельным балдахінам”, вяселле выяўляе “наяўнасць адсутнасці” маці нявесты пустым месцам пад балдахінам. Гэта геніяльнае разрашэнне “аксюмараннага” сюжэта: супярэчнае адчуванне (пачуццё) палягае ў тым, што эмацыйны, афектыўны змест твору развіваецца ў двух процілеглых, але імкнучыхся да адной завяршальнай кропцы накірунках. У гэтай завяршальнай кропцы наступае як бы кароткае замыканне, якое разрашае афект: адбываецца пераўтварэнне, прасвятленне пачуцця. У логіцы гэтага раздзелу дзядзька Юдэ (і Кульбак за ім) атаясаміў сябе з шафай праз фанетычнае прыпадабленне, алітэрацыю.

Праблема перакладу – “шафу” Вольскага я пішу як “шкап-самотнік”, спрабуючы сумясціць мужчынскі род сталярнага вырабу і яго фанетычнае прыпадабненне ў ідышы да “удаўца”. Такі характэрны паэтычны прыём Кульбака – “распляценне” слова на два вобразы, слова пачынае “дваіцца”, зіхцець сэнсамі. Калі падчас высвятлення адносінаў паміж Цалкам і Тонькай хлопец курыць, то праз нястачу заўсёдных папіросаў ён дыміць “банкруткай” – што значыць самакруткай, але ж мы чуем у гэтым прысмак банкруцтва ягонага кахання. Перакладаць “самакруткай” значыць забіваць паэтычны вобраз. У самых ранніх вершах, напрыклад “Xasene” (“Вяселле”), Кульбак “удвойвае” вобраз:

Dos štibl hot men ojsgekalxt

(дом пабялёны, як нявеста)

Слова ў першым радку верша “ojsgekalxt” – выбельваць, вапіць (ад вапны, “kalken”), утрымлівае фанетычна “kale” – нявеста на ідышы, і просты вобраз “белага дома” набывае ўскладненне. Нявесты яшчэ няма, але дом-нявеста стварае адчуванне шырокага вобраза нявесты. У “Зэлмэнянах” глава “Вялікі тлум” (вясельная) завяршаецца як бы па-вясельнаму, як і трэба няўдаламу шлюбу. Дзядзька Юдэ крычыць:

Vart, Ziške, du host nox nit gepokt un gemozlt, ba dir zajnen nox ojx faran texter!..

(– Чакай, Зішэ, ты яшчэ не пабіты воспай і не ашчасліўлены адзёрам, у цябе яшчэ таксама маюцца дачкі!..)

На вясельнай яўрэйскай цырымоніі, пасля таго, як жаніх-“xosn” разбівае шкляны келіх, усе прысутныя ўсклікаюць: “mazl tov!”. Уся цырымонія ў гэтай главе прысутнічае да дробязей, але прыпадоблена і расцягнута ў часе і прасторы (структуру яўрэйскага вяселля і яе пераламленне ў гэтай главе падрабязна разглядаю ў каментарах да перакладу, які рыхтую зараз). У канцы “ціхага вяселля” ёсць біццё шклянага посуду – дзядзька Юдэ бразнуў аб падлогу пляшку віна, і самы час прагучаць зычанню шчасця – “mazl tov!”. Яно і гучыць, аднак, паколькі “шлюб няўдалы”, то і зычанне дзядзька Юдэ выкрыквае адпаведныя: “gemozlt!” (што надта падобна ў складзенай сітуацыі да “mazl tov!”). Зразумела, калі доўга рыхтаваўся, калі віншаванні саспелі ў галаве і былі пакаштаваны на языку, то ў часе скандалу, калі ўсе стрымкі зняты, яно само вылятае словам, у адпаведна скручанай і спакутаванай форме.

Малюнкі А. Сарокі

Чаго дамагаецца Кульбак выбарам і ўжываннем слова “gemozlt”? Паставіўшы ў адмыслова выбудаваныя сувязі, прымусіць гучаць у ім другі сэнс. Узнікае люфт, зазор паміж прамым сэнсам і індуцыраваным сувязямі, “наведзеным”. Гэта інструмент працы хутчэй паэтычны, дзе вострае пытанне эканоміі слоўнага матэрыялу і месца.

Паэма “Зэлмэніада –Зэлмэнянер” складаецца з дзвюх роўных частак – і першая, і другая рыфмуюцца канцоўкамі: смерць бабы Башэ – смерць-пахаванне Цалкі (і двара). Толькі праз кампазіцыю тэксту Цалка пераўтвараецца ў галоўнага лірычнага героя. Вось яго лінія пункцірна: “дзядзька Юдэ зняў скрыпку, што вісела на сцяне…” – “Цалка ляжаў на ложку… Насупраць тырчэў вялікі цвік, і ў пыле пуката акрэслена месца, дзе некалі вісела дзядзькі Юды скрыпка. На сцяне вісела пустое месца ад скрыпкі (слова “вісела” Вольскі замяніў на “было”).” – “Ён павесіўся у доме на заходняй сцяне”.

Вісела пустое месца” – калі на тое, геніяльней за “срэбную міску”. Менавіта вісячае пустое месца падказала Цалку, куды ісці засіліцца. Таму Кульбаку і спатрэбілася за 50 старонак да павешання ўбіць там тоўсты цвік. Перакладчыкі не бачылі, што Цалка ўклаўся ў контур пустога месца бацькавай скрыпкі, як у футарал. Скрыпка-чалавек знайшоў апошні прытулак. Гэта геніяльна. І каб не было сумніву, самую яркую каляровую пляму Кульбак ставіць побач са смерцю Цалкі, прычым, як звычайна ў яго – двойчы:

Рэбзэвы двор падобны на старую сажалку, калі яе воды перагнілі. Зелень паміж вадой і звісаючымі галінамі, вадзяніста-хворае паветра, хоч залаты карась яшчэ хлюпне галавой у балота і тады зморшчыцца тоўстая, зялёная скура вады.

Раніцай канец канцоў знайшлі Цалела дзядзькі Юды мёртвым. Ён вісеў у доме на заходняй сцяне.”

Першы абзац у Вольскага апушчаны, у другім – адсутнічае “заходняй”. А між тым, які каларыстычны вобраз! Жывапісцы зразумеюць, што зялёны і залаты – гэта кантрастна-дапаўняльная пара колераў. У такім спалучэнні тэксту – ён наўпрост выносіць Цалку наверх, нарэшце пераўтварае ў страчанага залатога карася, што захлынуўся сваёй музыкай, і душа яго зноў становіцца ценем скрыпкі.

Яшчэ адзін цікавы cімвал – сані. Яны тройчы з’яўляюцца ў паэме, першы раз – на свіданні Бэры, калі ён кліча рамізніка ехаць у ЗАГС і глядзіць на гадзіннік. Зразумелы кантэкст чалавека, які тады ведаў ідыш – маецца на ўвазе прымаўка “a vogn iz a zejger – a šlitn iz a pejger” (“воз – гадзіннік, сані – мярцвяк”, так казалі некалі фурманы). Другое з’яўленне – калі Бэрэ здабыў сані, каб везці Хаелэ ў радзільню. Трэці раз – ужо зразумелая мастацкасць Кульбака – сані са сваякамі “гоя” Альшэўскага прыехалі да яўрэйскага сваяка дзядзькі Зішы, і той памірае на парозе свайго дома. Вось вам і “мярцвяк”. Схема жыцця: ЗАГС – нараджэнне – смерць.

Я не даследчык Бабеля, аднак лёгка заўважыць, што так кампазіцыйна, як Кульбак, Бабель не піша, і словы “па-паэтычнаму” не раздвойвае, а тады якая карысць ад іх атаясамлівання? Якая эўрыстычная каштоўнасць?..

Прозвішча Бабель паходзіць ад назову горада Бабілён, што азначае “вароты Бога”. Прозвішча Кульбака прынёс яму далёкі продак – нейкі Кульбак з далёкага нямецкага горада Кульмбах, “ручая вяршыні”. Бабель і Кульбак – амаль аднагодкі, першы нарадзіўся 13 ліпеня 1894 года, другі – 20 сакавіка 1896 года. Збліжаныя ў часе, яны такія далёкія адзін ад другога ў прасторы – і не ў геаграфічнай прасторы сваіх прозвішчаў, а ў прасторы літаратуры. Маем дыстанцыю паміж прозай – хай сабе даўкай і духмянай – і паэзіяй эпасу. Такія вось “храна-топы”.

***

Картины белорусского художника попали в фамильные галереи итальянских аристократов 

Апублiкавана 25.08.2017  14:54  Абноўлена 25-га ў 17:48