Пишет Николай Подосокорский (philologist)
2021-12-16 06:59:00
Юрий Манн: “У нас уменье «лгать за отечество» считается неотъемлемой чертой патриотизма”
Литературовед Юрий Манн (род. 1929) о последних месяцах правления Сталина: “Осенью 1952 г. достиг кульминации некий процесс – возникло «дело врачей» (в ноябре арестовали последнего, как сегодня сказали бы, «фигуранта» по этому делу, а в январе следующего года «Правда» поместила официальное сообщение). Впрочем, кульминацией это можно назвать весьма условно: чувствовалось, что за «разоблачением убийц в белых халатах» должны последовать события еще более неутешительные.
А начиналось все постепенно, примерно с 1943 г., когда стало неприличным произносить само слово «еврей». Ю.Д. Левин, известный ученый, сотрудник ИРЛИ, в прошлом участник войны, рассказывал мне о заметке во фронтовой газете, где говорилось примерно следующее. Взвод такой-то являет собою пример сталинской дружбы народов; плечом к плечу здесь сражаются русский Петров, украинец Карабутенко, татарин Алимов, грузин Гогоберидзе, армянин Давтян и член партии Левин. Позже пошли в ход эвфемизмы «космополит», «сионист» и т. д. (с наступлением эпохи полетов в космос остряки шутили: космополит – это заместитель космонавта по политчасти). Но в то время тем, кого касались эти эвфемизмы, было не до шуток, а если и шутили, то весьма грустно. Помню, мама принесла от какой-то своей приятельницы анекдот: «Один еврей спрашивает другого: “Как поживаешь?” – “Как картошка – если зимой не съедят, то весной посадят”».
Впрочем, сажать начали, не дожидаясь весны; вслед за врачами-«убийцами» в разных краях нашего необъятного государства взяли некое количество менее известных людей. Так, в Череповце арестовали аптекаря с соответствующей фамилией Аптекман. Его обвинили в том, что он прививает советским людям рак. В Череповце жил мой родной дядя Леонид Яковлевич Дунаевский, главный врач тамошнего военного госпиталя; позднее он рассказывал, как его вызвали к начальнику районного отдела госбезопасности полковнику Семечкину. «Вхожу в кабинет, там только секретарша; подождите, говорит, полковник Семечкин сейчас к вам выйдет». Откуда выйдет? – думаю: в комнате нет других дверей, только массивный шкаф типа платяного. Вдруг открываются дверцы этого шкафа, и появляется полковник Семечкин… (Я вначале думал, что этот вид конспирации придумал провинциальный чекист, но недавно я прочел в воспоминаниях одного бывшего диссидента, как его вели по коридору управления КГБ в Москве – по сторонам ни одной двери, только шкафы, а в них-то и находились соответствующие двери.)
Полковник Семечкин спросил моего дядю, что он может сказать по поводу того, что аптекарь Аптекман прививал советским людям рак. «Думаю, что ему обязательно присудят Нобелевскую премию». – «С чего вы это взяли?» – «С того, что если он это делал, то, значит, открыл причину рака, а за это обещана Нобелевская премия». Полковник Семечкин сказал, что обдумает это заявление. Слава Богу, что он не завершил процесс обдумывания до того времени, как умер Сталин и врачей-«убийц» оправдали.
От «дела врачей» протянули нить к Еврейскому антифашистскому комитету и к Соломону Михоэлсу, великому актеру, руководителю Еврейского театра. Когда январе 1948 г. известили о смерти Михоэлса (о том, что его убили в Минске, естественно, не сказали), я отправился на Малую Бронную, к зданию театра. Очередь была длинная, издали слышалась грустная мелодия: на заборе напротив входа в театр пристроился скрипач – совсем как шагаловский «скрипач на крыше». Но доступ к гробу прекратили раньше времени, сказали: приходите завтра. А на другой день я пришел – двери оказались уже плотно закрытыми. Позднее мне довелось побывать в квартире Михоэлса и встретиться с его вдовой. В 1960 г. вышла книга: Михоэлс С.М. Статьи. Беседы. Речи / Сост. К. Рудницкий. Это издание должно было засвидетельствовать возвращение великого актера в советскую культуру, и мы, в отделе критики журнала «Советская литература (на иностранных языках)», решили поместить рецензию какого-нибудь очень авторитетного автора. Рецензию написал Ираклий Андроников. А потом мне передали, что меня хочет видеть вдова актера А.П. Потоцкая-Михоэлс.
Пришли мы вместе с Ольгой Грудцовой, ее знакомой. Квартира маленькая, скромная, причем Потоцкая объяснила, что долгое время это была коммуналка, вместе с Михоэлсами проживал еще какой-то шофер, пока не удалось выхлопотать комнату и отселить его. Хозяйка показывала альбом фотографий, сделанных во время поездки Михоэлса в Америку, а потом предложила его любимое блюдо: селедку, картошку в мундире и по стопке водки… Но вернусь к событиям более ранним.
В эти смутные, предгрозовые дни каплей утешения показались слова Ильи Эренбурга. Было ли это выступление по радио или статья в газете, я уже не помню; но он, между прочим, сказал: «Предатели бывают у каждого народа». По меркам нормальной жизни не очень-то смелое заявление, к тому же не совсем точное (врачи – предатели?), но в наших условиях это показалось верхом отваги и вызовом властям. Эренбургу приписывали и другие оппозиционные поступки, тем более что было известно: Сталин в последние годы жизни и его преемники недолюбливали Эренбурга.
Я был на панихиде Эренбурга в Центральном доме литераторов в сентябре 1967 г., когда представитель французской делегации над гробом писателя вспомнил изречение одного своего соотечественника: «Гражданин должен умереть за отечество, но лгать за него он не обязан». Весь зал зааплодировал: ведь у нас уменье «лгать за отечество» считается неотъемлемой чертой патриотизма… Сознавал ли я в разгар «дела врачей» всю глубину готовящейся разверзнуться бездны? Что-то чувствовал, но сознавал – едва ли. Люди постарше понимали больше.
Буквально в последних числах февраля 1953 г. я попал в больницу Склифосовского по случаю неудачного спуска на лыжах с высокой горы. В приемном отделении в ванне, предназначенной для санитарной обработки вновь поступающих, сидел старик ярко выраженного еврейского типа. Теребя седую бороду и поглядывая на меня, он повторял одну и ту же фразу: «Что с нами будет, что с нами будет…» Я не чувствовал за собою никакой вины, кроме того, понимал, что я человек маленький, и все же, когда я возвращался из школы рабочей молодежи домой (это было обычно в одиннадцать-полдвенадцатого вечера), меня почему-то преследовало одно и то же видение: перед парадным моего дома стоит черный ворон – явно поджидает меня…
Совсем недавно по ТВ один историк говорил, что предстоящее выселение из Москвы всех евреев, уже составленные по домоуправлениям списки – это все миф. Не знаю, не знаю. Но отчетливо помню, как наша соседка по коммунальной квартире и ответственная съемщица Т.Ф. Покровская начинала день с того, что обзванивала знакомых по телефону (телефон был общий и висел в коридоре) и с радостным придыханием сообщала, что очень скоро в Москве освободится «много-много» квартир… В моей семье к пониманию происходящего раньше всех пришла мама. Еще до «дела врачей», когда по всем газетам пошли антисемитские фельетоны, после одного такого фельетона мама схватила портрет Сталина, вырезанный мною из какого-то журнала, разорвала его в клочья и сказала: «Чтобы я эту сапожнецкую рожу больше не видела!» С тех пор она иначе не называла Сталина, как Сапожнецкий или Сапожнецкая рожа, имея в виду социальное происхождение вождя.
Мой отец и я к этому времени тоже не питали особой симпатии к Сталину, но все же приходили на ум мысли: а вдруг он не все знает, а вдруг после него станет еще хуже. Самые тревожные опасения связывали, между прочим, не с Берией, а с Маленковым и Хрущевым: было хорошо видно, как они оба поднимались все выше и выше: Маленков на XIX съезде партии делал отчетный доклад, с которым обычно выступал Сталин, а Хрущев был переведен из Киева в Москву на должность первого секретаря MК КПСС, так что все страшные события и известия в столице (говорили, например, что сионисты готовятся взорвать ЗИС-завод имени Сталина, для чего роют подземный ход к заводу чуть ли не от Малой Бронной, где находился Еврейский театр!) проходили при нем, связывались с его именем.
И все же, повторю снова, редко кто представлял себе весь размах готовящихся злодеяний. Что это – наивность? прекраснодушие? Нет, дело обстояло сложнее. Тут уместно вспомнить и о 37-м годе. Для поколений, пришедших позже, дело представлялось примерно так: да, пострадали многие невинные, была масса «перегибов» и жестокости, но был, наверное, и действительный повод для свершившегося. То, что все возникло на пустом месте и что количество жертв исчисляется миллионами, – такое просто не вмещалось в нормальную человеческую голову. Лишь потом стало очевидно, что, говоря словами поэта, «невозможное возможно»…
Что же касается «дела врачей», то оно созревало постепенно, на подготовленной, вернее подготавливаемой, почве. Я помню случаи, когда за сокрытие национальности (известно какой) исключали из комсомола или из партии, как за утаивание судимости или опасной для общества заразной болезни. Потом, в более светлые времена «оттепели», да и позже, национальность, бывало, тоже скрывали, но из других, гуманных, соображений (я не оговорился – именно гуманных!) – чтобы оградить человека от неприятностей. Со мной такое происходило по крайней мере дважды.
В начале 70-х годов декан факультета журналистики МГУ Я. Засурский и доцент Л. Татаринова пригласили меня (за что я им очень благодарен) читать спецкурс на условиях почасовой оплаты. Через год или два меня попросили зайти в отдел кадров и проверить, не изменилось ли что в моем личном деле: адрес, телефон и т. д. «Адрес и телефон, – говорю, – не изменились, а вот национальность записана неправильно: я не русский, а еврей». – «Это не имеет значения, – ответила кадровичка, – у нас все нации равны».
Значительно позже в ИМЛИ меня определили членом участковой комиссии по выборам в местные Советы. Случайно мне на глаза попался направляемый в райком список комиссии – там против моей фамилии значилось: русский. Я попросил исправить, на что секретарша заметила: «Это не имеет значения, у нас все нации равны». Дела далекого прошлого… Сегодня (насколько я могу судить) государственной линии антисемитизма у нас нет. Но что касается отдельных товарищей, порою весьма известных, поручиться не могу.
…Несколько месяцев назад на заседании Комитета по проведению 200-летия со дня рождения Гоголя, проходившем под председательством министра культуры A.C. Соколова, кто-то справа от меня с пафосом произнес: «Юбилей этот надо провести так, чтобы не было идеологических диверсий!» Выступая вслед за ним, я, между прочим, заметил: «Сегодня я услышал выражение, которое не слышал лет 20 или 30. Как мне кажется, последней “идеологической диверсией” была публикация на Западе “Доктора Живаго” Пастернака». После заседания ко мне подошел строгого вида мужчина: «Об опасности идеологических диверсий сказал я. И это так же верно, как то, что я Савелий Ямщиков». После небольшой паузы он прибавил: «И вообще лучшим подарком к юбилею было бы издание “Тараса Бульбы” тиражом в 150 миллионов экземпляров, с тем чтобы каждый россиянин знал, что надо делать».
Я вспомнил, что население России, как недавно объявили, составляет 140 миллионов; значит, еще 10 миллионов – с учетом демографического взрыва или же чтобы некоторым вручить по два экземпляра… «Зачем переводить столько бумаги, – сказал я, – достаточно напечатать одну главу, где запорожцы бросают <…> …» Но Савелий Ямщиков, не дослушав моей реплики, повернулся спиной. Поскольку в своем выступлении он упомянул имя Сарабьянова, я в тот вечер позвонил ему: «Что представляет собою Ямщиков?» – «Это талантливый художник-реставратор, заслуженный человек», – был ответ. Я рассказал о нашем обмене репликами. «Не обращай внимания, – заметил Сарабьянов, – у него в последнее время несколько поехала крыша…» Возможно, возможно. Но уже не имея в виду конкретно господина Ямщикова, должен заметить, что я не знаю ни одного случая, чтобы у кого-нибудь поехала крыша в сторону дружбы и братства народов. Если уж поедет, то непременно в известном направлении”.
Цит. по книге: Манн Ю.В. «Память-счастье, как и память-боль…»: Воспоминания, документы, письма. – М.: РГГУ, 2011.