Tag Archives: человеческие отношения

М. Зверев. Детство в Паричах (2)

Продолжаем публиковать записи недавно умершего Михаила Исааковича Зверева (1929–2017), сделанные в 2001 г. Начало см. здесь.

До войны я год или два ходил в детсад. Я любил, когда на меня обращали внимание… Детсад помню мало, но хорошо помню учёбу в школе. Учиться начал с шести лет в еврейской школе, в 1935 году школа находилась – как я узнал много лет спустя – в имении Михаила Пущина. Дом и сад колхоза «Октябрь» были когда-то его имением. В Паричах была и церковь, где семья Пущина была похоронена, но советская власть уничтожила церковь, имение и память о друге Пушкина А. С. Только несколько лет назад по моему предложению (я давно сказал председателю горсовета, что в Паричах было имение Пущина) они приняли это во внимание.

М. Зверев у могилы Пущиных, начало ХХI в.

Напротив нашей школы была белорусская школа, между ними – большой двор. Помню, зимой мы бросали снежки друг в друга. Ребят было много с одной и другой стороны. Игра перешла в настоящую драку, продолжавшуюся более получаса (была большая перемена). Снежки мы делали из снега, а затем их окунали в воду. Они твердели.

Учился я средне, были тройки, четвёрки и пятёрки. Двоек не помню, маме не приходилось ходить в школу и краснеть. Однажды, ещё в «нулевушке» еврейской школы, я сидел на задней парте. Я был озорным мальчиком и громогласно, перед всеми учениками нашей группы, заявил, что выпью из чернильницы чернила. А чернильницы были такими, что наливались чернила легко, а выливались трудно. Я стал чернильницу трясти, пил и обливался. Все девочки и мальчики смеялись, а я радовался.

Во втором-третьем классе была девочка, её почему-то звали Чире-Гоп. Она была старше всех в классе. Сидела на последней парте, была толстая, неуклюжая, ходила в третий класс три года. Все над ней насмехались, она стеснялась.

В третьем-четвёртом классе я подружился с Фроимом Кантаровичем. Он был сыном директора нашей школы, способным мальчиком. Учился на отлично. Мать его, Эшке (Блоз) была учительницей, преподавала географию, возможно, и историю. Отец преподавал арифметику. Его уважали в школе. В первые дни войны он погиб на фронте.

Насчёт Эшке: «Блоз» (в переводе с идиша «дуй» – прим. ред.) была её кличка. Почему «Блоз», точно не помню. Кажется, от того, что, приходя в класс, она со стола сметала пыль и дула ртом.

Однажды шёл урок. Было уже тепло, и окна в классе были открыты. Эшке, рассказывала что-то новое по географии. Я слушал внимательно, ибо я любил географию, историю, арифметику, ботанику, но мне захотелось по-маленькому невтерпёж. Я поднял руку. Учительница меня не пустила, тогда я, недолго думая, вылез через окно. Сходил, а потом через дверь зашёл в класс и сел за парту.

В 1935 году отец умер от рака, фотографий его не сохранилось. В 1934 или 1935-м умерла моя сестра Мера. Ей было лет 6-7, а мне 4-5. Она заболела менингитом и умерла очень быстро: мама говорила, что она сгорела. Мы с сестрой любили друг друга. Она со мной гуляла, водила за ручку в гости, особенно часто к Крамникам: там жила её подруга Буня (Пуня). Не помню, где сестру похоронили: видимо, как и отца, на еврейском кладбище.

Паричи существуют более 320 лет. Их основали евреи. После войны еврейское кладбище более чем на половину разрушили, часть вспахали. Много памятников разворовали местные жители, особенно из деревни Высокий Полк. Потом его частично восстановили.

Моего отца хоронили по еврейскому обычаю, без гроба. Он был завёрнут в какую-то белую материю, несли его на специальных носилках. Спускали его на верёвках в могилу. Во время похорон я убежал из дома. Меня искали.

Сейчас я часто бываю у могил матери, брата Ефима, племянника Игоря, племянницы Гали. Они рано умерли: Галя в 54 года, Игорь в 49, как и мой отец. Отец моего отца умер тоже рано, в 54 года. Его убила лошадь, когда он её запрягал или распрягал. Дед мой Файвл был сапожником, или, ещё говорили, лесопромышленником.

Дед Файвл и отец матери Ехиел были работоспособными, свободолюбивыми и щедрыми людьми. Ехиел с моей бабушкой Хаей-Ривой имели много детей, не меньше 10. Многие уехали в Америку. Связь мама с братьями и сёстрами не поддерживала, так что я о них не знаю.

Моя мать – Зверева Лана Ехиелевна, 1898 г. р. – родилась в г. п. Щедрин, за 12 км от Парич, через речку Березина. Прожила 64 года. Она была второй женой у моего отца. Первая его жена с двумя детьми в 1921 году были убиты (шашками зарублены) в деревне Ковчицы. Всего тогда бандиты зарубили 70 человек. А Иче, мой будущий отец, плотник, строил в это время дом в другой деревне.

Мама была красивая, умная и добрая женщина. Всю жизнь много трудилась. Вышла замуж в 25 лет, по меркам того времени – уже немолодая. Меня она любила, я её тоже. До 3-3,5 лет я спал с ней, а отец спал отдельно. Он был болен: получил травму, упав со строительных лесов, когда строил аптеку в Паричах. Он очень сильно переживал смерть жены и детей, и это, видимо, отразилось на его душевном состоянии. Вёл себя сдержанно; не помню ласки с его стороны, когда я ему приносил обеды на стройки в Паричах. Я же это всегда делал с удовольствием. При жизни отца к нам часто приезжали тракторист Довид – его брат из Ковчиц – и другой брат, Липа Кравцов из деревни Любань. Он был председателем колхоза «Коминтерн».

В этом 2001 году я узнал, что мой дядя Липа ушёл на войну, погиб. А жену, их четырёх детей и жену отца расстреляли полицаи из Озаричей.

В три или четыре года я с отцом ездил в Ковчицы. Была холодная, снежная зима. Ночь. Мы ехали на санях. Подвод было три или четыре. Я сидел в тулупе на санях.

Сани скользили легко, иногда скрипели. Лошади шли медленно, и вдруг насторожились, остановились, заржали. Пугливо смотрели в сторону леса. Мы оглянулись и увидели большую стаю волков, они подходили к нам ближе и ближе.

Кто-то сказал, что надо остановиться на поляне. Остановились. Лошади в середину, сани вокруг. На санях было много соломы. Мы стали скручивать солому в факелы и поджигать. Волки окружили нас, страшно рычали, свирепо смотрели в нашу сторону, видимо, готовились к прыжку. Мы поняли это, стали кричать и бросать в них подожжённые факелы. Они остановились и попятились назад, но продолжали нас окружать. Мы долго кричали, бросали зажжённые факелы и палки, всю ночь жгли костры. Лошади ржали и стучали копытами, махали головами. Рассвело, и волки отступили. Мы двинулись в путь и вскоре оказались в Ковчицах. Я на всё это с интересом смотрел, но мне было жутко.

Наш дом в Паричах находился почти под одной крышей со Щукиными. Хозяином был Герцл. К ним до войны приезжал из Америки не то сын, не то брат. Почему-то бывали мы у них редко, видимо, потому, что калитка выходила на ул. Мещанскую.

У нас был большой огород, сад, двор. Дом был построен в ХІХ веке, его купили отец и мать, когда поженились. Была надпись – номер, и подписано «Россия». Потом кто-то сорвал. Около дома рос клён – такого же возраста, что и дом. Каждый год мы с братом брали из дерева вкусный сок.

В мае дерево осаждали майские жуки. Мы их ловили, сажали в коробки от спичек и слушали, как они жужжали.

Во дворе был сарай с большим кирпичным погребом, выложенным красивым красным кирпичом. В погребе были специальные выемки для бочек, скринок. Там мы хранили картофель, капусту, бураки, молоко, все продукты. Холодильников тогда не было. Так как погреб находился в сарае, то сверху хранилось сено и солома. Я и брат часто там играли и даже спали.

Яблоки-дички, собранные в лесу около дубняка (его сейчас уже нет, там были вековые дубы), мы подолгу держали на чердаке. Они там хорошо сохранялись.

Дом у нас был небольшой, но с просторной кухней. Были ещё чулан, зал и спальня. Общая площадь – 9 на 6,5 м. На кухне была большая русская печь – на ней могли спать 4-5 человек. Печь была очень тёплая, потому что в поду было много соли. Соль держала тепло.

Мама часто пекла хлеб. Пекли у нас в печи и мацу.

Я захаживал к бабушке Гите Крацер, которая жила в соседнем переулке. Она держала козу и угощала меня козьим молоком. Вкусное было молоко. Бабушку убили фашисты.

Была у нас корова – небольшая, красная, почти бесхвостая, с одним большим рогом и одним маленьким. Молоко было очень хорошее, высокой жирности. У нас все хотели покупать, но мама продавала мало молока. Мы сами ели молоко, творог, делали масло в маслобойке. Я любил пить сыворотку после сделанного масла. Любил и творог с молоком. Мама мне всегда делала и говорила: «Придёшь, будет на окне, возле твоей кровати».

Летом часто я приходил поздно. Это были 1940–41 гг. Мама закрывала дверь, а я через форточку в зале залезал в дом. Там же всегда стояли творог и молоко: я их съедал и ложился спать. После смерти отца я спал на кушетке в зале. Отец в зале спал на кровати.

Когда я был маленький, то спал в спальне – с сестрой и котом. Я любил кошек, они меня ласкали, мурлыкали под одеялом. Часто я оставался один, мама куда-то уходила, и я прятался под одеялом вместе с котом. Мне было страшно.

Когда умер отец, мама стала работать в ларьке. Была она малограмотная; не помню, чтобы она что-то читала. Но писать и считать она умела. В ларьке продавались хлеб, водка, ситро, булка, конфеты (только «подушечки»), печенье. Мама по доброте своей часто отпускала товары в долг. У неё была тетрадь, где она записывала, кто ей должен и сколько.

У неё было много безденежных клиентов, которые платили потом. Был такой здоровенный мужик Петро: приходил часто к ней за бутылкой, хлебом, поговорить. Мама была ещё молодая (но рано состарилась), приятная женщина, поговорить с ней любили.

Когда приходили люди с деньгами, она продавала. Нужно было выполнять план. А когда отпускала в кредит, особенно в рабочий день, говорила: «Петро, пить сегодня нельзя, работать надо». Так она многим говорила.

Бывало, что ей оставались должны и не отдавали, и в день получки нечего было получать, мама закладывала почти всю зарплату – 35-40 р. Она была очень доверчивой. Часто мы с братом приходили, и она угощала нас ситро с булкой. Чтобы не было накладно матери, мы брали несколько бутылок ситро, отливали от них и пили. Мама запрещала это делать, но мы делали.

У могилы матери (Минск, Восточное кладбище)

Трудно было жить без отца. Но слово «жид» я слышал только от Пашкевича. В школе, среди моих сверстников, я этого не слышал.

С братом Ефимом мы ловили рыбу. Я любил её ловить на удочку или топтухой: ловил пескаря, плотку, вьюна, леща. Я не любил стоять и удить в одном месте. Я шёл вдоль речки по течению, останавливался, где хорошо клевало, и шёл дальше, до парома, пристани. Рыбачил и купался. Часто брат брал меня с собой. Брали лодку-плоскодонку, ставили перемёт с живцами. Были хорошие уловы, но случалось, что перемёт уносила большая рыба или ещё кто-то.

Когда становилось очень трудно, мы с братом переезжали паромом на другой берег и заготавливали лозу для корзин. Сдавали, получали какой-то заработок.

То, что брат часто помогал Анте Пашкевич убирать сад, это благодаря дружбе Анти с мамой. Но иногда мы лазили по чужим садам. Однажды вечером после гулянки, часов в 10, я остановился на нашей улице около одного дома. Я приметил, что у хозяев хорошая груша, решил нарвать груш. Зашёл я в сад, залез на дерево, где они густо росли, нарвал целую пазуху и набил карманы, хотел слезть. И вдруг в калитке появляется хозяйский сын с девушкой. Они сели под деревом и стали влюбляться. Целовались, тискались, но, кажется, до секса не дошло.

Так продолжалось до ночи. Было уже за полночь, а они сидят, воркуют… Мне захотелось в туалет, я устал на дереве. Несколько раз шуршал, но они не обращали внимания, так были заняты. Они как-то встали, потом опять сели. Я уже проклинал эти груши. Но, наконец, они ушли. И я очень поздно явился домой, мама меня отругала. С тех пор я перестал наведываться в чужие сады. Это был урок.

Был и другой интересный случай. На окраине Паричей был еврейский колхоз «Кастрычнік» – русских, белорусов там работало мало. Председателем его был Фридкин Ехиел, племянник моей матери. И вот однажды мы (нас было ребят пять) решили сходить в колхозный сад. Сад с яблоками и грушами был огромный, занимал много гектаров. Шалаш сторожа находился в центре. У сторожа было ружье, заряженное солью, и собаки.

Мы зашли в сад со стороны деревни … (название в тексте пропущено – ред.), заранее выбрав тихое место, где от сторожа далеко и не так видно. Залезли на деревья, набрали яблок и двинулись домой. Шли недалеко от сада, рядом школа, водокачка. Решили остановиться попить водички и двинуться дальше. И вдруг появляется Герцл, обращается ко мне: «Откуда, ребята, где набрали яблоки?» Всё в шутку, хитро, вроде как ничего не случилось. «Хочешь попить?» Я говорю: «Да». – «Ну подойди, пей». Я стал пить воду, ребята отошли, вдруг он меня хватает за рубашку, вытряхивает яблоки, потом говорит: «Снимай рубашку, снимай штаны». Я остался в одних трусиках. Ребята разбежались. Он знал, что я заводила. Отпустил меня, а штаны, рубашку, яблоки забрал.

Долго я добирался домой вдоль речки, потом по улице. Пришёл домой, когда стемнело, чтобы никто не видел. Но многие всё-таки видели. Мне было очень стыдно, я был стеснительный. Назавтра мама со мной пошла к председателю. Он её выслушал, мне отдали штаны и рубашку. Я получил нагоняй.

Мы помогали маме, но работы было много – дом, сад, огород, корова, работа, свиньи. Она работала с утра до позднего вечера, у неё почти не было времени, чтобы погулять, посидеть. С отцом она прожила недолго, с 1922 по 1935 год – 13 лет. Потом сошлась с колхозником Гореликом, он был вдовцом. Мы – я и мама – жили у него в доме. У него был сын Симен и дочь Рива. Они где-то учились. Часто я слышал, как патефон играл песню «Рио-Рита», в доме устраивались танцы. Горелика я не любил. Он работал на лошади, и я в колхозе пас лошадей, катался на них без седла. Однажды чуть не упал, но ухватился за гриву, и лошадь остановилась.

Мать и отца я уважал независимо от их взаимоотношений. Я их любил, как любил и сестру, и брата. Хотя мы были с братом очень разные в жизни, иногда дрались, он меня бил, забирал интересные находки (я однажды в одном саду нашёл несколько золотых коронок, он забрал). Со мной он мало гулял, у него были свои друзья – он же старше меня на 6-7 лет. Мы были и идейно разные. Он коммунист, больше русский, чем еврей, хотя учился в хедере, хорошо писал и читал на идише. Я был настоящий еврей – никогда этого не стеснялся, наоборот, гордился, что родили меня отец Иче и мама Лана, а назвали Ехиел (Иехиэль).

Брат увлекался голубями. На чердаке нашего дома было окно, через которое голуби залетали на чердак. В сенцах на втором этаже было место, где голуби сидели, спали. Там же стояла кормушка. Голубей было много, мы даже ели их. Мама варила суп: он был вкусным, но мяса почти не находили, оно разваривалось.

Брат очень часто возился с птицами, они его слушались. Его интересовал полёт, голуби в нём и возбудили интерес к летательным аппаратам. У брата был голубь-индеец, как он его называл. Он выделялся среди всех голубей подвижностью, энергией. За ним шли все голуби, он был их вождём. Часто брат посылал «индейца» на задание, и тот приводил новую стаю.

Мы очень ценили голубя-индейца, часто забирали его в дом; зимой, когда было холодно, он жил в припечке вместе с кошкой. Летом он иногда тоже залетал в дом и жил в припечке, ему нравилось. Но однажды его не стало. Или его кошка съела, или куда-то улетел. Мы долго горевали, особенно брат.

Вскоре брат уехал учиться в Могилёв. Сначала училище окончил (ремесленное), занимался в аэроклубе. Затем учился в Конотопском военном лётном училище. Окончил в начале войны.

Идишу я научился дома от мамы, она хорошо знала язык и с папой на нём говорила. Соседи тоже говорили с мамой по-еврейски – не хуже, чем евреи. Почему? Потому что Паричи были до войны на 90% еврейским местечком, и все говорили по-еврейски – и поляки, и «кацапы». Селились компактно, «по национальности». Евреи – в центре, русские – около Высокого Полка, белорусы – на Мещанской улице.

В Паричах был костёл по ул. Мещанской (Советской), церковь около пристани. Были аптека и богатейшая библиотека. Две синагоги – кирпичная и деревянная.

М. Зверев с дочерью Ираидой (живёт в США) и друзьями

От ред. Ещё кое-что о паричских евреях можно прочесть здесь и здесь, у Якова Позина. А сейчас – слово супруге Михаила (Иехиэля) Исааковича Зверева, Бэле Шеповне Зверевой, жительнице Минска:

СПАСИБО за помощь Кисиной Ире – дочери Миши. Спасибо моему двоюродному брату Вайсману Аркадию и моей кузине Кокиной Ане, которые в 2008 г. дали возможность осуществить мечту моего мужа, увидеть Израиль.

Особенно большая благодарность Мишиной племяннице Валенчиц Миле, моей подруге Шерман Рае, нашим друзьям Досовицким Мише и Иде, Шнейдманам Изе и Фаине, которые до конца в самые трудные годы поддерживали морально и материально, что позволяло мне покупать первичные дорогостоящие лекарства, жизненно необходимые для Михаила Исааковича.

Опубликовано 23.10.2017  05:00

Лекция В. Рубинчика об Изи Харике

Далее – вариант на русском языке (кое-что сокращено, кое-что дополнено)

Напомню: первая моя лекция в рамках проекта «(Не)расстрелянная поэзия» была посвящена Моисею Кульбаку. Они с Изи Хариком были ровесниками, писали на одном языке, ходили по одним улицам Минска и оба погибли 80 лет назад, однако это были во многом разные люди, и каждый из них интересен по-своему.

В 1990-х годах педагог, литератор Гирш Релес в очерке «Судьба когорты» (в частности, в книге «В краю светлых берёз», Минск, 1997) писал, что первым среди еврейских поэтов БССР межвоенного периода по величине и таланту следует считать Изи Харика, Моисея Кульбака – вторым, Зелика Аксельрода – третьим. Разумеется, каждый выстраивает собственную «литературную иерархию». В наше время Харик, похоже, не столь популярен, как Кульбак. Даже если сравнить число подписчиков на их страницы в фейсбуке: на Харика – 113, на Кульбака – 264 (на день лекции, 28.09.2017).

Снова уточню: Харика, как и Кульбака, и иных жертв НКВД БССР осенью 1937 г. арестовывал не печально известный Лаврентий Цанава, он в то время еще не служил в Беларуси. Ордер на арест Харика подписал нарком внутренних дел БССР Борис Берман, непосредственно исполнял приказ младший лейтенант Шейнкман, показания выбивали тот же Шейнкман и сержант Иван Кунцевич. Заказ на смертную казнь исходил из Москвы, от наркома Ежова и его начальников в Политбюро: Сталина, Молотова и прочих. Судила Харика военная коллегия Верховного суда СССР: Матулевич, Миляновский, Зарянов, Кудрявцев (а не внесудебный орган, как иногда писали). Заседание длилось 15 минут. Итак, как ни странно, известны фамилии почти всех тех, кто приложил руку к смерти поэта. Известно и то, что в тюрьме Харик после пыток утратил чувство реальности, бился головой о двери и кричал «Far vos?» – «За что?» Это слышал поэт Станислав Петрович Шушкевич, сидевший в соседней камере.

Сейчас, полагаю, в Беларуси живёт лишь один человек, видевший Изи Харика и способный поделиться впечатлениями от встреч с ним: сын Змитрока Бядули Ефим Плавник. А в 1990-е годы в Минске еще многие помнили живого Изи Харика. Имею в виду прежде всего его вдову Дину Звуловну Харик, заведующую библиотекой Минского объединения еврейской культуры имени Изи Харика, и вышеупомянутого Гирша (Григория) Релеса. Они нередко рассказывали о поэте – и устно, и в печати. Впрочем, Дина Звуловна, как правило, держалась в рамках своих воспоминаний («Его светлый образ»), записанных в 1980-х с помощью Релеса. Воспоминания не раз публиковались – например, в журналах «Неман» (Минск, № 3, 1988) и «Мишпоха» (Витебск, № 7, 2000).

Мне посчастливилось также беседовать с филологом Шпринцей (Софьей) Рохкинд, которая училась с Хариком в Москве 1920-х гг., пару лет сидела с ним на одной студенческой скамье, была даже старостой в его группе.

После реабилитации в июне 1956 года имя и творчество Харика довольно скоро вернулись в культурное пространство БССР (и СССР). Уже в 1958 г. в Минске вышла книжечка его стихов в переводах на белорусский язык, а в 1969-м – вторая, под редакцией Рыгора Бородулина.

После 1956 г. выходили книги Харика на языке оригинала и в переводах на русский язык также в Москве (во многом благодаря Арону Вергелису).

   

Интерес к судьбе и творчеству Харика вырос в «перестроечном» СССР (вторая половина 1980-х). О поэте немало говорили и в Беларуси; в 1988-м, 1993-м и 1998-м годах довольно широко отмечались его юбилеи. К предполагаемому его столетию государство выпустило почтовый конверт.

В начале 1998 г. правительство также помогло издать сборник стихов и поэм в переводах на русский язык (эта книга по содержанию практически дублировала московскую 1958 г.; в свободную продажу не поступала). В 2008 году уже без помощи государства мы, независимое издательское товарищество «Шах-плюс», выпустили двухязычный сборник Харика на идише и белорусском языке: «In benkshaft nokh a mentshn» (84 стр., 120 экз.; см. изображение здесь).

В прошлом веке Изи Харика переводили на белорусский язык многие известные люди (перечислю только народных поэтов Беларуси: Рыгор Бородулин, Петрусь Бровка, Петрусь Глебка, Аркадий Кулешов, Максим Танк), а в 2010-х годах – Анна Янкута.

Имя Изи – уменьшительная форма от Ицхак. В официальных документах Харик звался Исаак Давидович. Фамилия «Харик» – либо от имени Харитон, что вряд ли, потому что евреев так почти не называли, либо сокращение от «Хатан рабби Иосиф-Калман», т. е. «зять раввина Иосифа-Калмана». Хариков было немало на Борисовщине, в частности, в Зембине, родном местечке поэта. В августе 1941 года многие его родственники (отец и мать умерли до войны) погибли от рук нацистов и их местных приспешников.

Во многих советских и постсоветских источниках указано, что Харик родился в 1898 году, и сам он называл эту дату, например, в 1936 году, когда заполнял профсоюзный билет.

Но материалы НКВД говорят о другом: Харик родился на два года ранее, в 1896-м. Сам я эти материалы не видел, но краевед-юрист Александр Розенблюм, человек очень дотошный, работал с ними в архиве КГБ Беларуси в начале 1990-х… Не вижу оснований не доверять ему в этом вопросе. Расхождение может объясняться тем, что Изи Харик в начале 1930-х гг. женился на Дине Матлиной, которая была моложе его более чем на 10 лет, и сам хотел «подмолодиться». Это лишь версия, но она имеет право на существование, хотя бы потому, что в своих воспоминаниях «Его светлый образ» вдова поэта рассказала о том, как сразу после их знакомства Харика смущала разница в возрасте, заметная прохожим («Для отца я, пожалуй, молод, а для мужа как будто стар»).

Изи Харик происходил из бедной рабочей семьи, отец его зарабатывал себе на жизнь, работая сапожником, а позже, возможно, столяром. О последнем написал Харик в анкете 1923 года, когда учился в Москве.

Не так уж много известно о занятиях Харика до революции. В справочниках говорится: «учился в хедере, затем в народной русской школе Зембина. Был рабочим на фабриках и заводах Минска, Борисова, Гомеля». Известно, что Харик пёк хлеб. Некоторое время, как свидетельствует Александр Розенблюм со слов своей матери, Харик был аптекарем или даже заведующим аптекой в Борисове.

Cто лет назад Харик перебрался в Минск и сразу включился в общественную жизнь. Был профсоюзным активистом, библиотекарем, учителем, на какое-то время примкнул к сионистам. Но в 1919 г. он добровольно записался в Красную армию, где три месяца служил санитаром во время польской кампании. С того времени он – лояльный советский человек. И в 1920 г. первые его стихи печатаются в московском журнале с характерным названием «Комунистише велт» («Коммунистический мир»). Это риторические, идеологически выдержанные упражнения на тему «Мы и они». Один куплет:

Flam un rojkh, rojkh un flam,

Gantse jamen flamen.

Huk un hak! Nokh a klap!

Shmid zikh, lebn najer.

Т. е. «Огонь и дым, дым и огонь, целые моря огня. Бух и бах, ещё удар – куйся, новая жизнь». Наверное, Эдуарду Лимонову такие стихи понравились бы…

На фото: И. Харик в 1920 году

На творчество поэту было отпущено 17 лет. Много или мало? Как посмотреть. В ту эпоху всё менялось быстро, и люди иной раз за год-два успевали больше, чем сейчас за пять.

Годы творчества Изи Харика условно разделю на три периода:

1) Подготовка к подъёму (1920-1924)

2) Подъём (1924-1930)

3) Стагнация (1930-1937)

  1. Первый период – наименее изученный… Правда, критики всегда упоминают первую книжку Харика «Tsyter», что в переводе с идиша значит «Трепет». Но мало кто её видел, и содержание её серьёзно не анализировали. Сам автор стихи из неё не переиздавал. Иногда приходится читать, что Харик подписал свой первый сборник псевдонимом «И. Зембин», но на самом деле в 1922 году (в отличие от 1920-го) Харик уже не стеснялся своего творчества, на обложке стоит его настоящая фамилия.

В книжечке, которая вышла в Минске под эгидой «Культур-лиги», было всего 32 страницы, 19 произведений. Рыгор Берёзкин называл помещённые в ней стихи то эстетско-безыдейными, то безжизненно подражательными… Лично мне просматривать эти стихи было интересно. Может, они и наивные, но искренние, в них нет навязчивой риторики. Один из них лет 10 назад я попробовал перевести (оригинал и перевод можно найти здесь).

Обложки первой и второй книг И. Харика

В том же 1922 году в Минске вышла первая книжечка Зелика Аксельрода. Они настолько дружили с Хариком, что и название было похожее: «Tsapl» (тоже «Дрожь», «Трепет»). Харик одно стихотворение посвятил Аксельроду, а Аксельрод – Харику, такое у них было «перекрёстное опыление». Оба они в то время были учениками Эли Савиковского, белорусского еврейского поэта. Он менее известен; заявил о себе ещё до революции, но активизировался на рубеже 1910-20-х гг.

Э. Савиковский (2-й справа) в компании молодых литераторов. Второй слева – И. Харик

Савиковский работал в минской газете на идише «Der Veker», что значит «Будильник», и будил молодёжь, чтобы она продолжала учиться. Возможно, с его лёгкой руки Харик и Аксельрод поехали в Москву, в Высший литературно-художественный институт. Но сначала Изи Харик учился в Белгосуниверситете, на медицинском факультете. В 1921 г. поступил, в 1922 г. оставил… Видимо, почувствовал, что медицина – это не его стезя.

Харика делегировал в Москву народный комиссариат просвещения ССРБ, где в то время работал молодой поэт. Но удивительно, что стипендии студент из Беларуси не имел, а лишь 31 рубль в месяц за работу в Еврейской центральной библиотеке. Может быть, поэтому нет стихов за 1923 г., во всяком случае, я не видел. Зато с 1924 г. начинается быстрый подъём литератора…

  1. Небольшое отступление. В первые годы советской власти освободилось множество должностей, появились новые. После гражданской войны молодёжь массово бросилась учиться и самореализовываться. Должности бригадиров, начальников производства, директоров школ, редакторов газет и журналов, даже секретарей райкомов – всё это было доступно для тех, кто происходил из рабочих, во всяком случае, «небуржуазных» семей. Голосом той еврейской молодёжи, которая совершила рывок по социальной лестнице, и стал Изи Харик. Немногих в то время волновали беззакония новой власти и то, что уже действовали концлагеря (те же Соловки – с 1923 г.). Как тогда считалось – это же временно, для «закоренелых врагов»!

В 1930-х годах «новая элита», выдвиженцы 1920-х (независимо от происхождения – евреи, белорусы, русские…), сама в значительной части попадёт под репрессии, но в середине 1920-х гг. о «чёрном» будущем не задумывались. Харик тоже не мог о нём знать, но он словно бы чувствовал, что его поколение – под угрозой, что оно, словно тот мавр, сделает своё дело и уйдёт. В его стихотворении 1925 г. есть такие слова:

«Мы год от года клали кирпичи, Самих себя мы клали кирпичами…» (перевод Давида Бродского). И призыв к потомкам: «Крылатые! Не коронуйте нас!» Или в другом стихотворении того же года: «Шагаем, бровей не хмуря. Мы любим крушить врагов. Как улицам гул шагов, Мила сердцам нашим буря» (перевод Павла Железнова).

Да, в мотивах классовой борьбы у Харика, даже в «звёздный час» его творчества, нет недостатка. Они доминируют, например, в первой его поэме «Minsker blotes» («Минские болота», 1924), где Пиня-кровельщик, который вырос в нищете на окраине Минска, ненавидит «буржуев» из центра города. Противоставление «мы» и «они» проводится и в поэме «Katerinke» («Шарманка», 1925). Там рабочий парень обращается к «омещанившейся» девушке, упоминая, что та брезгует «нашим» языком (идишем), остыла к горячим песням улицы, вместо условной «шарманки» играет на рояле и тянется к стихам Ахматовой вроде «Я на правую руку надела / Перчатку с левой руки». Герой даёт понять, что любви с такой девушкой у него не выйдет. Любопытно, что после реабилитации Харика как раз Анна Ахматова, среди прочих, переводила его на русский язык…

Молодые писатели встречают американского гостя – писателя Г. Лейвика, выходца из Беларуси. Он сидит посередине. Харик стоит крайний слева, а 3-й слева стоит Зелик Аксельрод. Москва, 1925 г. Фото отсюда.

В иных произведениях середины 1920-х годов Харик желает исчезнуть старому местечку. Он искренне верит, что настоящая жизнь – в колхозах или в крупных городах, воспевает «новые» блага цивилизации (трамвай, кино…), благословляет время, когда впервые столкнулся с городом… Стихи эти очень оптимистичны; сплошь и рядом чувствуется, что автору хочется жить «на полную катушку». В 1926 г. Харик писал: «Я город чувствую до крови и до слёз, До трепетного чувствую дыханья» (перевод Г. Абрамова).

В одной из лучших поэм Харика «Преданность» (1927 г.; в оригинале «Mit lajb un lebn», «Душой и телом») молодая учительница из большого города сражается с косностью местечка и в конце концов умирает от болезни, но её труд не напрасен, подчёркивается, что её преемнице будет уже легче… (своего рода «оптимистическая трагедия»). Отрывки из этой поэмы перевёл на белорусский язык Рыгор Бородулин, включил их в свою книгу «Толькі б яўрэі былі!..» (Минск, 2011).

В 1920-е годы Харик написал немало и «неполитических» произведений. Некоторые связаны с библейской традицией; возможно, даже больше, чем он желал и осознавал. Ряд примеров привёл Леонид Кацис, а я сошлюсь на стихотворение о саде… Один из любимых образов еврейских поэтов; стихи, посвящённые саду, пишутся, во всяком случае, со времён средневековья. Такие произведения есть у Хаима Нахмана Бялика, того же Моисея Кульбака. Ну, а Харик в феврале 1926 г. создал собственную утопию… (перевод на русский язык Давида Бродского)

* * *

В наш светлый сад навек заказан вход

Тому, кто жаждет неги и покоя,

Кто хочет вырастить молчание глухое…

Шумят деревья, и тяжёлый плод

С ветвей свисает, гнущихся дугою.

Здесь гул ветров торжественно широк,

В стволах бежит густой горячий сок,

Гудят широколиственные крыши, –

Ты должен голову закидывать повыше,

В наш сад переступающий порог.

Деревья буйным ростом здесь горды,

Здесь запах смол и дождевой воды,

Растрескивается кора сырая,

И, гроздями с ветвей развесистых свисая,

Колышутся тяжёлые плоды.

Белорусский коллега Харика Юрка Гаврук справедливо замечал, что Изи Харик отлично чувствовал стихотворную форму. Несмотря на пафос, иной раз избыточный, стихи и поэмы Харика почти всегда музыкальны, что выделяло его из массы стихотворцев 1920-30-х гг. Вообще говоря, если Моисей Кульбак имел склонность к театру, то Изи Харик – к музыке. Возможно, эта склонность имела истоки в детстве – так или иначе, целые стихи и отрывки из поэм Харика легко превращались в песни. Примером могут служить «Песня поселян» и «Колыбельная» из поэмы «Хлеб» 1925 г., положенные на музыку Самуилом Полонским, – они исполнялись по всему Советскому Союзу, да и за его пределами.

В наши дни песни на стихи Изи Харика исполняют такие разные люди, как участники проекта «Самбатион» (см. любительскую запись здесь), народная артистка России и Грузии Тамара Гвердцители с Московской мужской еврейской капеллой («Биробиджанский фрейлехс» на музыку Мотла Полянского)… В 2017 г. композицию из двух стихотворений 1920-х годов («У шэрым змроку», перевод Анны Янкуты; «Век настане такі…», перевод Рыгора Берёзкина) прекрасно исполнили белорусские музыканты Светлана Бень и Артём Залесский.

* * *

Упомянутая поэма «Хлеб» написана на белорусском материале. Приехав на родину в каникулы 1925 года, Харик посетил еврейскую сельхозартель в Скуплино под Зембином. Позже о созданном там колхозе напишет и Янка Купала… В 1920-х и начале 1930-х тема переселения евреев из местечек в сельскую местность была очень актуальной, и Харик живо, реалистично раскрыл её. Вот мать баюкает сына: «В доме нет ни крошки хлеба. / Спи, усни, родной. / Не созрел в широком поле / Колос золотой» (перевод Александра Ревича). Эту колыбельную очень любила Дина Харик, довольно часто наигрывала её и пела на публике в 1990-е годы (разумеется, в оригинале: «S’iz kejn brojt in shtub nito nokh, / Shlof, majn kind, majn shtajfs…»)

Однокурсница Харика по московскому литинституту Софья Рохкинд в конце 1990-х говорила мне, что Харик (и Аксельрод) смотрели на институт, как на «проходной двор», учились кое-как. Полагаю, дело не в лени, а в том, что Харик был уже полностью захвачен поэзией. В 1926 году вышла его вторая книга «Af der erd» («На (этой) земле»). После чего он стал часто издаваться, чуть ли не каждый год по книге. Его произведения печатали в хрестоматиях, включали в учебники для советских еврейских школ. Современники свидетельствуют, что школьники охотно учили отрывки на память.

В те же годы Харик начал переводить с белорусского языка на идиш. Первым крупным произведением стала поэма идейно близкого ему поэта Михася Чарота «Корчма» (перевод появился в минском журнале «Штерн» в 1926 г.).

В 1928 году Харик вернулся в Минск, начал работать в редакции журнала «Штерн» секретарём – и столкнулся с жилищной проблемой, возможно, ещё более острой, чем в Москве. Харик получил квартиру, но затем, когда поехал в творческую командировку в Бобруйск, из-за некоего судьи Ривкина оказался чуть ли не на улице… В январе 1929 г. ответственный секретарь Белорусской ассоциации пролетарских писателей Янка Лимановский заступился за своего коллегу. Он подчёркивал неопытность Изи Харика в житейских делах и жаловался через газету «Зьвязда»: «Ривкин взорвал двери квартиры Харика и забрался туда».

Как можно видеть, было даже две публикации, вторая – «Ещё об издевательствах над тов. Хариком». Прокуратура сначала посчитала, что формально судья был прав… Но в конце концов всё утряслось, Харик получил жильё в центре, где-то возле Немиги, а в середине 1930-х гг. вселился с женой и сыном в новый элитный Дом специалистов (ул. Советская, 148, кв. 52 – сейчас на этом месте здание, где помещается редакция газеты «Вечерний Минск»). Правда, прожили они там недолго…

Минский период в жизни Харика был плодотворным в том смысле, что он создал семью. В 1931 г. поэт познакомился на улице (около своего дома) с юной воспитательницей еврейского детского сада Диной Матлиной, через год они поженились. В 1934 г. родился первый сын Юлик, в 1936-м – Давид, названный в честь умершего к тому времени отца поэта. Судя по воспоминаниям Дины Матлиной-Харик, её муж очень любил своих детей и гордился ими. Никто ещё не знал, что родителей одного за другим арестуют осенью 1937 г., а сыновья попадут в детский дом НКВД и исчезнут бесследно. Скорее всего они погибли во время гитлеровской оккупации. После возвращения в Минск из ссылки и реабилитации (1956 г.) Дина Харик так их и не нашла… Мне кажется, она ждала их до самой смерти в 2003 г.

В творческом же плане наиболее плодотворным оказался именно московский период – и, пожалуй, первые год-два минского. Тогда, в 1928-29 гг., Харика тепло приветствовали во всех местечках, куда он приезжал с чтением стихов… Он был популярен в Беларуси примерно как Евгений Евтушенко в СССР 1960-х. С другой стороны, Харик ещё не был обременён ответственными должностями, более-менее свободен в выборе тем.

  1. О периоде стагнации, начавшемся в 1930 г. Да, в 1930-е годы Харик создал одну отличную поэму и несколько хороших стихотворений, но в целом имело место топтание на месте и слишком уж рьяное выполнение «общественного заказа». Увы, по воспоминаниям Дины Харик, её муж редко говорил «нет»: «Харик гордился, когда ему доверяли общественные поручения. Это его радовало не меньше, чем успехи в творчестве».

Чем характерен 1930-й год? Он выглядит как первый год «махрового» тоталитаризма. В конце 1920-х Сталин «дожал» оппозицию в Политбюро, свернул НЭП и начал массовую коллективизацию, т. е. были уничтожены даже слабые ростки общественной автономии. В 1930 г. в Беларуси НКВД раскрутил дело «Союза освобождения Беларуси», по которому арестовали свыше 100 человек, в том числе многих белорусских литераторов.

Для Харика же этот год начался со статьи под названием: «Неделя Советской Белоруссии наносит сокрушительный удар великодержавным шовинистам и контрреволюционным нацдемам» (газета «Рабочий», 7 января). В последующие годы он напишет – или подпишет – ещё не один подобный материал.

В 1930 г. Харик, «прикреплённый» к строительству «Осинторфа», начинает поэму «Кайлехдыке вохн», известную как «Круглые недели» (перевод А. Клёнова; варианты названия – «В конвеере дней», «Непрерывка»). Это гимн социалистическому преобразованию природы, коммунистам и, отчасти, ГПУ. Фигурируют в поэме, полной лозунгов, и вредители. Янка Купала в конце 1930 г. выступил с покаянием за прежние «грехи», но аналогичную по содержанию агитпоэму («Над ракой Арэсай») напишет только в 1933-м. Возможно, дело в том, что именно в 1930-м Харик становится членом большевистской партии, ответственным редактором журнала «Штерн», и считает себя обязанным идти в ногу со временем, а то и «бежать впереди паровоза».

В 1933-34 годах пишется новая поэма Изи Харика – детская, «От полюса к полюсу». В ней пионерам доверительным тоном рассказывается о строительстве Беломорканала, роли товарища Сталина и тов. Фирина (одного из начальников канала). Опять же, автор поёт дифирамбы карательным органам, которые якобы «перековывают» бывших воров. Поэма выходит отдельной книжкой с иллюстрациями Марка Житницкого и получает премию на всебелорусском конкурсе детской книги…

В 1931 г. Изи Харика назначают членом квазипарламента – Центрального исполнительного комитета БССР. В 1934-м он возглавляет еврейскую секцию новосозданного Союза писателей БССР (секция была довольно солидной, в неё входило более 30 литераторов). Казалось бы, успешная карьера – но воспетые им органы не дремлют. Перед съездом Всесоюзного союза писателей (где Харика выбрали в президиум) ГУГБ НКВД составляет справку о Харике: «В узком кругу высказывает недовольство партией».

В середине 1930-х Харик отзывается на всё, что партия считает важным. Создаётся еврейская автономия в Биробиджане – он едет туда и пишет цикл стихов (среди которых есть и неплохие), спаслись полярники-челюскинцы – приветствует полярников, началась война в Испании – у него готово стихотворение и на эту тему, с упоминанием Ларго Кабальеро…

В 1935-м пышно празднуется 15-летний юбилей творческой деятельности Харика, в 1936-м он становится членом-корреспондентом Академии наук БССР. Но к тому времени уже явно ощущается надлом в его поведении. Харик отрекается от своих товарищей по еврейской секции, которых репрессировали раньше его (в начале 1935 г. Хацкеля Дунца сняли с работы как троцкиста, в том же году исключили из Союза писателей, летом 1936 г. арестовали; расстреляли одновременно с Хариком). Журнал «Штерн» «пинает» арестованных и призывает усилить бдительность.

Между тем Харик, по воспоминаниям Евгения Ганкина и Гирша Релеса, очень заботился о молодых литераторах, помогал им, как мог, иногда и материально. Релесу, например, помог удержаться в пединституте, когда в середине 1930-х гг. на студента из Чашников был написан донос о том, что его отец – бывший меламед, «лишенец».

«Лебединой песней» Харика стала большая поэма 1935 г. «Af a fremder khasene» («На чужом пиру» или «На чужой свадьбе») – о трагической судьбе бадхена, свадебного скомороха. Из-за своего вольнодумства он не уживается с раввином и его помощниками, а также с богатеями местечка, уходит блуждать с шарманкой по окрестностям и гибнет, занесенный снегом. Время действия – середина ХІХ столетия, когда ещё жив был известный в Минской губернии разбойник Бойтре, которому бадхен со своими музыкантами явно симпатизируют. Главного героя зовут Лейзер, и автор прямо говорит, что рассказывает про своего деда. Как следует из эссе Изи Харика 1926 г., «Лейзер Шейнман – бадхен из Зембина», судьба деда была не столь трагичной, он благополучно дожил до 1903 г., но некоторые черты сходства (склонность к спиртному, любовь к детям) у прототипа с героем есть.

Некоторые наши современники увидели в поэме эзопов язык: Харик-де попытался показать в образе бадхена себя, своё подневольное положение в середине 1930-х гг. Но можно трактовать произведение и так, что автор просто описывал трудную судьбу творческой личности до революции, следом, например, за Змитроком Бядулей с его повестью «Соловей» (1927). Если в этих произведениях и есть «фига в кармане», то она очень глубоко спрятана.

Независимо от наличия «фиги», поэма «На чужом пиру» – ценное произведение. Оно полифонично, прекрасно описываются пейзажи, местечковые характеры… Немало в нём и юмора – чего стоят диалоги бадхена с женой Ципой. Текст прекрасно дополняли «минималистические» рисунки Цфании Кипниса. Увы, поэма не переведена целиком на белорусский язык (похоже, и на русский тоже). Приведу несколько начальных строк в переводе Давида Бродского:

Я знаю тебя, Беларусь, как пять своих пальцев!

Любую

И ночью тропинку найду! Дороги, и реки живые,

И мягкость твоих вечеров, и чащи поющие чую,

Мне милы березы в снегу и сосен стволы огневые.

Немало в поэме белорусизмов: «asilek», «ranitse», «vаlаtsuhe», «huliake»… Эти слова для нормативного идиша в общем-то не характерны, но Харик смело вводил их в лексикон.

Рыгор Бородулин говорил на вечере 1993 г. (затем его выступление вошло в вышеупомянутую книгу 2011 г.): «Поэт Изи Харик близок и своему еврейскому читателю, которого он завораживает неповторимым звучанием идиша, и белорусскому, который видит свою Беларусь глазами еврейского поэта», имея в виду прежде всего эту поэму.

В предпоследний год жизни Харик приложил руку к печально известному стихотворному письму «Великому Сталину от белорусского народа» (лето 1936 г.). Он был одним из шести авторов – наряду с Андреем Александровичем, Петрусём Бровкой, Петрусём Глебкой, Якубом Коласом, Янкой Купалой. Но и это сервильное произведение не спасло Харика, как и дружба с Купалой, и многое другое.

* * *

Такой непростой был поэт и человек, долго питавшийся иллюзиями. Всё же многие его произведения интересны до сегодняшнего дня. Конечно, он заслуживает нашей памяти, и не только ввиду своей безвременной страшной смерти. Хорошо, что в Зембине одна из улиц в 1998 г. была названа его именем…

Увы, дома в центре местечка, где родился поэт, уже нет; в сентябре 2001 г. дом был признан ветхим и снесён. Перед сносом было несколько обращений к еврейским и нееврейским деятелям с целью добиться внесения в охранный список и ремонта – они не возымели эффекта.

Фрагмент публикации А. Розенблюма в израильской газете, декабрь 1997 г. Автор как в воду смотрел…

А выглядел родной дом Изи Харика 50 и 20 лет назад так:

Между прочим, Харик неожиданно «всплыл» в художественном произведении 2005 г. «Янки, или Последний наезд на Литве» (Владислав Ахроменко, Максим Климкович). Там один персонаж говорит: «Что-то ты сегодня чересчур пафосный!» Другой поддакивает: «Как молодой Изя Харик на вечере собственной поэзии!» Забавное, даже экзотичное сравнение, однако оно лишний раз доказывает, что поэт не забыт.

Думаю, следовало было бы Национальной Академии навук РБ к 125-летию Моисея Кульбака и Изи Харика провести конференцию, посвящённую этим поэтам и их окружению. И ещё: если уж не получается увековечить в Минске каждого по отдельности, то на ул. Революционной, 2, где с 1930 года находилась редакция журнала «Штерн», неплохо было бы повесить общую памятную доску, чтобы там были указаны и Кульбак, и Харик, и Зелик Аксельрод, расстрелянный в 1941-м. Все они имели непосредственное отношение к журналу «Штерн».

Вольф Рубинчик, г. Минск

wrubinchyk[at]gmail.com

Опубликовано 03.10.2017  20:54

 

Водгук ад згаданага ў тэксце Аляксандра Розенблюма (г. Арыэль, Ізраіль)

Дзякую за лекцыю. Хачу тое-сёе дадаць.

Маці (Соф’я Чэрніна, 1902–1987) казала мне, што прафесію фармацэўта Харык набыў пасля навучання ў Харкаве. Працаваў у барысаўскай аптэцы кароткі час, на пачатку 1920-х гадоў.

Дзесьці ў 3-м ці 4-м класе (прыблізна ў 1936 г.) беларускай школы па падручніку на беларускай мове мы, згодна з праграмай, вывучалі Харыка, Шолам-Алейхема («Хлопчык Мотл»), Бруна Ясенскага…

Хата Харыка, наколькі мне вядома, выкарыстана не на дровы, а на будаўніцтва нейкай царквы ў межах Барысава.

Пишет Александр Розенблюм из израильского Ариэля (перевод с белорусского):

Благодарю за лекцию. Хочу кое-что добавить.

Мать (Софья Чернина, 19021987) говорила мне, что профессию фармацевта Харик приобрёл после учёбы в Харькове. Работал в борисовской аптеке короткое время, в начале 1920-х годов.

Где-то в 3-м или 4-м классе (примерно 1936 г.) белорусской школы по учебнику на белорусском языке мы, согласно программе, изучали Харика, Шолом-Алейхема («Мальчик Мотл»), Бруно Ясенского…

Дом Харика, насколько мне известно, пошёл не на дрова, а на строительство какой-то церкви в границах Борисова.

05.10.2017  13:53

Піша д-р Юрась Гарбінскі: “Вельмі рады і ўдзячны за лекцыю пра Ізі Харыка. Як заўсёды глыбока і цікава“. 11.10.2017 21:31

Пётр Рэзванаў: “Няблага атрымалася!” (12.10.2017).

==============================================================================

Уточнение 2020 года

Увы, три года назад я слишком доверился преподавателю идиша Ю. Веденяпину. В его статье 2015 г. утверждалось, что «Биробиджанский фрейлехс» был написан на стихи Изи Харика, положенные на музыку Мотла Полянского (с. 15-16). На самом-то деле слова песни, в наше время исполняемой на идише Тамарой Гвердцители, принадлежат Ицику Феферу, а музыка – Самуилу Полонскому. Доказательство можно обнаружить здесь – см. ссылку на Зиновия Шульмана (1960). Пластинка с записью этой песни выпускалась и в 1937 г., тогда «Биробиджанский фрейлехс» исполнял Государственный хор БССР под управлением Исидора Бари.

Добавлю: в 1990-е годы песню любила напевать вдова Изи Харика Дина, что также сбило меня с толку при подготовке лекции 2017 г. Вообще говоря, Дина Звуловна ценила творчество Фефера, который в 1930-х пытался за ней ухаживать.

Приношу извинения всем, кого невольно запутал. На слова Харика есть другой «Фрейлехс», записанный Зислом Слеповичем в рамках проекта «SYLL-ABLE» в 2018 г. Приглашаю послушать.

В. Рубинчик, г. Минск

Добавлено 19.05.2020  22:54

 

Беседа с актрисой Анной Хитрик

Хитрик: Говорили: «Надо валить», когда получали зарплату в театре, и привыкали

(материал Маши Колесниковой на euroradio.by, 07.09.2017; см. также более полную аудиозапись здесь)

Анна Хитрик, актриса Купаловского театра и лидер группы «Sounduk», переезжает жить в Израиль. Переезжает ради сына Стёпы. У мальчика аутизм, а в Израиле для детей с таким диагнозом созданы все условия для благополучной жизни.

Идея переехать появилась у семьи после того, как в 2015 году Стёпа проходил коррекционное лечение в одном из израильских центров. Лечение помогло. Аня поискала и нашла еврейские корни. Поэтому было решено подать документы на переезд. Ожидание ответа тянулось два года.

Фото «Еврорадио»

Анна Хитрик: Когда ты подумал: «Всё, отказали», Бог улыбнулся и сказал: «Подожди». И нам позвонили. Я стояла в коридоре, собирала мужа на работу, отдавала ему пакет с мусором и не могла понять, что от меня хотят. Мне повторили: «Добро пожаловать в Израиль». Я растерялась: «Когда?». А они говорят: «Уже. Можете приходить оформлять документы».

Я стала бегать из комнаты в комнату. Раньше я представляла себе, что звоню маме, гордая и счастливая, и говорю: «Мы переезжаем». А дальше американский фильм, яркие краски, я продаю свою жизнь как лот, включая книжки и мисочки, и уезжаю с красивым багажом. А происходит всё по-белорусски, по-нашенски, по-советски: я плачу над любимыми книжками, цветочками, но продолжаю собираться.

Хочу стать мегаспецом, приехать в Беларусь и помогать аутистам здесь

Еврорадио: Ты придумала, чем будешь заниматься в Израиле? Или пока вы едете в никуда?

Анна Хитрик: Не совсем в никуда. Мы выбрали город. В нем есть друзья. Это люди, к которым мы в 2015 году приехали с нашим сыном, как к специалистам. Мы с ними познакомились, они прочистили нам мозг, мы их называли на «вы», и они нас на «вы» и между нами были рыночно-денежные отношения. Мы получили результат, были им очень благодарны. Они меня «заразили», и я стала благодаря увиденному результату менять профессию – училась и занималась с детками в нашем городе. Пошли результаты, я стала делиться с ними, советоваться, получила обратную связь. И так рабочие отношения перешли в теплые, а теперь они дружеские. Эти ребята замечательные готовы нас принять, кормить, одевать. С другой стороны, мы не едем работать актерами в какой-либо крутецкий театр. В этом смысле мы едем в никуда. Но мы едем в город, в страну, в которой можно бесплатно учить язык и она всячески помогает своим жителям.

А вообще, планирую работать с детьми с аутизмом. Хочу стать мегаспецом, приехать в Беларусь и помогать таким детям здесь.

Пинигин уникальный человек, я его боюсь. Он сказал мне нужные вещи

Еврорадио: Не жаль карьеры актрисы? Ты же ведущая актриса!

Анна Хитрик: Так любят говорить, но мы обе знаем, что это не так (смеётся). Когда-то я много играла. Благодаря тому, что происходит с нашей семьёй, руководство театра пошло мне навстречу. Разрешили что-то не играть, где-то заменили. Время всё изменило, я стала просто актрисой, не ведущей, и совершенно не парюсь по этому поводу. Работаю в театре 17 лет, но у меня никогда не было каких-то корон на голове, что все падут у моих ног и скажут: «О, великая покорительница Мельпомены, Аня Хитрик» (смеётся).

Еврорадио: Окей, у тебя есть новая профессия, а чем будет заниматься твой муж, актёр?

Анна Хитрик: Я не знаю. Но знаю, что у меня хороший муж, который является очень хорошим отцом нашему ребёнку. Уверена, что он не будет просто лежать на диване, и уверена, что всё будет просто хорошо. Ведь сейчас что угодно можно придумать! Хотя, когда мы приедем туда, надо будет собирать бумажки, будет незнакомый язык и незнакомые люди, Стёпа ничего не поймёт. И мы не знаем, как это будет. Может, он будет плакать, а может, раз, и заговорит на иврите через три дня! Я не люблю долгосрочные планы.

Еврорадио: Стёпа знает о переезде? Как он к нему относится?

Анна Хитрик: Прекрасно! Потому что Стёпа не понимает, что он поедет «пахать». Он был в Израиле, все ему улыбались, дарили всякие штуки. Плюс, когда с ним там занимались, мы не работали, всегда были с ним. А для него это самая большая награда. Я говорю: «Стёпа, ты понимаешь, что ты будешь ходить там в садик?». «Мама, ты шутишь», — отвечает. Он ненавидит одевать куртки, так что ему там будет хорошо.

Еврорадио: Как восприняли коллеги из театра новость о вашем отъезде?

Анна Хитрик: Предполагаю, что коллегам из театра глубоко не всё равно, что с нами происходит (смеётся). Не знаю. Мне никто не звонил и ничего не говорил. Николай Николаевич Пинигин принял всё так, как я этого хотела в мечтах. Не обрадовался, но и не сказал: «Блин». Меня пару человек обвиняли, что я специально говорю хорошести о нём, чтобы выслужиться. Но сейчас-то мне это не нужно, я практически не работаю в театре, и скоро уже не буду работать там вообще. Это уникальный человек, он для меня был всегда важен, я его дико боюсь. Он сказал нужные вещи, сказал, как мне кажется, по-отечески.

https://www.youtube.com/watch?v=RmDnifxb6w8

Песня группы «Sounduk» «Мир»

Понимаю, что пройдёт время, и никто не будет помнить, кто такая Аня Хитрик

Еврорадио: С твоим театром всё более-менее ясно. Что будет с группой, с музыкой?

Анна Хитрик: Недавно я пила какой-то алкоголь по «Скайпу» с Юлей Глушицкой, нашей виолончелисткой. Мы дружим очень много лет, она живёт в Москве, у Юли самой ребёнок с особенностями, и мой отъезд для нас обеих — это серьёзный удар. Мы обе импульсивные, обе плаксухи… Мы чокались в «Скайп», напились, и решили, что я обязательно приеду на концерт. Обязательно. Я не знаю, кому это будет нужно на тот момент, кроме меня и Юли. Но почему нет? Не в смысле, что я приеду как «звезда из Израиля». Я прекрасно понимаю, что пройдёт время и вообще никто не будет помнить, кто такая Аня Хитрик… Я надеюсь, что кто-то будет меня ждать, очень надеюсь. Сделаем маленький зал уютный.

Буду работать с особенными детьми и буду писать особенные песни

Еврорадио: Второго октября будет последний концерт, и вы приостанавливаете деятельность. Не собираешься продолжить музыкальную деятельность в Израиле с новыми музыкантами?

Анна Хитрик: Я не думала о новых музыкантах, но думала о том, что музыка может мне помочь в работе с детьми, где я, как терапист, использую свои песенки. Детям чаще всего это нравится. Я говорила мужу о том, что мы можем придумать музыкальную сказку для детей, идея понравилась… Я не смогу жить без музыки, это просто невозможно! Дело не в том, что я какая-то «звезда» и на меня ходят люди, а в том, что я не могу. Детки будут слушать, их родители будут слушать — это большое счастье, когда ты попадаешь в человека. Окей, я буду работать с особенными детьми, я буду писать особенные песни.

Еврорадио: Ты говоришь, что со временем в Беларуси появятся специалисты, которые помогут детям с аутизмом. Но какие шаги делаются сейчас, чтобы этим детям было проще жить?

Анна Хитрик: У нас замечательные родители. Есть мастерская Тани Голубович, сделаная родителями, подчёркиваю. Есть Центр помощи аутичным детям, в котором я работала, и он тоже сделан родителями. Вот когда всё это срастётся с инициативой государственной власти, когда будет исходить инициатива от них, а не мы, как дятлики, будем ходить и долбить эту стену, тогда всё будет хорошо. Пока же девчонки и ребята копят деньги для того, чтобы поехать учиться (например, в Москву) и работать с такими детьми. Я таким людям кланяюсь, потому что не все они столкнулись с этой проблемой, как я, чтобы болело и плакало. Они просто добрые и хорошие люди. Но очень нужны мощные финансовые вливания. Нужно всё перевернуть и поменять. Это не решит какая-то важная тётя или какой-то важный дядя, а круглый стол во главе с королём Артуром. Это трудный шаг, но его необходимо сделать. Потому что [иначе] дальше будет только хуже. Но я знаю, что всё равно сделаю очень много в этом плане для наших детей.

Семья Анны Хитрик. Фото Tut.by

Мы говорили, что надо валить, когда получали зарплату в театре

Еврорадио: Если бы Стёпа был обычным ребёнком, вы бы собрались уезжать из Беларуси?

Анна Хитрик: Я бы не узнала о своих израильских корнях! Я и об аутизме не знала-то. Я бы была из тех тёть, которые читают об аутизме, потому что о нём все пишут, и делала бы пожертвования. Вряд ли бы углубилась в проблему и изменила свою жизнь. И конечно, мы бы никуда не переехали. Такая мысль в голову не приходила. Мы говорили, что надо валить, когда получали зарплату в театре. А потом, как любой белорусский человек, ко всему привыкали.

Еврорадио: Ощущать то, что через месяц всё изменится, больно?

Анна Хитрик: Страшно. Прямо по-детски… Обижаюсь, когда кто-нибудь говорит: «Ты подумала о том, что ты теряешь!?» А я думаю: «А вы не подумали, что я могу приобрести?». Для меня странно, когда люди держатся за всё на свете, даже если у них, по сути, особо не за что держаться. Может быть, нас так научили, что лучше синица в руке?

Еврорадио: Что ты обязательно с собой берёшь в Израиль?

Анна Хитрик: Несколько любимых книжек, которые нужны в работе с детьми, несколько книг для Стёпки. Серёжа берёт гитару, я — микрофон, маленькую коробку с дисками, чтобы дарить, кеды и ещё велик. Разрешено 120 килограммов везти (смеётся). А ещё вилки-ложки.

Еврорадио: Анна Бонд спрашивает: «Что для вас патриотизм и любовь к родине?»

Анна Хитрик: Только люди. Больше ничего. Если есть люди, которые верят в людей, для меня это патриотизм и страна. Я живу здесь, я белоруска, и мне нравится Маша не потому, что кудрявая, а потому что я знаю, что у неё красивая душа. Это проявление моего патриотизма. Знаете почему? Потому что Маша — белоруска. Только поэтому. Не из-за дорог, не из-за домиков, рыбок в воде, не из-за лесов и бусликов (аистов). Для меня патриотизм и любовь к своей родине — это уважение к людям, которые здесь работают и хотят сделать свою страну лучше, возможность «заразиться» этим желанием сделать лучше. Люди, которые говорят на белорусском языке, когда говорят на нём от души, а не чтобы заработать бабла, для меня — гордость и мой народ. Я не могу сейчас говорить по-белорусски, потому что волнуюсь и говорю на очень болезненные для себя темы. Я улыбаюсь, но, надеюсь, вы настолько умны, что понимаете, как для меня это тяжело. Но если бы мы говорили о Купаловском и о ролях, я бы заливалась песней.

Опубликовано 10.09.2017  01:02

ПРОЗА ИНЕССЫ ГАНКИНОЙ

Ред. belisrael.info. Отчасти идя навстречу пожеланиям минчанки Инессы Ароновны Ганкиной, публикуем отрывки из её беседы с белорусским еврейским писателем Григорием (Гиршем) Релесом, а также из недавно вышедшей книги «Плоскости времени».

И. А. Ганкина и её книга 2017 г.

Итак, почти 20 лет назад, в самом начале века, И. Ганкина (её реплики выделены жирным; дай ей Б-г здоровья до 120) беседовала с Г. Релесом (1913–2004)…

Учителя и друзья

После окончания школы я поехал в еврейский педтехникум. Там готовили учителей еврейских школ. Тогда, в 1932 году, еврейских школ было, возможно, больше, чем белорусских. Но в техникум был недобор, я поступил и получил общежитие. Правда, первое время я писал с ошибками, но в процессе учёбы всё быстро исправилось.

В газете «Віцебскі пролетарый» выходила каждый раз еврейская страница. Там работал мой друг Гриша Каплан, ах, какой это парень, какой человек! Во время войны он был первым редактором партизанской газеты в Беларуси. В дальнейшем рассказе Григорий Львович будет постоянно восхищаться друзьями своей юности. Да и главной целью этого интервью он сам предполагал именно воспоминания о еврейской интеллигенции, из которой после страшных событий 1930-х–50-х годов выжили единицы. Григорий Львович не очень любил говорить о себе. Только моя настойчивость возвращала его к событиям личной жизни. Но, что скрывать, сам он из той «когорты», как назвал он еврейских писателей, и его судьба также уникальна, как и судьбы его друзей. Я к четырнадцатилетию революции написал стихотворение, и Каплан повел меня к главному редактору Горячикову. Ой, это такой был прекрасный человек, высокообразованный! Хорошо знал Талмуд. И моё стихотворение напечатали…

Когда я был на первом курсе, молодых писателей вызвали в Минск на совещание. Меня и еще трёх человек, которые, в отличие от меня, писали на русском, отправили в Минск.

Я тогда ещё стеснялся встречаться с Хариком и отправил сначала несколько стихов по почте. Но ни ответа, ни привета. Когда меня послали в Минск ещё раз, я решился зайти в редакцию «Штерн», журнала, в котором печатались лучшие еврейские писатели не только Беларуси, но и всего Советского Союза. К тому времени я знал их по фотографиям, постоянно читал журнал, Харика всего знал наизусть. Честное слово!

И вот отправился я в редакцию, представляя, что это большое помещение со множеством комнат. Между прочим, этот дом сохранился на улице Революционной ( 2 – прим. belisrael.info). Захожу, вижу, сидит Зелик Аксельрод, углубился и работает, ничего не замечает. Слышу за окном минский диалект: «Их зог дир (вместо «дыр»), гей шейн арайн ин штуб». Постоянно вокруг звучал еврейский язык. И вот, наконец, Зелик подымает глаза – он был близорукий – и спрашивает: «Кто Вы?». Я отвечаю, что пришел показать стихи. «А я думал, что прислали нового редактора, сидите на месте Изи Харика!» Я так смутился! Это было летом, у меня не было пиджака, но под ремнем я весь покрылся потом. Зелик сказал: «Разве вы не знаете, что, когда приносят стихи, то их читают?» Я читаю, прочитал одно стихотворение. Он говорит: «вайтер» (дальше). Прочитал ещё одно, снова услышал: «вайтер», читаю, открывается дверь, и я увидел Изи Харика. Я прекрасно его знал по портретам, помнил его пенсне. Зелик говорит: «Хочешь послушать?» Изи сел, я прочитал ещё несколько стихотворений. Харик сказал: «Дай ему бумагу, пусть запишет, и мы его напечатаем».

Я, как только вернулся в Витебск, сразу переписал стихи начисто, и знаете, было напечатано! Не все четыре, но три. И я стал получать письма от Харика. Как удивительно относились тогда к одарённой молодежи, как воспитывали и пестовали. Удивительным художественным вкусом и нравственной широтой надо обладать, чтобы рассмотреть в молодом авторе ростки таланта, рассмотреть и не загубить. А поддержать и вселить уверенность в собственных силах. Это отдельный разговор, как Изи Харик выискивал молодые таланты. Над ним даже подтрунивали.

Харик вырастил многих писателей, начиная от Мойше Тейфа и Гирша Каменецкого. Он приезжал в местечко, и всё местечко хотело посмотреть на него. Он уставал от этого, и даже не выходил из гостиницы, только вечером, потому что иначе вокруг него сразу собиралась толпа и шла следом за ним. Когда он выступал, то открывали все окна, потому что желавшие послушать Харика не помещались в зале. А как он читал свои стихи! Это был настоящий праздник!

Когда Харик приезжал в местечко, то всегда знакомился с молодыми поэтами. Да не просто знакомился, а внимательно читал их стихи. Молодой поэт, часто еще подросток, краснеет и бледнеет. Если Харик находил талантливые стихи, он сразу готовил публикацию в «Штерн». Но всегда говорил: «Ты должен много читать». А потом писал письма, поддерживал и советом и делом, и ходатайством у начальства. Так он нашел в Бобруйске Геннадия Шведика, который потом переехал в Минск.

А Рува Рейзин был детдомовец. Отец Рувы с семьей уехал на заработки в Лондон, там и родился Рейзин. Потом в биографии он так и писал, «место рождения – Лондон», хотя прожил там всего пару месяцев. Когда семья вернулась в Беларусь, мать отправила Руву в еврейский детский дом, где он начал писать стихи на идише. Потом Рува убежал из детского дома и стал ходить с шарманщиком, сочиняя ему куплеты. Однажды их услышал какой-то, наверное, образованный человек. Он посоветовал мальчику вернуться к матери в Минск, а стихи послать Харику в журнал «Штерн». Сначала Рува пропустил этот совет мимо ушей, но потом, видно, не так сладко стало мальчику скитаться с шарманщиком. Он приехал в Минск к матери, которая пришла в ужас, что сыну шестнадцать лет, а он еще, можно сказать, безграмотный. Рува сказал матери, что пойдет к Харику. «Да уж, нужен ты Харику!» – посмеялась мама. Но Харик помог Руве устроиться на рабфак. Рува стал маляром, а одновременно писал стихи и печатался. Он был талантлив необыкновенно, выпустил три сборника стихов, а потом погиб на фронте.

Нас в Витебске было четыре человека, трое писали по-русски, я – на идиш. Но когда организовывались литературные вечера, то они меня всегда приглашали участвовать. Ведь в зале, наверное, восемьдесят процентов сидело евреев.

Когда создавался Союз писателей, то были очень строгие условия, чтобы было два сборника. Я был уверен, что меня не примут в Союз, но вдруг прибывает мне письмо от Харика: «Напишите заявление о приёме в Союз писателей, а мы Вам дадим рекомендацию». Я тут же написал заявление, в Союз писателей принимают, это же особенная радость!..

Когда я окончил педтехникум, то мечтал поступить в пединститут. Харик повел меня к заместителю наркома просвещения, ведь мне надо было три года отработать в районе, но мне очень хотелось продолжить учебу. В пединституте я встретился и подружился с Геннадием Шведиком, Мотей Дехтярем, Львом Талалаем (поэт, три сборника стихов, это, вы знаете, божий дар)! В прошлом году, когда я готовил подстрочники их стихов, а Рыгор Бородулин переводил, то он восхищался! Еще там был молодой детский писатель Захар Барсук, тоже талант. Сразу после окончания института их сразу взяли в армию, а я тогда работал педагогом в Слуцке. У меня была отсрочка. Когда началась война, они были в действующей армии и исчезли бесследно.

В пединституте я проучился буквально пару недель. Кто-то из Чашников, я подозреваю кто, да Бог с ним, не хочу называть его фамилию, написал донос, что мой отец был ребе и лишенцем. И вот меня вызывают и спрашивают: «Почему вы скрыли?». Я пытаюсь оправдаться, что отец мой уже давным-давно работает в бане и сторожем. Но дело происходит после убийства Кирова. В этот момент Григорий Львович напрягается и мрачнеет: «Я бы мог Вам такое рассказать!» Но «такое», а именно репрессии 30-х–50-х годов, мы решили отложить до следующей встречи. Я понимаю, что тема эта настолько трагичная, что моему собеседнику, да признаться, и мне, следует к ней психологически подготовиться. Мне говорят: «Забирайте свои документы и уходите. И сейчас Вы не пойдете на занятия!». На перемене бегут ко мне Рува Рейзин, с которым я особенно дружил, и Геннадий Шведик. Они советуют мне сходить к Харику, но я уже что-то начинаю понимать. Мне не хочется подводить Харика, да признаться, я думал, что он может и испугаться за меня заступиться. Но все-таки я рассказал о своих проблемах Харику. В это время как раз открылся двухгодичный пединститут, Харик опять поговорил с заместителем наркома, хотя я, конечно, рассказал Харику всю правду о моём «преступлении». Благодаря Харику я закончил двухгодичный институт, а потом экстерном сдал за четырёхгодичный пединститут. Так и закончилась моя учёба.

* * *

В 2017 году вышла электронная книга И. Ганкиной, состоящая, как сказано в аннотации, «из трёх разных по жанру частей, объединенных личностью автора. Первая – история взросления девочки (автора) с элементами психологического анализа. Вторая – эссе о культуре и языке, основанная на личных впечатлениях и профессиональных знаниях автора. Третья часть – поэтические тексты последнего периода». Предлагаем фрагменты 14-й главы «Семейная хроника» (первые 13 глав можно прочесть здесь).

* * *

Когда-то, видимо, после поражения революции 1905 года, по местечку, где служил раввином тётин и мамин дедушка, поползли нехорошие слухи о приближающемся погроме. Тогда дедушка пошел к священнику из соседней церкви и провел «политические» переговоры. Священник в воскресной проповеди вразумил паству, и в тот раз всё закончилось благополучно. Даже если данная история – отчасти легенда, она все равно некий культурный код белорусской толерантности, безусловно, транслирует.

Еще нагляднее выглядело в этой связи празднование Песаха-Пасхи в квартире на улице Коммунистической в 70-е годы ХХ века. Сначала соседке Матрёне Игнатьевне отправлялась тарелка мацы, а через неделю она же возвращалась, заполненная пасхальными яйцами.

Однако не все истории семейной хроники заканчивались так благостно. Про Холокост рассказывали мало, ибо те, кто успел эвакуироваться, знали о трагедии из вторых уст, а многочисленная родня, оставшаяся на оккупированной территории, лежит, расстрелянная и замученная, во рвах, или поднялась дымом и превратилась в пепел в печах концлагерей. Во время войны будут уничтожены мать и сестры тётиного мужа, а три его брата погибнут на фронте.

В семье отца девочки погибли все: мать и отец, три сестры, жена с беременной дочерью. Когда она узнала об этом со слов тёти, то почувствовала непреодолимое желание оказаться на улицах Варшавы, где прошло детство отца и где погибли незнакомые ей дедушка и бабушка. Но «железный занавес» надежно защищал ее даже от соседней социалистической страны. В конце 80-х она окажется в туристической поездке в Варшаве, встанет рано утром, купит цветы и поедет на дребезжащем трамвае к памятнику борцам и жертвам Варшавского гетто. Как немыслимо будет биться сердце на улице Маршалковской, застроенной послевоенными безликими домами. Где-то здесь до войны стоял домик ее дедушки.

Эта ставшая фактами биографии трагедия родных людей легла одним из краеугольных камней в её мировоззрение…

В голодном и тифозном мире удалось выжить благодаря неожиданной помощи незнакомых людей. Какие-то немецкие солдаты во время оккупации восемнадцатого года дали немного хлеба и супа семье, где все дети и муж лежали больные тифом. Помня эти события, еврейские старики в 1941-м не верили советской пропаганде о «других» немцах, оставались в своих домах и первыми гибли от рук фашистов. Религиозного отца – красивого старика с белой бородой – дети чуть ли не насильно посадили в Гомеле в теплушку, идущую на восток.

Четыре эвакуационных года составляли основу тетушкиных рассказов. Первая голодная зима, когда пайка хватало только на то, чтобы не умереть с голоду, пятилетнего сына приходилось тащить на закорках пять километров до детского сада (в тоненьких ботиночках он бы мгновенно отморозил пальцы на ногах), а самой бежать на военный завод. Ибо за пять минут опоздания на работу можно было угодить в сталинские лагеря. Дома в холодной комнате оставался полуголодный старик-отец. Поэтому суп, который давали на карточки работающим на оборону, нельзя было съесть самой, а приходилось бережно нести до дома и греть в буржуйке. Точно так же поступала живущая в эвакуации вместе с ними мать девочки. Самоотверженные усилия этих двух женщин спасли в первую зиму от голодной смерти старика-отца и пятилетнего ребенка. Ведь тетин муж был мобилизован на фронт. Неловкий и близорукий, довоенный белобилетник, он только чудом был спасен от неминуемой гибели внимательным кадровым военным. Да уж, можно было представить, как анекдотично смотрелась его сутулая спина рядом с тренированными спинами сибирских ребят в лыжно-десантном батальоне. Его редкое по тем временам московское высшее экономическое образование пригодилось на должности начальника финансовой части. Но часть эта отнюдь не пряталась в тылах, а находилась в двух шагах от передовой, да и разницы между передовой и тылом в дни обороны Сталинграда фактически не было. Так и прошел этот штатский человек через Сталинград и Курск, был тяжело контужен в Венгрии и ушёл в запас, как только отгремел салют Победы.

Однако не следует думать, что такой голодной была первая зима для всех советских людей. Местные жители, оставшиеся в своих домах, имевшие запасы продовольствия и одежду, жили не так тяжело. Но не это осталось болью в тётиной памяти, а то, как многочисленные ссыльные в уральском городке радовались успехам фашистских войск и смотрели на эвакуированных с плохо скрываемой ненавистью. Возможно, тётя в силу собственной эмоциональности преувеличивала степень этой ненависти, кто знает!

Так или иначе, но первую военную зиму пережили, весной эвакуированным дали землю под огороды за рекой Тобол, и можно было посеять картошку. С тяжелым мешком за спиной в единственный за несколько недель выходной две женщины переправляются через реку, лопатами поднимают целину, режут картошку на несколько частей, чтобы остались глазки, и с надеждой бросают в холодную уральскую землю. Все эти детские воспоминания спустя много лет станут основой пронзительных строк. Эвакуированный мальчик вырастет, станет инженером-изобретателем и поэтом, воспитает двоих сыновей и будет мучительно умирать от рака желудка в далеком американском университетском городе. И вся любовь его жены, родных и друзей не поднимут его на ноги. Останется память о достойно прожитой человеческой жизни и стихи как горькие свидетельства голодного военного детства.

Картошка

В поле, ветреном и голом,

за рекою, за Тоболом,

переплыв Тобол на лодке,

мы на выделенных сотках,

перекопанных лопатой,

теплых, мокрых, кочковатых,

садим раннюю картошку…

Дождик моросит немножко.

Каждый клубень аккуратно

разрезаем на куски.

Быть должны в куске, понятно,

почки – белые «глазки».

Мама говорит, что надо

тем учёным дать награду,

кто научно доказал,

что достаточно куска,

чтоб из каждого глазка

куст картошки вырастал.

Как иначе обойдёшься?

Где картошки напасёшься?

Мы и так уж три недели

лишь жмыхи да семки ели…

Режем клубни на куски

и землёй их присыпаем.

Словно близких мы теряем

у Тобола у реки.

Борис Ганкин

* * *

Прошло четыре года, и после фронта, госпиталя и эвакуации тетина семья соединилась вновь. Тётя много раз повторяла, что именно ее любовь и верность сохранили жизнь мужа. Наивная уверенность, воплощенная в гениальном стихотворении Симонова «Жди меня». Где-то в многочисленных послевоенных переездах затерялись фронтовые треугольники, которые дядя отправлял жене и сыну чуть ли не каждый день, а получала их тётя сразу стопками, когда начинала нормально работать фронтовая почта. Получала и сначала радовалась, а потом плакала, ибо, посмотрев на дату отправления, понимала, что за три-четыре недели могло случиться всякое.

Семья после эвакуации сначала оказалась в относительно сытом, не разрушенном войной Баку. Тётя и дядя быстро нашли работу, сын пошел в школу, да и жильё хороший специалист получил почти мгновенно. А ещё в Баку жили родственники, прекрасная семья, соединившая в себе черты еврейского и восточного гостеприимства. Спустя много лет девочка окажется в расплавившемся от солнца городе, и её поразит удивительная доброжелательность и щедрость этих людей. Можно представить себе, как радовался оголодавший за военные годы мальчик южным фруктам. Однако восточные нравы, особое устройство жизни, основанное на системе распределения товаров и взаимных услуг, замкнутой системе, обозначенной фразой «ты мне – я тебе», не соответствуют жизненным принципам дяди и тёти, и они возвращаются в разрушенный Минск. Чтобы лучше понять, о чем шла речь в предыдущем предложении, – сценка из тётиных рассказов. В семье фронтовика, ставшего главным бухгалтером, нет денег для покупки ведра, и дядя идет за водой с маленькой кастрюлей. Директор автобазы, видя это безобразие, советует своему подчиненному зайти на склад и взять ведро. «Как взять?» – недоумевает дядя и просит оформить документы по всем правилам. Да уж, с такой щепетильностью в восточном городе жить невозможно.

Малюсенькая восьмиметровая комнатка в Минске, в которой непонятно как разместиться втроем, а тут ещё месяцами «гостят» ближайшие родственники, у которых нет и такого жилья. Стол из досок, сколоченный тетей собственноручно. И в эту комнату тетя приносит из роддома долгожданного второго ребенка – ту самую талантливую дочку. Приносит в надежде на чудо, и чудо происходит: семья переезжает в пятнадцатиметровую комнату, а спустя восемь лет получает двухкомнатную квартиру на улице Коммунистической. Маленькая девочка беспрерывно болеет, и все взрослые члены семьи, включая двенадцатилетнего старшего брата, живут под лозунгом: «Все и всё для Марочки!». Это не преувеличение, а реальная жизнь, и речь идет не о дорогих мобильниках, а о яблоках и сахаре. Старший брат учится на отлично, и ему в конце четверти выдают маленькую сумму карманных денег. На эти деньги можно купить недоступные конфеты, но мальчик тратит деньги на книги. Девочка видит часть этих книг, издания 48-49 года, в домашней библиотеке. Они лучше, чем любые слова, свидетельствуют о ценностях семьи.

Тётина семья достойно выдерживает послевоенные трудности, но только в начале шестидесятых пришедший в гости старший сын видит на столе родителей сахар, который можно положить в чай, и чуть не плачет от радости.

Опубликовано 21.08.2017  21:21

1111 дней на грани смерти (ІІI)

(документальная повесть Ильи Леонова)

Окончание. Начало и продолжение здесь и здесь.

Освобожденных узников подземелья на некоторое время поместили в госпиталь, где все дети и взрослые восстанавливали свои силы и зрение. В госпитале всех узников подземелья взвесили: они оказались страшно истощены. Так, Эля Гоберман весил чуть более 47 кг, т. е. более чем в два раза меньше, чем перед войной. Вес его жены не превышал 36 кг.

Медико-биологические исследования, проводившиеся в 1960-х годах, показали, что у человека уже через несколько месяцев пребывания в ограниченном пространстве изменяются все циклические процессы организма, замедляется ход биологических часов. На восстановление биологических процессов требуется порядка 3-4 месяцев.

В 60-х годах автору этой повести рассказал об Эле Гобермане его тесть Айзик Тайц, призер Всесоюзной Спартакиады 1928 года по штанге и борьбе, который в первые послевоенные годы работал заместителем председателя Государственного Комитета БССР по спорту. Он с Гоберманом в 1930-х годах два-три раза в неделю встречался в минском клубе «КИМ», где по вечерам собирались спортсмены тяжелоатлеты-гиревики. Среди этих спортсменов выделялся высокий плотный парень, отличного телосложения, физически крепкий – Эля Гоберман. В то время тяжелоатлеты совмещали борьбу и поднятие тяжестей. На тренировках Эля показывал высокие результаты; на соревнованиях он выступал в полутяжелом весе по борьбе и штанге. Несмотря на отличные внешние данные и хорошие результаты на тренировках, его достижения на официальных соревнованиях были скромными.

Марк Гухман

Из воспоминаний Марика (Марка Львовича), сына Раси Гухман:

«Была в гетто биржа труда. Все хотели работать, потому что за это давали еду. А у нас с мамой давно уже нечего было менять на продукты. И однажды маме улыбнулась удача. Ее отправили работать в прифронтовой немецкий дом отдыха, что находился за вокзалом. Мама рыла окопы на его территории. Детей туда брать нельзя было. Могли и пристрелить. Но мама старалась, чтобы я попал в рабочую колонну. С ней я был вне опасности. Она смогла договориться в доме отдыха с каким-то немецким капитаном. Он выдал мне аусвайс. Я стал работать вместе с мамой. Подметал двор, собирал окурки.

У начальника этого прифронтового дома отдыха, генерала, был шофер – по-моему, не немец, а чех. Он стал проявлять ко мне знаки внимания. Заводил меня в гараж и набивал мне полные карманы продуктов. Удивительный был человек. От кого-то в гетто я слышал позже, что этот шофер ушел к нашим партизанам.

После последнего погрома 21 октября 43-го года, поставившего точку в существовании Минского гетто, нам с мамой уже негде было прятаться. Правда, у нас с мальчишками был склеп на еврейском кладбище, которое тогда находилось в конце Сухой улицы. Мы туда и направились. Не доходя до еврейского кладбища, увидели большой одноэтажный дом. Дом этот казался мёртвым. И вдруг видим, из окна вылез мужчина, навесил на дверь замок, и снова собирался залезть в окно. В это время мы и подошли. Он сказал нам:

– Лезьте в окно тоже.

Мы влезли, но никого не увидели, потому что обитатели этого таинственного дома находились в подвале, иначе склепе, или схроне. Вход в него был через духовку печки. Мужчина, который предложил нам лезть в окно, был хозяин этого дома Пинхус Яковлевич Добин. Добин переделал подвал в схрон. В этом схроне были нары, туалет, даже занавески. Добины отгородились этим схроном от внешнего мира, заготовив запас воды и продуктов. У них была большая семья: примерно моего возраста два сына да еще родственники. Конечно, и это замурованное жилье, и запас еды были рассчитаны только на них. А тут появились мы, потом еще соседи. Добины приняли всех. Вместо 13 нас было уже 26 человек.

Один за другим умерли все, кто пришел с нами. Я был очередной кандидат на тот свет. Но мне было уже все равно. Я не различал ни дня, ни ночи, ни солнца, ни дождя…

Нас увезли в какой-то барак — эвакуационный пункт. Передо мной положили горы еды, но есть я не мог. Ночью к нам приехал Илья Эренбург. Мама рассказывала и рассказывала ему. А через два дня нас повезли в Оршу. Поместили в больницу, где не было ни врачей, ни еды. Мама решила возвращаться в Минск. Она оставила меня на железнодорожном полустанке у стрелочницы, а сама собралась идти на поиски хоть какого-то транспорта. Только она отошла, как подъехал черный «виллис». Из машины вышел военный. Поинтересовался у стрелочницы, кто мы такие, вернул маму и велел ждать санитарную машину. Вскоре машина появилась. Нас посадили и привезли к большому корпусу военного госпиталя. Поначалу нас не хотели принимать. Мама подала дежурному записку, которую оставил военный из «виллиса», а он, оказывается, был начальником госпиталей фронта. Нас тут же вынесли из машины, помыли, одели, поместили в отделение челюстной хирургии. В схроне у меня началась цинга. И вот за мое лечение взялся протезист Иосиф Розовский. Это был необыкновенно чуткий человек. Вся семья его погибла, а я, наверное, напомнил ему сына. Он взял надо мной опеку и, в полном смысле слова, поставил на ноги. Я был истощен, ноги мои срослись, и я не мог ходить. Благодаря Розовскому я вернулся к жизни: окреп, повеселел. Мама была счастлива. Но пришла пора расставаться. Госпиталь переезжал. Мы простились с Иосифом Розовским и всеми, кто влил в нас жизненные силы. Нас посадили в воинский эшелон. И вот мы дома, в Минске, неузнаваемо разрушенном войной. А война еще гремела, но уже на западе. Наш дом по улице Торговой сохранился. Мы снова поселились в своей прежней квартире вдвоем с мамой. А мой отец пропал без вести на фронте в 1943 году».

Неблагоприятные внешние условия жизни, продолжительное недоедание и голод приводят детский организм к такому заболеванию, как дистрофия.

Бывшие узники Минского гетто: один из 13 оставшихся в живых в подземелье Эдуард Фридман (справа) и автор книги «Правда о Минском гетто» Абрам Рубенчик.

Из воспоминаний Эдуарда Фридмана:

«Мы скрылись в пещере в октябре 1943 года. Тогда нас было двадцать восемь человек… Пещеру вырыли возле территории еврейского кладбища, под бетонным перекрытием разрушенного дома. В двух отсеках оборудовали стеллажи. Первое время, чувствуя себя в относительной безопасности, люди жили дружно, не унывали и верили, что дождутся освобождения. Дети придумывали себе незатейливые игры, пела грустные еврейские песни моя мама Марьяся, много шутила неунывающая Рахиль…

Солдаты, освободившие город вызвали военных врачей: ведь мы были ослепшими от постоянной темноты, ходить уже не могли. Меня – высохшего и скрюченного, с неразгибающимися ногами – вынесли на носилках из пещеры, чтобы отправить в госпиталь. И оказалось, что от голода и темноты у меня, девятилетнего дистрофика, выросла борода».

Ефим Гимельштейн.

Из воспоминаний Фимы Гимельштейна, самого младшего из узников подземелья, ему было 6 лет:

«Мы скрылись в этой пещере в октябре 1943 года. Тогда нас было 28 человек. (По информации других источников, там было 26 человек.) В двух отсеках были оборудованы стеллажи. Каждая семья старалась запасти как можно больше сухарей и других непортящихся продуктов. Готовились к добровольному заточению несколько месяцев. Взяли самые необходимые вещи. Первое время, чувствуя себя в относительной безопасности, люди жили дружно, не унывали и верили, что дождутся Красной Армии и освобождения. Дети придумывали себе незатейливые игры. Чтобы не выдать себя своими разговорами и шумом, мы избрали необычный образ жизни: спали днем, а бодрствовали ночью. Через несколько месяцев все поняли, что мы можем погибнуть от жажды. В бочках кончилась вода. Мы только увлажняли пересохшие губы. Больше всего страдали дети. Прошло, наверное, уже пять месяцев. И молодежь стала роптать и проситься, чтобы их выпустили на волю из этой могилы. Парни и девушки готовы были уйти к партизанам. Но наш вожак Пиня Добин не соглашался. Это значило, по его мнению, посылать людей на верную смерть. Убеждения его старшего сына Бориса на него не действовали. И все-таки две девушки уговорили его. На дворе уже был март, весна. Они обещали установить контакт с партизанами и вернуться, чтобы вывести всех в лес. Как ушли, так их больше никто и не видел».

Из воспоминаний Лизы Левкович:

«Почти все время приходилось лежать на нарах. Движение было очень ограничено. Кушать приходилось периодически, в основном голодали. Сплошная антисанитария. Никто там не умывался. Не было воды. Только несколько раз, когда где-то весной из-под земли пришла к нам вода, мы несколько раз умылись. Сплошной мрак и темнота не позволяли на себя посмотреть в зеркало. Нас заедали вши. У меня тело покрылось коркой и очень чесалось.

После того, как нас спасли из этого ада, меня отвезли в Витебск, где я лежала в больнице, где меня привели в относительно нормальное состояние».

На второй день после освобождения Минска, а именно 5 июля, одна женщина остановила «виллис», в котором ехали офицеры Красной армии. Этой женщиной могла быть либо Рахиль, либо Муся. Она им сказала, что возле еврейского кладбища находятся живые люди, они замурованы. Один из офицеров раскрыл карту Минска, и она указала точный адрес этой «малины». По каким-то причинам эта женщина поехать с офицерами не могла. Где-то около обеда «виллис» приехал к указанному полуразрушенному дому, военные нашли вход в подвал. Они его расширили. В подземелье полез майор. Очутившись в склепе, он потерял сознание.

Когда начали вытаскивать из подвала людей, некоторые из них теряли сознание на свежем воздухе. Об обнаруженных живых людях было доложено командиру полка, герою гражданской войны, гвардии полковнику Хмелюку Аркадию Захаровичу. Он был одесским евреем. Этот полк НКВД вступал сразу же на освобожденную территорию и занимался поиском предателей, полицаев. (Только за первые сутки, этот полк изловил в Минске и под Минском более 400 изменников родины.) Полковник Хмелюк сам прибыл к освобожденным и, увидев их состояние, приказал срочно отвезти всех в Оршу, в госпиталь, так как в Минске ещё не было госпиталя.

263 дня жизни во тьме при отсутствии свежего воздуха, в условиях антисанитарии, недоедания и голода, напоминали о себе оставшимся в живых узникам подземелья и много позже. Их сопровождала общая слабость, постоянное головокружение, отечность ног и боль в суставах. Были проблемы с сердцем и зубами.

После победы над нацизмом государство продолжало вести войну со своим народом. Все, кто не смог эвакуироваться и оказался на занятой территории, лишались официального доверия. В кадровой анкете долгие годы существовала строка с вопросом: «Были ли вы или ваши родственники на оккупированной территории?». Начатое до войны преследование «врагов народа» возобновилось сразу же после освобождения Беларуси от немецких захватчиков. Руководители компартии и госбезопасности развернули широкую кампанию арестов среди тех, кто был в оккупации. Под видом пособников фашизма сотни подпольщиков оказались в ГУЛаге: среди них были и пережившие гетто. Только после смерти Сталина (1953 г.), люди, ходившие «по лезвию ножа» в течение всей оккупации, были реабилитированы. Не все смогли пережить эту несправедливость и возвратиться в родные края.

У всех этих людей долгое время после войны был своеобразный психологический синдром, заключавшийся в закрытости: не были исключением и оставшиеся в живых 13 узников подземелья. Несколько окрепнув, они не афишировали, как спаслись в Минском гетто. Они были замкнуты, когда речь шла об издевательствах и терроре, мучениях и опасностях в гетто. Тему оккупации и гетто старались не трогать, так как на государственном уровне существовала антиеврейская идеология. Госбезопасность с согласия партийных органов проводила антиеврейские кампании, такие как убийство при непосредственном участии министра госбезопасности БССР Цанавы на его собственной даче в Степянке народного артиста СССР, лауреата Сталинской премии Михоэлса (1948 г.), дело «театральных критиков» (1949 г.), «дело Еврейского антифашистского комитета» (1949–1952 гг.), «дело врачей» (1952–1953 гг.).

Вот что Александр Солженицын писал в книге «Архипелаг ГУЛАГ»: «Сталин собирался устроить большое еврейское избиение. Замысел Сталина был такой: в начале марта «врачей-убийц» должны были на Красной площади повесить. Всколыхнутые патриоты (под руководством инструкторов) должны были кинуться в еврейский погром. И тогда правительство, великодушно спасая евреев от народного гнева, в ту же ночь выселяло их на Дальний Восток и в Сибирь (где бараки уже готовились)».

После пребывания в больнице Гоберманы вернулись в Минск, где у них возникли некоторые вопросы с жильем, но эти проблемы были разрешены положительно.

Гоберманы стали проживать в нормальных условиях, у них была хорошая работа, но 36 месяцев в гетто, из которых 263 дня пришлись на сидение в темнице, потеря трех дочерей – всё это не прошло бесследно, оставило глубокие болезненные раны. Пережитые кощмары не давали нормально жить, периодически проявляясь во сне. Здоровье у бывших узников было подорвано, они часто болели, а иногда высказывались насчёт отсутствия цели в жизни. На это им всегда отвечали: «Раз вам удалось после таких мучений выжить в гетто, то глупо терять интерес к жизни сейчас».

Племянница Хьены, Ева, с любовью и уважением относилась к своим родственникам. У Гоберманов были и другие родственники, но они предпочитали ходить к Еве, у неё им было более вольготно, комфортно, душевно. С любовью, достоинством и уважением относилась к своим родственникам не только племянница, но и ее семья. Их поддерживали психологически и морально, они всегда были желанными гостями. Племянница, ожидая в гости дорогих родственников, готовила к обеду фаршированную рыбу и другие вкусные блюда. Ее муж Миша и дети, Марик и Софа, встречали гостей с чувством доброты и сострадания, интересовались, как они живут, их буднями, здоровьем. В свою очередь, Эля и Хьена по-родительски, как к своим детям, относились к Еве, ее мужу Мише и их детям.

Гоберманы прожили тяжелую и сложную жизнь. Бывая в районе Юбилейной площади, они всегда вспоминали страшные годы гетто. После выхода на пенсию они мечтали уехать в Израиль и забыть о кошмарах, но этой их мечте не суждено было сбыться из-за болезней. Эля скончался в 1973 г., на 71-м году жизни, Хьена – в 1981 г. на 74-м году.

На момент написания этой повести, по неполным данным, в живых остались Марк Гухман, который живет в США (город Баффало у Ниагарского водопада). Два сына Добина также живут в Америке, а Фима Гимельштейн и Эдуард Фридман поселились в Израиле.

Источники

Рубенчик, Абрам. Правда о Минском гетто: Документальная повесть узника гетто и малолетнего партизана. Тель-Авив, 1999.

Кандель, Феликс. Книга времен и событий. Т. 5. История евреев Советского Союза. Уничтожение еврейского населения (1941–1945). Иерусалим-Москва, 2006.

Документальный фильм «Хроника Минского гетто» (2013).

На рисунке Лазаря Рана – конвейер смерти для евреев. (В нижней части рисунка справа, по мнению автора данной повести, вдали показаны ворота еврейского кладбища, а среди домов в средней части рисунка – дом, где спаслись 13 человек).

Об авторе повести:

Илья Геннадьевич Леонов родился в 1933 г. Его мать, Рася Рольник, в 1907 г. в Минске, отец, Геннадий Леонов, в 1900 г, в Сморгони.

Всю жизнь, за исключением эвакуации (Новосибирск, 1941–1946 гг.), прожил в Минске. Здесь окончил вечернюю школу, Белгосуниверситет (вечернее отделение), защитил диссертацию на соискание ученой степени кандидата технических наук. Много лет проработал в области метрологии. Последние 10 лет работал на преподавательской работе (зав. кафедрой, профессор кафедры). Опубликовал около 100 статей, научных и не только.

* * *

Прим. belisrael.info: Повесть частично печаталась в журнале «Мишпоха» под названием «263 дня во тьме»; для нашего сайта автор подготовил более полный вариант. А здесь можно прочесть материал 2015 г. Н. Cымановича об узниках Минского гетто, которые спасались в подземелье. Он во многом построен на статьях И. Леонова.

Опубликовано 19.08.2017  17:16

Шкаф Сары Берман (и вода из Случи)

Пишет Александра Маковик (svaboda.org)

В нью-йоркском музее «Метрополитен» – необычная выставка. Белая комната с открытым шкафом, на блестяще-белых полках – симметричные кипы одежды, сложенные почти с военной точностью, все разных оттенков белого – от снега и цветущих садов до сливок и отбеленного льна. Рубашки, свитера, брюки, костюмы, носки и нижнее белье, с редкими нотами бледно-розового или цвета кофе с молоком. Кучки простынь и наволочек, белых-белых, отутюженных и хрустящих. Внизу – ряд элегантных сапожек, чуть более тёмных. И другие вещи, что обычно держат в гардеробных, – духи «Шанель № 19», картонная коробка с карточками записанных рецептов, письма, блокнот, терка для картофеля, чемодан «Луи Вюиттон», утюг, клубок бело-красно-белой тесьмы. Перед лицом зрителя алый шерстяной помпон – потянешь, и зажжётся свет. Выставка называется «Шкаф Сары Берман», и аудиогид поясняет: «Сара родилась в Беларуси, и в последние годы жизни она носила всё белое».

«Шкаф внутри» Майры и Алекса Калманов

Минималистичная выставка привлекает внимание не только скромностью на фоне роскоши соседних комнат, но и тем, что её героиня – не политик, не кинозвезда и не образец стиля, а никому не известная уроженка Беларуси и эмигрантка из Израиля. Выставку подготовили художники Майра и Алекс Калман – дочь и внук Сары Берман, девочки со Случчины.

Иллюстратор Майра Калман (Maira Kalman), автор детских и взрослых книг, дизайнер и куратор нескольких музейных проектов, родилась в Тель-Авиве в 1949 г., а в четыре года оказалась с семьей в Нью-Йорке, где выпало работать ее отцу Песаху Берману, торговцу бриллиантами. Берманы долго чувствовали себя там пришельцами, временными обитателями, и Майра говорит, что неопределенность дарила легкость. С тех пор многое изменилось, город стал родным и любимым, Майра вышла замуж за венгерского дизайнера Тибора Калмана, они создали дизайнерскую компанию «M & Co», родили сына Алекса и дочь Лулу. Майра проиллюстрировала и написала восемнадцать детских книг и тринадцать взрослых, печаталась в журналах, рисовала обложки для «Нью-Йоркер» и вела колонки в «Нью-Йорк Таймс». Художница известна и многими совместными проектами – с дизайнером Айзеком Мизрахи, писателями Лемони Сникетом и Этгаром Керетом, со Смитсоновским музеем и музеем современного искусства.

Ее стиль очень узнаваем – наверное, и вы видели эти рисунки: обманно наивные, с причудливой перспективой (дань любимым ею Анри Матиссу и Марку Шагалу), яркими витражными цветами. Обычно работы подписаны словно бы детской рукой (так шестигодки объясняют смысл нарисованного) – но ее подписи ироничны, а иногда жестоки и смешны.

Рисунок Майры Калман «Принципы неопределенности»

Надпись на рисунке: «Мы сидим в кухне, но мы знаем, где мы. Мы на земле, которую терзает бесконечный конфликт. Наша история – трагедия и сердечная боль… Но сейчас не об этом. Мы обсуждаем, кто из кузенов самый большой идиот (оказывается, я в списке). Мы разговариваем о любви моей тёти к Толстому и Горькому. Здесь они на фото, снятым женой Толстого…»

Работы Майры Калман – нечто среднее между литературой и иллюстрацией, она считает себя репортёром или журналисткой-иллюстратором, вдохновляясь деталями повседневной жизни. И пишет она действительно обо всём: собаки, американская история и демократия, алфавит, правила еды, теракт 11 сентября, семейные легенды и фото, моды и путешествия, магия объектов, великие исторические личности… А правила стилистики в классическом справочнике для редакторов иллюстрирует, к примеру, сценками из венецианского карнавала.

Рисунок Майры Калман «Карнавал»

 

Рисунок Майры Калман «Костюшко»

И почти в каждом интервью или выступлении перед читателями она упоминает свою мать Сару Берман – как личность, оказавшую на неё наибольшее влияние. Вообще, женщины в семье были остроумные и разумные, и именно мать привела Майру в библиотеку. Майра вспоминает: «Мама побудила меня к чтению, и это было важно в нашей семье. Когда мы приехали в Америку, то пошли в библиотеку. Мы не покупали книг. Пошли в библиотеку и там читали все подряд. Когда я добралась до буквы L, до книги “Пеппи Длинныйчулок”, я сказала: “Вот работа как раз для меня. Я буду писательницей”. Даже и сомнений не было».

Майра повествует о чувстве свободы, что дарила ей мама. Та говорила, что каждый должен делать собственные ошибки, что важно быть самостоятельной, и рассказывала смешные истории из прошлой жизни. Дерзость, отвагу и безразличие к «правильному» лучше всего иллюстрирует карта Америки, которую как-то нарисовала Сара Берман: «конечно, в форме яйца. Флорида, Гавайи, посреди раскинулся Нью-Йорк, а в углу буквы «Т-А» – Тель-Авив и Ленино, мамина родная деревня. Очень беспорядочно изображены штаты Западного побережья. А в центре написано: «Простите, остальное не известно. Спасибо».

Карта Америки, нарисованная Сарой Берман

На самом деле белорусская деревня Ленино раньше называлась Романово. Сара родилась 15 марта 1920 года в Слуцком районе, в селении с историей – Романово было местечком, где еще в XVII веке существовали церковь, госпитали, трактир, а позже оно получило привилегию на проведение ежегодной ярмарки. В начале XX века там жили полторы тысячи обитателей, считавшиеся в окрестностях знатными и образованными.

Среди тех, кого мы знаем и кого могла знать и встречать Сара Берман (тогда Долгина), – Владимир Теравский, родившийся там же в 1871 году, знаменитый дирижер, композитор, автор музыки «Купалинки» и «Мы выйдем плотными рядами». А в 1896 году в Романово появилась на свет Алена Киш, наивная художница, создательница рисованных ковров с тремя сюжетами – «Райский сад», «Письмо к любимому» и «Дева на водах». Как раз в 1920-1930-е годы она, по-видимому, рисовала более всего, гуляя по окрестностям и выполняя заказы на сказочно-экзотические сюжеты. Было бы совсем не удивительно, если бы и в доме Сары висел ковер с «неместным» синим небом, улыбчивыми слуцкими львами, крупными хищными птицами и пальмами.

Алена Киш «Райский сад»

Внук Сары Берман Алекс Калман вспоминает бабушкины рассказы о белорусской деревне как о месте, где дома стояли на берегу быстротечной реки Случи, где повсюду паслись стада гусей, любимым блюдом у многих была селедка, дети собирали в лесу чернику, и бегало много собак – они выглядели кроткими, но в любой момент могли превратиться в свирепых чудовищ. В семье было четверо детей, отец Сары строил дома, любил картошку и был чрезвычайно религиозный. А у дедушки была длиннющая борода; однажды, когда Сара тонула в реке, он бросил ей с берега свою белую бороду, девочка ухватилась и спаслась.

Рисунок Майры Калман «На реке»

Детали, уже почти мифические, особенно после смерти Сары Берман в 2004 году, звучат как литература. На фото Случчины того времени мы обязательно увидим еще и такие картины, описываемые исследователем цветов Михаилом Анемподистовым: «Льняное полотно полоскалось в воде, потом раскладывалось под солнечным светом на росистой траве или снегу – и так по много раз, пока не наберет нужной белизны. Пейзаж с разложенными льняными полотнищами оставался визитной карточкой Беларуси до середины ХХ в. В течение многих веков лён был любимой тканью белорусского крестьянина, а его наиболее статусным цветом – белый (как стандарт качества и идеал)… Белая ткань, чаще всего льняная, отмечала все главные моменты в жизни человека – рождение, первое причастие, брак, а в некоторых архаичных локальных традициях и смерть».

Ему словно бы отвечает в одном из интервью Майра Калман, когда у нее спрашивают о содержимом шкафа Сары Берман на выставке в «Метрополитен»: «Очень важно – льняные простыни, как связь между всем отутюженным и сложенным, а также осознанием, что это история моей семьи из Беларуси. Они укладывались спать в великолепную белую постель из красиво разглаженного льна, прополощенного в реке».

Но реальность была не такой совершенно поэтичной, как ценные детали из семейных легенд. Представьте себе Случчину 1920-х, восстания, установление советской власти. (Кстати, это не единственная деревня Романово, переименованная в деревню Ленино в Беларуси, – еще одна такая же топонимическая то ли шутка, то ли казус, произошла в Горецком районе на Могилёвщине.) В 1930-е начались репрессии, погромы и голод. Семья Сары покинула Беларусь в 1932-м, когда Саре было двенадцать. На корабле в Палестину сильно качает, и моряк угостил девочку апельсином – его Сара видела впервые в жизни. Они прибыли в Тель-Авив, Палестину, которая была тогда под британским протекторатом. Многие из тех, кто остался, семья и земляки, погибли. Односельчанин Сары Берман композитор Владимир Теравский был расстрелян в 1938 году как шпион. Автор «Девы на водах» Алена Киш утонула в реке в 1949-м.

Новая жизнь в Палестине тоже разворачивалась на берегу – уже не реки, а море. Они снова жили в скромной хате, которую со всех сторон обдували ветра и засыпал песок. Майра Калман повествует: «Все женщины в семье работали как звери, чуть ли не круглые сутки. Смыслом их жизни была забота о тех, кого они любили, – и они готовили еду, шили и убирали». Около трехкомнатного барака между морем и пустыней Сара, сестра Шошана и их мама часами стирали бельё, которое затем сушилось на ветру, крахмалилось и безупречно выглаживалось. Все они были чистюли, говорит Майра, и это, вместе с стремлением оставаться красивыми и элегантными, было ответом на тяжелые условия, бедность, неуверенность в будущем. Девушки находили европейские модные журналы, и мама шила им оттуда наряды.

Сара Берман в Палестине

 

Сара Берман в Тель-Авиве, 1938 г.

Майра Калман рассказывает, что ее белорусская мама была красивая, интеллигентная и веселая, что у нее было много ухажеров, и что каждый из любимых Майриных писателей, от Пруста до Толстого и Набокова, точно бы влюбился в ее мать, если б встретил ее тогда в Палестине. Но она вышла замуж за Песаха Бермана, торговавшего бриллиантами. Позже Майра не раз скажет, что главное свойство отца – его отсутствие в жизни семьи. Он много работал и ездил по свету. В 1954 году Берманы отправились в США, вместе с дочерьми Майрой и Кикой.

Было тяжело, и богатые родственники делились вещами, но потом Сара Берман огляделась, подписалась на журналы «Вог», «Лайф», «Реалитис» – «и внезапно мир раскрылся, вдруг мы увидели изумительные вещи. Мы поехали в путешествие по Европе, останавливались в отеле “Эксельсиор” в Риме, начали ходить в музеи… Воспринимала ли моя мама, Сара Берман, эстетические и дизайнерские принципы, как и я? Нет, отнюдь нет. Я полагаю, что она просто хотела окружать себя красивыми вещами. Но мы никогда не говорили об этом слишком много. Она была прекрасная мать, но я не имела представления, о чем она на самом деле думает. Это было что-то вроде: “Передай соль”», – вспоминает Майра Калман.

Рисунок Майры Калман «Фермерский рынок зимой»

Через несколько десятилетий, после различных семейных приключений, когда в Америке выросли дети, а Сара и Песах Берманы вернулись в Израиль – после 38 лет брака Сара Берман решила расстаться с мужем и жить одна. В 1981 году она вновь отправилась из Тель-Авива в Нью-Йорк, поселилась в небольшой белой квартире в Гринич-Виллидж, оставив себе минимум вещей. И начала носить белые одежды. Почему этот цвет, никто не решился расспрашивать. Алекс Калман, внук Сары, полагает, что таков был ее способ начать абсолютно новую жизнь, посредством упорядоченности, чистоты и поиска красоты в обыденном.

А Майра подчеркивает, что мать и раньше любила безупречно отутюженную, даже накрахмаленную одежду. «В мире, где родилась моя мать, в Беларуси 1920 года, женщины были самоотверженными хозяйками. Это была их работа. Предшественница Сариного белого шкафа – дом в старой деревне, где они мыли одежду в огромной кастрюле с кипятком, сушили, гладили, складывали, смотрели за ней. На противоположном конце ее жизни, в Нью-Йорке, она та же находила успокоение в домашних ритуалах – этой скромной личной форме женского самовыражения».

Рисунок Майры Калман

Надпись на рисунке: «Рыба, пироги и много блюд из баклажанов было съедено в этой комнате. За столом со скатертью, так жестко накрахмаленной, что она могла бы подняться и уйти прочь. Я сидела здесь с моей тётей и слушала её  жизненные советы. Не сказать, чтобы я знала сейчас больше, чем прежде, хотя иногда кажется, что знаю».

Сара Берман, женщина из-под Слуцка, прожила оставшиеся годы на нью-йоркской улице Горацио. Ее образ жизни был идеально продуман. «Я иду покупать один лимон, – говорила она. – А потом иду на почту. Потом я вяжу свитер собаке. А на ужин будут блинчики». Она смотрела в окно на Эмпайр-Стейт-Билдинг, любила фильмы с Фредом Астером и иногда путешествовала.

Сара Берман в Риме, 1994

В 2004 году Сара выбралась в Израиль навестить сестру Шошану. Они гуляли вдоль моря и ели лимонное мороженое. Следующим утром Сара не проснулась и не спустилась позавтракать. Ей было 84 года.

Когда Майра Калман и вторая дочь Сары, дизайнер одежды Кика Шонфельд, разбирали материнский белый шкаф, они в один голос сказали: «Как в музее!» В конце концов, каждая жизнь –  сюжет, а дорогие нам вещи и способ их хранить – тема для экспозиции. И это не сентиментальное преувеличение, а неоспоримая правда.

В 2015 году Майра Калман посетила Беларусь и деревню, где родилась ее мама. Я спросила о том, как это было, и Майра написала: «Поездка в Беларусь была очень трогательной. Путешествие в место, которого больше не существует. Я набрала немного воды из реки Случь и сейчас храню ее».

Выставка «Шкаф Сары Берман» работает в Американском крыле нью-йоркского музея «Метрополитен» до 5 сентября.

Оригинал

Перевод с белорусского – belisrael.info. Просьба не публиковать на других сайтах без согласования с редакцией

Опубликовано 15.08.2017  22:52

 

Виктор Жибуль о Вульфе Сосенском

ОТ ЛЕГЕНДЫ К ИСТИНЕ: ФОЛЬКЛОРИСТ И МИФОТВОРЕЦ ВУЛЬФ СОСЕНСКИЙ

Журналист и собиратель фольклора Вульф Сосенский известен в истории литературы прежде всего как друг и «первооткрыватель» Змитрока Бядули. Его собственный вклад в культуру мог бы показаться скромным, если бы не еще одно интересное обстоятельство: Вульф Сосенский, по сути, был первым этническим евреем, который решил сознательно работать на ниве белорусской национальной культуры.

В. Сосенский (крайний слева) на работе в колхозе, 1961 г. Фото из фонда Института искусствоведения, этнографии и фольклора Академии наук Беларуси

Родился Вульф Сосенский в 1883 г. в местечке Долгиново Вилейского уезда Виленской губернии (ныне агрогородок в Вилейском районе Минской области). Он был старшим сыном в многодетной семье известного в окрестностях портного Абеля (Габеля) Сосенского. Как многие еврейские мальчики, Вульф учился в хедере (начальной еврейской школе), но в девять лет покинул его, чтобы помогать отцу в работе: надо было восстанавливать уничтоженное пожаром хозяйство. В отстроенном заново доме часто бывали гости, которые по вечерам занимали хозяина и его семью интересными рассказами. Некоторые из них еще помнили события восстания 1863–1864 гг. Знакомства с этими людьми влияли на мировоззрение Вульфа Сосенского, поспособствовали тому, что еще в конце 1890-х гг., будучи подростком, он близко воспринял идеи белорусского возрождения, присоединился к национально-освободительному движению, начал заниматься просветительской деятельностью: распространял по деревням нелегальную литературу, учил наизусть и читал крестьянам стихи Франтишка Богушевича. Кроме того, Вульф Сосенский имел приятный голос и красиво пел народные песни. Он был участником любительского культурного кружка, который действовал в Долгиново с 1904 г. под руководством Евгения Ельцева. Местечковые юноши и девушки, а также студенты из Минска читали и обсуждали книги, сами пытались что-то писать и критиковали друг друга, распространяли знания среди населения, занимались театральными постановками, заботились о том, чтобы создать в Долгиново вечернюю школу для молодежи.

Одновременно с портняжной работой В. Сосенский активно занимался самообразованием и изучил несколько языков. Начиная с лета 1908 года, он сотрудничал с редакцией газеты «Наша Ніва», публикуя в ней корреспонденции и небольшие очерки. Преимущественно благодаря ему на страницах газеты освещалась жизнь местечка Долгиново. Именно в то время Вульф Сосенский предложил своему знакомому Шмуэлю Плавнику (будущему Змитроку Бядуле) отправить стихи в «Нашу Ніву» и сообщил редакции о молодом поэте из местечка Посадец. Позже В. Сосенский решил усовершенствовать свое ремесленное мастерство и «окончил курс портняжного дела у директора Дрезденской академии», после чего в 1910 г. уже сам «основал большую швейную мастерскую и портняжное училище». Но очередной пожар разрушил дом молодого портного, а вместе с ним – и все мечты про мастерскую.

Вскоре на какое-то время приостановилась и журналистская активность В. Сосенского. Это связано с его службой в российской армии (1910–1912). Во время Первой мировой войны Вульф Сосенский и его младший брат Пейсах были мобилизованы на фронт, участвовали в боях. Пейсах пропал без вести (скорее всего, погиб), а Вульф попал в немецкий плен. Освободившись, в 1921 г. женился и до Второй мировой войны занимал высокую административную должность в Еврейском народном банке (Żydowski Bank Ludowy) – единственном банке в межвоенном Долгиново.

В 1920-х гг. В. Сосенский публиковал заметки и корреспонденции (в том числе под псевдонимами Долгиновец и Здешний, криптонимом В. С.) в виленских газетах «Беларускі звон», «Беларускія ведамасці, «Наш сьцяг», «Наша будучына», «Рэха». Занимался он и общественной деятельностью, пытался создать в Долгиново белорусскую культурную организацию и не забывал о своей идее: направлять евреев работать на благо белорусской культуры. «…Даже и евреи понимают ясно, на какой земле они живут», – писал он в одной из газетных заметок, высказывая мысль, что «чувство белорускости» представляется естественным для всех обитателей края, независимо от их этнического происхождения и вероисповедания.

В начале 1930-х гг. Вульф Сосенский подсказал известному языковеду и историку Янке Станкевичу интересную тему для исследования: еврейские религиозные песни на белорусском языке. Одну из таких песен, «Бацька, бацька!..», долгиновский журналист пропел Я. Станкевичу, а тот записал. Публикуя ее, ученый призвал всех «собирать еврейские религиозные песни на белорусском языке», так как «еще немного времени и будет совсем поздно». Яркий пример в этом деле подал сам же В. Сосенский, составивший в первой половине 1930-х гг. рукописный сборник «Белорусско-еврейский фольклор из местечка Долгиново».

1 марта 1935 г. у Вульфа Сосенского умерла жена, оставив ему шестерых детей, один из сыновей к тому же болел эпилепсией. Но еще более страшные страдания и испытания принесла Вторая мировая война: в первые ее месяцы оккупанты уничтожили всех детей В. Сосенского, а также четырех братьев и сестру. Сам журналист оказался в эвакуации в Тагучинском районе Новосибирской области России, где работал в колхозе. Там он познакомился со своей будущей второй женой Буней Меерсон, которая была моложе его на 32 года. От этого брака в 1945 г. родилась дочь Раиса. Вульф Сосенский жил с семьей в местечке Икшкиле в Латвии и продолжал работать портным, пока не ухудшилось зрение.

В послевоенное время он активно работал на ниве фольклористики: переписывал по памяти народные сказки и легенды. Записанные произведения он объединял в циклы «Из старого клада» и «Сказки старого Лявона». По словам В. Сосенского, рассказчик, старый Лявон – реальная личность, «дед из местечка Долгиново». Подпись «Долгиново» стоит и под многими другими упомянутыми и записанными В. Сосенским народными произведениями: песнями, шутками, анекдотами, пословицами, поговорками. Под некоторыми из текстов стоят две даты: год, когда В. Сосенский впервые услышал соответствующий рассказ, и год, когда он его записал на бумагу. Временная разбежка между этими датами бывала очень большой, даже 70 лет: «Долгиново, 1895, по памяти переписал в 1965 г.» (сказка «Аверьян и святой Викцент»). Очевидно, что автор в значительной степени перерабатывал народные предания и легенды: услышанное много лет назад в подростковом возрасте он мог разворачивать в объемные произведения, размером близкие к повести. Поэтому далеко не всё, записанное В. Сосенским, – фольклор в чистом виде.

Свои рукописи В. Сосенский отправлял в Институт искусствоведения, этнографии и фольклора АН БССР, с сотрудниками которого (да и не только с ними) вёл активную переписку. Его корреспондентами были многие известные писатели и ученые: Степан Александрович, Моисей Гринблат, Иван Гуторов, Янка Журба, Владимир Казберук, Арсений Лис, Максим Танк, Анатолий Федосик, Григорий Шкраба, Станислав Шушкевич и другие. Среди тогдашних произведений В. Сосенского выделяются «Версии и легенды: Беседы о белорусском поэте Ф. К. Богушевиче» (1956), а также воспоминания: «Первые встречи» (о Змитроке Бядуле), «Театры прежнего времени» и пока еще не опубликованные «Листки из моей книги» и «Темные стекла моего окна», где В. Сосенский вспоминает Долгиново конца XIX – начала ХХ в., крестьянское движение во время революции 1905–1907 гг. нашанивские времена и их деятелей. Писал он также стихи, басни, юморески, рассказы, сценические шутки.

Сталкиваясь с проявлениями антисемитизма, В. Сосенский решил покинуть СССР, и в 1966 г. эмигрировал через Польшу в Израиль. Последние годы жизни провел в Иерусалиме, в районе Кирьят га-Йовель, продолжая, насколько позволяло плохое зрение, записывать и обрабатывать фольклор. Об этом свидетельствует, например, арабская сказка «Надо слушать отца», услышанная от иракского еврея. Исследовательнице Дайне Бегар он рассказал около 40 народных сказок белорусских евреев. Некоторые из этих сказок прочно вошли в фольклорную сокровищницу: их периодически помещают в сборниках и антологиях, в том числе и в переводах на иностранные языки. Умер Вульф Сосенский в 1969 г. (точную дату установить пока не удалось).

Вульф Сосенский обладал неоспоримым талантом рассказчика; довольно колоритный у него и язык. Однако ему не хватало филологической образованности, поэтому произведения изобиловали стилистическими, грамматическими и орфографическими ошибками. Еще в 1940 г. Змитрок Бядуля советовал ему в свободное время учиться, «чтобы стать вполне грамотным человеком», «…а то ты пишешь так, как писал 30 лет назад». К сожалению, это замечание осталось справедливым и для текстов В. Сосенского 1950-х годов. Их язык далек от совершенства: в нем перепутаны дореформенные и послереформенные правила правописания, многие слова написаны совершенно не по нормам литературного языка: чалаўек (чалавек), ёсцэка (ёсцека), усо (усё), стойцэ (стойце), цякае (чакае), лёх (лёг), запрох (запрог), саслуч (сашлюць), лі чага (для чаго), лі тага (для таго) и т. д. Кроме того, слова часто применяются в неправильных падежах, много и пунктуационных нарушений. Причем все эти лексически-стилистические погрешности не являются языковой характеристикой персонажей (таким языком автор пишет и от своего имени) и потому являются неоправданными. Поэтому сегодня при публикации произведений В. Сосенского, наверное, следует ориентироваться прежде всего на принятые современные правописные нормы, с соответствующими грамматическими и орфографическими правками. По крайней мере, так было сделано в историко-краеведческом ежегоднике «Вілейскі павет», где в выпусках 2 и 3 вышли воспоминания В. Сосенского «Версии и легенды» и «Театры давнего времени». С осторожностью нужно воспринимать и исторические факты, которые автор иногда подает в мифологизированной, пропущенной через народное сознание интерпретации.

Сегодня творческое наследие Вульфа Сосенского хранится в библиотеке Академии наук Литвы имени Врублевских (ф. 21, ед. хр. 568–571), архиве Института искусствоведения, этнографии и фольклора Академии наук Республики Беларусь, а также в Белорусском государственном архиве-музее литературы и искусства (БГАМЛИ; фонд 136) – бывшем Центральном государственном архиве литературы и искусства БССР, куда легендарный нашанивец передал свои статьи и переписку перед отъездом в эмиграцию. Архив В. Сосенского cодержит еще много материалов для возможных публикаций, которые, безусловно, заинтересуют литературоведов, фольклористов, краеведов и историков.

Виктор Жибуль, кандидат филологических наук, ведущий научный сотрудник БГАМЛИ

Оригинал

Перевод с белорусского belisrael.info; просьба не перепечатывать без согласования с редакцией

Опубликовано 11.08.2017  18:17

Жизнь как чудо. Шимон Грингауз (3)

(окончание; начало и продолжение здесь и здесь)

До войны я учился только в первом классе или во втором, ходил учиться к раввину, но после войны пошел сразу в седьмой класс. Я как следует не знал русский язык, говорил «две мужчины»… В Израиле дети так говорят, смешивают роды, в этом нет ничего страшного, но в середине 1940-х в школе с меня сильно смеялись. Когда я открывал рот в классе, то стоял такой смех, что из других классов приходили смотреть. Я был один еврей в классе, и в математике всегда был силен. Через месяц-два я овладел языком и стал даже учить моих товарищей. Был учитель математики, пришедший с фронта. Он любил выпить. Бывало, он допускал ошибки, а я со всем уважением поправлял – это было большое развлечение. Мои друзья говорили: «Ну, Семён – иди, поправь там ошибки».

Я окончил белорусскую среднюю школу, русский изучался в ней только как предмет. На уроках мы читали стихи Якуба Коласа, Янки Купалы. Окончил с золотой медалью, это мне дало возможность поступить без экзаменов в университет. Я пошел в Белорусский государственный университет на физико-математический факультет, и одновременно учился на юриста. Юридический институт находился ближе к парку Челюскинцев, через пару лет этот институт присоединили к университету, сделали факультетом.

   

Шимон Грингауз в 1949 г. и с матерью у памятника в Красном (1950 г.)

Помню двоих шахматистов, которые играли без доски, вслух обменивались ходами. Мы всегда ходили за ними и слушали, как они играют. Одним из них, кажется, был гроссмейстер Исаак Болеславский.

Я окончил два факультета с отличием. Получал стипендию; мне, как отличнику, платили повышенную – 150%.

Тогда в СССР было принято, что окончившие юридический факультет с отличием сразу получают работу или в прокуратуре, или в МВД – не самую высокую должность, но и не самую низкую. Но был и сильный антисемитизм… Я помню, когда я начал учиться на юридическом, большинство преподавателей были евреи, и либеральные… Их главный тезис был такой: «каждое преступление можно защищать, оно могло оказаться более тяжелым». В конце, когда я уже был на 4-м курсе, они все исчезли. Пришли профессора, связанные с госбезопасностью. Мы всегда смеялись с их позиции: «Дайте нам человека, а статья для него найдется».

Я тогда понял, что карьеру ни в каком министерстве не сделаю, потому что еврей, а это «преступление» еще усугубляется тем, что мои родители – капиталисты, буржуи… Отец, как я говорил раньше, занимался бизнесом, а моя мама Роза вела домашнее хозяйство, но много времени уделяла и помощи бедным. До войны на обеды и на ужины к нам приходили евреи-солдаты, которые служили в военном городке. Приходили, помню, и ешиботники. Мама очень много работала с группой женщин, которые помогали населению. После войны она много лет работала на консервном заводе в Красном – простой рабочей. Ее братья и семья – из Докшиц, были очень богатые. Но коммунистические идеи ей нравились, и когда мы приехали в Израиль – тоже.

Я решил, что буду учителем, и пошел учительствовать в район, где партизанил. Между Ильей и Вилейкой. Там не было ни железной дороги, ни автобуса, повсюду болота. Ученики приходили зимой через леса, шли по 10 км, иногда по пояс в снегу…

Поездка в школу на грузовике, 1955 г

В 1956 году в Израиле была Синайская война. Помню, мы ходили на собрания, где надо было «осудить агрессоров». Но я смотрел на изображения израильских танков, и душа радовалась.

В 1957 году проходил фестиваль молодежи в Москве. Помню, мы ехали туда из Беларуси, чтобы увидеть израильтян, просто подержаться за их одежду, услышать их слова… И я понял, что нет у меня места в Советском Союзе, хоть я и советский гражданин. Мне можно было выехать в Польшу, где всем заправлял Гомулка. Но не было у меня документов, подтверждавших, что я имел польское гражданство.

Из Беларуси трудно было выехать за границу. Я поехал в Вильнюс, фиктивно там женился и там подал документы. В Радошковичах я написал заявление начальнику милиции, что был гражданином Польши, и он подписал это, переслал в Вильно. Это был 1958 год. Полковник МВД передал заявление выше, но его вернули, опять переслали в Радошковичи на проверку. Мы дали деньги начальнику милиции, он проверил еще раз, переслал – и мы в конце года наконец получили разрешение, переехали. В Польше я был примерно полтора года, там мы с мамой получили разрешение переехать в Израиль. Пока не пришло разрешение, я работал инсталлятором от «Джойнта» на границе с Германией. Там были дома из камня. Мне поручали сверлить отверстия – иногда нужно было целую неделю сверлить одну дырку, настолько прочные были стены. Я считался учеником у польского инсталлятора, для него это было хорошо, ему это оплачивали.

В феврале 1960 года я приехал в Израиль, зная на иврите всего сто слов. Пошел в ульпан. У меня были тети в киббуцах Эйн-Харод и Ифат, так они нас взяли туда (в Ифат – меня и мать; это на севере, между Нацеретом и Афулой). Нам дали там какую-то квартиру маленькую, а я почти там не жил, я был в ульпане с общежитием в Гиватаиме. Проучился четыре месяца, а потом проходил специальный курс физико-математической терминологии. Можно было пройти курс юридический и стать адвокатом в Израиле, но почему-то я не пошел на это. В СССР я тоже не работал адвокатом. Пошел на учительство в том же 1960-м году, в Петах-Тикве получил квартиру… И начал работать в школе, в нескольких школах. Квартира была 30 или 35 метров на улице Ицхака Садэ. Слов у меня было мало, но очень хорошо приняли, ученики мне помогали. В классах было мало детей олим – 3-4 из 30-40.

Я начал работать в технической школе, не в гимназии, называлась «Амаль». Директор школы был тоже из России, и большинство учителей. Я чувствовал себя так, как будто в России. Работал я и в гимназии, преподавал физику. В это время строили атомный реактор – не в Димоне, а в Нахаль-Сореке. На берегу моря. Чтобы обмануть, говорили всем, что это текстильная фабрика… И государство выбрало 10 школ в Израиле, чтобы там преподавали атомную физику. Инспектору, наверное, понравилось, как я преподаю, или ученики были хорошие, и нашу школу тоже выбрали. Мы каждую неделю ехали туда, на стройку, и техники, профессора объясняли, давали задания, лабораторные работы. Я видел единственный раз в жизни, как строят ядерный центр, как вставляется топливо. Всё это мы ученикам показывали. Мы расстались очень хорошо, и ученики на стройке себя вели прилично.

Через какое-то время я получаю письмо от инспектора физики, ему было лет 80, и он пишет, что я вел себя, как хулиган, обижал профессоров, лаборантов, а мои ученики сломали инструменты… Темно в глазах. Я думаю: «Что делать?» Подумал: поеду туда, увижу профессоров, техников, мы же с ними обнимались, когда окончилась практика… Не было еще прямого транспорта, я поехал в Реховот, пешком дошел до атомной станции… И тут служба «Шин-бет» меня арестовала. Не дали даже говорить ни с кем, и думали, что нашли шпиона из России! Два агента спецслужбы, точно как в кино: один хороший, один плохой. Один тебе как будто помогает, а другой угрожает… И к концу дня они сломали меня, я уже думал подписать всё, что они хотят, готов был подтвердить, что всё правда. Но они куда-то, наверное, обратились еще, им сказали «оставьте его». И к вечеру они меня освободили, и «хороший» проводил меня, сказал: «Я тебе советую больше сюда не приближаться. Если приблизишься – исчезнешь, семья твоя тебя уже никогда не увидит».

Я не знал, что делать, как быть в школе? Я пошел к директору и рассказал ему всю историю, не зная, получил ли он копию письма от инспектора. Директор говорит: «Знаешь что, я тебе верю. Давай пошлем ему письмо». Я не знал, как писать, так он сам написал и послал. Инспектор жил в Хайфе, долго не было ответа. Однажды директор говорит: «Я сам поеду к нему». Он поехал, они с инспектором подняли документы, и вот что обнаружили. Моя фамилия Грингауз, а меня спутали с каким-то Гринбергом из киббуца, который пришел в центр неподготовленным… И я получил письмо с извинением, храню его до сих пор.

Я всегда это рассказываю и говорю, насколько судьба на работе может зависеть от твоего начальника, от его доверия… Надо верить в человека. А чем могло бы кончиться? Меня бы уволили – и всё, больше никуда бы не взяли.

Потом я стал заместителем директора (завучем), а когда директор вышел на пенсию, на его место назначили меня. Я вообще не хотел быть директором, мне хорошо работалось завучем. Директор больше интересовался политическими вопросами, брат его был одним из самых близких к Менахему Бегину людей, чуть ли не лучшим другом. И даже когда я был завучем, я фактически исполнял многие функции директора, только не получал за это ни почета, ни наказаний. Но учителя, наверное, были довольны мной, так они написали письмо в министерство…

Когда меня позвали на собеседование, я, наверное, вёл себя немножко нахально. Потому что я не думал о должности: назначат директором – хорошо, а нет, так нет. И всё-таки назначили меня. Это было в 1978-м, и 20 лет я проработал директором.

Когда я принял школу «Амаль бет», в ней было 300 учеников, когда я оставил должность, было 1500. Я делал довольно рискованные вещи: если можно было открыть новое отделение, я всегда был к этому готов. Добивался разрешения и открывал.

В директорском кресле

С учениками я был в очень хороших отношениях. В классе я очень строгий, диктатор. Но я диктатор либеральный – я разрешаю ученикам дышать! И они должны меня слушать, я должен это видеть всегда. Я не понимаю, как может быть нехорошая дисциплина у учеников. Они всегда сидят у меня, нельзя говорить, я должен видеть их глаза, иначе я уже чувствую себя не очень хорошо.

Будучи директором, я продолжал преподавать. Кроме уроков, старался помогать ученикам, всегда они толпились в моем кабинете, секретарша приносила им кофе. Когда я вышел на пенсию, то еще ни одного дня не был без работы. Начал работать учителем и до сегодняшнего дня работаю. Больше шестидесяти лет.

С Шимоном Пересом – президентом Израиля, тёзкой и земляком

Я думал, что Бог и судьба меня оставили – столько меня били… Но они меня не оставили. Мой сын Гиль серьезно заболел в 13 лет, и он боролся 20 лет с болезнью. У него была опухоль мозга – не злокачественная, но агрессивная. Ему делали операции в Канаде, Израиле… Он сумел окончить школу, университет. Он был очень способный по компьютерам: с товарищами открыл фирму «хай-тек» на международном уровне. В последний свой день он еще давал инструкции работникам. Эта фирма до сегодняшнего дня существует.

Гиль с родителями

Его болезнь была для меня еще хуже, чем война. Но я чувствую, что он всё время со мной. Я всегда с ним советуюсь, о чем буду говорить. Через два года после того, как он умер, я заболел раком – врачи говорят, что под влиянием его смерти. Но судьба или Бог сделали так, что болезнь обнаружилась перед каникулами, в Песах. Я тогда готовил учеников по математике на самом высоком уровне. И сразу в первый день каникул мне сделали операцию – длинную, на семь-восемь часов.

После операции я очень скоро очухался. Я пошел к врачу, который меня оперировал, спросить, какой прогноз. Он сказал: «Очень хороший прогноз – 50% остаются живы». Когда я через пару дней встал на ноги, он был как будто недоволен, говорил: «Ты такой… не худой, не молодой, старик, как ты так быстро очухался?» Сначала было очень много лекарств. В семь часов я проходил химиотерапию, а в восемь жена меня забирала на работу. Это было в 2003 году. С тех пор каждые полгода я хожу на проверку, врач дает письмо… Я рассматриваю это письмо как пропуск еще на год жизни.

Сейчас я работаю по шесть дней в неделю. Прихожу в школу в семь с четвертью – учеба начинается в восемь с половиной… Помогаю ученикам решать задачи по математике. У каждого есть мой телефон, после девяти вечера они мне звонят, мы решаем задачи, они могут задавать вопросы… До двенадцати ночи. Жена недовольна, конечно. Ложусь обычно в час, встаю в пять с половиной. Полагаю, я как верблюд в отношении сна. Когда я учился в университете, то, бывало, за неделю перед экзаменом почти ничего не знал. Мои товарищи смеялись: «Что, и этого ты не знаешь?» Я мог сидеть по 80-100 часов – не спать, не есть, только пить и учить, учить, учить… За три дня до экзамена я достигал уровня моих товарищей, за два дня они уже собирались вокруг меня, и я их обучал.

 

Дипломы, призы, наградные листы и именные подарки Шимона Грингауза

Когда я устраиваю экзамены, то проверяю всё в тот же день. К утру я уже ввожу в компьютер оценки. Ученики просыпаются – и уже знают, какую оценку они получили.

С юными спортсменами

Однажды наша школа выиграла мировой чемпионат по гандболу (среди школ, конечно). Нет, шахматами ученики сейчас почти не занимаются. Много времени уходит у них на компьютеры, электронику. Пишут программы, строят роботов.

Свидетельство Ш. Грингауза для «Яд Вашема» и его мнение об израильской молодежи

Что за история с судами? Да, трижды родители подавали на меня иски в суд. Однажды мы с учениками поехали на экскурсию в Синай, ребята катались с крутой горы, а учителя стояли внизу, не допускали, чтобы они вылетели на автостраду. Тогда я еще не был директором, но был среди тех учителей. Один парень всё-таки ударился головой, у него сдвинулись позвонки. Я ездил к нему в больницу, так как чувствовал себя виноватым. Парень долго лечился, потом поступил в университет, но не выдержал – последствия травмы сказались. В детстве он занимался волейболом; родители посмотрели доходы известного волейболиста и в суде запросили, чтобы школа выплатила ему 10% от этих доходов. Ничем это не кончилось.

Второй раз один ученик из выпускного, 10-го класса (у нас десятилетка) связался с группой воров. Родители не пускали его к этим «товарищам», так он повесился. Нам предъявили иск, мол, мы недосмотрели – якобы он 40 дней не посещал школу (на самом деле пропустил 40 учебных часов).

И третий случай, когда ученики поехали куда-то с молодежной организацией, и одного убило машиной. Тут уже я был совершенно ни при чем, но, видимо, у юристов такой порядок – подавать в суд на школу, на директора. В тот раз я даже не появлялся в суде.

Что вы еще хотели узнать?

Пару лет назад мы приезжали в Красное. Думаю, после отъезда в Израиль я приезжал в Беларусь три раза, один раз – с семьей. Да, новый памятник жертвам Шоа в Красном заказал я. Человек, который выполнил заказ, ставил памятник также и в Городке.

В Беларуси во время съемок фильма; у памятника в Красном

Я встречался с послом Беларуси в Израиле, где-то в 2001 году. Его отец тоже был в партизанах, посол сам рассказывал мне об этом.

  

Польша-1995; зажигание памятной свечи на горе Герцля

Участвовал в первом «Марше жизни» в Польше. Несколько лет назад меня выбрали зажечь огонь в День Холокоста – в Иерусалиме (выбирают шесть человек). А в этом году я получил премию «за всё, что сделал в жизни» – наградил президент, вручал министр образования Нафтали Беннет. Первый раз дали такой приз учителю. Иногда дают профессорам, учёным.

Премьер-министр Беньямин Нетаньягу с Ш. Грингаузом; на церемонии вручения президентской премии. Справа президент Реувен Ривлин

Не очень слежу за тем, что происходит в Беларуси. Но держу связь с учительницей Красненской школы. По скайпу иногда общаемся, или она вечером звонит. Ее зовут Алла Шидловская. Она прислала нам книгу Сергея Старикевича.

  

Шимон с учителями и учениками Красненской школы; пишет А. Шидловская

Мой старший сын Таль – 1963 года рождения. Окончил гимназию в Тель-Авиве, пошел учиться в Технион на инженера… Служил в разведке, имел высокое звание, но уже больше 20 лет в отставке. Проверяет лифты, краны. Его жена Циля – юрист в нашем муниципалитете, ее корни из Турции. У них сын и дочь.

   

Циля и Таль; их сын Гай и дочь Амит

Сын Нир, 1971 г. р., инженер-электроник, окончил Тель-Авивский университет, работает в фирме «Панасоник», поставляет компьютерное оборудование для крупных предприятий. Его жена Инбаль – врач, работает в клинике «Тель а-Шомер», ее отец из Марокко, мать имеет корни в Венгрии. У них тоже сын и дочь. Их семья живет в Гиватаиме.

  

Нир получил майорское звание; Нурит во время службы в армии

Дочь Нурит родилась как раз в войну Судного дня (1973 г.), Лиза родила ее в своей же клинике. Время было тревожное, ждали, что будет много раненых. Старшая медсестра спрашивает: «Что, тоже явилась на мою голову?», а жена – она акушерка – отвечает: «Я сама всё сделаю». Муж Офер Бар, его предки тоже приехали из разных стран (Румыния, Марокко). У них трое детей. Особо хочу отметить внучку Яэль, которая учится в 3-м классе, но уже отлично разбирается в компьютерах, делает для меня презентации.

Как я выдержал всё, что пришлось перенести в войну, да и позже? Сам не знаю. Нет, не вера в Бога помогала. Много работал. Думал о близких.

Опубликовано 28.07.2017  23:26

 

***

Из комментов в фейсбуке:

Alexander Gabovich Потрясающе!

Людмила Мирзаянова Личная история, дарящая надежду и укрепляющая веру в людей.

***

Все 3 ч.  также опубликованы в переводе на иврит и англ.

 

Жизнь как чудо. Шимон Грингауз (2)

(продолжение; начало здесь)

В 1942 году мои брат и сестра решили уйти в партизаны, но партизаны не принимали евреев без оружия. Мендл и Геня тоже работали, как и я, в военном городке, в основном правили оружие, которое привозилось с фронта. Им удалось украсть несколько револьверов – каждый раз они крали по одному. В конце недели мы получали паек: буханку хлеба, который состоял на 50% из древесных опилок, а на 50% из муки, уже негодной. Кроме хлеба, мы получали пару килограммов картошки, но тоже негодной, гнилой. Так мой брат разбирал револьвер, главную часть вставлял в буханку хлеба, остальное прятал в картошку, и давал мне перенести. Я успел перенести несколько револьверов.

Брат организовал группу молодежи и переводил людей в партизаны. И возвращался, и так несколько раз… Даже удалось перевести двух солдат немецкой армии. Думаю, они были не немцы – мне кажется, голландцы, антифашисты. Юденрат уже был другой, во главе стояли люди непорядочные, иногда даже просто преступники, и в еврейской полиции тоже было много таких… на грани. Они продавали, покупали, совершали между собой всякие сделки. Был один еврей-полицейский, которого мы ненавидели больше, чем немцев. Он всегда нас бил, смеялся, говорил: «Я позову немецкого офицера, он вас расстреляет». Это была у него такая шутка. И вот юденрат узнал, что мой брат замешан в связях с партизанами, они его арестовали. Зимой, в одной рубашке, посадили в погреб и сказали, что выдадут немцам. Им собрали много всяких вещей – дали главному полицейскому и главе юденрата выкуп. Они согласились выпустить брата, но он должен был подписать бумагу, что прекращает партизанскую деятельность, а если нет – то юденрат передает всю семью (меня, сестру) на расстрел.

В окрестностях, например в Городке, Олехновичах, Радошковичах, даже в Молодечно – уже убили всех евреев. Но молодежь оттуда свезли к нам, потому что немцы нуждались в рабочих руках. Так гетто в Красном разрослось, вместе с прилегающим лагерем в нем находилось пять тысяч евреев.

Мы чувствовали, что приближается конец. А в гетто жизнь продолжалась. Еще перед этим открыли школы еврейские, шахматный кружок (я сам играл, позже по шахматам в университете был чемпионом факультета, а по шашкам чемпионом Молодечненской области), даже театр. Брат и сестра участвовали в этом. У брата была подруга, у сестры был друг…

В гетто помогали друг другу, но бывало, что и обманывали. Велась торговля. Уже нож на горле, но продолжали торговать и пытались обманывать… И я помню еще совсем некрасивую вещь. С полицейскими водила компанию группа хулиганов. Немцы не разрешали женщинам беременеть, но если женщина была ближе к юденрату, это как-то пропускали. Они составили большой список, и когда видели, что женщина беременная, то ждали, чтобы она должна была вот-вот родить, и когда муж шел на работу, то врывались в дом, клали на землю и танцевали на ее животе. Ждали, чтобы вышел плод, и если он был уже мертвый, то они смеялись, а если был еще жив, то приканчивали… Это не полицейские, а негодяи, близкие к полиции.

Школу организовывала молодежь и какой-то учитель, уже точно не помню. Учителей в гетто было много. Мы возвращались после работы в шесть вечера – приходили на час учить математику или иврит. Это была не совсем школа. В гетто были две синагоги, там тоже жили семьи. Но были части, которые еще отделяли как святые места. Там поставили столы и стулья… Мы приходили – 20, 10 детей, иногда 5 – и каждый вечер немножко занимались. Иногда я ходил смотреть пьесы (какие – уже не помню, думаю, кто-то из узников сам их писал, в гетто было много интеллигентных людей).

Школа «Тарбут» в довоенном Красном – учителя и ученики. Отец Шимона Иекутиэль (Кушель), председатель совета, сидит 3-й справа во 2-м ряду снизу

Театр тоже устраивала молодежь, в том числе мои брат и сестра. Была взаимопомощь – многие пришли из других местечек с пустыми руками, им давали еду, место, где жить… Всё это было организовано очень крепко, но фамилий организаторов я не помню. Но помню еще один героический случай. В гетто было две сестры, и у одной был ребенок. Она была без мужа. Наверное, она была коммунисткой – и кто-то, видимо, сказал об этом немцам. Они ворвались в ее дом, спросили, кто здесь коммунистка. Так ее неженатая сестра сказала: «Я коммунистка», они ее на месте расстреляли. Она пожертвовала своей жизнью, чтобы у ребенка осталась мать.

Помню, что у нас сделали радио (сами собрали приемник), и мы слушали, что происходит на фронте, в России. Это 1942 год – под Ленинградом шли большие бои, около Москвы, и в 1943-м Сталинградская битва… Мы понимали, что немцы, наверное, проиграют эту войну.

Была тайная торговля – мы покупали хлеб, всякие такие вещи. Песни пели почти каждую неделю. В каком-то доме собиралась молодежь, может, даже и ежедневно, я не всегда участвовал, мне было всего 12 лет. Песен было больше оптимистических. Еще помню, у нас были всякие шутки. Когда работали в военном лагере – сортировали и ремонтировали оружие – приходил эшелон с фронта с танками, испорченным оружием. Мы тогда всегда смеялись и говорили: «Вот это геула (избавление) приходит, это нам приходит помощь». Мы смотрели через окно, работали – и видели, как эшелон приближается, и всегда радовались. Мы знали, что происходит на фронтах, слушали радио, и как-то всё знали. В основном, что происходит на русском фронте, на американском меньше.

Не помню, чтобы на работе мы впадали в отчаяние. Варили себе еду, смеялись, шутили, чтобы немного поднять свой дух.

Мы видели, что приближается конец, потому что вокруг уже уничтожили всех евреев. Мы жили в большом зале – несколько семей. Пол был деревянный. В доме был большой погреб, так мы построили стенку и сделали часть погреба как яму. И я помню, что вечером должен был наступить Пурим. Утром – кажется, в пятницу – мы увидели, что немцы входят, окружают гетто, и мы поняли, что это конец. Немцы пришли, когда мужчины ушли на работу, чтобы не было сопротивления. Мы, 30 человек, зашли в эту яму, и моя вторая бабушка положила доски, а на них набросала всякие тряпки, матрасы. Мы слышали, как немцы врываются в дом и расстреливают бабушку. Вот я не помню уже, как ее звали – может быть, Голда.

И мы сидели в яме. Сначала у нас было немного еды и воды, а через пару дней (мы не могли выйти, стояла охрана) вода почти кончилась. Нам стали выдавать воду очень маленькими порциями. С нами была одна маленькая девочка – может, два года ей было. И она страшно кричала – мы боялись, что немцы услышат. Она хотела еще воды – ей не дали, а дали пить мочу, и она заорала еще громче. Мы боялись, что немцы нас обнаружат, и заставили мать задушить ее. Мать пробовала, но у нее не было сил – ни моральных, ни физических. Тогда двое мужчин душили девочку – и задушили. Мы не могли плакать, боялись плакать, чтобы нас тоже не услышали. Но через каких-то 20 минут мы слышим ее голос, хотя и сильно охрипший. Она осталась жива, мы поддерживали связи, уехала, кажется, в Америку. После войны не могла говорить, перенесла много операций на горле… У нее остались на шее знаки от пальцев.

На четвертый день немцы разрешили местному населению начать грабеж еврейского имущества. И мы слышим над нашей головой нашу фамилию, имена отца, матери… И эти люди так довольны, всё берут, грабят… А к вечеру они стали стучать в пол, увидели, что там заложено, и подумали, что там «еврейское богатство». Они стали драться между собой за имущество, пришли двое полицейских-немцев и сказали: «Мы сейчас на работе, сегодня не вскрывайте пол. Мы тоже хотим взять часть еврейского добра, придем завтра утром». А той ночью мы вышли, уже не было охраны, и мы двинулись через гетто, это было возле речки Уша.

Мы знали, что нужно идти в сторону партизан. Видели большой огонь, слышали запах, как будто жарилось мясо. Нам потом рассказали, что возле речки была огромная конюшня, немцы туда завели всех евреев с работы (сказали, что нужно сделать дезинфекцию) и сожгли. Там были и мои брат и сестра. Я думаю, несколько тысяч евреев сожгли живьем. Нам рассказывали, что река была красная от крови, которая несколько дней сочилась из сарая, а когда евреи пытались выйти из огня, то немцы длинными палками толкали их обратно в костёр. Ещё немцы привезли десятки маленьких еврейских детей, насаживали их на штыки. Соревновались, кто бросит глубже в огонь. И потом они тоже устраивали попойки – водка, колбаса, сигары…

Фотопортрет брата Мендла и сестры Гени, который висит в комнате у Шимона Грингауза. Петах-Тиква, июнь 2017 г.

Мы пошли дальше, шли как будто во сне. По дороге немцы или местная полиция нас обстреляли, половину убили. Когда мы были на поле – они стреляли, когда заходили в лес –переставали, им надоедало. Несколько раз так. Осталось из тридцати 10 человек, может, 12.

Фрагмент из списка жертв Красненского гетто, взятый из книги: С. В. Старыкевіч. Красненскія таямніцы. Маладзечна, 2012. Отец, брат и сестра Шимона указаны в нём под фамилией «Грингавш»

Местное население не выдало нас немцам – наоборот, показывали нам, как идти в сторону партизан. И через пару дней мы добрались до отряда. Партизаны не приняли нас с цветами, но не делали нам ничего плохого. Разрешили нам пристать к их отряду, находиться рядом. Но для меня это был период еще худший, чем в гетто. Я не имел обуви, и даже штаны порвались. Мы обрывали с деревьев листы, делали костер, садились и немного отогревали тело, а лицо превращалось просто в лед. Потом я поворачивался, грел лицо. Землянок еще не было. Так это продолжалось месяц или больше, весной 1943 года. Потом меня мобилизовали в партизаны, мне было 13 лет.

В этом отряде – кажется, имени Ворошилова – было несколько евреев. Они приходили и выбирали, мобилизовали и меня тоже. Остальные евреи – женщины, старики – рыли землянки. Мы попали на огромное болото, лишь изредка попадались острова, где можно было вырыть землянку, но и там чуть копнешь дальше, и уже вода. А остальное – болото, где человек не ходил, может быть, десятки лет. И я помню, что были только две стежки, по которым можно было идти. Если человек соскальзывал и падал в болото, и никто ему не помогал, то человек исчезал без следа.

Это от Красного в сторону Ильи, на восток, от Хотенчиц в сторону Плещениц… Там была большая пуща.

Построили для женщин землянки – и наладилась жизнь. А я был в партизанах, и партизанские отряды были как армия. Нам присылали самолетами оружие, снабжение шло из России. Спустили много военных – офицеров, комиссаров. Была дисциплина, как в военных отрядах. Я не помню, чтобы было что-то антисемитское, отношение к нам было доброжелательное.

Район разделился на три части: городки, где жили немцы и стояла полиция; затем была часть, куда немцы боялись приходить, как будто это советская зона, и третья, самая большая часть – где днем было влияние немцев, а ночью наше. Население было довольно доброжелательно настроено к партизанам. Еду нам давали – не нужно было даже конфисковывать.

Часть нашей работы заключалась в поиске соучастников немцев. Допустим, нам сказали, что в такой-то деревне есть несколько семей, помогавших немцам, так мы ночью приходили туда… Мы были и следователи, и судьи, и исполнители. Обычно дело кончалось расстрелом. Я тоже не раз участвовал в таких экспедициях.

Немцы были более организованы. Если им сказали – вот, в этой деревне ночью помогают партизанам – они приходили, собирали всех в сарай и сжигали. Как в Красном было с евреями, а в Хатыни с белорусами.

Конечно, среди белорусов были разные люди. Вот братья Старикевичи – один служил в полиции, другой был в партизанах.

Вы спрашиваете, кто меня учил стрелять? Оружия было достаточно, ты мог идти и сам тренироваться. Каждый день ходили и упражнялись. Взрывчатку добывали или у немцев, или нам сбрасывали с самолетов. Почти каждую ночь самолет что-то сбрасывал – оружие, листовки или даже офицеров.

Мы взрывали эшелоны, которые возили оружие к фронту. Я там не был большим героем – всего 13 лет… Помню, что у меня были два товарища. Одного звали Яша, другого Саша – старше меня, лет 17. Не с нашего местечка. Мы дружили, но не говорили о происхождении, и я даже не знаю, евреи они или нет. Боев было много, в одном из них мы пробовали разбить немецкий бункер. Из него так стреляли, что мы не могли поднять даже голову. И вот Яша встал, взорвал гранату возле этого бункера, чтобы мы могли пройти вперед.

Вы помните, конечно, был писатель Илья Эренбург. Между прочим, его внук в Петах-Тикве был учеником в школе у меня, хороший шахматист. Так Илья Эренбург написал статью «Возмездие». И нам прислали самолетом тысячи газет с этой статьей – как листовки. Помню, что каждый партизан держал у сердца в кармане эту статью, и это нам давало дополнительные силы против немцев.

И вот мы пошли дальше. Пуля пробила Яше сердце и эту статью. Долгое время я хранил газету с дыркой и кровью. Сейчас не знаю, где она.

Мы причиняли немцам такой вред, что они решили ликвидировать наше партизанское соединение. Привезли части с фронта – и стали нас оттеснять вглубь пущи. У нас был конь, мы на нем перевозили оружие, и этот конь упал со стежки. Так вот, револьвер, на меня наставленный (у женщины, когда немец нас чуть не расстрелял), я вижу изредка, а этого коня – всё время… Он смотрит на тебя, его ноги исчезают, живот исчезает, спина исчезает. Ты видишь только его пасть, глаза, исчезает это всё, остаются уши, потом исчезают уши – и как будто ничего не было… Эта картина не оставляет меня до сегодняшнего дня.

Потом мы с боями вышли из этого окружения, в одном из боев я потерял фаланги пальцев от взрыва. Не было медикаментов, даже чистой воды не было. В болоте стояла желтая вода – и в ней множество маленьких насекомых. И кто-то пережал мне руку слишком крепко, началась гангрена. Это было уже лето 1944 года, когда Красная Армия освободила район, и там сделали госпиталь – временный, без медикаментов… Меня взяли туда. Когда пришли врачи, они не поняли, почему я еще жив. Решили, что нужно сделать ампутацию. Там был молодой врач, военный, он сказал: «Дайте мне его, попробую». Взял пилу и стал резать… Я сразу потерял сознание.

Возле лагеря, госпиталя, был спиртзавод. Там был спирт 95%, врач мне принёс. А этот спирт сжигает внутри всё, так он научил меня, как его пить. Взять немного сока или воды – нельзя мешать, ничего делать, налить спирта, еще немного сока. Тогда спирт окружается, входит в желудок, и там расходится… Я сразу потерял сознание, а он продолжил операцию и спас мне руку, не знаю, как.

После этого я и мать вернулись в Красное. Наш дом сгорел, всё сгорело, но осталась часть – мураванка, склад такой, и мы жили в нем. Настала зима, вода превращалась в лёд, мои волосы примерзали к подушке. Были у меня тогда собака и кот. И такой холод был, что, когда я сидел у стола, то они жались ко мне, чтобы обогреться. Потом я нашел какую-то железную печь, но, наверное, сложил ее не совсем правильно. Ночью от печки пошел угар, мы потеряли сознание. Утром соседи увидели, что дом закрыт, никого нету. Они вошли, откачали нас, оттирали снегом… А кот и собака не выжили. Человек – он крепче любого животного.

Я вам рассказал только часть случаев, когда был на волоске от гибели.

(окончание следует)

Опубликовано 28.07.2017  13:05

***

Из комментов в фейсбуке:

Людмила Мирзаянова Даже читать страшно. Какие нелюди!

Управление

Ирина Смилевич · 2 общих друга

Без слёз читать невозможно…Это не должно повториться!

Управление

Svetlana Janushevckaja · 2 общих друга

Ужас. Но мне кажется, что с тех пор люди мало изменились. Это самое печальное.

Жизнь как чудо. Шимон Грингауз (1)

От ред. belisrael

Когда весной 2017 напросился приехать ко мне в июне с жонкой на 3 недели из Минска на 40-летие борец с лукой, назвавший себя ради понтов Вольфом, поскольку в паспорте  так и оставшийся  уладзімірам паўлавічам рубінчыкам,  я никак не мог предполагать, что столкнусь с циничным подлецом, озабоченным судьбой дорогой ему дзяржавы.

Хотя уже тогда можно было заметить его  хитрые заходы. В дальнейшем все более проявлялась патологическая трусость того, кто спрятавшись за израильским сайтом, сидя в минской квартирке, «боролся» с диктатором и его опричниками, засыпав сайт бесконечными опусами, гордо заявляя, что никто его не заставит уехать, при этом жаловался на тяжесть жизни и годами занимался вымогательством, вытащив огромные финансы,  украл тысячи часов времени на публикацию, да еще и кроме своих присылал массу др, отысканного в сети, в большинстве своем заумного и интересного только самому «политологу». Когда же окончательно достал переустройством своей Синеокой, услышав, что принес много вреда, то ответил: «у такім выпадку сайт мяне не цікавіць». А после израильской трагедии 7 октября, эта нечисть на своем канальчике с тремя десятками подписчиков, чем гордится!, хотя среди них никто не обращает внимание на полнстью съехавшего с катушек,  уже 2 года показывает себя как защитника «бедных газоватов».

15 ноября 2025

***

«Творческая бригада» нашего сайта встретилaсь с Шимоном Грингаузом и его женой в их уютной квартире, на улочке Билу в самом центре Петах-Тиквы. Это было в конце июня; прошёл уже месяц, но я до сих пор не могу вполне придти в себя от рассказанного собеседником. Об ужасах оккупации он говорил довольно спокойным тоном, о том, как много раз едва спасался от гибели – тоже.

Вот эта улица, вот этот дом…

Поразительно всё же, какие зигзаги выписывает жизнь. Мальчик, выбравшийся из-под трупов, чуть не умерший от холода, а затем от гангрены, так много вложил в свое образование и так прочно встал на ноги, что через 18 лет после переезда в Израиль был назначен директором одной из ведущих школ страны.  И как здорово, что рядом с Шимоном оказалась верная спутница жизни, акушерка Ализа (Лиза), уроженка Литвы.

  

Они давно отпраздновали «золотую свадьбу». У них трое детей – сыновья Таль и Нир, дочь Нурит – и семеро внуков, все, судя по рассказам и фотографиям, прекрасно устроены. Ещё один сын, Гиль, умер в молодом возрасте, в память о нём супруги Грингаузы учредили фонд и награждают достойных людей. Школа «Амаль» тоже успешна, хотя за 20 лет директорства Шимона бывало всякое (родители трижды подавали на него в суд из-за несчастных случаев с учениками, но всё оканчивалось благополучно, иначе вряд ли бывший директор получил бы в 2017 г. награду-статуэтку от президента Израиля).

На рубеже веков о Шимоне Грингаузе подготовлен ивритский документальный фильм «Сёма, визит в Беларусь»; его делали как в Петах-Тикве, так и в Красном Молодечненского района, в тех местах на Вилейщине, где воевал партизанский отряд героя. По окончании съёмок отснятый материал пришлось показать белорусским властям – претензий вроде не было. Книга о Шимоне называется «Учитель на всю жизнь», она вышла в Израиле восемь лет назад небольшим тиражом, переиздавалась в 2012 г. Из неё взяты некоторые снимки для нашего материала.

 

В середине-конце 1940-х годов Шимон учился в белорусской школе, где русский изучался лишь как предмет. Израильский педагог до сих пор читает по-белорусски, кое-что помнит из творчества Якуба Коласа и Янки Купалы, вставляет в речь слова вроде «каваль» и «падлога». 

* * *

Меня зовут Шимон, при рождении записали как Шмарьягу, но в России, Беларуси меня называли Семён. Отец – Иекутиэль, российский вариант этого имени – Кушель, и меня называли Семён Кушелевич.

Родился я в 1930 году (хотя в свидетельстве о рождении записан 1932-й) в местечке Красное, тогда это была Польша. В местечке очень много было евреев, и среди них были очень богатые. Они владели магазинами, всякими предприятиями и заводами, которые обслуживали десятки тысяч людей. Мы были не самые богатые, не самая верхушка, но тоже в материальном смысле жили неплохо.

Наш дом находился в центре местечка, при нём имелось много земли, построек, разные усадьбы. Был большой погреб, куда зимой привозили метровые куски льда, и там, как в холодильнике, продукты хранились целый год. У отца, бывшего офицера польской армии, был большой магазин напитков, но так как в стране был антисемитизм, официально не давали ему заниматься бизнесом, и магазин был записан на польского офицера, его друга. Кроме того, отец покупал много гектаров леса, что стоял в болотах, и зимой по заказу отца рубили эти деревья, затем эшелонами перевозили в Западную Европу.

Отец был умеренно религиозный. У него были люди, которые привозили с болот и рек множество раков, и я до сих пор помню, как нужно их держать, чтобы они не укусили. Раков складывали в коробки с мохом – и перевозили тысячами, десятками тысяч в Западную Европу (обычно в Германию, Францию). Были раки обыкновенные – коричневые – а были синие, которые считались «аристократией» среди раков.

  

Родители Шимона Грингауза

Маму мою звали Роза. У меня были старшие брат и сестра, их звали Мендл и Геня. Они входили в еврейские молодежные организации. Некоторые активисты собирались в Палестину. Я помню, что отец всегда смеялся и говорил им: «Куда вы хотите ехать, на эти болота, пески. Здесь у нас в Польше хорошая жизнь».

Родственники матери

В нашем доме соблюдался кашрут, на каждую вещь у нас в доме читалась какая-нибудь молитва. «Ата бахартану миколь гаамим, Шма Исраэль, Адонай Элогейну, Адонай Эхад». И чувствовали мы себя уверенно, жизнь была хорошая. У нас работали нянька, повариха, много людей. Но в середине 1930-х годов (35-й или 36-й) премьер-министром Польши вместо Пилсудского стал Рыдз-Смиглы, человек, склонный к антисемитским взглядам. Уже чувствовалось влияние Германии, где Гитлер пришел к власти. И в Польше начали бросать камни в окна еврейских магазинов, выставлять лозунги «Не покупайте у евреев». Государство перестало заказывать у евреев, жизнь совершенно изменилась, стала много хуже. Я помню самое главное, из-за чего волновался отец: мои брат и сестра должны были начать учебу в университете, а туда почти перестали принимать евреев. К ним на экзаменах придирались, задавали более тяжелые, «наглые» вопросы. А кого все-таки принимали в университет, те должны были сидеть за особыми перегородками.

И вот 1939 год, пакт Риббентропа и Молотова, Советский Союз и Германия разделили Польшу. К нам пришел Советский Союз, и большинство людей приняли его очень хорошо. Правда, крупные предприятия все были конфискованы в пользу государства, но мой отец получил какую-то должность… Для молодежи открылось много перспектив в Советском Союзе. И я помню, что мой брат был в авиационном кружке, сделал какой-то проект крыла самолета, и послал его в институт Баумана в Москве. Там это очень хорошо восприняли, пригласили его учиться. Но он не успел, 22 июня 1941 года напала Германия.

Еще я помню, что брат мой был «левый», а сестра – «правая», принадлежала к Бейтару. Бейтаровцы ходили в черных рубашках с золотыми пуговицами, внешне чем-то напоминая гестаповцев. И вот мой брат, хотя и любил сестру, ночью вставал и срезал эти пуговицы. Утром отец должен был их мирить.

 

Брат Мендл и сестра Геня

Летом 1941 года десятки тысяч, а может и сотни тысяч русских солдат попали в плен. Красная Армия потеряла всякую координацию, и через пару дней германская армия овладела нашим местечком. Об этом грустно говорить, но я видел, что самые богатые евреи надели галстуки, особые праздничные одежды и почтительно встречали германскую армию. Они помнили Германию Первой мировой войны, когда фронт проходил недалеко от нас. Помнили, что немцы – люди культурные, у них договор – это договор, и евреи с ними торговали. В то время евреи продавали товары и русской армии, и немецкой, и некоторые очень разбогатели на этом.

Но в 1941 году через пару дней всё изменилось. Появились указы, распоряжения – «это нельзя», «то нельзя», и одно наказание за все нарушения – смерть. Нельзя было евреям ходить по тротуарам, только в группах, потому что евреев нацисты не считали за людей, мы для них были как животные, которые приносят только болезни и заразу.

В Красном был военный городок, еще от польской армии, и немцы сделали там большую базу, откуда выдавали оружие и обмундирование на фронт с Россией. Им нужны были рабочие руки, поэтому они взяли нас на работу. Мне было 11 лет, но взяли и меня. Каждый из нас получил бумажку, удостоверение «для жизни». Считалось, что, раз мы работаем, то нужны немцам, и они нас оставят в живых. И мы утром большой группой по шоссе ходили на работу под конвоем немецких полицейских, они нас били. И у нас был такой кузнец – большой, сильный человек, и все его боялись. Он не понимал, как это ему не разрешают идти, где он хочет, и упорно шел по тротуару. Сначала немцы тоже боялись его, но через пару дней они остановили нас, остановили его – где-то 10 полицаев, в том числе и местные… И начали стрелять в него – в ноги, в тело – пока не убили. Это была первая жертва в нашем местечке.

Вообще, жизнь евреев повисла на волоске. Расстрелы, убийства стали ежедневным событием. Я помню, что евреи утром шли молиться в талитах, и немцы их останавливали. Ставили на колени и говорили: «Молитесь Богу и просите прощение за те преступления, что вы сделали против немецкого народа». Один немец, в белых перчатках, вынул наган и убил еврея. Но кровь убитого забрызгала убийце сапоги, так он очень рассердился и покончил со всеми, всех расстрелял.

Нам рассказывали, что было здание полиции, а в нем большой зал. На стене полицейские всякий раз, когда убивали еврея, писали «V». Вскоре на стене уже не осталось места, где поставить этот знак. И они устраивали попойки – пили водку, курили полученные сигары, ели колбасу. Рассказывали нам, что там был один полицейский офицер, он утром вставал и входил в этот зал, говоря: «Я голодный, я сегодня еще не убил жида».

Через какое-то время вывели нас всех на площадь и разделили на две группы. Так немцы по-своему решили проблему, кто «левый», а кто «правый». В одну группу попали более здоровые мужчины и женщины, а в другую – больные, дети, которые выглядели не совсем здоровыми, старики… Я тоже с моей бабушкой Алтэ попал в эту группу. Бабушка поняла, что надвигается что-то плохое, и толкнула меня в другую группу, молодых и здоровых. Я больше не видел бабушку, не видел своих друзей… Нам рассказали потом, что их всех отвели в лес, и там была большая яма, длинный ров. Их даже не расстреливали, засыпали песком. Земля дышала много часов, пока все не умерли. Это было примерно в августе – сентябре 1941 года.

Началась осень, и нас отвели в гетто – конвоиры были с собаками, с оружием в руках, били евреев. Нас поселили в одном районе около речки, где 20-30 домов. В каждом из домов был «зал», так его разделили на четыре части, и в каждой части жила семья. Без туалетов, воды… Начались болезни, прежде всего тиф. Температура у больных доходила до 42-43 градусов, половина умирала. Прямо на улочках гетто лежало много жертв. Были группы евреев, которые собирали их и отвозили на кладбище. Нам нельзя было попросить привезти лекарства. Если бы немцы узнали, то они бы сразу уничтожили гетто.

Гетто было огорожено, но иногда можно было выйти. Если еврея ловили без нашивки, то его ждала смерть. Не помню точно, что мы носили, полоску или звезду (кажется, все-таки звезду), но каждый еврей должен был ходить с нашивкой.

Выбрали юденрат, и во главе его был человек довольно толковый. Каждую неделю должны были сдавать контрибуцию – собирали ценные вещи и сдавали немцам за «преступления», которые еврейский народ сделал против германского народа. И в одну неделю глава юденрата не успел собрать контрибуцию. Немцы – офицеры, в белых перчатках, с револьверами в руках – ворвались в гетто, согнали нас и требовали от него, чтобы он дал список 10 людей на расстрел. И он отказался дать им этот список. Его поставили на колени, и офицер в белых перчатках выстрелил сзади… Главу юденрата звали Шабтай Арлюк, он был часовым мастером.

Была в гетто и еврейская полиция, сначала в нее входили более-менее порядочные люди. Но, когда расстреляли Арлюка, то указали на 10 человек – и их тоже расстреляли. Всех в затылок, сзади… Тоже в белых перчатках, из револьверов. И ушли. И мы тоже ушли. Группа евреев, которые провожали погибших, взяли их на кладбище и похоронили. Через какое-то время в одном сарае, когда-то принадлежавшем евреям (не в гетто), где стояли немецкие лошади, одна лошадь упала в яму и сломала ноги. Немцы обвинили евреев, что это произошло из-за них, опять ворвались в гетто, собрали людей, и мой отец там был, и дядя. Немцы указали на 10 человек, чтобы те сделали по 10 шагов вперед, и опять расстреляли всех. Это было зимой, в феврале 1942 года, на морозе минус 30. Отец мой, когда упал, то потянул меня, и я тоже упал. Он лежал сверху, его кровь текла на меня. Мне показалось, что я уже убит; я только подумал, где я – в раю или в аду – и потерял сознание.

Когда немцы ушли, то группа евреев из похоронной команды положила тела на санки и повезла нас на кладбище. Наверное, я очухался и подвинул ногу. Тот еврей, который вез санки, обратил на это внимание и снял меня. Так я опять остался жив, иначе бы меня похоронили.

Я вернулся в гетто. Жил тогда с матерью, братом и сестрой. Не было продуктов. Мать взяла меня, мы вышли из гетто, хотя это было смертельно опасно. Мы пошли к нашей соседке, которую помнили, попросить еды. Она дала, но в это время вошел в двор немецкий офицер. Он увидел нас, поставил к стенке, вынул револьвер – я до сегодняшнего дня вижу этот револьвер, как он направлен к моему лбу – и хотел расстрелять. А эта женщина побежала домой, принесла ему много колбасы, водки. Упала на колени, стала целовать его сапоги, говорила, что просит его, чтобы он нас отпустил – она не хочет, чтобы на ее стене и на дворе была еврейская кровь. И он нас побил – очень крепко – и приказал вернуться в гетто. Так мы опять остались живы.

(продолжение следует)

Опубликовано 27.07.2017  22:08

***

Из комментов в фейсбуке:

Ala Sidarovič  

Захапляе настаўніцтва сп. Шымона па вайне ў вясковых школах на Маладзечаншчыне. Чула аб тым ад красненскай жанчыны.
Приезжал он к моему отцу в Красное лет 5 назад