Tag Archives: Марк Житницкий

Судьба художника Марка Житницкого и его товарищей (TUT.BY)

Ксения Ельяшевич / TUT.BY

 

В 1936 году репрессировали директора и семерых сотрудников Белгосиздата. Реабилитировали их только через 20 лет, к тому моменту многие умерли в лагерях или были расстреляны. Вернулся лишь художник Марк Житницкий, который не только рассказал потомкам, что произошло, но и нарисовал свою жизнь в Минске, обыск, арест, суд и скитание по лагерям. Сын художника прислал TUT.BY из Израиля воспоминания отца.  

Марк Житницкий. Фото предоставлено Исааком Житницким 

.

«Нас ждет машина „черный ворон“, выкрашенная в веселый цвет, с надписью „Хлеб“ на боках. Гляжу на красноармейцев-конвоиров. На шапках у них красные звезды с изображением серпа и молота — символа труда и союза рабочих и крестьян. Это не сон. Мы в плену у своих», — вспоминал свою дорогу в суд Марк Житницкий, бывший иллюстратор издательства.

К тому моменту, как мужчина сделал эту запись в дневнике, он отсидел 17 лет в лагерях и вернулся назад в Беларусь. Жить в Минске ему было запрещено. Поэтому справка из Верховного суда пришла на чужой почтовый ящик в столице.

«Приговор Спецколлегии Верховного суда БССР от 17 декабря 1936 отменен и дело производством прекращено за недоказанностью», — сообщалось в документе.

Кто еще из его семи коллег дождался своего оправдания? Этим вопросом до сих пор задается сын репрессированного иллюстратора Исаак Житницкий. Он сохранил архив отца в Израиле и теперь, спустя 80 лет после событий, делится его зарисовками. Уголовное дело № 17387-С (буквенное обозначение — гриф «секретно») Белгосиздата до сих пор в архиве белорусского КГБ, и вряд ли появится в открытом доступе еще несколько десятков лет.

Свободный художник. «Единственный мой багаж — громадный ящик, набитый книгами»

Марк Житницкий родился в Могилеве в 1903 году. Так он в 70-х нарисует свою семью, кратко, но емко расписав судьбу родных.

.
Семейный портрет. «Дедушка Морхарен (умер в 1911 году), бабушка Нихама (умерла в 1912). В середине мой отец Шлейме (погиб на войне), рядом с ним солдат Юдл (погиб на войне), младший Цодик — умер на каторге». Другой рисунок к 1910 году: «Семья Житницких (идем на свадьбу к дяде Юделу, он только вернулся из армии)». Тут Марк подписан Меером — так его называли в детстве.
.

В 15 лет Марк ушел в Красную Армию добровольцем и пять лет шагал дорогами Гражданской войны.

.
«Проводы меня в Красную гвардию, февраль 1918 года. Мне 15 лет». «Чауская улица. Я молитвенно целую калитку дома, где я родился. И говорю: «Бог, дай мне вернуться сюда целым и невредимым». Второй рисунок: «Ходит птичка весело — по тропинке бедствий. 1918−1923»
.

Потом наступила долгожданная мирная жизнь. В Минск художника отправили уже после учебы в московском институте. До ареста он успел поработать в Белгосиздате три года. Вот несколько рисунков Житницкого о жизни и работе в Минске.

.
«1932. Отправляют в Минск единственный мой багаж — громадный ящик, набитый книгами». «На первых порах я поселился у моей сестры Меры». «Я в Минске принят на работу в Белгосиздат и назначен руководить отделом художественного оформления книжной продукции. В те годы многие художники Минска работали над графическим оформлением книг».
.

Белгосиздат тогда был ведущим печатным органом БССР. Старейшее в стране издательство сохранилось до сих пор, уже под названием «Беларусь».

.
«Первая в жизни примерка костюма, сшитого по заказу из добротного материала, купленного в „Торгсине“. До 1932 года я ходил в полувоенной одежде». «У меня на книжной полке вскоре появились книги с моими иллюстрациями [Якімовіч „Незвычайны мядзведзь“, Янка Маўр „ТВТ“, Изи Харик „От полюса к полюсу“ (на евр.), „Матильда“ (на евр.), Груздев „Молодые годы Максима Горького“, Якуб Колас „Дрыгва“ и др.». «Я вел кружок ИЗО в военной части. За это мне давали натурщиков вплоть до стрелкового отделения. Я стал выставлять на выставках живопись и графику».
.

За три года до ареста, в 1933 году, Марк Житницкий встречается с будущей женой Ниной в компании коллег-художников. Свою историю любви он тоже нарисовал.

.
«Нина, обращаясь ко мне: «Знаете, мне вино ударило в голову». Я: «Что же, будете падать — падайте в мою сторону. Я вас поддержу…», «Нина: «Я вызову маму, что она скажет». Мать Нины: «Хорошо, я даю свое согласие». «Наша свадьба в местечке Узда (Минская область)».
.

Свою судьбу за 75 лет Марк Житницкий набросал пером в рисованном альбоме «Моя жизнь». Вот его обложка. На левом форзаце — Могилев, где прошло его детство.

.
«Район Луполово, город Могилев (на Днепре), черта еврейской оседлости», «Чауская улица (не мощеная), дорога в местечко Чаусы», «Тротуаров нет». И дома с подписями: «Здесь я родился», «Тут я жил у бабушки», «Дом Пиндрика», «Лесопилка», «Раз синагога», «Вторая синагога», «Водка». А еще городовой по фамилии Захватов
.

Арест издателей. «Предстоит тщательная чистка партии…»

Осенью 1936 года после объявленного Сталиным лозунга «Кадры решают все» начинается дотошная проверка прошлого партийных функционеров.

«Предстоит тщательная чистка партии. Всем выходцам из других партий, замешанных в критике партии в прошлом, грозит исключение, тюрьма, лагерь. Исчезает наш директор Фадей Бровкович, а за ним еще несколько сотрудников», — напишет потом в дневнике Марк Житницкий. Вскоре придут и за ним.

Дело Белгиза закрутилось, когда директора издательства Фадея Бровковича захотели повысить до должности наркома финансов БССР. Но не всем эта кандидатура пришлась по нраву, и тут «всплыл» донос десятилетней давности. Издателя обвинили в троцкистских взглядах, выгнали из партии и отправили на «низовую работу» в рыбхоз. Бровкович не согласился, написал напрямую в ЦК. И тогда дело поручили НКВД. Не прошло и месяца, как директора забрали.

На общегородском партийном собрании выступал по делу директора Белгоисздата первый секретарь ЦК КП (б) Беларуси Николай Гикало. Он рассказал о заявлении на Бровковича какой-то работницы из Могилева и о том, что издательство принимало в печать «контрреволюционные троцкистские и нацдемовские книги».

.
«Обыск. Следователь Кунцевич (старший сержант) и понятой — художник Кипнис (сосед)». Также на рисунке: жена Нина и ее сестра Бася. В колыбели — маленькая дочь художника Лара
.

«15 сентября ночью раздается стук в дверь нашей квартиры. Входят два сотрудника ГПУ и предъявляют ордер на мой арест» (ГПУ — Государственное политическое управление при НКВД, в 1936 это уже просто НКВД. — Прим. TUT.BY) (…) Обыск длится долго, — пишет художник. — Тщательно пересматриваются все страницы книг. Перелистывая французские журналы «Иллюстратион», натыкаются на фото Николая Второго с семьей. Спрашивают меня, кто это такой. «Мой дядя», — отвечаю я. Сотрудник — мой будущий следователь сержант Кунцевич зло на меня пересмотрел».

Из квартиры уносят «Лірыку» Тишки Гартного («он еще не арестован»), а также две еврейские книги. Их объявляют контрреволюционными и приказывают художнику идти в машину.

.
«Арест. Прощание с родными». «Среди ночи пришли гепеушники и устроили обыск. Перерыв все, что было дома, они велели мне сесть с ними в машину и увезли в тюрьму. Нина цеплялась за машину и плакала навзрыд». «19-я камера Минской тюрьмы. Первая ночь».
.

Задержали также редактора и парторга Белгосиздата Константина Зарембовского, завсектором политической литературы Василия Жукова, завсектором польской литературы Людвига Квапинского, зав. социально-экономическим сектором Исаака Ривкина, зав. национальным отделом Давида Альтмана, зав. отделом военной литературы Дмитрия Милова (судили с другой группой). А также директора минского Музея революции Артемия Данильчика (судили вместе с издателями).

«В канцелярии тюрьмы мне обрезают пуговицы и, придерживая свои спадающие брюки, плетусь под конвоем надзирателя по железной лестнице Минской тюрьмы. Воздух настоян кислым запахом людского скопления и плесенью старого здания», — пишет в дневнике Марк Житницкий.

.
Вероятно, Житницкий описывает Пищаловский тюремный замок в центре столицы, где теперь расположен СИЗО № 1. Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY
.

«Нервы напряжены от ожидания чего-то неведомого. Все верят в то, что сюда вход широкий, да выход узок… Ночью впервые меня вызывают на допрос. С волнением и надеждой иду к машине, и вдруг оклик Нины. Оказывается, жены и родственники днями и ночами дежурят у тюремных ворот в надежде увидеть своего мужа, отца, брата».

Житницкий помнит, как жена бежала за машиной и кричала его имя. Люди на тротуарах останавливались и долго смотрели вслед. Ехали недолго: автомобиль остановился у здания НКВД (оно было расположено там, где сейчас находится здание МВД. — Прим. TUT.BY), проводили на четвертый этаж.

«Сержант госбезопасности Кунцевич, ведет дела работников культуры. Велит мне сесть к его столу. Тогда еще садили к столу, но вскоре — когда начали получать оплеухи от заключенных — стали их держать от себя подальше. Следователь говорит, что знает меня как советского человека, но я попал в контрреволюционную троцкистскую группу», — вспоминал Марк Житницкий.

Художнику предложили выдать других участников «группы» в обмен на свободу. Только тогда он понимает, что таковыми считают его коллег. Житницкий отказывается, но дело продолжается.

«Как-то меня вызывает следователь и говорит, что будет очная ставка. Вводят главу сектора политической литературы Жукова. Он рослый, за несколько месяцев отсидки обрюзг и располнел. По знаку следователя он начинает нести придуманную вместе со следователем ахинею, что я вел антисоветские разговоры и выражал сомнения насчет победы колхозного строя и еще какую-то ерунду. Я слушаю, хватаю пресс-папье со стола следователя и замахиваюсь на Жукова, но следователь успевает схватить мою руку».

Художник вспоминает и свою первую ночь в Минской тюрьме:

«Я подошел к длинному столу и, положив под голову свой мешок, улегся. Меня не ошеломил, как многих, резкий переход от домашней обстановки к камере. Гражданская война меня пять лет швыряла то на общие нары казарм, то на пол наполненной клопами крестьянской хаты или сарай с сеном, а то и под куст на сырую землю. Только сильная боль за только что созданную семью, за молодую жену и прекрасную дочурку, за старую многострадальную мать. Я лежал с открытыми глазами, и сердце глодала обида, что арестован при полном отсутствии вины».

Суд не место для дискуссий. Типографская ошибка, нацдемы и неверие в колхозы

Несколько месяцев редакторы просидели в камерах порознь. Пока в декабре надзиратель не велел каждому выйти в коридор: будет суд. Из тюрьмы их везут в машине с надписью «Хлеб».

«В темном нутре машины мы сидим, прижавшись к друг другу, и шепотом делимся о ходе следствия. Один Жуков сидит в углу и молчит. …Путь от тюрьмы до площади Свободы недолог. … Открывается дверь, и мы на мгновение слепнем от дневного света и белизны декабрьского снега. … Гуськом следуем в здание Верховного суда БССР. Это здание, я помнил, было когда-то костелом».

.
Судя по справочникам 1930-х, Верховный суд располагался тогда по адресу: площадь Свободы, 21−1. Речь идет о месте правее Мариинского костела. Там сейчас посольство Франции. В тридцатые годы здесь был комплекс зданий иезуитского коллегиума, с башней и часами — их разрушили в пятидесятые. Выходит, там и был Верховный суд в 36-м. Житницкий вполне мог принять и это здание за бывший костел. Фото: Льва Дашкевича, из фондов Национального исторического музея, 1926
.

«Председатель суда А.Я.Безбард — образец советского бюрократа, прическа бобриком и два бесцветных заседателя. Над ними в позолоченных рамах портреты вождей. (…) По бокам нашей перегородки стоят конвоиры, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками».

.
Зарисовка из суда: под портретом Сталина (автор подписал его как «главный палач») находятся народные заседатели и судья по фамилии Безбард. «Скоро он сам будет сидеть на нашем месте и поплывет в ГУЛАГ. Пока он с партбилетом и наделен властью», — пишет художник. Себя он рисует на скамье подсудимых рядом с директором издательства
.

Художник Житницкий подробно пересказал диалоги из суда в своем дневнике. Защитников у обвиняемых не было, свидетели — только со стороны обвинения. Первым допрашивали директора Белгосиздата: мужчину с «посеревшим лицом», в мятом костюме, через который проступали лопатки на спине.

— Мне лично неизвестно о существовании контрреволюционной группы, и я не возглавлял несуществующую группу (начинает заикаться, как это с ним случалось при сильном волнении). У нас, как во всех советских учреждениях, была коммунистическая ячейка… С каких пор ячейки стали контрреволюционными группами? — рассказал судье Фадей Бровкович.

— Следствием доказано, что вы, будучи директором издательства, финансировали писателей-контрреволюционеров. Например, Тишку Гартного и Бруно Ясенского, — заявил судья Безбард (этих писателей позже репрессировали, реабилитировали посмертно. — Прим. TUT.BY).

— Вы ведь знаете, что без разрешения ЦК и волос не упадет с головы (нервно подергивал головой и в голосе появились плаксивые ноты). Писателей печатали по плану, утвержденному отделом печати ЦК. И никогда нам не говорили, что они контрреволюционеры. Мы платили им гонорары за произведения, то есть за труд, а не давали деньги на контрреволюционные нужды, — отвечал Бровкович.

По версии следствия, склады издательства были замусорены контрреволюционной литературой, а Бровкович охотно печатал писателей-нацдемов. Издатель аргументированно не соглашался.

.
Книги, иллюстрированные Житницким, до сих пор можно найти в библиотеках.
.

Бывший редактор политического сектора Василий Жуков на допросе заявил:

— Я был членом партийной ячейки издательства. Если считать, что среди нас были бывшие троцкисты, бундовцы и нацдемы, то можно сказать: такая контрреволюционная группа была.

Он же сообщил: художник Житницкий во время посевной кампании якобы выражал недоверие к организации колхозов. Прошелся и по другим коллегам из издательства.

«С него струится пот. Он потупил взор, чувствуя, какую ненависть к нему посеял у соседей на скамье подсудимых», — напишет потом иллюстратор.

.
Рисунки Житницкого на обложке книги белорусского классика.
.

— А что это вам колхозное строительство не понравилось? — уточнил потом судья у Житницкого.

— Мы были в слабом колхозе, и сложилось впечатление, что он рассыпается: нет тяговой силы и инвентаря. Вопрос стоял не о всем колхозном строительстве, — объяснял художник.

Повесили на группу издателей и «контрреволюционное искажение поэмы Маяковского „О бюрократизме“».

— Эта ошибка произошла при наборе текста, — объяснял еще один представитель издательства Зарембовский. — Наборщик вместо «Волком бы я выгрыз бюрократизм» набрал «Волком бы я выгрыз бюрокрайкома».

Свидетелем обвинения тут выступал писатель Михась Лыньков, однако он подтвердил слова о типографской ошибке.

.
Книги с рисунками Житницкого получали премии на крупных конкурсах в 1934, а в 1936 художника арестовали.
.

«Ответ писателя прозвучал как пощечина суду, и у нас всех остались благодарные чувства к Лынькову», — запишет в дневнике художник.

Судья быстро отправил писателя за дверь.

Житницкий описывает окончание суда:

«Мы сели, и кто-то сказал „комедия“. У них давно все взвешено и измерено. В зал суда через полуоткрытые двери заглядывают родственники. Уходит час. Нервы напряжены. Курцы непрерывно курят. У некоторых от нервной лихорадки расстроились желудки. Шутка ли, ведь вот за стенкой люди, облеченные властью, решают наши судьбы и судьбы наших семей. Нам командуют встать и просят не садиться. Хриплый бас Безбарда звучал для нас как похоронный звон».

Директора Белгосиздата Фадея Бровковича приговорили к 10 годам лагерей, столько же дали заведующему сектором политической литературы — сотрудничество со следствием явно не помогло. Житницкий тоже получил 10 лет. Еще трем сотрудникам дали по 7 лет лагерей, одному — 5. И поражение в правах еще на 3 года.

Выдержки из дневника художника. Здесь можно прочитать диалоги из суда целиком:

Судья Безбард:

— Следствием доказано, что склады издательства были замусорены контрреволюционной литературой. Зачем вы ее держали?

Директор издательства Фадей Бровкович:

— Никакой контрреволюционной литературы на складах не было. Были книги, которые по распоряжению отдела печати ЦК были изъяты из обращения, потому что содержание перерабатывалось. Например, «История партии» Ярославского (известный идеолог и сторонник Сталина. — Прим. TUT.BY) и ряд книг в этом роде.

Судья:

— Следствием доказано, что вы хорошо относились к авторам-нацдемам и печатали их произведения.

Фадей Бровкович:

— Я уже сказал, что издательство работало по плану, утвержденному в ЦК… Что касается того, что многие белорусские писатели были замешаны в нацдемовщине, то это не моя вина. Тогда не надо было бы печатать Янку Купалу и Якуба Коласа и многих других видных писателей!

После этого начался допрос бывшего редактора политического сектора Василия Жукова.

Василий Жуков:

— Я был членом партийной ячейки издательства. Если считать, что среди нас были бывшие троцкисты, бундовцы и нацдемы, то можно сказать: такая контрреволюционная группа была.

Судья:

— Расскажите, как вел себя обвиняемый Житницкий во время посевной кампании в колхозе.

Василий Жуков:

— Выражал недоверие в организацию колхозов. Сказал, что советская власть создала их, но они распадутся.

Судья:

— А что вы можете сказать об остальных?

Василий Жуков:

— Бровкович сквозь пальцы смотрел, как бывший бундовец Альтман печатал еврейских националистов, а Зарембовский белорусских нацдемов, а Квапинский на польском языке печатал Бруно Ясенского и других.

Судья:

— Садитесь, Жуков.

К трибуне пригласили обвиняемого редактора Зарембовского — он был и секретарем партийной ячейки в издательстве. Кстати, один из тех, кто открыто вступился за директора до ареста и вскоре следом отправился в камеру.

Судья:

— Подтверждаете, что состояли в контрреволюционной группе при издательстве?

Константин Зарембовский:

— Я избирался секретарем парткома издательства на протяжении ряда лет. Кроме партийной ячейки в издательстве никаких групп не было.

Судья:

— Как это вы допустили, что в литературном журнале «Полымя», секретарем которого вы являлись, появилось контрреволюционное искажение поэмы Маяковского «О бюрократизме»? Пришлось вырывать листы из издания…

Константин Зарембовский:

— Эта ошибка произошла при наборе текста. Наборщик вместо «Волком бы я выгрыз бюрократизм» набрал «Волком бы я выгрыз бюрокрайкома».

Судья:

— Введите свидетеля обвинения писателя Михася Лынькова.

Лыньков вошел в зал, «слегка кивая головой» обвиняемым. У того спросили: он подтверждает «грубую политическую выходку» Зарембовского?

«Ответ писателя прозвучал как пощечина суду, и у нас всех остались благодарные чувства в Лынькову», — пишет в дневнике художник Житницкий.

Михась Лыньков:

— Мы проверили тексты оригинала, с которых надо было печатать поэму. Все было в порядке. Была типографская ошибка. Кроме того, я должен нести ответственность за журнал как его редактор. А здесь Зарембовский ни при чем.

Судья:

— Гм, да, но вы ведь были почетным редактором.

Михась Лыньков:

— Нет, я был его настоящим рабочим редактором.

Судья:

— Спасибо, товарищ Лыньков, вы свободны!

«Гляжу председателю суда в глаза. Чувствую, одна нога подрыгивает у меня от волнения и сознания, что от этого артиста зависит: быть ли мне с моей семьей, или загонит, куда Макар телят не гонял», — вспоминает иллюстратор.

— Зачем у вас в музее висели фото, прославляющие БУНД (еврейский рабочий союз. — Прим. TUT.BY)? — интересовались у директора Музея революции Артемия Данильчика. Его добавили к этому делу, когда выяснилось: один сотрудник издательства привез для его музея из Москвы пару вещей. Вещей от предполагаемого контрреволюционера.

Артемий Данильчик:

— Фото эти были времен революции 1905 года. Ведь известно, что большинство минских рабочих тех времен входили в БУНД как евреи по национальности. Это ведь история…

Наконец черед дошел до художника Житницкого, он также отвергал существование какой-либо группы.

Судья:

— А что это вам колхозное строительство не понравилось?

Марк Житницкий:

— Мы были в слабом колхозе, и о нем сложилось впечатление, что он рассыпается: нет тяговой силы и инвентаря. Вопрос стоял не о всем колхозном строительстве.

За ним выслушали заведующего польским сектором Людвига Квапинского. «Он хром на одну ногу. В тюрьме у него отобрали одну палку, и он с трудом передвигается. Он сильно близорук. Получив по нашему процессу 7 лет в исправительных лагерях, — забегает вперед художник, — его в лагерь не отправили. А привязали к делу с Бруно Ясенским и другими поляками. И расстреляли».

Судья:

— Вы были знакомы с Бруно Ясенским. Почему вы платили ему большие гонорары и иногда авансировали его произведения? Вы знали, что он буржуазный националист…

Людвиг Квапинский:

— Мы Ясенского печатали не по рукописям, а переводили с московских изданий. Если мы давали ему гонорар, то после выхода его книги. Что он со своим гонораром делал — его дело. Напрасно следователь свел работников издательства в выдуманную им контрреволюционную группу. Таковой в издательстве не было, я был членом компартии…

Суд объявил перерыв. В коридоре обвиняемые заметили замдиректора издательства Брензина — у того в руках была папка с иллюстрациями Марка Житницкого к книге Груздева «Молодые годы Максима Горького».

«Следователь Кунцевич в поисках материала для подтверждения своих версий остановил внимание на моих рисунках. Он обвинил меня, что я нарочито „раскурносил“ молодого Горького. А потому велел Брензину принести папку в суд, но Безбард не воспользовался ими».

По пути в тюрьму, вспоминает автор дневника, фигуранты отзывались о суде с юмором и называли обвинения смехотворными.

«Бровкович мне говорит: «Вот увидишь, тебя выпустят, да и многих из нас. Мне уж как главе издательства наверное немного всыпят».

Процесс продолжился на следующий день. Заведующему сектором еврейской литературы Давиду Альтману вменялось, что тот «финансировал еврейских националистов, например поэта Изи Харика и других».

Давид Альтман:

— Позвольте, гражданин председатель суда, по-моему Изи Харик — депутат Верховного совета БССР. [Хацкель] Дунец писатель и критик, исполняет обязанности начальника отдела искусств при Министерстве культуры. А Давидович начальник Главлита. Все они старые члены партии и никогда не было речи об их контрреволюционности.

Судья:

— Здесь не место дискутировать. Садитесь, Альтман.

И удалился в совещательную комнату.

*** 

«Сопровождаемые плачем и криком, мы погрузились в «черный ворон», — пишет художник. — Все, что произошло с нами, не вмещается в сознание. Ведь это произошло в Советской Стране, руководимой компартией, поставившей целью добиться счастья для всего человечества.

.
«График тюремной лагерной отсидки. Начат в Минской тюрьме в октябре 1936 года. Окончен в Ветлосяне, город Ухта, Коми АССР в сентябре 1946 года. Всего 10 лет». «Плюс Игарка (ссылка) 1949 — 1955 годы» — это после отсидки первых десяти лет художника на тех же основаниях снова отправляют в Сибирь. Так «очищали» города от тех, кто дожил до окончания срока и возвращался домой.
.

«Пока мы между собой рассуждали, Жуков постучал в дверь камеры и попросил у надзирателя бумагу и карандаш. Он уселся за тумбочку и начал писать… он писал главному прокурору БССР, что следователь Кунцевич вынудил его говорить неправду, за что обещал свободу, но не сдержал своего слова. Он, Жуков, берет свои показания обратно и просит пересмотреть дело. Меня взорвало от возмущения. … Всю боль и гнев я обрушил на его голову. Меня еле оторвали от лежащего на полу между койками Жукова. …Наивные люди, как утопающие, хватаются за соломинку. … Привозят обеденную баланду, но я третьей ложкой поперхнулся. К горлу подкатил ком. Я тихо плакал».

Лагеря. «И вот мы уже в столыпинском вагоне»

Последние записи в дневнике: свидание с родными перед разлукой. Маленькая дочь Лара с недоумением смотрит на родителей, которые целуются сквозь слезы. Перед отправкой на этап мужчин стригут и отводят в баню.

«И вот мы уже в столыпинском вагоне (вагоны для перевозки осужденных, сначала так называли вагоны с переселенцами, по имени царского министра Столыпина, инициатора переселения в Сибирь. — Прим. TUT.BY). Сквозь решетку мелькают селения. Ночные огни в деревушках принуждают Бровковича произнести: „Эх, прожить бы тихо в таком домике со своей семьей. Хоть на хлебе и воде“. Поезд мчит нас в неизвестность».

.
«Пересыльный пункт Котлас. Бараки с трехъярусными нарами набиты заключенными. Урки (воры, жулики) непрерывно нападают и отбирают пожитки. Жуликам давали отпор. Мой чемодан уворовали урки (воры). Воспользовались проломом. Я через пролом зашел на нары к уркам. Я ходил от урки к урку и отбирал свои вещи»
.

Перед тем как пути участников этой истории навсегда разошлись, были еще две удивительные встречи.

Марк Житницкий второй раз в жизни увидел судью Безбарда — уже без партийного билета в кармане, на одном из этапов в лагере, тоже осужденного.

Другой эпизод случился на нефтеперегонном заводе в Сибири, куда художника отправили рисовать надписи «Не курить». Среди огромных цистерн он встретил сгорбленного сторожа, в котором с трудом узнал своего бывшего директора Фадея Бровковича.

.
Встреча на нефтеперегонном заводе Ухты бывшего моего директора Белгосиздата Фадея Бровковича — через три недели он умрет от туберкулеза. Его похоронили в общей могиле на санпункте «Ветлосян» отдельного лагерного пункта № 7. «Я ему принес папиросы. Он был заядлый курец. Я писал на баках «Не курить!»
.

Больше Марк Житницкий никогда не видел своих бывших коллег.

Директор издательства Фадей Бровкович умер в лагере от туберкулеза. Реабилитирован посмертно. Заведующий политическим отделом Жуков в 1950 повторно выслан, в Красноярский край. Дальнейшая судьба неизвестна, реабилитирован только в 1962 году (все остальные пятью годами ранее). Зарембовский — не исключено, после срока вернулся в Беларусь, реабилитирован, умер в 1977 году. Альтман — дальнейшая судьба неизвестна, реабилитирован. Ривкин — после отбытия срока освобожден в 1942 году, дальнейшая судьба неизвестна, реабилитирован. Неизвестно о дальнейшей судьбе директора Музея революции Данильчика, потом он был оправдан. Редактора военного сектора Милова судили позже, приговорили к 10 годам — но он умер в тюрьме через два года. Реабилитирован посмертно. Заведующего сектором польской литературы Квапинского через год судили по еще одному делу — как шпиона-диверсанта из организации ПОВ (нелегальной Польской организации войсковой). Расстрелян в Минске, позже реабилитирован.

.
Справка о реабилитации. Марку Житницкому предъявили обвинение как члену контрреволюционной группировки (ст.72а, 76, 145 УК БССР). Осудили 17 декабря 1936 года. Приговор: 10 лет ИТЛ, конфискация имущества. Освобожден в 1946 году. Реабилитирован 14 сентября 1956 года.
.

Самому художнику почти два десятка лет в лагерях помогла пережить кисть: когда из шахты или с лесоповала отправляли писать очередной агитационный плакат или декорации для театра заключенных.

.
«Воскресный отдых в этапе. Бывшие военные и партийные, инженеры и писатели. Занимаемся поисками вшей». На втором рисунке — сцена с Фадеем Бровковичем на этапе. «Здесь жил в ссылке Сталин, и ему поставили бронзовый бюст. Я говорю своему бывшему директору издательства: Когда-нибудь на этом месте, что я сижу, мне тоже поставят мой бюст как знаменитому художнику»
.

.
.
«Ежедневно, идя на работу в лес, я наблюдал, как заполнялась яма размером 7 на 3 метра мертвецами. Возчик сбрасывал мертвеца как попало. Снег засыпал. Весной яму закапывали. Хорошо, что родные не видят эту картину»
.
.

.
.
«Наше чудесное, незабываемое свидание с Ниной и дочуркой Ларисой — Ларочкой в сентябре 1939 года на пересылке „Пионер“ Ухтпечлага. 10 дней, промелькнувших как сон». «Я стоял с глазами, полными слез. Я во весь голос кричал „Сволочи! За что?“ (это в адрес бандитов, повинных в наших страданиях). Нину увозят, чтобы никогда ее не увидеть…».
.

Вернулся художник в Минск только в 1955 году, через год его реабилитировали. Его первая жена Нина во время войны погибла в застенках гестапо, а дочь Лара стала приемной в семье писателя Петра Глебки.

.
Ссылка. До возвращения в Беларусь осталось три года
.

.
.
Семья Житницких накануне эмиграции в Израиль. Марк Соломонович в нижнем ряду справа
.

Марк Житницкий женился второй раз, у него родились еще двое детей.

Он снова работал художником в Минске; много картин посвятил теме Холокоста и репрессиям — некоторые хранятся в музеях Беларуси и России. В 70-е вместе с сыном перебрался в Израиль: там, говорят, у него открылось второе дыхание. Умер Марк Житницкий в 90 лет.

Портал TUT.BY благодарит Исаака Житницкого за предоставленные материалы из архива отца

Опубликовано 25.06.2021  02:33

Обновлено 25.06.2021  15:18

 

Марк Житницкий. Арест. Девятнадцатая камера (II)

Окончание. Начало здесь

Когда сидишь в камере, ни на что так не смотришь, как на дверь, которая может вдруг открыться перед тобой, как выход на волю. Но когда надежда на свободу потеряна, дверь иногда является источником неожиданных развлечений. Вот и сегодняшним осенним утром дверь девятнадцатой камеры принесла нам много неожиданного. На фоне двери камеры, обитой кровельной жестью с облупившейся чёрной краской, возникли две стройные фигуры юношей в полной форме отборных польских улан. Их талиям позавидовали бы девушки. Из-под лихо сидящих на головах конфедераток с большими козырьками, обитых жестью, глядели смущённые глаза на безусых мальчишеских лицах. На фоне нашей небритой братии в заношенном белье и жёванной одежде, эти юноши были как луч света, ворвавшийся в тьму. Мы их окружили плотным кольцом. Хотелось до них дотронуться, вздыхать как свежую струю воздуха. Их присутствие в камере в камере было чудовищной нелепостью. И ещё большей нелепостью оказалась история появления их в камере…

Один из юношей был белорус, до призыва состоял в комсомоле. Второй юноша – поляк, дружил в полку с белорусом. Когда их часть участвовала в маневрах, происходивших на советской границе, белорус стал уговаривать друга бросить свою часть и уйти в СССР. Белорус рисовал радужную жизнь в Советском Союзе. Ночью они бросили своих лошадей и оружие и пошли к советским пограничникам сдаваться в плен. Их обвинили в шпионаже и судили. Белорусу дали восемь лет лагерей, а поляку шесть.

Когда их везли из суда, поляк избил белоруса. Через неделю от их уланского шика не осталось следа. Во время посещения бани один из юношей оставил в кармане мундира спички. В дезинфекционной камере они вспыхнули и от их мундиров остались обгорелые лохмотья. Им выдали поношенные телогрейки, и поплыли юноши этапом на далёкий север…

В тот же день, когда польских улан вызвали на этап, дверь открылась и втолкнула в камеру мальчишку лет тринадцати. Он не был новичком, остановился у двери, бойко оглядывал население камеры, искал старосту. Кто-то из нас сказал, что дело с арестами идёт на заметное омоложение: «Увели комсомольцев, в камеру втолкнули пионера…»

Староста камеры подошёл к мальчику и пригласил сесть на его койку. Многие с любопытством окружили новенького. Староста спрашивает мальчика, как его зовут. Тот назвал себя Кимом. – «Ты что, кореец, что Кимом зовёшься?» – «Да нет… родители мои старые комсомольцы назвали меня в честь Коммунистического Интернационала Молодёжи». – «Как же это ты оказался в тюрьме, да ещё в камере, куда садят контриков?» Ким, опустив голову, ковырял матрац пальцем. – «Да разве вы не слыхали про детскую бузу, которая была два месяца назад в тюрьме?» – «Нет! А ну-ка расскажи! Расскажи нам по порядку. Где твои родители сейчас? Ты не стесняйся. Мы тут все одним миром мазаны».

«А я не стесняюсь… Ещё года два назад моих родителей арестовали и отправили в лагерь. Что-то у них там сотряслось. Они там не за кого надо переголосовали или недоголосовали. Остались мы с младшей сестрёнкой с полуслепой бабушкой, которая вскоре умерла. Нас отправили в детский дом. Учили нас там… Даже столярному делу учили. Кормили, сами знаете – чечевица, кашка пшённая и рыба солёная… Хлеба мало. Вот мы с дружками через забор перелезали, по базару, да в магазинах что-либо выуживать. Однажды видим, выгружают булки и пироги для магазина. Мы с ребятами хапанули одну корзину. Один из наших мальчишек споткнулся и его зацапали. Мы всё-таки на ходу успели съесть по несколько пирожен… Пришли в детдом. Всех нас выстроили. Милиция ведёт нашего товарища, и он показывает нас. Присудили нам всем детскую исправительную колонию. Здесь в тюрьме нас поместили в камеру с урками, покуда не то этап наберётся, не то место найдётся. Много малолеток набралось. Верно, даже класс был, где учитель Григорий Степанович нас русскому языку и арифметике учил. И была культработница, которая разной политграмоте учила. Хоть молодая была, но мы её звали тётя Тоня. Но когда мы оставались одни, тут начиналась своя жизнь и даже говорить нас урки учили по-своему – по фене, как они говорили. И песням разным своим обучали. Несколько пацанов постарше карты сами смастерили и пошла у нас игра. Григорий Степанович с тётей Тоней устроили шмон вместе с надзирателями, отобрали карты и самодельные ножики. Ночью старшие ребята уговорились, что как откроют дверь и будут давать баланду, захватить надзирателя и отобрать у него ключи от коридора. Во время обеда так и сделали. Мы стали хозяевами целого коридора в тюрьме. Надзирателя, учителя и тётю Тоню мы заперли в пустой камере. Баланду съели. Началась в тюрьме паника. Начальство привалило. Они спрашивали, что мы требуем. Ребята отвечали: «Хотим на волю!» Собрали в угловой камере матрацы и подожгли. Начальство вызвало пожарных, которые поставили лестницы к окнам. Взрослые ребята разбили печь на кирпичи, и мы стали их в пожарных кидать. Тётя Тоня стучала в дверь камеры и просила выпустить её, и она пойдёт на переговоры с начальством. Ребята открыли дверь камеры и выпустили тётю Тоню. Главный урка, одноглазый Фомка Зуб, велел притащить матрац. Под крик и смех положили тётю Тоню животом на матрац. Тётя Тоня брыкалась. Фомка Зуб велел ребятам крепко держать её за руки и ноги. Содрал с неё розовые штаны и полез на неё… Так всех это завлекло, что за дверью перестали следить. Стрелки и пожарные ворвались в захваченный нами коридор и всё закончилось тем, что нас изрядно помяли и заперли в карцер. Сегодня был суд. Фомке Зубу дали десять лет. Кому досталось восемь, кому шесть. Мне дали четыре. Судья спросил, понятен ли нам приговор и хотим ли что-нибудь сказать. Все молчали, а я решил сказать, что у меня на сердце. Я сказал так: «Гражданин судья и дяденьки заседатели! Чтобы вашим детям такая счастливая доля, как выпала нам…» Судья злобно посмотрел на меня, сказал: «За хорошие ораторские способности добавить Киму Ёлкину ещё год». Нас, как привезли в тюрьму, всех рассыпали по разным камерам. Вот так я попал к вам».

Кто-то сказал: «Не тушуйся, Ким! Мы тебя в обиду не дадим!» И действительно, Ким стал сыном нашей камеры.

Моему хуторскому положению пришёл конец. В камеру подбросили народу. Мы сдвигаем – соединяем две койки вместе, чтобы превратить в ложе на троих. Я всё равно остался крайним, но моими соседями стало двое. Я об этом не пожалел, ибо на воле редко можно оказаться в таком редком и вынужденном соседстве. У моего ближайшего соседа синие галифе с голубым кантом и офицерская гимнастёрка войск НКВД со споротыми погонами. Он еврей по национальности и если в детстве его звали Велька, Велвел, а отца Пинхас, то сейчас ему удобно называться Владимиром Петровичем. Он, не то всерьёз, не то шутя сказал, что счастлив лежать рядом с художником с одной стороны и врачом, заместителем наркома здравоохранения, с другой. Общее наше положение арестантов стёрли грани, существовавшие на воле.

Через несколько суток мы от Владимира Петровича узнали ряд интересных откровений, которыми он был нафарширован, – они требовали своего выхода. Мы узнали, что он обвиняется в попытке уничтожить материалы, собиравшиеся на мужа его сестры. Он убеждённо говорил, что следственные органы имеют задание высасывать из пальца обвинительные материалы, чтобы во что бы то ни стало репрессировать намеченные жертвы. О справедливости и правде не может быть и речи на данном этапе. Превентивные чистки, волна за волной, проглотят и тех, которые сейчас чистят, и будущих чистильщиков. Диктатура требует (он не хотел говорить «диктатор») полнейшее омоложение всего аппарата. Будут снесены головы старых революционеров и даже полководцев… Позже я часто вспоминал слова Владимира Петровича. Он был прав.

Он посвятил нас в несколько историй, участником которых он был. Вот одна из них:

– Я был послан в Варшаву, под прикрытием работника торгпредства, со специальным заданием. Нашей целью был полковник, начальник снабжения Польской Армии. Действовали через нашего агента – предпринимателя, известного в деловых кругах Варшавы. Он провернул с начальником снабжения несколько сделок и вошёл в его доверие. Как-то он сделал ему предложение, от которого было тяжело отказаться: продать, за наличные доллары, несколько ящиков оптики со складов Польской армии. Полковник должен был лично доставить груз в определённое место, где его будет ждать наш агент с деньгами. Точно в условленное время полковник на машине был в условленном месте, близком к советско-польской границе. Выгрузил ящики и получил деньги. В этот момент из засады выскочили наши люди. Для вида мы арестовали и агента-предпринимателя, который тут же симулировал сердечный приступ и свалился. А польский полковник был препровождён в Москву и выжат как лимон…

Владимир Петрович был заядлым курильщиком, а мы, его соседи по нарам, были некурящие. Но мы вынуждены были терпеливо глотать махорочный дым. Уж больно интересны были откровения бывшего гепеушника. А рассказы его велись в полголоса и доверялись нам – его близким соседям. Уж мы донимали его вопросами о взаимоотношениях в их среде, и дошли до технического выполнения смертных приговоров. Узнали о применении физического воздействия при допросах и даже о том, что самим следователям иногда приходиться быть исполнителями, то есть палачами. Интересен был рассказ Владимира Петровича о деталях поимки Савинкова. Несмотря на большой ум и опыт, Савинков наивно поверил советским агентам, что в СССР существует антикоммунистическое подполье, мечтающее, чтобы он, Савинков, возглавил его. Перейдя польско-советскую границу, прибыл в Минск на явочную квартиру и, как кур в ощип, попался в западню, подготовленную ГПУ.

Как-то вечером Владимир Петрович сказал: «Сегодня хватит меня доить, и почему это вы, доктор Разинский, до сих пор не рассказали о вашем деле?» Разинский, бывший заместитель наркома здравоохранения, забросил свои белые, худые руки за голову, прищурил свои близорукие глаза. Продолговатое его лицо в густой рыжей щетине со множеством морщинок вокруг глаз и рта. В разговоре он как-то по-особенному произносит букву «р».

– Вот вы, Владимир Петрович, просите рассказать про дело. Чёрт знает, какое там у моего следователя состряпается дело. Следователь собирает группу. Именно собирает. Потому что в Наркомздраве не было никакой группы. Вспомнил следователь падёж скота в колхозах и совхозах. Пожар в районной больнице. Неудачную операцию у какого-то партийного босса. Какой-то чёрт толкнул меня бухнуть, что в 1927 году у нас на факультете выступал Бухарин. Следователь зубами вцепился в этот факт, повезли меня на Лубянку в Москву со спецконвоем и хотели приткнуть к группе Наркомздрава СССР. Заставляли подписать протоколы с делами, о которых я знать не ведаю. И вдруг бросили меня там в малюсенькую тёмную камеру без всякой мебели. Уселся я на пол и постепенно чувствую, что становится тяжко дышать, потом начал я задыхаться, и не помню, как очутился на диване у следователя. Только я пришёл в себя, следователь суёт мне ручку с пером в руку и кричит мне в ухо: «Подпиши! Или опять отправлю подышать!» А я ему: «Не буду подписывать! Ложь в вашем протоколе!»

Меня опять отвели в камеру, где выкачивают воздух. Пришёл я в себя в одиночке. На улице осень. В зарешёченном оконце нет стекол. В камере холодина. Я лежу на металлической сетке. Меня знобит, накрыться нечем. Я в одной рубашке и летних брючках. Эх, думаю, а ну их к такой-то матери. Давай-ка я совсем разденусь, может, воспаление лёгких поймаю. Лежу и дрожу, как осенний лист. Зубы выколачивают дробь. Является надзиратель со скуластой рожей нацмена и как разразится бранью. Сняв с себя ремень, как начал меня стегать по голому телу: «Оденься, мать твою, перемать!» Я мигом оделся. И опять загнали в «чёрный ворон», и спецконвой сел со мной в отдельное купе. Напоили меня по пути чаем. До Минска отоспался и вот месяц, как я торчу в девятнадцатой камере…

Доктор Разинский страдал бессонницей. Среди ночи, часа в три, он просыпался и шагал на маленьком пространстве среди нар с разметавшимися во сне арестантами. Под звуки храпа, сопения, скрежета зубов и сонного бреда. Как-то, топчась от двери к столу и обратно, подходя к столу, он неизменно наступал на какой-то мягкий материал. Когда он в полутьме вгляделся своими близорукими глазами, он разобрал, что на столе, положив голову на свои руки, крепко спал военный в длинной кавалерийской шинели, которая свисала на асфальт пола, и Разинский на неё наступал. Разинский растолкал военного: «Эй, дружище, иди ложись на моё место. Я, брат, все равно обречён бдеть до самой зари». Военный спросонку глядел на худосочное создание в грязном белье. Потом, поняв, что ему предлагают, встал, оказавшись на голову выше Разинского. Разинский повторил ему сказанное и добавил, что он может раздеться и разуться, в камере нет воров и всё будет цело. Военный поблагодарил и, раздевшись, осторожно положил своё большое тело на место Разинского. Вскоре в общий храп влился богатырский храп военного. А Разинский как маятник шагал от стола к дверям и обратно.

Под утро Владимир Петрович хотел перевернуться на другой бок и удивлённо начал рассматривать храпевшего рядом богатыря. Увидев шмыгающего туда и обратно Разинского, он его окликнул: «Разинский! Это что значит?» – «Спи, Владимир Петрович! Подобрал я тут одного беспризорника и пристроил на своё место, а утром разберёмся в деталях». Но Разинскому не пришлось уже лечь на своё место, так как его утром вызвали в канцелярию тюрьмы, где ему было объявлено, что решением Особого совещания ему даётся пять лет ИТЛ, в чём он и расписался и был переведён в этапную камеру. Разинского впустили в девятнадцатую камеру за вещами, и он, прощаясь с нами, сказал, что ему жаль оставлять хорошую компанию. Шутил, что новый арестант будет спать на счастливом месте и отделается пятью годами лагеря!

Новый арестант оказался вовсе не новым, а уже изрядно посидевшим в одиночке. Он служил в конной артиллерии в чине майора. Высокий рост, плечист и строен. Гимнастёрка с сорванными знаками различия облегала упругое, мускулистое тело. Давно не бритое мужественное лицо. Из-под чёрных, густых бровей смотрели тёмно-серые с прищуром глаза. Он хорошо улыбался. Владимир Петрович старался выудить у него, как он попал в наши места. Военный представился Сергеем Сиваковым. Скупо, стараясь не вдаваться в детали, рассказал: «Сидит тут комиссар танковой бригады Конюх, которому расстрел заменили пятнадцатью годами, он был моим другом. Хотели и меня втянуть в его дело. Держали в одиночке, пока Конюх сидел в камере смертников. Как Конюху заменили расстрел лагерем, меня перевели к вам. Вот жду, что они мне запоют на очередных следствиях».

Спать втроём на двух койках стало намного теснее, так как Сиваков был намного крупнее Разинского. С утра из камеры забрали сразу три человека. Мы с интересом ждём, уверенные, что дверь скоро может открыться и появится новый арестант. Действительно, дверь открылась и на пороге появился белорусский седоусый селянин в домотканой куртке и в стоптанных сапогах. На домотканых штанах заплаты на коленках. Он затоптался на месте растерянный, потом чёрной мозолистой рукой сорвал с головы шапку и произнёс: «День добрый!» Староста повёл его на свободное место и, усадив, спросил: «За что же тебя в столичную тюрьму загнали? Не иначе как председателя колхоза убил!» Крестьянин испуганно посмотрел на окруживших его любопытных: «Что вы, что вы, сябры… Бог миловал… Меня, когда привезли в контору тюрьмы, я думал, что из-за лошади моей, чёрт бы её подрал… Ездил я в город на базар, лошадь моя остановилась и наложила на мостовую с полпуда навоза… Приехал с города, а у меня в хате милицейский сидит: «Собирайся», говорит, «обратно в город, бери с собой в торбе хлеба, сало, лук…» Милиционер на лошади верхом, а я топаю пехом и всё у меня в голове куча, что лошадь моя наложила. Привёл меня и сдал какому-то в мундире и в синем галифе. Он у меня сразу спрашивает: «Ты когда в город ехал, по пути кого-либо подвозил до города?» – «Да, говорю, подвозил дядьку в брезентовом плаще. Сказал, ветеринаром в каком-то колхозе работает». – «Так вот ты у нас посидишь и отдохнёшь, пока мы с этим ветеринаром разберёмся. Ты гостя из Польши привёз, и он уже у нас протоколы подписывает… Иди отдыхай, пока не позовём». Разве написано на человеке, что он за птица и почему отказать пешему путнику, когда едешь порожняком… Вот чёрт попутал…»

Кто-то сказал: «Смешная история, с которой можно было и в милиции разобраться». Ему возразили: «Следователь разберётся, налицо контрреволюционная группа: крестьянин, ветеринар и лошадь. Участник признал, что совершенны диверсионные акты на советской мостовой… Но всё же хорошо, что крестьянская прослойка появилась, а то засилье интеллигенции в камере…»

Крестьянин развязывает свою торбу и говорит: «Вот досада! Сало с собой взял, да чем тут в тюрьме отрежешь?» Староста камеры: «Не беспокойся, дядька, у нас тут перышко такое водится».

Староста идёт к окну и снимает с оконной рамы металлический угольник, наточенный об асфальт до остроты бритвы. Дядька берёт угольник в руки и удивлённо качает головой: «Голь на выдумки хитра». Он угощает ломтиком сала старосту. Потом угощает соседа. У некоторых арестантов нет передач, и им тяжело переносить вид жующих. В нашей камере нет урок, иначе бы крестьянин остался бы без сала и хлеба. Мы, городские жители, имеем передачи и стараемся делиться с ближайшими соседями.

Утром после оправки, ещё в коридоре, надзиратель спросил, кто у нас тут Денисевич. Он велел крестьянину взять свою торбу, так как он вызывается в канцелярию тюрьмы. Мы строили догадки и были рады, если этого дядьку отпустят домой. Кто-то пошутил, что жалко, что его быстро убрали, у него ещё добрый кусок сала остался.

Два декабрьских дня 1936 года меня вышибли из девятнадцатой камеры окончательно. Двухдневный суд ошеломил меня. Мне никогда не снилось, что, разгуливая по белу свету, был до того порочен, что удостоюсь десятью годами ИТЛ и тремя годами поражения в правах, кроме отцовских. Из девятнадцатой камеры я поплыл к новой жизни.

А девятнадцатая камера и по сей день существует, ибо Минский тюремный замок построен прочно.

Разрешается использование материала с обязательной ссылкой на источник. М. Житницкий ©

Опубликовано 24.06.2021  01:44

 

От ред. belisrael

В ближайшие дни будет опубликован большой материал Ксении Ельяшевич о Марке Житницком со всеми фотографиями и иллюстрациями из заблокированного tut.by.

Марк Житницкий. Арест. Девятнадцатая камера (I)

***

В знак уважения и солидарности с арестованными журналистами заблокированного сайта tut.by предоставляю для публикации на belisrael.info воспоминания отца о 19-й камере Минской тюрьмы.

Лишь небольшой фрагмент этого материала был использован в публикации Ксении Ельяшевич на tut.by в сентябре 2017 г. (арест, прибытие в тюрьму). Тема актуальна – перекликается с пребыванием журналистов в тюрьме.

С уважением, Ицхак Житницкий,

Тель-Авив, Израиль

***

В партийной ячейке издательства слушаем информацию о докладе Маленкова на пленуме ЦК Белоруссии. Предстоит тщательная чистка партии. Всем выходцам из других партий, замешанных в критике партии в прошлом, грозит исключение, тюрьма, лагерь.

Исчезает наш директор Фадей Бровкович, а за ним ещё несколько сотрудников. Ячейка занимается повседневными делами.

15-го сентября 1936 г., ночью, раздаётся стук в дверь нашей квартиры. Входят два сотрудника ГПУ и предъявляют ордер на мой арест. Велят привести соседа в свидетели. Зовём художника Кипниса. Начинается повальный обыск. Нина ходит по дому, мелкая дрожь сотрясает её тело. Она ломает руки и всхлипывает. Прижавшись к стене, стоит её младшая сестра Бася. Она со страхом наблюдает за происходящим. Обыск длится долго.

Тщательно пересматриваются все страницы книг. Перелистывая французские журналы «Иллюстрасьон», натыкаются на фото Николая Второго с семьёй. Спрашивают меня, кто это такой. «Мой дядя», отвечаю я. Сотрудник – будущий мой следователь, сержант Кунцевич, зло на меня посмотрел. В результате обыска забирают мелкокалиберную винтовку и кучку книг: «Лирика» Тишки Гартного (он ещё не арестован), книгу Борохова и «Историю еврейского народа» Дубнова. Все эти книги объявляются в обвинение как «контрреволюционные».

Приказывают мне собраться и ехать с ними. Беру солдатский мешок, полотенце и пару белья. Подхожу к кроватке, где безмятежно спала Ларочка, целую её в лобик и осторожно вынимаю из-под неё маленькую подушечку. Нина падает мне на шею и плачет навзрыд. Я её успокаиваю и говорю, что я не чувствую за собой никакой вины, а Советская власть разберётся. Меня садят в машину, которая моментально трогается, набирая скорость. Сзади с горьким плачем бежала Нина. У меня сердце разрывалось на части от жалости к ней.

В канцелярии тюрьмы мне обрезают пуговицы и, придерживая свои спадающие брюки, плетусь под конвоем надзирателя по железной лестнице Минской тюрьмы. Три часа ночи. Зловещая тишина в полутёмных коридорах. Воздух настоян кислым запахом людского скопления и плесенью старого здания. Надзиратель молча отмыкает дверь камеры № 19. Щёлкает замок, и я впервые в своей жизни оказываюсь в тюремной камере. Койки тесно прижаты друг к другу, образуя сплошные нары. на них в разных позах сопели, храпели на все лады заключённые. Никто не обратил на меня внимания. Я подошёл к длинному столу и, положив под голову свой мешок, улёгся. Меня не ошеломил, как многих, резкий переход от домашней обстановки к камере. Гражданская война меня пять лет швыряла то на общие нары казарм, то на пол наполненной клопами крестьянской хаты или сарай с сеном, а то и под куст на сырую землю. Только сильная боль за только что созданную семью, за молодую жену и прекрасную дочурку, за старую многострадальную мать. Я лежал с открытыми глазами, а сердце глодала обида на то, что арестован своими, при полном отсутствии вины.

Я заснул и проснулся от того, что кто-то меня будил. Открыв глаза, я не сразу понял, где я. В камере стоял шум говоривших одновременно людей. У параши стояла очередь. Меня окружили люди с серыми небритыми лицами и начали расспрашивать. Вскоре открылась дверь камеры и кого-то вызвали. Староста предложил мне занять койку ушедшего. Я с отвращением разглядываю засаленный жидкий матрац.

Я сажусь и меня обступают обитатели камеры. Я был для них свежей струёй воздуха с воли.

Все набросились на меня с вопросами. Я едва успеваю отвечать. Звук отпираемой двери заставил всех насторожиться. Открывается дверь и на пороге останавливается выше среднего роста, лет сорока пяти полнеющий блондин в гимнастёрке работника партактива. Он блуждающим взором обводит всех. Лицо его бледное. На щеках ходят желваки. Вдруг он стремглав срывается с места, со всего маху бьёт головой о стенку и падает окровавленный на пол. Несколько человек стучат в дверь. Начинается галдёж. Через минут десять раненого уносят. Пошла дискуссия – прав ли этот человек, пожелавший избавиться от позора, тюрьмы, от жизни. Весь день прошёл под впечатлением случившегося.

Всех обитателей камеры выпускают на прогулку. К стене тюрьмы пристроен ряд высоких загородок-клетушек. В них гуляют сразу несколько камер. Сентябрит. Осеннее небо покрыто серыми тучами. Моросит мелкий дождь. Я захватил на прогулку одеяло, при помощи сокамерника пытаемся выбить из него пыль и законсервированные запахи накрывавшихся до меня.

Потекли дни, наполненные тревогой. С биением сердца прислушиваешься к тюремным звукам. Нервы напряжены от ожидания чего-то неведомого. Все верят в то, что сюда вход широкий, да выход узок. Я был удивлён, что людям не хватает хлеба, махорки. У меня были деньги, и я попросил надзирателя купить хлеба и махорки в тюремном ларьке, за что староста освободил меня от обязанности мытья пола.

Первая передача, первое свидание. Я держу свою Ларочку на руках, целую её и сую в обшлаг её пальтишка записку. Нина стоит за решёткой, глядит на нас и глаза её наполнены слезами. Надзиратель стоит к нам спиной. Короток миг свидания, снова камера, а ночью впервые меня вызывают на допрос. С волнением и надеждой иду к машине – и вдруг оклик Нины, оказывается, жёны и родственники днями и ночами дежурят у тюремных ворот в надежде увидеть своего мужа, отца, брата. Нина бежит за машиной и кричит моё имя. Люди останавливаются и долго глядят вслед.

Меня приводят в комнату на 4-ом этаже ГПУ. Следователь мне знаком, он участвовал в моём аресте. Сержант госбезопасности Кунцевич, ведёт дела работников культуры. Велит мне сесть к его столу. Тогда ещё садили к столу, но вскоре, когда начали получать оплеухи от заключённых, стали их держать от себя подальше. Следователь говорит, что знает меня как советского человека, но я попал в контрреволюционную группу и если я хочу на свободу, то я должен помочь вывести участников группы на чистую воду. Тут я узнаю, что он имеет в виду директора и семерых заведующих секторами Белгосиздата, арестованных ещё до меня. Следствию известно, что я состоял членом контрреволюционной группы Белгосиздата, во главе которой стоял директор Фадей Бровкович. Кунцевич уходит, через полчаса он начинает снова то же самое и подсовывает мне протокол допроса. Я пишу, что категорически отрицаю обвинение и подписываюсь. Кунцевич со злостью рвёт протокол.

Нине удалось с помощью прокурора устроить свидание в кабинете следователя и в его присутствии. Я стою в коридоре и вижу, как по лестнице взбирается Нина с Ларой на руках. При виде меня она побледнела и, приостановившись, припала к стене. Сижу рядом с Ниной и держу дорогую мою Ларочку. Следователь меня предупредил, что мне запрещено говорить что-либо о «деле». Во мне кипит злость и я, невзирая на следователя, говорю Нине, что надо быть готовым к худшему, так как никого не оправдывают и дают суровые сроки, несмотря на невинность. Следователь делает мне знаки. Прошу Нину быть мужественной.

Как-то меня вызывает следователь и говорит, что у меня будет очная ставка. Вводят главу сектора политической литературы Жукова. Он рослый, за несколько месяцев отсидки обрюзг и располнел. По знаку следователя он начинает нести придуманную им вместе со следователем ахинею, что я вёл антисоветские разговоры и выражал сомнения насчёт победы колхозного строя и ещё какую-то ерунду. Я слушаю его, хватаю пресс-папье со стола следователя и замахиваюсь на Жукова, но следователь успевает схватить мою руку. Жукова увели.

Возвращаюсь в камеру. Иду на своё крайнее угловое место. Снимаю обувь. Преодолев отвращение, ложусь на койку и накрываюсь с головой одеялом, оставив себе отверстие для дыхания. Голова моя покоится на подушечке, которую я вынул из-под моей дочурки во время моего ареста. От подушки исходит тепло и запах родного тельца Ларочки. Сердце сжимается от жалости и любви к моей маленькой семье. Больно и досадно за случившееся со мной. На ум приходят злые мысли. Я говорю себе, что назло тем, кто причиняет мне унижение и боль, я должен жить. Я физический сильный человек и ещё очень молод. Уход из жизни – это большая премия для моих врагов. Я буду жить на радость моим родным и увижу многих злых людей, растоптанных в прах… Надо вооружиться терпением и сохранить веру в жизнь. Что касается сегодняшнего состояния, то будем считать девятнадцатую камеру неким водоразделом или границей, отделяющей один отрезок жизни от другого. Среди заключённых бытует поговорка: «Жизнь, как детская рубашонка, – коротка и обпачкана…»

Я пригрелся под одеялом. В камере гул разговоров и споров, а я продолжаю беседу с самим собой. Тяжела была житейская доля в черте еврейской оседлости для многочисленных ремесленников. Мой отец, сапожник по профессии, не был ленивым человеком, но большая конкуренция не позволяла зарабатывать столько, чтобы семья из семи человек могла жить сытно. Война 1914 года оторвала отца от семьи, а в 1915 году отец был убит, и настали ещё более мрачные времена. Ко времени прихода Революции наша семья успела пройти все стадии голода и лишений. Но и с приходом Революции жизнь не улучшилась. В начале 1918 года, когда мне исполнилось 15 лет, я искренне, по-юношески поверив в коммунистические лозунги, пошёл добровольцем в Красную Армию. Пять лет я ходил, вооружённый этими лозунгами, готов был идти за них в огонь и воду и стрелять в каждого, кто противился осуществлению этих лозунгов. «Ну, а как жили в это время твоя мать с четырьмя детьми?» – «Скверно!» – «Надо терпеть до лучшего счастливого будущего», говорили сверху вожди…

Мне посчастливилось выйти целым и невредимым из великой неразберихи – Гражданской войны. Я с детских лет мечтал стать художником. Мне удалось поступить в учебное заведение и закончить его со званием художника. На семь лет пришлось туго завязать живот, ибо студенческая столовка не могла тебя сытно накормить. А что же народ в стране – рабочие и крестьяне – зажили они процветающе? Нет! Ещё три года назад в хлебородной Украине люди умирали с голода…

Верно, со времени, как я окончил институт и стал работать художником в издательстве, я зажил наконец по-человечески. Начал вить гнездо и всё пошло так удачливо… Тут я почувствовал, что сердце защемило от досады и несправедливости.

Я не слышал, как в камеру впустили нового арестованного, который бросился на первую попавшуюся койку и во весь голос зарыдал… Это заставило меня встать на ноги. Слышали ли вы и видели ли вы когда-нибудь, как плачет взрослый мужчина в тюремной камере? Посмотрели бы, как арестанты притихли и нахмурили брови, казалось, сама грозовая туча вошла в камеру… Девятнадцатая камера и для рыдающего мужчины послужила водоразделом в жизни.

Был директором спичечной фабрики. Член партии, жена член партии. Трое детей. Он из рабочих. Только что вылупился в коммунистические дворяне. Жену его вызвали в горком партии и предложили отказаться от мужа или отдать партбилет. Она отдала партбилет. Я снова ложусь и накрываюсь с головой. До меня доносится всхлипывание плачущего.

К дверям камеры привезли баланду. Баланда, сваренная из голов солёной трески, не лезет мне в глотку. Я жду передачи из дома. Пока все были заняты получением баланды, как-то незаметно, бочком прошмыгнул в дверь арестант Дураков. Он молчал, скрежетал зубами и качал головой. Получив свою порцию баланды, крутил ложкой в котелке. Еда не шла в рот. Сидя на краю кровати, он перегнулся и тупо глядел в пол. И вот сквозь общее чавканье, все услышали песню, пропетую каким-то козлетоном: «Ванька Ключник, злой разлучник, разлучил меня с женой…» Все в камере устремили свои взоры на Дуракова. Вдруг многие вспомнили, что утром его вызвали на суд. Некоторые сорвались с мест и плотным кольцом окружили его. Дураков сплюнул и выругался по-немецки: «И надо было мне родиться с такой фамилией. Даже жизнь складывается по-дурацки. Я уже кому-то рассказывал, что в 1917 году, ещё при Керенском, попал к немцам в плен. Я был по профессии слесарь и меня послали работать на завод. Дело я знал и проработал там много лет. К тридцати годам я женился на немке, работавшей со мной рядом. Родилась у нас дочь. На заводе появились коммунисты и они привлекли меня вступить к ним в ячейку. Они ссылались на то, что сейчас все русские – коммунисты. Вдруг в мою дурацкую голову пришла мысль, что надо ехать на родину. Коммунисты завода устроили нам торжественные проводы и преподнесли мне знамя для передачи в Советском Союзе той организации, где я устроюсь работать. Я приехал в Минск и устроился на машиностроительный завод им. Ворошилова инструментальщиком. Здесь торжественно приняли от меня привезённое мной знамя. Дочка выросла, ей пошёл двенадцатый год. Жили мы в квартире с общей кухней. Жена моя, немка, стала замечать частые пропажи вещей. Однажды она увидела свои чулки на ногах у соседки. Она указала ей на это и сказала, что в Германии так не водится. Гитлер уже был у власти в Германии. Соседка написала донос, что моя жена идеализирует фашистский строй. Меня и жену арестовали, а дочку отправили в детский дом. Сегодня суд вынес приговор: мне пять лет лагерей, жене четыре и лишить нас родительских прав… Так не дурацкая судьба семьи Дураковых?» Кто-то из слушателей даже свистнул: «Тут, браток, дело не в твоей фамилии…» Люди переглядывались друг с другом, но многозначительно молчали.

Спустя пять месяцев, когда я шёл пешком этапом из Котласа в Ухту, на окраине Княжь-Погоста, на отшибе у самой дороги, стоял под высокой снежной шапкой склад. У склада горой нагромождены ящики. Я обратил внимание на сторожа, который зябко кутался в жидкий полушубок, прятался от ветра. Наши глаза встретились. Я подбежал к сторожу: «Здравствуй, Дураков!» Я взял в свою руку озябшую руку Дуракова. Лицо его вдруг просветлело: «А, девятнадцатая камера!» – «Ну, как, Дураков, устроился?» – «Да вот сторожу запасные части к машинам. Потом повезут меня вместе с этими ящиками на какой-то промысел, монтировать эти машины». – «Так это неплохо! А как жена?» Дураков вздохнул: «Её отправили в Алма-атинские лагеря…» Прощай, Дураков! Я влился в свой этап.

Итак, я в девятнадцатой камере. Моя койка с краю, и я, накрытый с головой одеялом, изолирован от всех. Глаз мой, привыкший к полутьме, видит кусок стены с облупленной зелёной краской. Я задремал, но сквозь дрему, из всех звуков в камере доходит до твоих ушей звук отпираемой двери. Я выглядываю из своей берлоги. Всё объято сном. Надзиратель впускает в камеру Алеся Пашуту, который несколько ночных часов был на допросе. Алесь Пашута, член компартии Западной Белоруссии, самовольно перешёл границу СССР, т.е. без разрешения руководства компартии Зап. Белоруссии. Войдя в камеру, он на своём мягком сплаве польско-белорусско-русском обратился к старосте камеры, чтобы он помог снять с него сапоги. Ещё в начале допроса следователь в раздражении своим каблуком сапога ударил его по пальцам ног. Была страшная боль. Пальцы ног распухли. Староста осторожно помог Пашуте снять сапоги. Пашута сидел на краю койки и сквозь слёзы глядел на свои опухшие ноги. Он говорил: «Вчера директор фабрики рыдал, так что мне уже неудобно рыдать, так как это уже не ново… А ведь так реветь хочется… Ведь следователь причинил мне больше, чем боль… Он отбил у меня охоту быть коммунистом. Ведь в польской дефензиве меня так не били…» Вот, девятнадцатая камера и послужила водоразделом в жизни Пашуты.

(окончание следует)

Опубликовано 23.06.2021  18:31

Лекция В. Рубинчика об Изи Харике

Далее – вариант на русском языке (кое-что сокращено, кое-что дополнено)

Напомню: первая моя лекция в рамках проекта «(Не)расстрелянная поэзия» была посвящена Моисею Кульбаку. Они с Изи Хариком были ровесниками, писали на одном языке, ходили по одним улицам Минска и оба погибли 80 лет назад, однако это были во многом разные люди, и каждый из них интересен по-своему.

В 1990-х годах педагог, литератор Гирш Релес в очерке «Судьба когорты» (в частности, в книге «В краю светлых берёз», Минск, 1997) писал, что первым среди еврейских поэтов БССР межвоенного периода по величине и таланту следует считать Изи Харика, Моисея Кульбака – вторым, Зелика Аксельрода – третьим. Разумеется, каждый выстраивает собственную «литературную иерархию». В наше время Харик, похоже, не столь популярен, как Кульбак. Даже если сравнить число подписчиков на их страницы в фейсбуке: на Харика – 113, на Кульбака – 264 (на день лекции, 28.09.2017).

Снова уточню: Харика, как и Кульбака, и иных жертв НКВД БССР осенью 1937 г. арестовывал не печально известный Лаврентий Цанава, он в то время еще не служил в Беларуси. Ордер на арест Харика подписал нарком внутренних дел БССР Борис Берман, непосредственно исполнял приказ младший лейтенант Шейнкман, показания выбивали тот же Шейнкман и сержант Иван Кунцевич. Заказ на смертную казнь исходил из Москвы, от наркома Ежова и его начальников в Политбюро: Сталина, Молотова и прочих. Судила Харика военная коллегия Верховного суда СССР: Матулевич, Миляновский, Зарянов, Кудрявцев (а не внесудебный орган, как иногда писали). Заседание длилось 15 минут. Итак, как ни странно, известны фамилии почти всех тех, кто приложил руку к смерти поэта. Известно и то, что в тюрьме Харик после пыток утратил чувство реальности, бился головой о двери и кричал «Far vos?» – «За что?» Это слышал поэт Станислав Петрович Шушкевич, сидевший в соседней камере.

Сейчас, полагаю, в Беларуси живёт лишь один человек, видевший Изи Харика и способный поделиться впечатлениями от встреч с ним: сын Змитрока Бядули Ефим Плавник. А в 1990-е годы в Минске еще многие помнили живого Изи Харика. Имею в виду прежде всего его вдову Дину Звуловну Харик, заведующую библиотекой Минского объединения еврейской культуры имени Изи Харика, и вышеупомянутого Гирша (Григория) Релеса. Они нередко рассказывали о поэте – и устно, и в печати. Впрочем, Дина Звуловна, как правило, держалась в рамках своих воспоминаний («Его светлый образ»), записанных в 1980-х с помощью Релеса. Воспоминания не раз публиковались – например, в журналах «Неман» (Минск, № 3, 1988) и «Мишпоха» (Витебск, № 7, 2000).

Мне посчастливилось также беседовать с филологом Шпринцей (Софьей) Рохкинд, которая училась с Хариком в Москве 1920-х гг., пару лет сидела с ним на одной студенческой скамье, была даже старостой в его группе.

После реабилитации в июне 1956 года имя и творчество Харика довольно скоро вернулись в культурное пространство БССР (и СССР). Уже в 1958 г. в Минске вышла книжечка его стихов в переводах на белорусский язык, а в 1969-м – вторая, под редакцией Рыгора Бородулина.

После 1956 г. выходили книги Харика на языке оригинала и в переводах на русский язык также в Москве (во многом благодаря Арону Вергелису).

   

Интерес к судьбе и творчеству Харика вырос в «перестроечном» СССР (вторая половина 1980-х). О поэте немало говорили и в Беларуси; в 1988-м, 1993-м и 1998-м годах довольно широко отмечались его юбилеи. К предполагаемому его столетию государство выпустило почтовый конверт.

В начале 1998 г. правительство также помогло издать сборник стихов и поэм в переводах на русский язык (эта книга по содержанию практически дублировала московскую 1958 г.; в свободную продажу не поступала). В 2008 году уже без помощи государства мы, независимое издательское товарищество «Шах-плюс», выпустили двухязычный сборник Харика на идише и белорусском языке: «In benkshaft nokh a mentshn» (84 стр., 120 экз.; см. изображение здесь).

В прошлом веке Изи Харика переводили на белорусский язык многие известные люди (перечислю только народных поэтов Беларуси: Рыгор Бородулин, Петрусь Бровка, Петрусь Глебка, Аркадий Кулешов, Максим Танк), а в 2010-х годах – Анна Янкута.

Имя Изи – уменьшительная форма от Ицхак. В официальных документах Харик звался Исаак Давидович. Фамилия «Харик» – либо от имени Харитон, что вряд ли, потому что евреев так почти не называли, либо сокращение от «Хатан рабби Иосиф-Калман», т. е. «зять раввина Иосифа-Калмана». Хариков было немало на Борисовщине, в частности, в Зембине, родном местечке поэта. В августе 1941 года многие его родственники (отец и мать умерли до войны) погибли от рук нацистов и их местных приспешников.

Во многих советских и постсоветских источниках указано, что Харик родился в 1898 году, и сам он называл эту дату, например, в 1936 году, когда заполнял профсоюзный билет.

Но материалы НКВД говорят о другом: Харик родился на два года ранее, в 1896-м. Сам я эти материалы не видел, но краевед-юрист Александр Розенблюм, человек очень дотошный, работал с ними в архиве КГБ Беларуси в начале 1990-х… Не вижу оснований не доверять ему в этом вопросе. Расхождение может объясняться тем, что Изи Харик в начале 1930-х гг. женился на Дине Матлиной, которая была моложе его более чем на 10 лет, и сам хотел «подмолодиться». Это лишь версия, но она имеет право на существование, хотя бы потому, что в своих воспоминаниях «Его светлый образ» вдова поэта рассказала о том, как сразу после их знакомства Харика смущала разница в возрасте, заметная прохожим («Для отца я, пожалуй, молод, а для мужа как будто стар»).

Изи Харик происходил из бедной рабочей семьи, отец его зарабатывал себе на жизнь, работая сапожником, а позже, возможно, столяром. О последнем написал Харик в анкете 1923 года, когда учился в Москве.

Не так уж много известно о занятиях Харика до революции. В справочниках говорится: «учился в хедере, затем в народной русской школе Зембина. Был рабочим на фабриках и заводах Минска, Борисова, Гомеля». Известно, что Харик пёк хлеб. Некоторое время, как свидетельствует Александр Розенблюм со слов своей матери, Харик был аптекарем или даже заведующим аптекой в Борисове.

Cто лет назад Харик перебрался в Минск и сразу включился в общественную жизнь. Был профсоюзным активистом, библиотекарем, учителем, на какое-то время примкнул к сионистам. Но в 1919 г. он добровольно записался в Красную армию, где три месяца служил санитаром во время польской кампании. С того времени он – лояльный советский человек. И в 1920 г. первые его стихи печатаются в московском журнале с характерным названием «Комунистише велт» («Коммунистический мир»). Это риторические, идеологически выдержанные упражнения на тему «Мы и они». Один куплет:

Flam un rojkh, rojkh un flam,

Gantse jamen flamen.

Huk un hak! Nokh a klap!

Shmid zikh, lebn najer.

Т. е. «Огонь и дым, дым и огонь, целые моря огня. Бух и бах, ещё удар – куйся, новая жизнь». Наверное, Эдуарду Лимонову такие стихи понравились бы…

На фото: И. Харик в 1920 году

На творчество поэту было отпущено 17 лет. Много или мало? Как посмотреть. В ту эпоху всё менялось быстро, и люди иной раз за год-два успевали больше, чем сейчас за пять.

Годы творчества Изи Харика условно разделю на три периода:

1) Подготовка к подъёму (1920-1924)

2) Подъём (1924-1930)

3) Стагнация (1930-1937)

  1. Первый период – наименее изученный… Правда, критики всегда упоминают первую книжку Харика «Tsyter», что в переводе с идиша значит «Трепет». Но мало кто её видел, и содержание её серьёзно не анализировали. Сам автор стихи из неё не переиздавал. Иногда приходится читать, что Харик подписал свой первый сборник псевдонимом «И. Зембин», но на самом деле в 1922 году (в отличие от 1920-го) Харик уже не стеснялся своего творчества, на обложке стоит его настоящая фамилия.

В книжечке, которая вышла в Минске под эгидой «Культур-лиги», было всего 32 страницы, 19 произведений. Рыгор Берёзкин называл помещённые в ней стихи то эстетско-безыдейными, то безжизненно подражательными… Лично мне просматривать эти стихи было интересно. Может, они и наивные, но искренние, в них нет навязчивой риторики. Один из них лет 10 назад я попробовал перевести (оригинал и перевод можно найти здесь).

Обложки первой и второй книг И. Харика

В том же 1922 году в Минске вышла первая книжечка Зелика Аксельрода. Они настолько дружили с Хариком, что и название было похожее: «Tsapl» (тоже «Дрожь», «Трепет»). Харик одно стихотворение посвятил Аксельроду, а Аксельрод – Харику, такое у них было «перекрёстное опыление». Оба они в то время были учениками Эли Савиковского, белорусского еврейского поэта. Он менее известен; заявил о себе ещё до революции, но активизировался на рубеже 1910-20-х гг.

Э. Савиковский (2-й справа) в компании молодых литераторов. Второй слева – И. Харик

Савиковский работал в минской газете на идише «Der Veker», что значит «Будильник», и будил молодёжь, чтобы она продолжала учиться. Возможно, с его лёгкой руки Харик и Аксельрод поехали в Москву, в Высший литературно-художественный институт. Но сначала Изи Харик учился в Белгосуниверситете, на медицинском факультете. В 1921 г. поступил, в 1922 г. оставил… Видимо, почувствовал, что медицина – это не его стезя.

Харика делегировал в Москву народный комиссариат просвещения ССРБ, где в то время работал молодой поэт. Но удивительно, что стипендии студент из Беларуси не имел, а лишь 31 рубль в месяц за работу в Еврейской центральной библиотеке. Может быть, поэтому нет стихов за 1923 г., во всяком случае, я не видел. Зато с 1924 г. начинается быстрый подъём литератора…

  1. Небольшое отступление. В первые годы советской власти освободилось множество должностей, появились новые. После гражданской войны молодёжь массово бросилась учиться и самореализовываться. Должности бригадиров, начальников производства, директоров школ, редакторов газет и журналов, даже секретарей райкомов – всё это было доступно для тех, кто происходил из рабочих, во всяком случае, «небуржуазных» семей. Голосом той еврейской молодёжи, которая совершила рывок по социальной лестнице, и стал Изи Харик. Немногих в то время волновали беззакония новой власти и то, что уже действовали концлагеря (те же Соловки – с 1923 г.). Как тогда считалось – это же временно, для «закоренелых врагов»!

В 1930-х годах «новая элита», выдвиженцы 1920-х (независимо от происхождения – евреи, белорусы, русские…), сама в значительной части попадёт под репрессии, но в середине 1920-х гг. о «чёрном» будущем не задумывались. Харик тоже не мог о нём знать, но он словно бы чувствовал, что его поколение – под угрозой, что оно, словно тот мавр, сделает своё дело и уйдёт. В его стихотворении 1925 г. есть такие слова:

«Мы год от года клали кирпичи, Самих себя мы клали кирпичами…» (перевод Давида Бродского). И призыв к потомкам: «Крылатые! Не коронуйте нас!» Или в другом стихотворении того же года: «Шагаем, бровей не хмуря. Мы любим крушить врагов. Как улицам гул шагов, Мила сердцам нашим буря» (перевод Павла Железнова).

Да, в мотивах классовой борьбы у Харика, даже в «звёздный час» его творчества, нет недостатка. Они доминируют, например, в первой его поэме «Minsker blotes» («Минские болота», 1924), где Пиня-кровельщик, который вырос в нищете на окраине Минска, ненавидит «буржуев» из центра города. Противоставление «мы» и «они» проводится и в поэме «Katerinke» («Шарманка», 1925). Там рабочий парень обращается к «омещанившейся» девушке, упоминая, что та брезгует «нашим» языком (идишем), остыла к горячим песням улицы, вместо условной «шарманки» играет на рояле и тянется к стихам Ахматовой вроде «Я на правую руку надела / Перчатку с левой руки». Герой даёт понять, что любви с такой девушкой у него не выйдет. Любопытно, что после реабилитации Харика как раз Анна Ахматова, среди прочих, переводила его на русский язык…

Молодые писатели встречают американского гостя – писателя Г. Лейвика, выходца из Беларуси. Он сидит посередине. Харик стоит крайний слева, а 3-й слева стоит Зелик Аксельрод. Москва, 1925 г. Фото отсюда.

В иных произведениях середины 1920-х годов Харик желает исчезнуть старому местечку. Он искренне верит, что настоящая жизнь – в колхозах или в крупных городах, воспевает «новые» блага цивилизации (трамвай, кино…), благословляет время, когда впервые столкнулся с городом… Стихи эти очень оптимистичны; сплошь и рядом чувствуется, что автору хочется жить «на полную катушку». В 1926 г. Харик писал: «Я город чувствую до крови и до слёз, До трепетного чувствую дыханья» (перевод Г. Абрамова).

В одной из лучших поэм Харика «Преданность» (1927 г.; в оригинале «Mit lajb un lebn», «Душой и телом») молодая учительница из большого города сражается с косностью местечка и в конце концов умирает от болезни, но её труд не напрасен, подчёркивается, что её преемнице будет уже легче… (своего рода «оптимистическая трагедия»). Отрывки из этой поэмы перевёл на белорусский язык Рыгор Бородулин, включил их в свою книгу «Толькі б яўрэі былі!..» (Минск, 2011).

В 1920-е годы Харик написал немало и «неполитических» произведений. Некоторые связаны с библейской традицией; возможно, даже больше, чем он желал и осознавал. Ряд примеров привёл Леонид Кацис, а я сошлюсь на стихотворение о саде… Один из любимых образов еврейских поэтов; стихи, посвящённые саду, пишутся, во всяком случае, со времён средневековья. Такие произведения есть у Хаима Нахмана Бялика, того же Моисея Кульбака. Ну, а Харик в феврале 1926 г. создал собственную утопию… (перевод на русский язык Давида Бродского)

* * *

В наш светлый сад навек заказан вход

Тому, кто жаждет неги и покоя,

Кто хочет вырастить молчание глухое…

Шумят деревья, и тяжёлый плод

С ветвей свисает, гнущихся дугою.

Здесь гул ветров торжественно широк,

В стволах бежит густой горячий сок,

Гудят широколиственные крыши, –

Ты должен голову закидывать повыше,

В наш сад переступающий порог.

Деревья буйным ростом здесь горды,

Здесь запах смол и дождевой воды,

Растрескивается кора сырая,

И, гроздями с ветвей развесистых свисая,

Колышутся тяжёлые плоды.

Белорусский коллега Харика Юрка Гаврук справедливо замечал, что Изи Харик отлично чувствовал стихотворную форму. Несмотря на пафос, иной раз избыточный, стихи и поэмы Харика почти всегда музыкальны, что выделяло его из массы стихотворцев 1920-30-х гг. Вообще говоря, если Моисей Кульбак имел склонность к театру, то Изи Харик – к музыке. Возможно, эта склонность имела истоки в детстве – так или иначе, целые стихи и отрывки из поэм Харика легко превращались в песни. Примером могут служить «Песня поселян» и «Колыбельная» из поэмы «Хлеб» 1925 г., положенные на музыку Самуилом Полонским, – они исполнялись по всему Советскому Союзу, да и за его пределами.

В наши дни песни на стихи Изи Харика исполняют такие разные люди, как участники проекта «Самбатион» (см. любительскую запись здесь), народная артистка России и Грузии Тамара Гвердцители с Московской мужской еврейской капеллой («Биробиджанский фрейлехс» на музыку Мотла Полянского)… В 2017 г. композицию из двух стихотворений 1920-х годов («У шэрым змроку», перевод Анны Янкуты; «Век настане такі…», перевод Рыгора Берёзкина) прекрасно исполнили белорусские музыканты Светлана Бень и Артём Залесский.

* * *

Упомянутая поэма «Хлеб» написана на белорусском материале. Приехав на родину в каникулы 1925 года, Харик посетил еврейскую сельхозартель в Скуплино под Зембином. Позже о созданном там колхозе напишет и Янка Купала… В 1920-х и начале 1930-х тема переселения евреев из местечек в сельскую местность была очень актуальной, и Харик живо, реалистично раскрыл её. Вот мать баюкает сына: «В доме нет ни крошки хлеба. / Спи, усни, родной. / Не созрел в широком поле / Колос золотой» (перевод Александра Ревича). Эту колыбельную очень любила Дина Харик, довольно часто наигрывала её и пела на публике в 1990-е годы (разумеется, в оригинале: «S’iz kejn brojt in shtub nito nokh, / Shlof, majn kind, majn shtajfs…»)

Однокурсница Харика по московскому литинституту Софья Рохкинд в конце 1990-х говорила мне, что Харик (и Аксельрод) смотрели на институт, как на «проходной двор», учились кое-как. Полагаю, дело не в лени, а в том, что Харик был уже полностью захвачен поэзией. В 1926 году вышла его вторая книга «Af der erd» («На (этой) земле»). После чего он стал часто издаваться, чуть ли не каждый год по книге. Его произведения печатали в хрестоматиях, включали в учебники для советских еврейских школ. Современники свидетельствуют, что школьники охотно учили отрывки на память.

В те же годы Харик начал переводить с белорусского языка на идиш. Первым крупным произведением стала поэма идейно близкого ему поэта Михася Чарота «Корчма» (перевод появился в минском журнале «Штерн» в 1926 г.).

В 1928 году Харик вернулся в Минск, начал работать в редакции журнала «Штерн» секретарём – и столкнулся с жилищной проблемой, возможно, ещё более острой, чем в Москве. Харик получил квартиру, но затем, когда поехал в творческую командировку в Бобруйск, из-за некоего судьи Ривкина оказался чуть ли не на улице… В январе 1929 г. ответственный секретарь Белорусской ассоциации пролетарских писателей Янка Лимановский заступился за своего коллегу. Он подчёркивал неопытность Изи Харика в житейских делах и жаловался через газету «Зьвязда»: «Ривкин взорвал двери квартиры Харика и забрался туда».

Как можно видеть, было даже две публикации, вторая – «Ещё об издевательствах над тов. Хариком». Прокуратура сначала посчитала, что формально судья был прав… Но в конце концов всё утряслось, Харик получил жильё в центре, где-то возле Немиги, а в середине 1930-х гг. вселился с женой и сыном в новый элитный Дом специалистов (ул. Советская, 148, кв. 52 – сейчас на этом месте здание, где помещается редакция газеты «Вечерний Минск»). Правда, прожили они там недолго…

Минский период в жизни Харика был плодотворным в том смысле, что он создал семью. В 1931 г. поэт познакомился на улице (около своего дома) с юной воспитательницей еврейского детского сада Диной Матлиной, через год они поженились. В 1934 г. родился первый сын Юлик, в 1936-м – Давид, названный в честь умершего к тому времени отца поэта. Судя по воспоминаниям Дины Матлиной-Харик, её муж очень любил своих детей и гордился ими. Никто ещё не знал, что родителей одного за другим арестуют осенью 1937 г., а сыновья попадут в детский дом НКВД и исчезнут бесследно. Скорее всего они погибли во время гитлеровской оккупации. После возвращения в Минск из ссылки и реабилитации (1956 г.) Дина Харик так их и не нашла… Мне кажется, она ждала их до самой смерти в 2003 г.

В творческом же плане наиболее плодотворным оказался именно московский период – и, пожалуй, первые год-два минского. Тогда, в 1928-29 гг., Харика тепло приветствовали во всех местечках, куда он приезжал с чтением стихов… Он был популярен в Беларуси примерно как Евгений Евтушенко в СССР 1960-х. С другой стороны, Харик ещё не был обременён ответственными должностями, более-менее свободен в выборе тем.

  1. О периоде стагнации, начавшемся в 1930 г. Да, в 1930-е годы Харик создал одну отличную поэму и несколько хороших стихотворений, но в целом имело место топтание на месте и слишком уж рьяное выполнение «общественного заказа». Увы, по воспоминаниям Дины Харик, её муж редко говорил «нет»: «Харик гордился, когда ему доверяли общественные поручения. Это его радовало не меньше, чем успехи в творчестве».

Чем характерен 1930-й год? Он выглядит как первый год «махрового» тоталитаризма. В конце 1920-х Сталин «дожал» оппозицию в Политбюро, свернул НЭП и начал массовую коллективизацию, т. е. были уничтожены даже слабые ростки общественной автономии. В 1930 г. в Беларуси НКВД раскрутил дело «Союза освобождения Беларуси», по которому арестовали свыше 100 человек, в том числе многих белорусских литераторов.

Для Харика же этот год начался со статьи под названием: «Неделя Советской Белоруссии наносит сокрушительный удар великодержавным шовинистам и контрреволюционным нацдемам» (газета «Рабочий», 7 января). В последующие годы он напишет – или подпишет – ещё не один подобный материал.

В 1930 г. Харик, «прикреплённый» к строительству «Осинторфа», начинает поэму «Кайлехдыке вохн», известную как «Круглые недели» (перевод А. Клёнова; варианты названия – «В конвеере дней», «Непрерывка»). Это гимн социалистическому преобразованию природы, коммунистам и, отчасти, ГПУ. Фигурируют в поэме, полной лозунгов, и вредители. Янка Купала в конце 1930 г. выступил с покаянием за прежние «грехи», но аналогичную по содержанию агитпоэму («Над ракой Арэсай») напишет только в 1933-м. Возможно, дело в том, что именно в 1930-м Харик становится членом большевистской партии, ответственным редактором журнала «Штерн», и считает себя обязанным идти в ногу со временем, а то и «бежать впереди паровоза».

В 1933-34 годах пишется новая поэма Изи Харика – детская, «От полюса к полюсу». В ней пионерам доверительным тоном рассказывается о строительстве Беломорканала, роли товарища Сталина и тов. Фирина (одного из начальников канала). Опять же, автор поёт дифирамбы карательным органам, которые якобы «перековывают» бывших воров. Поэма выходит отдельной книжкой с иллюстрациями Марка Житницкого и получает премию на всебелорусском конкурсе детской книги…

В 1931 г. Изи Харика назначают членом квазипарламента – Центрального исполнительного комитета БССР. В 1934-м он возглавляет еврейскую секцию новосозданного Союза писателей БССР (секция была довольно солидной, в неё входило более 30 литераторов). Казалось бы, успешная карьера – но воспетые им органы не дремлют. Перед съездом Всесоюзного союза писателей (где Харика выбрали в президиум) ГУГБ НКВД составляет справку о Харике: «В узком кругу высказывает недовольство партией».

В середине 1930-х Харик отзывается на всё, что партия считает важным. Создаётся еврейская автономия в Биробиджане – он едет туда и пишет цикл стихов (среди которых есть и неплохие), спаслись полярники-челюскинцы – приветствует полярников, началась война в Испании – у него готово стихотворение и на эту тему, с упоминанием Ларго Кабальеро…

В 1935-м пышно празднуется 15-летний юбилей творческой деятельности Харика, в 1936-м он становится членом-корреспондентом Академии наук БССР. Но к тому времени уже явно ощущается надлом в его поведении. Харик отрекается от своих товарищей по еврейской секции, которых репрессировали раньше его (в начале 1935 г. Хацкеля Дунца сняли с работы как троцкиста, в том же году исключили из Союза писателей, летом 1936 г. арестовали; расстреляли одновременно с Хариком). Журнал «Штерн» «пинает» арестованных и призывает усилить бдительность.

Между тем Харик, по воспоминаниям Евгения Ганкина и Гирша Релеса, очень заботился о молодых литераторах, помогал им, как мог, иногда и материально. Релесу, например, помог удержаться в пединституте, когда в середине 1930-х гг. на студента из Чашников был написан донос о том, что его отец – бывший меламед, «лишенец».

«Лебединой песней» Харика стала большая поэма 1935 г. «Af a fremder khasene» («На чужом пиру» или «На чужой свадьбе») – о трагической судьбе бадхена, свадебного скомороха. Из-за своего вольнодумства он не уживается с раввином и его помощниками, а также с богатеями местечка, уходит блуждать с шарманкой по окрестностям и гибнет, занесенный снегом. Время действия – середина ХІХ столетия, когда ещё жив был известный в Минской губернии разбойник Бойтре, которому бадхен со своими музыкантами явно симпатизируют. Главного героя зовут Лейзер, и автор прямо говорит, что рассказывает про своего деда. Как следует из эссе Изи Харика 1926 г., «Лейзер Шейнман – бадхен из Зембина», судьба деда была не столь трагичной, он благополучно дожил до 1903 г., но некоторые черты сходства (склонность к спиртному, любовь к детям) у прототипа с героем есть.

Некоторые наши современники увидели в поэме эзопов язык: Харик-де попытался показать в образе бадхена себя, своё подневольное положение в середине 1930-х гг. Но можно трактовать произведение и так, что автор просто описывал трудную судьбу творческой личности до революции, следом, например, за Змитроком Бядулей с его повестью «Соловей» (1927). Если в этих произведениях и есть «фига в кармане», то она очень глубоко спрятана.

Независимо от наличия «фиги», поэма «На чужом пиру» – ценное произведение. Оно полифонично, прекрасно описываются пейзажи, местечковые характеры… Немало в нём и юмора – чего стоят диалоги бадхена с женой Ципой. Текст прекрасно дополняли «минималистические» рисунки Цфании Кипниса. Увы, поэма не переведена целиком на белорусский язык (похоже, и на русский тоже). Приведу несколько начальных строк в переводе Давида Бродского:

Я знаю тебя, Беларусь, как пять своих пальцев!

Любую

И ночью тропинку найду! Дороги, и реки живые,

И мягкость твоих вечеров, и чащи поющие чую,

Мне милы березы в снегу и сосен стволы огневые.

Немало в поэме белорусизмов: «asilek», «ranitse», «vаlаtsuhe», «huliake»… Эти слова для нормативного идиша в общем-то не характерны, но Харик смело вводил их в лексикон.

Рыгор Бородулин говорил на вечере 1993 г. (затем его выступление вошло в вышеупомянутую книгу 2011 г.): «Поэт Изи Харик близок и своему еврейскому читателю, которого он завораживает неповторимым звучанием идиша, и белорусскому, который видит свою Беларусь глазами еврейского поэта», имея в виду прежде всего эту поэму.

В предпоследний год жизни Харик приложил руку к печально известному стихотворному письму «Великому Сталину от белорусского народа» (лето 1936 г.). Он был одним из шести авторов – наряду с Андреем Александровичем, Петрусём Бровкой, Петрусём Глебкой, Якубом Коласом, Янкой Купалой. Но и это сервильное произведение не спасло Харика, как и дружба с Купалой, и многое другое.

* * *

Такой непростой был поэт и человек, долго питавшийся иллюзиями. Всё же многие его произведения интересны до сегодняшнего дня. Конечно, он заслуживает нашей памяти, и не только ввиду своей безвременной страшной смерти. Хорошо, что в Зембине одна из улиц в 1998 г. была названа его именем…

Увы, дома в центре местечка, где родился поэт, уже нет; в сентябре 2001 г. дом был признан ветхим и снесён. Перед сносом было несколько обращений к еврейским и нееврейским деятелям с целью добиться внесения в охранный список и ремонта – они не возымели эффекта.

Фрагмент публикации А. Розенблюма в израильской газете, декабрь 1997 г. Автор как в воду смотрел…

А выглядел родной дом Изи Харика 50 и 20 лет назад так:

Между прочим, Харик неожиданно «всплыл» в художественном произведении 2005 г. «Янки, или Последний наезд на Литве» (Владислав Ахроменко, Максим Климкович). Там один персонаж говорит: «Что-то ты сегодня чересчур пафосный!» Другой поддакивает: «Как молодой Изя Харик на вечере собственной поэзии!» Забавное, даже экзотичное сравнение, однако оно лишний раз доказывает, что поэт не забыт.

Думаю, следовало было бы Национальной Академии навук РБ к 125-летию Моисея Кульбака и Изи Харика провести конференцию, посвящённую этим поэтам и их окружению. И ещё: если уж не получается увековечить в Минске каждого по отдельности, то на ул. Революционной, 2, где с 1930 года находилась редакция журнала «Штерн», неплохо было бы повесить общую памятную доску, чтобы там были указаны и Кульбак, и Харик, и Зелик Аксельрод, расстрелянный в 1941-м. Все они имели непосредственное отношение к журналу «Штерн».

Вольф Рубинчик, г. Минск

wrubinchyk[at]gmail.com

Опубликовано 03.10.2017  20:54

 

Водгук ад згаданага ў тэксце Аляксандра Розенблюма (г. Арыэль, Ізраіль)

Дзякую за лекцыю. Хачу тое-сёе дадаць.

Маці (Соф’я Чэрніна, 1902–1987) казала мне, што прафесію фармацэўта Харык набыў пасля навучання ў Харкаве. Працаваў у барысаўскай аптэцы кароткі час, на пачатку 1920-х гадоў.

Дзесьці ў 3-м ці 4-м класе (прыблізна ў 1936 г.) беларускай школы па падручніку на беларускай мове мы, згодна з праграмай, вывучалі Харыка, Шолам-Алейхема («Хлопчык Мотл»), Бруна Ясенскага…

Хата Харыка, наколькі мне вядома, выкарыстана не на дровы, а на будаўніцтва нейкай царквы ў межах Барысава.

Пишет Александр Розенблюм из израильского Ариэля (перевод с белорусского):

Благодарю за лекцию. Хочу кое-что добавить.

Мать (Софья Чернина, 19021987) говорила мне, что профессию фармацевта Харик приобрёл после учёбы в Харькове. Работал в борисовской аптеке короткое время, в начале 1920-х годов.

Где-то в 3-м или 4-м классе (примерно 1936 г.) белорусской школы по учебнику на белорусском языке мы, согласно программе, изучали Харика, Шолом-Алейхема («Мальчик Мотл»), Бруно Ясенского…

Дом Харика, насколько мне известно, пошёл не на дрова, а на строительство какой-то церкви в границах Борисова.

05.10.2017  13:53

Піша д-р Юрась Гарбінскі: “Вельмі рады і ўдзячны за лекцыю пра Ізі Харыка. Як заўсёды глыбока і цікава“. 11.10.2017 21:31

Пётр Рэзванаў: “Няблага атрымалася!” (12.10.2017).

==============================================================================

Уточнение 2020 года

Увы, три года назад я слишком доверился преподавателю идиша Ю. Веденяпину. В его статье 2015 г. утверждалось, что «Биробиджанский фрейлехс» был написан на стихи Изи Харика, положенные на музыку Мотла Полянского (с. 15-16). На самом-то деле слова песни, в наше время исполняемой на идише Тамарой Гвердцители, принадлежат Ицику Феферу, а музыка – Самуилу Полонскому. Доказательство можно обнаружить здесь – см. ссылку на Зиновия Шульмана (1960). Пластинка с записью этой песни выпускалась и в 1937 г., тогда «Биробиджанский фрейлехс» исполнял Государственный хор БССР под управлением Исидора Бари.

Добавлю: в 1990-е годы песню любила напевать вдова Изи Харика Дина, что также сбило меня с толку при подготовке лекции 2017 г. Вообще говоря, Дина Звуловна ценила творчество Фефера, который в 1930-х пытался за ней ухаживать.

Приношу извинения всем, кого невольно запутал. На слова Харика есть другой «Фрейлехс», записанный Зислом Слеповичем в рамках проекта «SYLL-ABLE» в 2018 г. Приглашаю послушать.

В. Рубинчик, г. Минск

Добавлено 19.05.2020  22:54

 

Шуламит Шалит. Сага семьи Житницких

 

.

Разлука с матерью навечно – она похоронена в подмосковной Малаховке, разлука с сестрой Нехамой – навечно, она убита фашистами в Минске. Но за что Басе Житницкой выпала вечная разлука с оставшейся в живых девочкой, дочкой Нехамы? Родная кровь, племянница, не только живая, но и живущая в том же городе, а как будто на другой планете. Ларочка, Лариса… Сколько лет она просыпалась и засыпала с этим именем на устах… Бейся головой об стены, голоси, сотрясай вселенную – пустое, никто и ничто не поможет. Отняли дитя, вынули душу.

На земле Израиля, до нас замечено, обостряется интерес к корням собственного древа жизни. И ещё острее чувство несправедливости. Будто, прожив одну жизнь в мире неправедном, явился проживать вторую в мир абсолютной гармонии. И кто же ее находит? Может, причина поиска корней в раскрепощении духа? В возникшей близости к Всевышнему? Или земля придаёт силы? И поскольку нет ответа на вопрос, куда мы идём, осознать бы хоть, откуда пришли… Что было до нас в нашем роду? На кого похожи мы? А наши дети? Может, это – терапия души, не находящей покоя…

Бася с любимым дедом Иче

Когда Бася Житницкая решилась написать рассказ о своей жизни, она ещё не знала, во что выльется её повествование. И чем она его закончит, на какой ноте? Но забрезжила надежда, и она села писать.

 

Солдаты Житницкие – отец, сын, внук (Марк, 1923; Исаак, 1973; Исраэль, 1990)

Её внуки – все сабры, все родились в Израиле. Не сегодня, но, может быть, завтра, послезавтра и им захочется узнать, кто был их дед? И дед их деда? Она им скажет: «Вы же изучаете историю восточноевропейского еврейства… Про царя Николая Первого слыхали? Так вот, ваш прадед Мордехай Аарон Житницкий воевал в николаевской армии, был солдатом на русско-турецкой войне в конце XIX века… Воевал вместе с болгарами против турок. Плевна, Шипка – не слыхали? Можно почитать… А могу и сама рассказать. Историю вашего деда никто лучше меня не знает. Потому что, кто знал, тех уж нет. Некому больше рассказывать».

И поскольку мы уже открыли первую страничку саги семьи Житницких, признаюсь, что мне она видится в живых образах, готовым многосерийным фильмом. Судьба конкретной еврейской семьи на протяжении почти 200 лет. Известно ведь кое-что и об отце прадеда Мордхе Аарона… Он был барышником и торговал с цыганами. Чем торговал? Известно, лошадьми. И сыну хотел передать свою опасную, но прибыльную профессию. Оба, видно, крутого были нрава. Мордхе не любил все эти ночные явления цыган, называл отцовскую работу «еврейскими махинациями» и с детства хотел быть только портным. Обозлённый отец при очередном рекрутском наборе возьми да и сдай его в солдаты, что, прямо скажем, редкое, ну, невиданное у евреев явление. А Мордхе только что женился, и вот вам новый поворот сюжета!

Первая еврейка-декабристка! Красавица Нехама отправилась за мужем и следовала в обозе за полком, так что, где он, там и она. Когда швейная машинка не стучит, усадит Мордхе своих детей и, не оставляя ручной работы, рассказывает. А Юдя, Шлойме и Цодик следят за его проворными руками и слушают. И внучек Меерка, сын Шлоймы, тоже тут. Много воды утечет, пока Меерка, уроженец славного белорусского города Могилева, он же Меер, он же Марк Житницкий, оставит нам в наследство свои воспоминания – и расскажет и покажет в картинках, недаром же стал художником.

Мордхе шьет, дети и внук сидят вокруг и неторопливо вьется-течет сказ бывшего вояки.

«Когда мы шли по румынской земле, я видел много евреев в городках и местечках. Я попросил фельдфебеля отпустить меня в синагогу помолиться. Представьте себе, отпустил, с условием, что я ему на большом постое брюки починю.

В синагоге меня окружили евреи и учинили настоящий допрос. Кто я, откуда, есть ли родители, родственники и даже, как я устраиваюсь с кошерной пищей. Я им ответил, что в обозе следует моя жена. Это их так умилило, что они стали совать мне деньги для супруги…

На болгарской земле нас нагрузили патронами и велели подготовиться к ночному маршу. Мне удалось пробраться к нашему обозу. Там я горячо помолился и попрощался с женой.

…Мы бежали вперёд, спотыкаясь о трупы – то ли наших солдат, то ли турок – не знаю. Многие из наших падали, сражённые пулями, но мы не останавливались. Вдруг сильный удар свалил меня с ног. Я потерял сознание, а когда оно вернулось, то, открыв глаза, сразу увидел над собой мою Нехаму. Она плакала.

Целый год я провалялся в лазарете. Я был ранен в бок навылет турецкой пулей. Нехама сидела дни и ночи у моей постели и выходила меня…

  

 Два рисунка из альбома М. Житницкого 

Как-то в нашу палату пожаловал царь. Он запросто разговаривал с солдатами и каждому повесил на грудь медаль. Мою медаль вы видели, она в коробке с паспортом хранится…»

Тут, по воспоминаниям Марка, Юдл, сын Мордхе, ему, значит, он приходился дядей, хитро заулыбался:

– Такую медаль и маме надо было дать! Какой недогадливый царь…

Отец его смеётся, показывая белые крепкие зубы:

– У нас эта медаль с мамой на двоих!..

Отцом же Марка Житницкого был Шлойме, выучившийся на сапожника. Профессии у всех вполне еврейские, но характеры…

Слушайте дальше. Третьим сыном, как мельком сказано выше, был Цодик. Ну и биография! Как там в считалочке звучит: «сапожник – портной, кто ты будешь такой?»

У дяди Цодика имелся револьвер. Однажды вечером бабушка Нехама щипала перья. Вдруг стук в окошко. Мужской голос по-русски: «Открой, Нехама!» Бабушка вздрогнула. Перья взлетели. «Входите, Фёдор Иванович», – сказала она в темноту. Вошёл грузный городовой с пышными усами и шашкой на боку… «Где твой Цодик?» Однако не арестовывать пришёл, а предупредить. «Пусть немедленно уходит… Беда! И мой сопляк в одной компании с ним». Оказалось, что дядя Цодик настолько возненавидел самодержавие, что записался в боевую группу социал-демократической партии. И собирались они не где-нибудь, а на женской половине синагоги. Думали, там безопасно. Понятно, что вскоре их выследили, окружили, полицейский пристав замахнулся шашкой, но тут Цодик колом выбил шашку из его рук и нечаянно проломил ему череп.

Когда Цодика вели в суд, он кинулся на конвоиров, их было двое, рванул на себя их винтовки, и пока они падали и вставали, он уже подбегал к реке Днепр. Скатился с обрыва и по весеннему ледоходу, по ломкому льду, запрыгал к свободе. Но его всё-таки арестовали, этого богатыря Самсона, и упрятали в Сибирь. Дед Мордхе сидит, бывало, в одних подштанниках на кровати и ругается: «Этот жалкий воробей, этот дохлый цыплёнок полез драться с царским двуглавым орлом!» Смертную казнь заменили пожизненной каторгой. Пришёл 1917 год. Февральская революция. Под медные звуки Марсельезы открылась и камера Цодика. Восторженная толпа встречала политзаключённых. В этих объятиях Цодик и закончил свой героический путь. Умер от разрыва сердца! Ну, просто чертово невезение, говорили в семье. Не это ли  «настоящее» еврейское счастье – дожить до освобождения и упасть возле тюремных ворот, правда, по другую, лучшую сторону!  Тоже мне утешение!..

Брат же его Шлойме произнес вечно молодую фразу «но мы пойдём другим путём». И в 1905 году отправился в Эрец-Исраэль «искать лучшего места для проживания». Так он объявился в тогдашнем Яффо! Работы мало, жилья нет, постучал молоточком, походил-помаялся и спустя какое-то время решил, что в Стране Обетованной «обетует» слишком мало евреев, скучно ему! Вы только подумайте, не голодно, не жарко, а скучно ему стало! И ведь тронулся в обратный путь. Что-то он, видимо, заработал, потому что поехал не куда-нибудь, а в Париж. Устроился на обувной фабрике, вкалывал, тут строго было. И все-таки, лихая голова, вернулся в матушку Россию. Женился, дети пошли. А тут подоспела Первая мировая война. Оставив на жену пятерых орлов – один другого меньше, но все Житницкие, все крепыши – ушёл воевать. И остались кости еврейского сапожника, вояки и скитальца, где-то в прусской земле. К тому 1915 году воевал уже и дядя Юдл, третий из сыновей Мордхе. И тоже погиб… «Случайно ли во множестве столетий / И зареве бесчисленных костров / Еврей – участник всех на белом свете / Чужих национальных катастроф?». Несмотря на вопросительный знак, поэт Игорь Губерман едва ли ждет ответа. И нет его. Точнее, ответов так много, что односложно не ответишь.

Мееру было 13, когда его отец сгинул в Восточной Пруссии. Он был старшим из пятерых сирот и после трёх лет учёбы в хедере оказался достаточно грамотным, чтобы стать опорой для семьи. Его приняли рассыльным в аптеку, переименовали из Меера в Марка, а ещё через три года, в 1918-м, юный пролетарий, из тех, для кого и делалась революция, идёт добровольцем в Красную Армию.

Альбом «Из глубин памяти» – автобиографию в картинках и текстах Марк Житницкий завершил к своему 75-летию, в 1978 году. В нем более 500 рисунков 

В начале 1930 годов Марк Житницкий, отвоевав на фронте, отслужив пять лет в РККА (сегодня уже все надо объяснять, РККА это Рабоче-Крестьянская Красная Армия), поработав на лесозаводе, поменяв ещё несколько профессий, окончил и графический факультет Московского художественно-технического института (ВХУТЕИН) и возглавил отдел художественного оформления книг белорусского Госиздата. И женился на Нехаме Левиной.

Бабушка Сарра, дедушка Иче (внизу)  и родители Баси Житницкой – Гинда и Авраам 

С этого момента – новая глава в жизни Марка Житницкого и в нашей истории. Семья Житницких породнилась с не менее уважаемой, разве что чуточку более уравновешенной семьёй Левиных, где дед Иче Берл был двоюродным братом самого Менделе Мойхер Сфорима. В сериале, так ясно воображаемом мною, найдётся место и белорусскому местечку Узда и смене там властей, когда страдали и от белых и от красных, и чудесным старикам Иче Берлу и бабе Сарре, их сыну Аврааму и их невестке, любимой всеми Гинде Левиной. Гинда Тевелевна родила пятерых детей. Вот их имена: Нехама, Азриэль, Меер, Муся и Бася.

 

Родители Баси – молодые Гинда и Авраам, 1920 

Брат Азриэль (Зóля) во время Второй мировой войны был шофером у какого-то очень известного генерала, дошел до самого Берлина, потом жил в Москве. Другой брат, Меер, был мобилизован сразу после окончания школы, пропал без вести, видимо, погиб в первые дни войны. Сестра Муся была замужем за своим земляком Исааком Шацким. Из эвакуации они тоже не вернулись в Белоруссию, жили в Рыбинске. Их сыну, 10-летнему племяннику Аркадию Шацкому, дядя Азриэль привез с войны трофей – аккордеон. Аркадий стал блестящим музыкантом, композитором, руководил джаз-оркестром «Радуга». По его стопам пошла и дочь Нина, талантливая исполнительница романсов и джазовых композиций. Бася очень любила и племянницу и ее творчество, подарила мне ее диски, видеозаписи.

Гинда Левина с детьми. Слева направо: Бася, ее брат Азриэль, любимая мама и сестра Муся. Муся – бабушка известной певицы Нины Шацкой 

В 1973 году, когда Бася с детьми уже были в Израиле, в Рыбинске скончалась жившая у Муси любимая мама Гинда. Еврейского кладбища там не было, поэтому Азриэль перевез ее тело в Москву и похоронил на еврейском кладбище в Малаховке, под Москвой.

Могила Басиной мамы, Г. Левиной. Внизу – надписи в память о погибших в годы Второй мировой войны сестре Нехаме (в гетто) и брате Меере (на фронте) 

А мы вернемся к Марку и сестрам Нехаме и Басе. Итак, Марк женился на Нехаме. Бася, младшая сестрёнка Нехамы, Марка уважала, а сестру просто боготворила. И когда 30 января 1934 года у Житницких родилась девочка Ларочка, то эта любовь распространилась и на неё. Марк и Нехама были окружены друзьями, среди них было много художников, семья скульптора Бембеля, семья Гусевых… Когда они уходили в театр, в кино, Бася охотно оставалась с ребёнком. И малышка привязалась к ней.

15 сентября 1936 года старшие ушли смотреть фильм Чарли Чаплина «Новые времена», а девочки заснули. Не забудем, что Бася была всего на тринадцать лет старше племянницы… А ночью ворвались чекисты, перевернули весь дом (Бася так никогда и не узнала и не поняла, что всё-таки они искали) и увели Марка. Он осторожно вытащил из-под головки Ларисы маленькую подушечку и взял её с собой… Нехама выбежала на улицу и потеряла сознание. Бася металась от Нехамы к Ларочке. Марк получил 10 лет лишения свободы. Бася пишет: «Что значит участь Марка в масштабах «большого террора», как теперь называют сталинские репрессии тридцатых годов, когда погибли миллионы ни в чём не повинных людей? Но для его жены Нехамы и дочери Ларисы, для меня и всей семьи его жестокая участь стала частью нашей судьбы».

Поселок Ветлосян (недалеко от Ухты, в автономной республике Коми) 

А потом война. Их раскидало в разные концы. Когда в бомбёжке наступил короткий перерыв, Бася выползла из подвала, где укрывалась с мамой и сестрой, Мусей, и побежала искать Нехаму. «Лариса в бомбоубежище, её взяла семья подруги», – сказала Нехама, а сама даже спрятаться не могла, она, бухгалтер, выдавала мобилизованным деньги и дрожала за мешки, лежавшие на полу.

28 июня фашисты были в Минске. Бася оказывается в эвакуации. Где сестра с дочкой – неизвестно. Три долгих года она ничего не знает о судьбах Нехамы и Ларочки. Как только освободили Минск, буквально через две недели, Бася была там. Они оба вернутся в Минск, но первой – Бася. Ничего не зная о судьбе семьи, Марк пробыл в заключении весь срок, с 1936-го по 1946‑й.

До войны, в сентябре 1939 года, Марку удалось добиться свидания с женой и дочерью. На фотографии Нехамы 1932 года его рукой написано: «Карточка была со мною в лагере 10 лет».

Нехама Житницкая, сестра Баси – первая жена Марка. Запись внизу сделана его рукой 

Вот что Басе удалось узнать о судьбе сестры Нехамы, а я передаю с ее слов. Дочь их соседки Косаревой при немцах работала в полиции и сделала Нехаме паспорт на имя белоруски Елены. Нехама высветила волосы и ушла из гетто вместе с дочкой. Их приютила семья скульптора Андрея Онуфриевича Бембеля. Однажды во дворе Бембелей Ларочку увидела подруга хозяйки дома – Нина, жена известного белорусского писателя Петруся Глебки. Детей у них не было, а красивая Ларочка женщине приглянулась. Сам Глебка был в это время в Москве. Нина работала диктором на радио. И при немцах продолжала служить там же, но уже на оккупантов. Ларочка оказалась у неё, а за Нехамой пришли гестаповцы…

Когда фашисты стали отступать, Нина связалась с каким-то рыжим немцем и оказалась с ним в Кенигсберге, а потом и в Берлине.Главное, что узнала Бася: Нехамы нет, но Ларочка жива, и об этом она сообщила Марку. Но кое-что она от него скрыла: когда в Минск на пост генерального комиссара Белоруссии прибыл посланец фюрера гяуляйтер фон Вильгельм Кубе, еврейская девочка Ларочка Житницкая, чью мать убили фашисты, встречала генерала цветами. Эту фотографию на обложке минского журнала Бася мне показывала. Но волнение и ужас были так велики, что сама мысль переснять это изображение не пришла мне в голову… Осталась же в моем архиве настоящая фотография Ларисы той поры, в том же наряде, что и на потрепанной журнальной обложке. 

Эта милая еврейская девочка в белорусском национальном костюме, Ларочка Житницкая, вручала цветы фашистскому генералу фон Кубе

Из Берлина Нина Глебка пишет в Минск жене писателя В. Вольского: «Раньше я спасала Лару, а теперь она спасёт меня». Мол, всё, что она делала, имело целью спасти еврейского ребёнка. А у Петруся Глебки был добрый друг, всесильный Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко – депутат Верховного Совета, секретарь ЦК компартии Белоруссии. На военно-транспортном самолёте «были вызволены из неволи» жена и дочь знаменитого белорусского писателя. Об их возвращении Бася и её мама узнали от писателя Михася Лынькова, жену которого, Хану Абрамовну, вместе с сыном тоже убили фашисты.Гинда Тевелевна и Бася тут же отправились к особняку Глебки, на улицу имени Розы Люксембург. Постучали в калитку. Им открыла… Ларочка. Она бросилась к бабушке и тёте Басе, как будто потеряв дар речи – и только молча обнимала их и целовала. Пройдёт немного времени, и она перестанет их замечать.Нину Глебку никто не тронул, хотя весь город знал о её службе у немцев. Более того, и сам Глебка, сидя в Москве, тоже знал об этом. Значит, знали и органы, но и его почему-то не тронули.Бася и её мать ложились спать и вставали с одной мыслью, как подступиться к Ларисе. В дом их больше не пускали. Они искали её на улице. Однажды Бася увидела её. Девочка шла в магазин, опасливо озираясь. Догнала: «Почему ты нас боишься? Ведь мы любим тебя!» – «Мне мама наказала, чтобы я не смела видеться с вами, – сказала она тихо. – Теперь я её дочь… Сейчас я полная белоруска и ничего общего с вами у меня нет». И убежала.

Марк Житницкий в ссылке. Ветлосян (Ухта, Коми АССР), 1943

Марк вернулся. Из его дневника: «В сентябрьский дождливый день 1946 года я с волнением постучал в маленький одноэтажный домик моей тёщи. Мне открыла молодая девушка, которая назвала себя Басей…» Когда она села напротив, он стал в её фигуре и лице искать черты сестры, его любимой Нехамы.Первая встреча с Ларой. Калитка оказалась незапертой. Лара болела и что-то рисовала в кровати.

– Ой, папа!

Она его узнала! Ему показалось или он видел слёзы в её глазах? Он напомнил ей об их свидании в 1939 году. Она насупила брови и тихо сказала: «Всё помню…»

О, сколько унижений вынес этот сильный и гордый человек. Глебка все свои доводы сводил к одному: у Марка нет условий, чтобы взять к себе дочку. Неожиданно для себя самого, Житницкий сказал, что есть условия. Он женился на Басе, сестре своей покойной жены.

Пока шёл разговор, Нина то и дело бегала в соседнюю комнату, пока оттуда не донёсся голос Лары: «Не уйду отсюда! Хочу здесь жить!»

Когда он попытался увидеться с Ларой в школе, она при всех выпалила: «Вы мне не отец и никогда им не будете!..»

Как он не умер тогда? Вышла завуч и резко отчитала его. В городе висели афиши фильма с названием «Где моя дочь?» Кто-то сделал приписку «У Глебки».

С Марка сняли судимость. В дом входить нельзя, в школу нельзя. И Бася и Марк пытались увидеть Лару украдкой. Стоит красивая девочка на углу своей улицы и продаёт ягоды. Новая «бабушка» послала. Марк издали любовался ею. «Схвачу в охапку, суну в машину и увезу в Москву…»

Но кто он и кто эта волчица?

Нине Глебке было тревожно, мало ли что может учинить этот Житницкий, но тут ей опять улыбнулось счастье: 3 марта 1949 года Марка Житницкого арестовали вторично. Да, Бася, у которой был жених, её сверстник Гриша Канторович, не могла остаться равнодушной к страданиям Марка. Судьбы Лары и Марка вытеснили всё. Она страдала вместе с ним, как она сказала, «всеми его болями». Вернувшись из особняка, он передал ей тамошний разговор. Вы, мол, женитесь, и мачеха будет издеваться над Ларисой. И тогда он выпалил, что если женится, то только на Басе, а Бася ведь воспитывала ребёнка с пеленок… И Бася кивнула головой: она готова выйти замуж за Марка. Так муж ее сестры Нехамы стал ее мужем. Он был старше на 20 лет, а она любила другого…

Четыре месяца его держали в тюрьме, потом этап… Енисей и бессрочная ссылка в Игарку. Исачку, их сыну, Исааку Житницкому, было тогда полтора годика. Бася колебалась недолго, конечно, надо ехать к Марку. Однако брать с собой такую кроху страшно. Ведь не куда-нибудь – за полярный круг, в зону вечной мерзлоты! Но ведь Марк уже потерял дочку. А теперь его оторвали и от сына. И она стала складывать кисти и краски. Ещё одна еврейская «декабристка».

Северные олени. Бася с Исачком в Игарке, во время второй ссылки Марка 

Исаак выучил еврейскую историю там, в Игарке. Заключённые выдирали из толстых старинных книг прозрачные листы-прокладки, скручивали из них цигарки, а под ними оказывались великие творения мастеров – Микельанджело, Рембрандт… Царь Давид, Моисей, все герои еврейской истории ожили для мальчика именно там, в краю снегов и оленей. Марк хорошо знал историю и давал разъяснения и жене и сыну.

Марка Житницкого реабилитировали в 1956 году. Они вернулись в Минск, получили квартиру в Доме художников. Через два года родилась дочь, Алла.

Лара вышла замуж за выпускника консерватории Игоря Демченко. Пока Житницкие были в далекой Игарке, мать Баси встретилась с ним. Очень милый человек. Приняли нормально. Обменялись фотографиями. Ту, где маленькая Лара прижимается к маме, к Нехаме, Игорь подарил жене на день рождения. А та, где Игорь, Лара и их старший сынишка Саша, пошла на Игарку. Но с Ларой сближения не получалось.

Нехама с дочерью Ларисой, 1939. На обороте Марк Житницкий написал:

Через стены моей темницы, через тайгу и горы, через необозримые дали, через огненный вал войны – мои мысли с вами, мои дорогие! 30 января 1944. Ухта.

В 1969 году Житницким прислали вызов из Израиля, ещё через два года Исаак, уже известный отказник, активный участник сионистского движения, привозит в Израиль всю семью. Провожая Исаака, его друг Эрнст Левин написал: Как старый Ной, я нашей рад разлуке. / Наш дальний берег ближе с каждым днём. / Возьми же первый камень суши в руки / И поцелуй, сказав ему «Шалом».

У Исаака трое детей – Исраэль, Иегуда, Лиат. У Аллы было четверо – Янив, Зеэв, Ифтах и Гидон. Я видела фотографию Баси с внуком Исраэлем. В армейской форме он похож на моего сына.

Бася с семьей сына Исаака 

20 лет спустя Бася поехала в Минск. Подруга передала, что один из сыновей Лары просил её адрес в Израиле. Снова искорка надежды. Надежды на что? Жизнь-то почти прожита. Она не поехала – полетела!

Встретились. Бася рассказывала о жизни в Израиле, о выставках работ Марка, показала альбомы, изданные известным издательством «Масада». Тема Катастрофы европейского еврейства была одной из главных тем художника. Не слишком разговорчивая, на сей раз и Лара приоткрыла душу…

Глебка умер в 1969 году. Нина Глебка судилась с Ларой за наследство. Произнесем это еще раз: Нина Глебка судилась с Ларой! С этой целью она представила суду настоящую метрику Лары: вот написано, кто её настоящие мать и отец…

Лара пошла в церковь, чтобы поставить поминальную свечку по маме Нехаме. Бася ей объяснит, что и как делают у евреев…

Бася привезла больному Марку письмо. Лара писала: «Сложная штука жизнь. Каждому она отмеряет свою долю радостей, огорчений и испытаний, но, пожалуй, Вам досталось больше других. Очень жаль, что всё так получилось, жаль, что есть в этом доля и моей вины».

Марк Житницкий (1903-1993), очень сильный физически и богатый духовно человек. Несмотря на все испытания и страдания он сумел дожить до 90 лет! 

Марк медленно, осторожно положил открытку во внутренний карман пиджака. С левой стороны, поближе к сердцу…

В эпилоге Бася пишет, что по возвращении домой она послала Ларе гостевой вызов. И в ноябре 1992 года Лара приехала в Израиль вместе с младшим сыном Славой. «Я старалась показать им всю нашу страну… И гости были восхищены увиденным». Во всем и на всем была рука Баси.

Марк к тому времени находился уже в доме для престарелых, с очень хорошим уходом, жить ему оставалось менее полугода, но в эти дни у него был какой-то особенный, необыкновенный душевный подъем – он ждал этой встречи, этой возможности обнять свою дочь всю жизнь. Лариса была его раной, его болью. Исаак привез его домой. Их сфотографировали вместе – Марк Житницкий в первый и единственный раз со всеми своими детьми – Аллой, Ларисой и Исааком. Даже на снимке, обнимая Ларису, он смотрит не в объектив, а на ее профиль, как будто не веря в реальность происходящего.

Марк Житницкий со всеми своими детьми незадолго до смерти. Слева направо: Алла, Марк, Лариса, Исаак. 1992 

Слава произнес то, о чем думали все: «Это должно было произойти давно!» Очень скоро, в апреле 1993-го, Марка Житницкого не стало.

Брат и сестра в Яффском порту. Исаак встретил Лару в Израиле как родного человека. 1992 

В самом начале нашей истории мы сказали, что когда Бася Житницкая решилась написать рассказ о своей семье, о своей жизни, она ещё не знала, во что выльется её повествование, на какой ноте она его завершит. Ее книга «Жизнь, прожитая с надеждой», вполне готовый сценарий, заканчивается, как мы видели, почти счастливо. Она вышла на иврите и на русском языках. Были волнующие презентации. Моя радиопередача состоялась еще до публикации книги.

И вдруг…

В конце 2003 года Бася Житницкая, жившая тогда в Рамат-Гане, получает письмо из Иерусалима: «Уважаемая госпожа Житницкая! В отдел «Праведники Мира» израильского мемориала Холокоста «Яд ва-Шем» обратилась Глебко (так в письме – Ш.Ш.) Лариса Петровна с просьбой посмертно отметить почетным званием «Праведники Мира» свою приемную мать Глебко Нину Илларионовну, а также Дедок (Бембель) Ольгу Анатольевну, которые в годы нацистской оккупации помогли ей спастись…»

Мою радиопередачу о семье Житницких слышала и бывшая минчанка из Ашдода Евгения Григорьевна Неусихина. Она пишет, что училась в той же школе, что и Лариса, но она младше ее года на четыре, и сама однажды была свидетельницей, как отец Лары и ее бабушка приходили в школу, и как она гнала их, не хотела ни видеть, ни выслушать. «Придя домой, – пишет она, – я рассказала об увиденном своим родителям, и тут мой отец рассказал маме, что Нина Глебка во время немецкой оккупации выступала по радио с агитационными речами «за независимую Беларусь под эгидой Великой Германии» и входила в группу белорусской интеллигенции, сотрудничавшей с фашистами. Она выдала немцам мать Лары и, уверенная, что уже никто ей не помешает, оставила девочку у себя… По словам моего отца, только очень высокое общественное положение поэта Глебки спасло его жену от репрессий за профашистскую деятельность. Несколько лет мы ничего больше не слышали о семье Марка Житницкого, хотя и вспоминали, время от времени, эту трагическую историю».

Вот вам и «счастливый» конец! Есть у меня и ответное письмо отдела «Праведники мира» мемориала «Яд ва-Шем» Ларисе Петровне, очень вежливый и обстоятельный, хотя наглую ее просьбу (ну, а как мне ее назвать?!) не удовлетворили…

– Где Вы черпаете силы? – спрашивала я совершенно обескураженную Басю. Она только пожимала плечами.

– Мы же не можем знать, может, кто-то подговорил Ларису, соблазнил какими-то выгодами. Не хочется думать, что про ее «идею» знали муж и сыновья, такие симпатичные люди…

В этом вся Бася. Повидавшая и пережившая столько зла, свою душу сохранила чистой.

Я подарила ей томик стихов Сары Погреб, она вернулась позднее ко мне с этой книжкой и показала мне отчеркнутые карандашом слова:

Разлука – жестокая сила.

Дохнёт, и зови – не зови.

Но тайно и явно просила,

И чудо мне явлено было

Живучей, как корни, любви…

Такой «живучей» была и ее любовь – к родным, о которых она написала, к далеким и близким, к друзьям, к Израилю. Сильный характер, открытая душа…

Бася была еще жива, когда внезапно умер ее внук Гидон, сын Аллочки и Виталия. Это случилось через десять дней после автомобильной аварии. Он получил травму, но быстро пришел в себя, не пожелав даже показаться врачу, ездил в университет на занятия, а на десятый день старший брат нашел его в кровати бездыханным. Врачи постановили, что оторвался тромб. Но Бася, обожавшая его, к счастью, наверное, для себя, об этом не узнала. Она скончалась от болезни Альцгеймера, такого медленного затухания сознания, 18 апреля 2011 года, пережив Марка на 18 лет. Оба ушли в самом начале пасхального праздника.

Их дочь Аллочка, миниатюрная, красивая молодая женщина, в своем прощальном слове о матери старалась говорить спокойно и сдержанно, а потом, подняв вдруг глаза к темнеющему небу, произнесла: «Мамочка, пригляди там, на небесах, за нашим мальчиком».

Альманах “Еврейская Старина” №2(69) 2011 г.

.

 Впервые опубликовано в газете «Новости недели» (приложение «Еврейский камертон»), Израиль, 09.06.2011.
.
Опубликовано 24.07.2011  13:06
Обновлено 25.06.2021  03:33