Tag Archives: Гаскала

«Тянет белорусский якорь». Беседа с Павлом Костюкевичем (2)

(окончание; начало здесь)

В Минске из-за твоего гражданства бывают хлопоты?

– Пока что не было, но… Когда в гостиницах других городов достаёшь израильский паспорт, сразу набегает. Думаешь, что надо как-то не так себя вести, надо качать права, требовать себе лучший номер 🙂

– Не обелорусился ты как следует – видать, мало вышиванок сносил… А здешней политикой интересуешься?

– Здесь есть один политик – политики нет.

– Ну, может, за последние 10 лет какое-то новое поколение подросло?

– Думал недавно о местной молодёжи – она аполитичная совсем.

Категоричен ты… Не берём далёкий 2010 год, но в 2017-м на «нетунеядские протесты» много молодёжи выходило, сам видел.

– Возможно, приближается старость. Кажется, что раньше всё было более ярко, все выходили 🙂

– Тебе же [в 2019 г.] только 40 лет исполнилось. Какого числа, кстати?

– 24 мая, в день рождения кириллицы. Остро ощущаю эту дату – да, по еврейским традициям, ещё далеко до половины жизненного срока, но мы-то живём не в эпоху пророков, ориентируемся на реальную жизнь. В 40 лет надо уже как-то иначе ставить ступню, чтобы на спуск идти. Иное ощущение жизни – «нет того, что раньше было».

– По-моему, за 11 лет в Беларуси ты немалого добился. Свои крупнейшие достижения назовёшь?

– Представляется, что мало чего добился, хочется большего.

ОК, спрошу иначе. Сколько ты книжек выпустил?

– Штук 10 – своих и с переводами. Своих четыре: «Зборная РБ па негалоўных відах спорту», «План Бабарозы», «Бульба ў райскім садзе», «Душпастарскія спатканні для дачнікаў». Ага, и «Блог Усяслава Чарадзея» – пять. Переводы: «Аўтаспынам па Галактыцы», «Бойня № 5», две керетовские книжки, Вайля книжка… Сейчас у Логвинова выходит перевод на белорусский «Троих в лодке» Джерома К. Джерома. И перевожу с иврита «Вениамина Третьего» Менделе Мойхер-Сфорима.

«Вещественные доказательства» от П. К.

Что из названного для тебя самое дорогое?

– «Бабароза», конечно. Очень важная книжка, в ней я прыгнул «выше пупка» – боюсь, что такого прыжка не повторю. Писал четыре года.

Действительно, чувствуется, что в неё много вложено, особенно понравились рассуждения о колтуне. У Кульбака была зельманиада, у тебя – колтуниада… Я даже попытался посетить [упомянутый в романе сайт] kautun.by 🙂

– Колтун спасал книгу в последний момент. Всё писалось долго, медленно, но не было «центрального гвоздя». За несколько дней дописал фрагмент – абсолютную пародию на «Город Солнца» и «партизанов» Артура Клинова. К «Городу Солнца» претензий не имею, но хотелось спародировать тот дискурс и «концепцию партизана».

– Не соглашаешься с тем, что белорусы – культурные партизаны?

– Отвечу словами из купаловских «Здешних»: «всё это как бы так и как бы не так». «Партизанская» концепция немного смешная, комедийная. Время прошло, надо новые концепции порождать – более серьёзные 😉

– А на чём может (или должна) строиться новая концепция белорускости?

– Переходя к «Вениамину Третьему», которого перевожу, – из этого произведения проистекает концепция гетто, которое было здесь в ХІХ веке. Было большое гетто, но не на один народ, а на два: на евреев и белорусов. Резервация размером в целую страну – возможно, одна из крупнейших в Европе. Тут и надо всё искать, все корни…

– Допустим, Беларусь была колонией, и что дальше? Идея деколонизации? Так она не новая. И как бы ты «рядовым гражданам» объяснил, что делать? Просто выйти из гетто, стать свободными людьми?

– Да, свободными, но я не знаю, как это можно объяснить людям, которые считают себя победителями во Второй Мировой. Беларусь победила? Она была жертвой той войны, а выпячивается постоянно победоносность.

Бросаешься в другую крайность. Ясно, что была жертвой, но ясно и то, что перамагла (вместе с другими). Предлагаешь сместить акцент на то, что мы были жертвами? Но ведь это «вечный плач», из которого вряд ли нечто конструктивное выйдет.

– По крайней мере надо признать, что в гетто «отбивали голову», т.е. не разрешали своего образования. Ограничивалась мобильность: ты мог переехать в город, лишь поменяв себя. Конечно, «отсекание головы» происходило по-разному у евреев и белорусов.

В любом случае то, о чём ты говоришь, имело место 150-200 лет назад. Неужто в прошлом веке всё осталось, как в позапрошлом?

– Половину советского времени гетто в разных формах существовало – «не забалуешь». Первым руководителем Беларуси из местных был Мазуров (с 1950-х гг.), все прежние руководители были сюда присланы…

Из довоенных руководителей вспоминается белорус Шарангович, но это не так существенно. Были здешние, может, даже худшие, чем присланные…

– Так и про Кубе кто-то говорит, что он думал о Беларуси! А если серьёзно, то Беларусь подчинялась империи: эти территории максимально использовались. «Как удобно, так и сделаем» – во всём, и в культурном строительстве, и в экономическом…

Хорошо, не будем замахиваться на глобальные обобщения. Вокруг чего может сейчас строиться идентичность белорусских евреев?

– Представим себе современного белорусского еврея. Его внуки в Америке, дети в Израиле, сам он на чемоданах. Даже если он решил жить здесь, он смотрит RTVI («русское международное телевидение», с конца июня 2021 г. его вещание прекращено в Беларуси. ред.). Времени на белорусскую культуру у него нет…

– Ты скептически смотришь на местные еврейские организации?

– Да, и это одно из крупных разочарований последних десяти лет – еврейское сообщество очень направлено на… Ну, во-первых, на благотворительность. Это хорошо, но помощь идёт из-за рубежа (хотя из Беларуси тоже). Во-вторых, на обработку тем, которые важны, но к сегодняшнему дню не имеют отношения. Конкретно, хватит воспевать местечко. Жизнь в местечке была очень тяжёлой, депрессивной жизнью в резервации – давайте об этом поговорим!

Разве кто-то так уж воспевает? Конечно, есть некоторая апологетика… о чём я писал ещё в начале 2000-х гг.

– Воспевают. Кроме того, наблюдаю, как концепт идеальной жизни в местечке переносится на БССР, где всё якобы было гармонично… История белорусских евреев интересна и разнообразна, но в Беларуси всё сводится к концептам штетла и Холокоста.

Сейчас белорусы начали узнавать о своём еврейском наследии, столько появилось исследований – той же Инны Соркиной… Истерия (в хорошем смысле), связанная с Кульбакам, – это же здорово! А еврейские организации дышат ровно.

Всё же на Кульбака обращает внимание и местный еврейский официоз – газета «Авив», журнал «Мишпоха» (правда, Юлий Марголин в этой статье стал «Юрием»)… Не забывают и Менделе – когда в 2018 г. открывали памятную доску в Копыле, была там и делегация «официальных евреев». Может, ты обижаешься на то, что белорусские евреи не читают твои книги?

– Может быть… Но я вижу, что «лыжи» навострены на переезд: «Не я перееду, так мои дети или внуки переедут». Такое чемоданное настроение. С другой стороны, белорусские евреи видят мир развёрнуто – нет атеистического восприятия, мол, на мне всё кончается… Наперекор всем теориям, по которым люди склонны жить «здесь и сейчас».

Но многие белорусские евреи радуются жизни и не зациклены на прошлом (да и будущем). Взять те же «Дни еврейской культуры» в Минске…

– Ну, возможно, это мой личный плач по книжной культуре. От белорусской публики мне внимание перепадает – книжки читаются, смотрятся… От еврейской – почти не перепадает.

Какие литературные премии ты получил?

– В 2012 году – премию Ежи Гедройца за «Зборную РБ па негалоўных відах спорту», а в 2019-м – «Прозрачного Эола» за переводы Узи Вайля.

События 2012 г. много обсуждали, в том числе и в связи со скандальчиком вокруг присуждения. А в 2019-м были неурядицы?

– Макс Щур, основатель «Эола», в принципе, человек скандальный, но в этот раз он почему-то был сама кротость. Выдал премию пятнадцати литераторам, и для скандалов просто почвы не было.

Эолы самые настоящие

Побалакаем о «Вениамине Третьем». Почему ты взялся переводить Менделе, и почему именно это произведение?

– Я думаю, это пересоздание входит в мои обязанности. Произведение давно уже напрашивалось, с Барщевским о нём говорили…

– Неужели с Яном? 🙂

– Произведение таки попадает в раздел «Белорусская литература не по-белорусски», где фигурирует имя Яна Барщевского, но разговаривал с Лявоном. Он, пожалуй, последний возрожденец, который считает, что надо все основные пробелы закрыть. Я так не считаю, но непереведенный Менделе – из тех пробелов, которые закрыть необходимо. Это часть белорусской литературы, написанная на идише и иврите.

– Я давно в курсе твоей позиции: «Литература, которая не обогащается переводами, постепенно делается провинциальной и вымирает» (2011 г.)». А до тебя Менделе Мойхер-Сфорима переводили на белорусский?

– Поиски в сети показали, что никто толком не переводил… На украинский перевод есть, вышел во время «дела врачей», и там все израильтяне в тексте заменены на «красноликих евреев». Это отдельная интересная тема – как были убраны все мудрости библейские, сделаны из них местечковые мудрости.

– Ты ставишь перед собой цель подготовить полный, самый адекватный перевод?

– У меня сложная задача, потому что Менделе сам играл с ивритской версией – фактически, переписывал сам себя… Выбрал сначала идиш, заработал себе славу, а иврит – это было для него что-то вроде забавы.

– По-моему, наоборот: он начал писать по-древнееврейски, потом уже перешёл на идиш

– Он экспериментировал, но когда понял, что нужен некий «выхлоп», выбрал идиш, чтобы книжки пошли в народ. Но все литераторы в то время ощущали «неполноценность» идиша, и в предисловии к «Вениамину Третьему» сказано примерно так: «Хорошо было бы, конечно, издать книгу на иврите, но написал я на идише». И вот 30 лет спустя он осуществил мечту, издал ивритскую версию. Её читали люди, которые уже прочли книгу на идише, т.е. автор играл и со своим читателем. В этом издании много вырезано, сделано больше универсалистских выводов о еврейской душе, в нём меньше местечковости (кстати, думаю, некоторые шутки зря выброшены)…

– Ай-яй, неужели ты сравнивал ивритский вариант с идишским?

– Идишем, увы, не владею. Просматривал довольно точный (так, по крайней мере, я читал в научной литературе) польский перевод с идиша, потому что украинская и русская версии – весьма специфичные. Да на самом-то деле и изданий на идише было три, и они отличались довольно сильно… Короче, я изучал вопрос. А насчёт адекватности – не знаю, может, он и не адекватный. Полагаю, что это должен быть антиколониальный перевод, из этого всё следует. Потому что у Менделе – путешествие людей, которые идут в Святую Землю, а попадают в каменный мешок казармы.

Менделе любил Танах, и наперекор моде того времени отдавал ему преимущество перед Талмудом. Проблема в том, что многих слов в Танахе не было, и писатель был вынужден давать описание вместо понятия. Например, там, где говорится о ряске или плесени на воде, он употребляет сочетание «что-то зелёное».

И ты убеждён, что перевод классика еврейской литературы следует осовременить, дав свободу переводчику? В твоём переводе говорится о «фрустрации» Вениамина, а есть ли это слово в оригинале?

– Нет, конечно… Но после «неволи», долгого подчинения ивритским авторам (что бы ни говорили, там не мой стиль, а стиль Этгара Керета, Узи Вайля и др.), считаю возможным поэкспериментировать. Ну, слушай, Танах же тоже переводили по-разному!

Иногда, конечно, «просыпаешься» и осознаёшь, что итальянский афоризм «переводчик – лжец» имеет под собой основание. Тогда я начинаю что-то откручивать назад.

Перевёл уже всю книгу?

– Почти… Надеюсь, выйдет в следующем году (увы, в 2020 г. не вышла. – ред.). Видишь, по всем критериям это произведение белорусское, хотя пытаются показать, что оно больше украинское… И автор преподносит своего героя («Менделе-книгоноша» – это же не он сам, это его рассказчик!) скорее как хасида, чем как миснагеда, а хасидизм был более распространён среди украинских евреев. Мне кажется, автор хотел понравиться более широкой публике: не только белорусской и украинской, а и российской.

– Хасидские мотивы легко объяснить, т.к. в юности Менделе (тогда ещё Шолем-Яков) общался с хасидами. Об этом свидетельствует его автобиографическая повесть «Шлойме, сын Хаима» (герой отправляется из «миснагедского» Копыля в Тимковичи, где знакомится с хасидским миром, перенимает некоторые его обычаи)…

– В то же время автор выступает и против тeх, и против этих – он, скорее, занимает позицию маскиля, еврейского просвещенца (и чем-то напоминает немецкого еврея). Рассказчик же, его альтер эго, – не совсем маскиль; происходит этакое раздвоение в рассказе.

Я догадался, почему ты выбрал Менделе – не только потому, что земляк, а и потому, что он близок к Гаскале, просвещению. У тебя тоже есть эта жилка – просвещать здешний люд. Недаром ты читал лекции об израильской литературе в БГУ и в Белорусском коллегиуме…

– Так у многих она есть, а вместе с тем… Читаю сейчас Алеся Беляцкого о возрожденцах 1980-х. Это замечательные люди, но, по-моему, всё уже кончилось в 1960-х – всё национальное движение. Потом был некий культурный круг, членов которого не выпускали на широкий простор и туда особенно никого не пускали. Пришли возрожденцы, и как они себя вели? Словно двадцатого века и не было. Сказали, что народ чуток русифицированный, но, в принципе, ничего не забыл. На деле же всё было кончено, и у евреев тоже (ну, в 1970-х точно).

Снова непонятный пессимизм…

– А может, беседуя с тобой, я обкатываю предисловие к Менделе Мойхер-Сфориму 🙂

– Давай лучше к твоей биографии обратимся. Ну, приехал ты сюда в 2008 г., поставил себе сверхзадачу (условно – обновить белорусскую литературу при помощи израильских авторов)… Или не ставил?

– Такая сверхзадача была, однако, когда я обзавёлся семьёй (женился на Марийке Мартысевич в 2011 г., потом родились Сымон и Лявон), стал более меркантильным. Больше думаю о своём, меньше – о Гаскале 🙂

Павел и его супруга, Мария Мартысевич, в образах межвоенных белорусских контрабандистов. Фото отсюда

Полагаешь, Джером К. Джером и Менделе по-белорусски будут продаваться? Одна наша бывшая соотечественница, выпускница журфака БГУ 1964 г., считает: нечего переводить на белорусский то, что уже выходило по-русски. Экзотическое мнение, и всё же…

– Ну, понемногу всё продаётся. «Аўтаспынам па галактыцы» Дугласа Адамса – успешная книжка, где-то 1000 экземпляров продалось. А самым успешным был первый Керет («Кіроўца аўтобуса, які хацеў стаць Богам»). Тогда, в конце 2000-х, и время было другое, и помощь посольства Израиля… Вторая книжка, изданная в Минске-2017 («Раптам стук у дзверы»), пошла не так хорошо, хотя Керет остался Керетом.

Посольство уже не устраивало презентацию этого сборника в Израильском центре?

– Понимашь, сейчас фактически нет посольства Израиля, есть лишь один дипломат. Должен быть атташе по культуре, куча других людей. Когда есть атташе, он волей-неволей отвечает за литературу. А когда один человек за всех отдувается, что это за работа?

Поэтому, видимо, не очень получилась выставка израильских достижений на минской книжной ярмарке-2019…

– Да уж, там был просто провал. Книги должны как-то циркулировать между читателями, переходить в их собственность. Должны происходить встречи… всё-таки 50 тысяч образованных белорусов посещают эту ярмарку.

– Может, опять-таки всё проще: тебя не пригласили, потому и «клеймишь» выставку?

– Всё может быть 🙂 У меня мама так и считает: всё сводится к личному…

Я так не считаю, но мысль распространённая… А скажи, что тебе помешало выпустить иврит-белорусский словарь, анонсированный в 2007 г.?

– Он наполовину готов, но время бумажных словарей прошло… Посмотрел на Алеся Астрауха с его трудом – и понял, что бумажный я не осилю. Сейчас думаю издать иврит-белорусский словарь в электронном виде – не просто на каком-то сайте (уже и время сайтов прошло), а, может, на специальном, например на slounik.org. Но насчёт задержки ты прав – нет мне оправдания!

Считаю, что как раз словари стоит издавать на бумаге, пусть ограниченным тиражом. Даже странно, что ты представляешь книжный магазин, куда люди заходят, что-то покупают (в т. ч. идиш-белорусский словарь Астрауха), и говоришь, что время бумаги ушло.

– Как бы ни было, иврит-белорусский словарь я доделаю. Это моя обязанность, как и перевод Менделе.

Сейчас мы, заглянув к бронзовому Максу Горькому, медленно шествуем от дома-музея РСДРП к дому Костюкевичей, что на улице Чернышевского… Сам-то как считаешь: хорошо ты поработал в эти 11 лет? Какую оценку поставил бы себе?

– B принципе, положительную. По вычерпанности – 100, я уже исчерпал себя (в смысле идей), из колена выломал всё, что можно. По результативности – 60-70…

– А если бы остался в Израиле?

– Скорее всего, затянула бы стихия денег. Kто бы нам позволил жить богемно в Израиле? Короче, не жалею, что вернулся.

– Часто бываешь там?

– После 2008-го ни разу не был.

– Хотел бы?

– Да, но пусть дети подрастут. Старшему нет четырёх, младшему теперь [в августе 2019-го] год. Боюсь, они многого не поймут, если сейчас ехать. Хочется, чтобы был некий толк от путешествия. Вот ездили с Сымоном на экскурсию в Лидский замок, там показаны орудия для пыток – так говорили малышу, что они служат, чтобы массажик делать 🙂

– Между прочим, какое твоё любимое место в Минске?

– Лошица. Лошицкий парк.

И вот мы уже приближаемся к площади Победы, она же Круглая. Сама составная часть города-героя подсказывает, что пора закругляться. Читателям belisrael что-нибудь пожелаешь?

– После сорока лет всё становится понятно. Которые моложе, тем желаю дожить до 40, а тем, кто дожил – постараться это пережить 🙂

 

Может, в твоём левом кармане завалялись советы для молодых литераторов?

– Думаю, надо пытаться рассмешить или смутить читателей в каждом предложении. Либо убивать кого-нибудь в каждой фразе, и делать это в КАЖДОЙ фразе. С этого надо начинать. Потом уже развернётся ситуация.

– А если нет?

– Надо продолжать в том же духе – либо в каждом предложении смешить, либо в каждой фразе убивать.

Этак и персонажей не останется…

– Тогда убивать надо не персонажей, a какой-то концепт. Чтобы каждая фраза представляла собой сражение, удар по мозгам.

– Гм, наводит на мысли о рассказе «Бунин». Но ведь в произведениях Павла Костюкевича не всегда присутствует то, что ты советуешь! Взять тот самый «План Бабарозы», где лирика вплетается в сатирику…

– Я уже выработал свой стиль, мне можно. Вообще, знаешь что? Рассказ – это о том, как разрушить существующее мироздание. А в романе наоборот: надо создать свою планету, свою галактику.

Расспрашивал Вольф Рубинчик

Авторский перевод с белорусского, оригинал здесь

От belisrael.info. Фрагменты «Путешествия Вениамина Третьего» в переводе П. Костюкевича на белорусский см. здесь, здесь и здесь. В начале августа с. г. Павел пояснил: «Мойхер-Сфорим с иллюстрациями подготовлен к печати, но будет ли книга – вопрос. Все под веником; во всяком случае, меценаты и спонсоры боятся…» Если кто-то из наших читателей НЕ боится, ему (ей) и карты в руки.

Опубликовано 22.08.2021  17:57

Гутарка з Паўлам Касцюкевічам (2)

(канцоўка; пачатак тут)

– У Мінску праз тваё грамадзянства бываюць турботы?

– Пакуль што не было, але… Калі ў гасцініцах іншых гарадоў дастаеш ізраільскі пашпарт, то адразу нахлынае. Думаеш, што трэба неяк не так сябе паводзіць, трэба качаць правы, патрабаваць сабе найлепшы нумар 🙂

– Не абеларусіўся ты як след – відаць, мала вышыванак знасіў… А тутэйшай палітыкай цікавішся?

– Тут ёсць адзін палітык – палітыкі няма.

– Ну, можа, за апошнія 10 гадоў нейкае новае пакаленне падрасло?

– Я вось думаў нядаўна пра мясцовую моладзь – яна апалітычная зусім.

Катэгарычны ты… Не бярэм далёкі 2010 год, але ў 2017 г. на «недармаедскія пратэсты» шмат моладзі выходзіла, сам бачыў.

– Мабыць, набліжаецца старасць. Здаецца, раней усё было больш яскрава, усе выходзілі 🙂

– Табе ж толькі 40 гадоў споўнілася. Якога чысла, дарэчы?

– 24 траўня, у дзень нараджэння кірыліцы. Востра адчуваю гэтую дату – так, паводле яўрэйскіх традыцый, яшчэ далёка да паловы жыццёвага тэрміну, але мы жывем не ў эпоху прарокаў, арыентуемся на рэальнае жыццё. У 40 год трэба ўжо неяк інакш ставіць ступак, каб на спуск ісці. Іншае адчуванне жыцця – «няма таго, што раньш было».

– Па-мойму, за 11 год у Беларусі ты нямалага дабіўся. Свае найбольшыя дасягненні назавеш?

– Здаецца, што мала чаго дабіўся, хочацца большага.

ОК, спытаюся іначай. Колькі ты кніжак выпусціў?

– Штук 10 – сваіх і з перакладамі. Сваіх чатыры: «Зборная РБ па негалоўных відах спорту», «План Бабарозы», «Бульба ў райскім садзе», «Душпастарскія спатканні для дачнікаў». Ага, і «Блог Усяслава Чарадзея» – пяць. Пераклады: «Аўтаспынам па Галактыцы», «Бойня № 5», дзве керэтаўскія кніжкі, Вайля кніжка… Зараз у Логвінава выходзіць пераклад «Трое ў чоўне» Джэрома К. Джэрома. І перакладаю з іўрыта «Беньяміна Трэцяга» Мендэле Мойхер-Сфорыма.

«Рэчавыя доказы» ад П. К.

– Што з названага для цябе самае дарагое?

– «Бабароза», канешне. Вельмі важная кніжка, у ёй я скокнуў вышэй за пупок – баюся, што гэткага скачка не паўтару. Пісаў чатыры гады.

Сапраўды, адчуваецца, што ў яе многа ўкладзена, асабліва спадабаліся развагі пра каўтун. У Кульбака была зельманіяда, у цябе – каўтуніяда… Я нават паспрабаваў наведаць kautun.by 🙂

– Каўтун ратаваў кнігу ў апошні момант. Усё пісалася доўга, марудна, але не было «цэнтральнага цвіка». За некалькі дзён дапісаў фрагмент – абсалютную пародыю на «Горад Сонца» і «партызанаў» Артура Клінава. Да «Горада Сонца» прэтэнзій не маю, але хацелася спарадзіраваць той дыскурс і «канцэпцыю партызана».

– Не згаджаешся з тым, што беларусы – культурныя партызаны?

– Адкажу словамі з купалаўскіх «Тутэйшых»: «усё гэта як бы так і як бы не так». «Партызанская» канцэпцыя трохі смешная, камедная. Час прайшоў, трэба новыя канцэпцыі нараджаць – больш сур’ёзныя 😉

– А на чым можа (ці мусіць) грунтавацца новая канцэпцыя беларускасці?

– Пераходзячы да «Беньяміна Трэцяга», якога зараз перакладаю, – з гэтага твора вынікае канцэпцыя гета, якое было тут у ХІХ стагоддзі. Было вялікае гета, але не на адзін народ, а на два: на габрэяў і беларусаў. Рэзервацыя памерам у цэлую краіну – мабыць, адна з самых вялікіх у Еўропе. Тут і трэба ўсё шукаць, усе карані…

– Дапусцім, Беларусь была калоніяй, і што далей? Ідэя дэкаланізацыі? Дык яна не новая. І як бы ты люду паспалітаму патлумачыў, што рабіць? Проста выйсці з гета, стаць свабоднымі людзьмі?

– Так, свабоднымі, але я не ведаю, як гэта можна патлумачыць людзям, якія лічаць сябе пераможцамі ў Другой Сусветнай. Беларусь перамагла? Яна была ахвярай той вайны, а выпінаецца пастаянна пераможніцтва.

Кідаешся ў другую крайнасць. Ясна, што была ахвярай, але ясна і тое, што перамагла (разам з іншымі). Прапануеш перасунуць акцэнт на тое, што мы былі ахвярамі? Але ж гэта «вечны плач», з якога наўрад ці што канструктыўнае выйдзе.

– Прынамсі трэба прызнаць, што ў гета «адбівалі галаву», то бок не дазвалялі сваёй адукацыі. Абмяжоўвалася мабільнасць: ты мог пераехаць у горад, толькі памяняўшы сябе. Вядома, «адсяканне галавы» адбывалася па-рознаму ў габрэяў і беларусаў.

У любым разе тое, пра што ты кажаш, мела месца 150-200 гадоў таму. Няўжо ў мінулым cтагоддзі ўсё засталося, як у пазамінулым?

– Палову савецкага часу гета ў розных формах існавала – «не забалуеш». Першы кіраўнік Беларусі з мясцовых быў Мазураў (з 1950-х гадоў), усе ранейшыя кіраўнікі былі сюды прысланыя…

– З даваенных кіраўнікоў згадваецца беларус Шаранговіч, але гэта не так істотна. Былі тутэйшыя, мо нават горшыя за прысланых…

– Дык і пра Кубэ хтосьці кажа, што ён думаў пра Беларусь! А калі сур’ёзна, то Беларусь падпарадкоўвалася імперыі: гэтыя тэрыторыі максімальна выкарыстоўваліся. «Як зручна, так і зробім» – ва ўсім, і ў культурніцкім будаўніцтве, і ў эканамічным…

– Добра, не будзем замахвацца на глабальныя абагульненні. Вакол чаго можа зараз будавацца ідэнтычнасць беларускіх яўрэяў?

– Уявім сабе сучаснага беларускага габрэя. Яго ўнукі ў Амерыцы, дзеці ў Ізраілі, сам ён на чамаданах. Нават калі ён вырашыў жыць тут, ён глядзіць RTVI («рускае міжнароднае тэлебачанне»). Часу на беларускую культуру ў яго няма…

– Ты скептычна пазіраеш на мясцовыя яўрэйскія суполкі?

– Так, і гэта адно з вялікіх расчараванняў апошніх дзесяці гадоў – габрэйская супольнасць вельмі скіраваная на… Ну, па-першае, на дабрачыннасць. Гэта добра, але дапамога ідзе з замежжа (хаця і з Беларусі таксама). Па-другое, на апрацоўку тэмаў, якія важныя, але да сённяшняга дня не маюць дачынення. Канкрэтна, хопіць апяваць мястэчка. Жыццё ў мястэчку было вельмі цяжкім, дэпрэсіўным жыццём у рэзервацыі – давайце пра гэта пагаворым!

– Хіба нехта гэтак ужо апявае? Хаця, вядома, ёсць пэўная апалагетыка… пра што я пісаў яшчэ ў пачатку 2000-х гг.

– Апяваюць. Апрача таго, назіраю, як канцэпт ідэальнага жыцця ў мястэчку пераносіцца на БССР, дзе ўсё нібыта было гарманічна… Гісторыя беларускіх габрэяў цікавая і размаітая, але ў Беларусі ўсё зводзіцца да канцэптаў штэтла і Галакосту.

Зараз беларусы пачалі даведвацца пра сваю габрэйскую спадчыну, столькі з’явілася даследаванняў – той жа Іны Соркінай… Істэрыя (у добрым сэнсе), звязаная з Кульбакам, – гэта ж выдатна! А габрэйскія суполкі дыхаюць роўна.

– Усё ж на Кульбака звяртае ўвагу і тутэйшы яўрэйскі афіцыёз – газета «Авив», часопіс «Мишпоха» (праўда, рэдактар «Мишпохи» па-дурному паблытаў парадак літар у ідышных словах, і Юлій Марголін у яго «Юрий»)… Не забываюць і Мендэле – калі год таму адкрывалі дошку ў Капылі, была там і дэлегацыя «афіцыйных яўрэяў». Можа, ты крыўдуеш на тое, што беларускія яўрэі не чытаюць твае кнігі?

– Можа быць… Але я бачу, што «лыжы» навостраны на пераезд: «Не я пераеду, дык мае дзеці або ўнукі пераедуць». Такі чамаданны настрой. З іншага боку, беларускія яўрэі бачаць свет разгорнута – няма атэістычнага ўспрымання, маўляў, на мне ўсё сканчаецца. Прыглядаюцца да Трампа, да Ізраіля… Насуперак усім тэорыям, паводле якіх людзі схільныя жыць «тут і цяпер».

– Але многія беларускія яўрэі цешацца жыццём і не зацыклены на мінуўшчыне (дый будучыні). Узяць тыя ж «Дні яўрэйскай культуры» ў Мінску…

– Ну, магчыма, гэта мой асабісты плач па кніжнай культуры. Ад беларускай публікі мне ўвага перападае – кніжкі чытаюцца, глядзяцца… Ад габрэйскай – амаль не перападае.

– Якія літаратурныя прэміі ты атрымаў?

– У 2012 годзе – прэмію Ежы Гедройца за «Зборную РБ па негалоўных відах спорту», а сёлета – «Празрыстага Эола» за пераклады Узі Вайля.

– Падзеі 2012 г. шмат абмяркоўвалі, у тым ліку і ў сувязі са скандальчыкам вакол прысуджэння. А сёлета былі мітрэнгі?

– Макс Шчур, заснавальнік «Эола», у прынцыпе, чалавек скандальны, але гэтым разам ён чамусьці быў сама лагоднасць. Выдаў прэмію пятнаццаці літаратарам, і для скандалаў проста глебы не было.

Эолы самыя настаяшчыя

Пазюкаем пра «Беньяміна Трэцяга». Чаму ты ўзяўся перакладаць Мендэле, і чаму менавіта гэты твор?

– Я думаю, гэтае перастварэнне ўваходзіць у мае абавязкі. Твор даўно ўжо напрошваўся, з Баршчэўскім пра яго гаварылі…

– Няўжо з Янам? 🙂

– Твор такі патрапляе ў раздзел «Беларуская літаратура не па-беларуску», дзе фігуруе імя Яна Баршчэўскага, але размаўляў з Лявонам. Ён, бадай, апошні адраджэнец, які лічыць, што трэба ўсе асноўныя прабелы закрыць. Я так не лічу, але неперакладзены Мендэле – з тых прабелаў, якія закрыць неабходна. Гэта частка беларускай літаратуры, напісаная на ідышы і іўрыце.

– Я даўно ў курсе тваёй пазіцыі: «Літаратура, якая не ўзбагачаецца перакладамі, паступова робіцца правінцыйнай і вымірае» (2011 г.). А да цябе Мендэле Мойхер-Сфорыма перакладалі на беларускую?

– Пошукі ў сеціве паказалі, што ніхто толкам не перакладаў… На ўкраінскую пераклад ёсць, выйшаў у час «справы ўрачоў», і там усе ізраільцы ў тэксце заменены на «чырвонатворых габрэяў». Гэта асобная цікавая тэма – як былі прыбраны ўсе мудрасці біблійныя, зроблены з іх местачковыя мудрасці.

– Ты ставіш сабе за мэту зрабіць поўны, найбольш адэкватны пераклад?

– У мяне складаная задача, таму што Мендэле сам гуляўся з іўрыцкай версіяй – фактычна, перапісваў сам сябе… Выбраў быў спярша ідыш, зарабіў сабе славу, а іўрыт – гэта была для яго такая забаўка.

– Па-мойму, наадварот: ён пачаў пісаць на старажытнаяўрэйскай, потым ужо перайшоў на ідыш

– Ён эксперыментаваў, але калі зразумеў, што патрэбны нейкі «выхлап», выбраў ідыш, каб кніжкі пайшлі ў народ. Але ўсе літаратары ў той час адчувалі «непаўнавартаснасць» ідыша, і ў прадмове да «Беньяміна Трэцяга» сказана прыкладна так: «Добра было б, вядома, выдаць кнігу на іўрыце, але напісаў я на ідышы». І вось праз 30 гадоў ён спраўдзіў мару, выдаў іўрыцкую версію. Яе чыталі людзі, якія ўжо прачыталі кнігу на ідышы, г. зн. аўтар гуляўся і са сваім чытачом. У гэтым выданні шмат павыразана, зроблена больш універсалісцкіх высноваў пра яўрэйскую душу, менш местачковасці (дарэчы, думаю, што некаторыя жарты дарэмна выкінуты)…

– Аёй, няўжо ты параўноўваў іўрыцкі варыянт з ідышным?

– Ідышам, на жаль, не валодаю. Глядзеў даволі дакладны (так, прынамсі, я чытаў у навуковай літаратуры) польскі пераклад з ідыша, таму што ўкраінская і руская версіі – вельмі спецыфічныя. Ды насамрэч і выданняў на ідышы было тры, і яны розніліся даволі моцна… Карацей, я вывучаў пытанне. А наконт адэкватнасці – не ведаю, можа, ён і не адэкватны. Мяркую, што гэта мусіць быць антыкаланіяльны пераклад, з гэтага ўсё вынікае. Таму што ў Мендэле – падарожжа людзей, якія ідуць у Святую Зямлю, а патрапляюць у каменны мех казармы.

Мендэле любіў Танах, і насуперак тагачаснай модзе аддаваў яму перавагу перад Талмудам. Праблема ў тым, што многіх слоў у Танаху не было, і пісьменнік быў вымушаны даваць апісанне замест паняцця. Напрыклад, там, дзе гаворыцца пра раску або цвіль на вадзе, ён ужывае спалучэнне «штосьці зялёнае».

– І ты перакананы, што пераклад класіка яўрэйскай літаратуры варта асучасніць, даўшы волю перакладчыку? У тваім перакладзе гаворыцца пра Беньямінаву «фрустрацыю», а ці ёсць гэтае слова  ў арыгінале?

– Няма, канешне… Але пасля «няволі», доўгага падпарадкавання іўрыцкім аўтарам (што б ні казалі, там не мой стыль, а стыль Этгара Керэта, Узі Вайля і інш.), лічу магчымым паэксперыментаваць. Ну, слухай, Танах жа таксама перакладалі па-рознаму!

Часам, канешне, «прачынаешся» і ўсведамляеш, што італьянская прымаўка «перакладчык – хлус» мае пад сабой грунт. Тады я пачынаю нешта адкручваць назад.

Пераклаў ужо ўсю кнігу?

– Збольшага… Спадзяюся, выйдзе налета. Бачыш, па ўсіх паказніках гэта твор беларускі, хаця яго спрабуюць паказаць, што ён больш украінскі… І аўтар падае свайго героя («Мендэле-кнігар» – гэта ж не ён сам, гэта яго апавядальнік!) хутчэй як хасіда, чым як міснагеда, а хасідызм быў больш пашыраны сярод украінскіх габрэяў. Мне здаецца, аўтар хацеў спадабацца шырэйшай публіцы: не толькі беларускай і ўкраінскай, а і расійскай.

– Хасідскія матывы лёгка вытлумачыць, бо ў юнацтве Мендэле (тады яшчэ Шолем-Якаў) меў стасункі з хасідамі. Пра гэта сведчыць яго аўтабіяграфічная аповесць «Шлойме, сын рэба Хаіма» (герой выпраўляецца з «міснагедскага» Капыля ў Цімкавічы, дзе знаёміцца з хасідскім светам, пераймае пэўныя яго звычкі)…

– У той жа час аўтар выступае і супраць тых, і супраць гэтых – ён хутчэй займае пазіцыю маскіля, яўрэйскага асветніка (і нечым нагадвае нямецкага габрэя). Апавядальнік жа, яго альтэр эга – не зусім маскіль; адбываецца гэткае раздваенне ў аповедзе.

Я здагадаўся, чаму ты выбраў Мендэле – не толькі таму, што зямляк, а і таму, што ён блізкі да Гаскалы, асветніцтва. У цябе таксама ёсць гэтая жылка – прасвятляць тутэйшы люд. Нездарма ж ты чытаў лекцыі пра ізраільскую літаратуру ў БДУ і ў Беларускім калегіуме…

– Дык у многіх яна ёсць, а разам з тым… Чытаю зараз Алеся Бяляцкага пра адраджэнцаў 1980-х. Гэта выдатныя людзі, але, па-мойму, усё ўжо скончылася ў 1960-х – увесь нацыянальны рух. Потым было нейкае культурнае кола, сябраў якога не выпускалі на шырокі разлог і туды асабліва нікога не пускалі. Прыйшлі адраджэнцы, і як яны сябе паводзілі? Быццам бы дваццатага стагоддзя і не было. Сказалі, што народ трошкі русіфікаваны, але ў прынцыпе, нічога не забыў. Насамрэч жа ўсё было скончана, і ў габрэяў таксама (ну, у 1970-х дакладна).

– Зноў незразумелы песімізм…

– А можа, размаўляючы з табою, абкатваю прадмову да Мендэле Мойхер-Сфорыма 🙂

– Давай лепш да тваёй біяграфіі звернемся. Ну, прыехаў ты сюды ў 2008 г., паставіў сабе звышзадачу (умоўна – абнавіць беларускую літаратуру пры дапамозе ізраільскіх аўтараў)… Ці не ставіў?

– Такая звышзадача была, аднак, калі я абзавёўся сям’ёй (ажаніўся з Марыйкай Мартысевіч у 2011 г., потым нарадзіліся Сымон і Лявон), то стаў больш меркантыльным. Больш думаю пра сваё, менш – пра Гаскалу 🙂

Павел і яго жонка, Марыя Мартысевіч, у вобразах міжваенных беларускіх кантрабандыстаў. Фота адсюль

– Мяркуеш, Джэром К. Джэром і Мендэле па-беларуску будуць прадавацца? Адна наша былая суайчынніца, выпускніца журфака БДУ 1964 г., мяркуе: няма чаго перакладаць на беларускую тое, што ўжо выходзіла па-руску. Экзатычнае меркаванне, але тым не меней…

– Ну, паціху ўсё прадаецца. «Аўтаспынам па галактыцы» Дугласа Адамса – паспяховая кніжка, недзе 1000 асобнікаў прадалася. А самы паспяховы быў першы Керэт («Кіроўца аўтобуса, які хацеў стаць Богам»). Тады, у канцы 2000-х, і час быў іншы, і дапамога пасольства Ізраіля… Другая кніжка, выдадзеная ў Мінску гады 4 таму («Раптам стук у дзверы»), пайшла не так добра, хоць Керэт застаўся Керэтам.

Пасольства ўжо не ладзіла прэзентацыю гэтага зборніка ў Ізраільскім цэнтры?

– Разумееш, зараз жа фактычна няма пасольства Ізраіля, ёсць толькі адзін дыпламат. Мусіць быць аташэ па культуры, куча іншых людзей. Калі ёсць аташэ, ён хоцькі-няхоцькі адказвае за літаратуру. А калі адзін чалавек за ўсіх працуе, што гэта за работа?

– Таму, відаць, сёлета не дужа атрымалася выстава ізраільскіх дасягненняў на мінскім кніжным кірмашы

– Так, там быў проста правал. Кнігі павінны неяк цыркуляваць між чытачамі, пераходзіць ва ўласнасць чытачоў. Мусяць адбывацца сустрэчы… усё-такі 50 тысяч адукаваных беларусаў наведваюць гэты кірмаш.

– Можа, зноў-такі ўсё прасцей: цябе не запрасілі, таму і кляймуеш выставу?

– Усё можа быць 🙂 У мяне мама так і лічыць: усё зводзіцца да асабістага…

Я так не лічу, але думка пашыраная… А скажы, што табе перашкодзіла выпусціць іўрыт-беларускі слоўнік, анансаваны гадоў 12 таму?

– Ён напалову гатовы, ды час папяровых слоўнікаў мінуў… Паглядзеў на Алеся Астравуха з яго працай – і зразумеў, што папяровы я не агораю. Зараз думаю выдаць іўрыт-беларускі слоўнік у электронным выглядзе – не проста на нейкім сайце (ужо і час сайтаў прайшоў), а мабыць, на адмысловым, хіба на slounik.org. Але наконт затрымкі маеш рацыю – няма мне апраўданняў!

– Лічу, што якраз слоўнікі варта выдаваць на паперы, няхай абмежаваным накладам. Нават дзіўна, што ты прадстаўляеш кнігарню, куды людзі заходзяць, нешта купляюць (у тым ліку і Астравухаў ідыш-беларускі слоўнік), і будзеш казаць, што час паперы мінуў.

– Як бы ні было, іўрыт-беларускі слоўнік я дараблю. Гэта мой абавязак, як і пераклад Мендэле.

– Зараз мы павольна крочым ад дома-музея РСДРП да дома Касцюкевічаў, што на вуліцы Чарнышэўскага (завітаўшы да бронзавага Макса Горкага). Сам як мяркуеш: добра ты папрацаваў у гэтыя 11 гадоў? Якую адзнаку паставіў бы сабе?

– У прынцыпе, станоўчую. Па вычарпанасці – 100, я ўжо вычарпаў сябе (у сэнсе думак, ідэй), з калена выламаў усё, што можна. Па выніковасці – 60-70…

– А калі б застаўся ў Ізраілі?

– Хутчэй за ўсё, зацягнула б стыхія грошай. Хто б нам дазволіў жыць багемна ў Ізраілі? Карацей, не шкадую, што вярнуўся.

– Часта бываеш там?

– Пасля 2008-га ні разу не быў.

– Хацеў бы?

– Так, але няхай дзеці падрастуць. Старэйшаму няма чатырох, малодшаму цяпер год. Баюся, яны шмат чаго не зразумеюць, калі зараз ехаць. Хочацца, каб быў нейкі плён ад вандроўкі. Во ездзілі з Сымонам на экскурсію ў Лідскі замак, там паказаныя прылады для катавання – дык казалі малому, што яны служаць, каб масажык рабіць 🙂

– Між іншага, якое тваё ўлюбёнае месца ў Мінску?

– Лошыца. Лошыцкі парк.

– І вось мы ўжо набліжаемся да плошчы Перамогі, яна ж Круглая. Сама састаўная частка горада-героя падказвае, што пара закругляцца. Чытачам сайта штось пажадаеш?

– Пасля сарака ўсё становіцца зразумела. Маладзейшым жадаю дажыць да 40, а тым, хто дажыў – паспрабаваць гэта перажыць 🙂

Мо ў тваёй левай кішэні заваляліся парады для маладых літаратараў?

– Думаю, што трэба спрабаваць рассмяшыць альбо засмуціць чытачоў у кожным сказе. Альбо забіваць каго-небудзь у кожным сказе, і рабіць гэта ў КОЖНЫМ сказе. З гэтага трэба пачынаць. Потым ужо разгарнецца сітуацыя.

– А калі не?

– Трэба працягваць у тым жа духу – альбо ў кожным сказе смяшыць, альбо ў кожным сказе забіваць.

– Гэтак і персанажаў не застанецца…

– Тады забіваць трэба не персанажаў, a нейкі канцэпт. Каб кожны сказ уяўляў з сябе змаганне, удар па мазгах.

– Гм, наводзіць на думкі пра апавяданне «Бунін». Але ж у творах Паўла Касцюкевіча не заўжды прысутнічае тое, што ты раіш! Узяць той самы «План Бабарозы», дзе лірыка ўплятаецца ў сатырыку…

– Я ўжо выпрацаваў свой стыль, мне можна. Увогуле, ведаеш што? Апавяданне – гэта пра тое, як забіць існую светабудову. А ў рамане наадварот: мусіш стварыць сваю планету, сваю галактыку.

Распытваў Вольф Рубінчык

Ад belisrael.info: фрагменты «Падарожжаў Беньяміна Трэцяга» ў перакладзе П. Касцюкевіча скора пачнем выстаўляць на сайце.

Апублiкавана 01.09.2019  13:57

Водгук на дзве часткі

Усе арабы супраць Ірана? Няўжо?

50 тысяч адукаваных беларусаў наведваюць кніжны кірмаш. Я не трапіў у лік 50 тыс., бо аніразу тамака не быў.

Пра інструменты для масажыку ў Лідскім замку – дасціпна. Парагатаў.

Анатоль Сідарэвіч, г. Мінск    07.09.2019  22:22

Письма еврейской Музе

7 февраля 2018

ЖИЗНЬ ВЛАДИМИРА НАБОКОВА И ВЕРЫ СЛОНИМ КАК ЛИТЕРАТУРА И ИСТОРИЯ

текст: Максим Д. Шраер

Detailed_pictureВладимир и Вера Набоковы. Берлин, 1934. Фото Николая Набокова

 

I.

«Большинство моих произведений посвящено моей жене, и ее изображение часто воспроизводится во внутренних зеркалах моих книг путем загадочно-отраженного света», — сказал Набоков в интервью 1971 года. История любви и брака Владимира Набокова (1899—1977) и Веры Набоковой (Слоним; 1902—1991) разворачивается на двух континентах и, по крайней мере, на пяти языках. Эта история нова и не нова в зависимости от того, к каким обращаться источникам. Брайен Бойд анализирует многие страницы брака Набоковых в своей двухтомной биографии писателя. Из-под пера Стейси Шифф вышла иная версия отношений «господина Гения и его супруги». «Письма к Вере», с любовью подготовленные к публикации и прекрасно аннотированные Ольгой Ворониной и Брайеном Бойдом, — огромное событие в истории русской и американской культуры. Воронина и Бойд повесили платья, пиджаки и халаты на пустые вешалки в посмертном гардеробе четы Набоковых.

Это, прежде всего, письма о любви, любовные письма, письма о любви всему вопреки. Владимир пишет Вере с горением молодого поэта и изощренностью словесного мага. Вот двадцатичетырехлетний Владимир, пишущий почти двадцатидвухлетней Вере из Праги в Берлин в канун 1924 года: «Я тебя очень люблю. Нехорошо люблю (не сердись, мое счастье). Хорошо люблю. Зубы твои люблю». А это из письма Набокова жене, написанного в Париже 7 апреля 1937 года: «I dreamt of you this night. Я тебя видел с какой-то галлюцинационной ясностью <…> Я чувствовал твои руки, твои губы, волосы, все <…>». Наконец, вот послание Владимира к Вере от 10 апреля 1970-го, в те поздние годы их брака, когда Набоковы почти не расставались: «Золотоголосый мой ангел (не могу отвыкнуть от этих обращений)».

© КоЛибри, 2018

 

«Настоящая аристократка духа, а не имени» — так сестра Набокова Елена Сикорская назвала Веру Набокову в полном негодования письме 1979 года, адресованном Зинаиде Шаховской. Резкая, решительная и бесстрашная, с безукоризненно убранными серебряно-седыми волосами и царской осанкой, с упрятанным в ридикюль заряженным пистолетом, в другой жизни Вера Слоним могла бы стать комиссаром искусств или премьер-министром Израиля. Но она охраняла от мира — и представляла миру — только одно царство «у моря», которым управлял сам Владимир Набоков. 24 августа 1924 года, за восемь месяцев до их бракосочетания, Владимир пишет Вере: «…Ты понимаешь каждую мысль мою — и каждый час мой полон твоего присутствия, — и весь я — песнь о тебе… Видишь, я говорю с тобой, как Царь Соломон».

Вера состояла в дальнем родстве с основателем Слонимской хасидской династии и учредителем фирмы Marks & Spencer. Ее родители, Слава Фейгина и Евсей Слоним, принадлежали к поколению российских евреев, воспитанных на идеалах Хаскалы, которые успели испытать на себе действие паллиативных реформ 1860-х — 1870-х годов, а потом, в конце 1880-х, стали свидетелями того, как евреи Российской империи лишились фантомных надежд на эмансипацию. Для русских евреев поколения родителей Веры Слоним, получивших меру светского образования, русская культура была подобием святилища, но синагога оставалась — Храмом. После постановления 1889 года Евсей Слоним оставил адвокатуру, отказавшись креститься — даже pro forma — и даже отринув возможность перехода не в православие, а в лютеранство или методизм, к которой прибегали некоторые российские евреи.

Получив в Петербурге первоклассное европейское воспитание и оказавшись в Берлине в начале 1920-х, сестры Слоним ощущали себя не меньшими европейками, чем другие образованные эмигрантки из России. Иная молодая еврейка, выходящая замуж за христианина, могла бы последовать примеру Кати Манн (урожденной Принсгейм) и перенять не только фамилию, но и религию мужа. Но Вера унаследовала от отца преданность памяти, крови и духу предков. Сестры Веры Слоним тоже вышли замуж за неевреев или вступили с неевреями в гражданский брак. Старшая сестра Веры, Елена Массальская (1900—1975), обратилась в католичество, вышла замуж за русского князя польско-литовского происхождения, а позднее с огромным трудом вырвалась из нацистской Германии. В письме Веры к старшей сестре, датированном 4 декабря 1959 года и написанном по-французски, расставлены чрезвычайно важные акценты: «Знает ли Микаэль <Михаил, сын Елены>, что ты еврейка и что, соответственно, он сам — полуеврей? <…> Имей в виду, что мой вопрос не имеет никакого отношения ни к твоему католичеству, ни к религиозному воспитанию, которое ты могла дать своему сыну <…> если М. не знает, кто он, то мне незачем с тобой видеться <…>».

Познакомились бы Вера и Владимир, если бы жили не в веймарском Берлине, а в Петрограде-Ленинграде? Хотя шансы их сближения в эмиграции были выше, чем в Совдепии, вероятность того, что потомок знатного дворянского рода женится на девушке еврейского происхождения, была ниже, и при этом предполагалось, что семья жениха будет настаивать на обращении невесты в христианство. Но Владимир Набоков был человеком необыкновенным, и принципиальность его публичного поведения исходила не только от воспитания и либеральных родителей, но и от личных предпочтений. (Неизвестно, знал ли Набоков, что один из его прадедов по материнской линии, военный врач Николай Козлов, был сыном обратившегося в православие еврея.) «<Мой отец> целиком разделял резкое неприятие его отцом антисемитизма, был во многом близок еврейской культуре — что было нетипично для молодого человека его времени и окружения», — сказал мне Дмитрий Набоков в интервью 2011 года.

Уже в ноябре-декабре 1923 года Владимир посылает Вере длинные страстные письма. Из письма от 8 ноября 1923 года: «Я клянусь <…> что так как я люблю тебя мне никогда не приходилось любить, — с такою нежностью — до слез, — и с таким чувством сиянья. <…> Я люблю тебя, я хочу тебя, ты мне невыносимо нужна». Хотя глубокое взаимообогащение евреев и неевреев не было новым явлением в кругах русской интеллигенции, даже русские эмигранты, известные своими публичными проявлениями филосемитизма, приватно выражали негодование по поводу браков русских аристократов и евреек. Иван Бунин, один из кумиров юного Набокова, в годы одесской молодости был женат на полуеврейке. В эмиграции Бунина окружали еврейские знакомые, и в годы войны он укрывал евреев у себя на вилле. Но в дневниках 1920-х годов Бунин позволил себе такое высказывание: «<Князь Владимир Аргутинский-Долгоруков> проводил меня до дому, дорогой рассказал о кн<язе> Голицыне, который в Берлине женился на еврейке — за 75 т. марок <т.е. примерно 6000 долларов в пересчете на теперешнюю себестоимость>. Эти браки теперь все учащаются, еврейки становятся графинями, княгинями — добивают, докупают нас» (7 апреля 1922 года). В записи Бунина, сделанной за год до знакомства Веры и Владимира, слышно предчувствие той настороженности, с которой многие отреагируют на выбор Набоковым невесты-еврейки.

15 апреля 1925 года в Вильмерсдорфской ратуше в Берлине состоялась гражданская церемония бракосочетания Веры Слоним и Владимира Набокова. Баронесса Мария Корф, бабушка Набокова, поинтересовалась: «А какого она вероисповедания?» Линия Веры Слоним соответствовала убеждениям большинства евреев-эмигрантов из России, бывших и остававшихся одновременно иудеями и людьми русской культуры. Супруги Набоковы не были набожны в традиционном общинно-религиозном смысле этого понятия, и, судя по всему, в браке был достигнут практический компромисс.

II.

Начиная с 1920-х годов некоторые из родственников Набокова и его коллег по эмигрантскому литературному цеху вели кулуарные разговоры о влиянии еврейки-жены на жизнь и карьеру писателя. Публикация книги Зинаиды Шаховской «В поисках Набокова» (1979), по ее собственному признанию, написанной «против Веры» (в этой фразе сквозит убийственный для автора книги каламбур «против веры»), разбередила старые раны. Показательно письмо, которое Игорь Кривошеин (1899—1987) отправил Шаховской после прочтения книги. Дважды эмигрант, ровесник Набокова, петербуржец, боевой офицер, высокопоставленный масон, в годы войны Кривошеин был участником французского Сопротивления и спасал евреев. Он был задержан гестапо в 1944-м, содержался в Бухенвальде, был освобожден в 1945 году. После войны Кривошеин вместе с семьей вернулся в Россию и вскоре был арестован. Только в 1974 году Игорь Кривошеин и его жена вернулись во Францию. Я привожу эти сведения, чтобы воссоздать контекст письма Кривошеина Шаховской от 4 августа 1979 года. Кривошеин пишет о молодости Набокова: «<…> в частности, явная бездуховность Н. оказывается была не всегдашней, вернее даже не бездуховность, а антицерковность <…> Мама моя встречала Н<абокова> в Берлине, он её хвалил за чистый русский язык, и рассказывала она, как у неё на глазах Н. оказался после женитьбы совершенно enjuivé<“объевреившимся”, от французского глагола enjuiver>. Видимо это многое объясняет в отходе от себя — как бы из супружеского джентльменства». Что кроется за этим начиненным предрассудками французским причастием прошедшего времени, употребленным русским интеллигентом — дважды эмигрантом — в частном письме, которое сохранилось в архиве Амхерстского колледжа? Другой современник Набокова Юрий Иваск, поэт и профессор-русист, испытавший в послевоенной Америке горечь двойной жизни гея, высказался с особой чувствительностью в письме к Шаховской от 19 августа 1979 года: «Никакого антисемитизма, но все же Вере могло быть не по себе в кругу русских, очень русских…»

В 1990-е — 2000-е годы — первые два десятилетия после смерти матери — Дмитрий Набоков, как правило, уходил от вопроса, отвечая журналистам и исследователям, что у него и у его родителей не было «религии». Исследователям смешанных браков хорошо известно, что не разрешенные родителями вопросы и противоречия выплескиваются на поверхность при рождении детей. В декабре 2011 года в Монтрё я спросил у Дмитрия Набокова, оперного певца и переводчика: «<Г>оворили ли родители с Вами о религии?» «У нас никогда не было этой проблемы, и не было ее и у меня <…>, — отвечал Дмитрий. — Я пел по пятницам и, мне кажется, еще по субботам в замечательной… если не ошибаюсь… реформистской синагоге… в Бостоне. И мы пели из репертуара самой сложной религиозной музыки, вещи <Эрнеста> Блоха». (Речь идет об одной из старейших в Новой Англии синагог Temple Ohabei Shalom, известной своими музыкальными программами.) Тот факт, что во второй половине 1940-х годов сын Набоковых пел «Мессию» Генделя в хоре протестантской церкви и еврейскую литургическую музыку в синагогальном хоре, говорит о том, что вопросы религиозной идентичности не потеряли своего значения после рождения сына Набоковых.

Женитьба на Вере Слоним, несомненно, изменила жизнь Владимира Набокова. Мне уже доводилось высказываться о влиянии Веры Набоковой на мировоззрение и творческую эволюцию мужа. Вопрос о возможном воздействии религиозно-философских традиций иудаизма на метафизические и этические представления Набокова не может рассматриваться с точки зрения прямых причинно-следственных отношений; он сложнее и поливалентнее. Уже в ранние 1920-е годы Набоков живо интересовался еврейской религиозной культурой, чему свидетельством, к примеру, ранний рассказ «Пасхальный дождь» (1924). В этом рассказе Набоков в образе Жозефины Львовны, быть может, намекает на сестру Бориса Пастернака Жозефину Пастернак и одновременно откликается на книгу Леонида Пастернака «Рембрандт и еврейство в его творчестве», изданную в Берлине в 1923 году и восторженно воспринятую классиком новоивритской поэзии Хаимом-Нахманом Бяликом.

Если рассматривать супружество ВеН/VéN и ВН/VN в зеркалах сочинений Набокова, то замечаешь, что писатель дает своему «представителю» Федору Годунову-Чердынцеву, русскому аристократу, женатому на полуеврейке, возможность испытать переход от общих мест либерального гуманизма о равенстве всех людей к острому чувству «личн<ого> сты<да>, оттого что молча выслушивал мерзкий вздор Щеголева» — здесь речь идет о вычитанных в «Протоколах сионских мудрецов» речениях отчима Зины Мерц. Еврейские радости и страдания стали для Набокова не чужими, а его собственными. А для Годунова-Чердынцева?

Вера и Владимир стали родителями своего единственного сына в 1934 году в нацистской Германии, где вскоре были приняты Нюрнбергские расовые законы. Русские расисты называли Набокова «полужидом». Русская нацистская пресса призывала к тотальному очищению от «Сириных, Шагалов, Кнутов, Бурлюков» во имя национального искусства. В главе 14-й «Speak, Memory» и «Других берегов», контекстуально обращенной к Вере, Набоков пишет: «Какой бы ни была правда, мы никогда не забудем, ты и я, мы всегда будем защищать, на этом или на каком-то другом поле сражения, те мосты, на которых мы часами простаивали с нашим маленьким сыном (которому было от двух до шести лет) в ожидании поезда, проходящего под мостом». О каких поездах говорит Набоков? Везущих кого — и куда? Если задуматься о причастности этой книги к литературе о Шоа (Холокосте), то по-иному прочитывается и известное письмо Набокова к бывшему однокласснику-тенишевцу Самуилу Розову, израильскому архитектору, отправленное в 1967 году после Шестидневной войны: «Всей душой глубоко и тревожно был с тобой во время последних событий, а теперь ликую, приветствуя дивную победу Израиля».

Нацистские войска надвигались на Париж, когда Набоковы вместе с другими еврейскими беженцами уплыли из Франции на борту корабля, зафрахтованного Еврейским обществом содействия иммигрантам (ХИАС). Набоков говорил о своих первых американских годах как о счастливых или даже счастливейших. Последнее вызывает недоумение у некоторых читателей. Как же так? Враг стоял у ворот родины писателя, в Европе совершалось уничтожение европейского еврейства, а Набоков говорил о «счастье»? На самом деле в словах Набокова нет противоречия. Он говорил о «счастье» человека, быть может, даже о счастье христианина, спасшего двух евреев, которых он любил больше всего на свете, — жену и сына.

III.

Вера Набокова по праву принадлежит к числу самых прославленных «жен» в русской культуре. Однако, в отличие от Надежды Мандельштам (если взять самый известный на Западе пример), Вера не желала для себя литературной славы. Вокруг самых счастливых фотографий (таких, как известный снимок, сделанный на острове Рюген летом 1927 года) эпистолярный нимб отсутствует именно потому, что Владимир и Вера были вместе. Пробелы в довоенной переписке длиной в два-три года достаточно аккуратно корреспондируют периодам семейного счастья («безоблачного», каким Набоков его определит в 1937 году в письме любовнице) и относительного благополучия в веймарской Германии, потом детству Дмитрия и, наконец, трем тревожным годам, проведенным во Франции на пороге войны и Шоа. После февраля 1945 года в «Письмах к Вере» наступает перерыв почти в девять лет; это были годы обретения Набоковым неповторимого, трансъязычного, американского голоса. Письма к Вере почти прекращаются на рубеже 1960-х, после звездного взлета «Лолиты» и переезда в Монтрё. При чтении книги порой так не хватает голоса самой Веры, но нам остаются лишь отзвуки ее голоса и ее молчание. Где-то в конце 1960-х или начале 1970-х Вера Набокова уничтожила все, что смогла, из своих сохранившихся писем к мужу.

Как же читать жизнь Веры и Владимира не только сквозь призму того, что говорится в письмах Владимира, но и через молчание Веры — и сквозь пробелы исторического времени?

«Письма к Вере» можно уподобить залу ожидания еврейско-русского эпистолярного романа дальнего следования. В своем фрагментарном единстве эти письма образуют глубоко литературный текст. Для творчества Набокова в целом характерна рециркуляция мотивов и типовых персонажей. Вот письмо, отправленное из Брюсселя 22 января 1936 года: «Любовь моя обожаемая, все благополучно (правда, путешествие мое было несколько испорчено мучительной говорливостью ковенского портного, — дошедшего в своем дружелюбии до предложения мне в подарок аршинной кошерной колбасы)». В 1940 году, в «Настоящей жизни Себастьяна Найта», портной из Ковно преобразится в блуждающего по предвоенной Европе господина Зильберманна, литовского еврея, оказывающего В. неоценимые услуги. Набоков пропускает через себя, словно через легкие, дымный воздух истории.

На пожелтевших конвертах писем Набокова к еврейской музе сохранились штампы и водяные знаки, отсылающие к другим сочинителям. Особенно интригуют ежедневные письма, которые Набоков отправлял в Шварцвальд, где в санатории Вера долго поправлялась от загадочного заболевания.

Набоков. Письмо Вере Набоковой, отправлено 5 июля 1926 г.

 

Внимательное прочтение писем 1926 года, отправленных из Берлина в Санкт-Блазиен, обнажает многослойный диалог с великим романом Виктора Шкловского, который жил в Берлине одновременно с Набоковым с апреля 1922-го до июня 1923-го, после чего вернулся в Россию. 3 июня 1926 года Набоков пишет жене: «Мы встретились у Шарлоттенбургского вокзала (я в новеньких, очень широких, пепельных штанах) и пошли в зоологический сад. Ах, какой там белый павлин!» В этом письме слышно эхо «Zoo, или Писем не о любви» (1923). Шкловский написал и опубликовал «Zoo» в Берлине; его адресатом была молодая русская еврейка, выведенная в романе под именем Аля; письма самой Али — Эльзы Триоле, младшей сестры Лили Брик, — составляют около одной пятой части романа. Произведения Шкловского начала 1920-х годов и его репатриация сильно подействовали на молодого Набокова. Запрет на письма о любви нарушается им страстно, изощренно, с полемическим запалом.

При чтении «Писем к Вере» высокое напряжение творческого соревнования с современниками особенно ощутимо в беллетристически насыщенных частях переписки — летом 1926-го, осенью 1932-го, зимой 1936-го и, прежде всего, весной 1937-го. В известном письме от 30 января 1936 года Набоков описывает катастрофический ужин с Буниным. Если выделить из этого эпистолярного романа главу, в которой ткань еврейско-русского смешанного брака трещит и рвется по швам, то это, конечно же, парижская весна 1937 года. Влюбленность в Ирину Гуаданини настолько затуманила разум Набокова, что он позволил себе невероятное безрассудство по отношению к жене и сыну, которые оставались в Берлине и которым грозила реальная опасность. Как трудно читать эти письма без оскомины горькой иронии. «Какой это неприятный господин — Бунин. С музой моей он еще туда-сюда мирится, но “поклонниц” мне не прощает», — сообщает Набоков жене 1 мая 1937 года.

15 апреля 1937 года, в день двенадцатой годовщины свадьбы, Набоков пишет жене в манере, уже предчувствующей литературное междуязычие: «My lovemy love, как давно ты не стояла передо мной в халатике, — Боже мой! — и сколько нового будет в моем маленьком, и сколько рождений (слов, игр, всяких штучек) я пропустил… <…> Умер бедный Ильф — и как-то думаешь о делении сиамских близнецов. Люблю тебя, люблю тебя». Илья Ильф и Евгений Петров были литературными партнерами, соавторами потрясающе популярных сатирических романов; смерть Ильфа прервала их совместную работу. Набоков размышляет здесь о природе своего собственного партнерства с Верой Набоковой. Брак Набоковых пережил испытание изменой и разлукой; шрамы и спайки невооруженным глазом видны в прозе Набокова. Вспомним, к примеру, рассказ «Облако, озеро, башня», написанный в 1937-м по следам разлуки с женой и сыном. Супружеская дисгармония, обрамленная событиями Второй мировой войны и Шоа, проникает на страницы незавершенной второй части «Дара». (Сохранившиеся страницы продолжения опубликовал в 2015 году Андрей Бабиков.) Во второй части романа Зина и Федор живут в Париже в конце 1930-х; они бедны и бездетны. У Федора тлеет романчик с французской проституткой. Зину насмерть сбивает автомобиль, и эту урбаническую смерть можно прочитать как авторское избавление от более страшной смерти (что могло ждать русскую еврейку в оккупированной Франции — Vélodrome d’Hiver?), нежели наказание жертвы за ее собственную жертвенность.

IV.

В письме к жене от 7 июля 1926 года Набоков описал членов берлинского кружка, с которыми он часто виделся в те годы: «Было не без юмора отмечено, что в этой компании евреи и православные представлены одинаковым числом лиц». Если учесть высокий процент евреев в эмигрантской литературе и культуре, а также социальные орбиты Набокова в межвоенные годы, неудивительно, что в «Письмах к Вере» действуют десятки еврейских персонажей. Бросается в глаза тот факт, что переход евреев в христианство и неакцентирование евреями своего происхождения становятся лейтмотивом в письмах Набокова к жене. 16 мая 1930 года Набоков пишет жене из Праги: «Познакомился с лысым евреем (тщательно еврейство свое скрывающим) “известным” поэтом Ратгауз <sic>». В то же время Набоков всегда с особым умилением рассказывает жене о тех случаях, когда в общении c почитаемыми им русскими писателями открываются значимые для него еврейские перспективы. 17 октября 1932 года Набоков спрашивает: «Кстати, ты, вероятно, читала ничком или полуничком на анютином диване о Блоке в “Последних новостях”, о его письмах. Знаешь, что Блок был из евреев. Николаевский солдат Блох. Это мне страшно нравится». А вот из отчета жене об общении с Александром Куприным, который проникновенно писал не только о библейских иудеях (вспомните «Суламифь»), но и о современных ему одесских евреях («Гамбринус»). 26 ноября 1932 года Набоков так описывает встречу с Куприным: «Сели друг против друга за стол, беседовали о французской борьбе, о собаках, о clown‘ах и о многом другом. “Перед вами — ух, какой путь”. Между прочим, он как-то замечательно глубоко — ты бы оценила — трудно передать — говорил о евреях». Справедливости ради отметим, что Набоков, по-видимому, обходит стороной роман Куприна «Яма» или очерк «Жидовка».

В некоторых письмах к жене Набоков делится своими интуициями на предмет подколодных предрассудков. К примеру, 11 ноября 1932 года он пишет жене из Парижа о встрече с Борисом Зайцевым: «Оттуда поехал к Зайцевым: иконы и патриархи. <…> У них масса друзей евреев, но, вместе с тем, Зайцев любит просмаковать еврейский выговор. И вообще что-то в них не то, какой-то есть не очень приятный пунктик». Набоков откажется прав. В 1938 году в письме к Бунину, с которым Зайцев тогда близко дружил, Зайцев выскажется о внутреннем расколе в эмигрантском сообществе: «В общем, <Сирин> провел собою такую линию, “разделительную черту”: евреи все от него в восторге — “прухно” внутреннее их пленяет. Русские (а уж особенно православные) его не любят. “Русский аристократизм для Израиля”. На том и порешим».

Владимир, Дмитрий, Вера Набоковы. Солт-Лейк-Сити, 1943

 

После бегства в Америку аристократ Набоков (таких в Америке называли White Russians) и его еврейка-жена оказались на новых социальных рубежах, вкусив не только изящного по форме антисемитизма англосаксонской интеллигенции, но и нескрываемых предрассудков американского мейнстрима. Во время поездок по Югу и Среднему Западу Набоков рассматривал американский расизм сквозь призму дореволюционного антисемитизма. 2—3 октября 1942 года он пишет жене из городка Хартсвилл в Южной Каролине: «К западу — плантации хлопка… <…> Сейчас время сбора — и “darkies” (выражение, которое меня коробит, чем-то отдаленно напоминая патриархальное “жидок” западно-русских помещиков) срывают его в полях, получая по доллару за сто “bushels”». Между 11 ноября и 7 декабря 1942 года не сохранилось (или не было) писем Набокова жене. Обратимся к письму Набокова Эдмунду Уилсону, его главному американскому собеседнику, отправленному 24 ноября 1942 года: «Старик в “диванной” (на самом деле, уборной) пульмановского вагона. Многословно разглагольствует перед двумя приятными, сдержанными, неулыбчивыми солдатами-рядовыми. Главные слова в его речи: “Christ”“hell” и “fuck”, которые завершают каждую его фразу. Жуткие глаза, черные от грязи ногти. Чем-то напомнил мне воинствующий тип русского черносотенца. Точно уловив мою мимолётную мысль, пустился в яростные нападки на евреев. “Они со своим зассанным отродьем”. Потом плюнул в раковину и промазал на несколько дюймов» (наш совместный перевод с Верой Полищук).

В подобных ситуациях Набоков старался щадить жену, особенно после переезда в Америку. Набоков — американский писатель гораздо больше пишет на еврейские темы в рассказах и романах, чем в письмах жене. Набоков не знает себе равных как в послевоенной англо-американской, так и в эмигрантской литературе 1940-х — 1950-х гг. — начиная с рассказов «Что как-то раз в Алеппо…» (1943), «Образчик разговора, 1945» (1945) и «Знаки и символы» (1948) и вплоть до романа «Пнин» (1957), в котором этика и метафизика поиска спасения в искусстве измеряются неизмеримыми еврейскими потерями и взвешиваются на сломанных весах мировой истории. Конечно же, «Пнин» — это великая университетская комедия, но последнее ничуть не преуменьшает вклада Набокова в литературу о Шоа. В Мире Белочкиной, прототипом которой послужила убитая в нацистском концлагере Раиса Блох (1898—1943?), сосредоточены счастливые воспоминания Пнина о России и первой любви. Своим присутствием не только вымышленная Мира, но и ее реальные прототипы напоминают Пнину и его творцу о том, что память есть форма послесмертия.

V.

Летом 1958 года Карл Майданс, автор знаменитой фотографии подписания капитуляции Японии на борту линкора «Миссури» в Токийском заливе, приехал в Итаку по заданию журнала «Лайф». На одном из снимков, сделанных Майдансом, Вера и Владимир бегут по дорожке с сачками для ловли бабочек.

Владимир и Вера Набоковы. Итака, 1958. Фото Карла Майданса

 

На другом снимке профессор Набоков, отраженный в зеркале, диктует что-то усталой Вере, сидящей за пишущей машинкой, словно органист за органом. Эта фотография не только наводит на мысль о «Портрете четы Арнольфини» ван Эйка, одной из любимых картин Набокова, но и возвращает к мысли о постоянном присутствии Веры в вогнутых и выпуклых зеркалах Владимира. В зеркалах Владимира Набокова именно Вера Слоним была главным адресатом — персонажем — героиней вселенной Набокова, чему свидетельством — подаренная русскоязычным читателям книга «Письма к Вере».

Владимир и Вера Набоковы. Итака, 1958. Фото Карла Майданса

 

Вера спасла мужа от гоголевского самоуничтожения и суицидного отчаяния Маяковского. «Любовная лодка разбилась о быт», — писал советский «тезка» («my late namesake») Набокова в предсмертной записке. Вера, как могла, охраняла Владимира от подлости и пошлости повседневной жизни. После кризиса 1937 года — и переезда в Америку — она стала его ассистентом, литературным агентом, пресс-секретарем. Она вела литературные дела мужа с большим умением и беспощадностью к его недоброжелателям. Когда «Лолита» прославила Набокова на весь мир, Вера сделалась искусным пиарщиком, управлявшим имиджем своего мужа. После смерти Набокова она перевела на русский «Бледный огонь» и старалась, как могла, влиять на растущую индустрию набоковедения. Она стала куратором наследия Владимира Набокова, а потом передала свои обязанности Дмитрию Набокову. Теперь все трое покоятся в одной могиле на кладбище в Кларане, неподалеку от могил Сидни Чаплина и его жены Генриетты и Оскара Кокошки и его жены Ольги.

В заключение я позволю себе вернуться к встрече с Дмитрием Набоковым в Монтрё в декабре 2011 года. Невозможно было представить, что сыну Веры и Владимира оставалось всего два месяца жизни. Уже в самом конце беседы, перед тем как разговор зашел о крепком кофе, пирожных и литературных премиях, Дмитрий сказал мне: «My mother did more for my father as a person and a writer than anyone else in the world could have».

В любви Веры к Владимиру русский романтический идеализм соединялся с еврейской неоглядной преданностью и американским ноу-хау. Музы прощают поэтов, даже если они не в силах забыть их прегрешения. Иначе не было бы ни искусства, ни литературной мифологии.

2 июля 1977 года, когда Вера и Дмитрий Набоковы возвращались в Монтрё из Лозаннской больницы, где умер Владимир Набоков, Вера сначала удрученно молчала, а потом сказала сыну: «Давай возьмем напрокат самолет и разобьемся».

Еврейские музы плачут последними…

Владимир Набоков. Письма к Вере. Под ред. Ольги Ворониной и Брайена Бойда. — М., КоЛибри, 2018. 790 с.

Опубликовано 12.02.2018  00:56