Tag Archives: “Бабий Яр”

Украинские президенты и Бабий Яр

В чем отличие нового украинского президента от его предшественников по отношению к памяти жертв Бабьего Яра

ЗЕ2.jpg

“Веселая” предвыборная агитация в Мемориальном парке 

В субботу, 6 июля, на территории Мемориального парка «Бабий Яр» команда новоизбранного президента Украины устроила предвыборную акцию своей партии и развлекательный тренинг.

Акция проводилась под громкую веселую музыку, которая была слышна во всех уголках парка.

Г-н Владимир Зеленский – шестой президент Украины с момента обретения страной Независимости.

На случившееся немедленно отреагировали пользователи ФБ. Они шокированы аморальностью команды, которая это устроила, сетуют, что у нового президента нет достойных советников, и даже называют подобное поведение “сатанинским”.

Фб1 ЗЕ БЯ_0.jpg

Комментарии пользователей сети Фейсбук по поводу данной ситуации

Не давая иную оценку случившемуся, просто напомним, как вели себя по отношению к теме Холокоста и теме Бабьего Яра предшественники г-на Зеленского на высоком посту Президента страны.

Президетнт Украины, Бабий Яр2.jpg

Петр Порошенко, из обращения по случаю Дня памяти жертв Бабьего Яра:

«Сегодня Украина и весь мир отдают дань памяти жертвам Бабьего Яра – трагедии, которая навсегда останется болью народов и государств и будет мотивировать политиков к мудрым цивилизованным решениям. …Бабий Яр – трагедия киевлян, всей Украины, незаживающая рана на теле нашей планеты. Это место – братская могила разных народов и известный во всем мире символ Холокоста. Сегодня, даже в условиях жесткой борьбы с российской агрессией, украинцы демонстрируют преданность основополагающим идеалам цивилизованного мира – гуманизма, взаимопомощи, толерантности, уважения к человеческой жизни, этнической и религиозной идентичности, достоинства и свободы. Помня события недалекой истории, чувствуя и до сих пор острую общую боль, мы сделали единственно правильный выбор: Украина – независимое государство, которое прокладывает свой путь на принципах взаимопонимания и обеспечения равных возможностей для развития граждан всех национальностей и вероисповеданий… И мы никогда не дадим даже малейшего шанса проявлениям авторитаризма, диктатуры, шовинизма, расизма, дискриминации, нетерпимости на этнической или религиозной почве».

ющенко ЗЕ БЯ.jpg

Виктор Ющенко, третий Президент Украины

Выступление на церемонии памяти, посвященной 68-й годовщине памяти жертв Бабьего Яра, 2009 г.

“Меморіал Бабиного Яру – священний. Українська держава не допустить будь-якого осквернення пам`яті наших співвітчизників і дбатиме про належний захист місця їхнього вічного спокою… Українці збудували державу, в якій панує міжнаціональна злагода, взаєморозуміння й взаємоповага… Ідучи в майбутнє, пам’ятаймо про своїх загиблих, про страшну ціну, яку ми заплатили за право бути вільними й незалежними. Будьмо відповідальними, зміцнюймо нашу єдність заради щастя й безпеки прийдешніх поколінь».

Леонид Кучма, второй Президент Украины

кучма 2003 - ок_0.jpg

Из выступления на траурном митинге в Бабьем Яру, 2001 г.:

«Не може сьогодні бути хтось вище, хтось нижче, – якої б національності він не був. І тільки там люди почувають себе добре, коли дійсно не розрізняються люди по таким ознакам. Ну а українцям, насамперед, це – гіркий урок, не дай Господь, щоб він повторився, і слава Богу, що нам це вдається робити, не зважаючи ні на що.

Леонид Кравчук, первый Президент Украины

Осенью 1991 года в Киеве отмечали 50-ю годовщину событий в Бабьем Яру. Председатель Верховной Рады Леонид Кравчук, тогда еще не президент, во время выступления на траурной церемонии, извинился перед еврейским народом от имени украинского народа:

«Перед усім світом заявляємо про неприйнятність нині ідеологічних міркувань колишнього режиму в Україні, який зневажав права людини і права народів, приховував від людей історичну правду про трагедію Бабиного Яру, про те, що більшість жертв масових розстрілів тут випала на долю євреїв… Це був геноцид, і вина за нього лежить не тільки на фашистах, а й на тих, хто своєчасно не зупинив убивць. Частину її ми беремо і на себе. Сьогоднішні сумні урочистості – це водночас і слушна нагода вибачитися перед єврейським народом, щодо якого було вчинено стільки несправедливостей у нашій історії. Тяжко. Але необхідно, щоб люди визнавали помилки і вибачалися. Без цього неможливий поступ. Творити добро краще, ніж сіяти ненависть […].

Згадки про масові вбивства людей, скоєні у Бабиному Яру руками фашистських катів, і сьогодні не дають нам спокою. Попіл жертв геноциду стукає в наші груди. Чи можна таке забути? Ніколи. Смерть пам’яті – це смерть душі… Мир і щастя тобі, багатостраждальний єврейський народе! Шолом айх тайєре їдн!»

Фото и видео: Страница в ФБ Романа Доника

Из архивов сайтов: podrobnosti.ua   tsn.ua   uamoderna.com

Е. З. для сайта КНОУ

Опубліковане
Опубликовано 10.07.2019  20:40

Велвл Шендерович. Жизнь как она есть. (ч.1)

От редактора belisrael.info

Расскажу о том, как я обнаружил книгу своего калинковичского земляка, находящуюся в национальной библиотеке Иерусалима, и почему не знал о ней еще лет 10 назад.

Ровно месяц назад получил письмо, после чего завязалась переписка, а также телефонные разговоры, которые и вывели на имя автора книги.  Но вначале текст письма:

Доброе утро Арон.

Я прочла вашу публикацию про Юду Залмановича Френклаха из Озарич. Я с ним очень хорошо знакома – он муж сестры моего дедушки Семена Ароновича Голода. Юда Залманович прожил последние годы своей жизни в Хайфе и умер приблизительно в 2012-2013 году. Его дети Аркадий, Евгений и Тамара живут на севере Израиля.
К его такой «яркой» военной истории можно добавить  проишествие, которое он поведал моему мужу:
«Это произошло когда я с другими военнопленными находился в Германии в лагере. Немцы не знали, что я еврей. Среди своих было своего рода братство и советские военнопленные евреев не выдавали. Но вот нашёлся один, который захотел видимо выслужиться перед немцами, он подозвал немецкого офицера,  указал на меня и сказал – «Вот он еврей! Если не веришь, прикажи ему снять штаны» Ну, конечно, мне, как и всем еврейским мальчикам, сделали обрезание. И тут я на мгновение увидел смерть перед глазами, но оставить предателя доносчика безнаказанным я не собирался. Терять мне уже было нечего и я со  всей силы вмазал ему по морде так, что он не смог удержаться на ногах и упал. Вокруг все замерли и ждали что же  будет  дальше?  Немец расхохотался и сказал: – Я хорошо был знаком с евреями в Германии, они все люди  интеллигентные и мордобоем не занимаются. Еврей так бы не смог.  Я не верю что он еврей». Развернулся и ушёл.»  Вот такую историю Юда Залманович нам рассказал.
С уважением Нина Эстис 
***
Из телефонных разговоров я узнал, что автор письма после окончания гомельского университета работала учителем истории в Горочичах, где сменила известного многим калинковичанам Феликса Захаровича Горелика, уехавшего в Израиль в 1991-м. Я как-то позабыл, что он после выхода на пенсию, и работы во 2-й и 7-й школах, некоторое время преподавал на селе. Сама же Нина репатриировалась в 1994-м. Мы повспоминали о разном и вдруг я услышал знакомое мне имя Велвла Шендеровича, и что он написал книгу, которую она видела в национальной библиотеке Иерусалима.  Спросил ее не тот ли это военный медик Владимир Шендерович, имя которого мне называл в начале мая 2015-го Пинхас (Петр) Кацевман. Оказалось, что таки он и, что эта книга была с дарственной надписью автора у Феликса Горелика. 
Но у того побывала одна минчанка, приезжавшая из Беларуси в Израиль, взяла книгу и не вернула. Имя ее мне было хорошо известно, она в те годы, до отъезда в Германию, была директором музея евреев Беларуси, отметилась также тем, что прибрала, как в Калинковичах, там и в Израиле, ряд  материалов из архива журналиста Владимира Смоляра, побывав у его дочки Гали и вдовы Фрузы, о чем в свое время писал. И тут мне пришла на память встреча 10-летней давности с Феликсом Гореликом, жившем, как и я, в Петах-Тикве. Столкнулся с ним в одной амуте (некоммерческой организации), где я был волонтером, а он пришел, чтоб получить какую-ту оплату за чтение лекций. Незадого до того вышла книга “Память” Калинковичского района и мне сказали, что ее привезли для него. Сказав Ф. Горелику о том, что сделал сайт, попросил на некоторое время книгу. В ответ услышал, что не даст, потому что он дал какую-то редкую книгу и ее не вернули. И вот сейчас я понял какую книгу и кого имел ввиду. В свое время я был немного обижен на покойного Феликса Захаровича, но если б он назвал имя, все стало бы на свои места.
Кроме того, я наверняка нашел бы и автора Велвла Шендеровича, а от  него можно было бы узнать немало и др. интересного. Например, об израильской жизни, ведь он приехал в страну в 73-м, а не в конце 80-х – начале 90-х, как мне говорил П. Кацевман. Думаю, можно было бы узнать о Леониде Фиалковском и ряде др. калинковичанах, участниках войны. Да и без проблем разместил бы книгу на сайте и не пришлось бы фотографировать в библиотеке все ее 134 стр. Пока же, хотя и предпринял ряд действий, я не смог узнать жив ли сейчас Велвл Шендерович.
(Ниже опубликован текст, переведенный из фотографий, что заняло много времени, а также примечания  – А.Ш., 10 марта 2010)

 

================================================================

Шендерович В. Жизнь как она есть. Документальная повесть.

На долю поколения, чья юность пришлась на годы Великой Отечественной войны, выпало много невзгод. Но – до войны было детство, прекрасные годы в родном доме, заботливые родители. А после войны – голодные студенческие годы и блестящая карьера хирурга. Да и война состояла не только из боев, потерь, отступлений. Было фронтовое братство, были неожиданные встречи с земляками.

Эта книга адресована и тем, кто о жизни в предвоенные и военные годы знает только по рассказам старших, и тем, кто сам пережил всё то, что пережил автор.

(с) Все права принадлежат автору

Издательство ЛИРА – Р. О. В. 26159, Jerusalem, 96586. Tel/fax 972-2-6412890

Printed in Israel

* * *

Пусть это будет памятником на безымянных могилах моих родителей

=============================================================

Продолжение следует

Опубликовано 22.02.2019  16:19

***

От редактора belisrael.info

Снимки стр. книги будут переведены в текст, чтоб легче было читать. А поскольку никто не будет делать это на общественных началах, что вполне объяснимо, то придется заниматься редактору сайта и займет это немало времени. Будут добавлены также комменты, поскольку есть некоторые неточности в воспоминаниях.

Из откликов:

Профессор математики из Таллинна Владимир Соломонович Пясецкий, корни которого из Слуцка, с которым уже не один год в переписке, резонно написал почему я не указал имя той самой исторички, бывшей директорши музея евреев Беларуси, с которой и ему пришлось пообщаться. Восполню пробел – Инна Герасимова.

А это снимок могил Феликса и Софьи Горелик на кладбище “Сгула” в Петах-Тикве,  сделаных мною в начале ноября 2017.

Добавлено 23.02.2019  07:35

==============================================================================

==============================================================================

Шендерович В. Жизнь как она есть. Документальная повесть.

На долю поколения, чья юность пришлась на годы Великой Отечественной войны, выпало много невзгод. Но – до войны было детство, прекрасные годы в родном доме, заботливые родители. А после войны – голодные студенческие годы и блестящая карьера хирурга. Да и война состояла не только из боев, потерь, отступлений. Было фронтовое братство, были неожиданные встречи с земляками.

Эта книга адресована и тем, кто о жизни в предвоенные и военные годы знает только по рассказам старших, и тем, кто сам пережил всё то, что пережил автор.

(с) Все права принадлежат автору

Издательство ЛИРА – Р. О. В. 26159, Jerusalem, 96586. Tel/fax 972-2-6412890

Printed in Israel

* * *

Пусть это будет памятником на безымянных могилах моих родителей

================================================================================

Глава 1

Калинковичи

1

Сегодня третье января 2002 года.

Прошел еще один год – это уже второй в третьем тысячелетии. Как далеко это от года моего появления на свет!

Довольно прохладно для Иерусалима – дожди перемежаются с солнцем. Нередко в январе раскаты грома, вспышки молнии. И это может сопровождаться снегопадом – кругом белым-бело. Кажется, природа хочет продемонстрировать за короткий отрезок времени все прелести, на которые она способна. Но Иерусалим в любую погоду остается всегда прекрасным, с его необычным светом, прозрачным воздухом и какой-то приподнятостью, присущей только ему – светлому городу, Золотому Иерусалиму. Долгожданные дожди стали заполнять Кинерет, главный водный резервуар страны, но медленно: до нужной отметки уровня воды еще далеко, остаются метры. Прошло три дня нового 2002 года, наступают будни. Правда, наш настоящий еврейский Новый Год еще далеко впереди, только осенью, в сентябре. Это один из главных праздников. Согласно Талмуду этот день – день рождения рода человеческого. В этот день звучит шофар древний музыкальный инструмент, изготовляемый из бараньего рога. Прошедший же Новый год только календарный, для отсчета времени, принятый во многих странах мира.

Время идет, один год сменяет другой, и мы из первых (бравых) парней переходим в категорию /стр. 4/ вторых или даже третьих, пора поделиться жизненным опытом с теми, кто остается после нас. Ведь мы являемся подлинными свидетелями прошедшего бурного столетия. Нам есть что сказать, важно, чтобы были слушатели. Жизнь дана только для жизни и ни для чего-либо другого. Надо подсказать людям, что необходимо прекратить играть с огнем, прекратить пилить сук, на котором сидим. Чудовищное нападение арабских террористов на Соединенные Штаты Америки одиннадцатого сентября 2001 года так же, как безумные войны прошлого столетия, унесшие миллионы безвинных жизней, в том числе шесть миллионов евреев, не должны повторяться. Надо еще на новорожденных сталиных, гитлеров, бин Ладенов, саддамов хусейнов и им подобных надевать смирительные рубашки. Надо безжалостно вырывать эту сорную траву.

Совсем не понятно, как после стольких перенесенных во времена сталинского режима страданий люди маршируют по Красной площади с красными флагами и портретами Сталина, а в Германии, и не только там, встречаются воздыхатели по маньяку Гитлеру. Убийцу Саддама Хусейна поддерживают не только отдельные люди, но и целые государства. Абсурд! Но многие тысячи евреев из России переселились в Германию, в страну, варварски уничтожившую не только евреев Европы, но и своих собственных граждан-евреев. В истории нет недостатка в фактах. освещающих гонения и издевательства над евреями: начиная с древнего Рима, описанного Иосифом Флавием, затем события в Испании времен Изабеллы и Фердинанда, когда евреи сжигались на кострах или изгонялись из страны, затем многочисленные погромы и издевательства над евреями в Польше и России. Но пальма первенства в изощренности и методах издевательства, варварства и в масштабах уничтожения евреев принадлежит фашистской Германии. Как /стр. 5/ же евреи России могут жить в Германии, слушать тот язык, на котором отдавалась команда убивать!! Как можно пользоваться немецким кровавым хлебом и маслом?! Ведь еще живо поколение убийц и немногочисленных, случайно оставшихся в живых людей с татуировками на руках. Народ, как и жизнь, уничтожить нельзя. Вопреки всему злу, жизнь продолжается. Евреи создали свое прекрасное государство Израиль, восстановили свой древний язык. Израильская армия способна защитить свой народ.

Убить жизнь совсем не просто. Если лягушку декапитировать, она способна довольно долго жить, прыгать без головы, а ее вырезанное сердце может часами сокращаться на тарелке с физиологическим раствором. Живой мир хорошо использует свои колоссальные возможности.

Человек должен знать, что он сделан из добротного прочного материала, и, конечно, надо уметь и знать, как пользоваться этим богатством. Жизнь дана нам на радость, надо радоваться даже не совсем удачным дням.

Будучи очень тяжелым больным, поэт Светлов без шуток не обходился. На телефонный вопрос приятеля, что ему принести, ответил: «Рак у меня есть, принеси пива».

В каждом человеке заложен талант, и его можно и должно развивать. Главное – суметь найти и увидеть эти драгоценные крупицы таланта и, конечно, использовать, в надежде принести пользу себе и другим. В мире погибло значительно больше талантов, чем проявилось. Сколько таких не проявившихся музыкантов, художников, поэтов и ученых? Эти строки ни в коей мере не отношу к себе, тем не менее, мне хочется поделиться мыслями, рассказать о некоторых событиях довольно длительного, необычного отрезка времени, периода ломки и коренных изменений в мире. Об этом времени /стр. 6/ уже написано много и еще будут писать. Возможно, мне удастся добавить еще один штрих, буду стараться. «Взялся за гуж – не говори, что не дюж». Я заранее приношу свои извинения тем, кто, возможно, будет читать это сочинение, так как оно далеко от совершенства.

Моя жизнь прошла не близко, даже не рядом с литературой, и, читая эти записи, нетрудно будет догадаться об этом. Вопреки этим предупреждениям, я все же осмелюсь писать – не ради себя, а ради других, ради своих внуков и детей, надеясь, что и читатель найдет что-то полезное для себя и простит меня за дерзость взяться за перо.

2

Обычно каждый рассказ, сочинение начинается с описания места, времени и той среды, в которой происходит действие. Я не отступлю от этих канонов. Начну с места, то есть с «гнезда», где появился на свет герой, где протекали главные события его жизни. Гнезда бывают почти у всех, но они разные: ласточкино гнездо отличается от орлиного и от гнезда аиста. Даже от воробьиного – они разные. Редко у кого из животных нет гнезда. Без него обходятся слоны и жирафы, кукушки, киты, дельфины и акулы.

Совсем не похожи друг на друга человеческие гнезда: дворянское гнездо ничего общего не имеет с крестьянским. В некоторых странах, в частности, в Индии, нередко человеческое гнездо расположено просто на тротуаре большого шумного города. Любое гнездо человека и всего живого всегда остается близким, дорогим и родным. В нем помнится все до мелочей, даже запахи. Моим гнездом, где родился и жил почти до восемнадцати лет, был небольшой белорусский городок (местечко) Калинковичи /стр. 7/, расположенный в самом центре полесских болот. В конце XVII века Екатерина II передала Калинковичи и окружающие земли князю Шаховскому. С этого времени началось переселение евреев из окружающих сел в местечко. Здесь начали расцветать торговля и ремесла. Калинковичи – типичное шолом-алейхемовское еврейское местечко с кривыми немощеными улочками, деревянными, нередко покосившимися домиками, колодцами-журавлями, керосиновыми лампами, самоварами. огромными русскими печками, занимавшими полкухни, холодными туалетами во дворах. Об удобствах говорить не приходилось. О «лампочках Ильича», радио, водопроводе можно было только мечтать, да и то только тем немногим, которые знали об их существовании. Цивилизация еще мало затронула Калинковичи. Главная улица – Советская – была вымощена грубым булыжником. Человеку, ехавшему по ней на повозке, отбивало задние места. Продолжением главной улицы была дорога на город Мозырь, более крупный, чем Калинковичи, расположенный на правом гористом берегу реки Припять. От Калинковичей до Мозыря всего десять километров, и мы, ребята, часто ходили туда пешком купаться. Припять в то время была широкой, полноводной, судоходной рекой, никто из нас тогда не осмеливался ее переплывать, она казалась нам могучей и недоступной.

На главной, Советской, улице было всего три-четыре двухэтажных дома. Из них один, каменный, принадлежал до революции семье поэта Телесина, жившего в Израиле, недавно умершего. Остельные дома были одноэтажными. В них размещались небольшие лавочки. В одном из них, более просторном каменном доме, был особый магазин – Торгсин (торговля с иностранцами). В этом магазине, в отличие от остальных, можно было найти большое разнообразие качественных продуктов, но /стр. 8/ попадались они только за золото и иностранную валюту, когда начался голод 1933-34 годов, этот магазин спас многих людей. В Торгсин несли обручальные кольца, сережки и то золото, которое в прошлые годы не успел реквизировать НКВД, а получали за это муку, крупу, сахар и отруби, которые были в большом ходу. Из отрубей пекли лепешки, богатые витаминами группы В. Правда, тогда об этом еще мало кто знал.

Много людей погибло в эти годы от голода. Торгсин спасал не только голодных (конечно, тех, у кого были обручальные кольца и фамильные драгоценности), а также и советскую власть, остро нуждавшуюся в золоте. Среди населения обладателей золота было мало. Заходить в Торгсин хотя для того, чтобы посмотреть, понюхать, вспомнить запах продуктов удавалось только тем, кто сдал золото и имел об этом квитанцию.

В Торгсине не было очередей, а в обычных хлебных магазинах очереди тянулись длинными змейками по двести и более человек. Занимали очередь в четыре-пять часов утра. Об одной такой очереди хочется рассказать. Правда, было это позже, в 1940-м, предвоенном году. Рано утром, еще до школы, я проник (без очереди) в магазин, и как-то мне удалось (продавщица была знакомая) купить буханку хлеба. В очереди поднялся крик, явились два милиционера и попытались забрать у меня хлеб, но я оказал сопротивление. После этого хлебного инцидента мне пришлось вместо школы целый день провести в милиции.

Несмотря на голод. особенно на Украине, составы с зерном продолжали регулярно отправляться в Германию. Об этом мы знали из рассказов железнодорожников.

В Калинковичах, хотя он был небольшим городком, улиц и улочек было много, и названия у них были стандартные: Советская, Красноармейская /стр. 9/, Калинина, Куйбышева, Первомайская и т.д. Ни одно название, хотя бы косвенно, не напоминало о еврействе. А город-то был еврейским.

Наша улица Пролетарская отходила от главной, Советской. Вернее, это был небольшой переулок с 25-30 одноэтажными деревянными домами. Во время дождей – грязь, в сухую погоду – пыль. Только в 1939-40 годах появились деревянные тротуары. Основным средством передвижения были конные повозки, погоняемые ездовыми «балаголэ» с очень звучными голосами. На улицах только и слышно было: «Берегись лошади!», «Берегись!»

Я впервые увидел легковую машину примерно в 1937 году. На улице, у райкома партии, стояла блестящая, покрытая лаком машина М-1. Мне казалась она очень красивой, почти живой. При попытке погладить ее окрик шофера остановил меня. Это была райкомовская машина, и дотрагиваться до нее запрещалось.

В то время еще разъезжали по улицам очень приятные и удобные фаэтоны на рессорах, которые вскоре совершенно исчезли, возможно, как пережитки капитализма. Хотя в настоящее время фаэтон не редкость в Нью-Йорке, Париже, Испании (Малага) и других местах.

3

Вокруг Калинковичей рос довольно старый чистый большой сосновый лес, богатый дичью. Запах сосны привлекал сюда на лето большое количество дачников из Ленинграда и Москвы. Лес был богат грибами (боровики, подберезовики, подосиновики, лисички) и ягодами (земляника, черника, а осенью и брусника). Отдельные болотистые места занимали заросли орешника. Ходить туда было небезопасно из-за множества змей. Хотя страх перед /стр. 10/ змеями был явно преувеличен, особенно в еврейских семьях, где детям его внушали. На самом деле большинство змей в наших краях не ядовитые, за исключением медянки и гадюки.

Когда мне было 10-12 лет, этот лес мне казался огромным, с волками, зайцами и даже бандитами. В этом я еще больше уверился, когда однажды наша корова Манька не возвратилась домой с пастбища, и мы с отцом бродили по лесу много часов в поисках ее. Уже под вечер, усталые и голодные, мы возвратились домой без Маньки. Вся наша семья – мама, папа и я – были очень огорчены. Только через неделю деревенские мужики привели ее, грязную, со впалыми боками, но довольную своим возвращением. Манька была почти членом нашей семьи, светлой масти, подвижная, не отличалась покладистым характером и требовала внимания и ласки. Возвращаясь с пастбища, она останавливалась у крыльца, мычала и требовала лакомый кусочек, без чего в сарай отказывалась идти. В доме у нас всегда были в достаточном количестве вкусные молочные продукты. Даже сегодня, спустя больше чем пятьдесят лет, мне помнится запах парного молока, свежего масла, сметаны и творога.

Примерно в 1934 году в Калинковичах появились сепараторы для перегонки молока. Сливки, как и всё жирное, очень ценились, а перегон (1%-ное молоко) считался побочным ненужным продуктом, который отдавали крестьянкам для вскармливания поросят. Как меняются время и взгляды! Теперь всё наоборот: обезжиренное молоко (перегон) – себе, а сливки только на любителя.

Хорошо помнится вкус и запах свежего, еще теплого только испеченного, с хрустящей корочкой, хлеба со сметаной или маслом. Было еще вдвойне вкуснее съедать это на улице в компании мальчишек. Память об этом, казалось, незначительном, остается наравне с важными событиями. /стр. 11/

Уж коль зашла речь о пище, нельзя не вспомнить о маминой кошерной кухне с ее богатым разнообразием еврейских блюд: о кисло-сладком мясе (эсык флейш), цимесе, фаршированной щуке, фишкартофл и других. Кстати, калинковичан называли (дразнили) «калинковичер фишкартофл». В самом деле, фишкартофл было самым распространенным блюдом, когда не было рыбы (а она была только по праздникам). Картофель заменял ее. Брали свежую картошку, лук, перец – все это тушили на медленном огне в русской печке. И это уже называлось «фишкартофл», хотя сама рыба еще плавала где-то в реке. А вот чолнт готовили так же, но уже с мясом, и только на субботу. Незабываемый вкус «а кишке»: картофеля с жирной говядиной и самой кишки, заполненной жареной с луком и жиром мукой. Мясным фаршем и специями. Всё это ставилось в русскую печь на ночь с пятницы на субботу. Конечно, о холестероле никто не имел понятия.

Еврейская кухня очень разнообразна, вкусна и довольно экономна, но это уже отдельная тема.

4

Население Калинковичей составляло примерно пять-шесть тысяч человек. Возможно, и больше: перепись населения проводилась редко. Подавляющее большинство из них были евреи. Русский язык для многих приравнивался к иностранному. Умение писать по-русски было привилегией немногих. Тот русский, который можно было услышать, был хорошо разбавлен идишем, и трудно было понять, чего в нем больше. Многие белорусы хорошо говорили на идиш. Он был основным языком общения. Даже председатель горсовета Баргман и его секретарь Лельчук были евреями. Выступления на /стр. 12/ митингах и собраниях Баргман нередко делал на идиш. Однако все эти послабления быстро закончились. Примерно до 1932 года просуществовала только одна еврейская школа, которая была закрыта, и вместо нее выстроена новая большая белорусская школа имени Сталина. В городе были две синагоги и одна церковь, которые в 1936 году были закрыты и превращены в складские помещения. Был клуб-кинотеатр, в который приезжали еврейские бродячие музыканты (клейзмеры) и артисты. На эти выступления трудно было достать билет. В городе в такие дни был праздник. Но это скоро закончилось, как и все, что было связано с еврейством.

Народ жил бедно, мало кто работал. Хорошо, если были корова и огород, Крупные предприятия отсутствовали, были только мелкие, кустарные производства: лесопилка, мельница, маслобойня, артель по изготовлению чернил, пожарная команда (с оркестром), леспромхоз. Конечно, эти мелкие предприятия не могли обеспечить работой все население города. В пяти-шести километрах от города был крупный железнодорожный узел: одна линия «Ленинград-Одесса», другая «Брест-Москва». Но евреи там почти не работали. Немало в городе было ремесленников (сапожников, портных, столяров и кузнецов) высокой квалификации. Но население из-за отсутствия денег не обеспечивало их работой. Люди бедствовали.

Бедность тоже бывает разная. Одна – когда стоят на улице с протянутой рукой, это высшая степень бедности. Такого у нас не помню. Люди помогали друг другу так, чтобы бедный не чувствовал себя униженным. В порядке вещей было передавать одежду, вышедшую из употребления по размеру, приглашать на субботний ужин (особенно, если знали, что у соседа на столе пусто). Уж если на Песах (пасху) детям покупались новые брюки, /стр. 13/ платье или ботинки, то это становилось известно всей улице. Ребенок был счастлив, обновки запоминались надолго, а может, на всю жизнь.

У детей никогда не было настоящих игрушек (кроме ваньки-встаньки и качающейся верховой лошадки ничего не припомню). Однажды тетя Хая из Канады прислала надувной ярко-синий шарик. Таких красивых шариков мы еще не видели. Для всеобщего обозрения решили повесить его высоко на крышу дома, но задели за что-то, и он лопнул. Сколько было огорчений!

Лыжи мы мастерили сами из досок. Строгали их, шлифовали наждаком, смазывали, прикрепляли ремешки – и лыжи готовы. А чтобы иметь коньки, на выстроганный кусок твердого дерева натягивали толстую проволоку, и это совсем не плохо служило коньками. Мы сами шили покрышки для футбольных мячей (хотя магазин культтоваров существовал, но мячи всегда отсутствовали, а резиновые камеры к ним были). Шил покрышки Хаим-Исэр Шнитман, светлая ему память. Он был мастером на все руки.

Этот же Хаим-Исэр был прекрасным мастером-солдатом на фронте, храбрым воином. Однажды в Молдавии во время тяжелого боя погиб командир роты. Хаим-Исэр принял командование на себя и выиграл бой. За проявленную храбрость и умелое проведение боя Хаим-Исэр был повышен в звании и награжден не то орденом Александра Невского, не то Богдана Хмельницкого, точно не помню, каким из них, но хорошо знаю о Хмельницком как об известном антисемите-погромщике. Уж очень неподходящая награда, возможно, досталась еврейскому парню.

Интересная история приключилась у меня с Хаимом-Исэром. Мы собрали детекторный радиоприемник. Необходимо было вывести наружную антенну и заземлить ее. Для этого нужна была медь. /стр. 14/ Мы заметили в сарае нашего соседа много металлического лома и надеялись там подобрать або кусок меди. Сарай был закрыт, и нам пришлось пробраться в него через крышу (полати), где лежало сено. Мы спрыгнули вниз, взяли большой кусок меди, поднялись вверх на полати к выходу и вдруг в сене заметили лежащего человека с открытыми черными глазами и большой кудрявой шевелюрой. На такое мы не рассчитывали, и это нас не обрадовало. Медь тут же была брошена, а сами мы с высоты прыгнули вниз и огородами убежали на центральную Советскую улицу. Казалось, что инцидент закончен, мы в безопасности и можно отдохнуть. Мы решили попить, но это было большой ошибкой, так как спустя несколько минут, идя по улице, мы вновь встретили этого кудрявого человека. Если бы мы прошли спокойно мимо него, все обошлось бы. Но мы стали убегать, и он узнал в нас непрошеных посетителей сарая и стал кричать: «Воры, воры!!» Дело приняло серьезный оборот. Пошли слухи, что мы украли из сарая какие-то вещи, нам грозили судом. Неприятная ситуация была сглажена взрослыми.

Мы сами делали фотоаппараты – корпус из фанеры, объектив от карманного фонаря, матовое стекло – обычное стекло, протертое речной галькой. Получались довольно приличные фотографии. Сегодня, спустя много лет, иногда задаешь себе вопрос: «Что лучше – зайти в магазин, купить лыжи, коньки, радиоприемник, игрушки, или лучше своими руками сделать, додуматься, изобрести?» Возможно, сегодняшний прогресс в науке, технике, медицине достигнут благодаря тем самодельным игрушкам?

Одна из тех фотографий сохранилась у меня до сих пор. На ней почти вся наша уличная футбольная команда ребят. Этой фотографии 64 года. Она пролежала у меня в кармане всю войну, поблекла, потрескалась, но очень дорога мне. Эта фотография – память о тех, с кем прошли детские годы. /стр. 15/

Верхний ряд (слева направо): Файке Гинзбург, Лейзер Зайчик, Беньямин Горелик; нижний ряд: Хаим-Исер Шнитман, Владимир Шендерович, Авремл Шнитман. Автор просит прошения за недостаточно высокое качество этой и некоторых других фотографий это любительские снимки более чем шестидесятилетней давности и они сильно пострадали от времени.

Кроме того, она является документом, опровергающим измышления Солженицына, исказившего в своей книге «Двести лет вместе» правду о совместном проживании евреев и русских на протяжении последних двух столетий. Он пишет, что евреи могли бы провести войну самоотверженней, что на передовой, в младших чинах, евреи могли стоять гуще. И еще…

Солженицын пишет: «Я видел евреев на фронте. Знал среди них бесстрашных. Не хоронил ни одного». На этой фотографии от 20 июля 1939 года шесть шестнадцатилетних мальчиков. Это часть /стр. 16/ нашей уличной футбольной команды. Из них остались в живых только я и Хаим-Исэр Шнитман. Файке (Феликс) Гинзбург погиб на фронте. Нема Горелик – командир роты противотанковых ружей – погиб под Запорожьем, а его брат Яйнкл погиб под Воронежем в 1942 году. Авраам (Авремл) Шнитман погиб на фронте. Самуил Либман погиб на фронте. Мой друг Лейб Фейгельман погиб на фронте. Из моего класса погибли Борис Эпштейн, Толя Гомон и другие. Пине Кацевман и Меир Гомон – военные летчики, участвовавшие в боях всю войну, живы. Один из них живет в Хайфе. Этот далеко не полный перечень мальчиков с маленькой калинковичской улицы и из моего класса, погибших на фронте и участвовавших в боях, говорит сам за себя и, повторяю, является доказательством, опровергающим глобальные выводы господина Солженицына.

5

В 1925 году папа построил довольно просторный деревянный дом из трех комнат, кухни и крылечка с декоративными вырезками, по адресу Пролетарская, 9. Мне дом казался очень большим (это было время, «когда деревья были большими»), с дурманящим приятным запахом свежесрубленной сосны. В доме был погреб, а под крышей – большой чердак, засыпанный белым чистым песком. Здесь можно было даже играть в прятки.

Однажды, копаясь в песке, я нашел мешочек, наполненный золотыми монетами. Обрадовавшись этому, тут же отнес находку папе, но он почти не отреагировал на нее. Забрал мешочек и даже не сказал спасибо. Значительно позже я понял такую реакцию папы. Ведь за такие мешочки людей надолго сажали в тюрьму. /стр. 17/

O доме можно писать еще много. Здесь было много хорошего и не меньше плохого. В нем прошли мои детство и юность. Из этого дома в неполных восемнадцать лет я ушёл в армию в 1941 году и уже никогда в него не вернулся. Наш дом был построен на месте, где стоял дом дедушки Велвла (маминого отца) и небольшой завод сельтерской воды и ситро, сгоревшие во время пожара в Калинковичах после революции.

Дедушка был довольно зажиточным человеком. Bro семьерская вода пользовалась большим спросом. Он был уважаемым гражданином в городе, его место в синагоге было самым почетным, у Арон Кодеш. К сожалению, я его не знал, так как он умер еще до моего рождения.

Благодаря пожару и потере имущества (нет худа без добра!), семья дедушки не оказалась в рядах нэпманов (НЭП – новая экономическая политика, введенная Лениным в двадцатые годы). Никто из семьи дедушки не был арестован.

Обычно калинковичских нэпманов арестовывали и высылали в Соловки (знаменитые Соловецкие острова). Даже на нашей маленькой улочке многие отбывали срок на Соловках. Немало там осталось навечно. Нэпманов еще называли лишенцами, так как их лишали права голоса, а их детей лишали права учиться в высших учебных заведениях, лишали права работать в государственных учреждениях и т.д.

Репрессии заставили многих людей, особенно молодежь, покинуть родные места, уехать в большие города и там раствориться в толпе, чтобы скрыть свое происхождение, примкнуть к классу рабочих-пролетариев. Меняли свои имена и фамилии, женились и выходили замуж за неевреев. /стр. 18/ Пинхас становился Петром, Хана – Аней, Моше – Мишей и т.д. Типичные евреи, как по внешнему виду, так и по документам, становились русскими и белорусами, а некоторые из них даже стали глядеть свысока на своих бывших товарищей-евреев. Ветречались и такие, чрезмерно лояльные, которые выступали на митингах и собраниях с антирелигиозными и даже антисемитскими речами. В революционные праздники, во время демонстраций, они разъезжали на грузовых автомашинах с расклеенными на бортах карикатурами и лозунгами, распевали частушки на эту же «злободневную» тему.

В те далекие времена были заложены основы советского антисемитизма, хотя в царские времена недостатка в этом также не было.

В десяти минутах ходьбы от нашего дома протекала небольшая речушка шириною в 3-4 метра, глубиною в 1,5-2 метра, с заболоченными низкими берегами. Даже не помню ее названия (а было ли оно?). Вначале она текла на восток, затем круто поворачивала на юг и где-то в районе города Мозырь впадала в Припять – большую судоходную реку. Правый заболоченный берег этой речушки, местами переходивший в трясину-топь, заросший ольховником и высокой травой осокой, казался тихим, безопасным местом. Но стоило случайно сюда забрести лошади пощипать сочную траву, ее затягивало в эту трясину, и спасти это бедное животное было почти невозможно.

В речке водились сомы и вьюны, но они были некошерные – без чешуи, поэтому их не ловили и не ели, и они быстро размножались. Встречалась плотва, а в тихих заводях и караси. Много было пиявок. Когда мы купались, они впивались в тело, насасывались кровью, надувались, как пузыри, а насытившись, отваливались. Немало времени ребята нашей улицы проводили после школы, а то и вместо нее, на речке. Приятно вспомнить то время, /стр. 19/ когда босиком, в коротких штанишках, мы быстро сбегали по тропинке вниз к реке. Это было излюбленным местом, где не только купались, играли, запускали высоко в воздух бумажных змеев, но строили из ольхи большие палаши, сносили сюда добычу после набегов на соседские огороды и сады. Нередко проникали в богатый поповский сад, кое-что приносили на дому и устраивали пикники. Правда, этого слова мы не знали и заменяли его словом «саласудэ». Здесь, у костра, мы подолгу засиживались, рассказывая сказки и всякие небылицы.

На речке женщины полоскали белье, даже в зимнее время, в проруби. Помню, мама ходила на речку с тяжелыми тазами белья и пряником (это деревянная палка, которой отбивали белье). Я и папа помогали ей нести эту ношу.

Однажды, после прочтения «Робинзона Крузо», мы решили совершить путешествие вниз по реке, вначале до Мозыря, затем по Припяти до Киева, а там по Днепру до самого Черного моря. На этом наша фантазия как будто бы заканчивалась. Но были некоторые ребята, считавшие вполне возможным продолжить путь дальше. Особенно после того, как к нашей соседке Мере Симанович пришла толстая, красиво изданная книга сказок из Палестины, написанная ее сыном Шломо Симановичем. Было очень интересно побывать в этой сказочной Палестине, но даже для нас, подростков, это было только мечтой. Но нам казалось, что Черное море-то рядом и это мы, конечно, осилим.

Почти всю весну, до июня, мы строили лодку. Наконец лодка была построена, просмолена, прокопчена, покрашена, загружена продуктами и… в путь. В один из дней, совершенно секретно, мы начали свое путешествие. Но спустя несколько часов после отплытия на нас напала группа деревенских мальчишек, лодка (плоскодонка) была перевернута, и мы, мокрые, голодные, с синяками и /стр. 20/ шишками бесславно закончили свой поход. Лодка осталась трофеем деревенских мальчишек.

Вокруг этой лодки еще долго шла борьба. Фактически началась настоящая война. Готовилось oружие: рогатки, весьма опасные, стрелявшие камнями, лук и стрелы с наконечниками из гвоздей и другое. Правда, до большой войны не дошло. В конце концов после переговоров мы получили назад свою лодку, но уже разбитую и не годную для плавания.

7

Описал, как мог, Калинковичи и то, что было вокруг них, дом, где рос. А теперь постараюсь рассказать о людях, живших в нем. Во-первых, это мама и папа. Эти две маленькие фотографии пролежали у меня в кармане всю войну.

Сколько написано о мамах! Сколько о них сложено песен, поэм, стихов и книг! Есть разные мамы – как Салтычиха или как еврейская мама («а идише маме»), но обе эти мамы, казалось бы противоположные, разные, остаются самыми близкими и дорогими для нас всех. Сама тема «Мама» не имеет конца и границ, она беспредельна, как вселенная. Мама – это всегда журчащий родник чистейшей целебной воды. Чтобы написать о маме, надо суметь найти слова из всего обилия слов, подходящие только для описания Мамы! Легче это сделать поэту, художнику, музыканту. Но и каждый обычный человек может и должен рассказать своим детям и внукам о своей маме, о своих родителях.

Моя мама была типичной «а идише маме»: небольшого роста, энергичной, подвижной, весьма прилекательной, с черными круглыми глазами и большой копной темных волос. А главное, она была /стр. 21/ беспредельно добра к семье, людям и особенно ко мне. Она была сверхчистоплотной, весьма религиозной. Если в дом заходил человек нерелигиозный, нееврей, и пил воду из чашки, чашка эта выбрасывалась, а если из стеклянного стакана, он потом кипятился.

У нас была раздельная молочная и мясная посуда, и, конечно, раздельные столы. Мама прекрасно готовила и пекла; было какое-то необъявленное соревнование между женщинами-соседками на лучшее блюдо. Часто носили друг другу попробовать блюда, особенно печеное и варенье…

Мама очень любила музыку. К сожалению, не только у нас в доме, но и в городе не было радио. Даже патефон был редкостью. Я помню: чтобы послушать музыку, мама ходила на соседнюю улицу, где из окон дома звучал патефон. Звали мою маму Фрейдэ (Радость). Это имя соответствовало ее характеру. Несмотря на то, что она была весьма привлекательной, она поздно вышла замуж, хотя сваталось к ней много хороших парней, да все не те: сапожники, мясники, портные – люди невысокого происхождения (без ихеса), которые даже толком не знали Тору. А Фрейдэ была из влиятельной, довольно богатой, очень религиозной семьи, и это обязывало ее соблюдать этикет, принятый в то время.

И она ждала и дождалась своего суженого. Он был совсем не из Калинковичей и мало походил на калинковичских парней, откуда-то издалека, из деревни Городищи, что рядом с небольшим городом Капаткевичи. Родился папа в весьма почтенной религиозной семье лесопромышленников.

Его родители, мои дедушка и бабушка, Иегошуа и Тайбл Шендерович, имели большую дружную семью из трех сыновей и шести дочерей. Один них, самый старший, самый крепкий, Барух, светлая ему память, стал мужем Фрейды и, естественно, моим отцом.

/стр. 22/

Мои дедушка и бабушка – Иегошуа и Тайбл Шендерович

Барух вырос в деревне, среди полей и лесов, и был настолько крепок, что деревенские парни не решались с ним состязаться. Он мог на ходу остановить несущуюся пару лошадей, держась за дышло повозки сзади. Барух был высоким (в семье ростом никто не был обижен, даже девушки), стройным, красивым. Знал древнееврейский язык и Тору. Был трудолюбив, владет не только пером, но и топором. Такой человек был достойным стать мужем Фрейды и, конечно, стал им.

Барух был смел и решителен, и в то же время весьма застенчив. Рассказывали, как однажды в время оккупации Белоруссии поляками в 1920 году (поляки также не брезговали устраивать еврейские погромы), он провел всю ночь один с мешком муки на кладбище. Этот человек не кичился своей силой, не афишировал ее, стеснялся своего высокого роста и даже размера ботинок (они были 48-го размера и делались только на заказ). Он был тих и добр. Окружающие деревенские люди любили его и ласково называли Борушек.

Чтобы более полно нарисовать портрет папы, отмечу еще один штрих его характера. Это было весной 1938 года. Мамы уже не было. Мы с папой спали в одной небольшой комнате у окна. Рано утром, солнце уже взошло, сквозь сон я услышал царапающие звуки из окна. Взглянул в окно и увидел две руки, снимающие оконную замазку. Сон как рукой сняло. Я стал тихо будить папу. Он неохотно посмотрел в окно, и, ничего не увидев, сказал, что это моя фантазия, и тут же заснул. Я, конечно, спать уже не мог и стал наблюдать за окном. Через некоторое время руки снова появились.Когда уже было вынуто стекло, я снова разбудил папу. Он посмотрел и понял, что это не фантазия. Не поднимаясь с кровати, он велел мне взять стоявший рядом тяжелый утюг и, когда в окне /стр. 24/ появится человек, по его команде бросить в него утюг. Так я и сделал.

Позже, когда мы вышли на улицу, на земле у окна увидели оставшиеся следы крови. Я был очень взволнован происшедшим, а папа – нет. Как будто ему часто встречалось такое.

Описал портреты мамы и папы, а теперь – свадьба. Свадьба родителей прошла на славу. Конечно, я на ней не присутствовал, но сведения о ней приходили ко мне от разных людей в разные годы. Свадьба была богатой, многолюдной, с соблюдением всех канонов еврейской религии. В то время советская власть еще не наложила свои запреты на религию. Играли клейзмеры, была купа, жених разбивал стакан, был заключен брачный договор, который я в детстве держал в руках, но смысла его не понял. Как воспоминания о свадьбе, в шкафу долгие годы висели без употребления необычайно красивые наряды мамы.

Чтобы уберечь семью от частых еврейских погромов, мой дед Иегошуа решил покинуть Россию и вывезти свою семью в Америку.

После долгих хлопот в 1921 году вся семья папы из Белоруссии выехала в Америку. Остался в России только один папа, так как моя мама отказалась ехать и оставить своих сестер. Время показало, что решение деда уехать было правильным. Все члены семьи прожили в Америке хорошую интересную жизнь.

Начиная с 1937 года, переписка с заграницей под страхом ареста была запрещена. Так что долгие годы я не знал о существовании братьев и сестер папы. Впервые увидел я этих своих родственников спустя пятьдесят лет, уже после моего приезда в Израиль. Теперь в живых остались только многочисленные двоюродные братья и сестры и их семьи. /стр. 25/

Кратко рассказал о своих родителях, теперь несколько слов уделю себе.

В один из наиболее жарких месяцев года, в июле 1923 года (драй вохн ин тамуз) родился, точнее, доктор Калацей с помощью щипцов вынудил родиться мальчика весом аж в 12 фунтов – просто великана. А мама Фрейдэ, светлая ей память, была весьма миниатюрной женщиной. Каково ей было рожать такого гиганта-сыночка?! А сколько было радости: ребенок был долгожданный (матери было за тридцать) и всеми желанный. Это было событие не только в семье, но и для соседей. Мальчик получил имя Велвл (Вова) в память о дедушке. Когда я начал ходить в школу, то, проходя мимо дома доктора Калацея, всегда получал конфетку и заодно щипок в щеку. Другие мальчики не понимали, почему мне такое предпочтение.

Дело в том, что мое рождение было победой не только мамы, но и доктора Калацея. Спаситель любит спасенного так же, как спасенный – спасителя. Ребенок рос и развивался как все дети, но в доме все близкие и родные считали его особенным, почти вундеркиндом. А когда он подрос и достиг 5-летнего возраста, ему запрещалось играть улице с плохими детьми. Маленький Велвл (Вова) был центром, вокруг которого все вращалось в доме. Не только мама, но и тетки – Рахель и Мине – занимались его воспитанием. Конечно, приятно, когда тебя все любят, ухаживают за тобою, но… Есть такая пословица: «Много нянек – дитя без носа». Вопреки пословице, мой нос остался достаточных размеров.

Мама была удивительно добра и ласкова мне, всегда беспокоилась, «а вдруг что-то случилось или случится». Я не выпадал из ее поля зрения ни днем, ни ночью. Она решалась целовать меня только спящего, чтобы я не почувствовал себя, как она думала, одиноким, одним ребёнком в /стр. 26/ семье. В народе таких детей называли бен-ёхид. Помню маму, бегущую по улице с ложкой в попытке еще что-то сунуть ребенку в рот. Несмотря на то, что уже прошло много лет, почти каждый день вспоминаю свою маму. Она осталась в памяти как яркая звезда первой величины, освещающая мне дорогу всю жизнь. Примерно в пять лет меня стали называть не Велвлом, как обычно, а Вовой. И так до 18, до самой армии.

Даже сейчас, уже здесь, в Израиле, мои одноклассники, с которыми учился еще в школе с первого класса – Маня Равикович, Рахиль Гинзбург, Пинхас Кацевман, Нина Карагодская, Аня Комиссарчик и другие называют меня Вовой.

8

В возрасте пяти лет я начал ходить к частному учителю (меламеду) изучать еврейскую историю, язык и Тору, но занимался у него только около шести месяцев, так как под страхом ареста учитель вынужден был отказаться от преподавания. В те тяжкие, репрессивные, темные годы евреи были лишены своего языка, религии, культуры. Даже само слово «еврей» стало оскорбительным и употреблялось все реже и peжe, а в конце концов было заменено аморфным, безликим выражением «лица еврейской национальности».

Уже далеко не каждый осмеливался выполнять еврейские обряды – справлять хупу или обрезать ребенка. Единственный шойхет (резник – идиш) Менаше был арестован, и люди лишились кошерного мяса. Приглашали резников из других мест. Нельзя было сделать «брит мила» (обрезание – иврит). Чтобы зарезать курицу, люди /стр. 27/ выстаивали (больше ночами) большие очереди или ездили далеко в другие места, где еще сохранились резники. А позже религиозные люди отказались от мяса и стали вегетарианцами. В это время создавались различные антирелигиозные общества типа «Безбожник». Члены общества имели членские билеты и платили членские взносы. «Славная коммунистическая партия» умело пользовалась кнутом и пряником. Были сняты не только волосы, но и голова еврейского народа.

Хочу описать один юмористический эпизод из жизни советского школьника. Этим школьником был я, учился в четвертом классе. Как обычно, в Первомайский праздник для украшения колонны демонстрантов всем участникам были розданы плакаты, транспаранты и портреты советских вождей. Мне достался портрет Червякова – председателя совета народных комиссаров Белоруссии, а моему приятелю Люсику Комиссарчику – портрет Молотова. Я не знал, кто такой Червяков, но хорошо знал Молотова. Вдруг громко говорю Люсику: «Мой Червяк лучше твоего Молотова». Это услышала учительница и, бледная, дрожащая, подошла к нам, ничего не сказав, развела нас в разные углы. Дома я все рассказал папе. Он тоже побледнел и тихо сказал, что об этом нельзя говорить, Только потом я понял, что, изменив слово «Червяков» на «Червяк», совершил политическую ошибку, что могло вызвать неприятные последствия для папы и для учительницы.

Жизнь продолжалась. Люди приспосабливались к новому порядку. Одни становились безбожниками, преданными советскими гражданами, другие — не отступали от своих убеждений, становились вегетарианцами, за их лояльность трудно было поручиться, а третьи, кто шел против течения, зачислялись в нэпманы, кулаки и как враги советской власти уничтожались.

/стр. 28/

Семья папа и я (маленькие снимки), мама (в центре).

В шесть лет мама отвела меня в школу, в нулевой (подготовительный) класс. Я очень охотно посещал школу. Фактически это походило больше на детский сад. В начальной школе, до четвертого класса, учился охотно и довольно хорошо. В дальнейшем, до седьмого класса, стал менее прилежным, начал нарушать дисциплину. Конечно, оценки снизились. Нередко за всякие нарушения /стр. 29/ выдворяли из класса и вызывали в школу маму. Такие дни были для мамы настоящим трауром. Она ходила угрюмая, расстроенная, плакала. Я давал обещания исправиться, но, к большому сожалению, все оставалось по-старому и повторялось до седьмого класса, до самой смерти мамы. С этого момента закончилось детство. Я тут же повзрослел. Я понял, что теперь ответственен не только за себя, но и за папу. Стал дисциплинированным, начал лучше учиться, исчезли из табеля тройки. Если бы мама могла увидеть мои, хоть и скромные, успехи я учебе и поведении, о чем она так мечтала, ее жизнь была бы намного лучше. Но это было ей не суждено. Появились заботы о папе, которые я выполнял добросовестно.

Мама умерла в декабре 1936 года, среди полного здоровья. Ей было только 45 лет! Она никогда не болела. Однажды в холодный осенний день она попала под сильный дождь и промокла. Зонтики в магазинах не продавались. Далеко не все их и видели, разве что в кино. И было к ним какое-то пренебрежительно-мещанское отношение. Мама простудилась и заболела воспалением легких. Ровно через неделю ее не стало. А если был бы обычный зонтик, возможно, последствия были бы другими.

Медицина в Калинковичах, как везде в Союзе, была на весьма низком уровне. В городе было два врача – Сарра Гутман и Калацей, фельдшер и зубной врач Коган. Лечить воспаление легких не умели, да и нечем было. Все лечение заключалось в уколах камфарного масла и применения кислородных подушек. Об антибиотиках еще не знали. Хотя пенициллин был открыт английским микробиологом Александром Флемингом еще в 1928 году. Только в 1944 году им начали лечить американских раненых солдат. А сульфамиды, в частности, красный стрептоцид, синтезировали в 1932 году и стали применять в 1936. В России он появился /стр. 30/ значительно позже. Воспаление легких в то время, особенно у детей и людей среднего возраста, не говоря о стариках, стояло на одном из первых мест по смертности.

Смерть мамы была для меня тяжелой утратой. Хотя сейчас после се смерти прошло уже шестьдесят пять лет, я каждый день вспоминаю ее. Даже на фронте в день ее смерти молился в память о ней. По-видимому, что такое Мама – начинаешь осознавать только тогда, когда ее теряешь.

9

Жизнь продолжалась, хотя стала иной. Исчезла мамина забота, нежность и ласка. Папа был очень добр ко мне, но это была совсем другая доброта. Исчезли маленькие незаметные нюансы материнской любви, так необходимые мальчику-подростку.

Мы продали нашу корову Маньку. Стали питаться в столовой. Вернее, я каждый день после школы приносил домой из столовой обед. Соблюдать кашрут было невозможно (в городе не было кошерного мяса). Все функции мамы стал выполнять я: мыл посуду, полы. Очень стеснялся (почему?), когда кто-нибудь приходил и заставал меня за этим занятием. Мы жили спокойно, тихо, погруженные в рутинные житейские заботы.

На футбол и другие игры оставалось все меньше и меньше времени, и наоборот, больше уходило на школьные дела. Я перешел в девятый класс, стал серьезнее. Появились усики, даже начал обращать внимание на девочек. Однажды осмелился пригласить девочку, нашу соседку Хаву, в кино. Она была хорошенькой жгучей брюнеткой с /стр. 31/ приятным грудным голосом и хорошими манерами. Мне она казалась совершенством. Часто я открывал свое окно и играл на мандолине специально для Хавы. Играл я слабо.

Хава согласилась пойти в кино, а по окончании, на обратном пути домой, я вдруг заметил сидящего на скамейке папу. Я очень смутился (хотя шел на каком-то расстоянии от Хавы), оставил Хаву и перешел на другую сторону улицы. Какие были нравы в старину! Но все же я проводил её до самого дома и даже поцеловал на прощание, правда, было уже темно. Это был первый поцелуй, запомнившийся надолго.

В это время были очень модны танцы: танго «Утомленное солнце», фокстрот «Рио-Рита», вальс «Дунайские волны». Нередко после школы мы уходили танцевать к Симе Ручаевской (только у нее был патефон). У нас были прекрасные танцевальные пары (Годл Коробко – Лёва Фиалковский, Аня Комиссарчик и другие), но были и слабые танцоры, в том числе и я. Танцуя, наступал на ноги, не соблюдал ритм, и далеко не каждая девочка соглашалась со мною танцевать. Это огорчало.

В связи с танцами не могу не вспомнить о моем соученике и дальнем родственнике Борисе Эпштейне, светлая ему память. Он был внуком рава Шнеера, очень почтенного человека.

Боря Эпштейн был настолько талантлив, что в классе считали его гением. Помимо того, что он был крепкого телосложения и красив, он умел делать все: строить, рисовать, петь, заниматься спортом, играть в шахматы, решать самые сложные задачи, грамотно писать и многое другое. Он был яркой личностью. Мы, его товарищи, обращались к нему за помощью по математике, физике. Даже учителя прибегали к его помощи – он никогда никому не отказывал. Боря Эпштейн /стр. 32/ должен был стать большим ученым, но судьба распорядилась иначе. Он погиб на фронте в самом қонце войны, под Будапештом.

Мой друг Боря Эпштейн

Я упомянул Борю в связи с танцами, так как они, в контрасте с его выдающимися способностями, были его ахиллесовой пятой. Он упорно учился танцевать, «осваивал» танцы так, как будто учился работать топором или играть в шахматы, но его танец так и не приобрел мягкости и элегантности, и, конечно, девушки неохотно танцевали с ним.

В нашей группе был еще один «танцор» не высшего класса – Петя (Пинхас) Кацевман. Зато он /стр. 33/

стал классным летчиком, летал на штурмовиках всю войну, трижды был сбит, но выжил… Сейчас живет в Израиле (в Хайфе).

Выше было упомянуто о нравах в старину. В связи с этим вспоминается случай, когда я и Люсик Комиссарчик шли по улице и, почувствовав себя почти взрослыми, решили закурить. Навстречу нам попалась наша учительница (завуч) Елена Корнеевна Белашова, очень строгая, требовательная учительница. Она, по-видимому, не заметила наших папирос. А мы тут же бросили их, разбежались в разные стороны, а назавтра не знали, как явиться в класс. Но все обошлось. И с папиросами было покончено.

В нашей школе соблюдалась строгая дисциплина. Между учеником и учителем соблюдалась дистанция, которая редко нарушалась. Вероятно поэтому нас теперь крайне удивляют чрезмерно свободные взаимоотношения между учеником и учителем в израильских школах.

10

Прошло почти два года со дня смерти мамы. Письма мы обычно получали довольно редко, но однажды пришло письмо, как я понял по обратному адресу, из тех мест, где родился папа. А спустя несколько дней папа смущенно обратился ко мне с вопросом: «Нам вдвоем трудно. Не взять ли нам кого-нибудь в дом заниматься хозяйством?» Было ясно, что у папы были более серьезные намерения. Я сообразил, связал все это с полученным письмом и тут же довольно резко ответил: «Нет! Где была моя мама, не может быть другой женщины. Я всё сожгу или уеду!» В дальнейшем к этой теме мы /стр. 34/ никогда не возвращались. Спустя годы, я очень сожалел о своем поступке.

Так мы продолжали жить вдвоем. Мы не только любили друг друга, но и дружили. Папа был настоящим учителем. Он учил меня не только физическому труду – рубить дрова, пилить, мастерить, ухаживать за огородом (наш маленький огород полностью обеспечивал нас овощами, картофелем, кукурузой), но и мыслить, умению контактировать с людьми, разбираться в различных ситуациях. Сам папа был спокойным, немногословным, трудолюбивым, смелым человеком. Папа долгие годы страдал трофической язвой голени, но не обращал на это особого внимания, не лечил. По-видимому, это было поводом отказываться от службы в царской армии, я так думаю сейчас. После смерти мамы язва обострилась, появились боли, гноетечение. Лечение не приносило результатов. Врачи решили ампутировать ногу. Мы много думали об этом. Казалось, иного выхода нет, и мы решились на операцию. Расстаться с ногой молодому (49 лет), здоровому человеку нелегко. Перспектива стать инвалидом угнетала. После долгих размышлений папа поехал в Минск, где его прооперировали. Это было в 1938 году.

Спустя какое-то время, неделю или больше, я поехал забрать его домой. Мне было тогда 15 лет. Я еще никуда, кроме Мозыря, не выезжал самостоятельно из Калинковичей, да еще по железной дороге. Поезд тащился медленно, останавливался на каждой станции. Как это было обычно в российских поездах того времени – везде мешки, теснота, чай пассажирам тогда еще не придумали разносить. А ко мне еще сидящие рядом пассажиры обращались с любопытными вопросами, на которые трудно было отвечать: «Почему ты, мальчик, едешь один?», «Кто тебя послал?» и т.д. Я пытался /стр. 35/ вначале отвечать, но кажется, не все мне верили. Может быть, думали, что я вор?

В Минск приехал рано утром. Впервые увидел большой шумный город с трамваями, многоэтажными домами. Меня удивили дворники с метлами и регулировщики движения в белых перчатках. Я растерялся. С помощью милиционера нашёл больницу. Это был клинический городок с множеством каменных одно- и двухэтажных зданий. Кругом чистота и порядок. Все было необычно. Центральное место занимало хирургическое отделение. Завесь мне помоr один очень добрый молодой врач, к сожалению, фамилию его не помню. Прежде чем пройти в палату к папе, мы прошли всё отделение, фактически сделали обход больных. Врач знал все подробности о каждом больном. Чувствовалось, что он знает и любит свою профессию. Несмотря на молодость, он излучал необыкновенный, присущий, по-видимому, только настоящему врачу, особый свет обаяния при общении с больными.

На мой взгляд, врачи – это особая каста людей. Далеко не каждому дано быть врачом. Для этого далеко не достаточно сдать экзамены по физике и химии при поступлении в институт. От будущего врача требуется еще что-то, еще какая-то невесомая добавка, которая в дальнейшем, в работе врача, играет весьма весомую роль. Вот эту добавку надо искать у будущих студентов при приеме их в институт. Я видел эту добавку далеко не у многих врачей. Она, к примеру, ярко была выражена у заведующего отделением иерусалимской больницы Хадасса профессора Файнмессера. Из тех, с кем я столкнулся в России, ею обладал профессор И.М.Розенфельд и тот врач-хирург Минской больницы, с которого я начал эту тему.

Так вот, закончили мы с ним обход больных. Мне все это очень понравилось. Для меня был открыт новый мир. Еще не задумываясь о медицине, /стр. 36/ в детстве, я не раз пытался помочь раненым птицам и собакам.

Перед нами оставалась последняя палата, где лежал папа. Направляясь туда, доктор спросил, понравилось ли мне в больнице и кем я хочу быть, явно намекая и как бы советуя выбрать его путь. Прямого ответа я не дал, но сам уже твердо решил стать врачом, помогать людям. И это сбылось. Всю свою жизнь я посвятил медицине. Перед отъездом в Израиль, в 1973 году, получил награду – «Отличник здравоохранения СССР».

Мы вошли в палату к папе. Это была довольно просторная комната на 8-10 кроватей, наполовину заполненная больными. Папа лежал с закрытыми глазами, укрывшись одеялом. Когда я вошел, он тут же открыл глаза, отвернул одеяло и приподнял то, что осталось от ноги. Была ампутирована вся голень до коленной чашечки. Мы не промолвили ни слова. Молчали… Слезы сами покатились у нас из глаз. Доктор деликатно вышел из палаты, оставив нас наедине с нашими тяжелыми мыслями. Разговор с папой не получался. Я не знал, с чего начать и как его утешить. За несколько часов пребывания в больнице я повзрослел и понял, какая ответственность теперь лежит на мне.

Позже папа продемонстрировал, как он научился пользоваться костылями. Мы начали собираться в дорогу. Тепло попрощались с врачом, медсестрами и нянечками. Больничная машина доставила нас на вокзал. Через небольшое время поезд тронулся. Мы возвратились в Калинковичи, но уже на костылях.

Папа очень переживал, стеснялся своих костылей. Больше сидел дома, стал молчалив и угрюм. Он, молодой, крепкий мужчина, не представлял себя инвалидом (в Калинковичах их называли калеками). Папе обещали в течение полугода сделать протез, но он его так никогда и не увидел. /стр. 37/ «Сталинская забота» о людях проявилась в полной мере. Прошло какое-то время, а время, как известно, лечит, пата приспособился к костылям, у него улучшилось настроение, и он приступил к работе. Жизнь вошла в свою обычную колею со всеми своим старыми и новыми заботами.

Я перешел в десятый (последнии) класс, учился хорошо, по крайней мере, без троек. Папа купил мне новый костюм, рубашки, туфли. Я уже начал думать о поступлении в медицинский институт. Шёл 1941 год. В апреле меня и еще двух мальчиков из нашего класса (кажется, Толю и Меира Гомана) вызвали в военкомат и предложили по его направлению поступить в Киевское военно-медицинское училище. Мы с папой стали взвешивать это предложение: ведь это была медицина, о чем я и мечтал. С другой стороны, как я мог оставить папу одного? Хотя он стал хорошо передвигаться на костылях, работал и неплохо зарабатывал. Нужно было решить массу бытовых вопросов, в частности, хлебный.

В то время купить хлеб означало не просто зайти в магазин и купить. Надо было с раннего утра выстоять большую, на несколько часов, очередь, чего папа сделать не мог. В этом помог мой приятель-одноклассник Люсик Комиссарчик, который добросовестно эту миссию выполнял.

Мы много думали, и по решению папы я дал свое согласие на поступление в училище. Школу с этих пор посещал формально, к урокам не готовился. Правда, нового материала уже не давали. Началась подготовка к сдаче экзаменов на аттестат зрелости, но меня это уже не касалось. Я уже витал в облаках, представляя себя где-то в Киеве, в военной форме бравого солдата. Ребята из класса с нашей улицы относились ко мне уже иначе, не так, как прежде: многие поздравляли, некоторые /стр. 38/ завидовали, а папа с гордостью смотрел на своего сына: из еврейского местечка Калинковичи сын уезжал в большой город Киев, в совсем иной мир. Как же этим не гордиться?!

На прощание папа купил четвертинку (250 г) водки (в доме водки никогда не было), и мы ее пили целую неделю. Мы тогда не знали, что это наша последняя неделя вместе в жизни. Пробежала она быстро. Наступил день отъезда. Это было третьего мая 1941 года. Весь мой класс, мальчики с нашей улицы и моя собака Джульбарс пошли меня провожать. День был светлый, весенний. Ничто не предвещало плохого. До станции было около трех километров. Мы шли, пели, радовались нашей юности, мечтали, ждали только хорошего, надеялись: все впереди.

Но судьба сыграла злую шутку. Она поступила, как злая мачеха, поменяла все краски – светлые на темные. Прощание было теплым и радостным. С трудом удалось выдворить из вагона собаку. Поезд тронулся. Я начал свой длинный путь в неизвестность расстоянием в долгих пять лет, полных горя и страданий.

11

Поезд прибыл в Киев рано утром. Затем автобус долго вез на окраину города до улицы Мельника, что рядом с тогда еще неизвестным зловещим Бабьим Яром. Там и находилось военно-медицинское училище. Нас накормили и тут же отправили на медицинскую комиссию. Я и Меир успешно ее прошли, а Толю забраковали. Меир и Толя были моими одноклассниками.

Назавтра предстояли экзамены по математике, литературе и чему-то еще. Я все сдал и поступил, а /стр. 39/ Меир – нет. Конкурc был около трех человек на место, так что Меир не прошел. Месяцем позже он поступил в летное училище, пролетал всю войну на истребителе и остался жив. Толя погиб на фронте. Итак, я был принят в училище один, остальные двое возвращались домой в Калинковичи. Я с грустью прощался с ними и терял последнюю связь с домом, школой, друзьями.

Я – курсант Киевского военно-медицинского училища. Май 1941 г.

Начались обычные армейские будни: строевая подготовка, изучение устава и материальной части, подготовка к принятию присяги. Самой трудной /стр. 40/ оказалась физическая подготовка, особенно упражнения на выносливость, к чему я оказался не готов. В школе на уроках физкультуры занимались играми или чем-то другим, не связанным с физкультурой. Часто отменяли эти уроки для занятий другими проблемами. Физкультуре в Калинковичах вообще, не только в школе, не уделялось должного внимания. О ней нередко даже от учителей можно было услышать: «Оставьте эти глупости, надо заниматься делом».

С большим опозданием Сталин стал понимать значение физкультуры. Были выпущены значки ГТО и БГТО и нормативы к ним. Стали устраиваться грандиозные красочные физкультурные парады. Но отставание по физической подготовке от Запада было очень большим. Помню, на весь послевоенный многомиллионный город Ленинград было до пяти бассейнов, а в Германии – почти в каждом детском саду.

Всё это явилось причиной того, что я оказался недостаточно подготовленным физически к армейской службе. Пришлось много трудиться, чтобы войти в форму.

В конце мая мы начали заниматься медицинскими предметами – анатомией, латынью, первой помощью раненым и др. Нагрузка была большая. Я медленно втягивался в новую жизнь и начал привыкать к нагрузкам. Учитывая мой высокий рост (184 см) и добросовестное отношение к службе, меня решили назначить командиром отделения. Большинство моих подчиненных курили, владели хорошим русским матом, чему я был совершенно не обучен. Командир же не может даже в этом отставать от своих подчиненных. я ночью уходил в туалет, там курил, кашлял до слез, снова курил, ругался самым отборным матом. Вскоре я стал /стр. 41/ равным, а в чем-то даже «равнее» своих товарищей-курсантов. Отношение ко мне изменилось.

Служба шла точно по расписанию. Многое стало привычным, рутинным, меньше тяготил армейский режим. От папы получал частые письма и охотно ему отвечал. Мой товарищ Комиссарчик навещал его и, чем мог, помогал. Все складывалось наилучшим образом.

В июне нас, молодых курсантов, стали направлять на охрану военных объектов – оружейных и продуктовых складов. Моему отделению часто доставалось охранять объекты, расположенные около Бабьего Яра. Никто не мог себе представить, что через пять месяцев это место станет символом трагедии еврейского народа. Здесь, в Бабьем Яру, только за один день тридцатого сентября 1941 года, по официальным немецким данным, было расстрелян 38.771 человек. А всего здесь было расстреляно 100.000 человек – целый большой город! – преимущественно евреев. Пропуском в Бабий Яр служило уже одно слово – еврей. Если грудной ребенок находился на руках еврейской матери, он тоже подлежал уничтожению. Глубоких стариков и инвалидов привозили на повозках и колясках. После акции расстрелов земля долго не успокаивалась – дышала коллективными легкими расстрелянных, шевелилась от массы еще живых людей. Обычно ту изуверскую работу расстрела евреев немцы поручали украинским полицаям или просто добровольцам. Некоторые из них здравствуют и поныне. Спустя двадцать восемь лет после окончания войны, перед нашим отъездом в Израиль, я, жена и дочь посетили эти печальные места. Не просто было найти Бабий Яр. Мы долго бродили по улицам Киева, расспрашивали прохожих, как пройти к этому месту. Редко кто выслушивал до конца вопрос: либо вовсе не отвечали, либо говорили «не /стр. 42/ знаю». Удивительно, что это место оставалось для многих киевлян неизвестным. Только один из многих прохожих тайком указал нам пальцем направление, куда идти. Наконец наши поиски увенчались успехом: мы нашли Бабий Яр. Вместо памятника там стоял небольшой камень с весьма скромной надписью о том, что здесь от рук немецко-фашистских оккупантов погибли советские граждане. Какие граждане?! Известно, что подавляющее большинство из них были евреями, но это слово уже давно было исключено из лексикона.

На месте Бабьего Яра планировалось построить большой парк отдыха. Но Б-г решил по-своему. Здесь начались оползни, что и разрушило все кощунственные планы горе-строителей. /стр. 43/

Примечания:

– синагоги и церковь были закрыты в 1930 году
– железнодорожная станция была в 3-х км от местечка
– знаменитый калинковичский пожар, уничтоживший половину местечка, был
не после революции, а летом 1915 года
– Колоцей Семен Дмитриевич( 1867-1946) был не доктором, а фельдшером в
Калинковичах, пользовался большим авторитетом у населения
– Елена Корнеевна Белашова (1897-1994) преподавала в Калинковичах с
1926 года, жила на ул. Загородней, участник антифашистского подполья,
заслуженный учитель БССР
– речка Кавня (по белорусскому значению сырое болотистое место, на
карте 1842 года обозначена как речка Каленковка).

Текст 1-й части опубликован 10.03.2019  20:33 

Л.Нузброх. «СИРЕНА» / ל.נוזברוך. צפירה

День Катастрофы и героизма еврейства

יום השואה וגבורה

Опубликовано 18.04.2018  18:59

 

 

Александр Лапшин о Бабьем Яре

2018-03-03 22:44:00

Самое мрачное место Киева (Украина)

Я много раз задавал себе вопрос, смог бы я рискуя своей жизнью и жизнью своей семьи спасти хотя бы одного человека, за которым велась бы охота? Допустим, что нацисты охотились бы не на евреев и цыган, а допустим на французов, или там азербайджанцев. А я бы мог тихо отсидеться и пережил бы войну. И всегда сам же себе отвечал, что да, я бы смог. Рискуя жизнью своей и близких. И дело не в “героизме”, какой из меня герой? Вопрос совсем в другом. Спасая другого, человек в первую очередь спасает сам себя, свою душу, это своего рода очищение. Лет двадцать назад я общался с очень пожилой немецкой парой, путешествовавшей по Израилю (сейчас их уже нет в живых) и они рассказывали, что их родители в своей квартире в Мюнхене прятали еврейскую женщину с 1940 по 1945 год. Узнай об этом нацисты – расстреляли бы всю семью. При этом, особых симпатий к евреям как таковым эти люди не испытывали никогда. Но при этом были очень набожными католиками и видели свою миссию в том, чтобы следовать заповеди – спасаешь одного человека – спасаешь весь мир. Сложно все это, одним словом.

Я не раз бывал в столице Украины, но ни разу не посетил Бабий Яр, большой парк в западной части города. Когда-то это была окраина Киева, теперь же почти центр можно сказать.

Снега намело столько, что перемещаться по городу стало крайне изнурительно: снег забивается в обувь, топаешь по узкой тропинке, то и дело балансируя, чтобы не оступиться на льду. Но это и кайф с другой стороны, давно не ощущал на себе прелестей настоящей зимы.

Чудесный зимний пейзаж и киевская телебашня на дальнем фоне. Одно мешает идиллии – овраг прямо впереди. Именно там происходили расстрелы мирного населения (преимущественно евреев) начиная с 27 сентября 1941 года, вскоре после занятия немцами Киева. Примечательно, что первыми немцы расстреляли около 800 пациентов психиатрической больницы. За евреев взялись сразу же после них. После евреев расстреляли десятки православных священников, включая тех, кто спасал евреев и тех, кто отказывался сотрудничать с нацистами.

Десятки тысяч тел были сброшены в этот овраг, где сейчас детишки катаются на санках. Грубо говоря, кости лежат на глубине несколько метров. Дело в том, что в 1950 городские власти постановили залить Бабий Яр жидкими отходами соседних кирпичных заводов. Овраг был перегорожен земляным валом с целью незатопления жилых районов. Параметры вала и пропускная способность дренажной системы не соответствовали нормам безопасности. Утром в понедельник 13 марта 1961, в результате бурного таяния снега, вал не выдержал напора воды, и образовавшийся селевой поток высотой до 14 метров хлынул в сторону Куренёвки. Жертвами катастрофы стали по разным данным от 145 до 400 человек. По свидетельствам очевидцев, кошмарный поток воды с грязью нес также кости жертв Бабьего Яра. Вот это место –

А вокруг лес –

Лишь 29 человек из примерно 150 тысяч расстрелянных смогли спастись, прячась под трупами и затем каким-то чудом сумев добраться до леса и там найти спасение. Вот в этом самом лесу –

Памятник тысячам детей, расстрелянных вместе с родителями в Бабьем-Яру –

А начинался кошмар вот с таких обьявлений, которые немцы расклеивали по Киеву сразу же после взятие города в 1941 –

Все, кто явились в указанные точки, немедленно строились в колонны и под присмотром автоматчиков доставлялись для расстрела в Бабий Яр.

Важно упомянуть и про рома (цыган), которых беспощадно убивали точно также, как и евреев. Несколько тысяч цыган были расстреляны здесь же –

Очень печальная кибитка вечного странника-ромалэ –

Памятник убитыми нацистами священникам –

Неподалеку от Бабьего Яра было старое еврейское кладбище. Большей частью оно было уничтожено нацистами, но некоторые надгробия и памятники сохранились как безмолвные свидетели того кошмара –

А мы не спеша идем дальше, двигаясь в сторону метро “Шулявская”. Месим ногами снег, что называется.

Слева уже не работающий киевский мотоциклетный завод –

Борьба с беззаконием это святое!

Справа здание Укроборонэкспорта –

А между прочим, дядька-араб готовит тут очень классную фалафель, прямо как в Израиле! Он, правда, не из Израиля вовсе. То ли из Ливана, то ли из Сирии.

Между прочим, в Иерусалиме, близ стен Старого города вы найдете могилу человека, спасшего тысячи людей в годы войны. Это Оскар Шиндлер, чье имя стало всемирно известным после кинофильма “Список Шиндлера” режиссера Стивена Спилберга –

А мы двигаемся дальше!

Опубликовано 11.03.2018  18:39

Б. Гольдин. ВОЙНА. ИСТОРИЯ ОДНОЙ СЕМЬИ (ч. 1)

На снимке:
1. Слева: мой отец – Яков Григорьевич Гольдин.
2. В центре: мамин старший брат майор Петр Моисеевич Рыбак.
3.  Справа: мамин младший брат майор Азриель Моисеевич Рыбак.

Ещё той ночью игры снились детям,

Но грозным рёвом, не пустой игрой,
Ночное небо взрезав на рассвете,
Шли самолёты на восток.

Их строй,
Нёс, притаясь, начало новой ноты,
Что, дирижёрским замыслам верна,
Зловещим визгом первого полёта
Начнёт запев по имени—война.

Той первой ночью, в ранний час рассвета,
Спала земля в колосьях и цветах,
И столько было света, столько цвета,
Что снились разве только в детских снах.

Той ночью птицы еле начинали
Сквозь дрёму трогать флейты и смычки,
Не ведая, что клювы хищной стаи
Идут, уже совсем недалеки.
Н.Браун

РАССКАЗЫВАЛ ПАПА:

Двадцать второго июня,
Ровно в четыре часа,
Киев бомбили, нам объявили,
Что началась война.

– Вечером 21 июня 1941 года немецко-фашистские войска и их союзники, Италия, Венгрия, Румыния, Финляндия, которые располагались вдоль границ СССР, получили условный пароль из Берлина – “Дортмунд”. Это был сигнал к началу осуществления плана “Барбаросса”- плана нападения на нашу страну. Командование вермахта рассчитывала на проведения “Блицкрига” -“Молниеносной войны”: прорыв фронта Красной Армии, окружение ее основных сил и уничтожение их в течение двух недель.

В Киев пришла война нежданно-негаданно с рассветом 22 июня 1941 года. В первый же день войны наш красавец-город подвергся бомбардировке фашистской авиацией и фактически стал прифронтовым. Бомбили заводы, военные аэродромы, мосты.

Срочно на Восток эвакуированы средние и высшие учебные заведения, крупные промышленные предприятия, научно-исследовательские институты. Шла мобилизация в армию, формировались отряды народного ополчения, сооружалась первая оборонительная полоса.
В первые же дни войны я ушел на фронт. Получили назначения и мамины братья Петя и Нончик. Дядя  Петя проводил свою молодую жену Олю с родителями к поезду.  Его  очень волновало то, что Оля должна была скоро рожать. У дяди Ноны перед самой войной родилась миленькая Софочка и тетя Беба с родителями собирались в Казахстан.
Людей охватывала паника. Почти 400 тысяч киевлян прощались со своей мирной жизнью. В основном это были пожилые люди ,женщины и дети .Все они устремились на железнодорожный вокзал. Главное направление у всех было одно–на Восток. Путь лежал в глубокий тыл. Стоял плач. Слышались стоны. У одних была надежда на встречу когда-нибудь, другие прощались навсегда. Но все прекрасно понимали одно: попадешь в лапы  лютого зверя-фашиста – пощады не будет.

ВСПОМИНАЛА МАМА:

Шел 1938 год. Я была опытным бухгалтером. В отделе кадров Украинской “Лесоторговой базы” мне сказали:

– Нам очень нужны опытные бухгалтеры. Но в данный момент нет вакансий. Предлагаем должность инспектора отдела кадров, а потом, при первой же возможности, переведем на работу по специальности.

Поверила на слово и через несколько месяцев работала в бухгалтерии.

Как-то меня пригласили к начальнику.

– Полина, мы решили вас, как молодую патриотку, направить на курсы ОСОАВИАХИМа.  Занятия будут проходить после работы и надо будет освоить одну из специальностей  защитника Родины.

Общественно-политическая оборонная организация (ОСОАВИАХИМ) была очень популярна среди молодежи. Там учили стрелять из боевого оружия, прыгать с парашютом, работали и другие кружки оборонного значения.

Отказаться я просто не могла. Посещала политзанятия. Была политически граммотной. Хорошо понимала обстановку. Так стала курсанткой ОСОАВИАХИМа.

На первом же занятии на меня особое внимание обратил наш инструктор Яша. Он был приветливым и вежливым. Через неделю и я с него не спускала глаз.

На фото: перед войной, Яков Гольдин. Преподаватель курсов ОСОАВИАХИМА среди киевских курсантов (1938 год)

Шутили, что судьба специально организовала нам встречу здесь, в оборонном обществе. Все было одно к одному: родились мы оба в октябре месяце, притом он – на  Днепре, а я – на его притоке.

Мы часто встречались на берегу красивой реки. Сегодня Днепр голубой, завтра уже серый, то он вдруг становился синим, как-будто каждый раз своей кистью водил  художник. Как об этом красиво написал Николай Васильевич Гоголь:

Тиха Украинская ночь
И Днепр прекрасен и спокоен,
Вода в безмолвьи катит прочь,
А вид был кисти удостоен.

Луна свой свет прольёт с небес
И в глянце зеркала сыграет
Ту музыку, тот дивный блеск,
Что в тишине так поражает .

В один прекрасный вечер, когда мы катались на  лодке, я услышала:

– Полечка, я тебя очень люблю и прошу стать моей женой.

Защемило сердце. Я не ожидала так рано услышать предложение.

– Мы так мало встречались.

– Без тебя я не могу просто жить!

– Чем заканчиваются встречи на берегу Днепра под яркой луной и блестящими звездами?

– Свадьбой!

Нас, молодоженов, ждал необыкновенный для того времени сюрприз. Мой старший брат Петя был военным. Командование ему вручило ключи от новой квартиры. Мы за него очень радовались. Служба забирала много сил и времени. Дома, как говорят, была полна горница людей. Тут уж не до отдыха. Теперь,  мы думали, что он сможет хорошо отдохнуть и привести к себе в дом молодую жену, а он возьми, да и на свадьбе передал нам эти ключи.

– Я ёще не нашел свою вторую половинку и буду рад, если на новой квартире, зафаршируете моего любимого карпа.

Мы отказывались, но брат нас даже слушать не хотел. Это был графский подарок, выражение крепкой братской любви.

– Папа обожал песни Леонида Утесова, – рассказывает сын дяди Пети Михаил Рыбак, который живет в Израиле, – особенно про любовь, да и сам чудесно пел.

Как много девушек хороших,
Как много ласковых имен!
Но лишь одно из них тревожит,
Унося покой и сон,
Когда влюблен.

–  Папа влюбился в маму раз и навсегда. 5 марта 1940 года сыграли свадьбу. Их любовь прошла через многие испытания.

С Мишей, сыном Петра Моисеевича Рыбака, мы встретились в Кирьят-Яме. У него приятная семья. Стал он дедушкой. Подрастают прелестные внучки. Живет недалеко от меня, в Сан Хосе, его сестра Дина. Заботливая мама и бабушка. Она счастлива, что имеет четырех внучек.
.
ТАШКЕНТ – ГОРОД ХЛЕБНЫЙ

Когда взлетали к небу города
И дыбом уносились ввысь деревни,
Издалека, величественный, древний,
Сиял Ташкент, как добрая звезда.
Да он и вправду доброй был звездой
И самым щедрым городом на свете:
Великой опаленные бедой,
К нему стекались женщины и дети.
Юлия Друнина.

Поезд мчится во весь дух в Ташкент. Где-то в соседних вагонах вместе с родителями маленький Вова Шаинский,  через много лет в  окончит Ташкентскую  консерваторию и станет известным композитором. Спешит в Ташкент и семья маленького Иосифа Кобзона.

Прямо с поезда мы попали в больницу.

– Обязательно надо пройти санпропускник, зарегистрироваться, получить хлебные и продуктовые карточки, – сказали в приемной.

– Санпропускник был обыкновенной баней, – рассказывала мама, – только там было  специальное  отделение, куда в окошко нужно было отдать одежду, а после, как помоешься, в  этой же раздевалке получить из другого окошка свою одежду уже обеззараженной–поджаренной, и  на выходе  справка.
– Считается, что  у каждого есть свой Ангел-Хранитель: тот, кто его бережет, сочувствует, верит, поддерживает, – говорил один мудрец. – Тот, кто ни когда не откажется от  вас, что бы  вы ни сотворили в этой жизни. И так до самого последнего дня… Редко кто задумывается, что этот Ангел ходится рядом… и зовут его МАМА.

Нас разместили в  кабине раздевалки  Ташкентского спортивного зала общества “Динамо”. Поставили одну кровать на двоих и сказали:

– Больше нет.

Когда мы приехали в Ташкент, в городе уже был голод. Спасло удостоверение  семьи офицера и нас поставили на довольствие в местном военкомате. Так мы были обеспечены  минимальной нормой хлеба.

Бухгалтерский учет, баланс и отчетность – э то непосредственная работа  бухгалтера. Меня приняли на эту должность в медицинско-санитарную часть Министерства внутренних дел Узбекской ССР.

Семьям военослужащих, кто сражался на фронте, выдавали продовольственные карточки. Помню, после работы забирала из детского садика своего Борю, и мы шли в офицерскую столовую. Я смотрела на нашего маленького и  думала, когда же наступит  время, чтобы он был уже сытым. Очень часто отдавала свой ужин, при этом, улыбаясь, говорила:

– Только недавно был обед и что-то совсем нет аппетита.

В Ташкент приехали мама с папой и мои младшие сестры Соня, Циля и Фаня.

Путь Оли, жены моего брата Пети, лежал через город Петровск, что в Саратовской области. Там, 19 октября 1941 года, она родила свою первую дочку Инночку, а потом продолжила свое  “путешествие” через всю страну в столицу Узбекистана.

Встретились  с дедушкиной сестрой тетей Сурой и ее чудесной дочкой Лией.
– Два наших сына, Петя, Нончик, и Полин муж Яша в первые же дни войны ушли на фронт,- поделились Мойшэ и Бруха.

 

– И я проводила на войну своего любимого сына Берку, – со слезами сообщила тетя Сура. – Не могу ночами спать. На душе очень неспокойно. Он же совсем мальчишка. Увижу ли я его снова?

–  Бабушка тогда не знала, что проводив сына Берку на фронт, она уже больше его никогда не встретит, – рассказала мне Дорита Михайловна Зайдель. – Мой дядя Берка так и навсегда остался молодым. Вот, смотри, на фотографии он совсем еще юноша.

– Мама целыми днями плакала, когда узнала о смерть своего единственного брата. Он погиб в боях под Сталинградом, -вспоминает  дочка Елена Новосельская-Зайдель, которую  я встретил в Денвере (США).

НЕМНОГО ИСТОРИИ

–  Меня всегда очень задевали разговорчики, – говорил мой земляк Илья Михайлович Левитас, – мол, евреи не воевали, а сидели в Ташкенте. А я ведь из Ташкента родом, я не эвакуированный. На нашу улицу пришло 26 похоронок. Это только те, кого я сам помню с детских лет: Ахмат, Юлдаш, Абрам… Я им всем поставил памятник возле могилы своей жены. Уже здесь в Киеве.  В Киев я приехал в 1945 году и попал в мужскую школу на Подоле. В классе было 35 человек, из них 28 евреев. И у каждого кто-то погиб: на фронте или в Бабьем Яру. У меня оба деда погибли. И при этом, опять же, культивировалось то самое мнение: мол, евреи не воевали. Мне всегда хотелось не просто спорить с этой ложью, а доказать обратное с помощью фактов, зафиксировать, сохранить все что помню сам и все что собрал за много лет.

Евреи воевали в Ташкенте — эта всем известная присказка, подлая ложь. В рядах Красной Армии воевало более 500 тысяч евреев, 167 тысяч из них были офицерами и 350 тысяч рядовыми. В боях погибло более 200 тысяч еврейских солдат и офицеров, – рассказывает блогер радио “Эхо Москвы” Юрий Магаршак. – В командовании Советской Армии было 92 общевойсковых генералов-евреев, 26 генералов авиации, 33 генерала артиллерии, 13 генералов танковых войск, 7 генералов войск связи, 5 генералов технических войск, 18 генералов инженерно-авиационной службы, 15 генералов инженерно-артиллерийской службы, 9 генералов инженерно-танковой службы, 34 генерала инженерно-технической службы, 6 адмиралов-инженеров… Евреями были 9 командующих армиями и флотилиями, 8 начальников штабов фронтов, флотов, округов, 12 командиров корпусов, 64 командира дивизий, 52 командира танковых бригад.

Всего в годы войны в вооруженных силах страны служили 305 евреев в звании генералов и адмиралов, 38 погибли.

Звание Героя Советского Союза было присвоено 157 воинам-евреям. В пересчете на сто тысяч еврейского населения 6,83 Героя. Впереди только русские — 7,66 Героев на сто тысяч, затем, после евреев, идут украинцы — 5,88 и белорусы — 4,19. Всего звание Героя посмертно было присвоено 45 воинам-евреям, то есть более четверти всех удостоенных этого звания.

– У тысяч фронтовых евреев было отчетливое ощущение незавершенности ратного труда их нации, недостаточности сделанного, – пишет участник Великой Отечественной войны, юрист военного трибунала, майор, тяжелораненый на фронте, писатель и поэт Борис Абрамович Слуцкий. – Был стыд и злоба на тех, кто замечал это, и были попытки своим самопожертвованием заменить отсутствие на передовой боязливых компатриотов. К концу войны евреи составляли уже заметную прослойку в артиллерийских, саперных, иных технических частях, а также в разведке и среди танкистов.

Опубликовано 07.05.2017  18:32

Международный День Катастрофы и Героизма / יום השואה וגבורה

Сегодня в 10.00 жизнь в Израиле остановится на 2 минуты – наступает День Катастрофы и Героизма европейского Еврейства – в память 6 миллионов евреев, зверски убитых в Холокосте только за то, что они были евреями.
Дата этого Дня связана с годовщиной Восстания в Варшавском Гетто, начавшегося в дни Песаха 1943 года.

***

Эти фотографии еврейских женщин, детей, стариков сделаны 16 октября 1941г. в г. Лубны Полтавской обл. Украина за несколько минут перед их убийством
В этот день украинские палачи зверски убили 1 865 евреев – жителей этого городка и окрестных сел

 Опубликовано 24.04.2017  09:43

פורסם 24/04/2017 09:43

Нехама Лифшиц (07.10.1927 – 20.04.2017) / נחמה ליפשיץ ז”ל

נחמה ליפשיץ

הלכה לעולמה הזמרת נחמה ליפשיץ, 

שהייתה סמל ל”יהדות הדממה”

***

Шломо Громан, “Вести”, 17 июля 2002 года

НЕХАМА ЛИФШИЦ: “НОВЫЕ ПОКОЛЕНИЯ ВОЗРОДЯТ ИДИШ”
Москва. Морозный февраль 1958 года. О еврейской культуре в СССР нельзя сказать даже, что она лежит в руинах. От нее, кажется, не осталось и следа. Пять с половиной лет назад расстрелян цвет еврейской творческой интеллигенции. Вслед за ивритом фактически запрещен идиш. До создания рафинированно-кастрированного журнала “Советиш геймланд” ждать еще три года…
В советской столице идет Всесоюзный конкурс артистов эстрады. Конферансье объявляет: “Нехама Лифшицайте, Литовская филармония. Народная песня “Больной портной”. На сцену входит маленькая хрупкая женщина и начинает петь на идиш דער קראנקער שניידער [дэр крАнкер шнАйдэр].

Председатель жюри Леонид Осипович Утесов ошеломлен: звучит его родной язык! Он встал, подался вперед, непроизвольно потянувшись сквозь стол к сцене, да так и застыл в этой позе до конца песни.
Кроме Утесова в жюри Валерия Барсова, Николай Смирнов-Сокольский, Юрий Тимошенко (Тарапунька) и Ирма Яунзем. Их вердикт: первая премия присуждается Нехаме Лифшицайте!

Родилась Нехама в 1927 году в Ковно (Каунасе) в семье еврейского учителя и детского врача Юдла Лифшица, работавшего директором городской ивритской школы “Тарбут”. Перед войной проучилась несколько классов в “Тарбуте”. Дома говорили на идиш. Юдл хорошо играл на скрипке, под звуки которой семейство во главе с мамой Басей пело песни на идише и иврите.

Уже тогда Нехама мечтала стать еврейской певицей. Но когда ей было 13 лет, Литву оккупировали Советы. Еврейские театры, газеты, школы были закрыты.
Девушка начала петь по-литовски, по-русски, по-украински, по-польски и… по-узбекски. Дело в том, что в начале Второй мировой войны семья эвакуировалась в кишлак Янгикурган, где Нехама работала воспитательницей в детском доме и библиотекарем. (Лет тридцать спустя Нехама, закончив свою сценическую карьеру, поступит учиться на отделение библиотековедения Бар-Иланского университета и успеет дослужиться до должности директора Тель-Авивской музыкальной библиотеки имени Фелиции Блюменталь.)

После возвращения в Литву в 1946 году Нехама поступила в Вильнюсскую консерваторию. Педагог Н.М.Карнович-Воротникова воспитала свою ученицу в традициях петербургской музыкальной школы, где исполнительский блеск сочетался с глубинным проникновением в образ.

Миниатюрная женщина с удивительно мягким и нежным голосом вывела на сцену персонажей, от которых зритель был насильственно оторван в течение десятилетий – еврейскую мать, лелеющую первенца, старого ребе, свадебного весельчака-бадхена и синагогального служку-шамеса, ночного сторожа и бедного портного, еврея-партизана и “халуца”, возрождающего землю предков. И вся эта пестра толпа соединилась в ее концертах в один яркий многоликий образ еврейского народа.

В 1951 году Нехама Лифшиц дала свой первый концерт. Чуть позже она стала первой в СССР исполнительницей, включившей в свой репертуар песни на иврите.
Специально для нее писали талантливые композиторы и поэты. Александр Галич, вдохновленный ее искусством, обратился к еврейской теме. Благодаря ей его песни получили международную известность. Она первой вывезла записи песен Галича за рубеж. А вот Владимир Шаинский, начинавший как еврейский композитор, посотрудничав немного с Нехамой, наоборот, переключился целиком на песни для “русских” детей.

После победы на всесоюзном конкурсе, рассказывает Нехама, у меня появилась надежда надежда, что вокруг меня что-то возникнет, что-то будет создано… Но после пятнадцати концертов в Москве, в которых участвовали все лауреаты, мне быстро дали понять, что ничего не светит: езжай, мол, домой.

Одиннадцать лет колесила Нехама по всему Советскому Союзу. И в районных клубах, и в Концертном зале имени П.И.Чайковского ее выступления проходили с аншлагами. Повсюду после концертов ее ждала толпа, чтобы посмотреть на “еврейского соловья” вблизи, перекинуться фразами на мамэ-лошн, проводить до гостиницы…

Но везде, где можно было как-то отменить выступление Нехамы, власти не отказывали себе в этом удовольствии. Каждую программу прослушивали, заставляли певицу отдавать все тексты с подстрочниками.

– В Минске, – вспоминает Нехама Лифшиц, – вообще не давали выступать, и, когда я пришла в ЦК, мне сказали, что “цыганам и евреям нет места в Минске”. Я спросила, как называется учреждение, где я нахожусь, мол, я-то думала, что это ЦК партии. В конце концов, мне позволили выступить в белорусской столице, после чего в газете появилась рецензия, в которой говорилось, что “концерт был проникнут духом национализма”.

Кишинев принимал Нехаму радушнее. Здесь жили и творили друзья Нехамы – замечательные еврейские писатели Мотл Сакциер и Яков Якир. Теперь представительство Еврейского агентства (Сохнут) в Молдавии возглавляет дочь Нехамы Лифшиц. Роза Бен Цви-Литаи – редкой красоты, ума и обаяния женщина, свободно владеющая ивритом, идишем, русским, литовским, английским языками. На этом ответственном посту ярко проявляются ее организаторские способности. Профессиональный фотохудожник, она обладает магнетическим даром сплачивать вокруг себя творческих людей.

В конце 1959 года Киев после долгих “раздумий” соизволил организовать восемь концертов Нехамы.

– Надо сказать, столица Украины даже Аркадию Райкину устраивала проблемы, славилась она этим отношением. У меня в программе была песня “Бабий Яр”. Спустя восемнадцать лет после того, как Бабий Яр стал могилой стольких евреев, я на сцене запела об этом. Причем самой мне даже в голову не пришло, что из этого может получиться. Песня тяжелая, и я всегда исполняла ее в конце первого отделения, чтобы потом в антракте можно было передохнуть. Спела. Полная тишина в зале. Вдруг поднялась седовласая женщина и сказала: “Что вы сидите? Встаньте!” Зал встал, ни звука… Я была в полуобморочном состоянии. Только в этот момент я по-настоящему осознала всю силу, которой обладает искусство. “Я должна петь то, что нужно этим людям!” – решила я и переиначила свою программу, заменив оперные арии и другие “абстрактные” произведения на еврейские песни, находящий больший отклик в душе слушателя.

На следующий день Нехаму вызвали в ЦК. Дело в том, что в те, доевтушенковские, годы советская власть всеми силами замалчивала трагедию Бабьего Яра. На месте гибели киевских евреев проектировали не то городскую свалку, не то стадион. На все претензии Нехама отвечала, что все ее песни разрешены к исполнению, что она их поет всегда и всюду, а если есть какая-то проблема, так это у них, а не у нее.

Дальнейшие концерты в Киеве были запрещены, а вскоре вышел приказ министра культуры, из-за которого Нехаме Лифшиц целый год не давали выступать. Допросы, обыски, постоянная слежка и угроза ареста – “не каждая певица удостаивалась такой чести”, напишет потом Шимон Черток в статье к 70-летию Нехамы, заметив, что труднее всего преследователям певицы было понять, “каким образом выросший в коммунистическом тоталитарном государстве человек остается внутренне свободным”.

– Я билась, как могла, но это была непробиваемая стена, – говорит Нехама. – Переломил ситуацию министр культуры Литвы. Он сказал мне: дескать, готовь программу, и мы послушаем, где там у тебя национализм. Я спела, и они дали заключение, что не нашли ничего достойного осуждения. Потрясающий был человек этот министр – литовец-подпольщик, коммунист, но если бы не он, меня как певицы больше не существовало бы.

Но таких, как он, было мало. “Люди в штатском” преследовали актрису по пятам. В конце 60-х годов Нехама, приехав с концертами в очередной город, в гостиничном номере говорила воображаемому “оперу”: “С добрым утром! А мы все равно отсюда уедем!”

– Мы долго думали об отъезде в Израиль, – рассказывает певица. – Поначалу, конечно, даже мечтать об этом не могли. Но в 60-х годах появились отдельные случаи репатриации в рамках воссоединения семей. Вызов мы получили от моей тети Гени Даховкер. Документы подали еще до Шестидневной войны. В марте 1969 года разрешили выехать мне одной – без дочери Розы, без родившегося к тому времени внука (назвали его Дакар – в честь погибшей израильской подводной лодки), без родителей, без сестры. На семейном совете было решено, что тот, кто первый получит разрешение, поедет один. В июле здесь уже была Роза, к Йом-Кипуру – родители, а сестре с детьми пришлось прождать до 1972 года.

Принимали меня… как царицу Савскую – вся страна бурлила.

В аэропорту меня встречала Голда Меир.

Такие концерты были! Все правительство приходило. Вместе с военным оркестром я проехала с концертами по всем военным базам.

Но продлить свою певческую карьеру в Израиле мне удалось всего на четыре года. Было тому много причин. Обанкротился единственный импресарио, с которым я могла работать – другие были просто халтурщики. Наступил этап, когда я почувствовала, что не могу петь для тех, кто не чувствует мою песню так, как те, прежние зрители, “евреи молчания”. Можно было переключиться на оперный репертуар, но еврейская песня привела меня на лучшие сцены США, Канады, Мексики, Бразилии, Венесуэлы, Великобритании, Бельгии и других стран – я не могла ее ни на что променять. И я пошла учиться в Бар-Илан.

“Еврейский соловей” надолго замолчал.

Четыре года назад Нехама организовала в помещении библиотеки, где до этого работала (Тель-Авив, ул. Бялик, 26) студию, точнее мастер-класс для вокалистов, желающих научиться еврейской песне. Начинали с шести человек, теперь двенадцать. Занимаются два раза в неделю. Субсидирует студию Национальное управление по еврейской (идиш) культуре.

– Я – счастливый человек, – говорит певица. – Тридцать три года я здесь, сменилось поколение, а меня все еще помнят. Чего еще может человек хотеть?
В семье больше никто не поет. И я занимаюсь с теми, кто хочет научиться петь на идише. Это замечательные ребята, в основном, новые репатрианты. Я их всех очень люблю…

– 12 августа исполняется полвека со дня расстрела деятелей еврейской культуры в СССР. Знали ли вы этих людей лично?
– К сожалению, не успела. Однако получилось так, что они сыграли в моей судьбе решающую роль.

После победы на московском конкурсе в 1958 году меня тесным кольцом окружили вдовы и дети расстрелянных писателей и актеров. Алла Зускина, Тала Михоэлс, ныне покойная Фейга Гофштейн морально поддержали меня – а я ведь, признаться, – не была готова к столь головокружительному успеху – и напутствовали меня словами: “Нехама, пой от имени наших погибших отцов и мужей”. И вот уже 44 года каждое лето я зажигаю поминальные свечи в их честь. И делаю всё от меня зависящее для увековечения их памяти.

В СССР мне удавалось сделать не так много. В апреле 1967 года я дала свой последний концерт в Москве. На нем прозвучали песни на стихи замученных в подвалах Лубянки поэтов.

В Израиле я 33 года и – пусть это звучит чересчур помпезно – посвящаю все свои силы тому, чтобы жизнь и творчество Михоэлса, Зускина, Маркиша, Гофштейна, Бергельсона, Квитко, Фефера не были забыты последующими поколениями. Каждый год 12 августа мы приходим в сквер на углу улиц Герцль и Черняховски в Иерусалиме и проводим митинг у обелиска, на котором начертаны имена погибших…
– Как вы оцениваете сегодняшнее состояние идиша и связанной с ним богатейшей культуры?

– Сложный вопрос. Во время Второй мировой войны и сталинских “чисток” был уничтожен почти целый “идишский” народ. Немногие выжившие в большинстве своем перешли на русский, английский, иврит и другие государственные языки стран проживания. Поколение, родившееся перед самым Холокостом и в первые послевоенные годы, оказалось потерянным для идиша. И не надо по старой еврейской привычке обвинять весь мир! Лучше посмотрим в зеркало. Много ли родителей говорили на мамэ-лошн со своими сыновьями и дочерьми? Обычным делом это было только у нас в Литве. Даже дети корифеев еврейской культуры в большинстве своем владеют идишем, мягко говоря, не вполне свободно.

– Есть ли “свет в конце тоннеля”?

– Вы ведь бываете на ежегодных концертах воспитанников моего мастер-класса? На сцену вышло новое поколение сорока-, тридцати- и даже двадцатилетних людей. Они выросли без мамэ-лошн, но наверстывают упущенное.

– Я оптимистка. Верю в возрождение идиша. Оно уже началось.

– Что вы можете посоветовать молодым и среднего возраста людям, озабоченным судьбой идиша и еврейской культуры?

Во-первых, обязательно говорите на идише. Ищите собеседников где угодно и практикуйтесь. Тем самым вы убиваете двух зайцев: не забываете язык сами и порождаете стимул для окружающих. Пусть хотя бы один человек из десяти, из ста захочет понять смысл вашей беседы и примется за изучение идиша.

Во-вторых, не ругайтесь между собой. Это я обращаюсь не к отдельным личностям, а к организациям, ведающим идишем. Пусть все ваши силы и средства уходят не на мелочные разборки типа “кто тут главный идишист”, а на дело. На дело возрождения нашего прекрасного еврейского языка.

 

***

Шуламит Шалит (Тель-Авив), “Форвертс”, май 2004 года

“ЧТОБ ВСЕ ВИДЕЛИ, ЧТО Я ЖИВА”

В День независимости Израиля легендарной еврейской певице Нехаме Лифшиц присвоено звание “Почетный гражданин Тель-Авива”. Сегодняшний наш рассказ – об удивительном творческом пути “еврейского соловья”, нашей Нэхамэлэ

Микрофонов на сцене не было. Певец рассчитывал только на самого себя, на свой голос, на свой артистический талант. А голос должен быть слышен и в самых последних рядах, и на галерке, иначе зачем ты вышел на подмостки?

Когда Нехама Лифшиц начинала петь, сидевшие в зале замирали, не просто слушали и слышали ее, они приникали к ней слухом, зрением, душой, всей своей жизнью. На сцене микрофонов не было, но они были в стенах ее квартиры и в домах многих ее друзей.

Правда, узнавали об этом иногда слишком поздно. И за Нехамой тоже следили работники КГБ. В Израиле ей долго не верилось, что она ушла “от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей”.

В СССР ее репертуар менялся, и, хотя цензура свирепствовала, Лифшиц делала свое дело – тонко и артистично. Иногда шла по острию ножа. Выйти на сцену и произнести всего лишь три слова из библейской “Песни песней” царя Соломона на иврите – для этого в те годы нужно было великое мужество. И так она начинала: “hинах яфа рааяти” (Ты прекрасна, моя подруга), а потом продолжала этот текст на идиш по “Песне песней” Шолом-Алейхема, по спектаклю, который С. Михоэлс ставил в своем ГОСЕТе на музыку Льва Пульвера:

Как хороша ты, подруга моя
Глаза твои как голуби,
Волосы подобны козочкам,
Скользящим с гор…
…Алая нить – твои губы, Бузи,
И речь твоя слаще меда,
Бузи, Бузи…

Бузи и Шимек – так звали героев Шолом-Алейхема. Шимек видел в своей Бузи библейскую героиню… Нехама едва успевала произнести “Бузи, Бузи”, еще звучал аккомпанемент, а зал взрывался аплодисментами.

И тогда она переходила к песне “Шпил же мир а лиделэ ин идиш” (“Сыграй мне песенку на идиш”), мелодия которой казалась всем знакомой. Действительно, когда-то это было просто “Танго на идиш”. Кем написана мелодия – неизвестно. Это танго привезли в Литву в начале Второй мировой войны беженцы из Польши. Затем его стали петь и в гетто Вильнюса и Каунаса. Знали эту мелодию и отец Нехамы – Иегуда-Цви (Юдл) Лифшиц, ее первый учитель музыки, и еврейский поэт Иосиф Котляр. По просьбе отца поэт написал новые слова:

Спой же мне песенку на идиш.
Играй, играй, музыкант, для меня,
С чувством, задушевно,
Сыграй мне, музыкант, песню на идиш,
Чтоб и взрослые и дети ее понимали,
Чтоб она переходила из уст в уста,
Чтоб она была без вздохов и слез.
Спой, чтоб всем было слышно,
Чтоб все видели, что я жива
И способна петь еще лучше, чем раньше.
Играй, музыкант, ты ведь знаешь,
О чем я думаю и чего хочу.

При этих словах выражение ее глаз и движения рук были таковы, что каждый понимал истинный смысл сказанного, тот, который она вкладывала в эту песню: я хочу, чтобы моя песня звучала на равных с другими, чтобы живы были наш язык, наша культура, наш народ – этот пароль был понятен ее публике. А для цензуры песня называлась стерильно: “За мир и дружбу”, вполне в духе ее требований и духа времени. Позднее к ней вернулось настоящее название: “Шпил же мир а лидэлэ ин идиш“.

Она пела еврейские песни не так, как их поют многие другие, выучившие слова, – она пела их, как человек, который впитал еврейскую речь с молоком матери, с первым звуком, услышанным еще в колыбели. Сегодня такой идиш на сцене – редкость, если не сказать, что он исчез совсем.

Нехама родилась в 1927 году в Каунасе. Семья матери была большой: сестры, братья – отец же был единственным ребенком. Он расскажет девочке, как ее бабушка, его мама, ранней весной, когда по реке Неман еще плавали огромные льдины, для него – айсберги, усаживала его в лодку и так, лавируя между льдинами, они перебирались на другой берег, чтобы ее мальчик, не дай бог, не пропустил занятий у учителя, меламеда. Одновременно его обучали игре на скрипке. Учительницу звали Ванда Богушевич, она была ученицей Леопольда Ауэра. Это она вызволила Лифшица из тюрьмы в 1919 году, где его, тогда уже преподавателя еврейского учительского семинара, сильно избили польские жандармы, сломав ключицу. Тем не менее он всю жизнь, даже став врачом, играл на скрипке…

И у Нехамы была скрипочка. У них в доме царил культ еврейской культуры, культ знаний вообще. С 1921 по 1928 годы Иегуда-Цви Лифшиц был директором школы в сети “Тарбут” и одновременно изучал медицину в университете. Мама тоже занималась музыкой, любила петь и играть, но ее учеба оказалась недолгой. Семья была большая, а средств не хватало. Первый подарок отца матери – огромный ящик с книгами, среди них еврейские классики – Менделе Мойхер-Сфорим, Шолом-Алейхем, Залман Шнеур, Бялик в русском переводе Жаботинского, Грец, Дубнов, библейские сказания, ТАНАХ – на иврите и в переводе на идиш, сделанном писателем Йоашем (Йегоаш-Шлойме Блюмгартен, 1871-1927). Но были и Шиллер и Шекспир, Гейне и Гете, Толстой и Достоевский, Тургенев и Гоголь. Нехама помнит, что ее тетя продырявила “Тараса Бульбу” во всех местах, где было слово “жид”. Странно, что такая деталь запомнилась на всю жизнь.

У Нехамелэ были большие, беспричинно грустные глазенки и петь она начала раньше, чем говорить. Все, что отец играл, она пела, но о карьере певицы никогда и речи не было, а мечтала она, когда вырастет, играть на скрипке, как Яша Хейфец или Миша Эльман… Нехаме было пять лет, когда родилась ее сестричка Фейга, Фейгелэ, пухленькая, миленькая, смешная, – всем на радость. Тогда, в 1932 году, мамина сестра Хеня уехала в Палестину. Она ждала семью сестры всю жизнь и умерла накануне их приезда. Среди родных и близких, встречавших в Лоде, находился сын тети Хени, огромный детина, полицейский. Потом в газетах напишут, что, сойдя с трапа, знаменитая еврейская певица Нехама Лифшиц от радости бросилась на шею “первому израильскому полицейскому”. Хорошо сделала тетя Хеня, что уехала, потому что другие мамины сестры при немцах погибли. Берту убили, и мужа ее, и детей их. Тете Соне, правда, повезло больше – она умерла в гетто на операционном столе… Мало кто остался в живых из большой родни.

А их семье повезло. Эвакуация была ужасной, но они выжили. Где-то под Минском начался ад – взрывы бомб, огонь, крики бегущих и падающих людей. Мать тащила единственный баул с вещами, на котором отец, уже в Смоленске, написал: “Батья Лифшиц, ул. Сосновская, 18, Каунас”. Вдруг потеряет – чтоб добрые люди вернули. Логика честного и наивного человека. А надписал он баул потому, что в Смоленске расстался с семьей – его мобилизовали на фронт. А скрипочка потерялась. Сгорела, наверное, в пламени под Минском. И туфелька потерялась. Убежала девочка от войны босиком. Запомнила толпу перед товарным вагоном. Втолкнули их с мамой и с Фейгелэ… И вдруг – о чудо! – появился отец. Литовцы, в том числе литовские евреи, были всего год советскими гражданами, и их в добровольцы пока не брали, не доверяли их лояльности. Только отъехали от перрона – на вокзал посыпались бомбы. Как в Минске, были сполохи огня, стлался черный дым, и слышались крики.

Повезло Нехаме. И с детством, и с семьей, и, хоть без скрипки и обуви, но и от гетто и от смерти убежала. И в том, что в Узбекистан попала, в Янги-Курган, тоже повезло. Выучила узбекский, пела, плясала, научилась двигать шейными позвонками. Это было очень важно, тоже часть культуры, как в ином месте надо уметь пользоваться вилкой и ножом. Верхом на лошади, как отец к больным, разъезжала и она по колхозам, собирая комсомольские членские взносы. Впитывала чужие традиции, уклад жизни, историю, изучала людей, их психологию. В 1943 году впервые оказалась на профессиональной сцене в Намангане. Беженец из Польши, зубной врач Давид Нахимсон приходил к ним домой, и они устраивали концерт: Давид играл на скрипке, отец – на балалайке, мать – на ударных, то есть на кастрюльных крышках, Фейгелэ – на расческе, а Нехама – пела… И на русском – “Темную ночь”, “Дан приказ – ему на Запад”, и на иврите, и на идиш, и на узбекском… “Они никогда не уберутся отсюда, – судачили соседи, – им тут хорошо, все время поют”. А у семьи Лифшиц на столе сухари – лакомство, а в редкие дни – картошка и лук. Но они и впрямь были счастливы – молоды, вместе… И жили надеждой. Но что с родными, соседями, друзьями? Неужели убиты? Неужели такое могло случиться? Даже в семье Нехамы говорили, что немцы – нация культурная, и с литовцами вроде жили мирно. Даже отец, который знал все-все, не мог найти ответа.

Он добивался возвращения в Литву. Тогда, в 1945, когда ей было восемнадцать лет, она впервые в жизни столкнулась с явным антисемитизмом. Абдуразакова, первого секретаря партии, перевели в Ташкент, прислали нового, и тогда некто Комиссаров, второй секретарь, заорал ей в лицо: “Знаю я вашу породу, ты у меня сгниешь в тюрьме, а в Литву не уедешь”. Вызов из литовского Министерства здравоохранения на имя доктора Лифшица пролежал в МВД Узбекистана ровно год! И тут помогло ее знание узбекского языка. И кое-что еще. Да, дерзость. Ее часто спасала дерзость: “или пан – или пропал”. Добилась, отдали вызов. Начались сборы в дорогу.

Грустным было прощание с людьми. Доктора и его семью полюбили. Дурных людей было все-таки меньше. Или им не попадались. Как только Нехаму не называли в этом захолустном милом городке: и Накима и Накама-Хан и даже Нахимов! Да будут благословенны твои люди, Янги-Курган, простые и добрые, которые помогли в трудную минуту. Она не учила многих предметов, ни химию, ни физику, но так многому научили ее университеты жизни… Приехала девочкой-подростком, уезжала взрослым человеком. Мира тебе, шептала она, моя зеленая деревня, и прощай… В первые же гастроли по Средней Азии, потом, она сделает крюк, чтобы повидаться с Фатимой и другими друзьями…

На привокзальной площади в Каунасе их встречал чужой человек. Оставшись в живых, этот одинокий еврей приходил встречать поезда – других живых евреев… Потом устраивал их, как мог. По крупинкам, по капелькам набиралась кровавая чаша – где, кто и как был замучен, расстрелян, сожжен. Все родные, все учителя, все друзья. На Аллее свободы (тогда это уже был проспект Сталина), когда-то магнитом собиравшей еврейскую молодежь – ни одного знакомого лица. Исчезли еврейские лица. Где вы все – Ривка, Мирэле, Йосефа, Рая, Яков, Израиль, Додик? Почему она никого не видит, не встречает? И спросить некого.

На пороге дома управляющего мельницей Миллера их встретила его пожилая служанка. Мама еще в дверях потеряла сознание. Скатерть тети Берты, ее же ваза для цветов, в буфете – незабываемый кофейный сервиз, почти игрушечные чашечки, блюдца… Нехама с трудом вывела мать на улицу, а сама вернулась, поднялась на чердак – новая хозяйка ей не препятствовала, смутилась, и тут Нехама нашла старую порванную фотографию тетиной семьи: вот Берта, ее муж дядя Мотл, дети – Мирелэ и Додик, младшенький…

Возвращались молча, она и мама. Как выглядели улицы, по которым они шли, не помнит. Для них улицы были мертвы. Их город умер. Но он ведь не умер. Он убит! Убит! Как выплакать эту боль? О, она найдет способ.
После одного из концертов в Москве она добиралась на метро в гостиницу. Ей показалось, что за ней слежка. Кто-то явно шел за ней: Нехама встала – и он встал. И двинулся за ней до эскалатора. Нехама резко повернулась (о, такое будет еще не раз!) и спросила: “Что вам от меня надо, товарищ?” Он ответил: “Я был на вашем концерте. Я – еврейский поэт, мне кажется, у меня есть для вас песня”.

Это был Овсей Дриз, Шике Дриз. Он рассказал ей о родном Киеве, о трагедии Бабьего Яра и познакомил с другой бывшей киевлянкой, композитором Ривкой Боярской. Парализованная Ривка уже не могла сама записывать ноты, она их шептала. Диктовала шепотом, а студентка консерватории записывала. Так появилась великая и трагическая “Колыбельная Бабьему Яру”, которую долгие годы объявляли как “Песню матери”. Это был “Плач Матери”:

Я повесила бы колыбельку под притолоку
И качала бы, качала своего мальчика, своего Янкеле.
Но дом сгорел в пламени, дом исчез в пламени пожара.
Как же мне качать моего мальчика?

Я повесила бы колыбельку на дерево
И качала бы, качала бы своего Шлоймеле,
Но у меня не осталось ни одной ниточки от наволочки
И не осталось даже шнурка от ботинка.

Я бы срезала свои длинные косы
И на них повесила бы колыбельку,
Но я не знаю, где теперь косточки
обоих моих деточек.

В этом месте у нее прорывался крик… И зал холодел.

Помогите мне, матери, выплакать мой напев,
Помогите мне убаюкать Бабий Яр…
Люленьки-люлю…

Голосом, словом, сдержанными движениями рук она создавала этот страшный образ: Бабий Яр как огромная, безмерная колыбель – здесь не тысячи, здесь шесть миллионов жертв! Она стоит такая маленькая, и какая сила, какое страдание! И любовь, и такая чистота слова и звука!

В Киеве – петь колыбельную Бабьему Яру? Тишина. Никто не аплодирует. Зал оцепенел. И вдруг чей-то крик: “Что же вы, люди, встаньте!” Зал встал. И дали занавес…
Не было еврейской семьи, сохранившейся целиком, не потерявшей части родственников или всей родни. Дети-сироты и взрослые-сироты. Сиротство тянуло к себе подобным. Для них просто собраться в этом наэлектризованном зале было пробуждением от оцепенения после всего перенесенного, самой действительности, вызволением души от гнета… Но были в зале и молодые, и совсем юные… Молодежи не с кем и не с чем было ее сравнивать. Нехама Лифшицайте (так ее звали на литовский лад) ударила в них как молния. Пожилые, знавшие язык, слыхавшие до войны и других превосходных певцов, говорили, что Нехама – явление незаурядное. На молодых она действовала гипнотически: знайте, говорила она, это было, нас убивали, но мы живы, наш язык прекрасен, музыка наша сердечна, мы начнем все сначала. Нельзя жить сложа руки…

Поэт и композитор Мордехай Гебиртиг, убитый нацистами в Кракове, в самом огне написал потрясающую душу песню “Сбрент, бридерлех, с*брент” – наш город горит, все вокруг горит, а вы стоите и смотрите на этот ужас, сложа руки, может настать момент, когда и мы сгорим в этом пламени… Если вам дороги ваш город и ваша жизнь, вставайте гасить пожар, даже собственной кровью… Не стойте сложа руки.

Этот призыв вдохновлял и вильнюсских партизан Абы Ковнера, и они брали в руки оружие, на эту тему написал картину художник Иосиф Кузьковский, к нему тоже тянулись молодые. Послевоенное поколение молодых, слушавшее Нехаму Лифшиц, воспринимало это как призыв, прямо обращенный к нему. После гастролей Нехамы во многих городах создавались еврейские театральные кружки, ансамбли народной песни, хоры, открывались ульпаны, тогда же появился и самиздат. Нехама стояла у истоков еврейского движения конца 1950-х и 60-х годов XX века. Кто-нибудь сосчитал, сколько певцов исполняли вслед за Нехамой ее песни?

Доктор Саша Бланк, давний и верный друг, не дождавшись помощи официальных организаций, на свои средства выпустил к 70-летию певицы компакт-диск “Нехама Лифшиц поет на идиш”. Он говорит: “Она сама не понимала высокого смысла своего творчества и своего влияния на судьбы людей, на еврейское движение в целом, на рост национального самосознания и энтузиазма…”

Он прав. Она и в самом деле не осознавала, не умела оценить своей роли в этом процессе.

Когда она, молодая женщина маленького роста, хрупкая и бесстрашная, стояла на сцене и пела, люди думали: если она не боится, если она сумела побороть страх, смогу и я, обязан и я. Молодежь начинала думать, а думающие обретали силу действовать. Спросить у нее, понимает ли она это? Но разве Нехама скажет: да, я вела сионистскую пропаганду, несла людям еврейское слово, рискуя, бросала в зал запрещенные имена, была “лучом света”? Скажите это вы, те, кто знает и помнит, детям расскажите, нет, уже внукам, заставьте послушать себя, чтобы оценили свою свободу, свою раскованность, смех, право жить в свободном мире, право вернуться на родину…
Да, я впадаю в пафос. Простите меня. Но я говорю не просто о певице, я говорю о Явлении, о человеке, чье имя вошло в историю русского еврейства. Пусть одной страничкой. И это немало.

– Как же начинался ваш путь еврейской певицы после войны, когда вы вернулись в Литву из Узбекистана?

– Все началось в тот миг, когда выпускница Вильнюсской консерватории после арий Розины в “Севильском цирюльнике”, после Джильды в “Риголетто” и Виолетты в “Травиате”, после удачных выступлений со вполне сложившимся репертуаром сделала решительный и бесповоротный шаг наряду с ариями из опер и народными песнями, русскими, литовскими, узбекскими, – начала петь на идиш. Тут совпало многое: само время: смерть Сталина, расстрел Берии, краткая оттепель после речи Никиты Хрущева на ХХ съезде КПСС, возвращение из лагерей писателей, музыкантов, узников совести… Вернулись певцы Зиновий Шульман, Мойше Эпельбаум, Шауль Любимов, приехали на гастроли в Литву певицы из Риги Клара Вага и Хаелэ Ритова…

Когда Мойше Эпельбаум пел, она внимала каждому звуку. Тогда она поняла смысл фразы, которую часто повторяла ее строгая и требовательная учительница, бывшая генеральская дочка и аристократка из Петербурга, вышедшая замуж за литовца и жившая в Литве Нина Марковна Карнавичене-Воротникова: “Всегда думай – кому это нужно?” Нехама поняла и приняла: мало умения хорошо держаться на сцене,
мало обладать хорошим голосом. То, что делает Эпельбаум, отдавая всего себя, пропуская звук и слово через собственное сердце, – вот что нужно людям, и в этом – истинное искусство.

Затем приехала Сиди Таль. Скорее актриса, чем певица, но сколько волшебства было в ее игре, в ее речи, движениях, мимике. Нехама стояла за кулисами и плакала. Кто-то коснулся ее плеча: “Мейделэ, почему такие слезы?” Это был поэт Иосиф Котляр, вскоре он станет ее большим другом и будет писать стихи для ее песен. Однажды, после ее выступления в паре с Ино Топером – они несколько лет пели дуэтом, к ним подошел Марк Браудо, до войны он работал в Еврейском театре в Одессе и в театре “Фрайкунст”, а теперь был заместителем директора в Вильнюсском русском театре. Он спросил, знает ли она идиш.

“Вы знаете идиш?” Как часто ей задавали этот вопрос. Молодая – и знает идиш?! Так было положено начало еврейской концертной бригаде артистов Литовской филармонии, состав которой будет меняться. Ино Топер через Польшу уедет в Израиль, придут Надя Дукстульская – пианистка, солист Беньямин Хаятаускас, а артист еврейской драмы Марк Браудо будет читать Шолом-Алейхема, конферировать и во всем помогать своим молодым коллегам. Он познакомит Нехаму с московскими композиторами Шмуэлем Сендереем и Львом Пульвером. Позднее она встретит композитора Льва Когана.

Сколько замечательной музыки они напишут, обработают, адаптируют специально для Нехамы!

Ну, например, песня “Больной портной” в аранжировке Льва Пульвера (слова драматурга и этнографа С. Ан-ского, автора “Диббука”). Сама мелодия, как и многие-многие другие, существует только потому, что появилась на свет еврейская певица Нехама Лифшиц. Она разыскивала, собирала редкие публикации еврейских поэтов. Для нее писали или переделывали старые тексты, она находила композиторов, читала им стихи, за музыку, чаще всего, сама и платила…

Когда группа Марка Браудо начинала репетиции, и все слетались посмотреть и послушать, потому что, кто его знает, может, завтра им запретят этот еврейский эксперимент, Нехама сияла от счастья – неужели она споет со сцены то, что всегда пела ее мама для своих, близких, и подпевали только они – папа, она сама, сестра Фейгеле… Например, песню Марка Варшавского “Ди йонтевдике тэг”. Кто уже помнит этого киевского адвоката, песни которого так очаровали Шолом-Алейхема? Какая в этих песнях сладость для еврейского уха, “цукер зис” и только:

Когда приходят праздничные дни,
Я бросаю все дела – ножницы, утюг, иголки…
Куда приятнее выпить рюмочку праздничного вина,
Чем накладывать заплаты…
Перед едой я делаю киддуш,
Беру свою Хану и наших детишек,
И мы отправляемся на прогулку.
Но праздничный день истекает.
И снова шить, резать и класть заплаты.
Ой, Ханеле, душа моя,
Не осталось ли еды от праздника?

Нехама пела, играла в песне все роли, пританцовывала, создавала на сцене атмосферу еврейского праздника, и очень скоро в Вильнюсе, Каунасе, а потом и в Риге, Двинске, Ленинграде, Москве ей будут говорить одно и то же – лишь бы этот праздник продолжался. Какое счастье петь и говорить по-еврейски! Казалось, язык, как живая ртуть, бежит по всем ее жилочкам. Да, она почувствовала себя нужной. И как когда-то Римский-Корсаков благословил своих учеников-евреев, так и Нина Марковна Карнавичене благослови-ла Нехаму – это твой путь, девочка, иди по нему…
Через два года, 6 марта 1958 года, на 3-м Всесоюзном конкурсе артистов эстрады Нехама Лифшиц станет его лауреатом, получит золотую медаль, и начнется ее большое, но нелегкое плавание… Перед ней откроется новый мир, и, прежде всего – еврейский, в ее жизнь войдут замечательные люди…

Нина Марковна, такая скупая на похвалу, придет на ее концерт в зал Госфилармонии, а через несколько дней в газете “Советская Литва” появится ее статья. Нина Марковна писала: “За всю мою многолетнюю педагогическую деятельность я впервые встретилась с ученицей, которая с удивительной волей и упорством добивалась намеченной цели. Голос ее звучит чисто и хорошо, богат красками и интонациями. Но, пожалуй, главное ее достоинство – в удивительном умении раскрыть содержание песни. Очень скупыми, сдержанными, но весьма выразительными жестами, мимикой создает артистка своеобразные и яркие драматические, лирические и комедийные миниатюры. Даже тех, кто не понимает языка, на котором поет Нехама, глубоко волнуют и привлекают исполняемые ею песни.
Я безгранично горда ею…”.

Впрочем, в советской прессе отзывов было немного. Ее успех замалчивали. Директор консерватории сказал Нехаме: “Для Москвы твое имя не подходит, ни имя Нехама, ни фамилия Лифшиц, даже если к нему добавлено литовское окончание “айте”… А для еврейского мира ее имя было приемлемо и более чем понятно: Нехама – утешение, но она стала не только нашим утешением, но и гордостью: весь мир выучил это имя – Нехама.

Прошел всего год со дня фантастического взлета ее популярности. В Москве и в Ленинграде, уже не говоря о Риге, ее носили на руках. Стояли в очереди, чтобы попасть за кулисы. Но выступала она не одна, а с концертной бригадой. Однажды в Ленинграде ей сказали, что в зале находится Михаил Александрович. Эта встреча с замечательным музыкантом, прекрасным тенором дала новый виток в ее судьбе. Александрович сказал ей: “Ты молода и талантлива. У тебя особенный голос, и к тебе пришел твой шанс – не упусти его, тебе нужно сделать сольный репертуар, и никаких дуэтов, никаких концертных бригад”.

…В Москве зал бушевал, как вспененное море. Аплодировали стоя. На втором концерте ей негде было стоять, сцена – вся целиком – была покрыта цветами. Пришел на концерт чудесный еврейский поэт Самуил Галкин (1897 – 1960), единственный уцелевший после разгрома Еврейского Антифашистского Комитета. Нехама бросилась к нему навстречу. Иногда год может вместить столько, что хватит на всю жизнь. Куда бы ни забрасывали ее гастроли, она умудрялась хоть на день, на полдня оказаться в Москве, только бы повидать друзей, посидеть с ним, Галкиным. Он был очень болен, она не входила – влетала, как сама жизнь, и глаза его оживали. Она садилась подле него на скамеечку для ног и слушала, слушала его чтение. Кто мог подумать, что и его скоро не станет?

А как не сказать о преданном разбойнике Марике Брудном – он ведь сломал в ее квартире почти всю мебель. Все разбил и разъял, но нашел-таки упрятанные микрофоны для прослушивания. А какие мудрые советы давал! Например, как держаться в КГБ, куда ее таскали чуть ли не до самого их отъезда из Союза.
Нехама обязана назвать Хавуню, Хаву Эйдельман, бывшую актрису “Габимы”, ученицу Вахтангова, которая тайком обучала еврейскую молодежь ивриту. Когда учебник “Элеф милим” (“1000 слов”) был пройден, она написала собственный учебник…

Необыкновенная жизнь, необычные люди, встречи. Она не всегда знала, кто из знаменитых людей сегодня пришел на ее выступление. Вот Нехама запела еврейскую песню “Зог нит кейн мол аз ду гейст дэм лэцтн вег” (“Никогда не говори, что ты идешь в последний путь”). Кто не любил популярных песен “Дан приказ – ему на запад…”, “Три танкиста”, “Если завтра война”? Их автор, Дмитрий Покрасс, – уж такой “осовеченный” композитор, мало кто знал, что он вообще еврей – находился в тот вечер в зале. Грузный мужчина встает, поднимается на сцену и обнимает Нехаму. По лицу его текут слезы. Он понятия не имел, что его песня “То не тучи – грозовые облака” переведена на идиш (Г. Глик) и стала гимном еврейских партизан.

Что ни встреча – поэма! На концерты Нехамы приходили знаменитые на всю страну певицы Валерия Барсова, Ирма Яунзем, ее любил хорошо знавший идиш Леонид Утесов. После знакомства с Натальей и Ниной, дочерьми великого Соломона Михоэлса, с женами и детьми погибших поэтов Гофштейна, Маркиша, Бергельсона, – она везде и всюду будет произносить их имена, рассказывать о них, читать их стихи. Мало реабилитировать их, надо вернуть их еврейскому народу…

Недавно скончавшийся профессор Зелик Черфас, бывший рижанин, рассказывал мне: “Я помню, она выступала в Риге в черном платье, а на платье у нее был белый талес… Это было непередаваемое зрелище”. Вы знаете, милый профессор, ответила я, Нехама рассказала мне об этой истории: это был не талес, в Париже ей подарили длинный белый шарф с поперечными прозрачными полосками на обоих концах. На фоне черного платья он казался, только казался талесом, или, как мы говорим на иврите, талитом… Это было маленькое чудо, к которому невозможно придраться… Цензура вычеркивала слова, меняла названия песен, но мимика, жест и вот такая мелочь, как прозрачный шарфик, – тут цензура была бессильна.

В зале сидели работники посольства Израиля. Нехама пела песню Яшки из спектакля “Именем революции” М.Шатрова на музыку Д.Покрасса. Это было в Зале имени П.И. Чайковского. Нехама замечает знакомое лицо. Это посол Израиля Арье Харэль. Она подходит к краю рампы и, произнося: “Жаркие страны, жаркие страны, я ведь не сбился с пути…”, раскрывает руки в сторону посла и его команды. Над жестами нет цензуры…

А публика все понимает. Пока только в воображении и певица и ее слушатели переносятся далеко-далеко… Спустя годы профессор А.Харэль рассказал, что боялся инфаркта, так ему стало страшно…

А как она бросала в зал: “Шма Исраэль, а-шем элокейну…” Или “Эли-эли, лама азавтани..” (“Почему ты нас оставил, Всевышний?”). Ее спрашивали, на каком языке текст? Она невинно отвечала: на арамейском. Это звучало непонятно, но приемлемо.
Она пела в больших городах и больших залах, она пела в маленьких городках и поселках, она пела в клубах, где люди все еще боялись аплодировать еврейской песне, еврейской певице. Она пела… Поэт Сара Погреб рассказала мне об одном из таких концертов. Сара работала в Днепропетровске учительницей. Прошел слух, что приезжает певица, будет петь на идиш. Афиш не было. Захудалый клуб швейников. Зал человек на сто: “Она меня поразила, – вспоминает Сара, – она не только пела, она проявляла несгибаемое еврейское достоинство, несклоненность, расправленность, уверенность в своей правоте. Она была насыщена национальным чувством. Какое мужество! Нехама была продолжением восстания в Варшавском гетто”…

Первое выступление в Израиле, 1969 год. Долгоиграющие пластинки. Гастроли во всех концах света. Она не говорит, что под влиянием ее выступлений и Александр Галич обратился к еврейской теме, но подтверждает, что первой вывезла его записи за рубеж. В Уругвае она, кажется, не побывала. Ривка Каплан, репатриантка из Монтевидео, с грустью говорит мне, что ее муж (они оба родом из Польши), узник Освенцима, до сего дня не сказал ни слова о том, что он перенес в концлагере. После войны их никто не принимал, а Уругвай принял. “Нас, евреев, было там примерно 40 тысяч человек. О, даже патефон был еще редкостью. В начале 60-х годов на уругвайском радио существовала двухчасовая передача на идиш. И я вас уверяю, – говорит Ривка, – что 40 тысяч евреев знали имя Нехамы Лифшиц. Мой муж никогда ничего не рассказывает. Но когда Нехама пела, он плакал. А я выучила тогда слова всех ее песен: и “Рейзеле”, и “Янкеле”, и “Катерина-молодица”. Вы можете ей это передать?”

– Могу, говорю я Ривке. – Правда, сейчас она в Санкт-Петербурге. Вот вернется, мы сможем вместе сходить на концерт в ее студию, ее мастер-класс. Она ведь ведет его в тель-авивской музыкальной библиотеке, которой отдала много лет своей жизни в Израиле, уже более пяти лет. Послушаете и ее чудесную ученицу, новую звезду еврейской песни Светлану Кундыш.

Нехама никогда не сидит без дела. В Израиле нет такого мероприятия на идиш, где бы не считали честью видеть Нехаму Лифшиц. То, что она говорит или читает, всегда умно и талантливо. 12 августа, ежегодно, она приезжает из Тель-Авива в Иерусалим и приходит в сквер имени погибших деятелей Еврейского Антифашистского комитета. Вот памятник с их именами. Вокруг него дети и родственники великих людей – дочери С. Михоэлса, дочь Д. Гофштейна, дочь В. Зускина, дочь убитого еще в 1937 году поэта М. Кульбака, сын Д. Бергельсона, племянница Л. Квитко… И все мы, кому дорога еврейская культура.

…Пока Нехама в отъезде, встречаюсь с родственницей моего мужа, Тальмой. Психолог, вдова прославленного генерала Дадо, Давида Эльазара, начальника генерального штаба в войну Судного дня, вспоминает, что Дадо, родившийся в Югославии, любил песни Нехамы Лифшиц. По дороге на Северный фронт он приезжал к любимой певице, забирал ее в свой джип и вез в Галилею, чтобы пела для солдат. “Он считал, что ее пение поднимает дух молодых израильтян”, – говорит Тальма.

И вот Нехама вернулась из Питера. Рассказывает, что еще в 2001 году Еврейский общинный центр Санкт-Петербурга издал сборник песен из ее репертуара, с нотами, составили его Евгений Хаздан и Александр Френкель, предисловие написала Маша Рольникайте. Со всеми встретилась снова. Центр организовал потрясающий концерт. А репетиции вылились в мастер-класс. Среди участников – исполнители еврейской песни из Санкт-Петербурга, Кишинева, Харькова. А с Нехамой были Светлана Кундыш (“майн мэйделэ” была в ударе, просто восхитительна”) и верная, преданная пианистка и композитор Регина Дрикер (партия фортепиано). Принимали их радушно: ” чуть ли не с трапа самолета нас все время снимали на пленку, и репетиции, и концерт”. Надеюсь, мы увидим этот фильм.

И мне она когда-то сказала это слово “мейделэ”. Лет пятнадцать назад я была на выступлении Нехамы Лифшиц вместе с другом, поэтом Гершоном Люксембургом. Странно было видеть в его руках большой букет. “Пойдем, отдадим Нехаме цветы”. Я смутилась, да нет, пусть он сам, я ведь с ней не знакома. Прошло несколько лет. Я начала вести на радио передачу “Литературные страницы”. Одним субботним утром, кажется, сразу после передачи “Песни, воскресшие из пепла”, раздается звонок: “Мейделе, – говорит незнакомая женщина, – спасибо”. Это была Нехама. А я к ней подойти стеснялась. Моя мама простаивала часами в очереди, чтобы “достать” билет на концерт Нехамы Лифшиц. А тут мое 55-летие, и Нехама приходит вместе с Левией Гофштейн и с Шошаной Камин, дочерью упомянутой выше актрисы Хавы Эйдельман. Представляю их маме. “Мама, это Нехама”. Она по-детски всплескивает руками, обнимает Нехаму, целует и повторяет: “Майн тайере, майн тайере (дорогая моя), сколько слез я пролила на твоих концертах, я знаю все твои песни наизусть, они у меня записаны в тетрадках”.
Эти тетрадки я храню и передам своим детям.

Опубликовано 23.04.2017  23:23

Евгений Евтушенко (18.07.1932 – 01.04.2017) / יבגני יבטושנקו ז”ל

יבגני אלכסנדרוביץ’ יבטושנקו (ברוסית: Евгений Александрович Евтушенко; נולד בשם המשפחה גנגנוס, ברוסית: Гангнус;‏ 18 ביולי 1932[1] בניז’נאודינסק, מחוז אירקוטסק, רוסיה הסובייטית, ברית המועצות –  1 באפריל 2017 בטולסה, אוקלהומה, ארצות הברית[2]) היה משורר רוסי, ששיריו נודעו בביקורת החריפה שבהם כנגד הביורוקרטיה הרוסית וכנגד מורשתו של סטלין.

Евге́ний Алекса́ндрович Евтуше́нко (фамилия при рождении — Гангнус, 18 июля 1932 [по паспорту — 1933], Зима; по другим данным — Нижнеудинск, Иркутская область — 1 апреля 2017, Талса, Оклахома, США — советский и российский поэт. Получил известность также как прозаик, режиссёр, сценарист, публицист и актёр.

Матвей Гейзер. Еврейская муза Евгения Евтушенко

“Поэт в России больше чем поэт”. Эта формула у многих ассоциируется прежде всего с поэмой Евтушенко “Бабий Яр”. Между тем это да­леко не единственное и не первое произве­дение поэта, в котором обозначена еврейс­кая тема. Задолго до “Бабьего Яра”, в 1957 году, Евтушенко написал стихотворение “Охотнорядец”. Вот строфы из него:

Он пил и пил один, лабазник.

Он травник в рюмку подливал

И вилкой, хмурый и лобастый,

Колечко лука поддевал.

Под юбку вязаную лез,

И сапоги играли лаком.

А наверху – с изячным фраком

Играла дочка полонез.

Вставал он во хмелю и в силе,

Пил квас и был на все готов,

И во спасение России

Шел бить студентов и жидов.

Здесь уместно отметить, что последняя строка этого стихотворения вызывает в па­мяти популярный в СССР анекдот о призы­ве “бить жидов и велосипедистов”. Евтушенко в своих выступлениях, да и в книге “Волчий паспорт”, не раз осуждал антисемитизм. Путь к поэме “Бабий Яр” шел не от ума, а от сердца поэта. “Я давно хотел написать стихи об антисемитизме, но эта те­ма нашла свое поэтическое решение только тогда, когда я побывал в Киеве и воочию увидел это страшное место, Бабий Яр”.

По признанию самого поэта стихи воз­никли как–то неожиданно быстро. Он отнес их в “Литературную газету”. Сначала их прочли приятели Евтушенко. Они не скры­вали своего восхищения не только отвагой молодого поэта, но и его мастерством. Не скрывали они и своего пессимизма по пово­ду публикации, из–за чего просили автора сделать им копию. И все же чудо произошло – на следую­щий день стихотворение было опубликова­но в “Литгазете”.

Как вспоминает сам Евту­шенко, все экземпляры того номера “Литературки” были раскуплены в киосках мгно­венно. “Уже в первый день я получил мно­жество телеграмм от незнакомых мне лю­дей. Они поздравляли меня от всего сердца, но радовались не все. ”

О тех, кто не радовался, – речь пойдет ни­же. Пока же – о самом стихотворении.

Оно произвело эффект разорвавшейся бомбы. Быть может, только повесть “Один день Ивана Денисовича” Солженицына произвела такое же впечатление. Не так много в русской поэзии стихотворений, о которых бы столько говорили, столько пи­сали. Если бы Евтушенко был автором только этого стихотворения, имя его несом­ненно осталось бы в русской поэзии.

Из воспоминаний поэта:

“Когда в 1961 году, в Киеве, я впервые прочитал только что написанный “Бабий Яр”, ее (Галю Сокол, жену Евтушенко. –М. Г.) сразу после моего концерта увезли на “скорой помощи” из–за невыносимой боли внизу живота, как будто она только что му­чительно родила это стихотворение. Она была почти без сознания. У киевской еврей­ки–врача, которая только что была на моем выступлении, еще слезы не высохли – после слушания “Бабьего Яра”, но <. > готовая сделать все для спасения моей жены, после осмотра она непрофессионально разрыда­лась и отказалась резать неожиданно огром­ную опухоль.

– Простите, но я не могу после вашего “Бабьего Яра” зарезать вашу жену, не могу, –говорила сквозь слезы врач”.

Поэма “Бабий Яр” стала событием не только литературным, но и общественным. О нем много и подробно говорил 8 марта 1963 года Никита Сергеевич Хрущев в речи на встрече руководителей партии и прави­тельства с деятелями искусства и литерату­ры. Вот отрывок из этой речи:

“В ЦК поступают письма, в которых выс­казывается беспокойство по поводу того, что в иных произведениях в извращенном виде изображается положение евреев в на­шей стране. В декабре на нашей встрече мы уже касались этого вопроса в связи со сти­хотворением “Бабий Яр”. За что критику­ется это стихотворение? За то, что его автор не сумел правдиво показать и осудить имен­но фашистских преступников за совершен­ные ими массовые убийства в Бабьем Яру. В стихотворении дело изображено так, что жертвами фашистских злодеяний было только еврейское население, в то время как от рук гитлеровских палачей там погибло немало русских, украинцев и советских лю­дей других национальностей. У нас не су­ществует “еврейского вопроса”, а те, кто вы­думывают его, поют с чужого голоса”, – так говорил “коммунист №1” в 1963 году.

Позже, когда Хрущева лишат всех должностей он, в своих мемуарах, о Евтушенко напишет совсем по–иному:

“А стихотворение самого Евтушенко нравится ли мне? Да, нравится! Впрочем, я не могу сказать это обо всех его стихах. Я их не все читал. Считаю, что Евтушенко очень способный поэт, хотя характер у него буй­ный. ”

Не раз в прессе встречалось мнение, что “Бабий Яр” стал апогеем сопротивления ан­тисемитизму, принявшему – в отличие от откровенного сталинского – другие формы во времена хрущевской “оттепели”. Это был вызов молодого поэта не только власть имущим, но и всей системе.

Здесь уместно упо­мянуть главного редактора “Литературной газеты” Косолапова – он знал, чем рискует, и все же опубликовал стихотворение.

Поэма “Бабий Яр” вызвала не просто раздражение, но злобу у многих литератур­ных современников Евтушенко. Кто знает, может быть, именно с того времени хруще­вская “оттепель” совершила первый пово­рот вспять. Видный литературовед того вре­мени Д. Стариков написал вскоре после публикации (“Литературная жизнь”, 27.09.61): “Почему же сейчас редколлегия всесоюзной писательской газеты позволяет Евтушенко оскорблять торжество ленинс­кой национальной политики? <. > источ­ник той нестерпимой фальши, которой про­низан его “Бабий Яр” – очевидное отступле­ние от коммунистической идеологии на по­зиции буржуазного толка”.

Поэт Алексей Марков, с которым Евту­шенко был знаком еще с юности, выступил с резким поэтическим памфлетом:

Какой ты настоящий русский,

Когда забыл про свой народ?

Душа, как брючки, стала узкой,

Пустой, как лестничный пролет.

Что же так возмутило Алексея Маркова? Уверен, не отсутствие памятника жертвам фашизма в Бабьем Яру.

Отповедь Маркову, ходившую “в спис­ках”, дал Самуил Яковлевич Маршак. Тот самый Маршак, которого считали челове­ком осторожным и стихи которого Евту­шенко не счел нужным опубликовать в сво­ей антологии “Строфы века”:

Был в царское время известный герой

По имени Марков, по кличке “второй”.

Он в Думе скандалил, в газетах писал,

Всю жизнь от евреев Россию спасал.

Народ стал хозяином русской земли

От Марковых прежних Россию спасли.

И вот выступает сегодня в газете

Еще один Марков, теперь уже третий.

Не только Алексей Марков оказался рь­яным противником “Бабьего Яра” – вот что написал видный общественный деятель то­го времени, лауреат многих государствен­ных премий, депутат Верховного Совета Мирзо Турсун–Заде (и не где–нибудь, а в “Правде” 18 марта 1963 года):

“Непонятно, какими мотивами руковод­ствовался Евтушенко, когда он написал стихотворение “Бабий Яр”. Сейчас некоторых московских поэтов коснулось нездоровое веяние – у нас в Таджикистане этого нет”.

Надо ли говорить, что в “дискуссии” о “Бабьем Яре” приняли участие и евреи (что само по себе и не ново – вспомним пленум Союза писателей, посвященный “Доктору Живаго”). Вот письмо студента Кустанайского пединститута Вадима Гиршовича:

“Я – еврей по национальности и должен честно признаться в том, что мне нравилось это стихотворение, но когда я прочел посла­ние Б. Рассела Н. С. Хрущеву (речь идет о знаменитом письме Рассела об антисеми­тизме, назревающем в СССР, проявлявшем­ся в попытке возложить на евреев вину за экономические трудности в стране. – М. Г.), я понял, на чью мельницу (вольно или не­вольно) льют воду авторы подобных произ­ведений. “.

Вообще еврейская преданность идеологам партии – явление особое. Пройдет де­сять с небольшим лет, и гиршовичи горячо поддержат решение ЦК КПСС о создании Антисионистского еврейского комитета и активно согласятся с теми, кто отождествил сионизм с фашизмом. Не знаю, учит ли ис­тория другие народы, но евреи – плохие ее ученики.

Георгий Марков в пору дискуссии вокруг “Бабьего Яра” сказал на пленуме Союза писателей в марте 1963 года следующее:

“А то, что произошло с Евтушенко, если говорить всерьез, по–мужски – а мы здесь в большинстве старые солдаты – это же сдача позиций. Это значит уступить свой окоп врагу. Сибиряки за это не поблагодарят т. Евтушенко. Сибиряк в нашей стране, по мо­им представлениям, – это человек, который стоит на передовых советских позициях, а не подвизгивает нашим врагам. ”

В чем же увидел вождь советских писате­лей это “подвизгивание”? Может быть, в следующих строках, вырвавшихся у поэта, когда он стоял над крутыми обрывами Бабьего Яра:

И сам я как сплошной беззвучный крик

Над тысячами тысяч погребенных.

Я – каждый здесь расстрелянный старик.

Я – каждый здесь расстрелянный ребенок.

Ничто во мне про это не забудет.

Неудивительно, что черносотенцы не унимались еще много лет после “Бабьего Яра”, даже в пору перестройки, да и не уни­маются сегодня. С этой точки зрения –стихотворение Евтушенко “Реакция идет “свиньей”, написанное в 1988 году, –неслу­чайно. Вот отрывок из него:

Литературная Вандея,

Пером не очень–то владея,

Зато владея топором,

Всегда готова на погром.

Литературная Вандея,

В речах о Родине радея,

С ухмылкой цедит, что не жаль

Ей пастернаковский рояль.

И коль уж речь зашла о “пастернаковском рояле”, то продолжим разговор на музыкальную тему. Дмитрий Шостакович, потрясенный “Бабьим Яром” Евтушенко, да и другими его стихами, сочинил свою зна­менитую 13–ю симфонию. В своем письме от 19 июня 1961 года Народному артисту Борису Гмыре он писал:

“Есть люди, которые считают “Бабий Яр” неудачей Евтушенко. С ними я не могу сог­ласиться. Никак не могу. Его высокий пат­риотизм, его горячая любовь к русскому народу, его подлинный интернационализм захватили меня целиком, и я “воплотил” или, как говорится сейчас, “пытался вопло­тить” все эти чувства в музыкальном сочи­нении. Поэтому мне очень хочется, чтобы “Бабий Яр” прозвучал в самом лучшем ис­полнении”.

Это письмо Шостаковича – увы! – не во­зымело действия не только на Бориса Гмырю: гениальный и отважный Евгений Мравинский от участия в исполнении 13–й симфонии тоже отказался. Можно себе только предс­тавить, каким был нажим идеологов ЦК КПСС.

И все же 13–я симфония была исполнена 18 декабря 1962 года в Москве, – однако тут же была снята с репертуара. Позже ее триж­ды исполняли в Минске. Было это 19, 20 и 21 марта 1963 года. Вот что написал по это­му поводу белорусский журналист Н. Матуковский 24 марта 1963 года в письме сек­ретарю ЦК КПСС Ильичеву:

“Первые же звуки симфонии как–то ощутимо разделили зал на евреев и неевре­ев. Евреи не стеснялись проявления своих чувств, вели себя весьма эксцентрично. Кое–кто из них плакал, кое–кто косо погля­дывал на соседей. Другая половина, к ко­торой относился и я, чувствовала себя как–то неловко, словно в чем–то провинилась перед евреями. Потом чувство гнетущей неловкости переросло в чувство протеста и возмущения. Самое страшное, на мой взгляд, что люди (я не выделяю себя из их числа), которые раньше не были ни антисе­митами, ни шовинистами, уже не могли спокойно разговаривать ни о симфонии Шостаковича, ни о евреях. У нас нет “ев­рейского вопроса”, но его могут создать лю­ди вроде Е. Евтушенко, И. Эренбурга, Шос­таковича. ”

Заметим, это было одно из немногих ис­полнений в СССР 13–й симфонии в пору хрущевской “оттепели”.

Я далек от мысли полагать, что “Бабий Яр” – лучшее стихотворение Евтушенко. Автор замечательных лирических стихов, ставших хрестоматийными (“Одиночест­во”, “Когда взошло твое лицо”, “Идут бе­лые снега”, “Граждане, послушайте меня”, “Мед”); поэт, создавший поэмы, без кото­рых немыслима современная русская поэ­зия (“Братская ГЭС”, “Под кожей статуи свободы”, “Мама и нейтронная бомба”); автор замечательной прозы “Не умирай прежде смерти”, “Ягодные места”,– независимо от хулителей и доброжелателей нав­сегда вошел в русскую литературу и, не­сомненно, уже при жизни стал ее классиком.

В предисловии к книге Евтушенко “Сти­хотворения и поэмы” (М. 1990) друг и, в значительной мере, наставник поэта – А. П. Межиров писал:

“Как все должно было совпасть – голос, рост, артистизм для огромных аудиторий, маниакальные приступы трудоспособнос­ти, умение расчетливо, а иногда и храбро рисковать, врожденная житейская муд­рость, простодушие, нечто вроде апостольс­кой болезни и, конечно же, незаурядный, очень сильный талант”.

В конце 80–х годов я часто бывал в Пере­делкине у Александра Петровича Межирова. Иногда виделся в его доме и беседовал с Евгением Александровичем Евтушенко. Надо ли говорить, какое впечатление произ­водили на меня эти беседы. Я уловил, с ка­ким интересом относится Евтушенко к мо­ей работе над книгой о Михоэлсе. Когда мы вели речь об этом великом человеке, в судь­бе которого воплотился взлет и трагизм со­ветского еврейства, я интуитивно уловил, что поэт хочет что–то написать о нем. Инту­иция меня не подвела: к первому фестивалю искусств имени Михоэлса Евтушенко напи­сал посвященную ему поэму. Он прочел ее полностью в Большом театре в день откры­тия фестиваля.

И после столь искреннего порыва, наш­лись у него враги и в 1998–м. В “Новых Известиях” (10.01.98) по­явилась публикация Юлии Немцовой “Ев­тушенко как главный еврей России”. Нем­цова писала:

“На сцене, на фоне восстановленных пан­но Марка Шагала ца­рил Евгений Евтушенко, преисполнен­ный собственной уместности на данном мероприятии. Сразу вспомнились строки: “Ты Евгений, я Евге­ний. Ты не гений, я не гений. ” В погоне за журналистской сенсационностью молодая журналистка жестоко поступила по отно­шению к человеку, опубликовавшему “Ба­бий Яр” в ту пору, когда практически никто не отважился бы об этом говорить вслух. И, кончено же, Евтушенко заслужил право быть главным действующим лицом на пер­вом фестивале памяти Михоэлса.

Разумеется, в этих заметках я сделал да­леко не полный обзор еврейской музы Евту­шенко. Процитировав его стихотворение “Охотнорядец”, я не упомянул, быть может, “самое главное” русско–еврейское стихотво­рение Евтушенко:

У русского и у еврея

Одна эпоха на двоих,

Когда, как хлеб, ломая время,

Россия вырастила их.

Основа ленинской морали

В том, что, единые в строю,

Еврей и русский умирали

Рязанским утренним жалейкам,

Звучащим с призрачных полей,

Подыгрывал Шолом–Алейхем

Некрепкой скрипочкой своей.

Не ссорясь и не хорохорясь,

Так далеко от нас уйдя,

Теперь Качалов и Михоэлс

В одном театре навсегда.

Вспоминается вечер 18 августа 1973 го­да. В гостях у меня – Анастасия Павловна Потоцкая–Михоэлс. Мы не попали в тот день на юбилей Евтушенко, и немногие собравшиеся у меня в тот вечер, читали на па­мять его стихи. Анастасия Павловна – потомок русских аристократов, человек знаю­щий толк в поэзии – прочла полностью сти­хи “Окно выходит в белые деревья”, а потом еще какое–то стихотворение, кажется “Обидели”, посвященное Белле Ахмадулиной. Она попросила кого–то из нас прочесть “Ба­бий Яр”. Сделал это – и как! – Всеволод Аб­дулов. Анастасия Павловна, “подводя итоги” нашему импровизированному вечеру, безапелляционно произнесла: “Евгений Евтушенко – поэт пушкинской силы и значи­мости. Я уверена в этом, и вы, молодежь, в этом убедитесь”.

Пройдет двадцать с лишним лет с того августовского дня 1978 года и выдающийся современный русский поэт Евгений Рейн напишет:

“Вот уже двести лет, во все времена, рус­скую поэзию представляет один великий поэт. Так было в восемнадцатом веке, в де­вятнадцатом и нашем двадцатом. Только у этого поэта разные имена. И это неразрыв­ная цепь. Вдумаемся в последовательность. Державин–Пушкин–Лермонтов–Некрасов–Блок–Маяковский–Ахматова–Евтушенко. Это единственный Великий поэт с разными лицами. Такова поэтическая судьба Рос­сии”.

Опубликовано 01.04.2017  21:13

из фейсбука. Анна Брук, Израиль, 22:40

Хорошо, что есть френды.
Хотела сказать кому-нибудь о том, что умер Евтушенко. Обычно я говорила о таких вещах с папой. И сегодня, услышав, подумала, что надо сказать папе. Только папы больше нет. А вы есть и многие, действительно многие, написали об этом. Тогда и мне есть кому сказать: мне очень жаль. Жаль большого поэта, талантливого мастера, человека несущего нам что-то красивое и правильное, и по-настоящему нужное. Мы опять осиротели. Как это было уже много раз за последние годы.
Светлая память.

Дай бог слепцам глаза вернуть
и спины выпрямить горбатым.
Дай бог быть богом хоть чуть-чуть,
но быть нельзя чуть-чуть распятым.

Дай бог не вляпаться во власть
и не геройствовать подложно,
и быть богатым — но не красть,
конечно, если так возможно.

Дай бог быть тертым калачом,
не сожранным ничьею шайкой,
ни жертвой быть, ни палачом,
ни барином, ни попрошайкой.

Дай бог поменьше рваных ран,
когда идет большая драка.
Дай бог побольше разных стран,
не потеряв своей, однако.

Дай бог, чтобы твоя страна
тебя не пнула сапожищем.
Дай бог, чтобы твоя жена
тебя любила даже нищим.

Дай бог лжецам замкнуть уста,
глас божий слыша в детском крике.
Дай бог живым узреть Христа,
пусть не в мужском, так в женском лике.

Не крест — бескрестье мы несем,
а как сгибаемся убого.
Чтоб не извериться во всем,
Дай бог ну хоть немного Бога!

Дай бог всего, всего, всего
и сразу всем — чтоб не обидно…
Дай бог всего, но лишь того,
за что потом не станет стыдно.
1990

Лев Симкин, Москва, 22:54

Евтушенко не без оснований мнил себя первым поэтом. Для меня и таких, как я, он и был первым. Потому что мгновенно откликался на злобу дня, на любое движение затурканной общественной мысли, умудряясь при этом вслух выразить идеи, которые высказывались исключительно на кухнях. Многие его любили, и многие ненавидели, и еще неизвестно, кого было больше.

Бродский мыслил глубже и видел дальше, не спорю. Но поэт не обязательно должен идти впереди всех. И не обязательно должен быть диссидентом. Диссидентов, борцов с режимом вообще было мало. Зато тех, чьи мысли не совпадали с официозом – много больше. По словам Сахарова, многих можно было считать инакомыслящими, поскольку оставшиеся – вообще не мыслили.

Так вот, если их (наш) голос мог быть вообще расслышан в обстановке тотального вранья одних и молчания других, то через Евтушенко, озвучивавшего наши страхи и надежды, иной раз наивно, но всегда вполне адекватно. Его слова доходили через советскую печать, а другой не существовало. Потом их переписывали и передавали из рук в руки как тайные прокламации. В его стихах танки шли по Праге 68-го года, над Бабьим Яром вставали не существовавшие памятники, наследники Сталина угрожали его тенью.

Между двумя съездами – двадцатым КПСС и первым – народных депутатов, тридцать с лишним лет он, как никто другой, умел держать руку на месте, именуемом пульсом времени. С первой оттепели и до последней. Потом его время ушло, а когда отчасти вернулось вновь, поэт постарел. Последний поэт России, который был больше, чем поэт.

А. Кузняцоў пра падзеі ў Кіеве 1941 г.

З самога рова Бабін Яр у тыя дні ўратавалася жанчына, маці дваіх дзяцей, актрыса Кіеўскага тэатра лялек Дзіна Міронаўна Пронічава. Прыводжу яе расказ, запісаны асабіста мною з яе слоў, без ніякіх дадаткаў.

БАБІН ЯР

Яна хадзіла чытаць загад, хутка прачытала і пайшла: каля аркушыкаў з загадам увогуле ніхто доўга не затрымліваўся і размоў не ўсчынаў.

Увесь дзень і ўвесь вечар ішлі абмеркаванні і разважанні. У яе былі бацька і маці, драхлыя ўжо, маці перад прыходам немцаў выйшла з бальніцы пасля аперацыі, вось усе думалі: як жа ёй ехаць? Старыя былі ўпэўнены, што на Лук’янаўцы ўсіх пасадзяць у цягнік і павязуць на савецкую тэрыторыю.

Муж Дзіны быў рускі, прозвішча яе рускае, апрача таго, і знешнасць зусім не яўрэйская. Дзіна была хутчэй падобная на ўкраінку і ведала ўкраінскую мову. Спрачаліся, гадалі, думалі і пастанавілі, што старыя паедуць, а Дзіна іх праводзіць, пасадзіць у цягнік, сама ж застанецца з дзецьмі – і будзе што будзе.

Бацька быў шкляром, яны з маці жылі на Тургенеўскай, дом 27. Дзіна з дзецьмі – на Вароўскага, дом 41.

Яна пайшла дадому позна, спрабавала заснуць, але так і не спала ў тую ноч. Па двары ўсё бегалі, тупацелі: лавілі адну дзяўчыну з гэтага дома. Гэтая дзяўчына ратавалася на гарышчы, потым спрабавала спусціцца па пажарнай лесвіцы, мужчынскія галасы гукалі: «Вунь яна!»

Справа ў тым, што перад прыходам немцаў гэтая дзяўчына казала:

– Яны ні за што не ўвойдуць у Кіеў, а калі ўвойдуць, я аблію дом керасінам і падпалю.

Дык во цяпер жонка дворніка прыгадала гэта і, баючыся, каб насамрэч не падпаліла, данесла немцам, і акурат у тую ноч лавілі.

Ноч была мутарная, напружаная, жудкая. Дзіну ўсю трэсла. Яна так і не зразумела, схапілі тую дзяўчыну ці не.

Калі развіднела, яна ўмылася, прычасалася, узяла дакументы і пайшла да старых на Тургенеўскую – гэта побач. На вуліцах было нязвыкла шмат народу: усе кудысьці дзелавіта спяшаліся з рэчамі.

У бацькоў яна была а сёмай гадзіне раніцы. Увесь дом не спаў. Тыя, хто з’язджаў, развітваліся з суседзямі, абяцалі ім пісаць, даручалі ім кватэры, рэчы, ключы.

Старыя многа несці не маглі, каштоўнасцей у іх не было, проста ўзялі неабходнае і харчы. Дзіна надзела на спіну рукзак, і а восьмай гадзіне раніцы яны выйшлі.

І па Тургенеўскай ішло многа людзей, але на вуліцы Арцёма ўжо было поўнае стоўпатварэнне. Людзі з клункамі, з вазкамі, розныя двухколкі, падводы, зрэдку нават грузавікі – усё гэта стаяла, потым патрохі рушыла, зноў стаяла.

Была моцная гамана, гул натоўпу, і было падобна на дэманстрацыю, калі вуліцы гэтак жа затлумлены, але не было сцягоў, аркестраў і ўрачыстасці.

Дзіўна з гэтымі грузавікамі: адкуль іх здабывалі? Здаралася, што цэлы дом скідваўся і наймаў пад рэчы транспарт, і тады ўжо ўсе яны трымаліся па баках сваёй падводы або грузавіка. Сярод клункаў і чамаданаў ляжалі хворыя, гронкамі віселі дзеткі. Немаўлят часам везлі па двое, па трое ў адным вазку.

Вельмі многа было тых, хто праводзіў: суседзі, сябры, сваякі, украінцы і рускія, дапамагалі несці рэчы, вялі хворых, а то і неслі іх на гершках. Усё гэтае шэсце рухалася надта марудна, а вуліца Арцёма вельмі доўгая. У адной брамы стаялі нямецкія салдаты, глядзелі, асабліва на дзяўчат. Напэўна, Дзіна ім спадабалася, яны пачалі клікаць яе ў двор, паказваючы, што, маўляў, трэба вымыць падлогу:

– Ком вашэн!

Яна адмахнулася. Вельмі, вельмі доўга, да ачмурэння доўга рухалася гэтае гулкае шэсце, гэтая «дэманстрацыя» з цісканінай, размовамі і дзіцячым лямантам. Дзіна была ў футровай шубцы, ёй стала горача.

Толькі недзе пасля абеду дайшлі да кладоў. Яна памятае, што праваруч быў доўгі цагляны мур яўрэйскіх могілак з брамай.

Тут папярок вуліцы была драцяная загарода, стаялі процітанкавыя «вожыкі» – з праходам пасярэдзіне, і стаялі ланцугі немцаў з бляхамі на грудзях, а таксама ўкраінскія паліцаі ў чорнай форме з шэрымі абшлагамі.

Цыбаты дзейны дзядзька ва ўкраінскай вышыванцы, з вусамі, што віселі па-казацку, вельмі прыкметны, распараджаўся на ўваходзе. Натоўп валіў у праход паўз яго, але назад ніхто не выходзіў, толькі зрэдчасу з крыкамі праязджалі паражняком вазакі: яны ўжо недзе там згрузілі рэчы і цяпер перлі супраць натоўпу, гарлалі, махалі пугамі, гэта стварала штурханіну і выклікала сваркі.

Усё было вельмі няясна. Дзіна пасадзіла старых ля брамы могілак, а сама пайшла паглядзець, што робіцца ўперадзе.

Як і многія іншыя, яна дагэтуль думала, што там стаіць цягнік. Чулася нейкая блізкая страляніна, у небе нізка кружляў самалёт, і агулам вакол панаваў трывожна-панічны настрой.

У натоўпе абрыўкі размоў:

– Гэта вайна, вайна! Нас вывозяць далей, дзе больш спакойна.

– А чаму толькі яўрэяў?

Нейкая бабуля вельмі аўтарытэтным голасам разважала:

– Ну, таму, што яны – роднасная немцам нацыя, іх пастанавілі вывезці ў першую чаргу.

Дзіна з цяжкасцю праціскалася скрозь натоўп і ўсё больш турбавалася. Тут яна ўбачыла, што ўперадзе ўсе раскладваюць рэчы. Розныя насільныя рэчы, клункі і чамаданы – у купу налева, усе харчы – направа.

А немцы накіроўваюць усіх далей па частках: адправяць групу, чакаюць, потым праз нейкі інтэрвал зноў прапускаюць, лічаць, лічаць… стоп. Як, бывае, у краму па паркаль чаргу прапускаюць дзясяткамі.

Ізноў размовы ў тлуме:

– Ага, рэчы ідуць, вядома, багажом: там разбярэмся на месцы.

– Якое там разбярэмся, такая безліч рэчаў, іх проста пароўну падзеляць, вось вам і не будзе багатых і бедных.

Дзіне стала жудка. Нічога падобнага на чыгуначны вакзал. Яна яшчэ не ведала, што гэта, але ўсёй душой адчула, што гэта не вываз. Што заўгодна, але не вываз.

Асабліва дзіўныя былі гэтыя блізкія кулямётныя чэргі. Яна ўсё яшчэ не магла і падумаць, што гэта расстрэл. Па-першае, такія вялізныя масы людзей! Так не бывае. І потым – навошта?!

* * *

Можна ўпэўнена дапусціць, што большасць адчувала тое самае, што і Дзіна, адчувала нядобрае, але працягвала чапляцца за «нас вывозяць» вось яшчэ з якіх прычын.

Калі выйшаў загад, дзевяць яўрэяў з дзесяці і почуту не мелі пра нейкія фашысцкія зверствы над яўрэямі. Да самай вайны савецкія газеты толькі расхвальвалі ды ўзвялічвалі Гітлера – найлепшага сябра Савецкага Саюза – і нічога не паведамлялі пра становішча яўрэяў у Германіі ды Польшчы. Сярод кіеўскіх яўрэяў можна было знайсці нават няўрымслівых прыхільнікаў Гітлера як таленавітага дзяржаўнага дзеяча.

З другога боку, старыя распавядалі, як немцы былі на Украіне ў 1918 годзе, і ў той час яны яўрэяў не чапалі, наадварот, вельмі няблага да іх ставіліся, таму што – падобная мова, і ўсё такое…

Старыя казалі:

– Немцы ёсць розныя, але збольшага гэта культурныя і прыстойныя людзі, гэта вам не дзікая Расія, гэта Еўропа – і еўрапейская прыстойнасць.

Або такі – зусім ужо свежы – факт. На два дні раней нейкія людзі на вуліцы Вароўскага захапілі кватэру эвакуяванай яўрэйскай сям’і. Родзічы, якія засталіся ў доме, пайшлі ў штаб бліжэйшай нямецкай часткі і паскардзіліся. Адразу ж з’явіўся афіцэр, строга загадаў вызваліць кватэру і спагадна пакланіўся яўрэям: «Калі ласка, усё ў парадку». Гэта было літаральна пазаўчора, і ўсе гэта бачылі, і пра гэта адразу разнесліся чуткі. А немцы ж вельмі паслядоўныя і лагічныя, ужо чым-чым, а паслядоўнасцю яны заўсёды вылучаліся.

Але ж калі гэта не вываз, то што тут дзеецца?

* * *

Дзіна кажа, што ў той момант яна адчувала толькі нейкі жывёльны жах і чмур – стан, які няма з чым параўнаць.

З людзей здымалі цёплыя рэчы. Салдат падышоў да Дзіны, хутка, лоўка і без слоў зняў з яе шубку. Тут яна кінулася назад. Адшукала старых ля брамы, распавяла, што бачыла.

Бацька сказаў:

– Дачурка, ты нам ужо не патрэбная. Сыходзь.

Яна пайшла да загароды. Тут даволі шмат людзей дабіваліся, каб іх выпусцілі назад. Натоўп валам валіў насустрач. Вусач у вышыванцы ўсё гэтак жа крычаў, распараджаўся. Усе называлі яго «пан Шаўчэнка». Можа, гэта было яго сапраўднае прозвішча, можа, нехта празваў яго так за вусы, але гучала гэта даволі дзіка, як «пан Пушкін», «пан Дастаеўскі». Дзіна праштурхалася да яго і пачала тлумачыць, што вось праважала, што ў яе засталіся ў горадзе дзеці, яна просіць, каб яе выпусцілі.

Ён патрабаваў пашпарт. Яна дастала. Ён паглядзеў графу «нацыянальнасць» і гукнуў:

– Э, жыдоўка! Назад!

Тут Дзіна канчаткова ўцяміла: гэта расстрэльваюць.

Сутаргава яна стала рваць пашпарт на шматкі. Яна кідала іх пад ногі, налева, направа. Пайшла зноў да старых, але нічога ім не сказала, каб не хваляваць заўчасна.

Хаця яна была ўжо без шубкі, ёй стала задушна. Вакол было многа народу, шчыльны натоўп, выпарэнні; лямантуюць згубленыя дзеці; некаторыя, седзячы на клунках, абедаюць. Яна яшчэ падумала: «Як яны могуць есці? Няўжо дагэтуль не цямяць?»

Тут пачалі камандаваць, крычаць, узнялі ўсіх, хто сядзеў, пасунулі далей, і заднія напіралі – атрымалася нейкая неймаверная чарга. Сюды кладуць адны рэчы, туды – іншыя рэчы, штурхаюцца, выстройваюцца. У гэтым хаосе Дзіна згубіла сваіх старых, выглядзела, убачыла, што іх адпраўляюць у групе далей, а перад Дзінай чарга спынілася.

Стаялі. Чакалі. Яна выцягвала шыю, каб зразумець, куды павялі бацьку і маці. Раптам падышоў бамбіза-немец і прапанаваў:

– Ідзі са мной спаць, а я цябе выпушчу.

Яна паглядзела на яго як на вар’ята, ён адышоў. У рэшце рэшт, пачалі прапускаць яе групу.

Гамана сціхла, усе змоўклі, быццам здранцвелі, і даволі доўга моўчкі ішлі, а па баках стаялі шарэнгамі фашысты. Уперадзе паказаліся ланцугі салдат з сабакамі на павадках. Ззаду сябе Дзіна пачула:

– Дзеці мае, памажыце прайсці, я сляпы.

Яна абхапіла старога за пояс і пайшла разам з ім.

– Дзядуля, куды нас вядуць? – спытала яна.

– Дзетка, – сказаў ён, – мы ідзем аддаць Богу апошні доўг.

У гэты момант яны ўступілі ў доўгі праход паміж двума шарэнгамі салдат і сабак. Гэты калідор быў вузкі, мо паўтара метра. Салдаты стаялі поплеч, у іх былі закасаныя рукавы, і ўсе мелі гумовыя дубінкі або вялікія палкі.

І на людзей, што праходзілі, пасыпаліся ўдары.

Схавацца або ўхіліцца было немагчыма. Самыя жорсткія ўдары, якія адразу разбівалі да крыві, сыпаліся на галовы, спіны і плечы злева і справа. Салдаты крычалі «Шнэль! Шнэль!» і вясёла рагаталі, быццам забаўляліся атракцыёнам. Яны схітраліся як-небудзь мацней ударыць у прыступныя месцы – пад рабрыны, у жывот, у пахвіну…

Усе закрычалі, жанчыны завішчалі. Быццам кадр у кіно, перад Дзінай прамільгнула: знаёмы хлопец з яе вуліцы, вельмі інтэлігентны, добра апрануты, рыдае.

Яна ўбачыла, што людзі падаюць. На іх адразу спускалі сабак. Чалавек з крыкам уздымаўся, але некаторыя заставаліся на зямлі, а ззаду напіралі, і натоўп крочыў прама па целах, растоптваючы іх.

У Дзіны ў галаве ад усяго гэтага зрабіўся нейкі змрок. Яна выпрасталася, высока ўзняла голаў і рушыла, як драўляная, не згінаючыся. Яе здаецца, скалечылі, але яна слаба адчувала і кеміла, у яе грукала толькі адно: «Не ўпасці, не ўпасці».

* * *

Амаль звар’яцелыя людзі вывальваліся на прастору, ачэпленую войскамі, – гэткую плошчу, парослую травой. Уся трава была засыпана бялізнай, абуткам, адзеннем.

Украінскія паліцаі, зважаючы на акцэнт – не мясцовыя, а яўна з захаду Украіны, груба хапалі людзей, лупілі, гукалі:

– Раздзявацца! Швыдка! Быстра! Шнэль!

Хто марудзіў, з таго здзіралі адзенне сілком, білі нагамі, кастэтамі, дубінкамі, ап’янёныя злосцю, у нейкім садысцкім шале.

Ясна, гэта рабілася для таго, каб натоўп не мог спахапіцца. Многія людзі былі ўсе ў крыві.

З боку групы голых людзей, якіх кудысьці ўводзілі, Дзіна пачула, як маці крычыць ёй, махае рукой:

– Дачурка, ты не падобная! Ратуйся!

Іх пагналі. Дзіна рашуча падышла да паліцая і спыталася, дзе камендант. Сказала, што яна з тых, хто праважаў, трапіла выпадкова.

Ён патрабаваў дакументы. Яна пачала даставаць з сумачкі, але ён сам узяў сумачку, перагледзеў яе ўсю. Там былі грошы, працоўная кніжка, прафсаюзны білет, дзе нацыянальнасць не пазначаецца. Прозвішча «Пронічава» паліцая пераконвала. Сумачку ён не вярнуў, але паказаў на пагорак, дзе сядзела купка людзей:

– Сядай тут. Жыдоў перастраляем – тады выпусцім.

Дзіна падышла да пагорка і села. Усе тут маўчалі, ашалелыя. Яна баялася падняць твар: а раптам хто-небудзь яе тут пазнае, выпадкова зусім, і закрычыць: «Яна – жыдоўка!» Каб уратавацца, гэтыя людзі ні перад чым не спыняцца. Таму яна старалася ні на кога не глядзець, і на яе не глядзелі. Толькі бабуля, што сядзела побач у пушыстай вязанай хусце, ціха паскардзілася Дзіне, што праводзіла нявестку і вось, трапіла… А сама яна ўкраінка, ніякая не яўрэйка, і хто б мог падумаць, што выйдзе такое з гэтым праважаннем.

Тут усе былі тыя, хто праважаў.

Так яны сядзелі, і проста перад імі, як на сцэне, адбываўся гэты кашмар: з калідора, партыя за партыяй, з віскам вывальваліся збітыя людзі, іх прымалі паліцаі, лупцавалі, распраналі – і так без канца.

Дзіна запэўнівае, што некаторыя істэрычна рагаталі, што яна на свае вочы бачыла, як некалькі чалавек за той час, што распраналіся ды ішлі на расстрэл, рабіліся сівымі.

Голых людзей строілі невялікімі ланцужкамі і вялі ў проразь, спехам пракапаную ў абрывістай пясчанай сцяне. Што за ёй – не было відаць, але адтуль неслася страляніна, і вярталіся адтуль толькі немцы і паліцаі, за новымі ланцужкамі.

Мацяркі асабліва кешкаліся над дзецьмі, таму час ад часу які-небудзь немец або паліцай, раззлаваўшыся, выхопліваў у маці дзіцё, падыходзіў да пясчанай сцяны і, размахнуўшыся, шпурляў яго цераз грэбень, як палена.

Дзіну быццам бы абручамі абкруціла, яна доўга-доўга сядзела, уцягнуўшы галаву ў плечы, баючыся зірнуць на суседзяў, таму што іх усё большала. Яна ўжо не ўспрымала ні крыкаў, ні страляніны.

Пачало змяркацца.

Знянацку пад’ехаў адкрыты аўтамабіль, і ў ім – высокі, гонкі, вельмі элегантны афіцэр са стэкам у руцэ. Было падобна, што ён тут галоўны. Побач з ім быў рускі перакладчык.

– Хто такія? – спытаў афіцэр праз перакладчыка ў паліцая, паказваючы на пагорак, дзе сядзела ўжо чалавек пяцьдзясят.

– Цэ нашы люды, – адказаў паліцай. – Нэ зналы, трэба іх выпусціць.

Афіцэр як закрычыць:

– Неадкладна расстраляць! Калі хоць адзін адсюль выйдзе і раскажа ў горадзе, заўтра ніводзін жыд не прыйдзе.

Перакладчык добрасумленна пераклаў гэта паліцаю, а людзі на пагорку сядзелі і слухалі.

– А ну, пішлы! Хадзімо! Паднімайсь! – закрычалі паліцаі.

Людзі, як п’яныя, падняліся. Час быў ужо позні, можа, таму гэтую партыю не сталі распранаць, а так і павялі адзетымі ў проразь.

* * *

Дзіна ішла прыкладна ў другім дзясятку. Мінулі калідор пракопа, і адкрыўся пясчаны кар’ер з амаль стромымі сценамі. Ужо стаяў паўзмрок. Дзіна кепска разгледзела гэты кар’ер. Усіх цугам, хутка, таропячы, паслалі ўлева – па вельмі вузкаму выступу.

Злева была сцяна, справа яма, а выступ, відавочна, быў выразаны адмыслова для расстрэлу, і быў ён такі вузкі, што, ідучы па ім, людзі інстынктыўна прыціскаліся да пясчанай сценцы, каб не зваліцца.

Дзіна зірнула ўніз, і ў яе закруцілася галава – так ёй падалося высока. Унізе было мора скрываўленых цел. На процілеглым баку кар’ера яна паспела разгледзець усталяваныя ручныя кулямёты, і там было некалькі нямецкіх салдат. Яны палілі вогнішча, на якім варылі, падобна, каву.

Калі ўвесь ланцужок людзей загналі на выступ, адзін з немцаў аддзяліўся ад вогнішча, узяўся за кулямёт і пачаў страляць.

Дзіна не так убачыла, як адчула, што з выступа паваліліся целы, што траса куль набліжаецца да яе. У яе мільганула: «Зараз я… Зараз!» Не чакаючы, яна кінулася ўніз, сцяўшы кулакі.

Ёй падалося, што яна ляцела цэлую вечнасць, верагодна, сапраўды было высока. Пры падзенні яна не адчула ні ўдару, ні болю. Спачатку на яе пырснула цёплая кроў, і кроў пацякла па твары, як быццам яна ўпала ў ванну з крывёю. Яна ляжала, раскінуўшы рукі, заплюшчыўшы вочы.

Чула нейкія вантробныя гукі, стогны, іканне, лямант вакол і пад сабою: было многа недабітых. Уся гэтая маса цел ледзь прыкметна варушылася, асядаючы. Яна ўшчыльнялася ад руху заваленых жывых.

Салдаты ўвайшлі на выступ і пачалі падсвечваць уніз ліхтарыкамі, страляючы з пісталетаў у тых, хто здаваўся ім жывым. Але недалёка ад Дзіны нехта па-ранейшаму моцна стагнаў.

Яна пачула, як ходзяць побач, ужо па трупах. Гэта немцы спусціліся, нагіналіся, нешта здымалі з забітых, час ад часу страляючы ў тых, хто варушыўся.

Тутсама хадзіў і паліцай, які глядзеў яе дакументы і забраў сумачку: яна пазнала яго па голасе.

Адзін эсэсавец наткнуўся на Дзіну, і яна здалася яму падазронай. Ён пасвяціў ліхтарыкам, прыўзняў яе і пачаў біць. Але яна вісела мехам і не выяўляла прыкмет жыцця. Ён тыцнуў яе ботам у грудзі, наступіў на правую руку так, што рука хруснула, але не стрэліў і пайшоў, балансуючы, па трупах далей.

Праз некалькі мінут яна пачула голас наверсе:

– Дземідзенка! Давай прыкідай!

Забомкалі рыдлёўкі, пачуліся глухія ўдары пяску па целах, усё бліжэй. У рэшце рэшт, кучы пяску пачалі падаць на Дзіну.

Яе завальвала, але яна не варушылася, пакуль не засыпала рот. Яна ляжала тварам уверх, удыхнула ў сябе пясок, падавілася і тут, амаль нічога не кемячы, забоўталася ў дзікім жаху, гатовая ўжо лепей быць расстралянай, чым закапанай жыўцом.

Левай, здаровай рукой яна стала зграбаць з сябе пясок, захлыналася, вось-вось магла закашляцца і з апошніх сіл душыла ў сабе гэты кашаль. Ёй палягчэла. Нарэшце яна выбралася з-пад зямлі.

Яны там, наверсе, гэтыя ўкраінскія паліцаі, відаць, замарыліся пасля цяжкога дня, капалі лена і толькі злёгку прысыпалі, потым папакідалі рыдлёўкі і сышлі. Вочы Дзіны былі поўныя пяску. Апраметная цемра, цяжкі мясны подых ад масы свежых трупаў.

Дзіна вызначыла найбліжэйшую пясчаную сцяну. Доўга, доўга, асцярожна падбіралася да яе, потым устала і пачала левай рукой рабіць ямкі. Так, прыціскаючыся да гэтай сцяны, яна рабіла ямкі, паднімаючыся цаля за цаляй, кожную хвілю рызыкуючы сарвацца.

Наверсе аказаўся куст, яна яго намацала, адчайна ўчапілася і, калі перавальвалася цераз край, пачула ціхі голас, ад якога ледзь не кінулася назад:

– Цёця! Не бойцеся, я таксама жывы.

Гэта быў хлопчык, у майцы і трусіках, ён вылез, як і яна. Хлопчык дрыжэў.

– Маўчы! – шыканула яна на яго. – Паўзі за мной.

І яны папаўзлі кудысьці, моўчкі, без адзінага гуку. Яны паўзлі надзвычай доўга, марудна, натыкаючыся на абрывы, збочваючы, і паўзлі, відаць, усю ноч, таму што пачало віднець. Тады яны знайшлі кусты і залезлі ў іх.

Яны былі на беразе вялікага рова. Недалёка ўбачылі немцаў, якія прыйшлі і сталі сартаваць рэчы, складваць іх. У іх там круціліся і сабакі на павадках. Часам па рэчы прыязджалi грузавікі, але часцей – проста конныя вазы.

Калі развіднела, яны ўбачылі старую, якая бегла. За ёй бег хлопчык гадоў шасці і крычаў: «Бабуля, я баюся!» Але старая ад яго адмахвалася. Іх дагналі два нямецкіх жаўнеры і застрэлілі: спачатку старую, потым дзіцёнка.

Потым па процілеглым баку рова чалавек сем немцаў прывялі дзвюх маладых жанчын. Яны спусціліся ніжэй у роў, выбралі роўнае месца і пачалі па чарзе гвалціць гэтых жанчын. Наталіўшыся, закалолі жанчын кінжаламі, так што тыя і не ўскрыквалі, – а трупы так пакінулі, голыя, з раскінутымі нагамі.

Немцы пастаянна праходзілі то ўнізе, то ўверсе, перамаўляліся. Увесь час стаяла страляніна недзе тут, побач. Столькі страляніны, што Дзіне пачало здавацца, што яна была заўжды і ўвогуле не спынялася, што яна і ўночы была.

Яны з хлопчыкам ляжалі, забываліся, прачыналіся. Хлопчык сказаў, што яго завуць Моця, што ў яго нікога не засталося, што ён упаў разам з бацькам, калі стралялі. Ён быў файненькі, з прыгожымі вачыма, якія глядзелі на Дзіну, як на ратавальніцу. Яна падумала, што, калі ўдасца выратавацца, то яна ўсынавіць яго.

К вечару ў яе пачаліся галюцынацыі: прыйшлі да яе бацька, маці, сястра. Яны былі ў даўгіх белых халатах, усе смяяліся і куляліся. Калі Дзіна апрытомнела, над ёй сядзеў Моця і жалобна казаў:

– Цёця, не памірайце, не пакідайце мяне.

Яна з вялікай цяжкасцю скеміла, дзе знаходзіцца. Паколькі зноў сцямнела, яны выбраліся з кустоў і папаўзлі далей. Удзень Дзіна намеціла шлях: па вялікім лузе да гаю, што віднеўся ў далечыні. Часам яна забывалася і ўздымала голаў, тады Моця чапляўся за яе, прыціскаў да зямлі.

Здаецца, яна траціла прытомнасць, таму што аднойчы звалілася ў роў. Яны не елі і не пілі больш за суткі, але пра гэта думка не прыходзіла. Гэта быў нейкі шок.

Так яна паўзлі яшчэ ноч, пакуль не пачало брацца на дзень. Уперадзе былі кусты, у якіх яны вырашылі схавацца, і Моця палез разведаць. Яны так рабілі шмат разоў, і калі б усё было нармальна, Моця павінен быў паварушыць кустом. Але ён пранізліва закрычаў:

– Цёця, не паўзіце, тут немцы!

І прагучалі стрэлы. Яго так на месцы і забілі. На яе шчасце, немцы не зразумелі, што крычаў Моця. Яна адпаўзла назад, апынулася сярод нейкага пяску. Зрабіла ямку, потым акуратна засыпала яе грудком, уяўляючы, што хавае Моцю, свайго спадарожніка, – і паплакала. Яна была ўжо як звар’яцелая.

* * *

Віднела, і Дзіна высветліла, што сядзіць, пагойдваючыся, прама на дарозе, што леваруч платы, правулак, сметніца. Яна кінулася паўзком на сметніцу, занурылася ў смецце, накідала на сябе розных ануч, каробак, надзела на галаву драны кошык – «вярэйку», каб пад ім дыхаць.

Ляжала так, затаіўшыся. Аднойчы міма прайшлі немцы, спыніліся, закурылі.

Проста перад сабой, на краю гарода, яна ўбачыла два зялёных памідоры. Каб дастаць іх, трэба было падпаўзці. Вось толькі тут ёй захацелася піць, і пачаліся пакуты.

Яна старалася думаць пра што заўгодна, заплюшчвала вочы, пераконвала сябе, загадвала не думаць, але яе, як магнітам, гарнула ў бок памідораў. Яна не вылезла і праляжала да цямна.

Толькі ў поўнай цемры выбралася, намацала памідоры, з’ела і зноў папаўзла на жываце. Яна ўжо столькі напоўзалася, што, здаецца, развучылася хадзіць на нагах.

* * *

Паўзла доўга, правалілася ў акоп з калючым дротам, забывалася. Бліжэй да ранку ўбачыла хату, за ёй свіран, і рашыла забрацца ў гэты свіран. Ён не быў закрыты, аднак, ледзь яна ўлезла, на двары дзяўкнуў сабака. Забрахалі суседнія сабакі. Ёй падалося, што брахалі сотні сабак – так не патрэбен ёй быў гэты шум.

Выйшла заспаная гаспадыня, закрычала:

– Ціха, Рабко!

Яна зазірнула ў свіран і ўбачыла Дзіну. Выгляд у гаспадыні быў пахмурны, і, калі яна пачала пытацца, хто такая Дзіна ды чаму тут, Дзіна раптам стала маніць, што ідзе з копкі акопаў, здалёк, заблукала, вырашыла ў свіране заначаваць. Спытала дарогу да каменданта горада.

– А дэ ж ты була?

– У Білый Цэрквы.

– У Білый Цэрквы? І оцэ тут – дарога з Білай Цэрквы? Ну, ну…

Выгляд у Дзіны быў, вядома, ахавы: уся ў засохлай крыві, брудзе і пяску, туфлі згубіла яшчэ ў кар’еры, панчохі парваліся.

На шум выйшлі суседкі, патрохі абкружылі Дзіну, разглядалі. Гаспадыня паклікала сына, хлапца гадоў шаснаццаці:

– Ванько, іды прывады німця, мы ій зараз пакажам дарогу.

Дзіна стаяла і разумела, што яна не зможа пабегчы – сіл няма, і потым гэтыя бабы залямантуюць, спусцяць сабак. Гаспадыню яны называлі Лізаветай.

Немцы, відаць, былі блізка, таму што Ванько амаль адразу прывёў афіцэра.

– Ось, пан, юда!

Афіцэр агледзеў Дзіну, кіўнуў:

– Ком.

І пайшоў па сцежцы ўперад. Дзіна за ім. Ён нічога не казаў, толькі пазіраў, ці ідзе яна. Яна склала рукі на грудзі, сцялася, ёй стала холадна, балела правая рука – яна была ў крыві, балелі ногі – яны былі разбітыя.

* * *

Увайшлі ў аднапавярховы цагляны дом, дзе дзясяткі два салдат снедалі, пілі каву з алюмініевых кубкаў. Дзіна хацела сесці ў куце на стул, але афіцэр зароў – тады яна села на падлогу.

Неўзабаве немцы пачалі браць вінтоўкі і разыходзіцца. Застаўся толькі адзін салдат – днявальны. Ён хадзіў, прыбіраў, паказаў Дзіне на крэсла: садзіся, маўляў, нічога.

Яна перасела на крэсла. Салдат паглядзеў у акно і даў Дзіне анучу, паказваючы, каб яна працерла шыбы. Акно было вялікае, ледзь не на ўсю сцяну, у частых пераплётах, як на верандзе. І тут праз акно Дзіна ўбачыла, што поўзала яна вакол ды побач з Ярам і трапіла зноў у тое ж месца, адкуль уцякла.

Салдат ціха загаманіў. Дзіна яго разумела, але ён думаў, што яна не разумее, і з усіх сіл стараўся патлумачыць:

– Ты зразумей хоць трохі. Начальства сышло. Я даю табе анучу, каб ты ўцякла. Ты працірай акно і думай, куды ўцячы. Ды зразумей жа, думкопф, дурная галава!

Ён гаварыў спачувальна. Дзіна падумала, што гэта не падобна на правакацыю. Але яна была ў такім стане, што не верыла ўжо нічому. Дзеля ўсяго дзеля круціла галавой, робячы выгляд, што не разумее.

Салдат з адчаем сунуў ёй венік і паслаў падмятаць суседні домік, дзе не было ўвогуле нікога. Дзіна замітусілася, гатовая ўцякаць, але пачуўся шум і лямант.

З’явіліся афіцэр з Ваньком, сынам Лізаветы, яны вялі дзвюх дзяўчат гадоў па пятнаццаці-шаснаццаць.

Дзяўчынкі крычалі, рыдалі, кідаліся на зямлю і спрабавалі цалаваць боты афіцэра, малілі прымусіць іх рабіць усё, што заўгодна, спаць з імі, толькі не расстрэльваць.

Яны былі ў аднолькавых чысценькіх цёмных сукенках, з касічкамі.

– Мы з дзятдома! – крычалі яны. – Мы не ведаем, хто мы па нацыянальнасці! Нас прынеслі немаўлятамі!

Афіцэр глядзеў, як яны качаюцца, і адсоўваў ногі. Мовіў дзяўчатам і Дзіне ісці за ім.

* * *

Выйшлі на тую плошчу, дзе распраналі. Там па-ранейшаму валяліся кучы адзення, чаравікоў. За рэчамі, у старонцы, сядзелі трыццаць ці сорак дзядуль, бабуль і хворых. Пэўна, гэта былі рэшткі, вылаўленыя па кватэрах.

Адна старая ляжала спаралюшавана, загорнутая ў коўдру.

Дзіну і дзяўчынак пасадзілі да іх. Дзяўчынкі ціха плакалі.

Яны сядзелі пад нейкім уступам, а па ўступе праходжваўся туды-сюды вартавы з аўтаматам. Дзіна спадылба сачыла за ім, як ён то аддаляецца, то набліжаецца. Ён заўважыў, занерваваўся і раптам закрычаў шалёна, па-нямецку:

– Што ты сочыш? Не глядзі на мяне! Я ні-чо-га не магу табе зрабіць. У мяне таксама дзеці ёсць!

Да яе падсела дзяўчына ў гімнасцёрцы і шынелi – убачыла, што Дзіна дрыжыць ад холада, і прыкрыла яе шынелем. Яны ціха разгаварыліся. Дзяўчыну звалі Любай, ёй было дзевятнаццаць гадоў, яна служыла медсястрой і трапіла ў абкружэнне.

Пад’ехаў грузавік з савецкімі ваеннапалоннымі, ва ўсіх былі лапаты. Старыя ў жаху захваляваліся: няўжо будуць закопваць жыўцом? Але адзін з палонных паглядзеў здаля, сказаў:

– Вам пашанцавала.

Усіх сталі паднімаць і заганяць у кузаў гэтага ж грузавіка. Двое салдат паднялі старую ў коўдры і, як бервяно, сунулі ў кузаў, там яе падхапілі на рукі.

Кузаў быў адкрыты, з высокімі бартамі. Адзін немец сеў у кабіну, другі ў кузаў, і чацвёра паліцаяў размясціліся па бартах.

Кудысьці павезлі.

Цяжка было ўгледзець у гэтым нейкую знакамітую нямецкую логіку або паслядоўнасць: адных распраналі, другіх не, адных дабівалі, другіх пакідалі марудна паміраць, тых везлі сюды, гэтых адсюль…

Грузавік прыехаў на вуліцу Мельнікава, дзе была вялікая аўтагаспадарка. На прасторны двор выходзіла многа варот гаражоў і майстэрань. Адкрылі адны вароты – аказалася, што там набіта людзей як селядцоў, яны крычалі, задыхаліся – так і вываліліся з варот. Сярод іншых вывалілася старая і адразу ж пачала мачыцца пад дзвярыма. Немец закрычаў і стрэліў ёй у галаву з пісталета.

Паралюшаваную старую ў коўдры вынялі з кузава і ўсунулі ў гараж проста па галовах. З цяжкасцю, пад крыкі і віск, немцы паднапружыліся і зачынілі гэтыя вароты, укаціўшы туды і труп забітай, і пачалі заклапочана гаварыць між сабою, што няма месцаў.

Гэта сюды загналі на ноч натоўп з вуліцы, і менавіта тут людзі сядзелі па некалькі сутак, чакаючы чаргі на расстрэл.

Дзіна разумела нямецкую мову, слухала і меркавала: што ж далей?

Машына стала заднім ходам выязджаць з двара. Немец з кузава саскочыў, засталіся чацвёра паліцаяў: двое ля кабіны, двое ля бартоў, але яны селі не каля самога задняга борта, а бліжэй да сярэдзіны. Яны выглядалі стомленымі, але не злымі.

Дзіна і Люба пачалі згаворвацца: трэба скокнуць. Будуць страляць – няхай. Прынамсі будзе хуткая смерць, а не чаканне чаргі.

Паехалі шпарка. Люба прыкрыла Дзіну ад ветра шынелем. Пятлялі па вуліцах. Аказаліся на Шуляўцы, рухаліся кудысьці да Брэст-Літоўскай шашы.

Пакрытая шынелем, Дзіна перавалілася цераз задні борт і скокнула на вялікай хуткасці. Яна ўпала, разбілася ў кроў аб маставую, але з машыны яе не прыкмецілі. А можа быць, не захацелі прыкмеціць?

Яе абкружылі мінакі. Яна пачала мармытаць, што вось ехала, трэба было сысці ля базара, а шафёр не зразумеў, яна вырашыла скокнуць… Ёй і верылі і не верылі, але вакол яна бачыла чалавечыя вочы. Яе хутка адвялі ў двор.

Яшчэ праз паўгадзіны яна была ў жонкі свайго брата, полькі па нацыянальнасці. Усю ноч грэлі ваду і адмочвалі на яе целе кашулю, ўліплую ў раны.

* * *

Дз. М. Пронічава потым шмат разоў яшчэ была на мяжы гібелі, хавалася ў руінах, у Дарніцы, потым па сёлах пад імем Надзі Саўчанка. Яе дзяцей ўратавалі людзі, яна доўга шукала іх і знайшла ў самым канцы вайны. У 1946 г. яна была сведкай абвінавачвання на Кіеўскім працэсе аб фашысцкіх злачынствах на Украіне. Але з-за разгулу антысемітызму, які пачаўся неўзабаве, яна стала хаваць, што ўратавалася з Бабінага Яра, зноў прыхоўвала, што яна – яўрэйка, зноў ёй дапамагала прозвішча «Пронічава».

Яна вярнулася ў Кіеўскі тэатр лялек, дзе працуе і цяпер актрысай-лялькаводам. Мне каштавала вялізных намаганняў пераканаць яе распавесці, як ёй, адзінай (не зусім так: гл., напрыклад, артыкул 2011 г. – заўв. перакл.) з расстраляных у верасні 1941 г. 70000 яўрэяў, удалося ўратавацца, яна не верыла, што гэта можа быць апублікавана і што гэта каму-небудзь трэба. Яе расповед доўжыўся некалькі дзён і перапыняўся сардэчнымі прыпадкамі. Гэта было ў тым жа доме на вуліцы Вароўскага, адкуль яны сыходзіла ў Бабін Яр, у старой кватэры, што разбуралася. Толькі ў 1968 г. Дз. М. Пронічавай удалося выклапатаць маленькую кватэру ў новым доме, і яна прыслала мне пісьмо, дзе пісала, што пасля выхаду гэтай кнігі да яе прыходзіў адзін кіянін, які сказаў, што таксама ўратаваўся з Яра. Ён тады быў зусім дзіцём і вылез, як і Моця, яго схавала ўкраінская сям’я, ён прыняў іх прозвішча, у пашпарце ў яго стаіць «украінец», і ён ніколі нікому не расказваў, што ён з Бабінага Яра. Мяркуючы па дэталях, якія ён помніць, расповед яго праўдзівы. Але ён проста так пасядзеў, паўспамінаў – і сышоў, не назваўшы сябе.

Пераклаў з рускай В. Рубінчык паводле выдання: Кузнецов Анатолий. Бабий Яр. Москва: Захаров, 2011. С. 66–82.

* * *

Пра далейшы лёс Дзіны Пронічавай і яе дзяцей можна пачытаць тут. Яшчэ сведчанні пра Бабін Яр: http://babiy-yar.livejournal.com/1502.html

babin_yar

На фота – карціна «Бабін Яр» Іосіфа Кузькоўскага (1902–1970), ураджэнца беларускага Магілёва.

Апублiкавана 29.09.2016  20:25

В. Рубінчык. КАТЛЕТЫ & МУХІ (21)

Неадменны шалом.by усім прыхільнікам бульварна-кулінарнага серыялу! Калі пачынаў (страшна сказаць, 13 жніўня 2015 г.!), то меркаваў, што давядзецца больш пісаць «пра культуру», а выпадае – «пра палітыку». Праўда, сёлета і восень такая – то выбары-дурабары ў Беларусі ды Расіі, то мітынг(i) у сэрцы Мінска, у ЗША нешта булькаціць… Дый ніхто не абверг пастулата Анатоля Кузняцова з «Бабінага Яра»: «ГОРА СЁННЯ ТАМУ, ХТО ЗАБЫВАЕЦЦА НА ПАЛІТЫКУ».

Тым, каму не падабаецца форма або змест «палітінфармацый», задам простае пытаннечка: «а вам слабо?» Ну, прышліце свае думкі пра Беларусь і/або яўрэйства, няхай не адпаведныя маім, няхай з жорсткай крытыкай, няхай не на мой мэйл, а на мэйл рэдакцыі… Калі без абраз, то ўсё будзе апублікавана. Не так ужо шмат цяпер рэсурсаў, дзе можна вольна выказацца: у Беларусі іх – кот наплакаў… Адрасаваныя майму колу сайты друкуюць або нешта занадта мудрагелістае, або гоняць трэш, папулізм, маралізатарства і прымітыў (значна часцей…). Ва ўсіх выпадках рэдакцыі схільныя ганарыцца сваім кантэнтам і, як правіла, не зацікаўлены ў альтэрнатыўных поглядах. «Спявайце ў хоры або не спявайце ўвогуле» – прыкладна так, здаецца. Ну, часам яшчэ дазволена ставіць пад чужымі матэрыяламі лайк/дызлайк 🙂

Парадавала, што на сайце 1863x.com арыштаванага Эдуарда Пальчыса ёсць каму замяніць: сам сайт не дужа мяне ўражвае, аднак салідарнасць – вялікая справа. Ну, а я пакуль цягну лямку без асістэнтаў, бяруся за трэці дзясятак серый. Найперш – колькі слоў пра «парламенцкія выбары» 11 верасня.

У адрозненне ад некаторых гора-журналістаў і «палітолагаў», мы на belisrael.info за месяц да дня галасавання разумелі, што сітуацыя ў краіне сёлета не такая, як у 2008-м і 2012-м, і прадчувалі, што ў «палаце № 6» з’явіцца кволае прадстаўніцтва «альтэрнатыўных сіл». Прабіліся дзве дамы – Алена Анісім з Таварыства беларускай мовы і Ганна Канапацкая з Аб’яднанай грамадзянскай партыі. Абедзьве дэпутаткі прадстаўляюць агульнанацыянальныя па ахопу, але другарадныя па сутнасці арганізацыі, да якіх дэ-факта належаць хіба па тысячы-дзве беларусаў, і граюць у іх не галоўныя ролі: Анісім – другі чалавек у ТБМ, Канапацкая ў АГП – пяты-дзясяты. Мяркую, чаканні фанатаў Алены і Ганны неўзабаве акажуцца завышанымі: наўрад ці новыя абранніцы лёсу здолеюць больш, чым у свой час здолелі Вольга Абрамава і Надзея Цыркун. Дарэчы, у 2002-2003 гг. дэпутатка-псіхолаг Цыркун слала звароты ў абарону помнікаў архітэктуры (у т. л. мінскіх сінагог) – ёй прыходзілі адпіскі ад высокіх чыноўнікаў.

alena_hanna

А. Анісім і Г. Канапацкая (фота: svaboda.org

Тым не менш пазбаўленне беларускага парламента стэрыльнасці – падзея для нашых палестын… Я б ставіў на Канапацкую як на прадстаўніцу нязводнага прыватнага сектара. Нічога асабістага супраць Анісім не маю, але 25 год у «мовазнаўчым» інстытуце Акадэміі навук здольныя адбіць ахвоту да ініцыятывы ў каго заўгодна. У першым жа інтэрв’ю пасля перамогі спадарыня вымавіла глупства: «Жанчыны ня больш лагодныя, а больш настойлівыя, больш перакананыя. Жанчыны не адступаюць. Яны заўжды дамагаюцца свайго». Калі б такое сказала феміністка, то я б зразумеў, але, паводле А. А., яна «ні ў якім разе не феміністка». Ладна, зробім скідку на час правядзення інтэрв’ю (другая гадзіна ночы…)

Цяжка назваць вялікім поспехам тое, што ТБМ выдае газету «Наша слова» (наклад 2000 ас.; нават не ўсе актывісты суполкі хочуць яе выпісваць, на што рэдакцыя, у якую ўваходзіць і А. Анісім, час ад часу наракае). «Пшыкам» абярнулася задума «Усебеларускага Кангрэса за незалежнасць», скліканага ў снежні 2014 г. пры чынным удзеле А. А., сабраць мільён подпісаў «у абарону беларускай дзяржаўнасці».

Калі капнуць крыху глыбей, то Алена Анісім разам са сваім шэфам па ТБМ нядаўна адзначылася ў распрацоўцы спрэчнай «Стратэгіі развіцця беларускай нацыі». Такія тэзісы, як «Нішто ў сучасных умовах не можа так спрыяць будаўніцтву дзяржавы як прыналежнасць большасці грамадзян да аднаго этнасу (83.7% насельніцтва краіны адчуваюць сябе беларусамі, 2009)» і скараспелы вывад «Сярод шэрагу мадэляў будаўніцтва дзяржавы (грамадзянская/цывільная, культурная, уяўная) выбар мадэлі этнанацыянальнай дзяржавы ў найбольшай ступені адпавядае рэальнай сітуацыі ў Беларусі» не з’яўляюцца навуковымі, і гэта шчэ лагодна сказана. У практычным вымярэнні яны могуць прывесці толькі да этнакратыі, падзелу грамадзян Беларусі на «першы гатунак» (этнічныя беларусы) і «другі/трэці гатункі» (астатнія…), дарма што аўтары абяцалі «роўныя правы грамадзянам меншасцяў».

Карацей, пакуль не ўважаю навуковую супрацоўніцу Акадэміі за сваю апору ў парламенце. Уласна ж на выбарчы ўчастак 11-га я схадзіў, бюлетэнь у празрыстую ўрну апусціў… Людзей было вобмаль – зважаючы на подпісы ў табліцах, прагаласавала ў той дзень хіба працэнтаў 20-25 (пра датэрміновае галасаванне не ведаю). Не парадавала сумная атмасфера ні на ўчастку, ні ў маёй «роднай» школе, дзе гэты ўчастак атабарыўся. Школу перарабілі ў гімназію, а казёншчына нікуды не падзелася. Са скрухай таропіўся я і ў «піянерскі» стэнд, і ў інструкцыю класным кіраўнікам – забяспечыць збор 20-25 працэнтаў мяхоў палай лістоты…

Пацешыла, што трохі актывізаваліся палітычныя партыі. На Дамброўскай акрузе балатаваліся 6 кандыдатаў, і ўсе ад розных партый, прычым прадстаўнік БНФ, прадпрымальнік Васіль Астроўскі, меў найбольшы гадавы даход: пад 400 мільёнаў рублёў. А яшчэ кажуць, што апазіцыю ў Беларусі прыціскаюць 🙂 Ды прайграў Васіль шэранькаму праўладнаму кандыдату…

У кастрычніку маюць адбыцца – хто б мог прадбачыць? – выбары новага Старшыні Руху «За свабоду»! Пэўна, «долгоиграющий проигрыватель» на чале суполкі ў рэшце рэшт надакучыў не толькі фундатарам, а і сам сабе. Нездарма ж надоечы ў «За свабоду» было прынята аж 87 новых членаў – камусьці на канферэнцыі патрэбна масоўка… Сярод актывістаў руху ёсць і мае знаёмыя, неблагія рабяты-дзяўчаты. З думкай пра іх далейшыя перспектывы і закранаю сюжэт канкурэнцыі між першым намеснікам Губарэвічам ды проста намеснікам Лагвінцом, а так бы прамаўчаў («што мне Гекуба?..»)

ales_juras

А. Лагвінец, Ю. Губарэвіч (фота: pyx.by)

Алеся Лагвінца я ведаю (дакладней – ведаў; даўненька не бачыліся) асабіста, Юрася Губарэвіча – не. Усё ж аддаў бы голас за другога, які валодае больш каштоўным бэкграўндам у палітыцы: у 2003 г. Юрась быў выбраны ў Белаазёрскі гарсавет Брэсцкай вобласці і, як ні дзіўна, некалькі месяцаў нат выконваў функцыі намесніка старшыні савета. За былым жа выкладчыкам ЕГУ цягнецца паласа няўдач… Успомніўся эпізод 9 мая 2007 г., калі Алесь разам з «босам» і сынам-школьнікам прыходзіў на мінскую «Яму» (яму трэ было зрабіць серыю здымкаў для «свабодаўскага» сайта, паказаць, як «прэзідэнт незалежнага грамадства» дбае пра яўрэяў). Лагвінец папрасіў мяне коратка расказаць сыну пра «Яму»; я выканаў яго просьбу, як умеў. Гаварыў па-беларуску, але тата «перакладаў» мае сентэнцыі на… беларускую мову. Мы з жонкай пераглянуліся, настолькі забаўна ўсё гучала. Рыхтык «пераклад з рускай на маскоўскую» пры сустрэчы пісьменніка ў Маскарэпе (Вайновіч, «Масква-2042»). Там персанаж паясняў: «Мы сапраўды карыстаемся прыкладна адным і тым жа слоўным складам, але кожная мова, як вядома (мне гэта якраз не было вядома), мае не толькі слоўны, але і ідэалагічны змест, і перакладчыца для таго і патрэбна, каб перакладаць размову з адной ідэалагічнай сістэмы ў другую».

Смех смехам, а насцярожыла мяне сёлета «паслядоўнасць» кандыдата ў кандыдаты. У пачатку жніўня ён пацвердзіў, што дарыў газеты тым, хто падпісваўся за яго. А ў канцы месяца ўжо казаў у інтэрв’ю, што «Народную волю» на яго пікеце «раздавала рэдакцыя дзеля рэкламы выдання». Нестыковачка, на якую акулы пяра не пажадалі звярнуць увагі… Мо зараз, пасля заяўкі прэтэндэнта на лідэрства («я шчыры і сумленны… гатовы быць кандыдатам нумар 1 ва ўсіх бліжэйшых выбарчых кампаніях»), правядуць-такі «допыт маладога Вертэра палітыка»? 🙂

УВАГА, канструктыўная ідэйка для Беларускай асацыяцыі журналістаў, да якой ніколі не меў гонару належаць, і ў бліжэйшы час наўрад ці. Прыняла БАЖ да сябе ў ганаровыя сябры С. А. Алексіевіч – не бачу праблем, хаця для нобелеўскай лаўрэаткі гэтага замала, для былой савецкай журналісткі, якая і ў 30 год (не ў 20…) «тапырылася» ад Фелікса Дзяржынскага – мо і замнога. А чаму б не прыняць таксама Віктара Купрэйчыка – міжнароднага гросмайстра па шахматах, адзінага беларуса ў «Зале славы» ФІДЭ, экс-рэдактара зборніка «Шахматы, шашки в БССР» і, апошняе па ліку, але не па важнасці, гадаванца журфака БДУ? Многія памятаюць і смелы ўчынак Віктара Давыдавіча; у 1997 г. ён (у кампаніі з гімнасткай Аленай Ваўчэцкай) галасаваў супраць зацвярджэння Аляксандра Лукашэнкі прэзідэнтам Нацыянальнага алімпійскага камітэта, дарма што звыш сотні членаў НАК галасавалі «за». Не змяніў ён сваіх перакананняў і ў 2010-я гады.

Так, хочацца, каб ганаровым членам БАЖ быў і аўтар belisrael.info Дзмітрый Ной, які жыве ў ЗША, не парываючы сувязей з Беларуссю. Зразумела, ён не такі вядомы ў свеце, як Алексіевіч або Купрэйчык, аднак ужо тое, што сп. Дзмітрый, дыпламаваны ўрач, загружаны напоўніцу, у 1960-90-х вёў шахматныя аддзелы ў некалькіх выданнях (а ў «Физкультурнике Белоруссии» 50 год таму – цэлую старонку «64»), заслугоўвае ўвагі. Пачаў жа ён друкавацца яшчэ ў 1950-х гадах, таму зараз, пасля сыходу А. Я. Ройзмана, мае лічыцца найстарэйшым працаўніком беларускай шахматнай журналістыкі. Безумоўна, я не стану бегаць за кіраўнікамі БАЖ так, як яны бегалі за Алексіевіч. Упэўнены, калі cуполцы спатрэбіцца мая дапамога ў зносінах з Купрэйчыкам і Ноем, то мяне знойдуць… Дый яшчэ пытанне, ці захочуць набыць новае званне Віктар К. і Дзмітрый Н. – не пытаўся ў іх пра гэта 🙂

І пра культурку. Палюбляў і палюбляю творы як Ільфа і Пятрова, так і Міхаіла Булгакава. Наткнуўся колькі дзён таму на эсэ з працягам, дзе аўтар даводзіў, што «12 крэслаў», як і «Залатое цяля», напісаў Булгакаў, якому карцела падзарабіць і ўставіць «шпільку» савецкай уладзе. Прозвішча аўтара (Галкоўскі) я чуў з 1990-х, некалі зазіраў і ў яго «Бясконцы тупік». Во, думаю, свежыя думкі, дый падагнаныя дэталі не без досціпу… Пры другім прачытанні блога выявілася, што многае шыта белымі ніткамі, а Ільф і Пятроў – небязгрэшныя, хто б спрачаўся – занадта прыніжаны («рэдкія лайдакі»). Не помню, каб «яўрэйская нацыяналістычная прапаганда» надавала нейкую асаблівую важнасць запісным кніжкам Ільфа (мабыць, Галкоўскі паблытаў Ільфа з Герцлем або Жабацінскім?). На трэцім заходзе зрабілася проста брыдка, таму што дабрыў да запісу ад 14.03.2016, дзе Галкоўскі разважае следам за сваім кумірчыкам: «што б яўрэй ні рабіў, на ўсім ляжыць пячатка недарэчнасці, а любая яўрэйская “справа” няўхільна валіцца ў кепскі анекдот». Выходзіць, і літаратуразнаўчым аналізам з дамешкам псіхалогіі папулярны блогер заняўся, каб «ачысціць» Вялікую Рускую Літаратуру ад розных там Ільфаў-Файнзільбергаў… Такія цяпер у Расіі інтэлектуалы – не ўсе, але шмат іх. Зрэшты, невядома, хто горшы: русафіл-юдафоб ці «юдафіл-русафоб», які запрашаў нас захапляцца пагромшчыкам Булак-Балаховічам? Абодва горшыя, інфа 100%.

I показка пра шахматны «усенавуч» ды воз, пастаўлены перад канём (няшахматным). Брэсцкі трэнер Уладзіслаў Каташук сёння гукаў на сваім сайце: «узяў 2 гадзіны факультатыва ў суседняй школе (для інтарэсу і разумення тэмы), сёння мне давялося пісаць каляндарна-тэматычнае планаванне. Чарговае беларускае ноў-хаў: хады фігур у 1-м классе вывучаюць на 5-8 занятках, а тэмы «шах, мат, пат, вечны шах, ракіроўка, план у шахматнай партыі» і да т. п. – на 1-4 занятках. О, жах! Хто гэта складаў? Падкажыце мне прозвішча!»

Вольф Рубінчык, г. Мінск

13.09.2016

wrubinchyk[at]gmail.com

Апублiкавана 14.09.2016  11:41