Tag Archives: местечко Щедрин

И. Ганкина о еврейской литературе межвоенного времени (2)

(окончание; начало здесь)

Творцы, народ и Советская власть. Изи Харик – не просто поэт, он – символ «нового советского еврея». В 1935 г. торжественно отмечалось 15-летие с начала его творческой деятельности, на котором Кондрат Крапива не без иронии отметил: «Как бы мы с тобой выглядели сейчас, если бы не было советской власти. Я, мужик в армяке и лаптях, пришел бы к тебе, сапожнику, чтобы ты мне «склепал» новые сапоги. Ты бы обязательно был сапожником, как твой батька. Мы бы с тобой долго соображали, как сделать, чтобы сапоги стоили подешевле. Потом бы курили самосад и жаловались друг другу на нашу бедную жизнь. Мы даже не помышляли бы о творчестве» (цит. по: Релес, Г. Еврейские советские писатели Белоруссии. Воспоминания. Минск: изд. Дмитрия Коласа, 2006). Как ни забавно звучит этот «политически ангажированный» текст, но без революции, как минимум февральской 1917 г., дело могло обстоять именно так. Известно, что социальные лифты для талантливых детей из народа, а особенно «неправильной» национальности, работали в Российской империи с большим скрипом.

Прекрасно осознавая меру своей ответственности за судьбу молодых литераторов, Изи Харик организует работу секции еврейских писателей, поддерживает не на словах, а на деле юные таланты, в частности, организуя им стипендии, позволявшие детям из еврейских местечек продолжать свое образование в городе. Случайно уцелевшая после расстрелов 30-х годов молодая поросль (Гирш Релес, Евгений Ганкин) с нежностью вспоминала о личных встречах с Хариком, о невероятном успехе своих первых литературных опытов. Так, в 1934 году журнал «Штерн» печатает отрывки из поэмы двенадцатилетнего Евгения Ганкина (текст поэмы был привезен Харику учителем еврейской литературы местечка Щедрин Самуилом Шубом). «Харика я обожал», – так начинает воспоминания об Изи Харике Евгений Ганкин. Появление известного поэта в любом местечке сопровождалось «демонстрацией» любителей литературы. «Зал заполнился намного раньше объявленного времени, сидели на скамейках, на подоконниках, на полу и даже на пожарных машинах, которые стояли здесь же в депо» (цит. по: Ганкин, Е. Крыло ангела. Эссе, очерки, воспоминания. G.L.M. Publishing, Ann Arbor, USA, 2000). Так встречали Харика в местечке Щедрин летом 1932 года…

Еврейские писатели БССР 1930-х годов. Подборка фото с обложки книги воспоминаний Г. Релеса (2006)

Вообще, тема творчества, а шире, взаимосвязи и взаимозависимости «творца и народа» была, есть и, наверное, будет одной из сквозных тем мировой литературы. В анализируемый период она, естественно, приобретает классовый характер, но подлинный литературный текст даже через призму идеологии доносит боль и надежды автора. В белорусской пред- и послереволюционной литературе мы встречаем подлинные шедевры, раскрывающие эту тему: Янка Купала «Курган» (1910 г.), Змитрок Бядуля «Соловей» (1927 г.), и, наконец, Изи Харик «На чужом пиру» (1935 г.). Один и тот же образ – преследуемого, оскорбленного и униженного, но в то же время внутренне не сломленного творца, объединяет все эти произведения. Судьба главных героев перемалывается в жерновах истории. Не менее печальной оказалась судьба авторов этих текстов. Но прежде чем перейти к трагедии 30-х годов, следует наметить еще несколько магистральных тем белорусской еврейской литературы.

Биробиджанский эксперимент и великие стройки 30-х. В начале 30-х годов активно издавались книги на идише, реформа которого в 20-е годы привела к советизации языка, значительному сокращению древнееврейской лексики, изменению орфографии, а также бурному внедрению лексики, связанной с различными отраслями современной науки и техники. Последняя тенденция, обусловленная актуальными процессами в сфере среднего и высшего образования, хорошо иллюстрируется библиографическим справочником 1935 г. (Еврейская книга СССР в 1933 г. (Библиография) Государственная Библиотека и Библиографический Институт БССР им. В. И. Ленина. Еврейский отдел. Составитель Н. Рубинштейн. – Минск, 1935. – 86 с.) cо списком всех изданий на идише за предыдущий 1934 год. Названия разделов – зачастую калька с соответствующих терминов, в первую очередь немецких, плюс советская политическая лексика. Объем издаваемой литературы впечатляет – от 49 изданий в разделе «Политика. Советское строительство. Национальный вопрос. Коминтерн. Коммунистический интернационал. Комсомол. Пионерское движение. Политические партии в капиталистических странах» до 67 изданий в разделе «Литературоведение. Учебная литература для школ»; от 27 изданий в разделе «Техника. Транспорт. Связь. Контейнерные перевозки. … Банковское дело. Торговля» до 103 изданий в разделе «Народное просвещение. Педагогика и методика. Культпросвет. Всеобуч. Физическая культура и спорт. Половое воспитание. Взаимное обучение», и т. д., и т. п.

Хорошо или плохо, но к началу 1930-х годов полным ходом шло формирование советского нормативного варианта языка идиш, который имел перспективу постепенно, через ошибки и потери, стать современным полнофункциональным языком. В конце концов, современный иврит по лексике тоже далеко ушел от языка Торы.

Однако вернемся к общей социокультурной и общественно-политической ситуации 30-х годов. Все относительные экономические, а также культурные «вольности» 20-х ушли в небытие в годы «Великого перелома». Дискуссия в рамках большевистской идеологии стала смертельно опасным делом. Сторонников Троцкого и Бухарина сначала отправляли в ссылку, а затем пришло время больших политических процессов. Судя по воспоминаниям, верного (а возможно, даже чересчур верного) ленинца Х. Дунца исключают из партии за частную беседу, в которой он не смог согласиться, что большевики с дореволюционным стажем Троцкий и Каменев – фашисты (см.: Релес, указ. соч., с. 30).

На этом фоне биробиджанский эксперимент 1930-х годов становился последней иллюзией для поколения «детей революции». Как воспоминал известный советский еврейский литературный деятель Арон Вергелис: «Уже был «Великий перелом», уже прошла коллективизация… в это время на Украине уже случился жестокий голод. Коллективизация породила этот голод, и он уже подступал к узким улицам местечек» (Цит. по: Куповецкий, М. Последний советский еврейский нацкадр Арон Вергелис // Идиш: язык и культура в Советском Союзе. – Москва, 2009, с. 60). В такой ситуации воспевание достижений первых пятилеток, а особенно ударного труда на строительстве Беломорканала, выглядело понятным с идеологической, но спорным с других точек зрения поступком. Поэма Изи Харика «От полюса к полюсу» (1933–1934 гг.), посвященная «перековке» бывших уголовников в передовых советских ударников, при несомненных литературных достоинствах выглядит слишком идеологизированной. Сравнение ее с поэмой «Круглые недели» (1930–1931 гг.) – явно не в пользу первой. В «Круглых неделях» на фоне уже дежурного конфликта между «старым» и «новым», на фоне обязательной антирелигиозной пропаганды и образа кулака-вредителя присутствуют всё же подлинные социальные проблемы (плохое снабжение рабочих, грязь и теснота в столовой и бараках). В тексте поэмы бросаются в глаза живые зарисовки характеров и внешности строителей, точные физиологические (запах в бараке) детали. Одним словом, от нее веет подлинностью личного авторского переживания.

Такая же подлинность жизненных ситуаций и характеров – в рассказе «Свой врач» молодого талантливого писателя Моты Дегтяря (1909–1939), в котором счастливый отец приходит на прием к собственной дочери, дипломированному врачу, отправленному по распределению в родное местечко. Нет преувеличения ни в ситуации, ни в характерах, потому что мечта о «своем» еврейском враче – это мечта многих поколений евреев «черты оседлости», которая могла и становилась явью в довоенной БССР. Приведем в этой связи некоторые статистические данные: численность студентов-евреев в Беларуси в 1927-1928 гг. – 27% от общего числа (1257 человек); в БГУ в 1927 г. на медицинском факультете доля евреев составила 44% от общей численности принятых, и даже в 1939 г. из 8 тыс. минских студентов 2,5 тыс. были евреи.

Яркой образностью и динамизмом отличаются тексты Эли Кагана (1909–1944). Его «Город без церквей», где «…люди не ходят, а бегают. Улицы в нем широкие. Весь он просторен, как поле. И всё же люди нередко натыкаются друг на друга. Люди озабочены, люди хлопочут» дает образ странного города без истории – города-новостройки 30-х годов, запечатленного внимательным взглядом писателя. А его детские воспоминания из миниатюры «Большой пожар»: «Меня пугала смерть. Смерть – густая, черная, с огненными кругами, с блуждающими мерцающими точками. Я с замиранием сердца проваливаюсь в бездну, я хочу крикнуть и не могу…» – выходят далеко за рамки «большого стиля соцреализма» в пространство мировой литературы. Арестованный вместе с Зеликом Аксельродом весной 1941 г., чудом избежавший летом 1941 г. пули НКВД, погибший на фронте в 1944 г. при освобождении Беларуси, Эля Каган – еще один из расстрелянного поколения…

Но вернемся в 1934-й – год создания Союза писателей БССР и СССР. За красивой ширмой объединения творческих сил страны скрывалось спецсообщение секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР «О ходе подготовки к I Всесоюзному съезду Союза советских писателей» от 12 августа 1934 г., в котором фактически запрограммирована будущая трагедия белорусской интеллигенции. Купала Янка, Колас Якуб, Чарот Михась, Бровка Петрусь, Бядуля Змитрок и др. проходят в нем как белорусские нацдемы или им сочувствующие; соответственно – Харик Изя, Кульбак Мойша и др. являются либо скрытыми бундовцами, либо национал-фашистами. Расстрельные списки готовятся, дела подшиваются, остается только дать им ход.

Тем паче писатели – люди эмоциональные и увлекающиеся, история страны полна крутыми виражами, и то, что вчера приветствовалось, например, приезд из заграницы в СССР, сегодня становится поводом для обвинительного заключения. Так, в нелегальном прибытии в БССР из Польши обвиняют Мойшу Кульбака.

Показательна в этой связи история жизни Айзика Платнера (1895–1961), который, искренне поверив в идеалы социализма, переехал в БССР из США в 1932 г. Он на собственной шкуре сначала узнал прелести кризиса и безработицы в США, а затем – репрессированный в 1949-м и осужденный на 25 лет в 1950 г. – вкус советской лагерной системы. Его лирические стихи позднего периода рассказывают о невысказанных до конца мыслях, о несбывшихся мечтах. Как ни парадоксально, но в них присутствует, среди прочего, гимн Ленину и советскому строю. Не нам судить, о чем на самом деле думал этот тяжело больной человек в последние годы своей жизни, бродя по улицам послевоенного Минска.

Еврейская литература в общекультурном дискурсе. Представляется очень важным рассмотреть определенные явления еврейской литературы 1920-30-х годов в свете общекультурных мировых тенденций и связей. Известно, что в первые годы и даже десятилетия советской власти она позиционировала себя как выразитель интересов трудящихся всего мира. Этот подход соответствовал традиции мира еврейского, который на фоне определенной замкнутости по отношению к другим культурам внутри своего пространства осуществлял активную коммуникацию, обмен идеями и текстами на протяжении всей многовековой истории народа. Под влиянием движения Хаскалы («еврейского Просвещения») этот мир стал более открытым к межкультурным коммуникациям и диалогу.

Широта отражения еврейской жизни, пусть даже с классовых позиций, видна в издании 20-х годов (Еврейский вестник / Общество распространения просвещения между евреями. – Ленинград, 1928. – 264 с.), которое содержит следующие материалы: различные аспекты истории и культуры евреев в дореволюционной России; современные археологические раскопки в Палестине, экономическое положение евреев Польши, обзор деятельности различных еврейских организаций БССР, УССР, РСФСР и т. п. Соответственно, вполне легитимным или хотя бы допустимым с точки зрения советской власти в те годы представлялось творчество Мойше Кульбака, который в своем первом романе «Мессия, сын Эфроима» обращается к сложным философско-религиозным проблемам. В тексте прослеживаются фантастические и гротесковые, каббалистические и мистические мотивы. Героями произведения являются и реальные люди, и фольклорные персонажи. Энергией античных героев наполнена поэма «Иоста-кузнец» (1920; в белорусском переводе Г. Клевко – «Каваль Ёста»), не случайно эпиграф из Гейне «Я – пламя» отсылает нас к символике, характерной для европейской культурной традиции, к всепобеждающему огню – огню любви и свободы. Герой поэмы и его возлюбленная предстают в образах Гефеста и Афродиты, не теряя при этом конкретные подробности физического облика обычных людей из народа. Известно, что еще в Воложинской иешиве Кульбак «подпольно», но серьезно изучaл русскую классику, а потом на протяжении жизни постепенно расширяющимися концентрическими кругами – Аристотеля и Лао Цзы, Генриха Гейне и Эмиля Верхарна. В Вильно Кульбак начал преподавать литературу на иврите и идише и ставить спектакли, в том числе «Илиаду» Гомера и «Юлия Цезаря» Шекспира.

Поэма начала 1930-х годов «Чайльд-Гарольд из местечка Дисна» в самом названии содержит отсылку к творчеству Байрона, но и, как когда-то Пушкин, Кульбак, используя вечную форму романа-путешествия, показывает нам печальную действительность своего века. И, наконец, его пьеса «Бойтре», новое обращение к образу фольклорного персонажа (еврейского Робин Гуда) содержит в частности, отсылки к романтической драме Шиллера «Разбойники», к поэме Купалы «Могила льва», к поэме Гете «Гец фон Берлихинген» и к немецкому фольклорному образу Черного рыцаря Флориана Гайера.

Мойше Кульбака многие исследователи называют романтиком. И стиль жизни с частыми переездами из города в город, из страны в страну, и одухотворенный облик поэта – всё помогало созданию этой легенды. Но легенде не было места в атмосфере СССР 30-х…

Закономерный финал. Вслед за надеждами и потерями 20-х годов приходит удушающая атмосфера следующего десятилетия. Когда я смотрю на фотографии тех лет, то, кажется, понимаю, почему кудрявым юношам с горящими глазами не нашлось места в новой эпохе. Их вектор движения – вперед и вверх, их дружеская среда с её взаимопомощью и юмором никоим образом не вписывались в сталинский тоталитаризм. «Дети революции», как, впрочем, и ее «отцы», мешали этому монстру распространиться на половину Европы. Точно так же мешало культурное и языковое разнообразие. В середине 1930-х ликвидируются многочисленные национальные районы на территории БССР, из сталинской Конституции исчезает упоминание о национальных меньшинствах, населяющих БССР. Соответственно, власти уже не нужны журналы, газеты, а главное, школы на языках этих меньшинств. Летом 1938 года была ликвидирована вся система образования на идише, кроме школ в Еврейской автономной области и Крымской АССР.

На фоне советизации национальной жизни в Западной Беларуси и Украине, Балтии и Бессарабии происходило временное возобновление еврейской культурной жизни на территории БССР и УССР, которое могло обмануть, и то ненадолго, только восторженных левых из числа новых граждан. Ведь уже случилась ночь 29/30 октября 1937 года, когда было расстреляно более ста представителей интеллектуальной элиты БССР – литераторов, государственных деятелей, ученых. Среди погибших в ту ночь – литераторы Алесь Дударь, Валерий Моряков, Михась Чарот, Изи Харик, Платон Головач, Михась Зарецкий, Янка Неманский, Юлий Таубин, Анатоль Вольный, Хезкель Дунец, Василь Коваль, Тодар Кляшторный, Моисей Кульбак, Юрка Лявонный, наркомы просвещения и юстиции БССР Александр Чернушевич и Максим Левков, ректор БГУ Ананий Дьяков, директор треста «Главхлеб» БССР Георгий Борзунов, завкафедрой Витебского ветеринарного института Яков Сандомирский, начальник Высшей школы наркомата просвещения БССР Вадим Башкевич, председатель ЦК профсоюзов БССР Захар Ковальчук, заместитель наркома совхозов БССР Леонард Лашкевич, студент Соломон Лямперт…

И. Харик и М. Кульбак. Работы Лейзера Рана из серии «Разбитые надмогилья» (начало 1970-х)

Расправа продолжилась в следующую ночь, когда было расстреляно более 30 человек. Только за три осенних месяца в 1937-м органы НКВД репрессировали более 600 общественных и культурных деятелей Беларуси.

Началось медленное умирание культуры идишa на территории СССР. Холокост унес основных ее носителей, а в рамках «борьбы с космополитами» была уничтожена еврейская интеллектуальная и творческая элита. Редкие уцелевшие ее представители, вернувшиеся из ссылок и лагерей, потерявшие своих родных в сталинских репрессиях и Холокосте, безусловно, делали определенные попытки для сохранения традиции. Даже подписка на официозный журнал «Советиш Геймланд» («Советская Родина») частью еврейской интеллигенции воспринималась в годы послевоенного государственного антисемитизма как некий символический вызов.

Так закончился непродолжительный роман советской власти с еврейским народом. Массовая эмиграция советских евреев в США и Израиль в начале 1990-х годов поставила в этой истории жирную точку. В новых государствах, образовавшихся после распада СССР, немногочисленные еврейские общины начали возрождение еврейской культурной и интеллектуальной жизни. Одним из направлений этого процесса является осознание исторического опыта прошлого. Основное внимание исследователей по понятным причинам направлено на изучение истории Холокоста, но события довоенных десятилетий также заслуживают пристального исторического и культурного анализа.

* * *

Об авторе. Инесса Ганкина – психолог, культуролог, член Союза белорусских писателей, автор многочисленных научных и публицистических cтатей по психологии, культурологии и педагогике. Её художественные публикации можно найти в трех книгах, а также в периодических изданиях, антологиях и альманахах, изданных в Беларуси, России, Израиле, США. Хорошо знакомо ее творчество и читателям нашего сайта.

Опубликовано 05.05.2018  14:59

М. Зверев. Детство в Паричах (2)

Продолжаем публиковать записи недавно умершего Михаила Исааковича Зверева (1929–2017), сделанные в 2001 г. Начало см. здесь.

До войны я год или два ходил в детсад. Я любил, когда на меня обращали внимание… Детсад помню мало, но хорошо помню учёбу в школе. Учиться начал с шести лет в еврейской школе, в 1935 году школа находилась – как я узнал много лет спустя – в имении Михаила Пущина. Дом и сад колхоза «Октябрь» были когда-то его имением. В Паричах была и церковь, где семья Пущина была похоронена, но советская власть уничтожила церковь, имение и память о друге Пушкина А. С. Только несколько лет назад по моему предложению (я давно сказал председателю горсовета, что в Паричах было имение Пущина) они приняли это во внимание.

М. Зверев у могилы Пущиных, начало ХХI в.

Напротив нашей школы была белорусская школа, между ними – большой двор. Помню, зимой мы бросали снежки друг в друга. Ребят было много с одной и другой стороны. Игра перешла в настоящую драку, продолжавшуюся более получаса (была большая перемена). Снежки мы делали из снега, а затем их окунали в воду. Они твердели.

Учился я средне, были тройки, четвёрки и пятёрки. Двоек не помню, маме не приходилось ходить в школу и краснеть. Однажды, ещё в «нулевушке» еврейской школы, я сидел на задней парте. Я был озорным мальчиком и громогласно, перед всеми учениками нашей группы, заявил, что выпью из чернильницы чернила. А чернильницы были такими, что наливались чернила легко, а выливались трудно. Я стал чернильницу трясти, пил и обливался. Все девочки и мальчики смеялись, а я радовался.

Во втором-третьем классе была девочка, её почему-то звали Чире-Гоп. Она была старше всех в классе. Сидела на последней парте, была толстая, неуклюжая, ходила в третий класс три года. Все над ней насмехались, она стеснялась.

В третьем-четвёртом классе я подружился с Фроимом Кантаровичем. Он был сыном директора нашей школы, способным мальчиком. Учился на отлично. Мать его, Эшке (Блоз) была учительницей, преподавала географию, возможно, и историю. Отец преподавал арифметику. Его уважали в школе. В первые дни войны он погиб на фронте.

Насчёт Эшке: «Блоз» (в переводе с идиша «дуй» – прим. ред.) была её кличка. Почему «Блоз», точно не помню. Кажется, от того, что, приходя в класс, она со стола сметала пыль и дула ртом.

Однажды шёл урок. Было уже тепло, и окна в классе были открыты. Эшке, рассказывала что-то новое по географии. Я слушал внимательно, ибо я любил географию, историю, арифметику, ботанику, но мне захотелось по-маленькому невтерпёж. Я поднял руку. Учительница меня не пустила, тогда я, недолго думая, вылез через окно. Сходил, а потом через дверь зашёл в класс и сел за парту.

В 1935 году отец умер от рака, фотографий его не сохранилось. В 1934 или 1935-м умерла моя сестра Мера. Ей было лет 6-7, а мне 4-5. Она заболела менингитом и умерла очень быстро: мама говорила, что она сгорела. Мы с сестрой любили друг друга. Она со мной гуляла, водила за ручку в гости, особенно часто к Крамникам: там жила её подруга Буня (Пуня). Не помню, где сестру похоронили: видимо, как и отца, на еврейском кладбище.

Паричи существуют более 320 лет. Их основали евреи. После войны еврейское кладбище более чем на половину разрушили, часть вспахали. Много памятников разворовали местные жители, особенно из деревни Высокий Полк. Потом его частично восстановили.

Моего отца хоронили по еврейскому обычаю, без гроба. Он был завёрнут в какую-то белую материю, несли его на специальных носилках. Спускали его на верёвках в могилу. Во время похорон я убежал из дома. Меня искали.

Сейчас я часто бываю у могил матери, брата Ефима, племянника Игоря, племянницы Гали. Они рано умерли: Галя в 54 года, Игорь в 49, как и мой отец. Отец моего отца умер тоже рано, в 54 года. Его убила лошадь, когда он её запрягал или распрягал. Дед мой Файвл был сапожником, или, ещё говорили, лесопромышленником.

Дед Файвл и отец матери Ехиел были работоспособными, свободолюбивыми и щедрыми людьми. Ехиел с моей бабушкой Хаей-Ривой имели много детей, не меньше 10. Многие уехали в Америку. Связь мама с братьями и сёстрами не поддерживала, так что я о них не знаю.

Моя мать – Зверева Лана Ехиелевна, 1898 г. р. – родилась в г. п. Щедрин, за 12 км от Парич, через речку Березина. Прожила 64 года. Она была второй женой у моего отца. Первая его жена с двумя детьми в 1921 году были убиты (шашками зарублены) в деревне Ковчицы. Всего тогда бандиты зарубили 70 человек. А Иче, мой будущий отец, плотник, строил в это время дом в другой деревне.

Мама была красивая, умная и добрая женщина. Всю жизнь много трудилась. Вышла замуж в 25 лет, по меркам того времени – уже немолодая. Меня она любила, я её тоже. До 3-3,5 лет я спал с ней, а отец спал отдельно. Он был болен: получил травму, упав со строительных лесов, когда строил аптеку в Паричах. Он очень сильно переживал смерть жены и детей, и это, видимо, отразилось на его душевном состоянии. Вёл себя сдержанно; не помню ласки с его стороны, когда я ему приносил обеды на стройки в Паричах. Я же это всегда делал с удовольствием. При жизни отца к нам часто приезжали тракторист Довид – его брат из Ковчиц – и другой брат, Липа Кравцов из деревни Любань. Он был председателем колхоза «Коминтерн».

В этом 2001 году я узнал, что мой дядя Липа ушёл на войну, погиб. А жену, их четырёх детей и жену отца расстреляли полицаи из Озаричей.

В три или четыре года я с отцом ездил в Ковчицы. Была холодная, снежная зима. Ночь. Мы ехали на санях. Подвод было три или четыре. Я сидел в тулупе на санях.

Сани скользили легко, иногда скрипели. Лошади шли медленно, и вдруг насторожились, остановились, заржали. Пугливо смотрели в сторону леса. Мы оглянулись и увидели большую стаю волков, они подходили к нам ближе и ближе.

Кто-то сказал, что надо остановиться на поляне. Остановились. Лошади в середину, сани вокруг. На санях было много соломы. Мы стали скручивать солому в факелы и поджигать. Волки окружили нас, страшно рычали, свирепо смотрели в нашу сторону, видимо, готовились к прыжку. Мы поняли это, стали кричать и бросать в них подожжённые факелы. Они остановились и попятились назад, но продолжали нас окружать. Мы долго кричали, бросали зажжённые факелы и палки, всю ночь жгли костры. Лошади ржали и стучали копытами, махали головами. Рассвело, и волки отступили. Мы двинулись в путь и вскоре оказались в Ковчицах. Я на всё это с интересом смотрел, но мне было жутко.

Наш дом в Паричах находился почти под одной крышей со Щукиными. Хозяином был Герцл. К ним до войны приезжал из Америки не то сын, не то брат. Почему-то бывали мы у них редко, видимо, потому, что калитка выходила на ул. Мещанскую.

У нас был большой огород, сад, двор. Дом был построен в ХІХ веке, его купили отец и мать, когда поженились. Была надпись – номер, и подписано «Россия». Потом кто-то сорвал. Около дома рос клён – такого же возраста, что и дом. Каждый год мы с братом брали из дерева вкусный сок.

В мае дерево осаждали майские жуки. Мы их ловили, сажали в коробки от спичек и слушали, как они жужжали.

Во дворе был сарай с большим кирпичным погребом, выложенным красивым красным кирпичом. В погребе были специальные выемки для бочек, скринок. Там мы хранили картофель, капусту, бураки, молоко, все продукты. Холодильников тогда не было. Так как погреб находился в сарае, то сверху хранилось сено и солома. Я и брат часто там играли и даже спали.

Яблоки-дички, собранные в лесу около дубняка (его сейчас уже нет, там были вековые дубы), мы подолгу держали на чердаке. Они там хорошо сохранялись.

Дом у нас был небольшой, но с просторной кухней. Были ещё чулан, зал и спальня. Общая площадь – 9 на 6,5 м. На кухне была большая русская печь – на ней могли спать 4-5 человек. Печь была очень тёплая, потому что в поду было много соли. Соль держала тепло.

Мама часто пекла хлеб. Пекли у нас в печи и мацу.

Я захаживал к бабушке Гите Крацер, которая жила в соседнем переулке. Она держала козу и угощала меня козьим молоком. Вкусное было молоко. Бабушку убили фашисты.

Была у нас корова – небольшая, красная, почти бесхвостая, с одним большим рогом и одним маленьким. Молоко было очень хорошее, высокой жирности. У нас все хотели покупать, но мама продавала мало молока. Мы сами ели молоко, творог, делали масло в маслобойке. Я любил пить сыворотку после сделанного масла. Любил и творог с молоком. Мама мне всегда делала и говорила: «Придёшь, будет на окне, возле твоей кровати».

Летом часто я приходил поздно. Это были 1940–41 гг. Мама закрывала дверь, а я через форточку в зале залезал в дом. Там же всегда стояли творог и молоко: я их съедал и ложился спать. После смерти отца я спал на кушетке в зале. Отец в зале спал на кровати.

Когда я был маленький, то спал в спальне – с сестрой и котом. Я любил кошек, они меня ласкали, мурлыкали под одеялом. Часто я оставался один, мама куда-то уходила, и я прятался под одеялом вместе с котом. Мне было страшно.

Когда умер отец, мама стала работать в ларьке. Была она малограмотная; не помню, чтобы она что-то читала. Но писать и считать она умела. В ларьке продавались хлеб, водка, ситро, булка, конфеты (только «подушечки»), печенье. Мама по доброте своей часто отпускала товары в долг. У неё была тетрадь, где она записывала, кто ей должен и сколько.

У неё было много безденежных клиентов, которые платили потом. Был такой здоровенный мужик Петро: приходил часто к ней за бутылкой, хлебом, поговорить. Мама была ещё молодая (но рано состарилась), приятная женщина, поговорить с ней любили.

Когда приходили люди с деньгами, она продавала. Нужно было выполнять план. А когда отпускала в кредит, особенно в рабочий день, говорила: «Петро, пить сегодня нельзя, работать надо». Так она многим говорила.

Бывало, что ей оставались должны и не отдавали, и в день получки нечего было получать, мама закладывала почти всю зарплату – 35-40 р. Она была очень доверчивой. Часто мы с братом приходили, и она угощала нас ситро с булкой. Чтобы не было накладно матери, мы брали несколько бутылок ситро, отливали от них и пили. Мама запрещала это делать, но мы делали.

У могилы матери (Минск, Восточное кладбище)

Трудно было жить без отца. Но слово «жид» я слышал только от Пашкевича. В школе, среди моих сверстников, я этого не слышал.

С братом Ефимом мы ловили рыбу. Я любил её ловить на удочку или топтухой: ловил пескаря, плотку, вьюна, леща. Я не любил стоять и удить в одном месте. Я шёл вдоль речки по течению, останавливался, где хорошо клевало, и шёл дальше, до парома, пристани. Рыбачил и купался. Часто брат брал меня с собой. Брали лодку-плоскодонку, ставили перемёт с живцами. Были хорошие уловы, но случалось, что перемёт уносила большая рыба или ещё кто-то.

Когда становилось очень трудно, мы с братом переезжали паромом на другой берег и заготавливали лозу для корзин. Сдавали, получали какой-то заработок.

То, что брат часто помогал Анте Пашкевич убирать сад, это благодаря дружбе Анти с мамой. Но иногда мы лазили по чужим садам. Однажды вечером после гулянки, часов в 10, я остановился на нашей улице около одного дома. Я приметил, что у хозяев хорошая груша, решил нарвать груш. Зашёл я в сад, залез на дерево, где они густо росли, нарвал целую пазуху и набил карманы, хотел слезть. И вдруг в калитке появляется хозяйский сын с девушкой. Они сели под деревом и стали влюбляться. Целовались, тискались, но, кажется, до секса не дошло.

Так продолжалось до ночи. Было уже за полночь, а они сидят, воркуют… Мне захотелось в туалет, я устал на дереве. Несколько раз шуршал, но они не обращали внимания, так были заняты. Они как-то встали, потом опять сели. Я уже проклинал эти груши. Но, наконец, они ушли. И я очень поздно явился домой, мама меня отругала. С тех пор я перестал наведываться в чужие сады. Это был урок.

Был и другой интересный случай. На окраине Паричей был еврейский колхоз «Кастрычнік» – русских, белорусов там работало мало. Председателем его был Фридкин Ехиел, племянник моей матери. И вот однажды мы (нас было ребят пять) решили сходить в колхозный сад. Сад с яблоками и грушами был огромный, занимал много гектаров. Шалаш сторожа находился в центре. У сторожа было ружье, заряженное солью, и собаки.

Мы зашли в сад со стороны деревни … (название в тексте пропущено – ред.), заранее выбрав тихое место, где от сторожа далеко и не так видно. Залезли на деревья, набрали яблок и двинулись домой. Шли недалеко от сада, рядом школа, водокачка. Решили остановиться попить водички и двинуться дальше. И вдруг появляется Герцл, обращается ко мне: «Откуда, ребята, где набрали яблоки?» Всё в шутку, хитро, вроде как ничего не случилось. «Хочешь попить?» Я говорю: «Да». – «Ну подойди, пей». Я стал пить воду, ребята отошли, вдруг он меня хватает за рубашку, вытряхивает яблоки, потом говорит: «Снимай рубашку, снимай штаны». Я остался в одних трусиках. Ребята разбежались. Он знал, что я заводила. Отпустил меня, а штаны, рубашку, яблоки забрал.

Долго я добирался домой вдоль речки, потом по улице. Пришёл домой, когда стемнело, чтобы никто не видел. Но многие всё-таки видели. Мне было очень стыдно, я был стеснительный. Назавтра мама со мной пошла к председателю. Он её выслушал, мне отдали штаны и рубашку. Я получил нагоняй.

Мы помогали маме, но работы было много – дом, сад, огород, корова, работа, свиньи. Она работала с утра до позднего вечера, у неё почти не было времени, чтобы погулять, посидеть. С отцом она прожила недолго, с 1922 по 1935 год – 13 лет. Потом сошлась с колхозником Гореликом, он был вдовцом. Мы – я и мама – жили у него в доме. У него был сын Симен и дочь Рива. Они где-то учились. Часто я слышал, как патефон играл песню «Рио-Рита», в доме устраивались танцы. Горелика я не любил. Он работал на лошади, и я в колхозе пас лошадей, катался на них без седла. Однажды чуть не упал, но ухватился за гриву, и лошадь остановилась.

Мать и отца я уважал независимо от их взаимоотношений. Я их любил, как любил и сестру, и брата. Хотя мы были с братом очень разные в жизни, иногда дрались, он меня бил, забирал интересные находки (я однажды в одном саду нашёл несколько золотых коронок, он забрал). Со мной он мало гулял, у него были свои друзья – он же старше меня на 6-7 лет. Мы были и идейно разные. Он коммунист, больше русский, чем еврей, хотя учился в хедере, хорошо писал и читал на идише. Я был настоящий еврей – никогда этого не стеснялся, наоборот, гордился, что родили меня отец Иче и мама Лана, а назвали Ехиел (Иехиэль).

Брат увлекался голубями. На чердаке нашего дома было окно, через которое голуби залетали на чердак. В сенцах на втором этаже было место, где голуби сидели, спали. Там же стояла кормушка. Голубей было много, мы даже ели их. Мама варила суп: он был вкусным, но мяса почти не находили, оно разваривалось.

Брат очень часто возился с птицами, они его слушались. Его интересовал полёт, голуби в нём и возбудили интерес к летательным аппаратам. У брата был голубь-индеец, как он его называл. Он выделялся среди всех голубей подвижностью, энергией. За ним шли все голуби, он был их вождём. Часто брат посылал «индейца» на задание, и тот приводил новую стаю.

Мы очень ценили голубя-индейца, часто забирали его в дом; зимой, когда было холодно, он жил в припечке вместе с кошкой. Летом он иногда тоже залетал в дом и жил в припечке, ему нравилось. Но однажды его не стало. Или его кошка съела, или куда-то улетел. Мы долго горевали, особенно брат.

Вскоре брат уехал учиться в Могилёв. Сначала училище окончил (ремесленное), занимался в аэроклубе. Затем учился в Конотопском военном лётном училище. Окончил в начале войны.

Идишу я научился дома от мамы, она хорошо знала язык и с папой на нём говорила. Соседи тоже говорили с мамой по-еврейски – не хуже, чем евреи. Почему? Потому что Паричи были до войны на 90% еврейским местечком, и все говорили по-еврейски – и поляки, и «кацапы». Селились компактно, «по национальности». Евреи – в центре, русские – около Высокого Полка, белорусы – на Мещанской улице.

В Паричах был костёл по ул. Мещанской (Советской), церковь около пристани. Были аптека и богатейшая библиотека. Две синагоги – кирпичная и деревянная.

М. Зверев с дочерью Ираидой (живёт в США) и друзьями

От ред. Ещё кое-что о паричских евреях можно прочесть здесь и здесь, у Якова Позина. А сейчас – слово супруге Михаила (Иехиэля) Исааковича Зверева, Бэле Шеповне Зверевой, жительнице Минска:

СПАСИБО за помощь Кисиной Ире – дочери Миши. Спасибо моему двоюродному брату Вайсману Аркадию и моей кузине Кокиной Ане, которые в 2008 г. дали возможность осуществить мечту моего мужа, увидеть Израиль.

Особенно большая благодарность Мишиной племяннице Валенчиц Миле, моей подруге Шерман Рае, нашим друзьям Досовицким Мише и Иде, Шнейдманам Изе и Фаине, которые до конца в самые трудные годы поддерживали морально и материально, что позволяло мне покупать первичные дорогостоящие лекарства, жизненно необходимые для Михаила Исааковича.

Опубликовано 23.10.2017  05:00