Tag Archives: Ефим (Хаим) Зверев

М. Зверев. Выжить в войну

(дополнение к публикациям о довоенных Паричах, см. здесь и здесь)

Я был романтиком в детстве и остался им в 65-летнем возрасте, останусь таким до конца жизни. Я любил людей и жизнь, люблю и сейчас. Жизнь прекрасна всегда: с рождения и в любом возрасте. Да здравствует жизнь. Её мы сами создаём и сами живём в ней (из записей осени 1994 г.).

Шолом-Алейхем сказал: «Мы едем не на ярмарку, а с ярмарки». А я, Михаил Зверев, говорю: «Мы едем с одной ярмарки на другую» (2000 г.).

* * *

В 1941 году, с 18 июня я в первый раз в жизни был в гостях у родного брата моей матери, Фридкина Липы Иехиэлевича (он, как и моя мать Лана Фридкина, родом из Щедрина, но на семь лет её моложе, 1905 г. р.). Мне шёл 13-й год, я жил с матерью. Мой старший брат Хаим (Ефим) рано ушёл из дома, т. к. поступил в могилёвское училище, затем в аэроклуб. Когда умер отец, нам жилось трудно, и вот мама отправила меня в гости в Бобруйск. Для меня это была первая поездка в город из Паричей – районного центра, где не было даже дороги для автобусов. Местные жители передвигались на пароходе или лошадях.

Дядя работал столяром и плотником, как мой отец Иче в своё время. Тогда это была тяжёлая работа: всё надо было делать без механизации, основные инструменты – пила, топор, рубанок, стамеска. Когда строили деревянный дом, брёвна поднимали вручную с помощью верёвки.

Встретили меня хорошо. Жена дяди, тётя Хая, накормила меня, спрашивала, как я учусь, помогаю ли маме.

У дяди была манера: говорить и смеяться. Это был высокий крепкий мужчина со светлыми волосами, очень похожий на актёра Марка Бернеса. По-моему, его просто женили, как было принято у евреев в то время. Жена его, из семьи паричских балагул, была старше лет на 8-10; худая, не очень опрятная, ограниченная и жадная. Продукты от мужа и детей она держала под замком.

Жила семья дяди около военного городка, у аэродрома, на ул. Сакко. У дяди было трое детей: дочери Роза и Ева, сын Ефим (Фима). Мы с Фимой однажды пошли к аэродрому, там стояли огромные самолёты-бомбардировщики («дугласы»). Так я впервые увидел самолёт.

22 июня взошло солнце – и внезапно вздрогнула земля. Мы сразу почувствовали, что началась война. Немецкие самолёты бомбили аэродром.

Бобруйск бомбили и 23, 24, 25 июня. В городе была паника, он горел, люди уходили. Говорили, что к городу приближаются немцы. Я, мальчик 12-ти лет, хотел уйти из Бобруйска в Паричи пешком, но дядя не пустил. Ходили слухи, что недалеко от Паричей высадился немецкий десант. Потом, через много лет, подтвердилось, что так оно и было.

Мы с дядей пошли к брату Хаи, мяснику. Он жил у базара; кажется, звали его Авнер. Как и его сестра, малоразговорчивый, грубый. Он сказал, что надо уезжать: немцы близко.

26 июня Бобруйск горел особенно сильно. Люди уходили пешком, в одиночку и семьями, ехали на подводах. Cемья дяди (он сам, жена, их дети), я и ещё одна девочка Роза, старшая дочь Авнера – все мы с другой семьёй, балагульской, выехали на подводе с небольшим скарбом.

Когда мы перешли мост через реку Березину, город горел. По дороге за Бобруйском нас сразу обстреляли из самолётов, на бреющем полёте. Многих часто обстреливали, и люди разбегались, падали, потом не находили друг друга, ибо прятались в лесу. Некоторые вынуждены были возвращаться назад. Поэтому в дальнейшем весь обоз эвакуированных двигался ночью, а днём останавливались в лесу. Рогачёв мы прошли ночью, остановились там только на пару часов. Затем были Пропойск, Довск, Чечерск. В Чечерске мы жили недели две в еврейской семье. Приняли нас очень хорошо. Затем – Гомель. Из Гомеля мы выбрались на пароходе (барже) и оказались в Воронежской области. Там нас приняли тоже хорошо, поставили на довольствие, определили на квартиру, в колхоз, где дядя и тётя стали работать. Потом дядю забрали в армию, а тётя, Хая Фридкина, отдала меня и Розу в Усманьский детдом. Тётя Хая не смогла одна содержать пятерых детей. Это было трудно.

Дети дяди, Ева и Ефим, с 1990-х годов жили в Нью-Йорке (Бруклине).

В детдоме нас принимали две женщины. Во время приёма нас собрали в одну комнату, вызывали к столу и спрашивали: «Вы из Беларуси? Вы белорусы?» Десять или двенадцать детей ответили: «да», хотя многие были из еврейских семей. Когда меня вызвали, я ответил, что из Беларуси, но не белорус, а еврей, а зовут меня Ехиел. Они ответили: «Мы вас не понимаем, мы назовём тебя Хима», на что я сказал «нет». Назвали ещё каким-то именем, я отказался. Тогда назвали имя «Михаил», я согласился, и так я стал Михаилом.

В детдоме я прожил недолго, где-то до августа или сентября. Вскоре познакомился с пареньком из Печищ и русской девочкой. Она нам рассказывала, что в детдоме она временно, что вскоре за ней должен приехать отец, полковник. И действительно, приехал в военной форме симпатичный молодой офицер.

Мой новый друг из Печищ сказал мне: «Что мы будем здесь торчать, в этом детдоме – скоро и немцы сюда придут». Я согласился. Подумав, мы с ним решили, что есть удобный случай убежать.

Поговорили с девочкой и её отцом, что хотим проводить их на вокзал. Они согласились и сказали воспитательнице, та разрешила.

Мы их проводили и на вокзале решили не возвращаться. Сели в тот же поезд, но в другой вагон. Приехали на станцию Отрожки Воронежской области. Там в это время формировался состав на Ташкент с эвакуированными, и мы сели в этот товарный поезд. Продуктов у нас не было. Ехали медленно и долго. В Ртищеве Саратовской области поезд остановился на несколько часов, пополнили запасы воды. На станции пассажирам выдавали пищу – пшённую кашу с постным маслом. А я не любил постное масло, и в итоге три дня не ел.

В вагоне народу было много, спали кто на нарах, кто на полу. Доехали мы, я и этот мальчик, до ст. Уральск и сошли, дальше не захотели ехать, потому что ещё далеко было до Ташкента.

На ст. Уральск милиция нас задержала. Меня определили в детприёмник Уральска, а мой друг был на несколько лет старше меня и выше ростом, его отправили куда-то в другое место, я так и не узнал, куда.

В этом небольшом детприёмнике я находился, примерно, в сентябре-октябре 1941 г. Начальство и воспитатели относились к детям недоброжелательно. Новую одежду, которую я получил в Усманьском детдоме, у меня забрали, а взамен дали старую. Пальто, ботинки были мне малы и жали. Я мучился в этих ботинках.

Ближе к концу 1941 г. меня перевели в детдом около озера Баскунчак. На станции Баскунчак (в Астраханской области), куда приехали поездом, мы ждали подвод, которые должны были отвезти в детдом. Ехать надо было далеко, куда-то в степь километров за 200. Одеты мы были плохо, а ждать пришлось долго.

И тут я снова решил бежать. Шёл поезд Астрахань-Саратов, и мы с мальчиком, ещё одним моим временным дружком, сели в него. В Саратове на вокзале нас задержала милиция, сдала в детприёмник. Там я пробыл пару месяцев, и по моей настойчивой просьбе (а меня снова хотели отправить в детдом) направили меня в Аткарский район, в совхоз Марфинского сельсовета (директором был немец; название совхоза и деревни не помню). Это уже начало 1942 г. Там я работал рубщиком дров, поливальщиком, рабочим по переборке картофеля в подвале, подпаском, а затем пастухом. У меня была чесотка, обморожение пальцев ног. Спал на печи – ни простыни, ни одеяла. Носил детдомовское пальто и им накрывался.

Директора совхоза сняли – он плохо относился к эвакуированным (в основном евреям). Парторгом в совхозе была жена полковника из Орла, у неё была дочь. Она хотела меня усыновить, но я отказался. Ответил, что у меня есть мать и брат на фронте. Направила меня учиться в железнодорожное училище г. Аткарска (в сентябре 1942 г.). Окончив его в конце 1943 г., я был направлен на работу на ст. Палласовка на юг от Саратова, где работал путеобходчиком, потом заболел малярией. В 1944 году мне в Саратове сделали в железнодорожной больнице операцию (аппендицит), после неё я работал сторожем, охранял склад с материалами. После второй операции не вернулся на работу.

В детстве я не чувствовал, что я еврей. Я дружил в Паричах со многими: евреями, белорусами… Мы не знали, что такое еврей, белорус, русский, поляк и т. д. Во время войны в детприёмниках, детдомах, совхозе, училище я понял, что такое евреи. И после войны понял… Антисемитизм – это как наркотик, алкоголь. Отношение к евреям и сейчас очень плохое, особенно в верхах. В народе антисемитизм – это как невежество по отношению к чужому народу – идёт сверху. Это выгодно верхушке, особенно когда плохо в государстве.

* * *

Эпизод на конном базаре, начало 1944 г. У одной еврейки сушилось бельё. И один молодой парень снял рубашку – и бежать. Она увидела и заорала: «У меня, ба мир, украли, а гемдул, рубашку, а насэ, а мокрэ, хапт ем, ловите его, он вор, эр из а ганеф, ловите его, хапт ем!»

* * *

В больнице я узнал, что освободили Гомель. Сразу же уехал туда (Саратов-Харьков-Гомель). Работал на стройке, возил кирпич. Хотели меня направить учиться на парикмахера, я отказался.

Уехал в Речицу, на базаре встретил родственников, тётю Сару и её мужа. Жил у них месяц. Они подсказали, где была моя мама в эвакуации. Лана Сурпина из Чернигова знала адрес мамы, сказала, куда ехать в Дагестан (Каякентский район, посёлок Избербаш). Поехал туда, нашёл маму, она была больна, лежала на полу (ещё 10 человек рядом). В Каякенте мне по наружным данным выдали метрику, где указаны день, год рождения – 15 мая 1929 г. Довоенных документов нет и не было.

М. Зверев в 1944 и 1977 гг.

В конце декабря 1944 г. мы с мамой вернулись в Паричи. Узнал я из Гомеля и о брате Ефиме, лётчике – он был на фронте в Венгрии.

Наш дом в Паричах оказался единственным уцелевшим на всей улице. В нём поселились бывшие партизаны. Мама стала требовать, чтобы они освободили дом, громко возмущалась, и её отправили за решётку в участок. Хорошо, что в это время возвращался с фронта Ефим, он перегонял самолёты. Он пошёл в милицию, кричал на них, что у матери фронтовика забрали дом, грозил револьвером… Это подействовало, дом вернули.

В 1946 году я окончил Паричскую школу, в том же году поступил в Бобруйский автотехникум, затем был послан по направлению в Молотовскую область, Красновишерский район. Работал там механиком в леспромхозе Говорливском, на участке «Сторожевая», затем был переведен в г. Красновишерск. В 1950–53 гг. служил в Советской Армии, дослужился до младшего лейтенанта, потом, с 1954 г., много лет работал на Минском тракторном заводе. В 1962 г. окончил Белорусский политехнический институт.

Диплом сталинского времени

Я был во время войны один и защищал не только себя, но и людей. Я умел уже в эти годы делать людям добро… Прошёл это время, как мужчина. Я очень самостоятелен, не поддаюсь влиянию со стороны. Прислушиваюсь к мнению других, но с детства жил своим умом.

М. Зверев во время гостевой поездки в Израиль 2008 г. и с внуком Натаном (Минск, 2009)

Я сионист и остаюсь им. Но мне не повезло, что я не уехал из этой страны, где погибло много моих родных, близких людей. Вся моя прошедшая жизнь стала дневником…

Записи 2003–2009 гг. подготовил к публикации В. Р.

Опубликовано 03.11.2017  08:13

М. Зверев. Детство в Паричах (2)

Продолжаем публиковать записи недавно умершего Михаила Исааковича Зверева (1929–2017), сделанные в 2001 г. Начало см. здесь.

До войны я год или два ходил в детсад. Я любил, когда на меня обращали внимание… Детсад помню мало, но хорошо помню учёбу в школе. Учиться начал с шести лет в еврейской школе, в 1935 году школа находилась – как я узнал много лет спустя – в имении Михаила Пущина. Дом и сад колхоза «Октябрь» были когда-то его имением. В Паричах была и церковь, где семья Пущина была похоронена, но советская власть уничтожила церковь, имение и память о друге Пушкина А. С. Только несколько лет назад по моему предложению (я давно сказал председателю горсовета, что в Паричах было имение Пущина) они приняли это во внимание.

М. Зверев у могилы Пущиных, начало ХХI в.

Напротив нашей школы была белорусская школа, между ними – большой двор. Помню, зимой мы бросали снежки друг в друга. Ребят было много с одной и другой стороны. Игра перешла в настоящую драку, продолжавшуюся более получаса (была большая перемена). Снежки мы делали из снега, а затем их окунали в воду. Они твердели.

Учился я средне, были тройки, четвёрки и пятёрки. Двоек не помню, маме не приходилось ходить в школу и краснеть. Однажды, ещё в «нулевушке» еврейской школы, я сидел на задней парте. Я был озорным мальчиком и громогласно, перед всеми учениками нашей группы, заявил, что выпью из чернильницы чернила. А чернильницы были такими, что наливались чернила легко, а выливались трудно. Я стал чернильницу трясти, пил и обливался. Все девочки и мальчики смеялись, а я радовался.

Во втором-третьем классе была девочка, её почему-то звали Чире-Гоп. Она была старше всех в классе. Сидела на последней парте, была толстая, неуклюжая, ходила в третий класс три года. Все над ней насмехались, она стеснялась.

В третьем-четвёртом классе я подружился с Фроимом Кантаровичем. Он был сыном директора нашей школы, способным мальчиком. Учился на отлично. Мать его, Эшке (Блоз) была учительницей, преподавала географию, возможно, и историю. Отец преподавал арифметику. Его уважали в школе. В первые дни войны он погиб на фронте.

Насчёт Эшке: «Блоз» (в переводе с идиша «дуй» – прим. ред.) была её кличка. Почему «Блоз», точно не помню. Кажется, от того, что, приходя в класс, она со стола сметала пыль и дула ртом.

Однажды шёл урок. Было уже тепло, и окна в классе были открыты. Эшке, рассказывала что-то новое по географии. Я слушал внимательно, ибо я любил географию, историю, арифметику, ботанику, но мне захотелось по-маленькому невтерпёж. Я поднял руку. Учительница меня не пустила, тогда я, недолго думая, вылез через окно. Сходил, а потом через дверь зашёл в класс и сел за парту.

В 1935 году отец умер от рака, фотографий его не сохранилось. В 1934 или 1935-м умерла моя сестра Мера. Ей было лет 6-7, а мне 4-5. Она заболела менингитом и умерла очень быстро: мама говорила, что она сгорела. Мы с сестрой любили друг друга. Она со мной гуляла, водила за ручку в гости, особенно часто к Крамникам: там жила её подруга Буня (Пуня). Не помню, где сестру похоронили: видимо, как и отца, на еврейском кладбище.

Паричи существуют более 320 лет. Их основали евреи. После войны еврейское кладбище более чем на половину разрушили, часть вспахали. Много памятников разворовали местные жители, особенно из деревни Высокий Полк. Потом его частично восстановили.

Моего отца хоронили по еврейскому обычаю, без гроба. Он был завёрнут в какую-то белую материю, несли его на специальных носилках. Спускали его на верёвках в могилу. Во время похорон я убежал из дома. Меня искали.

Сейчас я часто бываю у могил матери, брата Ефима, племянника Игоря, племянницы Гали. Они рано умерли: Галя в 54 года, Игорь в 49, как и мой отец. Отец моего отца умер тоже рано, в 54 года. Его убила лошадь, когда он её запрягал или распрягал. Дед мой Файвл был сапожником, или, ещё говорили, лесопромышленником.

Дед Файвл и отец матери Ехиел были работоспособными, свободолюбивыми и щедрыми людьми. Ехиел с моей бабушкой Хаей-Ривой имели много детей, не меньше 10. Многие уехали в Америку. Связь мама с братьями и сёстрами не поддерживала, так что я о них не знаю.

Моя мать – Зверева Лана Ехиелевна, 1898 г. р. – родилась в г. п. Щедрин, за 12 км от Парич, через речку Березина. Прожила 64 года. Она была второй женой у моего отца. Первая его жена с двумя детьми в 1921 году были убиты (шашками зарублены) в деревне Ковчицы. Всего тогда бандиты зарубили 70 человек. А Иче, мой будущий отец, плотник, строил в это время дом в другой деревне.

Мама была красивая, умная и добрая женщина. Всю жизнь много трудилась. Вышла замуж в 25 лет, по меркам того времени – уже немолодая. Меня она любила, я её тоже. До 3-3,5 лет я спал с ней, а отец спал отдельно. Он был болен: получил травму, упав со строительных лесов, когда строил аптеку в Паричах. Он очень сильно переживал смерть жены и детей, и это, видимо, отразилось на его душевном состоянии. Вёл себя сдержанно; не помню ласки с его стороны, когда я ему приносил обеды на стройки в Паричах. Я же это всегда делал с удовольствием. При жизни отца к нам часто приезжали тракторист Довид – его брат из Ковчиц – и другой брат, Липа Кравцов из деревни Любань. Он был председателем колхоза «Коминтерн».

В этом 2001 году я узнал, что мой дядя Липа ушёл на войну, погиб. А жену, их четырёх детей и жену отца расстреляли полицаи из Озаричей.

В три или четыре года я с отцом ездил в Ковчицы. Была холодная, снежная зима. Ночь. Мы ехали на санях. Подвод было три или четыре. Я сидел в тулупе на санях.

Сани скользили легко, иногда скрипели. Лошади шли медленно, и вдруг насторожились, остановились, заржали. Пугливо смотрели в сторону леса. Мы оглянулись и увидели большую стаю волков, они подходили к нам ближе и ближе.

Кто-то сказал, что надо остановиться на поляне. Остановились. Лошади в середину, сани вокруг. На санях было много соломы. Мы стали скручивать солому в факелы и поджигать. Волки окружили нас, страшно рычали, свирепо смотрели в нашу сторону, видимо, готовились к прыжку. Мы поняли это, стали кричать и бросать в них подожжённые факелы. Они остановились и попятились назад, но продолжали нас окружать. Мы долго кричали, бросали зажжённые факелы и палки, всю ночь жгли костры. Лошади ржали и стучали копытами, махали головами. Рассвело, и волки отступили. Мы двинулись в путь и вскоре оказались в Ковчицах. Я на всё это с интересом смотрел, но мне было жутко.

Наш дом в Паричах находился почти под одной крышей со Щукиными. Хозяином был Герцл. К ним до войны приезжал из Америки не то сын, не то брат. Почему-то бывали мы у них редко, видимо, потому, что калитка выходила на ул. Мещанскую.

У нас был большой огород, сад, двор. Дом был построен в ХІХ веке, его купили отец и мать, когда поженились. Была надпись – номер, и подписано «Россия». Потом кто-то сорвал. Около дома рос клён – такого же возраста, что и дом. Каждый год мы с братом брали из дерева вкусный сок.

В мае дерево осаждали майские жуки. Мы их ловили, сажали в коробки от спичек и слушали, как они жужжали.

Во дворе был сарай с большим кирпичным погребом, выложенным красивым красным кирпичом. В погребе были специальные выемки для бочек, скринок. Там мы хранили картофель, капусту, бураки, молоко, все продукты. Холодильников тогда не было. Так как погреб находился в сарае, то сверху хранилось сено и солома. Я и брат часто там играли и даже спали.

Яблоки-дички, собранные в лесу около дубняка (его сейчас уже нет, там были вековые дубы), мы подолгу держали на чердаке. Они там хорошо сохранялись.

Дом у нас был небольшой, но с просторной кухней. Были ещё чулан, зал и спальня. Общая площадь – 9 на 6,5 м. На кухне была большая русская печь – на ней могли спать 4-5 человек. Печь была очень тёплая, потому что в поду было много соли. Соль держала тепло.

Мама часто пекла хлеб. Пекли у нас в печи и мацу.

Я захаживал к бабушке Гите Крацер, которая жила в соседнем переулке. Она держала козу и угощала меня козьим молоком. Вкусное было молоко. Бабушку убили фашисты.

Была у нас корова – небольшая, красная, почти бесхвостая, с одним большим рогом и одним маленьким. Молоко было очень хорошее, высокой жирности. У нас все хотели покупать, но мама продавала мало молока. Мы сами ели молоко, творог, делали масло в маслобойке. Я любил пить сыворотку после сделанного масла. Любил и творог с молоком. Мама мне всегда делала и говорила: «Придёшь, будет на окне, возле твоей кровати».

Летом часто я приходил поздно. Это были 1940–41 гг. Мама закрывала дверь, а я через форточку в зале залезал в дом. Там же всегда стояли творог и молоко: я их съедал и ложился спать. После смерти отца я спал на кушетке в зале. Отец в зале спал на кровати.

Когда я был маленький, то спал в спальне – с сестрой и котом. Я любил кошек, они меня ласкали, мурлыкали под одеялом. Часто я оставался один, мама куда-то уходила, и я прятался под одеялом вместе с котом. Мне было страшно.

Когда умер отец, мама стала работать в ларьке. Была она малограмотная; не помню, чтобы она что-то читала. Но писать и считать она умела. В ларьке продавались хлеб, водка, ситро, булка, конфеты (только «подушечки»), печенье. Мама по доброте своей часто отпускала товары в долг. У неё была тетрадь, где она записывала, кто ей должен и сколько.

У неё было много безденежных клиентов, которые платили потом. Был такой здоровенный мужик Петро: приходил часто к ней за бутылкой, хлебом, поговорить. Мама была ещё молодая (но рано состарилась), приятная женщина, поговорить с ней любили.

Когда приходили люди с деньгами, она продавала. Нужно было выполнять план. А когда отпускала в кредит, особенно в рабочий день, говорила: «Петро, пить сегодня нельзя, работать надо». Так она многим говорила.

Бывало, что ей оставались должны и не отдавали, и в день получки нечего было получать, мама закладывала почти всю зарплату – 35-40 р. Она была очень доверчивой. Часто мы с братом приходили, и она угощала нас ситро с булкой. Чтобы не было накладно матери, мы брали несколько бутылок ситро, отливали от них и пили. Мама запрещала это делать, но мы делали.

У могилы матери (Минск, Восточное кладбище)

Трудно было жить без отца. Но слово «жид» я слышал только от Пашкевича. В школе, среди моих сверстников, я этого не слышал.

С братом Ефимом мы ловили рыбу. Я любил её ловить на удочку или топтухой: ловил пескаря, плотку, вьюна, леща. Я не любил стоять и удить в одном месте. Я шёл вдоль речки по течению, останавливался, где хорошо клевало, и шёл дальше, до парома, пристани. Рыбачил и купался. Часто брат брал меня с собой. Брали лодку-плоскодонку, ставили перемёт с живцами. Были хорошие уловы, но случалось, что перемёт уносила большая рыба или ещё кто-то.

Когда становилось очень трудно, мы с братом переезжали паромом на другой берег и заготавливали лозу для корзин. Сдавали, получали какой-то заработок.

То, что брат часто помогал Анте Пашкевич убирать сад, это благодаря дружбе Анти с мамой. Но иногда мы лазили по чужим садам. Однажды вечером после гулянки, часов в 10, я остановился на нашей улице около одного дома. Я приметил, что у хозяев хорошая груша, решил нарвать груш. Зашёл я в сад, залез на дерево, где они густо росли, нарвал целую пазуху и набил карманы, хотел слезть. И вдруг в калитке появляется хозяйский сын с девушкой. Они сели под деревом и стали влюбляться. Целовались, тискались, но, кажется, до секса не дошло.

Так продолжалось до ночи. Было уже за полночь, а они сидят, воркуют… Мне захотелось в туалет, я устал на дереве. Несколько раз шуршал, но они не обращали внимания, так были заняты. Они как-то встали, потом опять сели. Я уже проклинал эти груши. Но, наконец, они ушли. И я очень поздно явился домой, мама меня отругала. С тех пор я перестал наведываться в чужие сады. Это был урок.

Был и другой интересный случай. На окраине Паричей был еврейский колхоз «Кастрычнік» – русских, белорусов там работало мало. Председателем его был Фридкин Ехиел, племянник моей матери. И вот однажды мы (нас было ребят пять) решили сходить в колхозный сад. Сад с яблоками и грушами был огромный, занимал много гектаров. Шалаш сторожа находился в центре. У сторожа было ружье, заряженное солью, и собаки.

Мы зашли в сад со стороны деревни … (название в тексте пропущено – ред.), заранее выбрав тихое место, где от сторожа далеко и не так видно. Залезли на деревья, набрали яблок и двинулись домой. Шли недалеко от сада, рядом школа, водокачка. Решили остановиться попить водички и двинуться дальше. И вдруг появляется Герцл, обращается ко мне: «Откуда, ребята, где набрали яблоки?» Всё в шутку, хитро, вроде как ничего не случилось. «Хочешь попить?» Я говорю: «Да». – «Ну подойди, пей». Я стал пить воду, ребята отошли, вдруг он меня хватает за рубашку, вытряхивает яблоки, потом говорит: «Снимай рубашку, снимай штаны». Я остался в одних трусиках. Ребята разбежались. Он знал, что я заводила. Отпустил меня, а штаны, рубашку, яблоки забрал.

Долго я добирался домой вдоль речки, потом по улице. Пришёл домой, когда стемнело, чтобы никто не видел. Но многие всё-таки видели. Мне было очень стыдно, я был стеснительный. Назавтра мама со мной пошла к председателю. Он её выслушал, мне отдали штаны и рубашку. Я получил нагоняй.

Мы помогали маме, но работы было много – дом, сад, огород, корова, работа, свиньи. Она работала с утра до позднего вечера, у неё почти не было времени, чтобы погулять, посидеть. С отцом она прожила недолго, с 1922 по 1935 год – 13 лет. Потом сошлась с колхозником Гореликом, он был вдовцом. Мы – я и мама – жили у него в доме. У него был сын Симен и дочь Рива. Они где-то учились. Часто я слышал, как патефон играл песню «Рио-Рита», в доме устраивались танцы. Горелика я не любил. Он работал на лошади, и я в колхозе пас лошадей, катался на них без седла. Однажды чуть не упал, но ухватился за гриву, и лошадь остановилась.

Мать и отца я уважал независимо от их взаимоотношений. Я их любил, как любил и сестру, и брата. Хотя мы были с братом очень разные в жизни, иногда дрались, он меня бил, забирал интересные находки (я однажды в одном саду нашёл несколько золотых коронок, он забрал). Со мной он мало гулял, у него были свои друзья – он же старше меня на 6-7 лет. Мы были и идейно разные. Он коммунист, больше русский, чем еврей, хотя учился в хедере, хорошо писал и читал на идише. Я был настоящий еврей – никогда этого не стеснялся, наоборот, гордился, что родили меня отец Иче и мама Лана, а назвали Ехиел (Иехиэль).

Брат увлекался голубями. На чердаке нашего дома было окно, через которое голуби залетали на чердак. В сенцах на втором этаже было место, где голуби сидели, спали. Там же стояла кормушка. Голубей было много, мы даже ели их. Мама варила суп: он был вкусным, но мяса почти не находили, оно разваривалось.

Брат очень часто возился с птицами, они его слушались. Его интересовал полёт, голуби в нём и возбудили интерес к летательным аппаратам. У брата был голубь-индеец, как он его называл. Он выделялся среди всех голубей подвижностью, энергией. За ним шли все голуби, он был их вождём. Часто брат посылал «индейца» на задание, и тот приводил новую стаю.

Мы очень ценили голубя-индейца, часто забирали его в дом; зимой, когда было холодно, он жил в припечке вместе с кошкой. Летом он иногда тоже залетал в дом и жил в припечке, ему нравилось. Но однажды его не стало. Или его кошка съела, или куда-то улетел. Мы долго горевали, особенно брат.

Вскоре брат уехал учиться в Могилёв. Сначала училище окончил (ремесленное), занимался в аэроклубе. Затем учился в Конотопском военном лётном училище. Окончил в начале войны.

Идишу я научился дома от мамы, она хорошо знала язык и с папой на нём говорила. Соседи тоже говорили с мамой по-еврейски – не хуже, чем евреи. Почему? Потому что Паричи были до войны на 90% еврейским местечком, и все говорили по-еврейски – и поляки, и «кацапы». Селились компактно, «по национальности». Евреи – в центре, русские – около Высокого Полка, белорусы – на Мещанской улице.

В Паричах был костёл по ул. Мещанской (Советской), церковь около пристани. Были аптека и богатейшая библиотека. Две синагоги – кирпичная и деревянная.

М. Зверев с дочерью Ираидой (живёт в США) и друзьями

От ред. Ещё кое-что о паричских евреях можно прочесть здесь и здесь, у Якова Позина. А сейчас – слово супруге Михаила (Иехиэля) Исааковича Зверева, Бэле Шеповне Зверевой, жительнице Минска:

СПАСИБО за помощь Кисиной Ире – дочери Миши. Спасибо моему двоюродному брату Вайсману Аркадию и моей кузине Кокиной Ане, которые в 2008 г. дали возможность осуществить мечту моего мужа, увидеть Израиль.

Особенно большая благодарность Мишиной племяннице Валенчиц Миле, моей подруге Шерман Рае, нашим друзьям Досовицким Мише и Иде, Шнейдманам Изе и Фаине, которые до конца в самые трудные годы поддерживали морально и материально, что позволяло мне покупать первичные дорогостоящие лекарства, жизненно необходимые для Михаила Исааковича.

Опубликовано 23.10.2017  05:00

М. Зверев. Детство в Паричах (1)

От редактора

В июле 2017 года умер мой старый приятель Михаил Исаакович Зверев – о нём уже кратко рассказывалось на belisrael.info. За полтора месяца до смерти уроженцу местечка Паричи исполнилось 88, в последнее время он не выходил из дома, сильно болел. Обычно 9 мая после похода на «Яму» я навещал его, иногда с моим дядей Марком, и мы живо беседовали. В этом году разговора, по большому счёту, не вышло.

Когда в августе супруга М. И. попросила подготовить к публикации фрагменты из дневников, я не ожидал, что в тетрадях покойного найдётся нечто особенное. Помнил по встречам в клубе «Белые и чёрные», да и по собраниям в Минском объединении еврейской культуры, что ораторским искусством Миша (как его многие называли) не отличался, зачастую перескакивал с пятого на десятое.

В 2000-х годах я не раз просил М. И. что-нибудь написать для газеты «Анахну кан» и бюллетеня «Мы яшчэ тут!» Иногда он откликался на просьбы, но выходили только маленькие заметки, не отражавшие масштаб его личности. Ещё три месяца назад мне казалось, что дневник будет фрагментарным и неинтересным широкой публике.

Прочитав «тайные» рукописи Зверева, я изменил своё мнение. Несомненно, он был одарённым человеком: памятливым, наблюдательным, трудолюбивым. Даже его нехитрые, местами сумбурные дневниковые записи о родственниках, соседях, довоенном быте имеют нынче определённую историческую ценность. Добавлю, что автор их обладал, наряду с простодушием, чувством юмора и самокритичностью. В рассказе о довоенных Паричах мне то и дело слышались интонации Анатолия Кузнецова, ровесника автора, жившего в Киеве (oсобенно когда речь зашла о котах и голубях…) А некоторые наблюдения оказались бы, наверное, близки бобруйчанину Эфраиму Севеле, ещё одному человеку зверевского поколения.

В записях начала 1990-х годов Михаил Зверев сам объяснил, почему взялся за перо: «Дневник – самый верный друг мой… Вести дневник – это укреплять память, вспоминать свою прожитую жизнь, оставить память о себе детям, память о друзьях, родных, их жизни, о моих соучениках, о родине, о Паричах. Это моя жизнь, моё второе “я”. С возрастом тянет к родству, близким людям, к евреям. Это мой народ». Позднее о том же напишет Дина Рубина: «Похоже, мы вообще обречены на судьбинную причастность своему народу, даже когда сильно этого не хотим… И даже смеяться уже хочется только над своими. Наверное, старею…»

Почерк у М. И. был вполне разборчивый. Надеюсь набрать и опубликовать как минимум четыре фрагмента под условными названиями «Детство в Паричах» (в двух частях), «Выжить в войну» и «О еврейских делах». В 1990–2000-х годах автор дневника, неплохо знавший ситуацию в еврейских общественных организациях Минска, не скупился на критику в адрес их руководителей. С другой стороны, он отнюдь не был брюзгой и радовался успехам того же «Хэсэда».

К сожалению, Михаил Исаакович не оставил записи об эпизоде, который немало говорит о тогдашнем «вожде» белорусских евреев. Со слов г-жи Зверевой, когда в «Анахну кан» (№ 8, 2002) были опубликованы еврейские частушки, надиктованные её мужем, то ныне покойный Л. вызвал «фольклориста» и устроил ему выволочку: «Не могли евреи такое петь!»

   

Тогда же поизощрялся в газете «Авив» её постоянный автор Б-н, заместитель Л. по «главному еврейскому союзу». Правда, в том квазифельетоне жало критики было направлено уже не на Зверева, а на редакцию: «Cлово «дрындушкі» я, к стыду своему, до этого не слышал. Что такое «дрын» и что такое «душки» я по-отдельности знал, а вот вместе они у меня как-то не складывались… Я понимаю, что гэтыя дрындушкі, как пишет газетка, – «частка нашай гісторыі», но я всегда считал, что такие «часткі» – достояние особых изданий, посвященных неформальной лексике и нецензурируемой поэзии, и выносить их на страницы общественных изданий все же не стоит. Однако, когда я вспомнил, что выданне «незалежнае», то сразу успокоился: у ребят неприятностей не будет. Ну, может, читать их станут чуть поменее: уж больно туалетный запах в нос бьет» И т. д., и т. п.

Как бывший издатель «Анахну кан», я решил воспроизвести нашу публикацию 2002 г. (см. выше) и посвятить её памяти Михаила Исааковича, а заодно поддеть ханжу Б-на, чей фальшивый ужас перед словом «поц» не мешал ему публично восхищаться творчеством Игоря Губермана. По моим сведениям, «историк» Б-н поселился в Иерусалиме и за свои книжки, состряпанные по методикам российского министра Мединского (или наоборот, горе-доктор начитался Б-на?), до сих пор считается уважаемым человеком в «белорусском землячестве»…

Вряд ли Звереву было приятно в «главной еврейской газете» читать нападки, которые косвенно задевали и его. Пожилой и не очень здоровый человек, он зависел от Л., но, тем не менее, в 2005 г. воспроизвёл для моего бюллетеня «Мы яшчэ тут!» еще один образчик «низового» фольклора 1930-х гг. «Для верности» публикую заметку из № 11 в двух вариантах.

Почему паричский пожарный гонялся за пацанами? Здесь необходимо некоторое знание идиша. Тот, кто первым пришлёт на e-mail правильный и подробный ответ, получит презент от редакции народного израильско-белорусского сайта.

Как нетрудно догадаться, после выхода на пенсию Михаил Исаакович продолжал работать. Громких должностей не занимал (правда, в середине 1990-х чуть не стал редактором того самого «Авива»), но проявил себя как шахматный и шашечный организатор. Любил петь в хоре, снимался в кино. А в мае 2001 г., подписав письмо в защиту библиотеки, которую возглавляла уважаемая им Дина Звуловна Харик, он аттестовал себя так: «Общественный деятель еврейской культуры».

Теперь я ценю М. Зверева и как мемуариста. Предлагаю всем, кто интересуется нашим прошлым, почитать дневник – слегка причёсанный – и высказать своё мнение. Возможно, из фрагментов сложится целая книга; о ней мечтал сам автор.

В. Рубинчик, г. Минск

wrubinchyk[at]gmail.com

* * *

Михаил Зверев

Детство в Паричах (1)

Место моего рождения, Паричи, я помню с трех лет, а может, и ещё раньше. Почему? После рождения я спал сначала с мамой, а потом в «мултер» – корыте, подвешенном веревками к потолку на крюк, около печи на кухне. Меня часто раскачивали, и я засыпал. Но однажды я выпал и довольно сильно ушибся. Мне было около двух лет. Видимо, именно это падение с высоты 1,2-1,5 метра (я его помню) обострило мою память.

Старший брат Ефим (Хаим), которому тогда было лет 9, сказал, что я буду лётчиком или спортсменом, но он ошибся. Он, Хаим, стал лётчиком, а я – инженером.

В три года мама впервые повела меня в баню. Когда я вошел в женское отделение, то удивился. Я увидел много женских тел, голых, разных, удивительных. Я испугался, сильно застеснялся и встал к стене лицом. Мама стала меня мыть, тереть, но я был возбуждён – даже возмущён – и выскочил из моечного зала. Больше я с мамой туда не ходил. Смутно помню, как ходил в баню с отцом и братом.

В Паричах баня была большая, чистая. Тазов для мойки не было, все приносили свои тазики. Пар был мягкий, не очень влажный. Топили дровами. Парильщики знали, как делать пар, как поднимать температуру. Веники были для парилки берёзовые, постоянно рядом находился врач. Сейчас в банях нет врачей, поэтому можно подхватить разные болезни.

С детства меня интересовала женская красота и нагота – что-то символическое и благородное. Она интересует и сейчас, в 2001 году, хотя мне за 70.

В минской квартире с женой Бэлой

В раннем возрасте в моей душе было много романтики и драм. Например, играл в футбол на стадионе в колхозе «Октябрь», стоял вратарем. Мяч при ударе попал в большой палец, и палец вывихнулся. Полгода я не ходил в школу. Палец вставили, но было очень больно. Даже сейчас он напоминает о себе.

Однажды я бегал «с самолётом». Как это делается? Берёшь шесть пропеллеров, прикреплённых к перекладине, и бежишь, а пропеллеры вращаются. Это очень интересно. И вот я закружился и попал под лошадь – хорошо, что она была умная и остановилась, на меня не наступила. Всё обошлось. Мама испугалась, а я нет.

В детстве я тонул. Зимой я учился кататься на коньках, и вот решил посоревноваться с одним мальчиком. Надо было перебежать место около берега со слабым льдом. Я решил проскочить, но провалился. А там была полынь, глубоко… Хорошо, что у меня было большое пальто, полы легли на лёд, и я смог продержаться некоторое время. Мальчик проскочил, а я нет. Слышу голос девушки: «Держись». Она на животе приползла и вытянула меня. Я пришёл домой мокрый. Дома был переполох, но на печи я отогрелся.

У меня с раннего детства стала формироваться влюблённость. На улице Мещанской жили мещане. У них была дочь Лариса – очень красивая девушка, с плавной походкой. У неё была длинная коса. Я всегда заглядывался на нее. Мне нравилась соседская девочка Галя Лисовская, которая потом стала поэтессой. Вообще, я был влюбчивый. Помню, влюбился в девочку Полю, ей было 7-8, а мне 5-6 лет. Я часто приходил в её сад и помогал собирать яблоки.

До войны я окончил пять классов. Во время войны я не учился в школе, т. к. жил один с октября 1941 года до сентября 1944 года, когда нашёл маму в Дагестане, в городе Избер-Баш.

В семье нашей было трое детей: мой старший брат Ефим 1922 года рождения, сестра Мера 1927 г. р. и я, 1929 г. р. (возможно, 1928 г.).

Из жизни в Паричах 1935-36 гг. Однажды мы – брат Ефим, наша родственница из Речицы Дина Шапиро, я и ещё кто-то – пошли в лес по ягоды. Лес был за речкой Березиной, в сторону Щедрина. Переплыли речку на пароме и углубились в лес. Шли по дороге километра 3-4. Искали ягоды (землянику и чернику), которые попадались нечасто, потому что было много любителей их собирать. А я же очень любознательный, меня всё интересовало в лесу: не только ягоды, но и птицы, ящерицы, ёжики… Я увлекся и отошёл от группы. За мной и не следили, каждый был занят собиранием. Я тоже собирал ягоды, но больше увлекался природой. Приблизился вечер, в лесу потемнело. Я начал искать брата и всю группу, аукать, но никто не отвечал. Я понял, что остался один, испугался, забегал, закричал, но напрасно. Мои спутники ушли далеко.

Я успокоился. Мне уже было не до природы, и я задумался, как быть. Вспомнил, что солнце садится где-то за Паричами, за речкой. Думал, думал, и убедился, что не ошибаюсь. Компаса у меня не было, где север, юг, запад, восток, я представлял себе с трудом, но знал, что солнце садится именно там, за горизонтом. И я пошёл напрямик, не разбирая дорогу, через кустарники, грязь. Однажды провалился в болото до груди, но вылез. Там вились змеи, ужи, я испугался, и это мне придало силы. Я заплакал, но шёл, шёл не останавливаясь часа два, весь промок… Полил дождь, потом опять выглянуло солнце, а я упрямо шагал. И когда солнце стало садиться, я увидел Паричи. Я уже бежал, но не плакал. Я был рад, что, наконец, попал домой. Когда я вернулся, то все удивились: они, оказывается, меня долго искали, но не могли найти. Собирались назавтра снова идти искать. А я сам нашёлся (об этом много потом было разговоров) и в своих глазах был героем.

Брат Ефим был энергичным и очень изобретательным. Учился он неважно, окончил семь классов. Знал хорошо идиш – читал, писал и разговаривал. Его страстью были технические новшества, а также девушки из деревни Скалки. С друзьями часто ходил в деревню на блядки.

Он прожил 68 лет. Страсть к технике у него появилась очень рано. Где-то в 1935-36 году брат сконструировал ламповый приемник – единственный в Паричах. Мы слушали Польшу, Германию, Москву, даже Америку.

В финскую войну у нас реквизировали этот приемник – пришли из НКВД и забрали. Они узнали по антенне.

Ещё брат собирал деревянные педальные автомобили – легковые и грузовые – и катал ребят. Конструировал коробчатые змеи, и мы их запускали на болоте. Однажды посадили в змей кошку и высоко его запустили. Когда вернули назад, то кошка была перепугана до полусмерти. Долго цеплялась за змей, а потом убежала.

Главное же заключалось в том, что брат конструировал планеры и самолеты с двигателями. Он выписывал технические журналы, совершенствовал описанные там схемы и участвовал в соревнованиях. Занимал призовые места, за что получал обычно книги: «Войну и мир» Льва Толстого, сочинения Пушкина, Мопассана и др. О нём писали в газетах.

Однажды он получил приз – хорошие лыжи. Я любил кататься зимой, у меня были небольшие, плохонькие самодельные лыжи, так он подарил мне настоящие. Я очень увлёкся, прыгал с крутых трамплинов. У речки, недалеко от парома, добывали глину, там образовался карьер. У этого карьера трамплин достигал высоты в полтора-два метра; мы, пацаны, насыпали снег и прыгали. Многие ломали свои лыжи, а я научился классно прыгать. Лыжи были моим главным зимним хобби.

Но однажды моей радости пришел конец. Утром собираюсь покататься, иду в кладовку, сенцы – а лыж нет. Спрашиваю у брата – не знает, у мамы – не знает. Подумал, что кто-то пошутил. Наконец, убеждаюсь, что кто-то украл мои лыжи. Как я плакал, горевал! Лыжи в то время стоили дорого: я искал их, но тщетно. Спрашивал у русских ребят, детей мещан, но никто не мог ничего сказать. Горевал я долго, но потом сильно увлекся коньками.

Из трёх коньков ребята делали санки, прикрепляли парус и по речке катались. Это было увлекательно, но увлечение надолго не задержалось. Нужны были замёрзшая речка, хороший ровный лёд, сильный ветер.

Была в моей жизни и ещё одна детская драма. Я увлёкся собиранием марок. Рядом с нами стоял небольшой дом – на углу ул. Мещанской и Маяковского (бывшая 2-я Бобруйская), впритык к нашему. У соседей родные жили в Америке и часто присылали письма, даже посылки. Однажды я зашёл к соседям и увидел письма. Мне понравились марки, хотя о филателии я не имел никакого представления. Я попросил, они мне дали, и я начал собирать. Я узнал всех жителей Паричей, которые получали письма из Польши, Германии, США и других мест. Приходил к ним и просил марки, мне давали.

Я ходил по учреждениям, искал марки даже в мусорных ящиках. Потом почтовые марки появились в продаже. Я собирал бутылочки и сдавал в аптеку, а потом на эти деньги покупал в киоске марки.

Со мной стал собирать марки Бема Паперно. У него было дома много бутылочек, и я подговаривал Бему брать их. Мы их мыли, сдавали и на вырученные деньги пополняли свои запасы.

У меня появилась большая коллекция гашеных и негашеных марок. Я усердно занимался коллекционированием: если что-то начинал, то не бросал, как многие.

Брат Ефим подарил мне два тома «Войны и мира» Толстого. Я прочитал – а больше пролистал – оба тома, и решил заполнять книги марками. Заполнил два тома «Войны и мира» почти до конца. Часто просматривал марки, систематизировал их; очень было интересно, ребята мне завидовали. И вот однажды, в 1938 г., не стало этого «альбома»…

После того, как отец умер, мама пускала квартирантов. Сначала у нас жила Дина Шапиро, наша далёкая родственница, потом медсестра Соня. В гости к ней приходил юрист-защитник. Они целовались, и не только (я наблюдал в щёлку двери). Мне это было очень интересно потому, что уже в 6 лет я вместе с другими ребятами познакомился с «Декамероном» Бокаччо. Нам читали, а мы слушали. И вот у нас поселился военком с молодой женой. Ему было за 50 лет, а ей – не более 30. Они занимали зал и комнату – спальню. Военком напивался и устраивал дебоши, бил жену (особенно вечером и ночью). Мама мне говорила, что они не платят за квартиру, задолжали нам. Она требовала от квартирантов оплатить долг и съехать.

Однажды я пришёл из школы и не нашёл свою коллекцию марок, которой очень дорожил. Там были редкие марки Тувинской республики, экземпляры из США, Польши с изображением Пилсудского. Я искал, у всех спрашивал, но, как и лыжи, не нашёл. Кто мог взять? Только пьяница-военком. Денег у них с женой никогда не водилось, они сразу всё пропивали. Сейчас бы я заявил в милицию, но тогда это не поощрялось. Почти никто туда не обращался – люди боялись НКВД и милиции.

После пропажи коллекции у меня случился надлом, и я забросил коллекционирование, зато увлёкся техникой. Стал катать каток железный, конструировать пропеллеры. Построил самолет с шестью пропеллерами и бегал по улице, пока не попал под лошадь. В начале 1980-х годов я опять стал собирать марки, но уже не так серьёзно.

Я рано, до войны, завёл дневник, где собирал интересные вырезки и записывал выражения из прочтённых книг. С детства любил красоту и силу, спорт. Интересовался политикой, слушал последние известия.

Нашими самыми близкими соседями были Хадаровские, Клавдия и Антон. У них было четверо детей: Саша, Павлик, Витя и сестра (имя забыл). Антон работал на мельнице мельником, а Клавдия смотрела за домом. Она любила заглядывать в рюмку. Антон приносил муку из мельницы, а Клавдия пропивала. Муж бил её, но это не помогало.

Часто она приходила к нам – мама покупала у нее муку. Я дружил с Павликом и Сашей, а Витя был вредный парень.

Хорошие отношения у нас сложились и с Антей Пашкевич. Она была высокая, худая женщина, малограмотная. А вот муж её был грамотным, мастером на все руки, даже интеллигентом, но только в трезвом состоянии. Когда он напивался, то бродил по улице и ругался, кричал: «Ох, жиды!». Протрезвев, он не помнил о своих проделках, удивлялся, но затем продолжал хамить. Была у них дочь Лариса – симпатичная, хорошая девушка – и сын. Он погиб сразу после войны, подорвался на снаряде или неразорвавшейся гранате в своём саду.

Брат Ефим ежегодно помогал Пашкевичам снимать урожай яблок, груш. Мама дружила с Антей.

Друзья были у меня всегда, и в школе тоже. Например, Феликс: его отца, партработника, звали Калман, они приехали из Западной Беларуси. Их семья недолго прожила в Паричах. У нас завязалась настоящая дружба, хотя Феликс был «интеллигентик». С ним нельзя было бороться, у него была вывихнута рука.

Дружил я с Крамником Яшей, Струпинским Ициком. Он был почти немой. Плохо говорил, всё понимал, очень сообразительный и толковый. Их немцы убили.

М. Зверев – дома и на киносъёмках (снимки 1990-х гг.)

От нашей улицы и Мещанской сложилась команда, которая постоянно воевала с «кацапами». Они жили на противоположной стороне болота-луга. На этом лугу брат мой Ефим постоянно запускал шары, змея, планеры. А на праздники он запускал самолёты и планеры с пожарной вышки, которая находилась в центре местечка, у базара.

Однажды была у нас жёсткая баталия: с обеих сторон участвовало по 10-15 пацанов, снабжённых тачанками с рогатками. Мы бросали то небольшие камешки, а то и здоровенные камни и кирпичи. Мне в плечо стукнуло плоскостью кирпича так, что я и сейчас чувствую это место. Было много раненых, но никому не жаловались.

(продолжение следует)

Опубликовано 19.10.2017  13:11