Tag Archives: человеческие отношения

Вспомним Арона Вергелиса…

Сегодня, 7 мая, исполнилось сто лет со дня рождения поэта, общественного активиста, путешественника (А. В. не раз бывал и в Беларуси). Мы воздержимся от разговора о журналах «Советиш Геймланд» и «Ди идише гас» – они содержали немало ценных материалов, но не пережили своего бессменного редактора. Вспомним о том, каким Арон Алтерович (07.05.1918 – 07.04.1999) был на войне и в семье, благо в FB открылась посвященная ему страничка. Также, на наш взгляд, интересны впечатления о Марке Шагале и его Витебске, записанные полвека назад. Может быть, именно встреча Арона Вергелиса с Шагалом во Франции повлияла на то, что великого художника пригласили-таки в СССР, и в 1973 году он посетил Москву?

Поэтический сборник А. Вергелиса (1956) – и еще один, с портретом автора (1985)

* * *

История, которую Ян Шередеко, внук Арона Вергелиса, когда-то записал со слов своего дедушки.

ОДНАЖДЫ УБИТЫЙ

«Во время Второй мировой войны я служил в авиации и был стрелком-радистом на бомбардировщике ТБ-7. Работал я на ШКАСе — авиационном пулемете. Белоруссия тогда была оккупирована. В ту ночь мы вылетели на боевое задание в Бобруйск. Но нас случайно сбили наши же девчонки-зенитчицы. Они приняли наш самолет за фашистский. Поскольку я уже был опытным парашютистом, я успел выброситься, и — удачно. Удачно — потому что выжил (вместе со мной уцелел и второй пилот, а все остальные погибли). Но в то же время неудачно — потому, что упал на лес. Когда я пробил кроны деревьев и повис на одной стропе, зацепившейся за ветку, я уже был без сознания.

Меня нашли и поместили в ближайший госпиталь. Но на наш базовый аэродром сообщить об этом не успели. Утром следующего дня кто-то из нашего командного состава уехал в Москву. В это время в столице проходил пленум Союза писателей, и мой однополчанин передал сообщение моим коллегам по перу: «Погиб молодой поэт Арон Вергелис, его самолет сбили». Тогда Арон Кушниров, известный еврейский прозаик, драматург и переводчик, взял слово и сказал: «Молодой дальневосточный биробиджанский поэт Арон Вергелис вчера погиб геройской смертью».

Проходит время, я лежу в госпитале. Нам принесли подарки, которые женщины собирали в тылу и отправляли бойцам на фронт. Все они были завернуты в разные газеты. И вдруг я увидел знакомые буквочки на одной из посылок. Говорю: «Сестра! Покажи вон тот сверток!». Там оказался кисет, махорка, теплые носки, и все это обернуто газетой «Эйникайт», которую во время войны выпускал Еврейский антифашистский комитет на идиш. Я стал читать и на второй полосе увидел свой некролог — сообщение Кушнирова о том, что я погиб.

Тогда я написал ему письмо и вложил туда стихотворение «Жив батальон». Через какое-то время газета «Эйникайт» сообщила, что Вергелис, оказывается, жив и опубликовала новое стихотворение. Такой вот эпизод моей фронтовой жизни».

Одна из страниц, где сказано о боевом пути А. Вергелиса, на podvignaroda.ru

Вспоминает Лиза Богадист-Катаева:

У меня было три дедушки. Одного я не знала: он умер в 45 лет, а мама едва успела отпраздновать совершеннолетие. Но, молодой и красивый, он всегда с фотографии нежно смотрел на меня, наблюдая, как я расту.

Второй дедушка – отец моего папы. Они с бабушкой жили в Одессе, часто к нам приезжали, а летом я бывала у них. Дедушка коллекционировал монеты, марки, рассказывал, каким шкодой был мой папа в детстве, а бабушка варила лучшее в мире абрикосовое варение и позволяла мне лепить вареники с вишней. Я же втихаря ела сырое тесто…

Мой третий «московский» дедушка, второй муж моей бабушки – маминой мамы. Арон Вергелис был еврейским писателем, поэтом и главным редактором единственного в СССР журнала на идиш «Советиш Геймланд» – «Советская родина». Тогда для многих еврейских писателей гонорары за публикации в журнале были едва ли не единственным средством к существованию. Но многие называли его кремлевским евреем. Он много ездил по миру, однако в Израиле никогда не был.

Арон редактировал тексты, где вместо букв я видела рыболовные крючочки. На его рабочем столе всегда спала трехцветная кошка Кири. Иногда она открывала глаза и лениво охотилась за ручкой, которой он писал. Но, в какое бы время я не вошла в кабинет, все внимание переключалось на меня.

Года в четыре я любила играть с ним в прятки. Но игра была необычная: я искала по всему дому, а особенно тщательно в ящиках его письменного стола и в книжном шкафу, «майн шейне киндельке» – то есть саму себя. Арон называл меня «моя маленькая девочка» на идиш.

Он водил меня в зоопарк, всегда откладывал для меня самый большой кусок бабушкиного пирога с черникой и никому не разрешал убирать мой домик для Барби, который стоял посередине комнаты и всем мешал. Когда же я ночевала в их квартире, он пел мне еврейские колыбельные. Он напевал какую-то незамысловатую мелодию и приговаривал «…майне шейне киндельке качаю….».

Мне разрешалось все. И когда моя мама, которая начиталась модного тогда доктора Спока про воспитание детей, что-то мне запрещала, он ужасно расстраивался. А однажды его душа не вынесла, и он сказал: «Ваш Спок – фашист! И вы все фашисты! Оставьте ребенка в покое. Детям нельзя ничего запрещать, пусть просто будут счастливы! А уж когда вырастут, все «нельзя» их по-любому догонят».

Прошли годы. Недавно в солнечной Калифорнии я попала на «квартирник» Псоя Короленко, и вдруг услышала ту самую колыбельную. Оказалось, что это песня Псоя «Дер Зейде» («Дедушка» – идиш) — интерпретация колыбельной моего детства. Иногда её называют «Memory Song» – «Песня памяти». И я вновь почувствовала себя «маленькой девочкой», правда, уже 26-летней…

Наталия Вергелис (дочь поэта):

Когда-то в детстве я любила с утречка подсовывать под ухо сонному Арону магнитофон с моими любимыми песнями. Он слушал вполуха, но, услышав строки «вы лучше лес рубите на гробы: в прорыв идут штрафные батальоны», встрепенулся, сказал, что так мог написать только большой поэт, и попросил меня перевести на бумагу песни Высоцкого, что я с большим удовольствием и огромной ответственностью и делала долгое время. А Арон их переводил.

* * *

В ГОСТЯХ У МАРКА ШАГАЛА

(отрывок из книги Арона Вергелиса «16 стран, включая Монако», Москва, 1982; авторизованный перевод с идиша Евгении Катаевой)

Есть исторические личности, которых мое сознание отказывается воспринимать реально. Убейте меня, но я никак не могу представить себе в обычном человеческом облике, скажем, того самого Торичелли, который первый создал идеальную пустоту, названную впоследствии торичеллиевой. В моем представлении Торичелли скорее природное явление или некое название места, в котором, не приведи господь, решительно ничего нет – ни воздуха, ни света, ни жизни, в общем – пустота. И вы меня никак не уверите в том, что Данте, например, несмотря на то что мне известен его портрет, внешне был таким же человеком, как другие, – подстригал и причесывал волосы, завязывал шнурки на ботинках, обедал и ужинал, носил белье. Нечто подобное невольно возникало у меня, когда я думал о Шагале.

И действительно – Марк Шагал! Кто из нас не слыхал: «Там висят два Шагала…», «Это новый Шагал…» – так мы говорим и имеем в виду не человека, а его работы.

К Марку Шагалу в Сен-Поль де Ванс со мной из Парижа приехала Ева Гольдгевихт, женщина с редкой судьбой, – о ней я еще расскажу. А в Каннах к нам присоединился общественный деятель Тевье Шумахер. Вот так, втроем, мы и отправились в Сен-Поль де Ванс. Там, в большом доме, в большом парке живет Шагал.

Боясь опоздать, мы приехали раньше назначенного часа, и пожилая служанка сказала нам, что, как ей известно, гость должен прибыть через полчаса. Но не успела она пойти доложить о «странниках», как на крыльце появился мужчина с гирляндами морщинок под глазами и заговорил с нами по-еврейски:

– Да заходите же, заходите!

Я сказал человеку с веселыми глазами, в джемпере, надетом на клетчатую рубаху, что без разрешения хозяина мы войти не можем. Он рассмеялся и ответил, что он и есть Шагал.

И вот мы сидим за столом, и Валентина Шагал, супруга художника, на знакомый вопрос: «Что вы пьете?» – получила точный ответ.

Разговариваем мы и по-русски и на идиш. Валентина Шагал говорит лучше по-русски, чем по-еврейски, сам Шагал – лучше по-еврейски, и посторонний наблюдатель, не знающий ни того, ни другого языка, подумал бы, что это не разговор, а забава, с шутками-прибаутками, взявшимися неизвестно откуда и уходящими неизвестно куда, разговор без цели и повода.

Мы оставили стол, я взял Шагала под руку, и мы вышли из дома в сад, где северная березка, посаженная Валентиной Шагал, с трудом приживается на средиземноморской почве.

Однако и здесь разговор переходил с пятого на десятое и касался, скажем, таких предметов, как селедка с картошкой. Шагал сказал мне, что очень любит картошку с селедкой. Надя Леже, русская женщина (на самом деле белорусская, прим. belisrael), вдова большого французского художника, бывая в Москве, привозит оттуда Шагалу картошку и селедку.

– А знаете, почему я люблю селедку? – спросил Шагал. – Потому что мой отец, царство ему небесное, служил приказчиком у некоего господина Яхнина, витебского торговца селедкой.

Конечно, мы говорили не только о селедке. Шагал рассказал мне о себе, о своем детстве, о Витебске, о первых своих рисунках.

В своей автобиографической книге «Моя жизнь» Марк Шагал пишет: «Если верно, что мое искусство не играло ни малейшей роли в жизни моих родителей, то верно и то, что жизнь моих родителей, их быт, их работа оказали заметное влияние на мое искусство».

Витебск, Витебск и еще раз – Витебск… Шагал постоянно вспоминает о Витебске. Что ж это за город, от которого ни на минуту не отрывается в глубоких душевных снах своих художник, не видевший этот город без малого пятьдесят лет? Может быть, Витебск стоит на магнитах? Может быть, витебчане носят магниты в карманах?..

В энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона сказано, что Витебск расположен по обоим берегам Западной Двины, что в 1910 году в Витебске было 101528 жителей, пять кожевенных заводов, пять канатных и пять гончарных мастерских, две маслобойки, одна мужская гимназия, две женские, семь частных средних и низших учебных заведений, одна духовная семинария…

О витебских магнитах энциклопедия не вспоминает. Дело не в магнитах…

Марк Шагал родился и вырос в Витебске.

– Видите, на этой фотографии наш дом на 2-й Покровской, двадцать девять. Теперь, как я узнал, это улица Феликса Дзержинского. Фотографию мне прислали из Витебска. За домом была лавчонка, на снимке ее не видно…

Шагал раскрывает альбом-каталог с репродукциями своих картин.

– Вот это, – тычет он пальцем в одну из репродукций, – моя матушка Фейга-Ита. Набожная была женщина, дочь лёзненского резника. Вы не слышали о Лёзне? Белорусское местечко. Когда я рисовал маму, она сидела с опущенными глазами… А это мой отец. Он, пока я писал его, катал бочку с селедкой. На всю жизнь остались у меня в памяти отцовские коричневые руки, ржавые от селедочного рассола, распухшие от холода и соли… Мать умерла в девятьсот четырнадцатом году. Отец в восемнадцатом. Представьте себе, попал под автомобиль… Автомобили тогда были большой редкостью, а он ухитрился попасть под автомобиль. Замечтался и попал…

Когда я впервые в жизни показал матери свой рисунок, она мне сказала: «Да, мой сын, я вижу, что ты умеешь это делать. Но послушай, мне жалко тебя…» – Светло-синие глаза Шагала, еще ясные, не выцветшие, улыбаются. – Однажды я хотел подарить картину моему дяде, парикмахеру, но он не взял ее. А другой мой дядя, со стороны матери, никогда не подавал мне руки, боялся, что, держа его за руку, я его нарисую…

Озорной мальчишеский огонек вспыхивает в глазах Шагала:

– Думаете, я его не нарисовал? Всё равно нарисовал! Вот он здесь, на картине «Война», вместе с другим дядей, с тем, что любил играть на скрипке. Я написал эту картину в четырнадцатом году, как только вспыхнула война. Писал тайно, глядя на моих натурщиков через дверную щелку. Загляну в щелку – и рисую. Загляну – и рисую…

Когда я писал картину «Роды», мама, смущаясь, сказала, что у роженицы живот должен быть в бандаже. Я послушался ее и забандажировал роженице живот…

Он рассказывает, что рисовал свои первые картины на мешках, которые развешивал над своей кроватью; многочисленным его сестрам мешки эти были нужны для картошки, и они их тайком уносили…

* * *

Материал нашего постоянного автора «Арон Вергелис дома и на службе» (2016) можно прочесть здесь.

Опубликовано 07.05.2018  20:03

***

Рубинштейн Григорий 8 мая в 18:50

Мой отец выписывал ,,Советиш Геймланд,, до конца своей жизни и у нас дома постоянно собирались в основном минские скульптора (их мастерские были рядом), а отец прямо с листа переводил им статьи о запрещённом Шагале и многое другое, что ребята хотели послушать…А потом нам с отцом посчастливилось познакомиться с Ароном Вергелисом у Заира Азгура в мастерской, где Азгур собирался лепить его портрет…

Марк Солонин о Катастрофе в Литве

ЭТИМ занималось, надо сказать, 1/10 процента населения

Рута Ванагайте, литовский театральный критик, профессиональный пиарщик, а с недавних пор и писатель, в 2016 г. выпустила книгу под названием «Наши», в которой рассказала о Холокосте в Литве и участии местных жителей в этом тягчайшем преступлении. После чего, уподобившись «неуловимому Джо» из известного анекдота, она целый год на всех углах рассказывала о том, как её БУДУТ преследовать, терроризировать, изгонять и обижать. Встречу с читателями она начинала с причитаний о том, как её удивляет, что эта встреча вообще могла состояться, и как это зал предоставили, и бомбу пока еще не заложили… Многократно повторенный унылый спектакль от бывшего театрального критика изрядно надоел литовской публике – и вот тут-то на арене событий появляется «тяжелая артиллерия» в виде маститого советско-российского журналиста.

  

М. Солонин и В. Познер. Фото из открытых источников

Владимир Познер взволнован: «Я бы очень хотел взять интервью у Ванагайте, может быть, она услышит меня и свяжется со мной. Вряд ли, но я на это надеюсь. Думаю, ей сейчас приходится очень непросто…» Да, надо спешить. Пока кровавые литовские бЕндеровцы не съели нашу героиню, надо привести её на центральный канал российского ТВ и сорвать, тык скыть, покровы. Рассказать русским зрителям всю правду «о том, как уничтожали евреев в Литве, причем этим занимались не какие-то зондеркоманды, не какие-то злодеи, а этим занималось, можно сказать, всё население». (с)

Что я обо всем этом думаю?

Во-первых, я знаю, что за четверть века в независимой Литве проведена обширная исследовательская работа с участием литовских, российских, израильских и всяких прочих историков. Есть специалисты. Созданы соответствующие научные учреждения. И хотя полные поименные списки палачей уже никто и никогда составить не сможет, общая картина событий и численность участников массовых убийств определена достаточно подробно и достоверно.

Организаторами (за редчайшими исключениями) были немецкие оккупационные власти. Непосредственными исполнителями убийств стало порядка 2 тыс. литовцев. Это меньше 1/10 процента от численности населения предвоенной Литвы. Статистическая погрешность. Если добавить к тем, кто «нажимал на курок», еще и вспомогательный административный аппарат, добровольных доносчиков, активных мародеров, то, по оценкам специалистов, набирается до 6 тыс. местных жителей. А если посчитать и родителей, которые не прокляли сына-выродка, и жен, которые не плюнули в лицо мужу-убийце и не ушли от него вместе с детьми, то наберется, наверное, до 1-2% от взрослого населения. Но с каких же это пор два процента стали обозначаться словами «всё население»?

Была и еще одна «статистическая погрешность»: 889 граждан Литвы признаны израильским Институтом Катастрофы и героизма (Яд ва-Шем) в статусе Праведников народов мира. Это люди (семьи, католические священники), которые спасали евреев во время геноцида. Рисковали жизнью своих детей, спасая чужих – «инородцев» и «иноверцев».

Что больше: 889 или 6000? Арифметики для ответа на такой вопрос мало. Убийцы ничем не рисковали (ну кто же в Литве 41-го года мог поверить в то, что Гитлер проиграет войну?), ничего не теряли, но немедленно получали кучу всяких бонусов: и к новой власти примазаться, и старые счеты свести, и пограбить всласть, и садистские инстинкты потешить. Праведники же шли на немыслимый риск без малейшей надежды на награду в этом мире. И вот в маленьком народе, на клочке земли нашлась без малого тысяча праведников…

Во-вторых, нигде никого и никогда не награждали боевым орденом за подвиг, совершенный дедушкой. Соответственно, никого нельзя и проклинать за преступление, совершенное дедушкой. Общественного обсуждения заслуживает вопрос о том, что делает сейчас, сегодня нынешнее государство, ныне живущее поколение литовцев, поляков, немцев, украинцев, латышей, русских (да-да, и русских). А чего ж тут можно сделать, спросите вы? Много чего:

– вернуть награбленное законным наследникам убитых (это первое, без чего всё прочее превращается в фарс);

– назвать и осудить (пусть даже посмертно) преступников;

– увековечить память невинно убиенных;

– и в конечном итоге создать такой моральный климат в обществе, при котором любое, даже мельчайшее проявление воинствующего национализма будет восприниматься как мерзкая, позорная болезнь.

В новой Литве что-то делается. 8 мая 1990 года, меньше чем через 2 месяца после провозглашения независимости Литвы от СССР, литовский парламент (тогда еще «Верховный Совет») принял декларацию «О геноциде еврейского народа в Литве в годы нацистской оккупации». Начиная с 1994 года, годовщина ликвидации Вильнюсского гетто (23 сентября) отмечается как Национальный день памяти. 1 марта 1995 г. первый президент новой Литвы Альгирдас Бразаускас, выступая в израильском Кнессете, принес извинения еврейскому народу. Уроки Холокоста включены в обязательную школьную программу по истории для 5, 10 и 11 классов средней школы. Созданы музейные экспозиции, построены и строятся мемориалы на местах массовых расстрелов. 2012 год был объявлен «Годом памяти жертв Холокоста». В том же году Сейм постановил выплатить компенсации пережившим Холокост гражданам Литвы и членам их семей, на что из госбюджета было выделено 53 млн. евро.

Из событий последних лет нельзя не вспомнить «марш памяти» в местечке Молетай (29 августа 2016 г.). Возникшая вне всякого государственного участия (по личной инициативе литовского – и по паспорту и по национальности – драматурга Марюса Ивашкявичюса) общественная акция в итоге превратилась в многотысячное шествие, в котором приняли участие видные общественные и политические деятели, включая «отца-основателя» новой Литвы Витаутаса Ландсбергиса (кстати, его мама – один из Праведников Литвы). Действующий президент Даля Грибаускайте посетила мемориал в Молетай на следующий день.

Это много? Этого мало? Смотря с чем сравнивать. Я думаю, что для российского гражданина и российского журналиста (в том числе и для господина Познера) самой естественной и правильной точкой отсчета является его страна – Россия. Так вот, в новой России, за четверть века столько было сделано? Вы можете себе представить – нет, не президента, а хотя бы второго помощника третьего секретаря посольства РФ в Израиле, который произносит слова «простите нас»? Если можете, то я потрясен силой вашего воображения…

И тем не менее – и в России что-то делается, отрицать это неприлично и глупо. В частности, в 2001 году смоленское издательство «Русь» выпустило в свет книгу «Бабьи яры Смоленщины» (автор и составитель И. Цынман, ISBN 5-85811-171-8). Настоятельно рекомендую журналисту Познеру обратить на неё внимание, хотя и понимаю – найти эту книжку, изданную тиражом 900 экз. (и это на всю-то Россию!) будет гораздо труднее, чем Руту Ванагайте.

Кроме всего прочего в книге этой (стр. 158-175) описано, как по дорогам Смоленщины, под бесконечными злыми дождями потянулись в лес телеги с богобоязненными русскими мужичками. За грибами? Нет. За ягодами? Нет. За жидами. Стреляли их много и торопливо, на детей и вовсе патроны не тратили, засыпали в ямах живьем. Кому-то удавалось из тех ям выползти. Вот их-то мужички по лесам и собирали. Так сказать, пускали во «второй передел». Немцы были щедрые, по спискам не сверяли, за ту же голову по второму разу выдавали 6 пачек махорки.

Махорку ту давно уже скурили, но мужички, если хорошо поискать, остались. Где-то по деревням живут, кашляют. Опять же дети есть, что-то видели, от отца слышали, может и швейная машинка «Зингер» с тех пор в избе стоит, часы с кукушкой… Это я беру на себя дерзость предложить г-ну Познеру сюжет для документального фильма. Если уж снимать кино про статистическую погрешность, то пусть это будут «наши».

Марк Солонин, историк

Источник

Послесловие (взгляд из Беларуси)

Могу согласиться с Марком Солониным в том, что работа специалистом по связям с общественностью (или пиар-менеджером) наложила отпечаток на самопрезентацию Руты Ванагайте. Писал об этом и в марте 2017 г., сразу после визита Руты в «Интеллектуальный клуб Светланы Алексиевич», заседание которого состоялось на территории литовского посольства в Минске. Я и тогда усомнился в том, что «власти Литвы cчитают ее книгу «Наши» угрозой национальной безопасности» (несмотря на то, что эта информация фигурирует и на tut.by, и в «Википедии»). Однако «унылым спектаклем» назвать выступление гостьи было трудно – держалась она с артистизмом, тут М. С. перегибает, как и с определением «причитания»… Похоже, встреча с Р. Ванагайте осталась наиболее яркой среди всего десятка (?) рандеву в указанном клубе.

Разумеется, Владимир Познер, рассуждая об участии «можно сказать, всего населения» Литвы в уничтожении евреев, высказался некорректно с точки зрения науки. Но мне кажется, что он имел в виду всё-таки моральную ответственность… Непосредственно убивало абсолютное меньшинство, активно поддерживало массовые убийства уже несколько больше местных жителей, захватывало еврейское имущество ещё больше… Даже если общая доля (со)участников антиеврейских акций не превышала 1-2%, имелась масса людей – и как бы не большинство – которые знали о преступлениях, молчаливо их поддерживая (те самые «равнодушные» в трактовке Бруно Ясенского). Впрочем, научные изыскания показывают, что Литва не была исключением в этом плане.

В мае 2018 г. книга Р. Ванагайте (и Эфраима Зуроффа, который с некоторых пор выступает в роли её соавтора) выйдет на русском языке в издательстве «Corpus». Одно из предисловий написала С. Алексиевич, и в данном случае предложила читателям правильную (хотя и далеко не новую) мысль: «Надо думать. Думать о том, как быстро расчеловечивается человек, человека в человеке немного, тонкий слой культуры легко смахнуть».

Какими бы поверхностными и уязвимыми ни были те или иные высказывания писателей или журналистов, они полезны, если хоть кого-то заставляют задуматься. Поэтому я не сбрасываю со счетов ни С. Алексиевич, ни Р. Ванагайте, ни В. Познера, даже когда они апеллируют скорее к эмоциям, чем к фактам. А профессиональным исследователям рекомендую быть выше того, чтобы давать непрошенные советы любителям… хотя и понимаю, как непросто выполнить эту рекомендацию 🙂

Вольф Рубинчик, г. Минск

26.04.2018

wrubinchyk[at]gmail.com

Опубликовано 26.04.2018  17:45

Успех Руслана Когана из Бобруйска

09:04.2018

Мультимиллионер рассказал о своем детстве в Бобруйске

Руслан Коган. Фото: theage.com.au

Руслану Когану – 35 лет. Уроженец Беларуси находится на 12 месте в списке богатейших граждан Австралии в категории до 40 лет, и его состояние оценивается в 169 млн долларов.Акции компании Kogan.com в прошлом году выросли в цене в 4 раза. 

На днях австралийское издание The Age опубликовало очередной материал о бизнесмене, ставшем пионером в области онлайн-ритейла на этом континенте. В нем Коган повествует о годах, проведенных в родном Бобруйске, и о корнях своей семьи.

«Моя бабушка прошла через Холокост. Прабабушка, умершая всего за пару дней до 100-летнего дня рождения, видела, как похоронили семерых ее сестер», – рассказал Руслан, добавив, что родителей его прабабушки также убили нацисты.

Семья Коганов переехала в Австралию в июне 1989 года. А до 6 с половиной лет будущий мультимиллионер жил в Бобруйске. Жизнь всех людей при БССР в городе, по его словам, была окрашена в одинаковый серый цвет.

Она совсем не походила на жизнь австралийских детей его поколения. Все контролировалось государством, масс-медиа находились под цензурой, не было Nintendo, а съесть банан было чем-то из ряда вон выходящим, вспоминает он.

«Зачастую счастье состоит в неведении, – говорит Коган. – Может, у нас все было плохо, но я об этом не знал».

Хотя оба его родителя были профессионалами с университетским образованием, в возрасте чуть за 30 они бросили работу, дома, имущество, чтобы переехать в Австралию и дать своим детям – Руслану и Светлане – лучшую судьбу, объясняет он.

Семья прибыла на континент в 1989 году с 90 долларами в кармане и без знания английского.

Коганы въехали в квартиру в Мельбурне, построенную в рамках госпрограммы, которая была почти такого же размера, как и их квартира в БССР, и жить им пришлось экономно.

С мамой. Фото: theage.com.au

«У меня как у ребенка все было, я вырос в любящей семье, и родители работали на 3-4 работах, изучая английский. Мама в одном месте была уборщицей, в другом – официанткой. Они пережили много трудностей, а меня от них оберегали», – сказал он.

Папа и мама работали несмотря ни на что: по словам Руслана, отец никогда не взял ни одного выходного дня.

Мама Ирина в семье – «главнокомандующий», человек, который постоянно движет все вперед. Именно она, по словам Когана, подстегивает его работать лучше, сильнее и становиться все более хорошим человеком.

Одно время мама знала каждый товар на Kogan.com – его сайте, который начал работу с продажи по низкой цене телевизоров, отобранных Русланом лично и ввезенным из Китая.

Сейчас сайту уже 11 лет, на нем числится 70 тысяч товаров, и матери с сыном пришлось отпустить бразды правления и довериться другим.

На своем первом родительском собрании его мама не могла говорить по-английски и полагалась на переводчика, вспоминает бизнесмен.

«И вот она спрашивает: «Как Руслан?» Учитель: «Руслан хорошо общается с другими детьми, любит играть, полностью съедает свой завтрак, – смеется он. – А моей маме совсем не важно, как там ест ее сын. Она уточняет: «Нет, как он в плане учебы?»

«Учитель удивился, но мама настаивала: «Задавайте ему больше домашних заданий. Делайте так и так». То есть она подстегивала с самого раннего возраста», – добавил бизнесмен.

В разговоре с журналистом The Age он также рассказал, что с первых заработков купил маме BMW, который со временем заменили на Tesla.

От ред. belisrael.info. Пересказ статьи из «Тhe Age» взят отсюда: www.belmir.by/2018/04/09/мультимиллионер-рассказал-о-своем-де/ Добавим три абзаца, переведенные нами с английского:

С деньгами приходит власть, но Коган мало интересуется политикой. Вместо этого он тратит «тысячи часов» на поездки с выступлениями в школах, университетах, фирмах, семинарах и конференциях. Это делается для того, чтобы поощрить инновации: «Предпринимательство движет инновациями, духом лидерства, занятостью, богатством народов…»

Хотя Руслан признаёт свою зависимость от интернета, он говорит, что плюсы перевешивают минусы: «Интернет свергает диктаторов, и это главное. Если вы тиран или диктатор, для вас нет ничего более пугающего, чем собрания людей, где обмениваются мнениями. Мои родители видели, что произошло».

Между делом он отдыхает, занимаясь тем, что любит больше всего: рыбалкой и выездами на природу: «Погода не знает, сколько у вас денег, и насылает на вас дождь независимо от вашего богатства. Рыба? Она тоже не знает, кто на другом конце удочки».

***

Ред.: Поддержите независимый сайт, публикующий правдивую информацию, которая далеко не всем нравится.

Опубликовано 11.04.2018  18:51

Давід Шульман. Каця і Валодзя

Апавяданне

Апошнім часам ён адчуваў, што пачаў дзічэць. Добра, калі размоў збіралася на паўгадзіны ў дзень. Нязначных пытанняў-адказаў. Прысутныя месцы – тэатры, спартыўныя пляцоўкі і стадыёны, рэстарацыі – неяк таксама выпалі з яго ўвагі. Пустэльніцтва, якое незразумела чаму пачалося, прымушала яго калі-нікалі чытаць кнігі і часопісы ўслых. Дома, зразумела. Каб мышцы рота не атрафіраваліся. Усе астатнія мышцы ён трэніраваў жалезам. Якраз у пачатку “дзічэння” занёс у кватэру гантэлі, што спакойна “спалі” шмат гадоў у кладоўцы. Чамусьці раптам спусціўся на першы паверх, дзе было шэсць аднолькавых пакойчыкаў два на два метры. Адчыніў свой, падумаў, што трэба было б навесці тут парадак. Даўно не прыбіраў. Усё, што непатрэбна было ў кватэры, запіхваў сюды. Хаця жыццё паказвала, што трэба было адразу несці да бакаў, гэтых зялёных жалезных “жаб” . Убачыў гантэлі і занёс іх на гаўбец.

Ён прапанаваў ёй пажыць разам, калі яны стаялі метры за тры адзін ад аднаго ў яго кабінеце. Былі знаёмыя гадоў восем, але амаль столькі ж і не бачыліся. Не, блізкімі ніколі не былі. Гэта было знаёмства ў адной агульнай кампаніі. Сустракаліся некалькі разоў у добрай абстаноўцы.

Яна адышла яшчэ на метр і, нібы прыцэньваючыся, агледзела яго. Зверху да нізу, потым наадварот. Выглядала гэта грубавата, нават нахабна.

– Нешта ў тваёй прапанове ёсць. Ці адчуваць сябе вольнай сярод іншых, чужых людзей, у гатэлі, ці трошкі скаванай, але побач са знаёмым чалавекам.

– У цябе будзе асобны пакой, гасцявы. Там ёсць усё, што трэба для лазенкі: душ, рукамыйнік і парцалянавае белае “крэселка”. Джакузі ў іншай лазенцы.

– Ты яшчэ карыстаешся мовай?

– Калі-нікалі. Памяць падсоўвае словы з той мовы найбольш дакладныя.

– Цікава, цікава. Вось і яшчэ адна прычына ў дадатак да іншых.

Яна зноў прабегла па ім позіркам, але не так нахабна, як мінулым разам.

– Пагаджуся з тваёй прапановай. Тым болей, што ты будзеш прывозіць мяне на работу і з работы. Я ў вас дні на тры-чатыры. Нешта “выведаю”. Увогуле, стандартная, графікавая праверка. Не ведала, што сустрэну цябе.

– Я дам даручэнне нашаму бухгалтару. Яна будзе, па магчымасці, адказваць на твае пытанні і паказваць паперы. Ты хочаш пачаць зараз? Ці першы дзень дасі на…

– Адпачну.

– Тады спачатку паабедаем. Потым я завязу цябе дадому, а сам вярнуся на працу.

У рэстаране яны разгаварыліся.

– Мяркуючы па тым, што я спынюся ў цябе, ты жывеш адзін?

– Так, адзін.

– Даўно?

– Ужо шэсць гадоў.

– І за ўвесь гэты час нікога не падчапіў на пастаянна?

– На пастаянна не. А так чапляў.

– Хто б сумняваўся. Маючы такую, як кажуць, фактуру, у цябе не павінна быць адбою ад нас.

– Яны мне сталі нецікавыя. Як бы гэта ні выглядала ненатуральным у маім добрым мужчынскім узросце.

– Што ты кажаш? А як я? – яна з выклікам глядзела ў ягоныя вочы.

– Ты задаеш складанае пытанне… На некаторыя пытанні лепей не адказваць адразу.

– Выслізнуў. Але добра. Я яшчэ трошкі вып’ю. Табе не прапаную. Ты за рулём. Хоць тост скажу. Восем гадоў таму, калі мы пазнаёміліся, быў вельмі добры час! Я была закаханая! У свайго мужа.

– А зараз?

– А зараз мы вось ужо паўгода не жывем разам.

– А пачуцці?

– Нешта трымціць часам. Пэўна, вялікія пачуцці маюць абмежаваны тэрмін захоўвання.

– Не трэба піць астылую гарбату, калі можна заварыць новую.

– Але гэта зусім не проста. Ды і з добрай “заваркай” такія праблемы… Карацей, вязі мяне дадому. Я хачу адпачыць.

– А тост?

– Увечары. Я спадзяюся, ты пачастуеш даму ўвечары?

*

– Вось гэта твой пакой. Зараз прынясу свежую бялізну і рушнікі. Гэта табе ключ ад кватэры. Халадзільнікам трэба карыстацца. Але калі чаго-небудзь захочаш іншага, тэлефануй. Я заеду і куплю. Размяшчайся, а я зноў на працу. Пакуль.

– Пакуль, пакуль.

Яна прайшлася па кватэры. Даволі аскетычна, па-мужчынску. Але ўтульна, спадручна і… дорага. Пераслала ложак, знятае кінула ў пустую пральную машыну. Праходзячы ў кухні міма халадзільніка, адчыніла. Для халасцяка ён быў даволі поўны. Прычым паўфабрыкатаў не было. Ёгурты, тварагі і сыры да апошніх не адносяцца. Як і гародніна з фруктамі. Там была чырвоная каструля з баршчом, адваранае мяса ў чырвонага колеру місачцы. Здаецца, яму падабаецца чырвоны посуд. Любіць яркасць. Аўтаматычна адчыніла шафку і ўбачыла тры рознай ёмістасці патэльні. Чырвонага колеру.

Скончыўшы “абыход”, яна памылася ў душы. Памыла трусікі і станік, павесіла на гаўбцы сушыцца. Уселася ў фатэль, утульненька, з нагамі. Насупраць тэлевізара. Націснула кнопку на пульце. Засвяціўся экран. Узгадала, што рэчы з валізкі было б нядрэнна павесіць у шафе. Зноў націснула на кнопку пульта. Экран патух. Пайшла ў свой пакой, раскрыла валізку, дастала рэчы. Добра, што ўзяла шмат. Побач жа будзе мужчына. Хоць, падумала з усмешкай, мужчынам больш падабаецца, калі жанчына ў касцюме Евы. Нешта паклала на паліцу ў шафе, астатняе павесіла на плечыкі. Прылегла на рыплівы ложак і хутка заснула.

*

Седзячы ў кабінеце, ён успамінаў падзеі васьмігадовай даўніны. Вясёлая кампанія блізкіх людзей, цікавыя размовы, прыгожыя дзяўчаты. І, у асноўным, разумныя. Тады ён лічыў сабе неабазнаным у жаночым пытанні, хоць і была ў яго пераможная знешнасць. Здольнасці ўгаворваць толькі пачыналі развівацца. У адрозненне ад яго сяброў, якія ўжо часта круцілі раманы. Затое ўгаварыла яго адна дзяўчына з той кампаніі. На два гады. А Кацярыну ён запомніў. Прыгожая жанчына, хоць і легкадумная. Шчодрая для многіх. Так яму тады здавалася. Яна некалькі тыдняў не “выдыхалася” з яго, хоць у той час ён ужо праходзіў букетна-цукеркавы перыяд з будучай жонкай.

*

– Па логіцы жыцця мы павінны з табой пераспаць, – сказала яна на трэці дзень. – І я хачу гэтага, а ты – тым больш. Але нешта не дае аддаць каманду для дзеянняў.

– Можа, галоўнае, дзеля чаго ты прыехала, – твая справаздача, якую ты зробіш заўтра? Усё ж найперш ты чыноўніца.

– Дарэчы, высокага рангу. У справаздачы ўсё будзе ў парадку. Нічога дрэннага я не накапала. Хоць мой шэф адправіў мяне, добрага спецыяліста, менавіта “накапаць”. “Не накапанае” не мае аніякай сувязі з табою і маім нейкім абавязкам табе. Проста добрая работа ўсіх дае добры вынік. У тваёй фірме ўсё, як кажуць, пад кантролем. Зробім так: заўтра ў дзесяць раніцы я аддаю акт праверкі, і мы – я зусім вольная – вяртаемся назад сюды.

– Да дзесяці раніцы дванаццаць гадзін. Ёсць варыянты правядзення часу: ідзем спаць кожны да сябе, накіроўваемся ў які-небудзь бар піць піва і слухаць музыку ці едзем купацца ў начным моры.

– Ідзем тупа спаць. Каб заўтра, нарэшце, адчуць тваю прысутнасць гаспадаром не толькі ў сваёй кватэры, але і… Але пацалаваць цябе я магу.

Яна прыціснулася да яго і ўмела ўпілася вуснамі.

– Твае вусны ідэальна падыходзяць маім, – сказала яна. – Але добры пацалунак – гэта справа мужчыны. І я спадзяюся на тваю “спраўнасць”. Добрай ночы. Дарэчы, я бачыла на паліцы ў лазенцы лязо, небяспечнае лязо. Ты голішся ім? Цяпер няшмат мужчынаў карыстаюцца такім.

– Карыстаюся. Гэта ад бацькі. І лязо ягонае, старое, але з выдатнай сталі.

– Паважаю! Цяпер разумею, чаму ў цябе выдатна паголены, прыемны твар. Пра парфуму я ўжо і не кажу.

– Раней мужчыны галіліся ў цырульніка. З першапачатковым гарачым кампрэсам. Далей намыльванне пенай. Дарэчы, не даланёю, а густым, як звычайна ў добрых майстроў, памазком з барсучынай шэрсці. Яна больш мяккая ў параўнанні са свіной шчэццю. А на заканчэнне – рабілі зноў кампрэс, толькі ўжо халодны. Такога галення хапала на тыдзень.

– І ты так робіш?

– Амаль, толькі я галюся два-тры разы на тыдзень.

– Канечне, – сказала яна і правяла рукой па яго твары. – Прыемны, смачны. Дай я пацалую гэтыя шчочкі. А цяпер яшчэ раз, добрай ночы.

Стаяла ў лазенцы пад душам. Тугім струменем і рукамі давяла сябе да аргазму. Затрэслася ў экстазе, выцялася галавой аб шкло кабінкі. Выцерлася і лягла ў ложак. Хутка заснула. Як неспрактыкаваны мужчына пасля блізкасці з жанчынай.

*

– Добры каньяк у цябе. Уздымае настрой і расслабляе. Але ў мяне пытанне, працягваючы размовы пра тыя старыя падзеі. Тычыцца той мовы. Ты ж чалавек тэхнічны па адукацыі?

– Палітэх.

– А тады вы, некалькі чалавек з кампаніі, размаўлялі паміж сабой на ёй. Прычым большасць з размоўнікаў была не “карэннай нацыянальнасці”. Чаму?

– Мы і зараз размаўляем на ёй. Гэта выйшла непрыкметна, пасля чытання добрых кніг на беларускай мове, а таксама пасля сустрэч з цікавымі людзьмі. Ну а далей знаёмствы паглыбіліся і размовы сталі звычайнай справай. Цяпер, лічы, гэта неабходнасць. Толькі магчымасці зносінаў абмежаваныя. Няма побач суразмоўнікаў.

– У тваім хатнім кабінеце паліцы з кнігамі і часопісамі на роднай мове.

– Так. І з гэтага выпадку…

– І з гэтага выпадку тост, абяцаны некалькі дзён таму: каб былі ў цябе суразмоўнікі, асабліва суразмоўніцы! Ну, як я сказала?!

– Дзякуй, Каця. Прыгожая ты жанчына, жаданая суразмоўніца.

– Рада, што я табе падабаюся. Я гэта заўважыла яшчэ да сённяшняга каньяку. Дарэчы, ты заўсёды такі мілы?

– Толькі калі падабаюся жанчыне.

– О-о! Ты цяпер такі харошы, што вельмі хочацца сарваць з цябе вопратку.

– І што перашкаджае?

– Ні-чо-га! Тым болей, што цела маё ўжо паспела. Перабіраемся ў твой пакой!

*

– Усё так цудоўна! Гэта было лепш, чым я чакала. У некаторыя імгненні не разумела, што адбываецца – проста выпадала з жыцця, губляла прытомнасць. Ты – майстар!

– Гэта таму, што ты выдатная! Ува ўсім, і ў целе, і ў… гімнастыцы. І столькі адкрытых таямніц падчас гэтых шчырасцяў.

– Дарэчы, кожная жанчына любога ўзросту перакананая, што таямніцы ейнага цела ёсць, ці былі – самыя выдатныя таямніцы! Таму, пэўна, разглядаюць паблажліва красунь у часопісах. Але я хачу вось у чым табе прызнацца. І, думаю, таму ў нас з табой усё цудоўна! Мяне так хвалюе пах твайго цела!.. Мяне хвалюе твой натуральны пах, які зыходзіць ад скуры і які ёсць у кожнага чалавека. Я ўжо вялікая дзяўчынка, з “прабегам”, мне трыццаць пяць, і я ведаю: у большасці мужчын ён непрыемны. І таму ім без парфумы не абысціся. Твой водар я пусціла б на парфуму. Для мужчын. Ён прыцягваў бы жанчын. Але тады я б не была гаспадыняй, прабач мне, уладальніцы твайго паху. Не, дарагі, пакуль мы разам, толькі я адна ў свеце буду раставаць у тваім незвычайным водары. Астатніх жанчын у іхніх мужчынах няхай прыцягваюць стандартныя парфумныя пахі.

– Ты застанешся яшчэ на дзень?

– Хацела б, але не магу. Запісаная ў працоўны графік. – Яна пагля­дзела на Валодзю, і прабегла галоўная на гэты момант думка: “Як жа з ім зручна!” – Але я прыеду, калі не будзеш супраць.

– Я? Супраць?

– У цябе ёсць з кім цалавацца ў навагоднюю ноч? Пакуль няма? Тады я прыеду. Засталося ўсяго тры тыдні. А пакуль… Давай пражывем яшчэ хвіліны радасці сэрца і цела. Я не занадта дакучлівая?

– Не, не, мне гэта падабаецца. Смакаваць з табою слодыч знаходак нашай блізкасці, дзячыць за гэта Багіню, якую завуць Выпадковасць!

– Ты не ведаеш, чаму людзі жэняцца?

– Ім патрэбны сведка іх жыцця.

– Мне добра з табой! І для гэтага ты зусім не абавязаны быць “сведкам”. Я – чалавек вольны! І ўвогуле, прыемна грэць адно аднаго ўначы.

Яна прыехала праз тыдзень. І яны былі разам тры дні. А потым Валодзя сустракаў яе трыццатага снежня. Сказала, што застанецца толькі на некалькі дзён, бо… Ён не даў ёй дасказаць.

– Асалода тых нашых дзён не давала мне спакойна спаць. Усё круціліся перад вачамі закальцаванай стужкай.

– Нязручна пра гэта казаць… Мая прытомнасць была запоўнена эратычным голадам і жаданнем. У тую нашу першую ноч я сем разоў узнеслася на пік асалоды. Такое не забываецца. Я, вядома, з самага пачатку магла б пагуляць у недатыкальнасць, але…

– Ты жанчына таго тыпу, якія заўсёды падабаліся мне: высокая, стройная, лёгкая, вясёлая, з розумам…

– Ты таксама вельмі ўжо мужчына. І разумнік, і прыгожы, і дзелавы, і забяспечаны, і такі… гулец!

– Я ведаю таямніцы спакусы. Лініі чалавечага цела, іх мова – бяздонная крыніца ідэй і фантазій. Паслухай, мне здаецца, што стрынгі такія нязручныя!

– Таму дзяўчаты любяць іх здымаць. Ха-ха! Мы перабіраемся ў твой пакой, мяркуючы па нашых словах? Але я не ўсё магу. Сёння апошні дзень, калі яшчэ “квітнеюць цыкламены”. Заўтра я ўжо буду ў поўнай баявой. І “разлічуся” за сёння.

*

На навагоднюю ноч ён замовіў столік у рэстаране. У дзесяць вечара назіраў, як Каця апраналася.

– Прыгожая бялізна падобна да вышэйшай адукацыі: яна не бачная, але самаацэнку падымае, – лыбячыся, сказала Каця. Яна сабе падабалася, і бачыла, што не толькі сабе.

– Мне яе зняць?

– Так, так!

– Я ведаю, што магу лепей, але вельмі вялікім было жаданне.

– Лепей не бывае, родны.

– Мне так з табой пашанцавала!

– Час ад часу добрым хлопцам дадзена ў жыцці шанцаванне.

*

Яны выйшлі з таксоўкі, было дзве гадзіны ночы, у вокнах дамоў мільгалі бліскавіцы тэлеэкранаў.

– Там было вельмі шмат віна, ежы і жанчын. Табе не хацелася памяняць мяне на якую-небудзь з іх?

– Навошта?

– Ну, я магла ўжо і надакучыць. А жанчыны, што весяліліся там, гатовыя былі раскрыцца для цябе.

– Мая жанчына – гэта ты, жанчына з патройным эфектам: разумная, пяшчотная, сексуальная. Лепшая!

– Лепшае – для лепшых! Адчыняй дзверы, я чамусьці стамілася.

– Ты так скакала…

– Мы нядрэнна павесяліліся. А зараз вымай мяне з гэтай сукенкі і саджай у крэсла. Шчыра кажучы, я не люблю навагоднія святы. Разумееш, што весялосць ужо не тая, хоць табе толькі і… ужо трыццаць пяць. Падай, калі ласка, маю сумачку.

Яна дастала з яе напоўнены шпрыц у футарале, зняла наканечнік, што накрываў іголку, і злёту ўвагнала ў мякаць вышэй за калена. Наўпрост праз панчоху.

– Што гэта, Каця?!

– Гэта дыябет. У мяне вельмі салодкая кроў.

– Даўно?

– Спадчыннае. Па жаночай лініі. Бабуля, матуля, я, сястра. А ў брата ўсё нармалёва. Я некалькі гадоў не хацела нараджаць. Баялася, што будзе дзяўчынка. Але адважылася, і ў мяне, дзякуй Богу, хлопчык. Ты не пытаўся пра дзяцей, вось я і не казала. Пакуль я ў ад’ездах, ён жыве ў маёй маці. А ў сястры – дзяўчынка, і таксама, як і мы… Шмат навін у навагоднюю ноч?

– Яны нічога не мяняюць у маіх пачуццях да цябе. Я, наадварот, буду больш уважлівым.

– А вось гэтага мне не трэба. Заставайся такім жа, якім быў дзесяць хвілін таму. Мне гэтага хапае. Шкадаваць не трэба. Я добра знаёмая са сваім жыццём. На жаль, так ужо заведзена: чаго нельга, таго вельмі хочацца. Але я ўмею жыць! Думаю, у хаце ёсць элексір жыцця, што жыве ў бутэльцы?

Яны пілі віскі, п’янелі, але не цяжка.

– А за “проста так” мы ўжо пілі?

Каця глядзела скрозь шкло, праз шклянку з залацістай вадкасцю на трэць яго.

– За ўсё ўжо пілі, а за “проста так” яшчэ не.

– Тады за яго, а потым…  Я ведаю пяць моваў, але зараз мы будзем “размаўляць” яшчэ на адной, на любімай: на мове сексу.

*

– Я ўсё ж сёння паеду.

– Чаму? Наперадзе яшчэ тры дні выходных.

– Мы кладземся ў санаторый, на пракапванне. Папрымаем лекі ўнутрывенна. Мы робім гэта два разы на год. А ў санаторый таму, што там іншае, не бальнічнае адчуванне, натуральнае.

– Надоўга?

– Дзесяць дзён. Маленькі адпачынак.

– Можа мне да цябе прыехаць?

– Ні ў якім разе! Я магу перастаць падабацца. Не, я не стану страшнаваценькай, крый Божа. Проста мы з сястрой у гэтыя дні вельмі збліжаемся, расслабляемся і… дурэем. У звычайным жыцці мы гэтага сабе дазволіць не можам. Абедзве пры салідных пасадах і заўсёды навідавоку.

*

Калі Каця з’ехала, Валодзя ўспомніў аднаго знаёмага. У таго таксама быў цукровы “заводзік” унутры. Аднойчы на пляжы знаёмы стаяў, глядзеў на мора, побач былі жонка і дзеці. Раптам ён упаў, тварам у пясок, як падпілаванае дрэва. Было жыццё, і ў імгненне яго не стала. Гэтая карціна “жыцця і не жыцця” пачала Валодзю пераследаваць.

*

Каця з сястрой звычна размясціліся ў “сваім” пакоі. Яны заўсёды жылі ў гэтым люксе. Закруціўся цыкл двухтыднёвага адпачынку-лекавання. Толькі гэтым разам нешта было не так. Туга па Валодзю настолькі згусцела, што Каця разумела: гэта была сустрэча з тых, што змяняюць жыццё. І Час – нагрувашчванне падзей і дат – пайшоў інакш. Гэта было так прыгожа, так камфортна! У Валодзю адчуваўся сапраўдны мужчына: ён умеў абняць, прыціснуць, у яго дужыя рукі. Каця прызнавалася сабе, што ён – адзін з лепшых, з нямногіх лепшых. Яна ўспамінала, як Валодзя сядзеў на канапе, а яна ляжала, паклаўшы ногі яму на калені. Ён вывучаў выгіны яе ступняў, рух пальчыкаў, лашчыў іх пяшчотна сваімі чуллівымі пальцамі. А потым ён цалаваў яе пальчыкі. І яна ўвайшла ў імглістую асалоду. Далей усё было ў тым жа тумане… А цяпер яна ляжыць пад кропельніцай, думае пра тое, што вельмі часта не хапае часу жыць, а не мітусіцца.

*

– Я сыходжу…

– Куды?

– Туды, адкуль не вяртаюцца… Я ў бальніцы.

– Ты маеш на ўвазе санаторый?

– Не, я ўжо ў бальніцы.

– Чаму ты лічыш, што…

– На мяне жаласліва глядзяць медсёстры і ўсе астатнія. Карацей – у мяне паўзучае з клешнямі. Неяк рэзка атрымалася. Я ведала, што такое магчыма ў маёй салодкай сітуацыі. Але каб так хутка і са мною… Лёс не пытае, а выбірае сам. Ён вырашыў звесці мяне з гэтага свету…

– Паслухай, Каця, ты не перабольшваеш?

– Не, любы. Усё на самой справе. І мне страшна. Вечны страх, што раніца для цябе не наступіць.

– Я еду да цябе.

– А вось гэтага не трэба. Смутак нявечыць, старыць, і прывабнасць губляецца.

– І ўсё ж…

– Не і не. І развітвацца са мной не прыязджай. Нашая казка канчаецца. Ёсць мінулы час, але няма нічога мінулага. Мне так падабалася спаць з табой! Гэта было ўсё роўна, як есці забароненыя цукеркі: з’еў адну – хочацца другую, з’еў другую… Мне так падабалася размаўляць з табой! Мне так падабалася гатаваць табе ежу! Мне так падабалася, мне так падабалася…

– Я сабе не дарую, калі не прыеду да цябе.

– Не, родны мой. Навошта на цудоўнай карціне маляваць паўзверх пустую, змрочную вуліцу, дзе няма ні асколка жыцця. Я сама, пакуль змагу, буду табе тэлефанаваць.

Яго адзіноту вышэйшай пробы разбурыла Каця. І Валодзя быў такі шчаслівы, калі яна разбурылася. І хоць заўсёды, ва ўсе часы, адны і тыя ж размовы: аб коштах, надвор’і, рамонтах, аб начальстве, пра суседзяў – іхнія былі натуральныя і не так прыкметныя пад той аўрай, сярод якой яны кахалі адзін аднаго. У межах лёсу змянялася яго жыццё, і ён упершыню, нягледзячы на вопыт свайго жанатага жыцця, пазнаваў хараство сумеснага быцця з любімай жанчынай. “Ніколі не позна зрабіць тое, што трэба!” – казаў ён сабе, уяўляючы іх сумеснае жыццё.

*

– Ведаеш, родны, мне стала лепей.

– Ну вось бачыш, дарэмна панікавала.

– Гэта перад канцом. Так часта бывае. Я зараз так хацела б сказаць табе: “Займіся са мной каханнем! Вярні мне тваё цела!” Перад сыходам хочацца не вады, а сексу…

*

У ціхай глыбіні начы зазвінеў тэлефон.

– Гэта Вера, сястра. Каця толькі што сышла…

– Я ведаю.

– Адкуль?

– Я не мог заснуць.

– Яна прасіла перадаць, што вы лепшае, што было ў ейным жыцці. Яшчэ яна казала, каб вы, калі не надакучыць, глядзелі ў адну вядомую вам абодвум карціну. Вы не прыязджайце, добра?

– Так, я ведаю. Трымайцеся. Я вельмі яе кахаў… Бывайце.

– Усяго вам лепшага.

*

Таемная, вышэйшая прысутнасць будзіць нас, прымушае рабіць нечаканыя ўчынкі. Валодзя сеў у машыну. На набярэжнай, нягледзячы на тры гадзіны ночы, было шумна, людна. Ён спусціўся да вады. Мора несла хвалі нячутна, быццам баялася лішняга шуму. Ён любіў сябе сам, пад вялікай поўняй. На яго крык падышла незнаёмка, прыгледзелася і сказала: “Я б магла дапамагчы табе сабою”.

– Я гэтага не хачу.

– У цябе бяда?

– Якая табе справа?

– У свеце ўсё ўзаемазвязана, толькі не ўсе пра тое ведаюць. Вечнасць мора і нашыя ўтрапёныя душы, адляцяць аднойчы таксама ў вечнасць. Ідзі, напіся алкаголю.

– Ты хто?

– Жанчына, якая баіцца ночы. Гэта не мой час, хаця, здавалася б, усё заціхае і быццам можна гаспадарыць у сваім жыцці. Але я заўсёды чакаю раніцу. Бывай.

Яна адвярнулася і пайшла ўздоўж берага. Яе хада і пастава нагадвалі Кацю. Валодзя закрыў вочы, пахіснуўся, зноў паглядзеў услед незнаёмцы. “Нейкая містыфікацыя”, – падумаў ён і тузануў сябе за нос. Стала балюча…

Ён піў тры дні. Потым выйшаў на працу. І больш за ўсё зноў палюбіў сваю справу.

Пагаліўся праз месяц.

Верасень 2017

(паводле часопіса «Дзеяслоў», № 91)

* * *

Д. Шульман адпачывае ў Ждановічах пад Мінскам, чэрвень 2017 г. Фота В. Рубінчыка.

Ад belisrael.info. Так, у пачатку 2018 года паважанаму жыхару Эйлата споўнілася 70. Мазлтоў!

Яшчэ адно апавяданне Д. Шульмана на нашым сайце Пра пляж і не толькі

Cёлета ў пісьменніка мае выйсці ў Мінску новая кніга (на рускай), у ёй будзе і пераклад апавядання «Каця і Валодзя».

Апублiкавана 06.04.2018  09:58

Пра М.В. Данцыга (1930–2017). Ч.1

В. Рубінчык. МАЙ ДАНЦЫГ ЯК «ЯЎРЭЙСКІ НАЧАЛЬНІК»

Ужо амаль радзіліся лісты

І заўтра Май займае ўсе пасты.

(Юлій Таўбін, «Таўрыда»)

Цэлы год Мая Вольфавіча няма на гэтым свеце (у іншасвет ён не верыў, але, спадзяюся, яму там добра). Я не быў ягоным прыяцелем, аднак у 1994–2001 гг. бачыў і чуў на вуліцы Інтэрнацыянальнай, 6 ледзь не кожны тыдзень. Нагадаю – па гэтым адрасе прыкладна 10 гадоў дзейнічала Мінскае таварыства яўрэйскай культуры імя Ізі Харыка (МОЕК).

У МОЕК я прыйшоў увосень 1993 г., калі вучыўся ў выпускным класе, і на многае не прэтэндаваў. Дапамагаў у бібліятэчных справах, часам выконваў даручэнні «начальства» – карацей, быў валанцёрам. Развітаўся з арганізацыяй улетку 2001 г. без аніякіх даведак і запісаў у працоўнай кніжцы. Папраўдзе, наведваў суполку перадусім дзеля бібліятэкаркі Дзіны Звулаўны Харык, бо ёй патрабавалася падтрымка – маральная, а здаралася, і фізічная. Узамен атрымліваў душэўнае цяпло, завязваў знаёмствы… Некаторыя не згаслі дагэтуль.

Cпачатку адносіны з М. В. Данцыгам былі роўныя, карэктныя – старшыня выглядаў імпэтным веселуном. Ён не вельмі зварочваў увагу на тое, як я корпаўся ў бібліятэцы, але ўлетку 1994 г. падпісаў мне рэкамендацыю для паступлення ва ўніверсітэт культуры на бібліятэчны факультэт. Зрэшты, калі па іспытах мне не хапіла балу, то ад далейшых клопатаў прафесар aкадэміі мастацтваў устрымаўся. У верасні 1994 г. незалежна ад МОЕКа (але пры падтрымцы сваёй школьнай настаўніцы французскай мовы Валянціны Лапатнёвай) я паступіў у Еўрапейскі гуманітарны ўніверсітэт, і з таго часу адносіны з Данцыгам… не паляпшаліся. Ды я на яго ласку больш і не разлічваў: па-ранейшаму прыязджаў на Інтэрнацыянальную 2-3 разы на тыдзень, кансультаваў гасцей бібліятэкі, афармляў заказы, расстаўляў кнігі… Зрэдчас рыхтаваў выставы, ездзіў па літаратуру ў пасольства Ізраіля або ў прадстаўніцтва «Джойнта».

Пэўны час у сярэдзіне 1990-х наведваў нядзельныя курсы ідыша і лекцыі па ідышнай літаратуры, якія вялі, адпаведна, Абрам Жаніхоўскі і Гірш Рэлес (з імі адносіны складваліся лепей). Арганізоўваліся ў чытальнай зале бібліятэкі таксама лекцыі іншых яўрэйскіх дзеячаў, найперш Якава Басіна: нешта цікавіла больш, нешта менш. Хацеў або не, выпадала слухаць, бо праходзілі яны ў час працы бібліятэкі.

У той жа «гістарычны перыяд» МОЕК здаваў чытальную залу пад урокі іўрыта, за іх адказваў «Сахнут» (офіс яго знаходзіўся наверсе; там жа працаваў ульпан, але, відаць, месца не хапала). Здараліся пікіроўкі з настаўніцамі, якім, натуральна, замінала тое, што ў час заняткаў чытачы бібліятэкі крочылі праз пакой. Асабліва абуралася ізраільцянка Анат Ліфшыц… Калі не было заняткаў, то ў гэтым жа пакоі рэпеціраваў дзіцячы хор – здаецца, таксама сахнутаўскі. Менавіта падчас адной з рэпетыцый я заўважыў, што зух і весялун Данцыг умее быць, мякка кажучы, не дужа ветлівым чалавекам. Праз нейкую драбязу ён раскрычаўся на дзяцей, а потым і на кіраўнічку хору… І пазней Май Вольфавіч імкнуўся паказаць, хто ў акрузе гаспадар. Аднойчы паклікаў мяне ў «сакратарыят» (пакойчык справа ад уваходу) і паведаміў, што «Сахнут» шукае ахоўніка; маўляў, уладкуйся, «нам там патрэбен свой чалавек». Я адмовіўся; гутарка працягу не мела.

Вось яшчэ характэрны эпізод. Бібліятэку наведвала няшмат чытачоў: па картатэцы было звыш 100, а пастаянных, можа, 15-20. Адзін з іх прызнаўся Дзіне Звулаўне, што згубіў кнігу (добра помню – не з каштоўных). Звычайна ў такіх выпадках мы шукалі кампраміс – але собіла ж у тую хвілю апынуцца побач Данцыгу! Крык, скандал… Чытач сышоў і больш не прыходзіў.

Увесну 1998 г., калі святкавалася 100-годдзе з дня народзін Ізі Харыка, Данцыг накрычаў ужо на Дзіну Звулаўну – пры мне і нават пры жанчынках з малой радзімы Харыка, якія прыехалі на юбілей. Потым я паспрабаваў тэт-а-тэт патлумачыць, што… не варта так рабіць. У нейкі момант задаў яму пытанне: «Няўжо Вы спавядаеце прынцып “Я начальнік – ты дурань”?» Ён кінуў у адказ: «Так, я начальнік, а ты – дурань і хамло!»

Мне карцела развітацца з МОЕКам, але шкадаваў удаву паэта (ёй было моцна за 80). Хадзіў і далей, дарма што бачыў –таварыства занепадае, штогод яго наведвае ўсё менш аматараў… Асабліва з канца 1990-х, калі стары артыст-ідышыст Майсей Абрамавіч Свірноўскі і ягоная «капела» перабраліся ў «Хэсэд Рахамім» – там і ўмовы для рэпетыцый былі больш адэкватныя, і творчых людзей лепей заахвочвалі. Клуб «Белыя і чорныя» пераехаў у раён станцыі метро «Усход» яшчэ раней.

У 2000 г., пасля таго, як паступіў у аспірантуру, «дарос» да таго, што намесніца Данцыга папрасіла пачытаць наведвальнікам МОЕКа на Інтэрнацыянальнай некалькі лекцый. Ясна, з санкцыі «самога» – ён мне і грошы адлічваў (хіба долар-два за лекцыю, а іх адбылося пяць або шэсць). Мо і дарэмна браў: пазней, у 2001 г., гэтымі грашыма мяне публічна папракалі, калі стаў задаваць кіраўніцтву нязручныя пытанні.

Пра канфлікт 2001 г., звязаны з высяленнем МОЕКа, напісана нямала – хоць бы ў газетах «Анахну кан», «Берега», «Авив», дый у маёй кніжцы «На яўрэйскія тэмы» (2011). Нехта вінаваціў гарадскія ўлады, якія «нечакана» ўзнялі арэндны кошт за будынак, нехта – «Джойнт», які адмовіўся плаціць у некалькі разоў болей і прапанаваў МОЕКу месца ў тады яшчэ не адкрытым Абшчынным доме на В. Харужай, нехта – саюз яўрэйскіх аб’яднанняў на чале з Леанідам Левіным… Небеспадстаўна ўпікаючы за пасіўнасць кіраўніцтва названага саюза, трэба ўлічваць, што М. Данцыг шмат гадоў быў там віцэ-прэзідэнтам. Праўда, пасля таго, як «хеўра чатырох» у сярэдзіне 1990-х спрабавала скінуць Левіна з пасады, наўрад ці Леанід Мендалевіч давяраў свайму намесніку… Хутчэй трымаў яго для «вітрыны», як старшыню першай «свецкай» яўрэйскай суполкі ў познесавецкай Беларусі (сёлета МОЕКу – 30; спярша ён працаваў пад эгідай Беларускага фонда культуры).

«Антылевінскія» інтрыгі пляліся ў 1994–95 гг. на Інтэрнацыянальнай і ў маёй прысутнасці. Вядома, у 17–18 гадоў мяне збольшага цікавілі іншыя праблемы. Прыпамінаю, не ў захапленні быў ад левінскай дэмагогіі, але і «дэмакратычная» альтэрнатыва, абмаляваная на палосах газеты «Авив хадаш» (рэдактар – Нардштэйн, памочнікі – Басін, Данцыг), не вабіла. Напружвалі як асаблівасці паводзін Данцыга, бадай, не менш схільнага да «культу асобы», чым Левін, так і абыякавасць старшыні таварыства яўрэйскай культуры да мовы ідыш. Дзіна Харык запрашала яго падвучыць мову на курсах, аднак М. Д. заўсёды аднекваўся. Ён ведаў некалькі слоў і меркаваў, што досыць. Я не здзівіўся, калі ў 2002 г. Аляксандр Астравух, адзін з беларускіх рэстаўратараў-ідышыстаў, сказаў у інтэрв’ю пра пачатак 1980-х: «Мастак Май Данцыг, мой выкладчык, ведаў, што мы вывучаем ідыш, але для яго гэта тэма была абсалютна закрытая».

Прыкладна ў 2001 г. ад Леаніда Зубарава я даведаўся, што ўвосень 1988 г. мастака на пасаду старшыні таварыства яўрэйскай культуры прывёў, фактычна, гаркам партыі. Пра тое самае Л. З. напісаў у сваім артыкуле 2013 г.: «Данцыга актывісты ўпершыню пачулі на ўстаноўчым сходзе. Перад тым ніколі ні на водным яўрэйскім мерапрыемстве Данцыга ніхто не бачыў». Але пан Зубараў не надта тужыў, што стаў на тым сходзе толькі намеснікам, а не старшынёй: «Трэба прызнаць, што Данцыг, хоць і адпрацоўваў нешта абяцанае…, але стараўся. Рабіў усё добра, сумленна і з усімі ладзіў». Мяркую, актывісты, якія стаялі ля вытокаў МОЕКа, але неўзабаве пакінулі яго (Фелікс Хаймовіч, Юрый Хашчавацкі…), з гэтым не згодзяцца. Яшчэ адзін колішні прэтэндэнт на лідэрства ў МОЕКу, інжынер Якаў Гутман, летась выказаўся так: «Я не магу даць высокую ацэнку вынікам работы Данцыга. Ён працаваў паводле прынцыпу – ты, работа, нас не бойся, мы цябе не кранем. Калі выдзелілі ў [арэнду] будынак на Інтэрнацыянальнай [у 1991 г. – В. Р.], я быў катэгарычна супраць таго, каб мы яго бралі. Я казаў, што нам не трэба чужога, аддайце нам наша…»

Хіба апошні зварот («Літаратура і мастацтва», май 1990), які Гутман і Данцыг падпісалі разам

Характарыстыка ад Гутмана з’явілася, на жаль, не на пустым месцы. У пачатку 1990-х барысаўскі краязнавец Аляксандр Розенблюм сустракаўся з Данцыгам і расказаў яму пра гаротны стан дома ў Зембіне, дзе нарадзіўся Ізі Харык. У 1997 г. А. Розенблюм, пераехаўшы ў Ізраіль, канстатаваў у «Еврейском камертоне»: «як мне здалося, паважаны прафесар не выявіў да майго расповеду ніякай цікавасці». Увосень 2001 г. дом знеслі.

Не самыя кампліментарныя запісы пра Данцыга ды працу МОЕКа ў першай палове 1990-х знайшліся і ў дзённіку Міхаіла (Ехіэля) Зверава, які да 1995 г. уваходзіў у праўленне суполкі. Дарэчы, у чэрвені 2001 г. Міхаіл Ісакавіч прыйшоў на сход, дзе я пратэставаў супраць планаў закрыцця бібліятэкі і перадачы кніг МОЕКа на хаванне ў Данцыгаву майстэрню. Ён выступіў эмацыйна і крытычна, падкрэсліўшы, што МОЕК ператварыўся ў «гурток пенсіянераў». Данцыг са сваімі апалагетамі (Ала Левіна, Сямён Ліякумовіч…) спрабавалі заткнуць Звераву рот, але прысутнасць карэспандэнткі «Берегов» Алены Кагалоўскай крыху іх стрымлівала.

Нехта скажа: ну во, пакрыўджаны чэл выплюхвае негатыў… Але я нічога не выдумляю і адмыслова не збіраў «дасье» на Мая Вольфавіча; проста яго заўсёды – нават пасля адстаўкі 2001 г. – было настолькі «многа», што факты самі скакалі ў вочы. З каталога Нацыянальнай я лёгка даведаўся пра тое, што мастак у cярэдзіне 1970-х рысаваў такіх знакамітых дзеячаў, як Аляксей Касыгін, Міхаіл Суслаў.

Не ўсіх мастакоў у хрушчоўска-брэжнеўскі час дапускалі да «целаў» і выпускалі за мяжу. Не кожны станавіўся членам праўлення Саюза мастакоў БССР, а вось Данцыгу тое ўдалося ў 32-хгадовым узросце (пазней быў і намстаршыні Саюза). Відаць, начальніцкая пасада наклала адбітак і на яго далейшую жыццядзейнасць. Як трапна выказаўся мастак Андрэй Дубінін, Май Данцыг «выйграў жыццё, але прайграў лёс».

Тым не менш, асоба М. Д. не выклікае ў мяне такой непрыязнасці, як, напрыклад, асоба Левіна. Усё-такі заслужаны мастак працаваў на «яўрэйскай вуліцы» ў няпростых умовах канца 1980-х, калі існаваў як недавер з боку чыноўнікаў, так і моцная канкурэнцыя (к 1991 г., калі Л. Левін узначаліў «усебеларускую» яўрэйскую суполку, большасць актывістаў з’ехала): падпісваў важныя адозвы, хадзіў па «інстанцыях». Пэўны аўтарытэт Май Вольфавіч, які прыклаў руку да з’яўлення ў Мінску першай афіцыйна прызнанай яўрэйскай нядзельнай школы (1990), такі заваяваў, і на Інтэрнацыянальнай у 1990-х гуртаваліся ветэраны, былыя вязні гета, музыкі, шахматысты з шашыстамі… У сакратаркі заўсёды можна было набыць яўрэйскія газеты, а калі-нікалі – часопісы, кнігі. Пад канец, у 2000 г., на другім паверсе адкрыўся музейчык з экспазіцыямі, прысвечанымі даваеннаму яўрэйскаму тэатру і Катастрофе яўрэяў Беларусі, – мала каму ў горадзе вядомы, але ўсё ж… Прытуліў МОЕК і рэдакцыю мінскай газеты «Авив»; рэдактар настолькі расчуліўся, што потым не раз пісаў панегірыкі на адрас М. Данцыга.

Ён запомніўся такім… Фота 1998 г.

Калі старшыня мала спрыяў аматарам ідыша, то не дужа і замінаў ім; пляцовак жа для збору яўрэяў у Мінску 1990-х не хапала, каштоўны быў кожны лапік. Некаторы час «моекаўцы» збіраліся таксама ў бібліятэцы імя Купалы ля Камароўкі – прасторы там было куды больш, чым на Інтэрнацыянальнай. Запомніліся прэзентацыі кніг Арона Скіра «Еврейская духовная культура в Беларуси», Марата Батвінніка «Г. М. Лившиц». Цікава ў 1996 г. мы пасядзелі і паспявалі з Якавам Бадо, акцёрам ізраільскага тэатра «Ідышпіль». А ў 2000 г. на Інтэрнацыянальную завітаў Янка Брыль – прысутнічаў я і на той сустрэчы, слухачоў набілася процьма.

Не забываючыся на ягоныя «дзіўноты і памароцтвы», я ўдзячны Маю Данцыгу за ўсё добрае. Чалавеку, сфармаванаму ў савецкі час, а пагатове ў сталінскі, цяжка было перарабіць сябе. Нават яго пралукашэнкаўскія заявы 1998 г. (у газеце «Белоруссия») і 2014 г. (у часопісе «Беларуская думка») магу зразумець – Лукашэнка ў студзені 1995 г. надаў яму годнасць народнага мастака, а ў верасні 2005 г. узнагародзіў і ордэнам Францыска Скарыны. Усё ж у МОЕКу партрэтаў «правадыра» не назіралася, а вось выявы ідышных пісьменнікаў у чытальнай залі шмат гадоў віселі.

Заслужанае ці не было тое званне «народнага»? Пытанне чыста абстрактнае. Па-мойму, здараліся ў мастацкай творчасці М. В. Данцыга правалы, але ж не бракавала і рэальных дасягненняў. Так, з гісторыі мастацтва і яўрэйскага руху ў Беларусі яго не выкрэсліць.

Вольф Рубінчык, г. Мінск

wrubinchyk[at]gmail.com

26.03.2018

Увага! Скора на сайце – ч. 2 (мастацтвазнаўчыя рэфлексіі Андрэя Дубініна пра творчасць Мая Данцыга і не толькі)

Апублiкавана 26.03.2018  16:46

МАРШ ПАМЯЦІ Ў ГАРОДНІ

Марш памяці ў 75-ю гадавіну знішчэння гарадзенскага гета адбыўся на цэнтральных вуліцах Гародні. У ім прынялі ўдзел некалькі сотняў гарадзенцаў, прадстаўнікі дыпламатычнага корпусу і святары розных канфесій.

Пра мерапрыемства распавядае дырэктарка гарадзенскага абшчыннага дома «Менора» Алена Куцэвіч:

– Сакавік 1943 года – гэтая дата сумная для ўсяго народа, у тым ліку і для гарадзенцаў. У гэты дзень было знішчана больш за палову насельніцтва горада. Гародня была аб’яўленая свабоднай ад габрэяў. Разам з гэтым памерла большая частка цывілізацыі, якая будавала, жыла, існавала і марыла пра будучыню. Здарыўся той дзень, калі гэта ўсё ў адзін момант абарвалася.

Святар грэка-каталіцкай царквы з Гародні Андрэй Крот, што выступаў на Маршы памяці, лічыць падзеі 1943 года трагедыяй розных народаў:

– Іх яднала супольная смерць. Іх яднала супольная трагедыя, бязвінная смерць і знішчэнне нашых народаў. Гэта трагедыя, у якой вінаваты не нейкі народ, нейкая партыя ці рух. Не, у гэтым вінаватыя людзі таксама, якія паддаліся таму, што традыцыйна ва ўсіх веравызнаннях называецца грахом. Гэта тое дрэннае, што ў нас ёсць.

У працэсіі маршу прымалі ўдзел таксама і школьнікі, што неслі фота вязняў гарадзенскага гета, якія выжылі. Фінішнай кропкай гарадзенскага Маршу Памяці стала гарадзенская харальная сінагога, дзе адбыўся канцэрт і адкрыццё выставы Алеся Сурава.

«Беларускае Радыё Рацыя», Гародня

***

ЯШЧЭ ПРА ЯЎРЭЯЎ ГРОДНА ПАД АКУПАЦЫЯЙ

Спробы ўцёкаў і ратавання, змаганне ў падполлі і ў партызанскіх атрадах

У час масавых акцый у пачатку 1943 г., калі яўрэі з гета ўжо зразумелі, што яны вырачаны на смерць, шмат хто больш не вагаўся і ўцякаў. Не так цяжка было выбрацца з гета, як знайсці прытулак за яго межамі. Каб знайсці прытулак у вёсках, трэба было мець сяброў сярод сялянаў, гатовых рызыкаваць жыццём, дапамагаючы яўрэям. Некаторыя палякі сапраўды дапамагалі яўрэям, але вялося пра выключэнні з правіла. Знайсці месца для сховішча на «арыйскім баку» Гродна было амаль немагчыма, і большасць яўрэяў, якая паспрабавала яго знайсці, была злоўлена. У горадзе не было антынямецкага падполля (Гэтае сцвярджэнне не адпавядае рэчаіснасці. Гл. звесткі пра антыгітлераўскія падпольныя групы ў горадзе: «Памяць. Гродна» (Мінск, 1999. С. 397–398 і далей). – заўв. перакл.), і яго жыхары былі вядомыя сваёй абыякавасцю або нават варожасцю да яўрэяў. Многія гродзенцы бралі ўдзел у рабаванні яўрэйскай маёмасці, а некаторыя даносілі на яўрэяў немцам, што пацвярджаецца заявамі Гайнца Эрэліса, начальніка гродзенскага гестапа, зробленымі на працэсе пасля вайны. На пытанне, ці засцерагалі немцы палякаў ад дапамогі яўрэям, Эрэліс адказаў, што ў гэтым не было патрэбы, паколькі ў асноўным палякі цешыліся са знікнення яўрэяў.

Большасць гродзенскіх яўрэяў з тых, хто перажыў вайну, былі маладымі людзьмі, часам мелі сем’і. Некаторыя ўцяклі падчас аблаў на яўрэяў або з прымусовых маршаў да цягнікоў. Хтосьці браў з сабою рыштунак у спадзеве адкрыць акно або дзверы ў цягніку. Аднак большасць патэнцыйных уцекачоў былі злоўленыя і расстраляныя, забіліся, скокнуўшы з цягніка на хуткасці, або былі выдадзены немцам палякамі. Вельмі нямногім удалося ўцячы. Сярод іх быў Грыша (Цві) Хосід, які, разам з некалькімі іншымі хлопцамі, прабраўся да партызанаў.

Камусьці пашчасціла знайсці адносна бяспечнае месца – шахту або падвал дома, гарышча, свіран. Тыя, хто ўцякаў, спрабавалі далучыцца да таварышоў, якія схаваліся раней. Больш шанцаў на выжыванне давалі месцы, якія ўжо давялі сваю карыснасць. Многія заставаліся ў схованках амаль паўтара года, з лютага 1943 г., калі было ліквідаванае гета № 1, і да вызвалення горада ў ліпені 1944 г.

Сям’я Котлер схавалася на гродзенскіх хрысціянскіх могілках. Потым да яе далучыўся фармацэўт Аўраам Троп-Крынскі. Адзін яўрэй, Хаім Шапіра, малады чалавек з Беластоку, выхаваны ў Гродна, свабодна хадзіў там, але не быў злоўлены.

Расказ пра няўдалыя ўцёкі належыць Ёне Зарэцкаму. Ён распавёў, што паляк Фалькоўскі, які раней выводзіў яўрэяў з Гродна ў Варшаву, паабяцаў давесці групу з шасці маладых людзей да сталіцы. Сярод гэтых людзей былі Зарэцкі і маладая жанчына з сынам-немаўлём. 23 сакавіка 1943 г. Зарэцкі, разам з жанчынай і яе дзіцём, чакалі Фалькоўскага, але ён не з’явіўся. Пазней выявілася, што астатнія людзі з групы былі арыштаваныя. Фалькоўскі зноў паабяцаў даставіць траіх чалавек у Варшаву, але праз колькі дзён маладая жанчына і яе сын таксама былі схоплены. Толькі Зарэцкаму ўдалося ўцячы, і ён выжыў. Пазней ён даведаўся, што Фалькоўскі быў агентам гестапа і заманіў іх у пастку (архіў «Яд ва-Шэм», 0-16/448).

Яўрэі, якія перажылі вайну, выдаўшы сябе за неяўрэяў

Двум яўрэям удалося пэўны час пажыць у Гродне пад чужымі прозвішчамі. Бэла Шварцфукс, пляменніца Мейлаховіча, уладальніка вядомай друкарні ў Гродне, якая выдавала сябе за польку, нядоўгі час жыла ў горадзе за межамі гета. Пазней яна ўцякла ў Варшаву і адтуль здолела патрапіць у Германію, дзе знайшла працу. Яе вызвалілі ў канцы вайны.

Эліягу Скаўронскі блукаў з аднаго гета ў другое – варшаўскае, віленскае, беластоцкае, гродзенскае – выдаючы сябе за паляка. Ён знайшоў жытло на «арыйскім баку» Гродна і атрымаў працу ў вышэйзгаданай друкарні. Скаўронскі пастаянна трымаў кантакт з гетам ды падполлем, і праз друкарню дастаўляў пісьмы Ар’е Вільнеру (аднаму з лідэраў ЭЯЛя, яўрэйскай баявой арганізацыі ў Варшаве). Пасля студзеньскай «акцыі» ў Гродне ён дапамог Зераху Зільбербергу і Цылі Шахнес вярнуцца ў Беласток. Калі яго западозрылі ў тым, што насамрэч ён яўрэй, ён адразу ж, выкарыстаўшы польскія паперы, запісаўся на прымусовыя работы ў Германію, быў пасланы ў Прусію і працаваў там да прыходу рускіх.

Барыс (Борка) Шулькес і яго жонка Гелена здолелі дабрацца да Вільні, дзе жылі пад фальшывымі імёнамі да канца вайны, як і Люся (Лея) Рыўкінд.

Перадача дзяцей хрысціянам

Нам вядомыя некалькі выпадкаў, калі бацькі даверылі сваіх дзяцей хрысціянам. Пасля «акцыі» ў студзені 1943 г. Франя Браудэ ўцякла ў вёску ля Гродна і схавалася там. Яна даверыла сваю дачку-немаўля бяздзетнай маладой жанчыне, якая хацела скарыстацца з дзіцяці, каб не трапіць на прымусовыя работы ў Германію. Пасля вайны Франя вяла доўгую і цяжкую барацьбу за тое, каб вярнуць дачку. Таня Каплан, якая перадала свайго маленькага сына ў польскую сям’ю, таксама ўпарта дабівалася яго вяртання – і ўрэшце дабілася дзякуючы дапамозе савецкага афіцэра-яўрэя Гарчакова. Хана Котлер (пазней Залман) была даверана сям’і даглядчыка хрысціянскіх могілак, які дапамагаў хавацца яўрэйскай сям’і, але пазней яе бацькі былі вымушаныя забраць Хану, калі выявілася, што польская сям’я дужа баіцца немцаў. Магчыма, гэтым шляхам былі ўратаваныя і іншыя дзеці, але мы пра іх не ведаем – хіба таму, што яны былі навернуты ў хрысціянства і працягвалі жыць як палякі нават пасля вайны.

Хрысціяне, якія ратавалі яўрэяў

На фоне абыякавасці (каб не сказаць варожасці) да стану яўрэяў з боку бальшыні палякаў Гродна яшчэ больш гераічна выглядаюць паводзіны тых, хто ратаваў яўрэяў, рызыкуючы жыццём. Гэтыя людзі належалі да розных сацыяльных слаёў. Іх подзвігі даказваюць, што, калі б спагада была больш пашыранай, уратаваліся б больш яўрэяў. Эмануіл Рынгельблюм, гісторык варшаўскага гета і заснавальнік яго архіва, пісаў:

«Жахлівы тэрор пануе ў краіне, яго размах саступае толькі таму, што чыніцца ў Югаславіі. Найлепшыя людзі, найбольш самаадданыя асобы масава адпраўляюцца ў канцэнтрацыйныя лагеры ці турмы. Квітнеюць даносы і выкрыццё… Штодзень прэса, радыё і г.д. атручваюць масы насельніцтва антысемітызмам. Яўрэй, які жыве ў кватэры інтэлігента ці рабочага або ў хаце селяніна, – гэта дынаміт, які можа выбухнуць у кожны момант і ўзарваць увесь свет. Грошы, безумоўна, граюць важную роль у схове яўрэяў. Ёсць бедныя “арыйскія” сем’і, якія жывуць за кошт таго, што яўрэі ім плацяць штодня. Але ці ёсць у свеце дастаткова грошай, каб заплаціць за пастаянны страх выкрыцця, боязь суседзяў, парцье ці кансьержа ў шматкватэрным доме і г.д.? Існуюць ідэалісты, якія ўсё сваё жыццё прысвячаюць сваім сябрам-яўрэям… яўрэй – як малое дзіцё, якое не можа ніводнага кроку зрабіць самастойна. Яўрэй не можа выйсці на вуліцу. Арыйскі сябар мусіць часта наведваць яго і ўладкоўваць для яго тысячу рэчаў». (Ringelblum Emmanuel. Polish-Jewish Relations During the Second World War. Jerusalem, 1974. С. 226–227).

Ратавальнікі дзялілі сваю сціплую пайку з апекаванымі яўрэямі, звычайна не атрымліваючы нічога наўзамен ад збяднелых яўрэяў. Адной з тых, хто перажыў вайну, Лейле Кравіц, удалося перадаць польскай сям’і, якая прытуліла яе, грошы ад продажу сваіх сямейных каштоўнасцей, што раней захоўваліся ў знаёмых у Гродне. Аднак гэткія выпадкі былі рэдкімі, хутчэй выключэннем з правіла.

Сярод тых, хто выжыў дзякуючы дапамозе палякаў, быў Леон Трахтэнберг, адпраўлены ў беластоцкае гета цягніком у сакавіку 1943 г. Ён выскачыў з цягніка, прабраўся назад у Гродна, знайшоў сваіх бацькоў у схованцы і правёў іх у вёску Дабравольшчына. Там іх усіх схаваў селянін Станіслаў Кжывіцкі – у яме пад падлогай, дзе можна было сядзець і ляжаць, але не стаяць. Больш за год, да вызвалення ў ліпені 1944 г., селянін і яго жонка прыносілі ім ежу, самаробнае адзенне і нават газеты, а малы сын Кжывіцкіх Юзаф стаяў на варце (гл. сведчанне Леона Трахтэнберга, архіў «Яд ва-Шэм», 03/6588).

Ян і Янава Пухальскія, муж і жонка, да вайны даглядалі дачы сям’і Фрэйдовіч у ізаляваным лясным раёне ў Ласосне. Рускія разбурылі чатыры домікі, пакінуўшы толькі адну невялікую пабудову, якая служыла домам Пухальскіх (у іх было пяцёра дзяцей). У вайну сям’я выкапала пад падлогай яму – 1,5 м на 1,5 м і метр вышынёй – каб схаваць Сендэра Фрэйдовіча і яго 15-цігадовага пляменніка Фелікса Зандмана, Мотла і Голду Бас, Борку Шулькеса і Меера Замошчанскага (апошнія двое пазней перабраліся ў Вільню). За некалькі месяцаў да канца вайны да іх далучылася Эстэр Шапіра-Гайдамак. Фрэйдовіч, Зандман і Басы заставаліся ў схованцы 17 месяцаў запар да вызвалення ў ліпені 1944 года.

Саламону Жукоўскаму пашанцавала мець добрага сябра за межамі гета. «Нарэшце мне ўдалося ўстанавіць кантакт з хрысціянамі. Мой сябар Фёдар Барон, з якім я працаваў 12 гадоў, дапамог мне сустрэцца з Кацяй». Каця і яе муж далі Жукоўскаму прытулак у падвале з яблыкамі і на гарышчы ў вёсцы Ласосна. Там ён вёў дзённік. Нават пасля таго, як яго схованка была разбомблена, ён працягваў хавацца пад абломкамі і выжыў. У сваім дзённіку Жукоўскі запісаў два жаданні – нешта накшталт тэстаменту на выпадак, калі ён загіне. Ён жадаў, каб Каці і яе мужу залічылася іхняя дапамога і ахвярнасць, і каб кожны сцярогся фашызму… (Саламон Жукоўскі. Архіў «Яд ва-Шэм», 033/2434, с. 7).

Зігмунд і Кася Талочка і іхні сын Казімір, уладальнікі фермы ля вёскі Жыдомля, што на шляху з Гродна ў Скідзель, далі прытулак братам Ехезкелю і Дову Фур’е да канца вайны. Да вайны Зігмунд быў пастаянным кліентам сямейнай бакалейнай крамы Фур’е ў Гродна.

Доктар Антон Доха, тэрапеўт з вёсцы Станівічы пад Гродна, яго жонка і некалькі памочнікаў далі прытулак калегу Дохі д-ру Аляксандру Блюмштэйну, яго бацьку д-ру Хаіму Блюмштэйну, яго маці Эстэр, яго брату Натаніэлю і некалькім іншым людзям: Фані Гальперн (пазней Лювіц), Гелене Шэвах (пазней Бібловіц), Гілелю і Фране Браудэ, Мішу і Розе Вістанецкім, усяго 10 чалавек. Акрамя таго, у ратаванні бралі ўдзел Эдвард і Анэля Станеўскія, Гелена Занеская і Стэфанія Стралкоўская.

Тадэвуш Сарока, як мы згадалі вышэй, уратаваў дзевяцерых яўрэяў, перавёўшы іх з гродзенскага гета ў Вільню. Як чыгуначны рабочы ён ведаў час адпраўлення грузавых цягнікоў з Гродна ў Вільню. У ноч перад тым, як мусіў ісці цягнік, ён схаваў двух ці трох яўрэяў у каляіне ля чыгуначнага шляху. Калі цягнік пачаў рухацца, яны ўскочылі на прыступку ў канцы грузавога вагона, потым па жалезнай лесвіцы ўскараскаліся на дах. Так яны дабраліся да Вільні.

Утрапёна ратаваў яўрэяў Павел Гармушка. Ён уратаваў сотні яўрэяў на першай стадыі вайны, да пачатку масавых забойстваў. Гармушка названы ў запісах Рынгельблюма як прыклад польскага ідэаліста, які самааддана падтрымлівае яўрэйскую справу… У Гармушкі была ферма, і ўлетку 1941 г. там пасялілася яўрэйская сям’я – спадарыня Шыф-Ліфшыц, яе муж і гадавалы сын.

Як пісаў Рынгельблюм, калі немцы ўвайшлі ў Гродна, антысеміты з ліку мясцовага насельніцтва хацелі выдаць ім яўрэяў. Тады Павел абараніў гэтую сям’ю, зусім адзін, даводзячы, што здраджваць яўрэям супярэчыць прынцыпам хрысціянства і маральнасці. Пасля гэтага ён прысвяціў сябе ратаванню яўрэяў і пастаянна ездзіў на цягніку Гродна-Варшава, суправаджаючы яўрэяў-уцекачоў. Заможным ён дапамагаў за плату, але бедных адвозіў бясплатна і нават даваў ім свае грошы. Яго ведалі ў Варшаве і Гродна і давяралі яму цалкам – вялікія сумы грошай і, што больш важна, жыцці. У Варшаве ён спрыяў яўрэям у зносінах з партызанамі, зводзіў вызваленых салдатаў з ваеннымі арганізацыямі, якія маглі б іх прыняць, і дапамагаў яўрэям дабрацца да «арыйскага боку», атрымліваючы для іх дакументы, шукаючы жытло і перавозячы іхнюю маёмасць з гета.

Сярод соцень людзей, якія выжылі дзякуючы Паўлу Гармушку, былі Болек Шыф, яго жонка Аня Клемпнер-Шыф і васьмёра іншых яўрэяў, якія некалькі месяцаў хаваліся ў сіласнай яме Гармушкі ў вёсцы Навасёлкі ля Гродна. Гармушка забяспечваў ім усім прытулак, ежу і медычную дапамогу. Сярод іншых людзей, уратаваных дзякуючы Паўлу Гармушку, былі д-р Грыгорый Варашыльскі, яго жонка, іхнія сын Віктар і дзве дачкі.

У час ліквідацыі гета № 1 у Гродне, у лютым-сакавіку 1943 г., Крысціна Цывінская і яе дачка Данута (пазнейшае прозвішча Юркоўская) схавалі ў маленькай краме пяцерых яўрэяў – Эфраіма Бейліна і яго дачку Бэлу, Абу Тарлоўскага і яго дачку Рахіль, Ёсіфа Прасецкага. Нехта данёс на маці, яна была арыштаваная і забітая гестапаўцамі, але дачка надалей хавала групу яўрэяў. Калі небяспека вырасла, яна знайшла для іх схованку ў паляка ў суседняй вёсцы, і яны заставаліся там да канца вайны.

Большая частка тых, хто выжыў, падтрымлівалі зносіны з ратавальнікамі пасля вайны, а з цягам часу – і з іхнімі дзецьмі. Яны таксама намагаліся памагчы ім матэрыяльна. Пасля вайны некаторыя неяўрэі з Гродна і наваколля былі прызнаныя інстытутам «Яд ва-Шэм» у Іерусаліме Праведнікамі народаў свету. Сярод Праведнікаў былі Зігмунд, Кася і Казімір Талочка, Ян і Янава (Ганна) Пухальскія, Яніна і д-р Антон Доха разам з Эдвардам і Анэляй Станеўскімі, Гелена Занеская і Стэфанія Стралкоўская, Тадэвуш Сарока, Павел Гармушка, Крысціна і Данута Цывінскія.

Пераклаў з англійскай В. Р. для часопіса «Аrche» ў 2009 г. (паводле www1.yadvashem.org; тут друкуюцца фрагменты перакладу)

Апублiкавана 19.03.2018  20:15

Александр Лапшин о Бабьем Яре

2018-03-03 22:44:00

Самое мрачное место Киева (Украина)

Я много раз задавал себе вопрос, смог бы я рискуя своей жизнью и жизнью своей семьи спасти хотя бы одного человека, за которым велась бы охота? Допустим, что нацисты охотились бы не на евреев и цыган, а допустим на французов, или там азербайджанцев. А я бы мог тихо отсидеться и пережил бы войну. И всегда сам же себе отвечал, что да, я бы смог. Рискуя жизнью своей и близких. И дело не в “героизме”, какой из меня герой? Вопрос совсем в другом. Спасая другого, человек в первую очередь спасает сам себя, свою душу, это своего рода очищение. Лет двадцать назад я общался с очень пожилой немецкой парой, путешествовавшей по Израилю (сейчас их уже нет в живых) и они рассказывали, что их родители в своей квартире в Мюнхене прятали еврейскую женщину с 1940 по 1945 год. Узнай об этом нацисты – расстреляли бы всю семью. При этом, особых симпатий к евреям как таковым эти люди не испытывали никогда. Но при этом были очень набожными католиками и видели свою миссию в том, чтобы следовать заповеди – спасаешь одного человека – спасаешь весь мир. Сложно все это, одним словом.

Я не раз бывал в столице Украины, но ни разу не посетил Бабий Яр, большой парк в западной части города. Когда-то это была окраина Киева, теперь же почти центр можно сказать.

Снега намело столько, что перемещаться по городу стало крайне изнурительно: снег забивается в обувь, топаешь по узкой тропинке, то и дело балансируя, чтобы не оступиться на льду. Но это и кайф с другой стороны, давно не ощущал на себе прелестей настоящей зимы.

Чудесный зимний пейзаж и киевская телебашня на дальнем фоне. Одно мешает идиллии – овраг прямо впереди. Именно там происходили расстрелы мирного населения (преимущественно евреев) начиная с 27 сентября 1941 года, вскоре после занятия немцами Киева. Примечательно, что первыми немцы расстреляли около 800 пациентов психиатрической больницы. За евреев взялись сразу же после них. После евреев расстреляли десятки православных священников, включая тех, кто спасал евреев и тех, кто отказывался сотрудничать с нацистами.

Десятки тысяч тел были сброшены в этот овраг, где сейчас детишки катаются на санках. Грубо говоря, кости лежат на глубине несколько метров. Дело в том, что в 1950 городские власти постановили залить Бабий Яр жидкими отходами соседних кирпичных заводов. Овраг был перегорожен земляным валом с целью незатопления жилых районов. Параметры вала и пропускная способность дренажной системы не соответствовали нормам безопасности. Утром в понедельник 13 марта 1961, в результате бурного таяния снега, вал не выдержал напора воды, и образовавшийся селевой поток высотой до 14 метров хлынул в сторону Куренёвки. Жертвами катастрофы стали по разным данным от 145 до 400 человек. По свидетельствам очевидцев, кошмарный поток воды с грязью нес также кости жертв Бабьего Яра. Вот это место –

А вокруг лес –

Лишь 29 человек из примерно 150 тысяч расстрелянных смогли спастись, прячась под трупами и затем каким-то чудом сумев добраться до леса и там найти спасение. Вот в этом самом лесу –

Памятник тысячам детей, расстрелянных вместе с родителями в Бабьем-Яру –

А начинался кошмар вот с таких обьявлений, которые немцы расклеивали по Киеву сразу же после взятие города в 1941 –

Все, кто явились в указанные точки, немедленно строились в колонны и под присмотром автоматчиков доставлялись для расстрела в Бабий Яр.

Важно упомянуть и про рома (цыган), которых беспощадно убивали точно также, как и евреев. Несколько тысяч цыган были расстреляны здесь же –

Очень печальная кибитка вечного странника-ромалэ –

Памятник убитыми нацистами священникам –

Неподалеку от Бабьего Яра было старое еврейское кладбище. Большей частью оно было уничтожено нацистами, но некоторые надгробия и памятники сохранились как безмолвные свидетели того кошмара –

А мы не спеша идем дальше, двигаясь в сторону метро “Шулявская”. Месим ногами снег, что называется.

Слева уже не работающий киевский мотоциклетный завод –

Борьба с беззаконием это святое!

Справа здание Укроборонэкспорта –

А между прочим, дядька-араб готовит тут очень классную фалафель, прямо как в Израиле! Он, правда, не из Израиля вовсе. То ли из Ливана, то ли из Сирии.

Между прочим, в Иерусалиме, близ стен Старого города вы найдете могилу человека, спасшего тысячи людей в годы войны. Это Оскар Шиндлер, чье имя стало всемирно известным после кинофильма “Список Шиндлера” режиссера Стивена Спилберга –

А мы двигаемся дальше!

Опубликовано 11.03.2018  18:39

Я никогда и нигде не умру

Екатерина Астафьева  26 февраля 12:00

Голландская учительница с еврейскими корнями Этти Хиллесум на протяжении нескольких лет вела дневник. В нем она описывала трудности жизни времен Второй мировой войны, тяготы, с которыми приходилось сталкиваться евреям, и свои собственные размышления о любви, эмансипации и боге. Ее записи по всему миру ценятся не меньше, чем знаменитый дневник Анны Франк.

Детство в Голландии

Восемь тетрадей, в которых заключена целая жизнь — именно так описывает дневники Этти Хиллесум исследователь Ян Герт Гарландт. Этти Родилась в 1914 в городе Миддельбург. Ее отец был голландцем, преподавал латынь и греческий в школе. Ее русская мать бежала в Европу от погромов в 1907.

Этти родилась в еврейской семье, но была воспитана христианкой

Этти училась в городской гимназии — девочку, как и двух ее братьев, воспитывали не в еврейских, а в христианских традициях, хотя у семьи были еврейские корни. В 1932 Этти поступила на юридический факультет в университет Амстердама, там же она позже изучала славистику.

История любви

Огромную роль в жизни Этти сыграло знакомство с Юлиусом Шпиром, психологом, который был старше девушки на 27 лет. Со Шпиром, связанным узами брака, у нее начался роман. Именно он в 1941 посоветовал Этти начать вести дневник, чтобы разобраться в самой себе. В своих записках 27-летняя женщина подробно описывает свои отношения с любимым, спрятав его личность под псевдонимом «S.». Огромным потрясением для нее стала смерть Шпира — она пишет, что когда-то мечтала прочесть его жизнь до конца, и ей это удалось.

Фото 3.jpg
Этти Хиллесум

Женский вопрос

Этти регулярно размышляет о роли женщин в обществе. «Женский вопрос не так прост. Иногда, встретив на улице какую-нибудь красивую, ухоженную, очень женственную, глуповатую особу, я могу совсем потерять равновесие. В такие моменты свое восприятие жизни, внутреннюю борьбу, страдания я чувствую чем-то угнетающим, уродливым, неженственным.

Этти самостоятельно решила уехать в Вестерборк

И хочется быть только красивой, глупой, желанной игрушкой для мужчины… Вероятно, настоящая эмансипация женщин должна еще только начаться. Женщина пока что не человек, она — самка. Она скована, она опутана вековой традицией. Как человек женщина должна еще родиться, здесь ей предстоит большая работа».

«Снова аресты, террор, концентрационные лагеря…»

Холокосту Этти уделяет особое внимание. Еще в 1941 она пишет: «Снова аресты, террор, концентрационные лагеря, произвольно вырванные из семей отцы, братья, сестры. Ищешь смысл жизни и спрашиваешь себя, существует ли он еще вообще». Или цитирует письмо своего отца: «Сегодня наступила безвелосипедная эпоха. Мишин — я доставил лично. В Амстердаме, как я прочел в газете, евреи еще имеют право ездить на велосипеде. Что за привилегия! Теперь нам не нужно бояться, что велосипеды могут украсть. Для наших нервов это замечательно. В свое время мы сорок лет в пустыне тоже обходились без велосипедов».

Брат Этти Миша мог избежать гибели, но не захотел оставить семью

Этти повезло — в 1942 она получила место в отделе культуры при Еврейском совете («юденрате»). Это могло спасти ее от попадания в лагерь. Но она сама решила отправиться в пересыльный лагерь Вестерборк неподалеку от границы с Германией, чтобы разделить судьбы сотен евреев. Ненадолго вернувшись из лагеря, больная Этти продолжила свои записи.

Фото 4.jpeg

Жизнь в Вестерборке

«Если бы я только могла справиться со словами, чтобы передать эти два интенсивнейших, богатейших месяца там, за колючей проволокой, ставшие моей жизнью и подтвердившие ее высочайшую ценность. Мне так полюбился этот Вестерборк, что я тоскую по нему, как по дому».

На русском дневник Этти опубликован как «Я никогда и нигде не умру”

В сентябре 1942 Этти вспоминает слова друга: «По крайней мере есть одно утешение, — со своей грубоватой ухмылкой сказал Макс. — Зимой снег тут такой высокий, что он закроет окна бараков, и тогда весь день будет еще и темно». При этом он казался себе даже остроумным. «И потом нам здесь будет тепло, уютно, так как никогда не будет ниже нуля. А в рабочих бараках мы получили две маленькие печки, — вдохновенно продолжал он. — Люди, которые их принесли, сказали, что они так хорошо горят, что сразу же лопаются».

Фото 5.jpg

Дневник Этти

«Я еще не получила свои талоны на слезы»

Тогда же Этти рассказала в дневнике историю, которая, пожалуй, выражает всю боль простых евреев, сосланных в лагеря. «Мне вдруг вспомнилась женщина с белоснежными волосами вокруг благородного, овального лица, которая держала в своем мешочке для хлеба пакетик с тостами. Это была ее единственная провизия на пути в Польшу. Она придерживалась строгой диеты. Она была ужасно милая, спокойная и по-девичьи стройная. Однажды днем я сидела с ней на солнце перед насквозь проходимыми бараками. Я дала ей одну книгу, «Любовь» Иоганна Мюллера, взятую мною в библиотеке S., отчего она была совершенно счастлива. Обратившись к двум молодым девушкам, позже подсевшим к нам, она сказала: «Рано утром, когда мы уедем, подумайте о том, что каждый из нас может плакать только три раза». И одна девушка ответила: «Я еще не получила свои талоны на слезы».

Фото 6.jpg
Этти с семьей

В 1943 всю семью Этти этапировали в Освенцим. Ее брат Миша, талантливый пианист, мог избежать этой участи, но от отказался от спасения, чтобы быть со своими близкими. Все члены семьи Хиллесум умерли в лагере.

Оригинал

Опубликовано 01.03.2018  04:57

 

Владимир Лякин. Разговор деда с «балаховцем»

На исходе серого, ненастного дня 10 ноября 1920 года во двор путевой казармы при железнодорожной станции «Мозырь-Калинковичи» (ныне дом № 1 по ул. Подольской) зашли пятеро с винтовками. На барашковых папахах – эмблема в виде черепа со скрещенными костями, на рукавах шинелей нашиты белые кресты. Месяца не прошло, как семья путевого обходчика Г. П. Сергиевича перебралась из землянки в это сравнительно благоустроенное жилье – и вот, принимай «гостей»! Постояльцы заняли жилую комнату, хозяева перебрались в кухню. Это были шестидесятилетний Павел Сергиевич (отец Георгия), его жена Пелагея, их невестка тридцатилетняя Ульяна и внук Дмитрий восьми лет. Сам же путевой обходчик и другие сочувствующие советской власти железнодорожники накануне покинули Калинковичи.

Незваные гости наказали хозяйке сварить картошки (другой еды в доме не было), расселись у стола, развязали свои вещмешки, достали оттуда хлеб, сало, консервы и пару бутылок самогона. Пока варилась картошка, в разговоре солдат прозвучало название полесского местечка Янов за Пинском, где недавно формировалась их 3-я Волжская дивизия «Народно-добровольческой армии». Услышав название родных мест, откуда семья Сергиевичей отправилась летом 1915 года «в беженство», дед подошел к ним. Завязалась оживленная беседа, к которой из коридора внимательно прислушивался маленький Митя. Много лет спустя писатель Д. Г. Сергиевич (1912–2004) расскажет об этом в своей автобиографической повести «Давние годы» и стихотворении «Дзед і балаховец».

Кто же такие «балаховцы» и как они появились в Калинковичах? Станислав Никодимович Булак-Балахович (1883–1940), белорус по происхождению, воевал вначале в царской, затем в Красной армии, потом перешел со своим отрядом к «белым». Сформированная им добровольческая дивизия в составе польской армии хорошо проявила себя в боях с «красными» на белорусской земле и под Варшавой, после чего была развернута в корпус. Когда между Польшей и Россией было заключено перемирие, польские власти намеревались его расформировать, но С. Н. Булак-Балахович убедил маршала Юзефа Пилсудского предоставить ему возможность провести самостоятельный поход на Беларусь, чтобы поднять там антисоветское восстание. Маршал, человек опытный и проницательный, дал такую характеристику генерал-поручику: «Не ищите в нем признаков штабного генерала. Это типичный смутьян и партизан, но безупречный солдат, и скорее умный атаман, чем командующий в европейском стиле. Не жалеет чужой жизни и чужой крови, совершенно так же, как и своей собственной».

Корпус получил дополнительное вооружение и статус «Русской народной добровольческой армии». В ее составе к началу ноября 1920 года были три пехотные и одна кавалерийская дивизии, а также отдельные подразделения, имевшие 20 тысяч бойцов, 36 орудий, 150 пулеметов, бронепоезд и авиаэскадрилью. Кроме белорусов в этой армии было немало кавказцев и выходцев из центральных российских губерний, бывших пленных 1-й мировой войны и красноармейцев (составленная из них 3-я Волжская дивизия генерала Ярославцева более всего «прославилась» антиеврейскими погромами и грабежом мирного населения).

Находившиеся на Полесье немногочисленные подразделения Красной армии (в августе она понесла громадные потери в окружении под Варшавой) и отряды местного советского актива были вынуждены быстро отступать под натиском превосходящих сил противника. В течение двух дней добровольческая армия заняла Житковичи, Туров и Петриков. 7-го ноября на параде в местечке Туров главнокомандующий поклялся «не складывать оружия, пока не освободит родной край от узурпаторов». Два дня спустя «балаховцы» взяли Мозырь и Калинковичи. Вот тогда и заявились вооруженные «гости» к Сергиевичам и другим калинковичанам…

Стихотворение «Дзед і балаховец» было написано Д. Г. Сергиевичем по детским воспоминаниям в 1993 году. Текст, написанный его рукой, был найден в личном архиве писателя уже после его смерти (впервые опубликован в альманахе «Палац» № 4, 2016).

Спанадна слухаць: дзе і што,

І як, чаму, якім манерам –

Стаў балаховец на пастой,

Разгаварыўся за вячэрай:

 

– Жывем мы, людзі, ў страшны час,

Ліхога толькі што і чуем…

Я рады, што зайшоў да нас.

І, як відаць, што заначуе.

 

Уважна слухаў яго дзед,

Сваё ўстаўляючы ў бяседу.

– Так-так, перакруціўся свет, –

Уторыць балаховец дзеду.

 

– А што б, калі ваякі ўсе, –

Гаворыць дзед, ніяк не змоўкне, –

Ды разышліся пакрысе

Па родных, па сваіх дамоўках?

 

– Ты – несвядомы дзед зусім, –

Гаворыць важна балаховец, –

А думаў ты, што будзе ўсім,

Як пераможа свет той “новы”?

 

Той Ленін, што сядзіць ў Маскве, –

Ужо ён вам згатуе долю!

Ты тут яшчэ сяк-так жывеш,

А прыйдзе ён – дык паняволіць.

 

– А, кажуць, ён за бедакоў, –

Мой мовіць дзед.

А той – як гляне:

– Той, хто, дзядуля, ды з паноў,

За бедакоў не стане!

 

А ён з паноў, ды немалых,

Па заграніцах цешыў душу,

А зараз ён табе, ні ў чых,

Твой добры лад парушыў.

 

– А вы даруйце, – кажа дзед, –

Бо я тым розумам не мыты,

Вось пагалоска ўсюды йдзе,

Што вы – звычайныя бандыты?..

 

Як вызверыўся той бандыт,

Схапіўся за пістолю.

А потым кажа:

– Не туды

Ты вернеш, дзед, нядолю!

 

О, д’ябальскі савецкі лад

Вас, цемнату, дурачыць,

Бо толькі з гадаў подлых гад

Бандытамі нас бачыць!

 

Мы – вызваліцелі ўсіх вас

Ад зграі бальшавіцкай,

І хто гаворыць так пра нас,

Той першы ў свеце гіцаль!

 

– Ну, добра, – кажа сціху дзед, –

Шана усім вам, слава.

Хутчэй бы нам пазбыцца бед,

Скажу табе, ей-права!

 

Цялушку вось зарэзаў вам,

Для вашага атраду –

Калі йдзе гэткі тарарам,

Які ўжо там парадак!

 

– Парадак будзе! Наш атаман

Булак той Балаховіч

Гаворыць ад душы, не ў зман,

Усім ён унаровіць.

 

А то, што йдзе пра нас брыда,

Дык што ты зробіш, браце!

То не віна, а то бяда –

Ва ўсім трэ разабрацца.

 

Бывае й так – чаго грашыць,

Што куляй суд мы чынім –

Як кажуць, за ўпакой душы

З прычынай й без прычыны.

 

А мэта ў нас, дзед, – будзь здароў –

І дойдзем мы, і здзейснім:

Дачыста ўсіх бальшавікоў,

Да аднаго павесім.

 

Ачысцім мы ад хеўры той

Вялізны шмат Еўропы!..

І кажа дзед:

– А божа ж мой!

А ці вяровак хопіць?!.

 

– Ня бойся – будзе ў нас ўсяго –

Вяровак і патронаў,

І будзеш ты, дзед, ого-го! –

Як дойдзем мы да трону!

 

За тое, што прывесціў нас,

Зарэзаў нам цялушку,

Пачаставаў – не толькі квас,

Гарэлку ліў у кружку!

 

На дабрыню мы дабрынёй

Адказваем – дастаткам.

Ты, дзед, вось круціш галавой,

А гэта ж праўда-матка!

 

Калі ты хочаш – за цяля,

Што сёння парашыў ты,

Мы пяць цялят дадзім за-для,

Каб вырас твой пажытак!..

 

На абразы касіцца дзед,

Мо’ на’т вышэй – у неба:

–Канешне, дзякуй за прывет,

Ды мне цялят не трэба!

 

Адно прашу, у бойцы той,

Што будзе, пэўна, скора,

Паверх галоў палі, браток, –

Каб людзям меней гора!

 

Паслухай, што гаворыць хрыч

Стары, як хіліць голаў…

Ў дараднікі ж мяне пакліч,

Як выйдзем да прастолу!

 

І выйшаў дзед на двор, у хлеў,

К бяседзе неахвочы,

А балаховец той збляднеў

І тут як зарагоча:

– Вазьму, вазьму цябе, стары,

К тваёй жа, дзед, выгодзе!..

 

Малюнак з даўняе пары –

Было ў дваццатым годзе.

 

Между тем, С. Н. Булак-Балахович объявил в Мозыре об упразднении на Беларуси советской власти и восстановлении Белорусской Народной Республики (БНР), утвердил состав правительства, а себя назначил главнокомандующим. Однако его успех был кратковременным, а всеобщего крестьянского восстания, на которое очень рассчитывали, не произошло. Вскоре в район Домановичей с севера подошла советская 16-я армия и с ходу атаковала противника. В ночном бою 14 ноября Калинковичи были отбиты, но день спустя вновь взяты «балаховцами». Войска советской республики, перегруппировавшись на линии Замостье-Луки-Хобное, предприняли новое наступление. В ожесточенных боях 16 и 17 ноября главные силы «Русской народной добровольческой армии» были разгромлены, Калинковичи и Мозырь освобождены. Несколько сотен уцелевших «добровольцев» во главе со своим генералом смогли прорваться в районе деревни Прудок на правобережье Припяти и скрыться за польским рубежом. «Назначенный в местечке самим Булак-Булаховичем городской голова, – вспоминал Д. Г. Сергиевич, через несколько дней скрылся в неизвестном направлении. В конце ноября, рано утром выглянув в окно, я увидел, как, охватывая наш дом с двух сторон, прошла цепь красноармейцев с винтовками наперевес. Только балаховцев на станции не было». В Польше остатки добровольческих войск были интернированы и разоружены. Несмотря на требования советских властей выдать им генерала и его бойцов, поляки на это не пошли.

Фрагмент заявления в милицию от владельца одной из калинковичских лавок, ограбленного «балаховцами» (документ найден в мозырском архиве автором этой статьи)

Отношение местного населения к «балаховцам» в то время и позднее было неоднозначным: кто-то видел в них освободителей от «красного» террора и продразверстки, кто-то – обычных грабителей. Из хранящихся в Мозырском зональном архиве документов видно, что местечко Калинковичи и железнодорожная станция тогда сильно пострадали (в основном не от боевых действий, а от разбоя), было убито несколько десятков местных жителей (большинство – представители здешней еврейской общины). Притом известно, что сам С. Н. Булак-Балахович преследовал мародеров и грабителей, отдавал их под суд, лично расстрелял за учиненный погром взводного Савицкого, поручиков Смирнова и Андреева. Для какой-то части белорусской молодежи этот храбрый, с прекрасной строевой выправкой, генерал и элитный белорусский эскадрон его личной охраны надолго стали образцом для подражания. В конце 1920-х годов газета «Чырвоная змена» даже напечатала статью о действовавшей на Гомельщине конной молодежной хулиганской шайке, врывавшейся по ночам в деревни с кличем «Гей, батька Балахович!». После оккупации Польши в 1939 году немецкими войсками генерал продолжал подпольную борьбу и был убит в Варшаве 10 мая 1940 года в перестрелке с немецким патрулём.

В. А. Лякин, г. Калинковичи

* * *

Наш постоянный автор Владимир Лякин родился 16 октября 1951 года в Хойниках Гомельской области. Автор книг “Свет православия на Калинковичской земле” (в соавторстве с протоиереем о. Георгием Каминским), “Фамилии калинового края”, “Мы с берегов Каленовки”, “Калинковичи на перекрестке дорог и эпох”, “Мозырь в 1812 году” и др. Член ОО “Саюз беларускіх пісьменнікаў”.

Недавно стало известно, что за книгу “Ліцвіны ў гвардыі Напалеона”, презентация которой состоялась в Минске в ноябре 2017 г., В. А. Лякин получил премию белорусского ПЕН-центра. Сердечно поздравляем!

Опубликовано 12.02.2018  09:27

***

комменты из фейсбука:

Роман Циперштейн, Пинск, 13 февр. в 00:59

Что было в Белоруссии до революции и до I мировой и в период до II мировой и во время войны и после я знаю от дедушки и от папы. Моего прадеда убили во время Гомельского погрома в Гомеле (1903) на вокзале, когда он возвращался в Мстиславль домой. После дедушкиной свадьбы семью моего отца, троих его братьев помогли “убрать” “друзья-соседи”, а мать с его братом и сёстрами сдали тоже соседи. Их полицаи из местных привезли из леса, где они прятались, загнали в сарай и подожгли, брат выскочил из горящего сарая, его словили, привязали к двум лошадям и разорвали. Это рассказали моему отцу очевидцы-соседи, настоящие православные, которые его около недели прятали в подвале, даже когда к ним в дом пришёл немец, который предупредил, о грядущих облавах, сказал, что бы они моего отца спрятали где нибудь а лесу. Так что знаю многое, что тут было.

Прадед Леви-Ицхак, сын Шмуэля-Реувена Трегубова

Шмария (Шмерл), сын Ицхака Трегубова и его мама Хая-Рахель Трегубова

Меер, сын Якова Циперштейна. Его разорвали, привязав к двум лошадям

дедушка Романа Циперштейна – Шмария (Шмерл), сын Ицхака

https://www.youtube.com/watch?time_continue=35&v=6MKLPkpr57Q

Прислано Романом Циперштейном 13 февраля

Добавлено 13.02.2018 15:52

 

Письма еврейской Музе

7 февраля 2018

ЖИЗНЬ ВЛАДИМИРА НАБОКОВА И ВЕРЫ СЛОНИМ КАК ЛИТЕРАТУРА И ИСТОРИЯ

текст: Максим Д. Шраер

Detailed_pictureВладимир и Вера Набоковы. Берлин, 1934. Фото Николая Набокова

 

I.

«Большинство моих произведений посвящено моей жене, и ее изображение часто воспроизводится во внутренних зеркалах моих книг путем загадочно-отраженного света», — сказал Набоков в интервью 1971 года. История любви и брака Владимира Набокова (1899—1977) и Веры Набоковой (Слоним; 1902—1991) разворачивается на двух континентах и, по крайней мере, на пяти языках. Эта история нова и не нова в зависимости от того, к каким обращаться источникам. Брайен Бойд анализирует многие страницы брака Набоковых в своей двухтомной биографии писателя. Из-под пера Стейси Шифф вышла иная версия отношений «господина Гения и его супруги». «Письма к Вере», с любовью подготовленные к публикации и прекрасно аннотированные Ольгой Ворониной и Брайеном Бойдом, — огромное событие в истории русской и американской культуры. Воронина и Бойд повесили платья, пиджаки и халаты на пустые вешалки в посмертном гардеробе четы Набоковых.

Это, прежде всего, письма о любви, любовные письма, письма о любви всему вопреки. Владимир пишет Вере с горением молодого поэта и изощренностью словесного мага. Вот двадцатичетырехлетний Владимир, пишущий почти двадцатидвухлетней Вере из Праги в Берлин в канун 1924 года: «Я тебя очень люблю. Нехорошо люблю (не сердись, мое счастье). Хорошо люблю. Зубы твои люблю». А это из письма Набокова жене, написанного в Париже 7 апреля 1937 года: «I dreamt of you this night. Я тебя видел с какой-то галлюцинационной ясностью <…> Я чувствовал твои руки, твои губы, волосы, все <…>». Наконец, вот послание Владимира к Вере от 10 апреля 1970-го, в те поздние годы их брака, когда Набоковы почти не расставались: «Золотоголосый мой ангел (не могу отвыкнуть от этих обращений)».

© КоЛибри, 2018

 

«Настоящая аристократка духа, а не имени» — так сестра Набокова Елена Сикорская назвала Веру Набокову в полном негодования письме 1979 года, адресованном Зинаиде Шаховской. Резкая, решительная и бесстрашная, с безукоризненно убранными серебряно-седыми волосами и царской осанкой, с упрятанным в ридикюль заряженным пистолетом, в другой жизни Вера Слоним могла бы стать комиссаром искусств или премьер-министром Израиля. Но она охраняла от мира — и представляла миру — только одно царство «у моря», которым управлял сам Владимир Набоков. 24 августа 1924 года, за восемь месяцев до их бракосочетания, Владимир пишет Вере: «…Ты понимаешь каждую мысль мою — и каждый час мой полон твоего присутствия, — и весь я — песнь о тебе… Видишь, я говорю с тобой, как Царь Соломон».

Вера состояла в дальнем родстве с основателем Слонимской хасидской династии и учредителем фирмы Marks & Spencer. Ее родители, Слава Фейгина и Евсей Слоним, принадлежали к поколению российских евреев, воспитанных на идеалах Хаскалы, которые успели испытать на себе действие паллиативных реформ 1860-х — 1870-х годов, а потом, в конце 1880-х, стали свидетелями того, как евреи Российской империи лишились фантомных надежд на эмансипацию. Для русских евреев поколения родителей Веры Слоним, получивших меру светского образования, русская культура была подобием святилища, но синагога оставалась — Храмом. После постановления 1889 года Евсей Слоним оставил адвокатуру, отказавшись креститься — даже pro forma — и даже отринув возможность перехода не в православие, а в лютеранство или методизм, к которой прибегали некоторые российские евреи.

Получив в Петербурге первоклассное европейское воспитание и оказавшись в Берлине в начале 1920-х, сестры Слоним ощущали себя не меньшими европейками, чем другие образованные эмигрантки из России. Иная молодая еврейка, выходящая замуж за христианина, могла бы последовать примеру Кати Манн (урожденной Принсгейм) и перенять не только фамилию, но и религию мужа. Но Вера унаследовала от отца преданность памяти, крови и духу предков. Сестры Веры Слоним тоже вышли замуж за неевреев или вступили с неевреями в гражданский брак. Старшая сестра Веры, Елена Массальская (1900—1975), обратилась в католичество, вышла замуж за русского князя польско-литовского происхождения, а позднее с огромным трудом вырвалась из нацистской Германии. В письме Веры к старшей сестре, датированном 4 декабря 1959 года и написанном по-французски, расставлены чрезвычайно важные акценты: «Знает ли Микаэль <Михаил, сын Елены>, что ты еврейка и что, соответственно, он сам — полуеврей? <…> Имей в виду, что мой вопрос не имеет никакого отношения ни к твоему католичеству, ни к религиозному воспитанию, которое ты могла дать своему сыну <…> если М. не знает, кто он, то мне незачем с тобой видеться <…>».

Познакомились бы Вера и Владимир, если бы жили не в веймарском Берлине, а в Петрограде-Ленинграде? Хотя шансы их сближения в эмиграции были выше, чем в Совдепии, вероятность того, что потомок знатного дворянского рода женится на девушке еврейского происхождения, была ниже, и при этом предполагалось, что семья жениха будет настаивать на обращении невесты в христианство. Но Владимир Набоков был человеком необыкновенным, и принципиальность его публичного поведения исходила не только от воспитания и либеральных родителей, но и от личных предпочтений. (Неизвестно, знал ли Набоков, что один из его прадедов по материнской линии, военный врач Николай Козлов, был сыном обратившегося в православие еврея.) «<Мой отец> целиком разделял резкое неприятие его отцом антисемитизма, был во многом близок еврейской культуре — что было нетипично для молодого человека его времени и окружения», — сказал мне Дмитрий Набоков в интервью 2011 года.

Уже в ноябре-декабре 1923 года Владимир посылает Вере длинные страстные письма. Из письма от 8 ноября 1923 года: «Я клянусь <…> что так как я люблю тебя мне никогда не приходилось любить, — с такою нежностью — до слез, — и с таким чувством сиянья. <…> Я люблю тебя, я хочу тебя, ты мне невыносимо нужна». Хотя глубокое взаимообогащение евреев и неевреев не было новым явлением в кругах русской интеллигенции, даже русские эмигранты, известные своими публичными проявлениями филосемитизма, приватно выражали негодование по поводу браков русских аристократов и евреек. Иван Бунин, один из кумиров юного Набокова, в годы одесской молодости был женат на полуеврейке. В эмиграции Бунина окружали еврейские знакомые, и в годы войны он укрывал евреев у себя на вилле. Но в дневниках 1920-х годов Бунин позволил себе такое высказывание: «<Князь Владимир Аргутинский-Долгоруков> проводил меня до дому, дорогой рассказал о кн<язе> Голицыне, который в Берлине женился на еврейке — за 75 т. марок <т.е. примерно 6000 долларов в пересчете на теперешнюю себестоимость>. Эти браки теперь все учащаются, еврейки становятся графинями, княгинями — добивают, докупают нас» (7 апреля 1922 года). В записи Бунина, сделанной за год до знакомства Веры и Владимира, слышно предчувствие той настороженности, с которой многие отреагируют на выбор Набоковым невесты-еврейки.

15 апреля 1925 года в Вильмерсдорфской ратуше в Берлине состоялась гражданская церемония бракосочетания Веры Слоним и Владимира Набокова. Баронесса Мария Корф, бабушка Набокова, поинтересовалась: «А какого она вероисповедания?» Линия Веры Слоним соответствовала убеждениям большинства евреев-эмигрантов из России, бывших и остававшихся одновременно иудеями и людьми русской культуры. Супруги Набоковы не были набожны в традиционном общинно-религиозном смысле этого понятия, и, судя по всему, в браке был достигнут практический компромисс.

II.

Начиная с 1920-х годов некоторые из родственников Набокова и его коллег по эмигрантскому литературному цеху вели кулуарные разговоры о влиянии еврейки-жены на жизнь и карьеру писателя. Публикация книги Зинаиды Шаховской «В поисках Набокова» (1979), по ее собственному признанию, написанной «против Веры» (в этой фразе сквозит убийственный для автора книги каламбур «против веры»), разбередила старые раны. Показательно письмо, которое Игорь Кривошеин (1899—1987) отправил Шаховской после прочтения книги. Дважды эмигрант, ровесник Набокова, петербуржец, боевой офицер, высокопоставленный масон, в годы войны Кривошеин был участником французского Сопротивления и спасал евреев. Он был задержан гестапо в 1944-м, содержался в Бухенвальде, был освобожден в 1945 году. После войны Кривошеин вместе с семьей вернулся в Россию и вскоре был арестован. Только в 1974 году Игорь Кривошеин и его жена вернулись во Францию. Я привожу эти сведения, чтобы воссоздать контекст письма Кривошеина Шаховской от 4 августа 1979 года. Кривошеин пишет о молодости Набокова: «<…> в частности, явная бездуховность Н. оказывается была не всегдашней, вернее даже не бездуховность, а антицерковность <…> Мама моя встречала Н<абокова> в Берлине, он её хвалил за чистый русский язык, и рассказывала она, как у неё на глазах Н. оказался после женитьбы совершенно enjuivé<“объевреившимся”, от французского глагола enjuiver>. Видимо это многое объясняет в отходе от себя — как бы из супружеского джентльменства». Что кроется за этим начиненным предрассудками французским причастием прошедшего времени, употребленным русским интеллигентом — дважды эмигрантом — в частном письме, которое сохранилось в архиве Амхерстского колледжа? Другой современник Набокова Юрий Иваск, поэт и профессор-русист, испытавший в послевоенной Америке горечь двойной жизни гея, высказался с особой чувствительностью в письме к Шаховской от 19 августа 1979 года: «Никакого антисемитизма, но все же Вере могло быть не по себе в кругу русских, очень русских…»

В 1990-е — 2000-е годы — первые два десятилетия после смерти матери — Дмитрий Набоков, как правило, уходил от вопроса, отвечая журналистам и исследователям, что у него и у его родителей не было «религии». Исследователям смешанных браков хорошо известно, что не разрешенные родителями вопросы и противоречия выплескиваются на поверхность при рождении детей. В декабре 2011 года в Монтрё я спросил у Дмитрия Набокова, оперного певца и переводчика: «<Г>оворили ли родители с Вами о религии?» «У нас никогда не было этой проблемы, и не было ее и у меня <…>, — отвечал Дмитрий. — Я пел по пятницам и, мне кажется, еще по субботам в замечательной… если не ошибаюсь… реформистской синагоге… в Бостоне. И мы пели из репертуара самой сложной религиозной музыки, вещи <Эрнеста> Блоха». (Речь идет об одной из старейших в Новой Англии синагог Temple Ohabei Shalom, известной своими музыкальными программами.) Тот факт, что во второй половине 1940-х годов сын Набоковых пел «Мессию» Генделя в хоре протестантской церкви и еврейскую литургическую музыку в синагогальном хоре, говорит о том, что вопросы религиозной идентичности не потеряли своего значения после рождения сына Набоковых.

Женитьба на Вере Слоним, несомненно, изменила жизнь Владимира Набокова. Мне уже доводилось высказываться о влиянии Веры Набоковой на мировоззрение и творческую эволюцию мужа. Вопрос о возможном воздействии религиозно-философских традиций иудаизма на метафизические и этические представления Набокова не может рассматриваться с точки зрения прямых причинно-следственных отношений; он сложнее и поливалентнее. Уже в ранние 1920-е годы Набоков живо интересовался еврейской религиозной культурой, чему свидетельством, к примеру, ранний рассказ «Пасхальный дождь» (1924). В этом рассказе Набоков в образе Жозефины Львовны, быть может, намекает на сестру Бориса Пастернака Жозефину Пастернак и одновременно откликается на книгу Леонида Пастернака «Рембрандт и еврейство в его творчестве», изданную в Берлине в 1923 году и восторженно воспринятую классиком новоивритской поэзии Хаимом-Нахманом Бяликом.

Если рассматривать супружество ВеН/VéN и ВН/VN в зеркалах сочинений Набокова, то замечаешь, что писатель дает своему «представителю» Федору Годунову-Чердынцеву, русскому аристократу, женатому на полуеврейке, возможность испытать переход от общих мест либерального гуманизма о равенстве всех людей к острому чувству «личн<ого> сты<да>, оттого что молча выслушивал мерзкий вздор Щеголева» — здесь речь идет о вычитанных в «Протоколах сионских мудрецов» речениях отчима Зины Мерц. Еврейские радости и страдания стали для Набокова не чужими, а его собственными. А для Годунова-Чердынцева?

Вера и Владимир стали родителями своего единственного сына в 1934 году в нацистской Германии, где вскоре были приняты Нюрнбергские расовые законы. Русские расисты называли Набокова «полужидом». Русская нацистская пресса призывала к тотальному очищению от «Сириных, Шагалов, Кнутов, Бурлюков» во имя национального искусства. В главе 14-й «Speak, Memory» и «Других берегов», контекстуально обращенной к Вере, Набоков пишет: «Какой бы ни была правда, мы никогда не забудем, ты и я, мы всегда будем защищать, на этом или на каком-то другом поле сражения, те мосты, на которых мы часами простаивали с нашим маленьким сыном (которому было от двух до шести лет) в ожидании поезда, проходящего под мостом». О каких поездах говорит Набоков? Везущих кого — и куда? Если задуматься о причастности этой книги к литературе о Шоа (Холокосте), то по-иному прочитывается и известное письмо Набокова к бывшему однокласснику-тенишевцу Самуилу Розову, израильскому архитектору, отправленное в 1967 году после Шестидневной войны: «Всей душой глубоко и тревожно был с тобой во время последних событий, а теперь ликую, приветствуя дивную победу Израиля».

Нацистские войска надвигались на Париж, когда Набоковы вместе с другими еврейскими беженцами уплыли из Франции на борту корабля, зафрахтованного Еврейским обществом содействия иммигрантам (ХИАС). Набоков говорил о своих первых американских годах как о счастливых или даже счастливейших. Последнее вызывает недоумение у некоторых читателей. Как же так? Враг стоял у ворот родины писателя, в Европе совершалось уничтожение европейского еврейства, а Набоков говорил о «счастье»? На самом деле в словах Набокова нет противоречия. Он говорил о «счастье» человека, быть может, даже о счастье христианина, спасшего двух евреев, которых он любил больше всего на свете, — жену и сына.

III.

Вера Набокова по праву принадлежит к числу самых прославленных «жен» в русской культуре. Однако, в отличие от Надежды Мандельштам (если взять самый известный на Западе пример), Вера не желала для себя литературной славы. Вокруг самых счастливых фотографий (таких, как известный снимок, сделанный на острове Рюген летом 1927 года) эпистолярный нимб отсутствует именно потому, что Владимир и Вера были вместе. Пробелы в довоенной переписке длиной в два-три года достаточно аккуратно корреспондируют периодам семейного счастья («безоблачного», каким Набоков его определит в 1937 году в письме любовнице) и относительного благополучия в веймарской Германии, потом детству Дмитрия и, наконец, трем тревожным годам, проведенным во Франции на пороге войны и Шоа. После февраля 1945 года в «Письмах к Вере» наступает перерыв почти в девять лет; это были годы обретения Набоковым неповторимого, трансъязычного, американского голоса. Письма к Вере почти прекращаются на рубеже 1960-х, после звездного взлета «Лолиты» и переезда в Монтрё. При чтении книги порой так не хватает голоса самой Веры, но нам остаются лишь отзвуки ее голоса и ее молчание. Где-то в конце 1960-х или начале 1970-х Вера Набокова уничтожила все, что смогла, из своих сохранившихся писем к мужу.

Как же читать жизнь Веры и Владимира не только сквозь призму того, что говорится в письмах Владимира, но и через молчание Веры — и сквозь пробелы исторического времени?

«Письма к Вере» можно уподобить залу ожидания еврейско-русского эпистолярного романа дальнего следования. В своем фрагментарном единстве эти письма образуют глубоко литературный текст. Для творчества Набокова в целом характерна рециркуляция мотивов и типовых персонажей. Вот письмо, отправленное из Брюсселя 22 января 1936 года: «Любовь моя обожаемая, все благополучно (правда, путешествие мое было несколько испорчено мучительной говорливостью ковенского портного, — дошедшего в своем дружелюбии до предложения мне в подарок аршинной кошерной колбасы)». В 1940 году, в «Настоящей жизни Себастьяна Найта», портной из Ковно преобразится в блуждающего по предвоенной Европе господина Зильберманна, литовского еврея, оказывающего В. неоценимые услуги. Набоков пропускает через себя, словно через легкие, дымный воздух истории.

На пожелтевших конвертах писем Набокова к еврейской музе сохранились штампы и водяные знаки, отсылающие к другим сочинителям. Особенно интригуют ежедневные письма, которые Набоков отправлял в Шварцвальд, где в санатории Вера долго поправлялась от загадочного заболевания.

Набоков. Письмо Вере Набоковой, отправлено 5 июля 1926 г.

 

Внимательное прочтение писем 1926 года, отправленных из Берлина в Санкт-Блазиен, обнажает многослойный диалог с великим романом Виктора Шкловского, который жил в Берлине одновременно с Набоковым с апреля 1922-го до июня 1923-го, после чего вернулся в Россию. 3 июня 1926 года Набоков пишет жене: «Мы встретились у Шарлоттенбургского вокзала (я в новеньких, очень широких, пепельных штанах) и пошли в зоологический сад. Ах, какой там белый павлин!» В этом письме слышно эхо «Zoo, или Писем не о любви» (1923). Шкловский написал и опубликовал «Zoo» в Берлине; его адресатом была молодая русская еврейка, выведенная в романе под именем Аля; письма самой Али — Эльзы Триоле, младшей сестры Лили Брик, — составляют около одной пятой части романа. Произведения Шкловского начала 1920-х годов и его репатриация сильно подействовали на молодого Набокова. Запрет на письма о любви нарушается им страстно, изощренно, с полемическим запалом.

При чтении «Писем к Вере» высокое напряжение творческого соревнования с современниками особенно ощутимо в беллетристически насыщенных частях переписки — летом 1926-го, осенью 1932-го, зимой 1936-го и, прежде всего, весной 1937-го. В известном письме от 30 января 1936 года Набоков описывает катастрофический ужин с Буниным. Если выделить из этого эпистолярного романа главу, в которой ткань еврейско-русского смешанного брака трещит и рвется по швам, то это, конечно же, парижская весна 1937 года. Влюбленность в Ирину Гуаданини настолько затуманила разум Набокова, что он позволил себе невероятное безрассудство по отношению к жене и сыну, которые оставались в Берлине и которым грозила реальная опасность. Как трудно читать эти письма без оскомины горькой иронии. «Какой это неприятный господин — Бунин. С музой моей он еще туда-сюда мирится, но “поклонниц” мне не прощает», — сообщает Набоков жене 1 мая 1937 года.

15 апреля 1937 года, в день двенадцатой годовщины свадьбы, Набоков пишет жене в манере, уже предчувствующей литературное междуязычие: «My lovemy love, как давно ты не стояла передо мной в халатике, — Боже мой! — и сколько нового будет в моем маленьком, и сколько рождений (слов, игр, всяких штучек) я пропустил… <…> Умер бедный Ильф — и как-то думаешь о делении сиамских близнецов. Люблю тебя, люблю тебя». Илья Ильф и Евгений Петров были литературными партнерами, соавторами потрясающе популярных сатирических романов; смерть Ильфа прервала их совместную работу. Набоков размышляет здесь о природе своего собственного партнерства с Верой Набоковой. Брак Набоковых пережил испытание изменой и разлукой; шрамы и спайки невооруженным глазом видны в прозе Набокова. Вспомним, к примеру, рассказ «Облако, озеро, башня», написанный в 1937-м по следам разлуки с женой и сыном. Супружеская дисгармония, обрамленная событиями Второй мировой войны и Шоа, проникает на страницы незавершенной второй части «Дара». (Сохранившиеся страницы продолжения опубликовал в 2015 году Андрей Бабиков.) Во второй части романа Зина и Федор живут в Париже в конце 1930-х; они бедны и бездетны. У Федора тлеет романчик с французской проституткой. Зину насмерть сбивает автомобиль, и эту урбаническую смерть можно прочитать как авторское избавление от более страшной смерти (что могло ждать русскую еврейку в оккупированной Франции — Vélodrome d’Hiver?), нежели наказание жертвы за ее собственную жертвенность.

IV.

В письме к жене от 7 июля 1926 года Набоков описал членов берлинского кружка, с которыми он часто виделся в те годы: «Было не без юмора отмечено, что в этой компании евреи и православные представлены одинаковым числом лиц». Если учесть высокий процент евреев в эмигрантской литературе и культуре, а также социальные орбиты Набокова в межвоенные годы, неудивительно, что в «Письмах к Вере» действуют десятки еврейских персонажей. Бросается в глаза тот факт, что переход евреев в христианство и неакцентирование евреями своего происхождения становятся лейтмотивом в письмах Набокова к жене. 16 мая 1930 года Набоков пишет жене из Праги: «Познакомился с лысым евреем (тщательно еврейство свое скрывающим) “известным” поэтом Ратгауз <sic>». В то же время Набоков всегда с особым умилением рассказывает жене о тех случаях, когда в общении c почитаемыми им русскими писателями открываются значимые для него еврейские перспективы. 17 октября 1932 года Набоков спрашивает: «Кстати, ты, вероятно, читала ничком или полуничком на анютином диване о Блоке в “Последних новостях”, о его письмах. Знаешь, что Блок был из евреев. Николаевский солдат Блох. Это мне страшно нравится». А вот из отчета жене об общении с Александром Куприным, который проникновенно писал не только о библейских иудеях (вспомните «Суламифь»), но и о современных ему одесских евреях («Гамбринус»). 26 ноября 1932 года Набоков так описывает встречу с Куприным: «Сели друг против друга за стол, беседовали о французской борьбе, о собаках, о clown‘ах и о многом другом. “Перед вами — ух, какой путь”. Между прочим, он как-то замечательно глубоко — ты бы оценила — трудно передать — говорил о евреях». Справедливости ради отметим, что Набоков, по-видимому, обходит стороной роман Куприна «Яма» или очерк «Жидовка».

В некоторых письмах к жене Набоков делится своими интуициями на предмет подколодных предрассудков. К примеру, 11 ноября 1932 года он пишет жене из Парижа о встрече с Борисом Зайцевым: «Оттуда поехал к Зайцевым: иконы и патриархи. <…> У них масса друзей евреев, но, вместе с тем, Зайцев любит просмаковать еврейский выговор. И вообще что-то в них не то, какой-то есть не очень приятный пунктик». Набоков откажется прав. В 1938 году в письме к Бунину, с которым Зайцев тогда близко дружил, Зайцев выскажется о внутреннем расколе в эмигрантском сообществе: «В общем, <Сирин> провел собою такую линию, “разделительную черту”: евреи все от него в восторге — “прухно” внутреннее их пленяет. Русские (а уж особенно православные) его не любят. “Русский аристократизм для Израиля”. На том и порешим».

Владимир, Дмитрий, Вера Набоковы. Солт-Лейк-Сити, 1943

 

После бегства в Америку аристократ Набоков (таких в Америке называли White Russians) и его еврейка-жена оказались на новых социальных рубежах, вкусив не только изящного по форме антисемитизма англосаксонской интеллигенции, но и нескрываемых предрассудков американского мейнстрима. Во время поездок по Югу и Среднему Западу Набоков рассматривал американский расизм сквозь призму дореволюционного антисемитизма. 2—3 октября 1942 года он пишет жене из городка Хартсвилл в Южной Каролине: «К западу — плантации хлопка… <…> Сейчас время сбора — и “darkies” (выражение, которое меня коробит, чем-то отдаленно напоминая патриархальное “жидок” западно-русских помещиков) срывают его в полях, получая по доллару за сто “bushels”». Между 11 ноября и 7 декабря 1942 года не сохранилось (или не было) писем Набокова жене. Обратимся к письму Набокова Эдмунду Уилсону, его главному американскому собеседнику, отправленному 24 ноября 1942 года: «Старик в “диванной” (на самом деле, уборной) пульмановского вагона. Многословно разглагольствует перед двумя приятными, сдержанными, неулыбчивыми солдатами-рядовыми. Главные слова в его речи: “Christ”“hell” и “fuck”, которые завершают каждую его фразу. Жуткие глаза, черные от грязи ногти. Чем-то напомнил мне воинствующий тип русского черносотенца. Точно уловив мою мимолётную мысль, пустился в яростные нападки на евреев. “Они со своим зассанным отродьем”. Потом плюнул в раковину и промазал на несколько дюймов» (наш совместный перевод с Верой Полищук).

В подобных ситуациях Набоков старался щадить жену, особенно после переезда в Америку. Набоков — американский писатель гораздо больше пишет на еврейские темы в рассказах и романах, чем в письмах жене. Набоков не знает себе равных как в послевоенной англо-американской, так и в эмигрантской литературе 1940-х — 1950-х гг. — начиная с рассказов «Что как-то раз в Алеппо…» (1943), «Образчик разговора, 1945» (1945) и «Знаки и символы» (1948) и вплоть до романа «Пнин» (1957), в котором этика и метафизика поиска спасения в искусстве измеряются неизмеримыми еврейскими потерями и взвешиваются на сломанных весах мировой истории. Конечно же, «Пнин» — это великая университетская комедия, но последнее ничуть не преуменьшает вклада Набокова в литературу о Шоа. В Мире Белочкиной, прототипом которой послужила убитая в нацистском концлагере Раиса Блох (1898—1943?), сосредоточены счастливые воспоминания Пнина о России и первой любви. Своим присутствием не только вымышленная Мира, но и ее реальные прототипы напоминают Пнину и его творцу о том, что память есть форма послесмертия.

V.

Летом 1958 года Карл Майданс, автор знаменитой фотографии подписания капитуляции Японии на борту линкора «Миссури» в Токийском заливе, приехал в Итаку по заданию журнала «Лайф». На одном из снимков, сделанных Майдансом, Вера и Владимир бегут по дорожке с сачками для ловли бабочек.

Владимир и Вера Набоковы. Итака, 1958. Фото Карла Майданса

 

На другом снимке профессор Набоков, отраженный в зеркале, диктует что-то усталой Вере, сидящей за пишущей машинкой, словно органист за органом. Эта фотография не только наводит на мысль о «Портрете четы Арнольфини» ван Эйка, одной из любимых картин Набокова, но и возвращает к мысли о постоянном присутствии Веры в вогнутых и выпуклых зеркалах Владимира. В зеркалах Владимира Набокова именно Вера Слоним была главным адресатом — персонажем — героиней вселенной Набокова, чему свидетельством — подаренная русскоязычным читателям книга «Письма к Вере».

Владимир и Вера Набоковы. Итака, 1958. Фото Карла Майданса

 

Вера спасла мужа от гоголевского самоуничтожения и суицидного отчаяния Маяковского. «Любовная лодка разбилась о быт», — писал советский «тезка» («my late namesake») Набокова в предсмертной записке. Вера, как могла, охраняла Владимира от подлости и пошлости повседневной жизни. После кризиса 1937 года — и переезда в Америку — она стала его ассистентом, литературным агентом, пресс-секретарем. Она вела литературные дела мужа с большим умением и беспощадностью к его недоброжелателям. Когда «Лолита» прославила Набокова на весь мир, Вера сделалась искусным пиарщиком, управлявшим имиджем своего мужа. После смерти Набокова она перевела на русский «Бледный огонь» и старалась, как могла, влиять на растущую индустрию набоковедения. Она стала куратором наследия Владимира Набокова, а потом передала свои обязанности Дмитрию Набокову. Теперь все трое покоятся в одной могиле на кладбище в Кларане, неподалеку от могил Сидни Чаплина и его жены Генриетты и Оскара Кокошки и его жены Ольги.

В заключение я позволю себе вернуться к встрече с Дмитрием Набоковым в Монтрё в декабре 2011 года. Невозможно было представить, что сыну Веры и Владимира оставалось всего два месяца жизни. Уже в самом конце беседы, перед тем как разговор зашел о крепком кофе, пирожных и литературных премиях, Дмитрий сказал мне: «My mother did more for my father as a person and a writer than anyone else in the world could have».

В любви Веры к Владимиру русский романтический идеализм соединялся с еврейской неоглядной преданностью и американским ноу-хау. Музы прощают поэтов, даже если они не в силах забыть их прегрешения. Иначе не было бы ни искусства, ни литературной мифологии.

2 июля 1977 года, когда Вера и Дмитрий Набоковы возвращались в Монтрё из Лозаннской больницы, где умер Владимир Набоков, Вера сначала удрученно молчала, а потом сказала сыну: «Давай возьмем напрокат самолет и разобьемся».

Еврейские музы плачут последними…

Владимир Набоков. Письма к Вере. Под ред. Ольги Ворониной и Брайена Бойда. — М., КоЛибри, 2018. 790 с.

Опубликовано 12.02.2018  00:56