Category Archives: О политике и др.

КО ДНЮ ПОБЕДЫ

Мы расшифровали одну интересную передачу 1994 года. Благодарим за присланную аудиозапись г-на Фрейдкина (Basil Freydkin).

* * *

Говорит «Радио Свобода». В эфире – специальная передача к 50-летию освобождения Беларуси от гитлеровской оккупации. В этой программе участвуют бывшие белорусские партизаны – Абрам Арлюк и писатель Валентин Тарас, историк Алексей Литвин. Ведут передачу Василий Крупский и Елена Коломийченко.

В. К. Садясь за эту передачу, я пообещал себе не давать скоропалительных оценок времени, когда, очутившись под ударом мощных армейских группировок Гитлера, Красная Армия, теряя город за городом, республику за республикой, откатывалась назад, на Восток. И мне ли, рожденному после войны, судить людей, очутившихся между молотом тоталитаризма и наковальней нацизма? Но проедьте по современной независимой Беларуси – и вглядитесь, вглядитесь пристально в сотни, нет, в тысячи братских могил, прочтите надписи на памятниках, под которыми лежат останки мирных убиенных людей, белорусов и евреев, поляков и украинцев, русских и грузин. Вот уже пять десятилетий вглядываются они из-под надгробных плит в то, что совершают их потомки.

Е. К. Я нередко думаю: «Почему это происходит?» Почему обязательно должны существовать только две краски: черная и белая, без полутонов? Почему только в этом двуцветии представляется и прошлое, и будущее? Почему так происходит, что всякий раз, когда меняется политическая конъюнктура, возникает новая, подогнанная под сиюминутные требования историческая концепция? И всякий раз теряется чувство меры, которое и есть суть вещей, а ответственность перекладывается на иные плечи. Всё сказанное относится к теме нашей передачи самым непосредственным образом. Попробуем и мы вглядеться в ту войну. Вглядеться сквозь призму воспоминаний ее непосредственных участников, тех, кому удалось пережить оккупацию – пережить для того, чтобы стать свидетелями очередного переписывания событий далекого и кровавого времени, подгонки под сценарий, написанный на этот раз не большевиками, а теми, кто приходит им на смену, примеряя на себя вицмундир национал-патриотов.

В. К. Абрам Арлюк встретил войну зеленым пареньком. Житель белорусского городка Лида, он еще не знал, какие испытания уготовил ему приход немцев.

А. А. Город разрушили, я сам ушел на Восток вместе с армией и попал под Минском в окружение, и меня взяли… я был одет не как красноармеец, но так, как тогда носили, сапоги, брюки синие и гимнастерка, и попал в плен как военный. Я не верю в чудеса, но два раза в жизни у меня было чудо. Попал под Минском в окружение, нас подогнали под Молодечно, и там взяли нам футбольный стадион, около десяти тысяч человек. Ну я уже был еле жив, не кушал… Я там встретил одного армянина – по-моему, он был высшим офицером, но был одет в нормальную одежду красноармейца, и когда выводили на проверку эти все коллабораторы, украинцы с ССом и выискивали, во-первых, комиссаров и евреев, то этот армянин – умный человек, наверное, был, он ко мне обратился: «Слушай, я к тебе буду говорить громко по-армянски, а ты мне тоже ответь на каком-то языке, чтобы думали, что ты тоже какой-то нацмен». Ну я ему отвечал тогда по-древнееврейски (немножко, что я умел – я дома знал). Ну и кругом все русские сказали: «Это армяшки между собой говорят». И пришли раз на проверку, два раза даже, СС и украинцы эти, и они сказали: «Это два армяшки, пускай останутся».

А. Арлюк (Лавит) в центре с еще двумя партизанами возле бывшей партизанской землянки. Фото: yadvashem.org

В. К. Так начиналась война для Абрама Арлюка, которому чудом удалось уцелеть в гетто в небольшом белорусском городке Лида, и который позднее стал белорусским партизаном.

Е. К. Когда передовые немецкие части вошли на территорию Беларуси, будущему писателю Валентину Тарасу было всего 14 (В. Тарас родился 9 февраля 1930 г., т. е. летом 1941 г. ему было 11. – belisrael.info).

В. Т. У меня сохранилась фотография 14-летнего мальчика с партизанской медалью на груди, она сделана в Минске в июле 1944-го. Мальчик на ней – это я, хотя давно уже не я. Он не просто отдалился, но и отделился от меня, оставшись в истории Великой Отечественной войны. Я часто разговариваю с этим мальчиком, вспоминаю вместе с ним о былом, рассказываю ему о том, чего он не знает, и не мог знать в те годы. В эти дни у меня с ним и радостный, и горький разговор. Больше горький, потому что очутись он здесь, в Минске 94-го, он услышал бы очень странные вести, чудовищные вести. Он услышал бы, что, оказывается, мы зря воевали с гитлеровцами, что это была не наша война, что если бы белорусы сидели тихо, не участвовали в Сопротивлении, не помогали партизанам, то немцы белорусов не трогали бы, не жгли бы наши деревни вместе с людьми… Он услышал бы, что, оказывается, солдаты белорусской полиции были борцами за независимость Беларуси, борцами со сталинизмом и большевизмом. Он услышал бы, что немцы, оказывается, были прямо-таки радетелями белорусского народа, обещали ему государственность и даже помогали закладывать ее основы в образе Центральной белорусской рады, помогали создать белорусскую национальную армию, так называемую «самаахову» (самооборону). Услышав такое, тот мальчик-партизан, наверное, сорвал бы с плеча свой карабин… Ну, а я должен разговаривать другим языком. Все эти рассуждения – в лучшем случае, наивные заблуждения тех, кто войны не знает. Вернее, знает только по книгам, кинофильмам, в огромном своем числе – лживым, ходульным, ура-патриотическим. Отбрасывая набившую оскомину пропаганду, кто-то отбрасывает и Великую Отечественную войну. Но, в общем, все эти рассуждения – нечистая политика, попытка переписать, перелицевать, перекрасить историю… Тот мальчик знает, а я помню, как немцы обрушили террор на мирное население Беларуси с первых же шагов по нашей земле, когда никто еще (я говорю о гражданском населении) не сопротивлялся. Я помню, как в июльские дни 41-го гнали бесконечные колонны советских военнопленных, как скот, и обращались с ними хуже, чем со скотом, как опрокидывали конвоиры ведра с водой, выставленные женщинами на дорогу, как растаптывали хлебные куски, как тут же пристреливали того, кто посмел нагнуться за этим куском хлеба. Как же тут было сидеть тихо? Да и вообще, этот посыл («если бы белорусы сидели тихо…»), он грязный, от него за версту разит подлостью, нацизмом, звериной безнравственностью. Ну давайте, допустим на одну минуту, что всё так и есть: белорусы сидят тихо, и немцы их не трогают. Поголовно уничтожают только евреев, а белорусы что, сидят и смотрят? К чести нашего народа, он был возмущен и этим, совесть его была возмущена.

В. Тарас в 2000-х гг. (фото отсюда); тот самый снимок 1944 г.

Что до солдат белорусской полиции, которых в народе называли просто полицаями или «бобиками», то, разумеется, среди них были разные люди. Были те, кто пошел в полицию по недомыслию, из-за растерянности, были те, кто пошел мстить за коллективизацию, за 37-й – закрывая глаза на то, что нацисты ничуть не лучше большевиков… Но больше всего там было всё-таки просто подонков, люмпенов, постоянно поддатого звероватого народца, который мы встречаем и ныне, который готов бежать, а порой и бежит, за Баркашовыми и Анпиловыми – «грабить награбленное». Никаким прообразом белорусской государственности Белорусская центральная рада не была, это была жалкая декорация оккупационного режима – жалкая, да и кровавая. Ну и «самаахова»… Какая она национальная армия, из этой затеи вообще ничего не вышло. «Самаахоўцы» или сдали оружие партизанам, или же с этим оружием сами пришли к ним.

Нет, мальчику-партизану стыдиться не приходится. Я горжусь им и уважаю его, как и всех тех, кто в годы фашистского нашествия брался за оружие. Потому что тогда это был единственно правильный выбор. И то, что германский фашизм был разгромлен под красными знаменами, ничего не меняет и не искажает в сути нашей великой, такой тяжелой Победы. Потому что она явилась фундаментом будущего, в том числе и будущего моей Беларуси как независимого суверенного государства. Не хутора, конечно, наглухо отгороженного от мира доморощенными нацистскими догмами и пронацистскими законами, а светлого национального дома, в котором всем хорошо, чьи окна распахнуты на все четыре стороны… Вот почему и Третье июля, и День Победы – святые праздники. Я поздравляю сегодня своего личного собеседника – мальчика-партизана, который глядит на меня из дали полустолетия, с надеждой и верой во что-то новое, настоящее, чистое, высокое…

В. К. Когда в Германии прошел фильм Алеся Адамовича и Элема Климова «Иди и смотри», один из моих немецких друзей решил уйти из семьи – его отец войну провел в Беларуси. Правда, в карательных операциях не участвовал, автомата за спиной не носил, но потрясенный увиденным сын не мог простить отцу даже этого. И вот однажды, со слезами на глазах, старый немец сказал мне: «Объясни ему, я тут ни при чем. Я не убивал, я лечил».

Е. К. Вот уже третье поколение немцев мучительно носит в себе груз вины за содеянное не ими. Очередной шок немецкое общество испытало прошлой зимой, когда жестоким напоминанием о далекой войне по экранам страны прошел «Список Шиндлера» – фильм о зле и добре, порядочности и предательстве, о человеческом достоинстве и низости. Фильм, выстроенный на полутонах и сомнениях, таких естественных для каждого дня жизни. Алексей Литвин, белорусский историк, заведует отделом истории Великой Отечественной войны в [институте истории] Академии наук Беларуси.

А. Л. Отрицать факт, что кое-где на территории бывшего Советского Союза немецких солдат встречали с цветами, видимо, нет смысла, потому что разные были места и не исключаются такие факты, тем более что в немецкой кинохронике они проходят. Но это не значит, что встречали освободителей. Просто территория Беларуси испокон веков видела многих захватчиков, и мудрость народная где-то учила людей, особенно старшего поколения, что если встретят цветами, хлебом-солью или с образАми, то захватчик не будет столь беспощаден к местному населению. И особенно это практиковалось, когда часто менялась власть в годы гражданской войны. Так что отдельные факты были, но нельзя говорить, что весь народ ждал это [приход немцев] как какое-то чудо, потому что германо-советская война была с самого первого дня, самых первых минут агрессией.

В. К. В последнее время появились публикации такого содержания – и на Западе, и на Востоке – что, мол, партизанское движение на Беларуси было рождено не зверствами гитлеровцев, а, наоборот, провокациями войск НКВД – спецподразделений НКВД, заброшенных на белорусскую территорию, одетых в немецкую форму, которые уничтожали мирное население, чтобы таким образом посеять враждебность по отношению к немцам…

А. Л. Такие заявления являются явно провокационными и, видимо, они рассчитаны на неосведомленного и читателя, и слушателя… Дело в том, что партизанское движение на территории Беларуси, на территории бывшего Советского Союза – это очень многообразное, широкое явление. Объяснять его какими-то двумя-тремя постулатами совершенно неправомерно. По истории партизанского движения за 50 лет на территории Беларуси написана огромная литература, и она довольно объективно освещает возникновение партизанского движения, его развитие… Возможно, есть какой-то перебор, потому что существовали какие-то идеологические установки на освещение партизанского движения, какая-то определенная политизация, но параллельно развивалась литература о партизанском движении и на Западе – английские исследователи, немецкие исследователи… И повсеместно отмечался и размах партизанского движения, и народность этого движения, и эффективность. Оценки и немецких генералов, и западных исследователей, можно сказать, сходятся во мнении, что всё-таки это было новое явление – не только для Второй мировой войны, но и для войн современности.

Что касается партизанского движения в Беларуси в годы войны, то оно имеет свою очень глубокую историю, и создание его проходило по нескольким направлениям. Прежде всего, это воззвание партии к народу, то есть в первую очередь призыв Сталина с постановлениями, первое из которых было принято уже 29 июня 1941 г., и последующие постановления ЦК ВКП(б), где создание, зарождение партизанского движения как раз поручалось партийным органам, которые, в свою очередь, поручали руководство и организацию этого движения органам НКВД и военным органам. Но кроме этого, был и второй процесс, так называемый «стихийный», т. е. народ ощутил себя уже с первых дней войны под пятой агрессора. Естественно, что большинство населения явно было недовольно поведением агрессора, т. е. немецко-фашистских захватчиков.

В. К. Да, Алексей, вот у меня в связи с этим встречный вопрос. Были ли акты грабежа, бандитизма со стороны партизан?

А. Л. Конечно же, были. Нет ничего странного в этом явлении. С началом войны огромные территории – Западная Беларусь, Минская область – были буквально за неделю захвачены немецко-фашистскими войсками. То есть была ликвидирована одна власть, и вторая власть только устанавливалась. И естественно, что на этой волне возникали и стихийные партизанские отряды, и бандитские формирования, и так далее. Из тюрем вышли уголовные элементы… Поэтому вполне естественно, что больше всего от этого терпело местное население. Вот это явление старались использовать в своих интересах и оккупанты, и, в определенной мере, органы, которые были заинтересованы в развитии партизанского движения.

В. К. Мы поговорили о партизанах, теперь поговорим о противоположной стороне – о белорусской полиции. В какой степени белорусская полиция была задействована в карательные операции немецко-фашистских оккупантов?

А. Л. Вопрос очень непростой сам по себе – что такое «белорусская полиция»? Это национальное явление, или же это просто та часть людей, которая была на службе у немцев? Дело в том, что немцы не позволили в полной мере создание такого института, как белорусская полиция. Была создана вспомогательная полиция – как подручное средство в руках оккупантов. Другая сторона: было желание и стремление со стороны белорусских националистов создать свою полицию, которая могла [бы] защищать население как от партизан, так, в определенной мере, и от немцев. Но это им не удалось.

Что касается вспомогательных полицейских, «службы порядка». Конечно, они принимали очень значительное участие здесь у нас в борьбе против советского партизанского движения.

В. К. Откуда вспомогательная полиция, отряды самообороны («самааховы») получали оружие? Кто их вооружал и экипировал?

А. Л. «Самооборона» и вспомогательная полиция – это разные совершенно понятия. Корпус белорусской самообороны – это была попытка создания воинских формирований национального толка, белорусского. Т. е. это было первое требование белорусских националистов – создание своей национальной вооруженной силы. Немцы это раскусили, они не дали возможности создавать национальные вооруженные силы для украинцев, для литовцев, латышей, эстонцев, потому что такие же требования могли поступить и со стороны русских и различных национальностей, населяющих территорию Советского Союза. Гитлер, как трезвый политик, понимал, что создание национальных воинских формирований вело к очень взрывоопасной обстановке. Поэтому он долгое время исходил из лозунга «не давать оружие иностранцам». Но обстоятельства потом заставили его пойти на уступки. И вот этот вопрос в нашей историографии до сих пор не исследован должным образом.

А. Литвин в 2017 г. (фото: baj.by)

В. К. Алексей, теперь обратимся к «правительству», созданному немцами на территории оккупированной Беларуси. Я имею в виду Белорусскую центральную раду (БЦР). В последнее время появились публикации, в которых утверждается, что БЦР в основном служила интересам национального возрождения белорусского народа. Если это так, то, отстаивая интересы белорусского народа, как БЦР боролась за освобождение этого народа от оккупации?

А. Л. БЦР ни одним серьезным исследователем не будет рассматриваться как некое, даже марионеточное правительство. Этот вопрос уже достаточно хорошо исследован и доказано, что у немцев никогда не было намерений создавать даже видимость правительства. До БЦР был такой орган, как «Рада даверу», т. е. единственное, на что пошли немцы – это на то, чтобы создать круг приближенных людей из числа белорусов, которые могли вносить какие-то предложения. Потом, после смерти Кубе, по настоянию Островского, который мечтал о создании белорусского войска, белорусской национальной армии, Готтберг пошел на создание вот такого органа, опять-таки совещательного, как БЦР. Конечно, они [гитлеровцы] преследовали свои цели. С помощью вот этой БЦР, которая никогда не занималась вопросами, присущими правительству, ставилась цель провести мобилизацию вспомогательной силы, для того, чтобы этих людей использовать в борьбе против партизан, при возможности – для вывоза в Германию, а также против советской армии. С самого начала, так же, как стремление создать под протекторатом Германии белорусское государство и возродить белорусскую национальную идею, все эти попытки были обречены на провал, потому что они объективно сливались с фашизмом.

Е. К. Над подготовкой этой программы к выходу в эфир работал продюсер Андрей Владимиров. Вели передачу Василий Крупский и Елена Коломийченко.

В. К. Мы поздравляем всех тех, кому обязаны своей жизнью.

Опубликовано 08.05.2018  16:05

ЯШЧЭ ПРА НАТАНА ВОРАНАВА

У дадатак да эсэ Андрэя Дубініна прапануем урыўкі з біяграфічнага нарыса, падрыхтаванага Наталляй Сяліцкай для ўкладзенага ёю зборніка «Натан Воранаў» (Мінск: Беларусь, 2016).

Вокладка трохмоўнага зборніка (96 c., 600 экз.), які дзе–нідзе яшчэ можна набыць у сталіцы Беларусі

* * *

Творчасць Натана Воранава, выдатнага савецкага жывапісца, заслужанага дзеяча мастацтваў БССР (1966), дацэнта кафедры малюнка і жывапісу Беларускага дзяржаўнага тэатральна-мастацкага інстытута (1970), займае годнае месца ў нацыянальным мастацтве ХХ стагоддзя. За сваё яркае жыццё майстрам былі створаны дзіўныя па прыгажосці і выразнасці мастацкай мовы творы, якія адрозніваюцца жанравай і тэматычнай разнастайнасцю.

Натан Майсеевіч Воранаў (1916–1978) нарадзіўся ў Магілёве. У сям’і Майсея і Соф’і раслі яшчэ двое сыноў – старэйшы Аарон і малодшы Веньямін. Бацька быў мастаком і выкладаў у мясцовай мастацкай школе. Відавочна, што творчая атмасфера, у якой рос маленькі Натан, паўплывала ў далейшым на яго жаданне прафесійна займацца мастацтвам.

Да 1953 года на тэрыторыі Беларусі галоўнай навучвальнай установай па прафесійнай падрыхтоўцы мастакоў быў Віцебскі мастацкі тэхнікум. Менавіта туды ў 1931 годзе паступіў Натан і правучыўся там да 1934 года. Яго настаўнікамі сталі знакамітыя Іван Ахрэмчык і Фёдар Фогт. Затым на працягу года Н. Воранаў выкладаў жывапіс і малюнак у школах № 3 і № 20 у Магілёве. У 1934 годзе быў уведзены IV курс навучання ў Віцебску, і мастак працягнуў вучобу. Ужо ў тэхнікуме ён праявіў сябе як выдатны вучань… Пра гэта сведчыць і той факт, што ўжо з 1933 года малады мастак стаў прымаць удзел у выставах.

У 1935 годзе Н. Воранаў у ліку лепшых вучняў быў накіраваны на вучобу ў Ленінград у Інстытут жывапісу, скульптуры і архітэктуры імя І. Я. Рэпіна. Яму пашчасціла паступіць у майстэрню выдатнага савецкага мастака і таленавітага педагога Аляксандра Асмёркіна, які выхаваў некалькі пакаленняў студэнтаў у лепшых традыцыях рускага і заходняга мастацтва. У 1941 годзе ў гэтым інстытуце з поспехам прайшла персанальная выстава Натана Майсеевіча. Гэта быў апошні курс перад дыпломам. Летам малады чалавек павінен быў ехаць на мастацкую практыку ў Карпаты.

Аднак 22 чэрвеня 1941 года пачалася Вялікая Айчынная вайна. У гэты час Н. Воранаў знаходзіўся дома на вакацыях у сваіх бацькоў у Магілёве. Нягледзячы на тое, што студэнт меў права заставацца ў Ленінградзе да заканчэння вучобы, ён прыняў іншае рашэнне. Пасля караткачасовай падрыхтоўкі ў 3-м артылерыйскім вучылішчы (г. Кастрама) Н. Воранаў добраахвотнікам пайшоў на фронт. Маючы магчымасць пазбегнуць страшнай долі ваенных гадоў, ён абраў самы, мабыць, складаны, але годны шлях. Натан Майсеевіч быў з ліку тых беларускіх мастакоў, якія добраахвотна аддалі перавагу зброі замест пэндзляў і палітры. Сярод іх – і майстры, і тыя, хто ў будучым зойме годнае месца ў нацыянальным мастацтве. Дастаткова ўспомніць Б. Аракчэева, А. Бархаткова, Г. Бржазоўскага, В. Вярсоцкага, П. Гаўрыленку, А. Глебава, В. Грамыку, П. Данелію, І. Дмухайлу, С. Каткова, А. Кроля, П. Крохалева, С. Лі, А. Малішэўскага, П. Масленікава, А. Мазалёва, М. Манасзона, М. Савіцкага, У. Сухаверхава, Л. Шчамялёва і многіх іншых – людзей, для якіх свабода краіны cтала сінонімам уласнай свабоды.

Натан Воранаў прайшоў праз усю вайну. У свае няпоўныя 30 гадоў ён камандаваў батарэяй 45-міліметровых процітанкавых гармат на Паўднёва-Заходнім фронце (1942), пазней быў камандзірам узвода разведкі 77-га артылерыйскага палка 248-й стралковай дывізіі на 4-м Украінскім фронце. Тройчы ён знаходзіўся на мяжы фізічнай смерці: аднойчы асколак міны нават прайшоў у міліметры ад сэрца. У другі раз, ужо ў лютым 1945 года, калі Перамога была зусім блізкай, асколкі варожай міны трапілі ў вочы будучаму жывапісцу, на некаторы час пазбавіўшы яго самага важнага для мастака – зроку. У сям’і мастака – у двух унукаў, Паўла і Уладзіміра Кандрусевічаў, таленавітых беларускіх жывапісцаў, – да гэтага часу беражліва захоўваюцца франтавыя лісты дзеда. Гэта як памяць пра гісторыю тых страшных падзей… Літаральна за некалькі дзён да бяды Н. Воранаў напісаў сваім бацькам: «Болей за ўсё крыўдна, што даводзіцца таптацца на месцы ў той час, калі … пабрацімы падлічваюць ужо, колькі засталося кіламетраў да Берліна…» (Бойка, У. А. Беларуская палітра дваццатага стагоддзя. Мінск: Вышэйшая школа, 1976. С. 98).

 

Адзін з узнагародных лістоў на Н. М. Воранава. Крыніца: podvignaroda.ru

Магчыма, гэты факт з біяграфіі мастака шмат у чым вызначыў асаблівасці далейшай творчасці Н. Воранава. На час аслепнуўшы, мастак мроіў аб… колеры! Чалавечая псіхіка ўладкавана такім чынам, што, толькі калі пазбавішся чагосьці вельмі важнага ў жыцці, пачынаеш гэта па-сапраўднаму цаніць. Знаходзячыся ўжо ў ленінградскім шпіталі, прыкаваны да ложка, Натан Майсеевіч успамінаў, як у 1941 годзе на вакацыях у бацькоў ён пісаў букет бэзу ў простай вазе. У яго памяці адбілася, як у залежнасці ад асвятлення змянялася колеравая палітра гэтага немудрагелістага нацюрморта. Варта было камусьці адчыніць дзверы ў пакой – і блікі клаліся на прадметы ўжо зусім па-іншаму, мяняўся каларыт з халоднага на залаціста-бэжавы… Яшчэ прыгадваліся ўступныя экзамены ў Віцебскі мастацкі тэхнікум, калі «строгі і прыдзірлівы» Ф. А. Фогт правяраў у абітурыентаў успрыманне колеру з дапамогай самаробнага альбома, старонкі якога ва ўспамінах мастака нагадвалі мудрагелістую вясёлку… Мастак пасля створыць мноства выдатных карцін, разнастайных па тэматыцы і кампазіцыйным вырашэнні, якія сталі класікай нацыянальнага мастацтва, але, будучы аднойчы агорнуты поўнай цемрай і цудам вярнуўшыся з яе, ён на працягу ўсяго жыцця стане ўслаўляць прыгажосць свету матэрыяльнага, азоранага разнастайнасцю колеру ва ўсёй яго паўнаце. Колер назаўжды зойме галоўнае месца ў яго творчасці.

У ваенныя гады Натан Воранаў рабіў графічныя замалёўкі аднапалчан і тых месцаў, дзе ён ваяваў. Але ўсё роўна ён марыў пра жывапіс, паўнакроўны, шматколерны, важкі… Неўзабаве пасля доўгачаканай Вялікай Перамогі мастаку ўдалося дастаць у шпіталі фарбы і палатно. Сваім родным ён паведаміць: «…Пішу партрэт… Гэта ўпершыню алеем пасля букета бэзу ў Магілёве ў 41-м…» (Там жа, с. 100).

Ужо ў 1946 годзе Н. Воранаў дэмабілізаваўся з Савецкай Арміі. За заслугі перад Айчынай ён быў узнагароджаны ордэнам Чырвонай Зоркі (май, 1944), ордэнам Айчыннай вайны ІІ ступені (люты, 1945), медалём «За перамогу над Германіяй у Вялікай Айчыннай вайне 1941–1945 гг.» (1945) і яшчэ шэрагам урадавых узнагарод. Выканаўшы свой грамадзянскі абавязак, Натан Майсеевіч цалкам паглыбіўся ў любімы і жаданы свет мастацтва.

У 1948 годзе Натан Воранаў паспяхова скончыў Інстытут жывапісу, скульптуры і архітэктуры імя І. Я. Рэпіна, напісаўшы дыпломную шматфігурную кампазіцыю «Рэйд Каўпака». Яго настаўнікам быў легендарны А. Асмёркін, які даў добры старт маладому мастаку. У свой час Аляксандр Аляксандравіч з’яўляўся актыўным удзельнікам выстаў знакамітага аб’яднанн «Бубновы валет». На яго творчасць моцны ўплыў зрабілі французскі фавізм і кубізм, а таксама мастацкая спадчына Поля Сезана. З часам Натан Майсеевіч шмат у чым пераняў педагагічнае майстэрства А. Асмёркіна і яго любоў да авангарду пачатку ХХ стагоддзя.

Прыехаўшы ў Мінск у канцы 1940-х гадоў, Н. Воранаў упэўнена заявіў пра сябе як пра высокапрафесійнага мастака і вельмі хутка заслужыў прызнанне гледачоў і павагу калег (…) Ён быў верны ідэалам свайго часу і прытрымліваўся ў творчасці асноўных догмаў сацыялістычнага рэалізму – адзінага тады дапушчальнага стылю ў афіцыйным мастацтве. За тры дзесяцігоддзі творчага шляху жывапісцам было створана нямала карцін на гісторыка-рэвалюцыйную і ваенную тэму, напісаны партрэты сучаснікаў, індустрыяльныя і лірычныя пейзажы, нацюрморты. Пра гэтым сюжэтна-тэматычная карціна заставалася для майстра прыярытэтнай. Аднак творчасць Натана Майсеевіча выходзіла за рамкі гэтага метаду. Захоўваючы ідэалагічную аснову афіцыйнага мастацтва, у жывапісна-пластычным вырашэнні сваіх карцін ён творча пераасэнсоўвае спадчыну імпрэсіянізму, а таксама постімпрэсіянізму і фавізму. Такое спалучэнне розных мастацкіх традыцый і бясспрэчнага таленту каларыста робіць асабліва прывабнай творчасць мастака і для сучаснага гледача. (…)

 

Н. Воранаў, «Аўтапартрэт з дачкой», 1956 г. (крыніца: voronov.by); афіша выставы 2016 г. у Нацыянальным мастацкім музеі

У апошні год свайго жыцця Натан Воранаў моцна хварэў. Ён пайшоў з жыцця на 62-м годзе, у самым росквіце творчых сіл. Да канца сваіх дзён мастак не пераставаў тварыць. Занятак жывапісам для яго быў падобны да натуральнай чалавечай патрэбы дыхаць.

Творы Натана Воранава знаходзяцца ў Нацыянальным мастацкім музеі Рэспублікі Беларусь, Музеі сучаснага мастацтва г. Мінска (цяпер Нацыянальны цэнтр сучасных мастацтваў), фондах Беларускага саюза мастакоў, у Музеі гісторыі Беларускага дзяржаўнага ўніверсітэта фізічнай культуры, прыватных калекцыях Беларусі і замежных краін.

Апублiкавана 07.05.2018  01:46

Андрэй Дубінін пра Натана Воранава

Натан Воранаў. Партрэт (эцюд)

Піша мастак Андрэй Дубінін (яго нядаўняе эсэ пра М. Данцыга чытайце тут)

“Верасень. Сланечнікі”, 1973 г., 168х80 см, палатно, алей.

Калі праглядаеш рэпрадукцыі карцін Натана Воранава (на ягоным сайце, зробленым унукамі-мастакамі), то адразу бачыш дзве лініі ў яго творчасці – “грамадска-палітычную” і прыватную, камерна-інтымную.

“Рэйд Каўпака”, 1948 г., 108х180 см, палатно, алей; “Па даручэнні ленінскага ЦК РКП(б). Мінск, 1919”, 1954 г., 193х330 см, палатно, алей.

“Раніца ў кастрычніку”, 1957 г., 130х177 см, палатно, алей; “Сталінградскія будаўнікі ў гасцях у мінчан” (у сааўтарстве з Я. Зайцавым і Ф. Дарашэвічам), 1951 г., 250х379 см, палатно, алей.

Паміж гэтымі дзвюма серыямі твораў, здаецца, далёкімі адна ад другой, паставім такую заўвагу, якая павінна выконваць ролю злучніка “і” — спалучальнага і раздзяляльнага адначасова. Калі тэматычна яны вельмі адрозныя, то кропкай іх яднання ёсць, безумоўна, жывапіс. І тут неабходная такая заўвага-максіма – тэма ў мастацтве нічога не вырашае, яна цалкам нейтральная ў адносінах да самога факта мастацтва. Прыгадаем выраз Стафана Малармэ: “Вершы ствараюцца не з думак і нават не з эмоцый, а са словаў” (з мазкоў фарбы ў нашым выпадку). Сюжэт добрай карціны – гэта рух яе колеравай, жывапіснай масы.

Цікава назіраць, як свядомы камуністычны рамантык у партыйнай замове спрабуе намацаць уласны імпульс, а сапраўдны жывапісец у ім адвяргае тэму праз распушчанне яе ў чыстым жывапісе. Амаль любы яго так званы “партыйны” твор можна парэзаць на кавалкі, уставіць у рамы – і гэта будзе змястоўны кавалак дабротлівага жывапісу. Як па Гегелю – барацьба і адзінства проціпалажэнняў.

“Да вясны. Сяброўкі”, 1967 г., палатно, алей, 78х100 см; “Роздум”, палатно, алей, 87х126 см

“Партрэт Рамановіча Я. С.”, 1967 г., палатно, алей, 80х158 см

“У майстэрні мастака”, 1973 г., палатно, алей, 82х114 см; “Адчыненае акно. Вясна прыйшла”, 1978 г., палатно, алей, 107х147 см

Кожны пасмяротны юбілей, гадавіна, агаляе праблему – наколькі мастак і яго творчасць актуальныя, наколькі яны прайшлі выпрабаванне часам і перыядычнымі запамненнямі. Што каштоўнага ён можа адкрыць нам, сённяшнім. Я бы ўзяў эпіграфам да творчасці Натана Воранава (1916–1978) словы аднаго з савецкіх пісьменнікаў: “Куды лягчэй апісаць узлёт рэактыўнага самалёта, чым шэранькі імжлівы дзянёк у Падмаскоўі”. Воранаў якраз умеў пісаць імжлівы дзянёк, дзе жыццё раптам знаходзіць гармонію ва ўласнай будзённасці. Як жа акрэсліць ягонае мастацкае крэда? Як ацаніць партрэты, пейзажы і нацюрморты? У старыя партрэтныя формы, скампраметаваныя галерэямі савецкіх будаўнікоў камунізму, ён укладае якасна новы сэнс. Змяняючы асвятленне, ён змяняе прынцыпы працы з формай – не выяўляючы яе, а наадварот, дэфармуючы, “мажа” супраць анатоміі, супраць індывідуалізацыі, аднак знаходзячы ўсё гэта на якасна іншым узроўні. З мастацка-кампазіцыйнага пункту гледжання гэта дазваляе казаць аб некаторай метадалагічнай устаноўцы аўтара – “зняць” партрэтнасць, ссунуць акцэнт з фатаграфічна-біяграфічнай мэты пісання партрэта і замяніць яго працай з паверхняй палатна, паставіць чыста мастацкую задачу. Ён патрабавальны да формы, што відаць у кампазіцыях партрэтаў, амаль заўсёды “экс-цэнтрычных”, ссунутых, на ломцы шаблона. У гэтым сэнсе памкненні формы ў ягоных творах – адасяродкавыя (як і пазбягаючыя святла). Магчыма завершыць такім азначэннем, выводзячы яго з папярэдніх – ён увогуле “колерацэнтрычны”.

Жывапіс у працах Воранава – гэта рэакцыя на святло. Слова “рэакцыя” я разумею тут хутчэй як пераход да процілеглага стану, а “святло” – як тагачасную ўстаноўку на аптымізм ды бесканфліктнасць. Яго мастацкая цікаўнасць, інтарэс – “прыцемкавы” бок быцця. Прыцемкі ці слабое святло золка распушчаюць у сабе прадметы, грані формы, рысы твару. Аўтарская ўстаноўка “супраць святла” (літаральна “контражур”) – не проста метад працы, яна ўяўляе яго шкалу каштоўнасцяў. Сысці са святла ў паўзмрок, у сцень – у тыя часы азначала і свядомы сыход са сцэны – дзеля самазахавання, і не ў першую чаргу для захавання ў сабе мастацкасці.

Паглядзім на воранаўскія партрэты – сем з дзесяці, прадстаўленых на сайце, напісаны ў контражуры ці з асвятленнем, якое амаль не выяўляе твар. Падобнае бачым у нацюрмортах. Асабліва характэрны нацюрморт “Верасень. Сланечнікі” (1973). Я адчуваю ў гэтым кутнім, “праходным” нацюрморце аўтапартрэт Н. Воранава, таму я і паставіў яго на самым пачатку артыкула пад імем і прозвішчам мастака. Карціна амаль такога ж росту, як і сам мастак, вышыня нацюрморта – 168 см, цалкам “чалавечая”, так бы мовіць. Але сутнасным тут з’яўляецца кропка гледжання – з паўцемры, на нейкі завал сланечнікаў, і праз расчыненыя дзверы – на заліты сонцам дворык. Атрымаўся светла-ценевы (“к’яраскурны”) аксюмаран – сланечнікі (бо ад “сонца”) ў поцемках, у баку ад святла і свята жыцця. Гэта ж наўпрост партрэт душэўнага стану і жыццёвае крэда: будзень, быт, дом. Самым галоўным у жыцці зрабіліся – святасць быту, прыватнага жыцця, хатняга вогнішча. Гэта можна абазваць “прыватнай маёмасцю” ці прыватным скарбам мастака. І мы далёка зойдзем, разважаючы, якую душэўную працу прарабіў Н. М. Воранаў, прайшоўшы эвалюцыю ад камуністычнага рамантыка да “дробнага прыватніка”.

У кінематаграфіі існуюць прызы і прэміі за ролю другога плана, сярод іх ёсць адмысловы “Оскар” – за Performance by an Actor in a Supporting Role – перакладаецца як “роля другога плана”. Дакладны пераклад дае больш тэндэнцыі – “дапаможная роля”, роля, што якраз і дапамагае граць “каралёў ды каралеў”. Крыху з гісторыі братняй музы: напачатку акторы другога плана ўдзельнічалі ў конкурсе нароўні з выканаўцамі галоўных роляў. Асобны “Оскар” пачалі ўручаць за ролю другога плана з 1937 г. Такім “Оскарам” за свядомы выбар другапланнай пазіцыі ў жыцці і мастацтве мы б маглі адзначыць творчы наробак Натана Воранава. Заўважым, аднак, адбывалася гэта таксама і па той прычыне, што ён быў інтраверт і насіў свет у сабе. Можна сказаць, што мастак рэшта рэштаў слушна адчуў маштаб свайго таленту і змог прывесці яго ў згоду са сваім жыццём, а ў жывапісе здолеў знайсці сваю тэму і максімальна поўна яе сфармуляваць. З гэга і вынікае гармонія яго жывапіснага свету.

Яго творчасць можа быць адным з прыкладаў этычнага выхавання. Палітычныя “карцінкі” – рэч больш-менш спрэчная, а партрэт ці нацюрморт з “песымістычным інтэлігенцкім прыцемкам” вельмі ясна і проста дэманструюць перавагу над афіцыйнымі канонамі і схемамі. “Улада, дзяржаўны парадак часта павінны выконваць сумныя, крывавыя абавязкі, але ў паэта, дзякуй Богу, няма абавязку іх апяваць”, – напісаў Пётр Андрэевіч Вяземскі пасля чытання вершаў Аляксандра Сяргеевіча Пушкіна “Паклёпнікам Расіі” і “Барадзінскія ўгодкі”. І як толькі стала магчымым, мастак цішком адышоў ад адпаведнай ідэалагізаванай тэматыкі да таго, да чаго сэрца ляжала.

Н. Воранаў з дачкой Марынай (фота з voronov.by)

У тыя часы, калі было адчуванне, што ўся старая культура спарахнела, аджыла сваё, што жывапісам займацца сорамна – рабіць “традыцыйныя” палотны, дзе адчувалася імпрэсіяністычная школа Асмёркіна – гэта значыла адчуваць, што культура тут і знаходзіцца.

“На прадвесні”, 1977 г., палатно, алей, 103х225 см

Проста жыццё часам здабывае гармонію ва ўласнай штодзённасці.

Апублiкавана 06.05.2018 16:46

И. Ганкина о еврейской литературе межвоенного времени (2)

(окончание; начало здесь)

Творцы, народ и Советская власть. Изи Харик – не просто поэт, он – символ «нового советского еврея». В 1935 г. торжественно отмечалось 15-летие с начала его творческой деятельности, на котором Кондрат Крапива не без иронии отметил: «Как бы мы с тобой выглядели сейчас, если бы не было советской власти. Я, мужик в армяке и лаптях, пришел бы к тебе, сапожнику, чтобы ты мне «склепал» новые сапоги. Ты бы обязательно был сапожником, как твой батька. Мы бы с тобой долго соображали, как сделать, чтобы сапоги стоили подешевле. Потом бы курили самосад и жаловались друг другу на нашу бедную жизнь. Мы даже не помышляли бы о творчестве» (цит. по: Релес, Г. Еврейские советские писатели Белоруссии. Воспоминания. Минск: изд. Дмитрия Коласа, 2006). Как ни забавно звучит этот «политически ангажированный» текст, но без революции, как минимум февральской 1917 г., дело могло обстоять именно так. Известно, что социальные лифты для талантливых детей из народа, а особенно «неправильной» национальности, работали в Российской империи с большим скрипом.

Прекрасно осознавая меру своей ответственности за судьбу молодых литераторов, Изи Харик организует работу секции еврейских писателей, поддерживает не на словах, а на деле юные таланты, в частности, организуя им стипендии, позволявшие детям из еврейских местечек продолжать свое образование в городе. Случайно уцелевшая после расстрелов 30-х годов молодая поросль (Гирш Релес, Евгений Ганкин) с нежностью вспоминала о личных встречах с Хариком, о невероятном успехе своих первых литературных опытов. Так, в 1934 году журнал «Штерн» печатает отрывки из поэмы двенадцатилетнего Евгения Ганкина (текст поэмы был привезен Харику учителем еврейской литературы местечка Щедрин Самуилом Шубом). «Харика я обожал», – так начинает воспоминания об Изи Харике Евгений Ганкин. Появление известного поэта в любом местечке сопровождалось «демонстрацией» любителей литературы. «Зал заполнился намного раньше объявленного времени, сидели на скамейках, на подоконниках, на полу и даже на пожарных машинах, которые стояли здесь же в депо» (цит. по: Ганкин, Е. Крыло ангела. Эссе, очерки, воспоминания. G.L.M. Publishing, Ann Arbor, USA, 2000). Так встречали Харика в местечке Щедрин летом 1932 года…

Еврейские писатели БССР 1930-х годов. Подборка фото с обложки книги воспоминаний Г. Релеса (2006)

Вообще, тема творчества, а шире, взаимосвязи и взаимозависимости «творца и народа» была, есть и, наверное, будет одной из сквозных тем мировой литературы. В анализируемый период она, естественно, приобретает классовый характер, но подлинный литературный текст даже через призму идеологии доносит боль и надежды автора. В белорусской пред- и послереволюционной литературе мы встречаем подлинные шедевры, раскрывающие эту тему: Янка Купала «Курган» (1910 г.), Змитрок Бядуля «Соловей» (1927 г.), и, наконец, Изи Харик «На чужом пиру» (1935 г.). Один и тот же образ – преследуемого, оскорбленного и униженного, но в то же время внутренне не сломленного творца, объединяет все эти произведения. Судьба главных героев перемалывается в жерновах истории. Не менее печальной оказалась судьба авторов этих текстов. Но прежде чем перейти к трагедии 30-х годов, следует наметить еще несколько магистральных тем белорусской еврейской литературы.

Биробиджанский эксперимент и великие стройки 30-х. В начале 30-х годов активно издавались книги на идише, реформа которого в 20-е годы привела к советизации языка, значительному сокращению древнееврейской лексики, изменению орфографии, а также бурному внедрению лексики, связанной с различными отраслями современной науки и техники. Последняя тенденция, обусловленная актуальными процессами в сфере среднего и высшего образования, хорошо иллюстрируется библиографическим справочником 1935 г. (Еврейская книга СССР в 1933 г. (Библиография) Государственная Библиотека и Библиографический Институт БССР им. В. И. Ленина. Еврейский отдел. Составитель Н. Рубинштейн. – Минск, 1935. – 86 с.) cо списком всех изданий на идише за предыдущий 1934 год. Названия разделов – зачастую калька с соответствующих терминов, в первую очередь немецких, плюс советская политическая лексика. Объем издаваемой литературы впечатляет – от 49 изданий в разделе «Политика. Советское строительство. Национальный вопрос. Коминтерн. Коммунистический интернационал. Комсомол. Пионерское движение. Политические партии в капиталистических странах» до 67 изданий в разделе «Литературоведение. Учебная литература для школ»; от 27 изданий в разделе «Техника. Транспорт. Связь. Контейнерные перевозки. … Банковское дело. Торговля» до 103 изданий в разделе «Народное просвещение. Педагогика и методика. Культпросвет. Всеобуч. Физическая культура и спорт. Половое воспитание. Взаимное обучение», и т. д., и т. п.

Хорошо или плохо, но к началу 1930-х годов полным ходом шло формирование советского нормативного варианта языка идиш, который имел перспективу постепенно, через ошибки и потери, стать современным полнофункциональным языком. В конце концов, современный иврит по лексике тоже далеко ушел от языка Торы.

Однако вернемся к общей социокультурной и общественно-политической ситуации 30-х годов. Все относительные экономические, а также культурные «вольности» 20-х ушли в небытие в годы «Великого перелома». Дискуссия в рамках большевистской идеологии стала смертельно опасным делом. Сторонников Троцкого и Бухарина сначала отправляли в ссылку, а затем пришло время больших политических процессов. Судя по воспоминаниям, верного (а возможно, даже чересчур верного) ленинца Х. Дунца исключают из партии за частную беседу, в которой он не смог согласиться, что большевики с дореволюционным стажем Троцкий и Каменев – фашисты (см.: Релес, указ. соч., с. 30).

На этом фоне биробиджанский эксперимент 1930-х годов становился последней иллюзией для поколения «детей революции». Как воспоминал известный советский еврейский литературный деятель Арон Вергелис: «Уже был «Великий перелом», уже прошла коллективизация… в это время на Украине уже случился жестокий голод. Коллективизация породила этот голод, и он уже подступал к узким улицам местечек» (Цит. по: Куповецкий, М. Последний советский еврейский нацкадр Арон Вергелис // Идиш: язык и культура в Советском Союзе. – Москва, 2009, с. 60). В такой ситуации воспевание достижений первых пятилеток, а особенно ударного труда на строительстве Беломорканала, выглядело понятным с идеологической, но спорным с других точек зрения поступком. Поэма Изи Харика «От полюса к полюсу» (1933–1934 гг.), посвященная «перековке» бывших уголовников в передовых советских ударников, при несомненных литературных достоинствах выглядит слишком идеологизированной. Сравнение ее с поэмой «Круглые недели» (1930–1931 гг.) – явно не в пользу первой. В «Круглых неделях» на фоне уже дежурного конфликта между «старым» и «новым», на фоне обязательной антирелигиозной пропаганды и образа кулака-вредителя присутствуют всё же подлинные социальные проблемы (плохое снабжение рабочих, грязь и теснота в столовой и бараках). В тексте поэмы бросаются в глаза живые зарисовки характеров и внешности строителей, точные физиологические (запах в бараке) детали. Одним словом, от нее веет подлинностью личного авторского переживания.

Такая же подлинность жизненных ситуаций и характеров – в рассказе «Свой врач» молодого талантливого писателя Моты Дегтяря (1909–1939), в котором счастливый отец приходит на прием к собственной дочери, дипломированному врачу, отправленному по распределению в родное местечко. Нет преувеличения ни в ситуации, ни в характерах, потому что мечта о «своем» еврейском враче – это мечта многих поколений евреев «черты оседлости», которая могла и становилась явью в довоенной БССР. Приведем в этой связи некоторые статистические данные: численность студентов-евреев в Беларуси в 1927-1928 гг. – 27% от общего числа (1257 человек); в БГУ в 1927 г. на медицинском факультете доля евреев составила 44% от общей численности принятых, и даже в 1939 г. из 8 тыс. минских студентов 2,5 тыс. были евреи.

Яркой образностью и динамизмом отличаются тексты Эли Кагана (1909–1944). Его «Город без церквей», где «…люди не ходят, а бегают. Улицы в нем широкие. Весь он просторен, как поле. И всё же люди нередко натыкаются друг на друга. Люди озабочены, люди хлопочут» дает образ странного города без истории – города-новостройки 30-х годов, запечатленного внимательным взглядом писателя. А его детские воспоминания из миниатюры «Большой пожар»: «Меня пугала смерть. Смерть – густая, черная, с огненными кругами, с блуждающими мерцающими точками. Я с замиранием сердца проваливаюсь в бездну, я хочу крикнуть и не могу…» – выходят далеко за рамки «большого стиля соцреализма» в пространство мировой литературы. Арестованный вместе с Зеликом Аксельродом весной 1941 г., чудом избежавший летом 1941 г. пули НКВД, погибший на фронте в 1944 г. при освобождении Беларуси, Эля Каган – еще один из расстрелянного поколения…

Но вернемся в 1934-й – год создания Союза писателей БССР и СССР. За красивой ширмой объединения творческих сил страны скрывалось спецсообщение секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР «О ходе подготовки к I Всесоюзному съезду Союза советских писателей» от 12 августа 1934 г., в котором фактически запрограммирована будущая трагедия белорусской интеллигенции. Купала Янка, Колас Якуб, Чарот Михась, Бровка Петрусь, Бядуля Змитрок и др. проходят в нем как белорусские нацдемы или им сочувствующие; соответственно – Харик Изя, Кульбак Мойша и др. являются либо скрытыми бундовцами, либо национал-фашистами. Расстрельные списки готовятся, дела подшиваются, остается только дать им ход.

Тем паче писатели – люди эмоциональные и увлекающиеся, история страны полна крутыми виражами, и то, что вчера приветствовалось, например, приезд из заграницы в СССР, сегодня становится поводом для обвинительного заключения. Так, в нелегальном прибытии в БССР из Польши обвиняют Мойшу Кульбака.

Показательна в этой связи история жизни Айзика Платнера (1895–1961), который, искренне поверив в идеалы социализма, переехал в БССР из США в 1932 г. Он на собственной шкуре сначала узнал прелести кризиса и безработицы в США, а затем – репрессированный в 1949-м и осужденный на 25 лет в 1950 г. – вкус советской лагерной системы. Его лирические стихи позднего периода рассказывают о невысказанных до конца мыслях, о несбывшихся мечтах. Как ни парадоксально, но в них присутствует, среди прочего, гимн Ленину и советскому строю. Не нам судить, о чем на самом деле думал этот тяжело больной человек в последние годы своей жизни, бродя по улицам послевоенного Минска.

Еврейская литература в общекультурном дискурсе. Представляется очень важным рассмотреть определенные явления еврейской литературы 1920-30-х годов в свете общекультурных мировых тенденций и связей. Известно, что в первые годы и даже десятилетия советской власти она позиционировала себя как выразитель интересов трудящихся всего мира. Этот подход соответствовал традиции мира еврейского, который на фоне определенной замкнутости по отношению к другим культурам внутри своего пространства осуществлял активную коммуникацию, обмен идеями и текстами на протяжении всей многовековой истории народа. Под влиянием движения Хаскалы («еврейского Просвещения») этот мир стал более открытым к межкультурным коммуникациям и диалогу.

Широта отражения еврейской жизни, пусть даже с классовых позиций, видна в издании 20-х годов (Еврейский вестник / Общество распространения просвещения между евреями. – Ленинград, 1928. – 264 с.), которое содержит следующие материалы: различные аспекты истории и культуры евреев в дореволюционной России; современные археологические раскопки в Палестине, экономическое положение евреев Польши, обзор деятельности различных еврейских организаций БССР, УССР, РСФСР и т. п. Соответственно, вполне легитимным или хотя бы допустимым с точки зрения советской власти в те годы представлялось творчество Мойше Кульбака, который в своем первом романе «Мессия, сын Эфроима» обращается к сложным философско-религиозным проблемам. В тексте прослеживаются фантастические и гротесковые, каббалистические и мистические мотивы. Героями произведения являются и реальные люди, и фольклорные персонажи. Энергией античных героев наполнена поэма «Иоста-кузнец» (1920; в белорусском переводе Г. Клевко – «Каваль Ёста»), не случайно эпиграф из Гейне «Я – пламя» отсылает нас к символике, характерной для европейской культурной традиции, к всепобеждающему огню – огню любви и свободы. Герой поэмы и его возлюбленная предстают в образах Гефеста и Афродиты, не теряя при этом конкретные подробности физического облика обычных людей из народа. Известно, что еще в Воложинской иешиве Кульбак «подпольно», но серьезно изучaл русскую классику, а потом на протяжении жизни постепенно расширяющимися концентрическими кругами – Аристотеля и Лао Цзы, Генриха Гейне и Эмиля Верхарна. В Вильно Кульбак начал преподавать литературу на иврите и идише и ставить спектакли, в том числе «Илиаду» Гомера и «Юлия Цезаря» Шекспира.

Поэма начала 1930-х годов «Чайльд-Гарольд из местечка Дисна» в самом названии содержит отсылку к творчеству Байрона, но и, как когда-то Пушкин, Кульбак, используя вечную форму романа-путешествия, показывает нам печальную действительность своего века. И, наконец, его пьеса «Бойтре», новое обращение к образу фольклорного персонажа (еврейского Робин Гуда) содержит в частности, отсылки к романтической драме Шиллера «Разбойники», к поэме Купалы «Могила льва», к поэме Гете «Гец фон Берлихинген» и к немецкому фольклорному образу Черного рыцаря Флориана Гайера.

Мойше Кульбака многие исследователи называют романтиком. И стиль жизни с частыми переездами из города в город, из страны в страну, и одухотворенный облик поэта – всё помогало созданию этой легенды. Но легенде не было места в атмосфере СССР 30-х…

Закономерный финал. Вслед за надеждами и потерями 20-х годов приходит удушающая атмосфера следующего десятилетия. Когда я смотрю на фотографии тех лет, то, кажется, понимаю, почему кудрявым юношам с горящими глазами не нашлось места в новой эпохе. Их вектор движения – вперед и вверх, их дружеская среда с её взаимопомощью и юмором никоим образом не вписывались в сталинский тоталитаризм. «Дети революции», как, впрочем, и ее «отцы», мешали этому монстру распространиться на половину Европы. Точно так же мешало культурное и языковое разнообразие. В середине 1930-х ликвидируются многочисленные национальные районы на территории БССР, из сталинской Конституции исчезает упоминание о национальных меньшинствах, населяющих БССР. Соответственно, власти уже не нужны журналы, газеты, а главное, школы на языках этих меньшинств. Летом 1938 года была ликвидирована вся система образования на идише, кроме школ в Еврейской автономной области и Крымской АССР.

На фоне советизации национальной жизни в Западной Беларуси и Украине, Балтии и Бессарабии происходило временное возобновление еврейской культурной жизни на территории БССР и УССР, которое могло обмануть, и то ненадолго, только восторженных левых из числа новых граждан. Ведь уже случилась ночь 29/30 октября 1937 года, когда было расстреляно более ста представителей интеллектуальной элиты БССР – литераторов, государственных деятелей, ученых. Среди погибших в ту ночь – литераторы Алесь Дударь, Валерий Моряков, Михась Чарот, Изи Харик, Платон Головач, Михась Зарецкий, Янка Неманский, Юлий Таубин, Анатоль Вольный, Хезкель Дунец, Василь Коваль, Тодар Кляшторный, Моисей Кульбак, Юрка Лявонный, наркомы просвещения и юстиции БССР Александр Чернушевич и Максим Левков, ректор БГУ Ананий Дьяков, директор треста «Главхлеб» БССР Георгий Борзунов, завкафедрой Витебского ветеринарного института Яков Сандомирский, начальник Высшей школы наркомата просвещения БССР Вадим Башкевич, председатель ЦК профсоюзов БССР Захар Ковальчук, заместитель наркома совхозов БССР Леонард Лашкевич, студент Соломон Лямперт…

И. Харик и М. Кульбак. Работы Лейзера Рана из серии «Разбитые надмогилья» (начало 1970-х)

Расправа продолжилась в следующую ночь, когда было расстреляно более 30 человек. Только за три осенних месяца в 1937-м органы НКВД репрессировали более 600 общественных и культурных деятелей Беларуси.

Началось медленное умирание культуры идишa на территории СССР. Холокост унес основных ее носителей, а в рамках «борьбы с космополитами» была уничтожена еврейская интеллектуальная и творческая элита. Редкие уцелевшие ее представители, вернувшиеся из ссылок и лагерей, потерявшие своих родных в сталинских репрессиях и Холокосте, безусловно, делали определенные попытки для сохранения традиции. Даже подписка на официозный журнал «Советиш Геймланд» («Советская Родина») частью еврейской интеллигенции воспринималась в годы послевоенного государственного антисемитизма как некий символический вызов.

Так закончился непродолжительный роман советской власти с еврейским народом. Массовая эмиграция советских евреев в США и Израиль в начале 1990-х годов поставила в этой истории жирную точку. В новых государствах, образовавшихся после распада СССР, немногочисленные еврейские общины начали возрождение еврейской культурной и интеллектуальной жизни. Одним из направлений этого процесса является осознание исторического опыта прошлого. Основное внимание исследователей по понятным причинам направлено на изучение истории Холокоста, но события довоенных десятилетий также заслуживают пристального исторического и культурного анализа.

* * *

Об авторе. Инесса Ганкина – психолог, культуролог, член Союза белорусских писателей, автор многочисленных научных и публицистических cтатей по психологии, культурологии и педагогике. Её художественные публикации можно найти в трех книгах, а также в периодических изданиях, антологиях и альманахах, изданных в Беларуси, России, Израиле, США. Хорошо знакомо ее творчество и читателям нашего сайта.

Опубликовано 05.05.2018  14:59

Андрей Федаренко. Путешествие (II)

(окончание; начало здесь)

А. Федаренко (в джинсах) среди участников традиционного шахматного турнира в Союзе белорусских писателей, март 2017 г. Фото: lit-bel.org

Володя, ожидая нас, стоял навытяжку. Даже усы не топорщатся, а виновато опущены кончиками вниз. Когда мы подошли, он, чтобы показать, что кается, стянул с головы спортивную шапочку. Пока нас не было, он натопил печку, вымыл пол, потом, в хате, не давал Тане в руки ничего взять: достал припасы, которые принёс в брезентовом рюкзаке, нажарил колбасы, яичницу на сале, сам собрал на стол. Не было ни одного нашего слова, с которым бы он мгновенно не согласился: «всё так, чистая правда, правильно говорите». И хотя мы отлично знаем, что достаточно мне уехать, а ему выпить, как всё может измениться, – но ведь так приятно иметь даже временную власть над кем-то, лишний раз упрекнуть человека, который выпрашивает прощение.

Вечером выхожу на двор. Морозец. Пар изо рта. Тишина. Ни звука. Тени от столбов, от забора. Через улицу чернеет моя хата, где давно живут чужие люди. Молодой серпик месяца на чёрном, с золотыми крапинками звёзд, небе – не вертикальный, а наклонённый, почти лежит, как на цветной обложке книги Гоголя «Вечера на хуторе…» Уютно светится жёлтое окошко за гипюровыми занавесками. Совершенно синий снег. И запах дыма из трубы – сладкий, первобытно-радостный, как запах жареного мяса летом в курортных городах у моря.

Вот так стоял на этом самом месте, когда мне было пять лет, смотрел на забор, от которого и тогда лежала такая же зубчатая тень на синем снегу И какая же тогда, в пять лет, была радость, какое счастье! – не от познания новой жизни, а в сто, в тысячу раз большее – от возвращения в жизнь старую, знакомую (с которой недавно так страшно распрощался, казалось, навсегда); и с каждым вдохом эта жизнь вливалась в кровь, с каждым взглядом увеличивалась; обострялись запахи, цвета, звуки…

Мои друзья ждут меня на улице, зовут меня, и вот мы снова вместе, обнимаемся, радостные, живые, и все близкие рядом, смеются, поздравляют: ну вот и кончилось твоё путешествие, и ничего страшного, а теперь опять всё по-новому! – именно так мне и представляется смерть – как возвращение к началу, к детству, к матери, друзьям, к моим девочкам, натопленной печи, дороге в школу, к книгам, хоккею, целомудрию… Всё снова впервой, снова так остро и совсем не страшно. Если бы люди не знали, что они бессмертны, они бы не жили и одного дня, и одной минуты, а, собравшись вместе, одной огромной атомной бомбой взорвали бы и себя, и всё на свете. Но каждый отлично знает, что он бессмертный, что если однажды родился – это уже навечно.

В хате Володя сидит, понурившись, Таня машет ему пальцем:

«…И не дай Бог! Не дай Бог! – с лукашенковским надрывом выговаривает она, – ещё на меня поднимешь руку! Возьму какую-нибудь лопату…»

*

Он поднялся из-за столика, вдавил в пепельницу окурок («ну что, хлопцы, пойдём, поведу вас»), и пошёл – неспешно, маленькими шагами, чтобы растянуть время, благо, идти было недалеко. У метро U-Oranienburger Tor чуть ли не посреди тротуара, вплотную к жёлтой линии велосипедной дорожки, стоял киоск вроде нашей «Белсоюзпечати», только в этом из-за витринного стекла вместо газет, журналов и канцелярско-школьно-письменных принадлежностей выглядывали спиртные напитки в бутылках разных калибров. Он обошёл киоск вокруг, высмотрел бутылку из тёмно-зелёного стекла, плоскую, с зелёным яблоком на этикетке, насобирал по карманам тяжёлых монет по два евро и мелких, чтобы без сдачи; фрау с белыми волосами, перехваченными красной повязкой, как у биатлонистки Лауры Дальмайер, поблагодарила и улыбнулась ему. Бутылка предусмотрительно была выгнута посерёдке, она легла в карман, словно там всегда и была; приятной тяжестью отвисла левая пола куртки. Никогда не перестану удивляться таким, казалось бы, простым, а на самом деле удивительным вещам: в чужом городе, на чужом языке что-то попросить, рассчитаться чужими деньгами, и тебе, как ни в чём ни бывало, с благодарностью, с вежливой улыбкой мгновенно подают то, что ты и хотел, – совсем как в нашем сельском магазине когда-то подавали мне «Яблучнэ міцнэ».

Его обогнала молодая мама, немочка с красивыми, хоть немного полными в колготках ножками; за спиной рюкзачок, в руке возле уха мобильник, сзади сынок, маленький немчик, отстав, бегал зигзагами от одного края тротуара к другому и на всю улицу мяукал: «мяу! мяу! мяу!» Не успел он удивиться этому славянскому мяуканью и позавидовать, что вот такой маленький, а уже без всякой учёбы, без курсов-семинаров-практикумов-стажировок знает язык, – как мама встревоженно повернулась вправо-влево, назад, воскликнула – с раздражением и в то же время облегчённо – по-русски: «Руку дай, т-вою маковку!..» – и опять затрещала в телефон по-немецки.

Фридрихштрассе перетекла в Chauses str., слева показался небоскрёб на Robert-Koch-Pl., справа – кирпичная, терракотового цвета стена, в которую метров через сто вклинивалось боком новое хай-тешное аляповатое здание Католической академии. В стене он увидел вход, которого раньше не было, – узкий, дородному человеку и боком не протиснуться – зашёл и очутился на центральной аллее кладбища. Он никогда не был здесь зимой. Зима, даже такая, как теперь – еврозима, переменила все декорации. Он понял, что зря сюда шёл. Пускай бы оставался в памяти зелёный, с солнечными пятнами, с птичьим щебетом, чистый, тихий его закуток. Сейчас резче бросался в глаза чёрный и серый мрамор могил, засыпанных опавшей листвой; кое-где в тёмных уголках даже лежали заплатки снега, словно бы стыдившегося, что он такой грязный и так мало его; стволы деревьев были в пятнах лишайника, в голых верхушках – гнёзда; визу стлалась какая-то неестественно-зелёная растительность, похожая на наш брусничник или барвинок, и плющ – где коричневатый, где подсохший, где побитый морозцем. На его любимой скамье, которая и летом всегда пустовала, теперь сидел слепец с непокрытой головой, в расстёгнутом пальто, в синих очках, зажав между колен белую палочку, подставляя, как подсолнух, лицо невидимому солнцу. Могила Брехта, как всегда, была засыпана карандашами и шариковыми ручками, заставлена лампадками. У маленького памятника Гегелю стояли три рабочих (один нагнулся) и рассматривали надпись, сделанную наискось синим маркером: «Veralten! Dummes Lehre!»[1]

Он пошёл назад, сократив путь, и вскоре снова очутился у Католической академии, только с другой стороны. На маленькой площади полукругом располагались деревянные скамеечки, посередине торчали пирамидки туй, голубых елей и с краю – одна молодая липа. Он пощупал лавку – холодная, достал газету, специально на этот случай прихваченную со столика у «ресепшн»; прежде чем постелить, взглянул на первую страницу. Карикатура, перепечатанная из «Шарли Эбдо». Средиземное море, перевёрнутая лодка с мигрантами, сверху над всеми огромный, с бородой, как у Саваофа, Путин, из воды тянется детская ручка, судорожно сжимаются пальчики, отчаянными усилиями стараясь в последний миг схватить хоть волос из бороды и спастись.

Постелил и сел. Можно было начинать то, ради чего он сюда шёл, и вёл своих бедных друзей: попробовать ещё больше оживить их, воскресить полностью, чтобы поговорить с ними, повспоминать, сказать каждому доброе слово, которое жалко было произнести при жизни.

«Ну что, хлопцы, выпьем?»

Но поблизости крутились, выбирая место для селфи, дед с внуками (двойняшки лет по пять, в чёрно-оранжево-жёлтых комбинезончиках, на первый взгляд совершенно одинаковые, и всё-таки сразу можно было определить, кто девочка и кто мальчик), и на площадке перед входом в Академию топтался молодой человек, обвязанный поверх воротника спортивной куртки шарфиком с логотипом мюнхенской «Баварии». Шустрые двойняшки, щебеча артиклями – die, das, dem, ein – побегали вокруг ёлок («blau Baum»), туй, выбрали липу («kleine Linden»). Липа и правда была очень красивая, особенно на этом рассеянном берлинском солнце – вся усыпанная семенами, словно большими жёлтыми стрекозами; издали можно было подумать, что она забыла сбросить осеннюю листву. На скамейке лежала одна такая «стрекоза» – два прозрачных сухих крылышка, прикреплённых к ножке, на которой был ещё и шарик, будто горошинка чёрного перца. Дед в тирольской шляпе держал в одной руке сумку, из которой торчал наполовину съеденный батон-багет, в другой – селфи-палку, выставив её, как рыбак-мормышечник удилище, и таким же образом тыкая ею. Наконец – ушли. А молодой человек всё слонялся у парковки, как неприкаянный; лохматая голова вжата в воротник, руки в карманах; то он ставил ногу на бордюр, то нагибался и проверял надёжность металлических столбиков, которыми от проезжей части были отгорожены газон и тротуар, то закладывал руки за спину, задирал голову в небо и качался с носков на пятки, и по всему было видно, что человеку абсолютно нечем заняться.

Кстати, по вкусу и запаху «Апфель» напоминает кальвадос.

Он закрыл глаза. Вот зима. Сержик – в полушубке, в шапке с опущенными ушами, собирается на охоту, цепляет на плечо ружьё дулом вниз и становится похожим на героя-подростка из партизанских повестей Валентина Тараса…

Вот лето, лесная тропа, шишки под ногами, запах черничника и багульника. Витя Смолер ведёт велосипед, правой рукой держа руль посередине, в левой – сигарета, по-школьному спрятанная в кулак, – он что-то тихо говорит, а накачанные колёса упруго стучат о корни, позвякивает сам собой звонок…

Вот мы втроём, голова к голове, наигравшись в хоккей, лежим на животах на снегу у расчищенной нашей хоккейной площадки и сосём кусочки льда…

И снова лето, розовое утро, озеро, чмокают возле берега в траве караси, и такой туман, что едва можно рассмотреть поплавки… А вот мы весной испытываем футбольным мячом ещё не нагретую землю; а вот поздней осенью ждём автобуса, чтобы ехать в город в кино, на новую комедию с Ришаром и Депардьё, звеним в карманах копейками, спорим, чья очередь покупать билеты, и каждый хочет показать, что именно он сегодня богатый…

Нет, ничего не выходило. Только-только они начинали собираться вместе, как всё рассыпалось. Он уже заранее был виноват перед ними. Боялся смотреть им в глаза. И понятно, почему: он знал их финал, а они – нет. Всё время где-то за кадром этих воспоминаний – рефреном к ним – звучало: «Что со мной будет?», а он отводил глаза и никак не мог произнести: «Погибнешь от лопаты»… Здесь, конечно, не до романтики и не до лирики.

Внезапно он понял (а может, помогли несколько глотков «Апфеля») – да, не получается, рассыпается, не выходят здесь и сейчас поминки по друзьям – потому что ему уже это не нужно. Он ломится в открытые двери, а оно уже делается само, помимо его воли, и началось это сразу же на деревенском кладбище, когда, не спрашивая у него дозволу, начало писаться в голове новое произведение. И за это время уже отмахано – он посмотрел на растопыренные пальцы – ого, пять разделов, каждый по десять страниц… В этом новом произведении, конечно же, найдётся место и моим бедным друзьям. А сейчас нужно их отпустить и вернуться в наш рассказ, тем более, что исчезнувший из моего поля зрения молодой человек, которого я посчитал лентяем-тунеядцем, снова появился – с полипропиленовым, радужных цветов веником и с гнутым совком на длинной ручке. Он уже старательно подметает и без того чистую площадь, всё ближе ко мне подступая. Можно попробовать угадать, что будет дальше. Сейчас приблизится, скажет «хай» или старомодное «гутентаг»? Попросит «раухен»?[2] Сделает вид, что его не интересует зелёная, до половины выпитая бутылка в моей руке? Вот он уже, исподтишка на меня поглядывая, перекладывает в левую руку веник и, вытирая о штаны правую, со стыдливой, виноватой, как у Таниного Володи, улыбкой подходит ко мне.

2017 г.

Перевёл с белорусского Вольф. Прочесть рассказ в оригинале можно в журнале «Дзеяслоў» № 90.

Перевод более раннего рассказа А. Федаренко «Созерцатель» был опубликован у нас в апреле 2018 г. здесь. – ред. belisrael.

[1] «Устарело! Глупое учение!» (прим. перев.).

[2] Закурить (прим. перев.)

Опубликовано 02.05.2018  20:34

PS. Федоренко или Федаренко?
Цитируем письмо к нам самого писателя (от 4 мая 2018 г.) в переводе с белорусского: “Из-за этой одной буквы у меня всю жизнь неприятности, в метрике и в паспорте через “а”, но все пишут через “о”, из-за этого не хотят насчитывать стаж, не пускают в самолёт (т. к. регистрируют на ФедОренко, а в паспорте читают ФедАренко), на почте не дают деньги по этой же причине; в последнее время я научился спрашивать у них: “Вы же не пишете ЛукОшенко? Хотя по такой логике должны были бы”. Срабатывает.
Так что правильно — ФедАренко“.
Добавлено  4 мая 12:16

Андрей Федаренко. Путешествие (I)

Он сидел на Фридрихштрассе за столиком у вьетнамского кафе, в котором только что пообедал (острый душистый суп из креветок, кусок жареной свинины с такой же острой маринованной морковью на гарнир, две рюмки крепкой, 70 градусов, китайской рисовой водки), и вот, без двадцати евро в кармане, зато с полным желудком и с лёгкой душой, сидел, курил, расстегнув куртку, положив на столик рядом с пепельницей шапку и перчатки (жена бы за это не похвалила – плохая примета).

А. Федаренко (фото отсюда)

Зима, декабрь, скоро Новый год, а ни снега, ни мороза. На деревьях кое-где жёлтые листья. Пока он обедал, ещё потеплело, даже какой-то намёк на солнце появился: не столько солнечный диск было видно, сколько он угадывался, пробиваясь через дымку оранжево-апельсиновым светом. Сбоку, на газоне, светилась голубая синтетическая ёлочка, под которой стояли два пузатеньких игрушечных Санта-Клауса – в красно-белых тулупчиках и шапочках, с белыми бородами; один обычный, похожий на нашего Дед-Мороза, второй – негр; для полной евротолерантности не хватало ещё одного – женского пола.

«Всё по два, – подумал он. – Две рюмки водки, два Санта-Клауса, два друга сейчас со мной».

Он расслабленно, довольно, сыто покуривал, посматривал на ёлочку, на витрину напротив, которая подмигивала, переливалась, пульсировала огоньками, окрашивая в разные цвета тротуар, на машины, на людей, и думал об эволюции белорусского писателя, удивлялся, как раздвигаются его географические границы. Вот сидит он в центре Берлина, а ещё вчера был в Минске, а позавчера (или когда? восемнадцатого? нет, девятнадцатого, на Миколу) – в родной деревне. Он приехал к Тане, двоюродной сестре, и они пошли на кладбище; была настоящая белорусская зима, мороз, солнце и одновременно снег – падали с неба редкие, крупные снежинки, кружились, блестели на солнце – а мы шагаем по пороше, сестра с палкой впереди, я малодушно сзади, ступая в её следы, жалея новые ботинки; я и сейчас в них, в этих жёлтых ботинках, на которых, конечно же, какие-то микроскопические родные пылинки остались… А приятно так плавать то в первом, то в третьем лице, думать о себе то «он», то «я».

Вдруг с некоторым запозданием начало действовать спиртное. Сильнее забилось подстёгнутое табачным дымом сердце, ожила кровь, тёплая волна пошла в кончики пальцев ног. Стало беспричинно легко, почти радостно. Хотя почему беспричинно? Наоборот, много причин. Это и апельсиновый свет, и голубая ёлочка, и скорое пришествие любимого Нового года. И то, что рассказ его перевели на немецкий язык, благодаря чему он здесь и оказался, приглашённый на книжную выставку. То, что у него получается сдерживать данное когда-то самому себе обещание: сколько бы раз ни был в Берлине – обязательно пройти тем самым маршрутом, что и в первый свой приезд сюда, лет 20 назад, тоже на какую-то книжную выставку, только связанную с драматургией. Тогда было лето, он – с картой в руке, оглушённый чужеголосьем языка, совсем не похожего на тот, которому учили их в школе и вузе (кто бы мог подумать, что язык понадобится? или что понадобится когда-нибудь ему немецкая драматургия?) – шёл, куда глаза глядят, пока не оказался вплотную перед дверями Литературного дома-музея Брехта (или Брехьта, как немцы смягчают), драматурга! – но не очень удивился, равно как не удивился однажды в Москве. Тоже летом, спасаясь от невыносимой жары, – адом дышали дорога, стены, а асфальт и на затенённой стороне улицы прилипал к подошвам, – шёл, думая почему-то о Гоголе, завернул в какой-то старый московский дворик, и первое, что увидел – под тенистыми липами чёрный бюст длинноносого человека, дальше двухэтажный особнячок буквой «П». Доска на стене подтверждала, что это тот самый дом, где умирал Гоголь; сквозь листву лип можно было рассмотреть трубу, из которой вылетели в вечность «Мёртвые души», том второй.

А за стеной этого брехтовского Дома-музея начиналось кладбище, больше похожее на парк: зелёное, идеально чистое. Старые и молодые деревья заглушали звуки мегаполиса. Заливались птицы. Здесь не было венков, пластмассовых цветов, оград в человеческий рост. Возле обелисков и склепов на земле не стояли мутные, пожелтевшие и почерневшие, полные дождевой воды рюмки (из которых у нас угощаются покойники). Были аккуратные дорожки, то выложенные плитками, то каменистые, то засыпанные разнокалиберным гравием, который осторожно и приятно хрустел под ногами. Мимо дорожек тянулись вечнозелёные кусты, живая ограда из мирта, самшита, остролиста и, кажется, даже из экзотического карликового падуба – всё в форме геометрических фигур: прямолинейные и криволинейные, овальные, как из-под лекала, и круглые, как из-под циркуля; везде по земле, по кустам, по стволам деревьев до самой кроны висел, вился, полз плющ. В дальнем уголке таилась скамеечка под сиреневым кустом, не кустом – деревом, так раскинулась, вымахала эта берлинская сирень – выше лип и буков.

Затем он узнал, что случайно попал на Dorotheenstädtischer, знаменитое кладбище французских гугенотов, что это музей-заповедник, охраняется государством, что здесь похоронены Гегель, Томас Манн, Брехт, Грасс… Так ему там понравилось, таким своим, заветным сделался этот зелёный уголок, скамья под сиренью, что в каждый свой приезд в Берлин он стал ходить сюда – словно отдавая дань себе-нынешнему, а себе-прежнему давая отчёт: («Добрый день, линден-липа, узнаёшь меня? – вот я снова, живой, трогаю твои трещинки…»).

И всякий раз он словно подрастал. Теперь, в этот четвёртый по счёту приезд, он уже мог быть самому себе, и своим невидимым друзьям, не только экскурсоводом, а и переводчиком, поскольку наконец-то более-менее стал понимать по-немецки. Маленькая победа. Словно вылетели из ушей серные пробки, или как после самолёта, если зажать нос и сильно выдохнуть через уши: писк, треск, и вот начинают издали возвращаться знакомые звуки и слова. Наконец он вырвался из языкового плена, из этого монотонного кошмара, перестал быть участником немого кино, где на его долю перепадали только пейзаж, натюрморт и декорации. Возбуждённый, обрадованный, он целый день толкался среди людей в выставочном павильоне, останавливался у боксов, стендов и жадно слушал, причём интересовала его не столько лексика, сколько особенности произношения, интонации, а они, как отпечатки пальцев, оказывается, у каждого разные; например, со всех сторон он слышал: бейлин, бегин, берляйн, полен, болен, а всё это означало – Берлин.

*

Солнце на миг целиком высвободилось из облака. От столиков, стен, от припаркованных машин, от деревьев легли поперёк улицы тени, – и снова этот оранжево-апельсиновый свет перенёс на неделю назад, снова пищит под ногами молодой снег, падают, кружатся редкие большие снежины… Светит солнце. Снег чистый, искристый, даже больно на него смотреть. Сбоку по снегу медленно двигаются две тени – девичье-подростковая Танина (а ей шестьдесят пять!), и моя – неуклюжая, горбатая, ведь за спиной рюкзак, где выпивка и закуска. Другое дело, зачем туда идти такой порой, таким снегом – тем более я только что приехал, даже за столом не посидели, – но это уже местная традиция: сколько себя помню, ещё когда мать была жива, как только приезжал, прежде чем сесть за стол, отправлялись на кладбище. Больше того, этот поход ещё надо заслужить, не каждого возьмут: например, Танин кавалер – Володя (живёт в местечке Каменка в четырёх километрах, хочет к Тане в примаки, сейчас они в ссоре, и он пришёл мириться) – наказан, как малое дитя за шалость, и оставлен дома.

Таня в джинсах и в валенках, на ней оранжевая горнолыжная куртка-анорак с капюшоном, из-под которого выбиваются махровые концы шерстяного платка-коноплянки, неизвестно из какого сундука вытянутого, давно таких платков не выпускают. Перед тем как ступить, она щупает палкой снег.

«Ты смотри, ну! – сама себе удивляется она; голос запыхавшийся, но весёлый, звонкий в деревенской тиши. – Какая я стала старая кошёлка, каракатица! Разве я такой была? Я же не ходила, а летала!..»

Таня в нашем роду – блудная дочь, постыдное пятно на семейной чести. Мне было 5, ей 15; помню что-то стремительное, как огонь, рыжее, как белка, с задранным носиком, острыми зубками, над ушами куцые косички с бантиками; хулиганистая, немного, а может, и не немного, без царя в голове; как все такие «оторвы», дружила с парнями, причём теми, кто был её старше, играла в футбол, хоккей, в разведчиков, в ножики, в чику и в карты на деньги. Как-то в летние каникулы поехала в посёлок Цигломень Архангельской области в гости к нашему дядьке, который работал там в порту, да так домой и не вернулась – мгновенно влетела в какую-то историю, во что-то, связанное с ранней, школьной беременностью, а в те времена это было пострашнее, чем ведьмачество в Средневековье. Её родители, а мои дядька с тёткой, Степан и Катя, ходили в чёрном, на фальшиво-сочувственные расспросы отвечали: «Горэ, человече! Горэ!» И даром что Таня вскоре вышла там замуж – то ли за того самого местного русского, который её окрутил и соблазнил, то ли за другого, не знаю – с того времени в нашей родне само имя её произносилось как непристойное слово, и долго ещё потом, когда упоминали её при детях, краснели, понижали голос, прикладывали палец к губам.

Изредка Таня приезжала в деревню к отцу с матерью, поначалу с детьми – двумя белобрысыми мальчиками-погодками, потом с мужем, Володей, добродушным помором-русотяпом с белыми усами. Пьющий. Угощал нас, малых, сигаретами с фильтром и рассказывал, как выпивал с Высоцким. Не знаю, куда он потом подевался, говорили, что якобы раздавило брёвнами на сплаве, или же они просто развелись. Как бы ни было, Татьяна без мужа, с двумя подросшими уже парнями вернулась на родину, в опустевшую хату – к тому времени как-то вдруг, в один год, не стало дядьки Степана с тёткой Катей. Начала работать в парниках в Каменке (помню среди зимы помидоры, огурчики, салатового цвета кочанчики капусты). Сыновья выросли, оба взяли в жёны местных белорусок, городских, с квартирами, – а Таня так и живёт в родительской хате одна, или, как в последнее время, с кавалером.

Интересно, что у этого её кавалера из Каменки не только одинаковое с первым мужем имя, а они ещё и внешне похожи: светлые волосы, белые усы, даже один и тот же свитер под горло, с оленями на груди и с орнаментом на рукавах; только тот архангельский Володя был характером ровный, а этот, каменский, – переменчивый. Я видел его всего три раза, и всякий раз в новой фазе. Первая – обычный мужчина, работает в котельной, держится достойно, говорит по теме, не перебивает, но и себя не даёт перебить, интересуется политикой, даже ведёт блог в соцсетях. Вторая – когда сорвался на полгода в Россию на заработки, откуда приехал заносчивым, неприступным, клочьями вытаскивал из кармана мятые русские рубли и ещё больше их мял, пил почему-то из горлышка, даром что сидели за столом и были рюмки. Подпив, геройствовал: «да я! да мне!», поплёвывал под ноги, бил себя в грудь, чуть не рвал на себе рубаху… И, наконец, фаза третья – униженный, пристыженный, покорный.

«…Те дети, те внуки, – философствует Таня. – Не едут, не хотят, а приедут, так уставятся в планшеты, ни леса не знают, ни речки… Вот, пока здоровая, ничего не болит, а там кому я буду нужна? Теперь дети не смотрят родителей. Счастлив тот, у кого их нет! – и сразу же вытягивает из кармана смартфон, чтобы в сотый раз похвалиться: – Посмотри, какие у тебя племянники!»

На матовом экранчике при всём желании ничего не рассмотреть, но я и так на память знаю: два амбала с короткими причёсками, как в фильмах о 1990-х, два синеоких, белобрысых потомка Ломоносова, стоят – один у «БМВ», другой у «Мерседеса». Знаю также, какие они хваты, ловкие, удачливые, оба работают в России – полгода там, полгода тут: ныне это считается (куда мне с моим писательством) неплохой карьерой. Нянча внуков, Таня приговаривает: «Расти, дитятко, большое, вырастешь – будешь, как батька, в Россию ездить…»

Квадратное кладбище ограждено высоким штакетником. У забора на пушистом снегу совсем свежие заячьи следы: две лапки-точки рядом и две – одна за другой. Из снега торчат прутья акаций, рядом – такой же толщины и высоты высохшие стебли полыни с мелкими, словно у вереска, почерневшими цветками на концах.

Помогаю Тане открыть воротца. Здесь снега ещё больше, чем на поле, его нанесло почти до половины штакетника, потому что есть чему задерживать. Могилы добрались до самых ворот, давно возят сюда хоронить из города, и такое ощущение, что все эти новые памятники, кресты, ограды ставятся и лепятся абы как, где попало, друг на друга, криво и косо, не оставляя ни тропинки, ни прохода.

«Ты смотри, – дивится Таня. – Как я не подумала? Сюда ж не влезешь».

Мы стоим в нерешимости. Ни ей, ни мне не хочется идти. Тем более что все Танины похоронены в дальнем от ворот восточном уголке, мои – в дальнем западном.

«Столько снега… Оно ещё надоест, это кладбище… Пойдём-ка назад…»

Неподалёку, метрах в десяти, могила моего друга и одноклассника Сержика. Решаю, раз уж я здесь, навестить хотя бы его. Ступаю – и сразу проваливаюсь в рыхлый снег выше колен.

«Их тут не забывают, – всё словно оправдывается Таня. – Я сюда часто хожу. И полю, и шишки вырываю, и акации эти секу – а такая гадость! – корни, как верёвки, сами, как проволока, топор пружинит, срубишь одну, а через неделю на том месте десять…»

Скромный памятничек из гранитной крошки. Снег налип на портрет, не видно его, зато хорошо видны золотистые буквы и цифры, очень мне знакомые и не очень приятные в таком месте – мои год и месяц рождения. Мы трое родились в один год и в один месяц: я, Сержик и Витя Смолер. Были мы, как братья, жить не могли друг без друга, всегда вместе, всё было общее: школа, уроки, книжки, рыбалка, игры… Никогда не дрались. Но после школы – армия, новые друзья, девки… Если с Витей Смолером мы ещё какую-то связь поддерживаем, изредка, в общий день рождения, созваниваемся (важный, солидный человек, ректор строительного колледжа, у него дорогая машина, дача в Криничном), то с шалопутным Сержиком ни разу после школы не виделись, и в курсе его взрослой жизни я был только заочно. В каждый свой приезд у матери спрашивал: «А где Сергей?» – на что получал поочерёдные ответы:

«– Служит в Кронштадте!»

«– Женился!»

«– Развёлся!»

«– В тюрьме!»

«– Выпустили из тюрьмы!»

И в последний раз: «– Где Сергей?»

«– На кладбище! Картошку пошёл красть, да убили лопатой!»

Снимаю перчатки; по-детски подув на пальцы, сметаю снег. С овального портретика на меня внимательно посматривает Сержик: подретушированный, подкрашенный, донельзя слащавый – и всё равно удивительно похожий на того, каким был в шестом-седьмом классе, только почему-то в костюме и в галстуке с неуместным широким узлом. Солнце косо падает на памятник, освещает портретик, от чего глаза у Сержика как живые; кажется, сейчас он подмигнёт и скажет: «Как я вас?»

Сзади у воротец Таня громко, на всё кладбище, рассказывает:

«…Приду, по матери поплачу, а по отцу не буду, он на меня ругался: то я пью, то курю, то гуляю…»

Возвращаясь назад, справа от ворот замечаю новую, ещё без ограды, могилку. Присыпанные снегом венки. На стандартном, сваренном из труб кресте – табличка, на которой белой краской… опять мой год и месяц рождения! Протираю глаза. Настоящее дежавю.

«Витя Смолер, – равнодушно подтверждает Таня (она ведь не жила в деревне и не знает, что мы были, как три жёлудя на одной ветке). – Осенью похоронили! А богато хоронили! с венками! а людей-людей было! Лопатой убили», – утишив голос, доверительно сообщает она.

«То не его», – поправляю машинально.

«Его! Жена на почве ревности! Где-то на даче в Криничном! Не специально, она и не хотела, да как-то так махнула сгоряча, так попала в спину, что лёгкое оторвалось! Похаркал маленько в больнице, да и помер… Ты смотри, ну! – вдруг вскрикивает она, повернувшись в сторону деревни и показывая палкой. – А оно идёт!»

Володя, её кавалер, шёл к нам по её следам. Заметив, что на него смотрят, остановился. Таня грозит ему палкой.

«Я тебе покажу! Побил меня на сухряк (что такое «сухряк»?). Пусть вину свою помнит», – но по голосу чувствуется, что она довольна: и в такие годы у неё есть кавалер.

Бреду следом за ней – и сам себе удивляюсь. Почти ровно на душе. Совсем не ошеломила новость, что я уже один из трёх остался. Только шевелится в голове – вот ещё один номер будет удалён из телефона, и какая-то неуместная (или, напротив, уместная) игривая мысль, которую хочу и не могу прогнать: почему опять лопатой? Что за мода? Правда ли, что некогда на Западном Полесье существовал суровый спартанский обряд, жестокий обычай, который так и назывался – «Лопатня»: старых, дряхлых, слабых заводить на кладбище и убивать лопатой?

(перевёл с белорусского Вольф; окончание следует)

Опубликовано 01.05.2018  22:25

 

 

В. Рубінчык. КАТЛЕТЫ & МУХІ (72)

Другая серыя новага сезона… Нагадаю, цытатак у ім будзе болей, а ўласных мудраванняў – наадварот. Але сёння трохі памудрую…

Колькі дзён таму актывіст Аб’яднанай грамадзянскай партыі Мікалай Уласевіч (на фота) распавёў журналістам пра сур’ёзны пажар на будоўлі Астравецкай АЭС у лютым 2018 г. Міністэрства па надзвычайных сітуацыях ды адміністрацыя будоўлі кінуліся абвяргаць заяву аб тым, што выгарэла ўся электрашчытавая: аказваецца, у дзень, названы актывістам (17.02.2018) адбылося «ўсяго» кароткае замыканне сілавога кабеля.

Здымак з westki.info (via spring96.org)

Калі ўспомніць, што адміністрацыя ўжо была заўважана ў замоўчванні трагедый на будоўлі, у тым ліку са смяротнымі вынікамі, то пазіцыю сп. Уласевіча (які вырашыў «бухнуць у званы», не праверыўшы ўсе акалічнасці – дый як іх праверыш без уладных паўнамоцтваў?) можна зразумець.

Афіцыйная Літва ўручыла ноту беларускаму паслу з патрабаваннем даць поўную справаздачу пра інцыдэнт. Літоўскі ўрад – які засядае за 50 км ад яшчэ не запушчанага рэактара – занепакоіўся правільна. Дарэчы, у свеце рэкамендуюць будаваць атамныя электрастанцыі (калі ўжо выпадае іх будаваць) не менш чым за 100 км ад cталічных гарадоў. Але для тутэйшых чыноўнікаў, якія лёгка ігнаруюць Канстытуцыю і рашэнні Камітэта па правах чалавека ААН, абмінуць рэкамендацыі – як два пальцы аб…

Супрацоўнікі ў беларускім міністэрстве замежных спраў бываюць ветлівыя, часам нават «блізкія да народу» (помню, як у 2012 г. мы з адным германістам латашылі закінутую яблыню недзе ў Вілейскім раёне :)) Аднак рэакцыю МЗС РБ на ноту Літвы іначай як «днішчам» не назавеш. Арыгінальная цытата: «…очевидно, что информация о неком „пожаре“ и сопровождающие ее домыслы были специально припасены к годовщине трагической катастрофы на ЧАЭС и используются в откровенно политических и пропагандистских целях». Так адрэагаваць мог толькі… не вельмі разумны чалавек.

Блізу такі самы «геніяльны» адказ я атрымаў у жніўні 2005 г. на форуме «беларускага зямляцтва ў Ізраілі», калі звярнуўся да прысутнага там супрацоўніка пасольства РБ. Прашу прабачэння за доўгае самацытатаванне, але тут яно патрэбна:

Экс-пасол Беларусі ў Ізраілі Г. Лавіцкі расказваў ізраільцянам, як ён ратаваў ад знішчэння домік Шагала ў Віцебску, а віцебскі краязнаўца А. Падліпскі потым даказаў, што планаў знішчыць гэты домік і не было. М. Бань, былы Часовы Павераны ў справах Беларусі ў Ізраілі, у 2004 г. апублікаваў у газеце «Новости недели» артыкул «Есть реакция», дзе многія факты, мякка кажучы, не адпавядалі рэчаіснасці. У 2005 г. М. Бань заявіў, што «з асаблівай нецярплівасцю 130 тысяч выхадцаў з Беларусі, якія жывуць у Ізраілі, чакаюць штомесяц выпуску рускамоўнага дадатку “Голасу Радзімы” – “Дыялога”, які дазваляе ім падтрымліваць непарыўную сувязь са сваёй Радзімай» («Голас Радзімы», № 13-14, 2005). Маё міні-апытанне паказала, што многія выхадцы з Беларусі і не чулі пра гэты “Дыялог”, не тое каб падтрымліваць праз яго “непарыўную сувязь са сваёй Радзімай”. Паўстаюць пытанні да работнікаў пасольства: па якіх якасцях вас туды падбіраюць? Чаму вашы калегі так часта хлусілі публічна? Хіба гэта ўваходзіла ў іх службовыя абавязкі?

Работнік пасольства адпавёў: «Што Ваша мэта, што мэта спадара Буша з парачкай-тройкай крыкуноў-палякаў, даўно вядомы нам, беларусам. І не дачакаецеся Вы аранжавых і іншых каляровых рэвалюцый» 🙂 Ну, ён хоць пасаромеўся адкрыць свой лычык сваё «лічыка», а ў 2018 г. Мірончык не сумеўся… Дадам, што высеры на тэму «наўкол ворагі» – заляжалы тавар, які прадаецца так сабе, а будзе прадавацца яшчэ горай…

Пад шумок некаторым карціць намоцна прывязаць тутэйшых яўрэяў да тутэйшага ўраду: маўляў, альтэрнатыва Лукашэнку ў Беларусі – толькі злыя нацыяналісты. Не паспеў гісторык Алесь Б. выступіць з памыснай ініцыятывай (вуліца Цыўі Любеткінай у Быцені), як ён жа распачаў малакарысную дыскусію – між іншага, у фэйсбучнай групе «Беларускія яўрэі». Нагодай стаў выступ Ніны Стужынскай у Гомелі, коратка пераказаны беларускай службай «Радыё С.» Стужынская нібыта (чаму «нібыта»? – бо летась гэтае радыё сказіла заяву Якава Гутмана, зробленую таксама ў Гомелі) мовіла так:

Удалося знайсьці дакумэнт пра габрэйскі пагром у Хойніках падчас паходу на Палесьсе Булак-Балаховіча. Балахоўцаў падчас пагрому было толькі васьмёра. Яны прыйшлі ў Хойнікі і пайшлі. Пагром і забойствы ўчынялі ў асноўным жыхары навакольных вёсак. Падавалі прыклад рабаўніцтва міліцыянты зь ліку былых чырвонаармейцаў ды розныя савецкія пасадоўцы. Нявінныя людзі цярпелі за тое, што ўлада ў Крамлі была, як казалі, габрэйская.

Яе апанент напісаў: «Нацыяналісты кажуць, што за Булак-Балаховіча быў усяго адзін пагром. Вашынгтонскі абкам прыкрывае гэтую хлусню сваім аўтарытэтам». І спаслаўся на кнігу «прафесара» Смілавіцкага «Евреи в Турове», дзе гаворыцца пра сотні забітых і сорак тысяч абрабаваных (аўтар кнігі, кандыдат навук, не мае тытулу прафесара).

Праблема з абяленнем Булак-Балаховіча ў інфармацыйнай прасторы Беларусі існуе – з 2000-х гадоў назіраю спробы прыменшыць яго лютасць у 1920–1921 гг., выдаць за «строгага, ды справядлівага» беларускага ваяра. Шматкроць пісаў пра гэта і спрачаўся з шанавальнікамі «бацькі». Разам з тым, прыпісваць прагу (ці апраўданне) пагромаў «уяўленай супольнасці» нацыяналістаў, ужываючы довады ў стылі «Белорусской военной газеты», я б не стаў.

Так, не ўсе тутэйшыя, у т. л. і яўрэі, бачаць за дрэвамі лес. Напрыклад, мінскі яўрэйскі актывіст Кірыл К., які прызнаўся, што кепска ставіцца да Булак-Балаховіча, рахмана заўважыў: «Камуністы столькі гадоў штурхалі ўперад Будзёнага, таму няхай нацдэмы каго-небудзь таксама паштурхаюць у аўдыторыі на 50-60 чалавек… лекцыі на 50-60 чалавек не маюць значэння». Але пераконваць у небяспечных тэндэнцыях трэба з фактамі ў руках, а не з камланнямі пра «вашынгтонскі абкам». Пакуль жа ў Алеся Б., які з канца 2000-х займаецца бізнэсам, заўважаю ахвоту папіярыцца і зарабіць… калі не грошы, дык лайкі-падабайкі. Мае права. Я ж лепей прывяду выказванні пра Булак-Балаховіча ягоных сучаснікаў, паводле «Пратаколу паседжаньняў Беларускай Нацыянальна-палітычнай нарады ў Празе, 26-30 верасьня 1921 г.» Можа, хоць гэты пратакол астудзіць «гарачыя голавы» маладафронтаўцаў, дый не толькі…

* * *

Старшыня адчыняе дыскусію па пытаньню аб адносінах да жыдоўскіх пагромаў, меўшых мейсца на Беларусі.

К[лаўдзій] Душэўскі, прадстаўнік Рады [Беларускай Народнай] Рэспублікі, кажа, што да самога пачатку вайны на Беларусі жылі мірна два народы беларускі i жыдоўскі, i ўся пагромная агітацыя, вёўшаяся i раней, была дарэмнай. Але бальшавіцкі пераварот пасунуў рожных авантурнікаў уступіць на шлях змаганьня з саветамі пад лёзунгам жыдоўскіх пагромаў. Створаныя гэтымі авантурнікамі, Савінкавым, Балаховічам i іншымі, банды, зложаныя з чужацкіх беларускаму народу элемэнтаў, прынясьлі з сабой на Беларусь жахі жыдоўскіх пагромаў i стараліся апаганіць беларускае імя, скінуўшы на яго абвінавачаньні ў гэтым. Але беларускія працоўныя масы, т.е. народ беларускі, векавое жыцьцё якога побач з народам жыдоўскім ніколі не ацемралася ніякімі эксцэсамі, у гэтых пагромах нявінны…

[Самуіл] Жытлоўскі. Я трэбую грамадзкага суду над Балаховічам, бо ён пагромшчык.

[Язэп] Мамонька. З Польшчай i балахоўшчынай нам не па дарозе.

* * *

Яшчэ прыклад таго, як «лес» раптам рассыпаецца на асобныя дрэвы: гэты выпадак нарабіў шуму на мінулым тыдні… Відэаролік 2013 г. аўтарства знанага фатографа і педагога Віктара Малышчыца «прысабечыла» Нацыянальнае агенцтва па турызму – і заняло з ім 2-е месца на кангрэсе «Індустрыя гасціннасці. Тэрытарыяльны маркетынг і брэндынг» у красавіку 2017 г. Пра ўзровень «кангрэса» сёе-тое кажа той факт, што на іхняй старонцы дасёння фігуруе «маркетиг» і няслушная атрыбуцыя роліка.

20.04.2018 фотамастак выплюхнуў у фэйсбук масу крыўдаў на агенцтва: выявілася, яго здымкі і раней выкарыстоўвалі без дазволу, на заўвагі рэагавалі неадэкватна… А «спачатку яны стварылі сайт belarus.travel за дзікія 28000 рублёў… Згодна з матэрыяламі тэндэра, павінен быў атрымацца партал на беларускай, рускай, англійскай, нямецкай і польскай мове. Можаце зайсці па гэтым адрасе і пераканацца, што гэта зусім невялікі сайцік на рускай і быццам бы англійскай мовах. Але большасць спасылак у англійскай версіі альбо бітыя, або вядуць не туды».

Ад сакавіка 2016-га да красавіка 2018-га дырэктаркай агенцтва працавала Вераніка Дарожка. Натуральна, сам В. Малышчыц і яго чытачы не ўтрымаліся ад крытыкі ў яе бок. На помач Вераніцы прыйшла «цяжкая артылерыя» ў асобе Юліі Чарняўскай: «Ведаю яе гадоў 15 – з яе студэнцтва, аспірантуры і г. д. Вельмі мяккі, карэктна-стрыманы чалавек… Адзінае, што магло быць – што Вераніцы проста падсунулі гэтыя здымкі… Упэўнена, што ў яе было шмат спраў і сайт – не яе епархія. Калі гэта начальнік займаецца сайтамі?»

Ці то гэтая «кругавая абарона», ці то стрыманае прызнанне віны цяперашнім кіраўніцтвам НАТ («ускоснай» – маўляў, проста недагледзелі, калі адпраўлялі файлы на конкурс) прывялі да таго, што ўжо 24.04.2018 сп. Малышчыц, які планаваў звяртацца ў суд, напісаў: «На гэты раз нам удалося нармальна паразмаўляць. І стала зразумела, што хоць парушэнняў было нават некалькі, усе яны адбыліся выпадкова, ненаўмысна. І самі яны вельмі шкадуюць, што так атрымалася. Дык мы ж не будзем лютаваць і патрабаваць кары за такое, праўда?»

У выпадковасць парушэнняў не дужа веру і заяву НАТ «Мы паважаем правы аўтараў» успрымаю з асцярогай. На В. Харужай, 28, дзе доўгі час шчыравала Вераніка, павага да аўтарскіх правоў была, скажам так, фрагментарная – што ў музеі, што ў левінскім саюзе, што ў газеце «Авив»… Дакладней, існавала селектыўная іх абарона; здабыткі «аўтсайдэраў» рэзідэнты Абшчыннага дома без залішніх згрызотаў сумлення падграбалі пад сябе. Адзін прыклад:

З кніг Гірша Рэлеса пра яўрэйскіх савецкіх пісьменнікаў – на ідышы (выдавецтва Логвінава, 2004) і рускай (выдавецтва Коласа, 2006). У першай прозвішча аўтара фота пазначана, у другой рэдактар – ён жа шматгадовы начальнік «Авива» – «забыўся».

Другі прыклад адносіцца да пачатку 2010-х, калі дзеяў сайт «галоўнай яўрэйскай арганізацыі» beljews.org. Адказвала за яго прэс-сакратарка Вераніка Дарожка (тады яшчэ Русакова). Быў на сайце хітра зроблены раздзел «Издания» з укладкамі «Газета “Авив”», «Газета “Карлин”», «Журнал “Мишпоха”». Тое насамрэч выданні Саюза, а вось «Книги»… На гэтай старонцы аўтары сайта сабралі тое, да чаго іх арганізацыя часцяком (хіба ў палове выпадкаў) не мела датычнасці.

Выгляд старонкі beljews.org/articles352.html па стане на 2013 г.

Карацей, надзвычайнай далікатнасцю ў абыходжанні з чужым кантэнтам дама, якая два гады кіравала дзяржаўным агенцтвам, і раней не вылучалася. Нічога асабістага супраць Веранікі Леанідаўны – тут, хутчэй, сістэма («лес»)… Гл. па спасылцы перадапошні кейс.

Пад канец – пару абяцаных цытат. З «Рэха Масквы», у перакладзе з рускай. Пра Расію, але ці толькі пра яе?

«Людзі бываюць усялякія, у тым ліку зусім пазбаўленыя сумлення. Чаму ж так атрымалася, што іменна яны рэкрутуюцца ў нас ва ўладу і пішуць для нас законы?» (Леанід Гозман, 25.04.2018)

«Вулічныя акцыі будуць дарэчныя толькі тады, калі вялікая маса людзей адначасова востра адчуе сябе падманутай, абкрадзенай, абражанай, апляванай – адчуе сябе дыванком, аб які старанна выціраюць брудныя боты» (Антон Арэх, 27.04.2018).

Вольф Рубінчык, Мінск

29.04.2018

wrubinchyk[at]gmail.com

Апублiкавана 29.04.2018  21:41

Как живёт Наровля…/ Як жыве Нароўля…

“Те, кто остался, — патриоты”. Как живёт Наровля в 80 км от Чернобыльской АЭС

АНАСТАСИЯ БОЙКО  25/04/2018  20:26

Самый высокий уровень, который мы зафиксировали в Наровлянском районе,  —  0,46 мкЗв/ч.

Мы въезжаем в Наровлю около десяти утра. Город встречает нас серыми заборами вдоль улиц и березками, усыпанными “ведьмиными метлами” — наростами грибов-паразитов. Редкие прохожие прячутся в воротники от ветра, пронизывающего до костей. Погода не удивительная для речного города в начале апреля.

Мы в самом южном райцентре Гомельского региона — всего в 80 км от Чернобыльской АЭС.

На главной улице Наровли — Октябрьской — вперемешку с частными домиками стоят здания школы и больницы. По другую сторону — старый парк с дворцом Горватов. С дороги видно, как школьники наводят  в парке порядок.

Наровля — райцентр в Гомельской области. До Чернобыльской АЭС — 80 км. После взрыва на ЧАЭС в Наровлянском районе отселили 36 деревень. 5 из них в 1987 году были захоронены. Несмотря на радиационную опасность, спустя время в отселенные Гридни и Белый Берег вернулись местные жители.

Наровлянский историко-этнографический музей стоит на берегу Припяти.

Наровля — типичный белорусский райцентр с памятником Ленину на главной площади возле исполкома. Самые высокие дома — пятиэтажки, а градообразующие предприятия — кондитерская фабрика “Красный Мозырянин” и “Наровлянский завод гидроаппаратуры”. Раньше в городе был свой хлебозавод и предприятие по деревообработке. Но, по словам местных, из-за нерентабельности они закрылись. Работы в городе мало, реальная зарплата — 200-300 рублей.

В апреле 2018 года сотрудники Полесского радиационно-экологического заповедника зафиксировали в Наровлянском районе один из самых высоких уровней радиации в регионе. Но жители Наровли говорить о радиации не хотят. Они считают, что здесь их дом.

В этом году Припять разлилась очень сильно.

Дорога на Киев делит район на две части

С одной стороны продолжают жить люди, а с другой расположен радиационный заповедник. Весной здесь разливается Припять: с обжитого берега реки открывается вид на отселенные территории.

Сразу за парком размещается наровлянский историко-этнографическом музей. В нем Чернобыльской катастрофе посвящена отдельная экспозиция. Названия отселенных деревень, дерево с красными и черными ленточками, карта района и костюм ликвидатора аварии на ЧАЭС Ивана Шаврея — изучаем экспонаты в небольшой прохладной комнате музея на берегу Припяти.

Иван Шаврей стал настоящей легендой не только в родной Наровле, но и в истории чернобыльской катастрофы. Со своими братьями Петром и Леонидом он среди первых пожарных начал ликвидировать аварию.

“В чужой школе, среди чужих людей нам выдали аттестаты”

В этнографическом музее работает Инесса Соцкая, которая в 1986-ом году готовилась к важному событию — выпускному из школы.

“Это тяжело вспоминать. Были планы, жизненные перспективы. Так получилось, что они просто не реализовались. Когда случилась авария, я заканчивала 10 класс. Мы ждали выпускной, ждали аттестат, который выдается взрослому человеку. Выпускные проходили красиво — вчерашние школьники нарядные шли по центральной улице. На них выходили посмотреть все жители. Этого события мы ждали больше всего.

26 апреля мы не знали, что случилось. С первых чисел мая началось отселение, но и тогда мы не понимали, насколько все серьезно. Наша школа уехала 8 мая. Мои родители никуда выехать не могли, потому что моя мама была ответственным человеком на конфетной фабрике “Красный Мозырянин”. На ней фактически держалась вся лаборатория. Она никак не могла позволить себе оторваться от производства.

Инесса Соцкая

Мы уехали на целый май. Сначала мы были в Паричах (Светлогорский район), а потом нас увезли в Гродненскую область. Там, в чужой школе, среди чужих людей нам выдали аттестаты.

Это был наш выпускной, но не тот. Это было больно.

В Мозыре я отучилась на педагога младших классов и после попала в поток добровольного отселения. Те люди, которые хотели уехать, уехали. Те, кто хотел остаться, остались. Тех, кто остался, я могу назвать патриотами”.

Инесса с маленьким ребенком на руках на 15 лет уехала в Слоним, а вернулась домой в 2005 году. На вопрос: “Почему?” — отвечает: “Сколько бы ты там ни жил, все равно понимаешь: ты там чужой”.

За Лукашенко в Наровлянским районе проголосовало 98,4% избирателей

Каждый год жители Наровли проходят обследование на СИЧ — спектрометрию излучения человека. В санстанции местные могут бесплатно проверить на уровень радиации, например, грибы, золу от дров или землю с огорода.

После Чернобыля в городе сняли несколько слоев земли, перезаливали асфальт, меняли крыши. Мария Калита получила удостоверение ликвидатора как медсестра, а спустя 32 года на Радуницу продает искусственные цветы недалеко от музея. Полтора месяца назад умер её отец, известный в Наровле историк Евгений Калита. Год назад самой Марии Евгеньевне поставили диагноз — рак.

“Люди здесь коров держат, пьют молоко, грибы собирают, выращивают овощи на огороде, — говорит Мария Калита. — Я как-то нехорошо к этому отношусь. Всегда здоровый образ жизни вела, не пила, не курила, а тут такое. Считаю, что каждому, кто тут живёт, нужно проверяться у врачей”.

Мария Калита в белой куртке. Женщина продает искусственные цветы к Радунице.

По сведениям Центризбиркома, в 2015 году на президентских выборах за Александра Лукашенко в Наровлянским районе проголосовало 98,4% избирателей. Это самый высокий показатель в Беларуси. Во время досрочного голосования на участки пришло больше людей, чем в день выборов. Похожая статистика в соседнем Хойникском районе. Мария Калита признается — сама голосовала за Лукашенко, и вся её семья, и знакомые тоже.

Памятник отселённым деревням.

“Сейчас, куда бы я ни поехала, везде не то”

Мария Калита родилась в деревне Ломыш Хойникского района. Напрямую через Припять 5 километров, но теперь моста через реку нет, поэтому приходится делать крюк в 140 километров. На родине Мария Евгеньевна бывает только на Радуницу, но в последний раз недавно ездила на кладбище — хоронить отца.

В Наровлю она вернулась 11 лет назад из Кобрина, где получила квартиру, чтобы ухаживать за родителями. Теперь её здесь ничто не держит, но уезжать или нет — женщина пока не решила.

“У нас на Радуницу все собираются в деревне. Машинами приезжают. И с России, и с Украины люди едут. Туда приезжаешь, и душа болит, потому что там прошло детство. Сейчас, куда бы я ни поехала, везде не то. В Европе была — и мне там не очень понравилось. Чтобы попасть теперь в родную деревню, нам нужно получать пропуска.

Хорошо там, где нас нет”.

Дети играют на площадке возле Припяти.

***

“Тыя, хто застаўся, — патрыёты”. Як жыве Нароўля ў 80 км ад Чарнобыльскай АЭС

Опубликовано 25.04.2018  23:23

Андрей Федаренко. СОЗЕРЦАТЕЛЬ

Андрей Федаренко

Созерцатель

І

На тротуаре – тени от домов, а потому идёшь, как по великанской шахматной доске, из тёмного квадрата в светлый, да ещё стараешься не наступить на хвост голубю, который упрямо бежит впереди, огибая раздавленные ржаво-оранжевые ягоды рябины. Сами деревца, когда-то подрезанные и теперь карликовые, с культями вместо верхушек, растут на газоне в метре от проезжей части. Под ними то становится раком, то приседает в траве на корточки мужчина с целлофановым пакетом, он что-то сосредоточенно чёркает ножиком. Черёдка школьников перебежала улицу; у одного правая рука загипсованa по самые пальцы – висит, подвязанная к шее (как он будет писать? а может, левша?). Тарахтят по тротуару газонокосилки, штук шесть гуськом; в прицепах – флегматичные косцы в салатовых зеленстроевских жилетах. Малыш лет четырёх застыл и не сводит с процессии круглых от восхищения глаз. “Мама, что это?!” – “Драндулетки, – отвечает мать: – Пойдём”, – но сын не может оторваться от машинок и по слогам повторяет, вкладывая в новое слово иной, нежели у матери, смысл. “Дран-ду-лет-ки”, – у него звучит романтично, почти как музыка.

Автор во время традиционного турнира Союза белорусских писателей по шахматам, март 2014 г. Фото A. Козловой (lit-bel.org)

На углу улицы, под липами, около безымянного магазинчика ждут спасения – восьми утра – бедолаги (не все, значит, уселись в машины и поехали в офисы), совсем как ждали его 10, 20, 30 и больше лет назад, разве что те, прежние, были повеселее, травили анекдоты, всякий раз прикуривали, поскольку дешёвые сигареты гасли чуть ли не после каждой затяжки, и обязательно находился шутник, который жалостливо канючил, дёргая ручку дверей: “Откро-о-йте ворота в царство-о небесное!” А эти, нынешние – молчаливые, озабоченные, топчутся или сидят на низкой ограде, уткнувшись в телефоны, каждый сам по себе.

Дохожу до метро, где “Pizzafoot”, запах кофе и горячих блинов, музыка, солнце, столики с пепельницами… Отсюда, с высокого места, хорошо видны стеклянные крыши кунцевщинских парников. Небо отражается в них, делая синими, и это издали так похоже на кусочек моря! – полная иллюзия курорта, тем более что на мне шорты, майка, лёгкая обувь, да и люди вокруг одеты по-летнему; ощущение, словно идёшь южным утром на пляж, а море медленно поднимается тебе навстречу, именно поднимается – от жёлтого берега до горизонта.

С другой стороны улицы на базарчике торгуют сырой и варёной кукурузой, опятами, грушами, яблоками, помидорами, виноградом, персиками, дынями… Возле жёлтой бочки с надписью “Квас” двое молодых парней в шортах, с татуировками на загорелых ногах и руках, продают: один грецкие орехи, второй – сливы-венгерки. “А вот ещё анекдот: врачи вскрыли раненого Моторолу, а там внутри…” – дальше не слышу, останавливаюсь закурить перед небольшой круглой клумбой. На ней среди хризантемок, настурций, бархатцев – вездесущие садовые ромашки (символ деревенской, да и городской, белорусской осени), иначе космеи, белые, розовые, пурпурные, тёмно-красные, с мохнатыми, как у укропа, листочками. Над цветками зависли две капустницы и, трепеща крылышками, синхронно перемещаются вверх-вниз и вправо-влево.

Назад иду по другой стороне улицы, чтобы захватить кусок лесопарка и поля.

Сворачиваю на выложенную цветными плитками дорожку. Вдоль неё по обе стороны – облепиховые деревца в соседстве с подстриженными кустами декоративного шиповника. Дорожка ведёт мимо детского сада. Во дворе щебет, гомон гномов, два мальчика, один с автоматом, другой с пистолетом, прилипли к проволочной сетке заборчика и посматривают на улицу. Святое детство! Что в этих милых головках? О чём они могут думать, о чём говорить? “Нато ласшилается на восток…” – слышу, проходя рядом.

Дорожка впадает в тихую, зелёную, почти местечковую улицу. Впереди молодая мама с коляской для двойни заняла чуть ли не всю ширь тротуара, а на неё из-под виноградного куста внимательно смотрит рябая кошка – важная, гордая оттого, что вот и она вывела детей в люди. Котята – четыре пёстрых пушистых комочка – дурачатся, опьянённые теплом и свободой, прячутся от матери и друг от друга под широкими, с белыми пятнами птичьего помёта виноградными листьями, пробуют карабкаться по тонкой лозе, которая достигает третьего этажа, заслоняя своей тенью нижние окна и балконы.

У входа в лесопарк, на тропинке, выстроились в шеренгу, как ученики на уроке физкультуры, человек восемь любителей, точнее, любительниц скандинавской ходьбы: разного возраста, старые и молодые женщины со своими палками и рюкзаками; низко кланяются на восток, хором тянут: “Здравствуй, солнышко! Здравствуй, день красный!” – а неподалёку на лавке в холодке сидит худенькая девушка в светлом платьице, руки на коленях, в пальцах поводок-рулетка, смотрит перед собой не моргая, по щекам текут слёзы, она не вытирает их, и у ног скотч-терьер с бородкой и крючком хвоста, не зная, чем хозяйке помочь, лижет ей кроссовки.

Справа зелёной стеной лес. Слева до самой кольцевой – поле со скошенной и отросшей во второй, а то и третий раз травой. Здесь особенно заметно, что начало сентября похоже на начало лета. Какое разноцветие! какой жёлто-бело-сине-красно-розовый узор на зелёном ковре!

Жёлтые пуговички-гроздья дикой рябинки – пижмы, такого же цвета дикий горошек, и зверобой, и дрок, и чистотел; белая кашка с тройчатыми листками; крупные розово-лиловые (или, как у Вацлава Ластовского, “лільёвыя”, что и впрямь подчёркивает выцветшесть, линялость) цветки клевера; репей-татарин (Хаджи-Мурат) – толстенький ствол, пурпурные цветки-хохолки на конце колючих шариков; лопушистый, похожий на конский щавель хрен; мелкие грязно-белые соцветия придорожника, цветение которого точно выпадает на жнивьё (сколько раз он останавливал мне, покалеченному, кровь!); наконец, полевой вьюнок с цветками-колокольчиками – повилика, что любит расти на железнодорожном полотне, среди камня на откосах, особенно на запасных путях, где пищом лезет из-под истлелых в земле шпал и обвивает заржавевшие рельсы…

И по прямой ассоциации с рельсами и шпалами так захочется вдруг оказаться в поезде, чтобы ехать, ехать – неважно куда: лишь бы перестук колёс, тамбур с запахом сигаретного дыма, угольной гари и уборной, ночные огни за окном, станции с пустыми перронами, с тёмными очертаниями пирамидальных тополей; и главное – абсолютное знание, что вскоре так оно и будет, хотя бы потому, что живу же я, а пока человек живёт, с ним может случиться всё, в том числе и хорошее.

ІІ

“…О-ой, где та смерть, чего она не идёт, – зевнув, говорит Татьяна, моя двоюродная сестра. Она сидит во дворе на низкой лавочке, вытянув ноги в домашних тапках, сложив на груди худые руки, я стою рядом, оперевшись на штакетник, держу в пальцах неприкуренную сигарету. – Чтоб вот так лёг да памер…”

Сестра на десять лет меня старше, ей шестьдесят, но это ещё бойкая бабка с фигурой девочки-подростка. В светло-розовой майке с короткими рукавами, в зелёных с белыми лампасами спортивных штанах, на голове синий платочек. Лицо – с морщинами под носом, узкое и вытянутое, как у всей нашей породы, щёки впалые, словно их вовсе нет, а полешукские скулки, наоборот, выпяченные.

“…А подумать, так хорошо теперь жить! И компьютеры, и машины, и деньги – раньше никогда так хорошо не было…”

Я слушаю её и не слушаю. Вокруг такой милый усталый вечер; солнце мягкое, совсем не яркое, к тому же оно уже наполовину село на западе за лес, туда, где железнодорожная станция, а чуть дальше – граница с Украиной. И вот же сентябрь – странный месяц: ничего, кроме былья, не растёт в Татьянином огороде, ветерка нет, тихо, а так сильно, густо пахнет огурцами, укропом, яблоками-антонами и острее всего – сопревшей землёй, свежей грибницей, – впрочем, в такую пору грибной запах и в Минске, особенно утром, когда раскроешь окно на кухне, высунешься с чашкой кофе, локти на подоконник, и ещё не успел прикурить первую сигарету. Мне верится и не верится, что сегодня утром я без забот ходил себе в шортах по своему району, гулял у метро, в лесопарке, вдруг ни с того ни с сего схватил телефон, набрал номер Татьяны – единственного близкого человека из всей нашей когда-то большой родни… После того, как не стало матери, я иногда езжу в деревню проведать её. Наши хаты рядом. Татьяна живёт одна. Сыновья, внуки, тем более невестки, деревни не любят, хоть и близко им из города, навещают редко, поэтому она так рада моим приездам, хоть наговориться может вволю. Пять часов на маршрутке – и вот я здесь, в очень тёплое, почти душное сентябрьское предвечерье, стою в Татьянином дворе, – в четырёхстах километрах от Минска и в ста метрах от родной хаты. Вон она, спрятанная за ёлкой, моя хата – руку протяни. Только уж давно там хозяйничают чужие люди. Купили хату вместе с землёй под дачу. Первое, что сделали, – повыносили и повыбрасывали на мусорку кровати, мой любимый диван-“бегемот”, другую мебель… Потом привезли из города семь котов и выкопали пруд на весь огород. Впрочем, они предупреждали, что им нужен лишь участок, земля, поэтому скоро собираются сносить халупу – разрушить, чтобы и следа не осталось, а на том месте построить коттедж.

Я отворачиваюсь, осматриваю Татьянин двор, её хату – тоже уже усохшую, маленькую, особенно в сравнении с елью в конце двора (той самой, что закрывает мою хату). Ель высокая, густолапая, вымахала – на редкость для Полесья, и всё её гонит в рост дальше; помню, она была ростом с меня, а теперь высокая жердь с круглой антенной достаёт ей только до нижних ветвей. Дворик, некогда специально обрезанный – из экономии, чтобы больше земли перепало огороду, также с каждым моим приездом всё уменьшается. А от большого огорода, словно по какой-то иронии, уже никакого толка: задернел, зарос бурьяном, полынью, никто его даже не косит. Татьяна запустила его сразу же, как пошла на пенсию. Никакого хозяйства она не ведёт, нету даже кур; зимы просиживает в городе у кого-то из двоих сыновей, в тёплую пору ходит по грибы, сидит во дворе или гуляет по улице, смотрит телевизор (кстати, мне всегда нравилась её святая леность, есть в этом какое-то родство душ, близость натуры – свой, творческий человек).

“…Ты глядишь, что одичало всё? Раньше рвались, а теперь чёрт бы их сеял, эти огороды, засыпься теперь этой землёй… пусть он провалится… Говорят, не будешь засеивать – придём и обрежем, я говорю – приходите и обрезайте, – ровно течёт Татьянин голос. Привыкшая жить одна, она и сейчас словно разговаривает сама с собой. – У меня всё есть, я не усердствую. Разве что весной пару грядочек под окном, немного лука, да чеснока, да редиски, а больше ничего – всё теперь у дачников можно купить… И сало, и яйца, и картошку, и молоко, и огурцы с помидорами… А хлеб сыновья из города привозят, и колбасу, и виноград, и фарш на котлеты…”

У заборного столба между досок штакетника, перед моим носом, торчит высотой в человеческий рост куст картошки-самосейки. К шероховатому, как у подсолнуха, листку прилепился полосатый жук-колорад; недолго думая, по привычке ещё с детства уничтожать их, где увидишь, подношу к нему кончик зажжённой сигареты – жук падает вниз, как сухая ягода, оставив на зелёном листе оранжевое пятнышко. К столбу прикручен проволокой латунный рукомойник. Сразу за воротцами, что ведут в огород, – низкий квадратный колодец. На крышке из оцинкованной жести косо лежит “крюк” – гладкая, отполированная руками жердь с загнутым гвоздём на конце. Внизу на двух кирпичах доска, чтобы ставить ведро, рядом, под штакетником в промоине, куда выплёскивают лишнюю воду, несколько остролистых кустиков фиолетовых ирисов, у нас их называют “казаки”. Справа и слева от колодца, одна у штакетника, другая в огороде, две стародавние яблони, с мелкой листвой, больной корой – старые до того, что уже не дают плодов; да и раньше, помню, у молодых их, яблоки были невкусные, твёрдые, как камень, но за ветви держались изо всех сил, не хотели ни стряхиваться, ни опадать, висели, когда уже начинался приморозок и не оставалось на ветках листиков. Ни у кого в деревне больше таких не было, никто не знал, что за сорт, зато никто на них и не зарился, не воровали по ночам, поэтому грядки были целы. Как-то мать послала меня насобирать их кабану – ради эксперимента, чтобы посмотреть, что получится; насыпали полное корыто, кабанчик сгоряча бросился грызть, зачавкал и вдруг застыл, раскрыв зубастый рот, будто хотел через силу усмехнуться; изо рта побежала слюна, судорога стала сводить челюсти – и ему, и нам, на него глядящим, – а он жалостливо, с несчастным видом посматривал на нас приплюснутыми, полными слёз глазками с белыми ресницами. Я тогда не знал, что у них, как и у людей, может быть оскомина.

“…Грибов в этом году – а брате! – теперь Татьянин голос с кузьма-чорновскими интонациями (“а брате”, “человече”, “добра кажа”). – Ни в один год такого не было, чтоб так росло всё. Что на грядках, у кого сотки, что в лесу – аж страшно, как перед войной, и мальчики родятся… А уж черники! лисичек! – я столько никогда не видела. Только страшно, всё заросло, как джунгли, я боюсь того леса, столько в нём гадости: и лоси, и козы, и волки, и еноты, а уж кабанов! – всё срыли пятаками… А то слышь, я тебе расскажу, один раз так напугалась: что там такое делается у речки?! А там лиса ёжика валяет! Хочет в воду закатить, чтоб он растянулся! А она тогда снизу когтями цап по животу…”

Воротца на улицу сами собой помалу открылись, и с улицы между столбом и воротцами, толкая их головой и боком, пробрался кот, белый с красными глазами, вялый, на вид болезненный, как все альбиносы; не доходя до нас метр, остановился и начал тереться выгнутой спиной о штакетник.

“Не голодный, – сказала Татьяна. – Из вашей хаты сюда ходят. А говорят, по мне пусть дома человека не будет, лишь бы кот был. Чтоб они сдохли, те коты… А то слышишь – раз ночью как было – гром, молния, буря, конец света, гроза! – окна звенят, сыплются, что-то лопается, падает!.. Я спросонья так и подумала: война, тут же да Украины доплюнуть можно… Я с кровати – да под пол в погреб, а там что-то по ногам! да под сорочку! Я назад – а в хате снова как треснет, как бухнет! – я снова в подпол! Цирк… Пока не догадалась и не зажгла свечку, да под иконку, да стала молиться – вот тогда только начало стихать… А как рассвело, взяла фонарик, заглянула в тот подпол, а там – муравейник, шар из мурашек, как футбольный мяч, каких-то рыжих, маленьких, как пчелиный рой… Сперва хотела бензином сжечь, а как ты под хатой сожжёшь… Окропила водою, смела веником в ведро, да и в речку занесла-высыпала…”

Вверху, на западной стороне ели и на верхушках яблонь ещё золотились остатки солнца, а здесь, во дворе, уже сумрак. Вот-вот стемнеет. Мне нужно было позвонить в Минск. В низком дворе не брал телефон, и я вышел на улицу (альбинос – следом). На улице был новый, месяц назад положенный асфальт, тогда же и саму улицу подсыпали, подняли, пожалуй, более чем на метр – и тут, стоя на этой непривычно высокой насыпи, я не удержался, украдкой глянул на свою хату… В этот момент одно из трёх окон, крайнее, поймало стеклом последний солнечный луч, блеснуло, словно приветствуя, – и так сладко и горько сжалось сердце! Именно у этого окна я, малой, любил читать вечерами в сумраке, припадая грудью к подоконнику, носом водя по страницам… Всё, спряталось солнце. И сразу потянуло ветром, зашелестели, задрожали листвой яблони.

Мы зашли на веранду, Татьяна включила свет, мы присели за стол выпить по чарке. И всё под рефрен ровного Татьяниного голоса; она рассказывала, как были у неё куры, рябая и чёрная, и пасюки (Таня говорила – “крысачи”) научились красть из-под них яйца, прямо из гнезда – один ложился на спину, обхватывал лапами яйцо, прижимал к животу, а другой тянул за хвост… Из веранды на двор, на траву падала полоса света, толклись, кружились, танцевали на грани светлого и тёмного ранние ночные бабочки – совки, толстенькие, с маленькими, как у моли, крылышками, и, глядя на них, я чувствовал, что у меня самого кружится голова, такает сердце, ходит в груди тёплая волна: то ли от Татьяниной самогонки, янтарной, как виски, с запахом свежего хлеба, то ли наконец начался во мне переход от созерцания, накопления – к реализации… Через открытые двери виднелся кусок неба, ещё не совсем тёмного, но уже засеянного мелкими трепетными звёздами, и одна, самая ближняя, самая яркая, медленно пересекала небо – двигалась с востока на запад, чуть пульсируя, оставляя за собой ровненький, как будто кто-то вёл алмазом по стеклу, белый след.

Перевёл с белорусского В. Рубинчик. В оригинале рассказ можно прочесть здесь

Опубликовано 23.04.2018  21:21

Творы Гірша Рэлеса (1913–2004)

Cёння, 23 красавіка, Гіршу, ураджэнцу Чашнікаў, сыну Егуды–Лейба Рэлеса бен га–Шуб, споўнілася б 105.

 Арыгіналы вершаў «Паміж “так” і “не”», «Пасля паўночы»

ПАМІЖ «ТАК» І «НЕ»

Акіян мне кінуць

Якар не дае:

Выгінае спіну,

Лапай-хваляй б’е.

Не знайсці яго вам

Між мацерыкоў,

Ён не меў, вядома,

Сталых берагоў

Ні з пяску, ні з глею.

Тут вось ува мне

Ён вірыць, шалее

Паміж «так» і «не».

Трэба вокамгненна

Нейкі крок зрабіць –

Акіян сумненняў

Пеніцца, кіпіць.

Вал высока ўздыме,

Зрыне ў бездань шквал –

Кіраваць куды мне?

Дзе ён, мой прычал?

Як здалець-адужаць

Гэту плынь? Мяне,

Нібы трэску, кружыць

Паміж «так» і «не».

ПАСЛЯ ПАЎНОЧЫ

Ноч, што ўсыпіла ўвесь прастор,

Сама ўжо аддаецца сну;

Губляе залацінкі зор –

Туды адну, туды адну…

І тую, што міргнула мне,

Здаецца, побач летучы,

Памкнуўся я схапіць – ды не,

Не дацягнуцца – хоць крычы!

І тут падумаў я, што ноч

Свой скарб растрачвае дарма:

Шмат зор раскідала наўзбоч,

Нашто – не ведае сама.

Арыгіналы вершаў «Яўрэйскія вяселлі», «Далёкія агеньчыкі»

ЯЎРЭЙСКІЯ ВЯСЕЛЛІ

Той звычай, што сэрца грэе,

Нам дбайна змог час захаваць.

Ці ж стануць вяселле яўрэі

Без песень даўнейшых гуляць?!

Як стрэліць у свет бліскавіцай

Знянацку бясхмарная сінь,

Так выбухне песня-крыніца

З галавакружных глыбінь.

І рытм адбіваюць пальцы,

І песня ў скокі вядзе.

Усмешка цвіце ў падшыванца

І ў дзеда ў сівой барадзе.

Нясуць пакаленні нязводны

Высокі дух песні жывой.

І чысты ён, і першародны,

Хоць зменены словы парой.

Якое прасветліць ззянне,

Праменне якіх агнёў

Імпэтнае гэта вяртанне

Да даўніх сваіх каранёў?

Традыцыя? Іншае штосьці?

Ці так ужо й важны адказ…

Абы толькі менела злосці

І большала святаў у нас!

ДАЛЁКІЯ АГЕНЬЧЫКІ

У праўды пошуках блукаў па свеце я,

Бясконца кідаўся я з боку ў бок,

Мкнуў да агеньчыкаў, што ў цемры свецяцца,

Ды не наблізіўся ані на крок.

Завесці можа нас у нетры дзікія

Ці ў багну прагную, ці ў чорны вір.

І нам падказваюць агні шматлікія,

Што мусім выбраць свой арыенцір.

Між тых агеньчыкаў надзея свеціцца,

І сэнс жыццю майму яна дае.

Пакуль глядзець магу, йдучы па свеце, я,

Не дай вятрам, Гасподзь, задзьмуць яе.

Пераклады з ідыша Ф. Баторына прыведзены паводле зборніка Г. Рэлеса «Цяпер так…» (Мінск: Шах-плюс, 2013)

Фотавыявы Г. Рэлеса: даваенная і адна з апошніх, узятая адсюль.

ПРАЗ СКРЫЖАВАНЫ АГОНЬ

(урыўкі з артыкула Рэлеса, апублікаванага ў часопісе «Полымя», № 8, 1995)

У яўрэйскай літаратуры налічваецца больш за шэсцьдзесят пісьменнікаў, ураджэнцаў Беларусі, чый творчы шлях пачаўся задоўга да Кастрычніцкай рэвалюцыі. Тут яны нарадзіліся, тут прайшло іх дзяцінства, юнацтва і тут пачалася іх творчасць. Але з цягам часу з-за таго, што на Беларусі не было выдавецкай базы, каб выдаваць кнігі на яўрэйскай мове, гэтыя людзі вымушаны былі памяняць месцажыхарства і падацца туды, дзе выходзілі яўрэйскія газеты, кнігі, дзе працавалі яўрэйскія культурныя цэнтры на ідыш. Такія цэнтры былі ў блізкай Вільні, а таксама ў Адэсе, Кішынёве, Варшаве, Парыжы, Лондане і асабліва ў Нью-Йорку.

Многія з гэтых пісьменнікаў трывала ўвайшлі ў літаратуру, напісалі творы, папулярныя і цяпер сярод аматараў мастацкага слова. Гэта заснавальнік рэалізму ў яўрэйскай літаратуры, класік сусветнай літаратуры Мендэле Мойхер-Сфорым (1836 – 1917, ураджэнец Капыля), Абрам Рэйзен (1876 – 1953, ураджэнец Койданава), Ш. Ан-скі (1863 – 1920, Чашнікі Віцебскай вобласці), Лейб Найдус (1890 – 1918, г. Гродна), Г. Лейвік (1888 – 1962, г. Чэрвень), Ш. Нігер (1883 – 1954, Дукоры Мінскага раёна (дакладней, былое мястэчка Дукора знаходзіцца ў Пухавіцкім раёне Мінскай вобласці. – belisrael)), З. Шнеер (1887 – 1959, г. Шклоў), Давід Пінскі (1872 – 1959, г. Магілёў), Хаім Жытлоўскі (1865 – 1943, Ушачы Віцебскай вобласці), Іцхак Кацэнельсан (1885 – 1944, Карэлічы), Анейхі (1878 – 1947, Ляды Магілёўскай вобласці (гэтага пісьменніка часцей прэзентуюць як Анохі; Ляды, якія раней належалі да Магілёўскай губерні, цяпер знаходзяцца ў Дубровенскім раёне Віцебскай вобласці – belisrael)), Дэр Тункелер (1881 – 1949, Бабруйск), С. Галкін (1897 – 1960, г. Рагачоў), Рахіль Брохес (1880 – 1942, Мінск), якая ў 1930-я гады вярнулася з-за мяжы, і іншыя.

* * *

Ізі Харык і Майсей Кульбак, хоць і імкнуліся не псаваць свае ўзаемаадносіны, і ў іх гэта добра выходзіла, усё ж былі зусім супроцьлеглыя характарам і поглядамі людзі. І гэта адчувалася ў іх творчасці.

Ізі Харык – задушэўны лірык, сумленны камуніст. Ён быў дабрадушны, свойскі з усімі, адкрыты, лічыўся духоўным бацькам маладых пісьменнікаў. Ён дапамагаў ім нават грашмі. А Майсей Кульбак у жыцці быў суворы, строгі і нават калючы. Да таго ж быў востры на язык.

Наколькі розныя былі Кульбак і Харык, сведчыць такі эпізод, пра які расказваў паэт і празаік Айзік Платнер.

Аднаго разу Айзік зайшоў у рэдакцыю часопіса «Штэрн». Харык сядзіць у сваім рэдактарскім крэсле і ўдумліва чытае чарговую прамову Сталіна. Прачытаў і прыйшоў да вываду:

– І ўсё ж ён геній, інакш не скажаш.

Пасля, калі Платнер пайшоў адтуль, яго заспеў дождж. Ён схаваўся ў падваротню. Раптам бачыць, стаіць Кульбак і трымае скручаную газету. Убачыўшы Платнера, сказаў:

– Ах, як хочацца напісаць сатырычную п’есу і паказаць, як адзін дэспат імкнецца знішчыць у сваёй дзяржаве ўсіх думаючых людзей: каб не толькі словам, але і думкаю не было каму запярэчыць яму.

Так, Харык і Кульбак былі зусім розныя і па-рознаму ўспрымалі рэчаіснасць. Але кожны па-свойму быў вельмі таленавіты.

Трэцім з першаразрадных лічыўся інтымны лірык Зэлік Аксельрод. Гэта быў паэт ясенінскага складу. Тонка ўспрымаў прыроду. Шмат месца ў яго вершах займалі матывы кахання і дружбы. Між аматараў паэзіі было нямала прыхільнікаў яго таленту. Пісаў ён не шмат. Уся яго паэзія магла б умясціцца ў адзін не такі ўжо і аб’ёмісты зборнік.

За надта інтымную лірыку, за апалітычнасць яго часта лаялі крытыкі і партыйныя інструктары, што стаялі на варце чысціні ленінска-сталінскіх ідэй у мастацкай літаратуры.

Ізі Харык заўсёды заступаўся за Аксельрода і не раз выручаў яго з бяды. А ворагаў і зайздроснікаў было ў Аксельрода нямала. Асабліва недалюблівалі яго бяздарныя рыфмаплёты-алілуйшчыкі, якія ў сваіх вершах захапляліся шчаслівым жыццём у той час, калі ў гарадах і вёсках панаваў голад і тысячы людзей паміралі ад дыстрафіі. Зэлік такіх паэтаў цураўся, імкнуўся не друкаваць іх вершы на старонках часопіса [«Штэрн»]. А яны яго абвінавачвалі ў апалітычнасці і мяшчанстве.

І неўзабаве за Харыкам знік у турме і Зэлік.

З пісьменнікаў старэйшага пакалення жыў і працаваў у Мінску дваццатых гадоў празаік Якнегоз, сучаснік Шолам-Алейхема. Ён пісаў на іўрыце і на ідыш. Напісаў звыш пяцісот твораў. Памёр у 1927 годзе.

Ад belisrael.info. Чытайце таксама артыкул Рэлеса «У пошуках новага» (1941, па-руску) на нашым сайце тут, глядзіце і слухайце гутарку 1998 г. з Довідам Кацам аф ідыш. А зараз прапануем кароткую біяграфічную даведку на англійскай ад калегаў з yivoencyclopedia.org:

Reles, Hirsh (1913–2004), poet and writer. Hirsh Reles was born in Chashniki, Belorussia, studied Yiddish literature at the Vitebsk and Minsk Pedagogical Institutes, and worked as a teacher. He began to publish poetry in 1931 and in 1939 issued his first collection, Onheyb (Beginning), in Minsk. After World War II, he worked in the Russian and Belorussian press and then began to publish in Yiddish again in 1961 in Sovetish heymland. He published several collections of poetry and stories in Yiddish, Russian, and Belorussian. His Russian memoirs, V krayu svetlykh berez (In the Land of Light Birch Trees; 1997), present a most vivid portrait of Yiddish cultural life in Belorussia from the 1930s on.

Апублiкавана 23.04.2018  15:23