Tag Archives: белорусская литература

Андрей Федаренко. Путешествие (II)

(окончание; начало здесь)

А. Федаренко (в джинсах) среди участников традиционного шахматного турнира в Союзе белорусских писателей, март 2017 г. Фото: lit-bel.org

Володя, ожидая нас, стоял навытяжку. Даже усы не топорщатся, а виновато опущены кончиками вниз. Когда мы подошли, он, чтобы показать, что кается, стянул с головы спортивную шапочку. Пока нас не было, он натопил печку, вымыл пол, потом, в хате, не давал Тане в руки ничего взять: достал припасы, которые принёс в брезентовом рюкзаке, нажарил колбасы, яичницу на сале, сам собрал на стол. Не было ни одного нашего слова, с которым бы он мгновенно не согласился: «всё так, чистая правда, правильно говорите». И хотя мы отлично знаем, что достаточно мне уехать, а ему выпить, как всё может измениться, – но ведь так приятно иметь даже временную власть над кем-то, лишний раз упрекнуть человека, который выпрашивает прощение.

Вечером выхожу на двор. Морозец. Пар изо рта. Тишина. Ни звука. Тени от столбов, от забора. Через улицу чернеет моя хата, где давно живут чужие люди. Молодой серпик месяца на чёрном, с золотыми крапинками звёзд, небе – не вертикальный, а наклонённый, почти лежит, как на цветной обложке книги Гоголя «Вечера на хуторе…» Уютно светится жёлтое окошко за гипюровыми занавесками. Совершенно синий снег. И запах дыма из трубы – сладкий, первобытно-радостный, как запах жареного мяса летом в курортных городах у моря.

Вот так стоял на этом самом месте, когда мне было пять лет, смотрел на забор, от которого и тогда лежала такая же зубчатая тень на синем снегу И какая же тогда, в пять лет, была радость, какое счастье! – не от познания новой жизни, а в сто, в тысячу раз большее – от возвращения в жизнь старую, знакомую (с которой недавно так страшно распрощался, казалось, навсегда); и с каждым вдохом эта жизнь вливалась в кровь, с каждым взглядом увеличивалась; обострялись запахи, цвета, звуки…

Мои друзья ждут меня на улице, зовут меня, и вот мы снова вместе, обнимаемся, радостные, живые, и все близкие рядом, смеются, поздравляют: ну вот и кончилось твоё путешествие, и ничего страшного, а теперь опять всё по-новому! – именно так мне и представляется смерть – как возвращение к началу, к детству, к матери, друзьям, к моим девочкам, натопленной печи, дороге в школу, к книгам, хоккею, целомудрию… Всё снова впервой, снова так остро и совсем не страшно. Если бы люди не знали, что они бессмертны, они бы не жили и одного дня, и одной минуты, а, собравшись вместе, одной огромной атомной бомбой взорвали бы и себя, и всё на свете. Но каждый отлично знает, что он бессмертный, что если однажды родился – это уже навечно.

В хате Володя сидит, понурившись, Таня машет ему пальцем:

«…И не дай Бог! Не дай Бог! – с лукашенковским надрывом выговаривает она, – ещё на меня поднимешь руку! Возьму какую-нибудь лопату…»

*

Он поднялся из-за столика, вдавил в пепельницу окурок («ну что, хлопцы, пойдём, поведу вас»), и пошёл – неспешно, маленькими шагами, чтобы растянуть время, благо, идти было недалеко. У метро U-Oranienburger Tor чуть ли не посреди тротуара, вплотную к жёлтой линии велосипедной дорожки, стоял киоск вроде нашей «Белсоюзпечати», только в этом из-за витринного стекла вместо газет, журналов и канцелярско-школьно-письменных принадлежностей выглядывали спиртные напитки в бутылках разных калибров. Он обошёл киоск вокруг, высмотрел бутылку из тёмно-зелёного стекла, плоскую, с зелёным яблоком на этикетке, насобирал по карманам тяжёлых монет по два евро и мелких, чтобы без сдачи; фрау с белыми волосами, перехваченными красной повязкой, как у биатлонистки Лауры Дальмайер, поблагодарила и улыбнулась ему. Бутылка предусмотрительно была выгнута посерёдке, она легла в карман, словно там всегда и была; приятной тяжестью отвисла левая пола куртки. Никогда не перестану удивляться таким, казалось бы, простым, а на самом деле удивительным вещам: в чужом городе, на чужом языке что-то попросить, рассчитаться чужими деньгами, и тебе, как ни в чём ни бывало, с благодарностью, с вежливой улыбкой мгновенно подают то, что ты и хотел, – совсем как в нашем сельском магазине когда-то подавали мне «Яблучнэ міцнэ».

Его обогнала молодая мама, немочка с красивыми, хоть немного полными в колготках ножками; за спиной рюкзачок, в руке возле уха мобильник, сзади сынок, маленький немчик, отстав, бегал зигзагами от одного края тротуара к другому и на всю улицу мяукал: «мяу! мяу! мяу!» Не успел он удивиться этому славянскому мяуканью и позавидовать, что вот такой маленький, а уже без всякой учёбы, без курсов-семинаров-практикумов-стажировок знает язык, – как мама встревоженно повернулась вправо-влево, назад, воскликнула – с раздражением и в то же время облегчённо – по-русски: «Руку дай, т-вою маковку!..» – и опять затрещала в телефон по-немецки.

Фридрихштрассе перетекла в Chauses str., слева показался небоскрёб на Robert-Koch-Pl., справа – кирпичная, терракотового цвета стена, в которую метров через сто вклинивалось боком новое хай-тешное аляповатое здание Католической академии. В стене он увидел вход, которого раньше не было, – узкий, дородному человеку и боком не протиснуться – зашёл и очутился на центральной аллее кладбища. Он никогда не был здесь зимой. Зима, даже такая, как теперь – еврозима, переменила все декорации. Он понял, что зря сюда шёл. Пускай бы оставался в памяти зелёный, с солнечными пятнами, с птичьим щебетом, чистый, тихий его закуток. Сейчас резче бросался в глаза чёрный и серый мрамор могил, засыпанных опавшей листвой; кое-где в тёмных уголках даже лежали заплатки снега, словно бы стыдившегося, что он такой грязный и так мало его; стволы деревьев были в пятнах лишайника, в голых верхушках – гнёзда; визу стлалась какая-то неестественно-зелёная растительность, похожая на наш брусничник или барвинок, и плющ – где коричневатый, где подсохший, где побитый морозцем. На его любимой скамье, которая и летом всегда пустовала, теперь сидел слепец с непокрытой головой, в расстёгнутом пальто, в синих очках, зажав между колен белую палочку, подставляя, как подсолнух, лицо невидимому солнцу. Могила Брехта, как всегда, была засыпана карандашами и шариковыми ручками, заставлена лампадками. У маленького памятника Гегелю стояли три рабочих (один нагнулся) и рассматривали надпись, сделанную наискось синим маркером: «Veralten! Dummes Lehre!»[1]

Он пошёл назад, сократив путь, и вскоре снова очутился у Католической академии, только с другой стороны. На маленькой площади полукругом располагались деревянные скамеечки, посередине торчали пирамидки туй, голубых елей и с краю – одна молодая липа. Он пощупал лавку – холодная, достал газету, специально на этот случай прихваченную со столика у «ресепшн»; прежде чем постелить, взглянул на первую страницу. Карикатура, перепечатанная из «Шарли Эбдо». Средиземное море, перевёрнутая лодка с мигрантами, сверху над всеми огромный, с бородой, как у Саваофа, Путин, из воды тянется детская ручка, судорожно сжимаются пальчики, отчаянными усилиями стараясь в последний миг схватить хоть волос из бороды и спастись.

Постелил и сел. Можно было начинать то, ради чего он сюда шёл, и вёл своих бедных друзей: попробовать ещё больше оживить их, воскресить полностью, чтобы поговорить с ними, повспоминать, сказать каждому доброе слово, которое жалко было произнести при жизни.

«Ну что, хлопцы, выпьем?»

Но поблизости крутились, выбирая место для селфи, дед с внуками (двойняшки лет по пять, в чёрно-оранжево-жёлтых комбинезончиках, на первый взгляд совершенно одинаковые, и всё-таки сразу можно было определить, кто девочка и кто мальчик), и на площадке перед входом в Академию топтался молодой человек, обвязанный поверх воротника спортивной куртки шарфиком с логотипом мюнхенской «Баварии». Шустрые двойняшки, щебеча артиклями – die, das, dem, ein – побегали вокруг ёлок («blau Baum»), туй, выбрали липу («kleine Linden»). Липа и правда была очень красивая, особенно на этом рассеянном берлинском солнце – вся усыпанная семенами, словно большими жёлтыми стрекозами; издали можно было подумать, что она забыла сбросить осеннюю листву. На скамейке лежала одна такая «стрекоза» – два прозрачных сухих крылышка, прикреплённых к ножке, на которой был ещё и шарик, будто горошинка чёрного перца. Дед в тирольской шляпе держал в одной руке сумку, из которой торчал наполовину съеденный батон-багет, в другой – селфи-палку, выставив её, как рыбак-мормышечник удилище, и таким же образом тыкая ею. Наконец – ушли. А молодой человек всё слонялся у парковки, как неприкаянный; лохматая голова вжата в воротник, руки в карманах; то он ставил ногу на бордюр, то нагибался и проверял надёжность металлических столбиков, которыми от проезжей части были отгорожены газон и тротуар, то закладывал руки за спину, задирал голову в небо и качался с носков на пятки, и по всему было видно, что человеку абсолютно нечем заняться.

Кстати, по вкусу и запаху «Апфель» напоминает кальвадос.

Он закрыл глаза. Вот зима. Сержик – в полушубке, в шапке с опущенными ушами, собирается на охоту, цепляет на плечо ружьё дулом вниз и становится похожим на героя-подростка из партизанских повестей Валентина Тараса…

Вот лето, лесная тропа, шишки под ногами, запах черничника и багульника. Витя Смолер ведёт велосипед, правой рукой держа руль посередине, в левой – сигарета, по-школьному спрятанная в кулак, – он что-то тихо говорит, а накачанные колёса упруго стучат о корни, позвякивает сам собой звонок…

Вот мы втроём, голова к голове, наигравшись в хоккей, лежим на животах на снегу у расчищенной нашей хоккейной площадки и сосём кусочки льда…

И снова лето, розовое утро, озеро, чмокают возле берега в траве караси, и такой туман, что едва можно рассмотреть поплавки… А вот мы весной испытываем футбольным мячом ещё не нагретую землю; а вот поздней осенью ждём автобуса, чтобы ехать в город в кино, на новую комедию с Ришаром и Депардьё, звеним в карманах копейками, спорим, чья очередь покупать билеты, и каждый хочет показать, что именно он сегодня богатый…

Нет, ничего не выходило. Только-только они начинали собираться вместе, как всё рассыпалось. Он уже заранее был виноват перед ними. Боялся смотреть им в глаза. И понятно, почему: он знал их финал, а они – нет. Всё время где-то за кадром этих воспоминаний – рефреном к ним – звучало: «Что со мной будет?», а он отводил глаза и никак не мог произнести: «Погибнешь от лопаты»… Здесь, конечно, не до романтики и не до лирики.

Внезапно он понял (а может, помогли несколько глотков «Апфеля») – да, не получается, рассыпается, не выходят здесь и сейчас поминки по друзьям – потому что ему уже это не нужно. Он ломится в открытые двери, а оно уже делается само, помимо его воли, и началось это сразу же на деревенском кладбище, когда, не спрашивая у него дозволу, начало писаться в голове новое произведение. И за это время уже отмахано – он посмотрел на растопыренные пальцы – ого, пять разделов, каждый по десять страниц… В этом новом произведении, конечно же, найдётся место и моим бедным друзьям. А сейчас нужно их отпустить и вернуться в наш рассказ, тем более, что исчезнувший из моего поля зрения молодой человек, которого я посчитал лентяем-тунеядцем, снова появился – с полипропиленовым, радужных цветов веником и с гнутым совком на длинной ручке. Он уже старательно подметает и без того чистую площадь, всё ближе ко мне подступая. Можно попробовать угадать, что будет дальше. Сейчас приблизится, скажет «хай» или старомодное «гутентаг»? Попросит «раухен»?[2] Сделает вид, что его не интересует зелёная, до половины выпитая бутылка в моей руке? Вот он уже, исподтишка на меня поглядывая, перекладывает в левую руку веник и, вытирая о штаны правую, со стыдливой, виноватой, как у Таниного Володи, улыбкой подходит ко мне.

2017 г.

Перевёл с белорусского Вольф. Прочесть рассказ в оригинале можно в журнале «Дзеяслоў» № 90.

Перевод более раннего рассказа А. Федаренко «Созерцатель» был опубликован у нас в апреле 2018 г. здесь. – ред. belisrael.

[1] «Устарело! Глупое учение!» (прим. перев.).

[2] Закурить (прим. перев.)

Опубликовано 02.05.2018  20:34

PS. Федоренко или Федаренко?
Цитируем письмо к нам самого писателя (от 4 мая 2018 г.) в переводе с белорусского: “Из-за этой одной буквы у меня всю жизнь неприятности, в метрике и в паспорте через “а”, но все пишут через “о”, из-за этого не хотят насчитывать стаж, не пускают в самолёт (т. к. регистрируют на ФедОренко, а в паспорте читают ФедАренко), на почте не дают деньги по этой же причине; в последнее время я научился спрашивать у них: “Вы же не пишете ЛукОшенко? Хотя по такой логике должны были бы”. Срабатывает.
Так что правильно — ФедАренко“.
Добавлено  4 мая 12:16

Андрей Федаренко. Путешествие (I)

Он сидел на Фридрихштрассе за столиком у вьетнамского кафе, в котором только что пообедал (острый душистый суп из креветок, кусок жареной свинины с такой же острой маринованной морковью на гарнир, две рюмки крепкой, 70 градусов, китайской рисовой водки), и вот, без двадцати евро в кармане, зато с полным желудком и с лёгкой душой, сидел, курил, расстегнув куртку, положив на столик рядом с пепельницей шапку и перчатки (жена бы за это не похвалила – плохая примета).

А. Федаренко (фото отсюда)

Зима, декабрь, скоро Новый год, а ни снега, ни мороза. На деревьях кое-где жёлтые листья. Пока он обедал, ещё потеплело, даже какой-то намёк на солнце появился: не столько солнечный диск было видно, сколько он угадывался, пробиваясь через дымку оранжево-апельсиновым светом. Сбоку, на газоне, светилась голубая синтетическая ёлочка, под которой стояли два пузатеньких игрушечных Санта-Клауса – в красно-белых тулупчиках и шапочках, с белыми бородами; один обычный, похожий на нашего Дед-Мороза, второй – негр; для полной евротолерантности не хватало ещё одного – женского пола.

«Всё по два, – подумал он. – Две рюмки водки, два Санта-Клауса, два друга сейчас со мной».

Он расслабленно, довольно, сыто покуривал, посматривал на ёлочку, на витрину напротив, которая подмигивала, переливалась, пульсировала огоньками, окрашивая в разные цвета тротуар, на машины, на людей, и думал об эволюции белорусского писателя, удивлялся, как раздвигаются его географические границы. Вот сидит он в центре Берлина, а ещё вчера был в Минске, а позавчера (или когда? восемнадцатого? нет, девятнадцатого, на Миколу) – в родной деревне. Он приехал к Тане, двоюродной сестре, и они пошли на кладбище; была настоящая белорусская зима, мороз, солнце и одновременно снег – падали с неба редкие, крупные снежинки, кружились, блестели на солнце – а мы шагаем по пороше, сестра с палкой впереди, я малодушно сзади, ступая в её следы, жалея новые ботинки; я и сейчас в них, в этих жёлтых ботинках, на которых, конечно же, какие-то микроскопические родные пылинки остались… А приятно так плавать то в первом, то в третьем лице, думать о себе то «он», то «я».

Вдруг с некоторым запозданием начало действовать спиртное. Сильнее забилось подстёгнутое табачным дымом сердце, ожила кровь, тёплая волна пошла в кончики пальцев ног. Стало беспричинно легко, почти радостно. Хотя почему беспричинно? Наоборот, много причин. Это и апельсиновый свет, и голубая ёлочка, и скорое пришествие любимого Нового года. И то, что рассказ его перевели на немецкий язык, благодаря чему он здесь и оказался, приглашённый на книжную выставку. То, что у него получается сдерживать данное когда-то самому себе обещание: сколько бы раз ни был в Берлине – обязательно пройти тем самым маршрутом, что и в первый свой приезд сюда, лет 20 назад, тоже на какую-то книжную выставку, только связанную с драматургией. Тогда было лето, он – с картой в руке, оглушённый чужеголосьем языка, совсем не похожего на тот, которому учили их в школе и вузе (кто бы мог подумать, что язык понадобится? или что понадобится когда-нибудь ему немецкая драматургия?) – шёл, куда глаза глядят, пока не оказался вплотную перед дверями Литературного дома-музея Брехта (или Брехьта, как немцы смягчают), драматурга! – но не очень удивился, равно как не удивился однажды в Москве. Тоже летом, спасаясь от невыносимой жары, – адом дышали дорога, стены, а асфальт и на затенённой стороне улицы прилипал к подошвам, – шёл, думая почему-то о Гоголе, завернул в какой-то старый московский дворик, и первое, что увидел – под тенистыми липами чёрный бюст длинноносого человека, дальше двухэтажный особнячок буквой «П». Доска на стене подтверждала, что это тот самый дом, где умирал Гоголь; сквозь листву лип можно было рассмотреть трубу, из которой вылетели в вечность «Мёртвые души», том второй.

А за стеной этого брехтовского Дома-музея начиналось кладбище, больше похожее на парк: зелёное, идеально чистое. Старые и молодые деревья заглушали звуки мегаполиса. Заливались птицы. Здесь не было венков, пластмассовых цветов, оград в человеческий рост. Возле обелисков и склепов на земле не стояли мутные, пожелтевшие и почерневшие, полные дождевой воды рюмки (из которых у нас угощаются покойники). Были аккуратные дорожки, то выложенные плитками, то каменистые, то засыпанные разнокалиберным гравием, который осторожно и приятно хрустел под ногами. Мимо дорожек тянулись вечнозелёные кусты, живая ограда из мирта, самшита, остролиста и, кажется, даже из экзотического карликового падуба – всё в форме геометрических фигур: прямолинейные и криволинейные, овальные, как из-под лекала, и круглые, как из-под циркуля; везде по земле, по кустам, по стволам деревьев до самой кроны висел, вился, полз плющ. В дальнем уголке таилась скамеечка под сиреневым кустом, не кустом – деревом, так раскинулась, вымахала эта берлинская сирень – выше лип и буков.

Затем он узнал, что случайно попал на Dorotheenstädtischer, знаменитое кладбище французских гугенотов, что это музей-заповедник, охраняется государством, что здесь похоронены Гегель, Томас Манн, Брехт, Грасс… Так ему там понравилось, таким своим, заветным сделался этот зелёный уголок, скамья под сиренью, что в каждый свой приезд в Берлин он стал ходить сюда – словно отдавая дань себе-нынешнему, а себе-прежнему давая отчёт: («Добрый день, линден-липа, узнаёшь меня? – вот я снова, живой, трогаю твои трещинки…»).

И всякий раз он словно подрастал. Теперь, в этот четвёртый по счёту приезд, он уже мог быть самому себе, и своим невидимым друзьям, не только экскурсоводом, а и переводчиком, поскольку наконец-то более-менее стал понимать по-немецки. Маленькая победа. Словно вылетели из ушей серные пробки, или как после самолёта, если зажать нос и сильно выдохнуть через уши: писк, треск, и вот начинают издали возвращаться знакомые звуки и слова. Наконец он вырвался из языкового плена, из этого монотонного кошмара, перестал быть участником немого кино, где на его долю перепадали только пейзаж, натюрморт и декорации. Возбуждённый, обрадованный, он целый день толкался среди людей в выставочном павильоне, останавливался у боксов, стендов и жадно слушал, причём интересовала его не столько лексика, сколько особенности произношения, интонации, а они, как отпечатки пальцев, оказывается, у каждого разные; например, со всех сторон он слышал: бейлин, бегин, берляйн, полен, болен, а всё это означало – Берлин.

*

Солнце на миг целиком высвободилось из облака. От столиков, стен, от припаркованных машин, от деревьев легли поперёк улицы тени, – и снова этот оранжево-апельсиновый свет перенёс на неделю назад, снова пищит под ногами молодой снег, падают, кружатся редкие большие снежины… Светит солнце. Снег чистый, искристый, даже больно на него смотреть. Сбоку по снегу медленно двигаются две тени – девичье-подростковая Танина (а ей шестьдесят пять!), и моя – неуклюжая, горбатая, ведь за спиной рюкзак, где выпивка и закуска. Другое дело, зачем туда идти такой порой, таким снегом – тем более я только что приехал, даже за столом не посидели, – но это уже местная традиция: сколько себя помню, ещё когда мать была жива, как только приезжал, прежде чем сесть за стол, отправлялись на кладбище. Больше того, этот поход ещё надо заслужить, не каждого возьмут: например, Танин кавалер – Володя (живёт в местечке Каменка в четырёх километрах, хочет к Тане в примаки, сейчас они в ссоре, и он пришёл мириться) – наказан, как малое дитя за шалость, и оставлен дома.

Таня в джинсах и в валенках, на ней оранжевая горнолыжная куртка-анорак с капюшоном, из-под которого выбиваются махровые концы шерстяного платка-коноплянки, неизвестно из какого сундука вытянутого, давно таких платков не выпускают. Перед тем как ступить, она щупает палкой снег.

«Ты смотри, ну! – сама себе удивляется она; голос запыхавшийся, но весёлый, звонкий в деревенской тиши. – Какая я стала старая кошёлка, каракатица! Разве я такой была? Я же не ходила, а летала!..»

Таня в нашем роду – блудная дочь, постыдное пятно на семейной чести. Мне было 5, ей 15; помню что-то стремительное, как огонь, рыжее, как белка, с задранным носиком, острыми зубками, над ушами куцые косички с бантиками; хулиганистая, немного, а может, и не немного, без царя в голове; как все такие «оторвы», дружила с парнями, причём теми, кто был её старше, играла в футбол, хоккей, в разведчиков, в ножики, в чику и в карты на деньги. Как-то в летние каникулы поехала в посёлок Цигломень Архангельской области в гости к нашему дядьке, который работал там в порту, да так домой и не вернулась – мгновенно влетела в какую-то историю, во что-то, связанное с ранней, школьной беременностью, а в те времена это было пострашнее, чем ведьмачество в Средневековье. Её родители, а мои дядька с тёткой, Степан и Катя, ходили в чёрном, на фальшиво-сочувственные расспросы отвечали: «Горэ, человече! Горэ!» И даром что Таня вскоре вышла там замуж – то ли за того самого местного русского, который её окрутил и соблазнил, то ли за другого, не знаю – с того времени в нашей родне само имя её произносилось как непристойное слово, и долго ещё потом, когда упоминали её при детях, краснели, понижали голос, прикладывали палец к губам.

Изредка Таня приезжала в деревню к отцу с матерью, поначалу с детьми – двумя белобрысыми мальчиками-погодками, потом с мужем, Володей, добродушным помором-русотяпом с белыми усами. Пьющий. Угощал нас, малых, сигаретами с фильтром и рассказывал, как выпивал с Высоцким. Не знаю, куда он потом подевался, говорили, что якобы раздавило брёвнами на сплаве, или же они просто развелись. Как бы ни было, Татьяна без мужа, с двумя подросшими уже парнями вернулась на родину, в опустевшую хату – к тому времени как-то вдруг, в один год, не стало дядьки Степана с тёткой Катей. Начала работать в парниках в Каменке (помню среди зимы помидоры, огурчики, салатового цвета кочанчики капусты). Сыновья выросли, оба взяли в жёны местных белорусок, городских, с квартирами, – а Таня так и живёт в родительской хате одна, или, как в последнее время, с кавалером.

Интересно, что у этого её кавалера из Каменки не только одинаковое с первым мужем имя, а они ещё и внешне похожи: светлые волосы, белые усы, даже один и тот же свитер под горло, с оленями на груди и с орнаментом на рукавах; только тот архангельский Володя был характером ровный, а этот, каменский, – переменчивый. Я видел его всего три раза, и всякий раз в новой фазе. Первая – обычный мужчина, работает в котельной, держится достойно, говорит по теме, не перебивает, но и себя не даёт перебить, интересуется политикой, даже ведёт блог в соцсетях. Вторая – когда сорвался на полгода в Россию на заработки, откуда приехал заносчивым, неприступным, клочьями вытаскивал из кармана мятые русские рубли и ещё больше их мял, пил почему-то из горлышка, даром что сидели за столом и были рюмки. Подпив, геройствовал: «да я! да мне!», поплёвывал под ноги, бил себя в грудь, чуть не рвал на себе рубаху… И, наконец, фаза третья – униженный, пристыженный, покорный.

«…Те дети, те внуки, – философствует Таня. – Не едут, не хотят, а приедут, так уставятся в планшеты, ни леса не знают, ни речки… Вот, пока здоровая, ничего не болит, а там кому я буду нужна? Теперь дети не смотрят родителей. Счастлив тот, у кого их нет! – и сразу же вытягивает из кармана смартфон, чтобы в сотый раз похвалиться: – Посмотри, какие у тебя племянники!»

На матовом экранчике при всём желании ничего не рассмотреть, но я и так на память знаю: два амбала с короткими причёсками, как в фильмах о 1990-х, два синеоких, белобрысых потомка Ломоносова, стоят – один у «БМВ», другой у «Мерседеса». Знаю также, какие они хваты, ловкие, удачливые, оба работают в России – полгода там, полгода тут: ныне это считается (куда мне с моим писательством) неплохой карьерой. Нянча внуков, Таня приговаривает: «Расти, дитятко, большое, вырастешь – будешь, как батька, в Россию ездить…»

Квадратное кладбище ограждено высоким штакетником. У забора на пушистом снегу совсем свежие заячьи следы: две лапки-точки рядом и две – одна за другой. Из снега торчат прутья акаций, рядом – такой же толщины и высоты высохшие стебли полыни с мелкими, словно у вереска, почерневшими цветками на концах.

Помогаю Тане открыть воротца. Здесь снега ещё больше, чем на поле, его нанесло почти до половины штакетника, потому что есть чему задерживать. Могилы добрались до самых ворот, давно возят сюда хоронить из города, и такое ощущение, что все эти новые памятники, кресты, ограды ставятся и лепятся абы как, где попало, друг на друга, криво и косо, не оставляя ни тропинки, ни прохода.

«Ты смотри, – дивится Таня. – Как я не подумала? Сюда ж не влезешь».

Мы стоим в нерешимости. Ни ей, ни мне не хочется идти. Тем более что все Танины похоронены в дальнем от ворот восточном уголке, мои – в дальнем западном.

«Столько снега… Оно ещё надоест, это кладбище… Пойдём-ка назад…»

Неподалёку, метрах в десяти, могила моего друга и одноклассника Сержика. Решаю, раз уж я здесь, навестить хотя бы его. Ступаю – и сразу проваливаюсь в рыхлый снег выше колен.

«Их тут не забывают, – всё словно оправдывается Таня. – Я сюда часто хожу. И полю, и шишки вырываю, и акации эти секу – а такая гадость! – корни, как верёвки, сами, как проволока, топор пружинит, срубишь одну, а через неделю на том месте десять…»

Скромный памятничек из гранитной крошки. Снег налип на портрет, не видно его, зато хорошо видны золотистые буквы и цифры, очень мне знакомые и не очень приятные в таком месте – мои год и месяц рождения. Мы трое родились в один год и в один месяц: я, Сержик и Витя Смолер. Были мы, как братья, жить не могли друг без друга, всегда вместе, всё было общее: школа, уроки, книжки, рыбалка, игры… Никогда не дрались. Но после школы – армия, новые друзья, девки… Если с Витей Смолером мы ещё какую-то связь поддерживаем, изредка, в общий день рождения, созваниваемся (важный, солидный человек, ректор строительного колледжа, у него дорогая машина, дача в Криничном), то с шалопутным Сержиком ни разу после школы не виделись, и в курсе его взрослой жизни я был только заочно. В каждый свой приезд у матери спрашивал: «А где Сергей?» – на что получал поочерёдные ответы:

«– Служит в Кронштадте!»

«– Женился!»

«– Развёлся!»

«– В тюрьме!»

«– Выпустили из тюрьмы!»

И в последний раз: «– Где Сергей?»

«– На кладбище! Картошку пошёл красть, да убили лопатой!»

Снимаю перчатки; по-детски подув на пальцы, сметаю снег. С овального портретика на меня внимательно посматривает Сержик: подретушированный, подкрашенный, донельзя слащавый – и всё равно удивительно похожий на того, каким был в шестом-седьмом классе, только почему-то в костюме и в галстуке с неуместным широким узлом. Солнце косо падает на памятник, освещает портретик, от чего глаза у Сержика как живые; кажется, сейчас он подмигнёт и скажет: «Как я вас?»

Сзади у воротец Таня громко, на всё кладбище, рассказывает:

«…Приду, по матери поплачу, а по отцу не буду, он на меня ругался: то я пью, то курю, то гуляю…»

Возвращаясь назад, справа от ворот замечаю новую, ещё без ограды, могилку. Присыпанные снегом венки. На стандартном, сваренном из труб кресте – табличка, на которой белой краской… опять мой год и месяц рождения! Протираю глаза. Настоящее дежавю.

«Витя Смолер, – равнодушно подтверждает Таня (она ведь не жила в деревне и не знает, что мы были, как три жёлудя на одной ветке). – Осенью похоронили! А богато хоронили! с венками! а людей-людей было! Лопатой убили», – утишив голос, доверительно сообщает она.

«То не его», – поправляю машинально.

«Его! Жена на почве ревности! Где-то на даче в Криничном! Не специально, она и не хотела, да как-то так махнула сгоряча, так попала в спину, что лёгкое оторвалось! Похаркал маленько в больнице, да и помер… Ты смотри, ну! – вдруг вскрикивает она, повернувшись в сторону деревни и показывая палкой. – А оно идёт!»

Володя, её кавалер, шёл к нам по её следам. Заметив, что на него смотрят, остановился. Таня грозит ему палкой.

«Я тебе покажу! Побил меня на сухряк (что такое «сухряк»?). Пусть вину свою помнит», – но по голосу чувствуется, что она довольна: и в такие годы у неё есть кавалер.

Бреду следом за ней – и сам себе удивляюсь. Почти ровно на душе. Совсем не ошеломила новость, что я уже один из трёх остался. Только шевелится в голове – вот ещё один номер будет удалён из телефона, и какая-то неуместная (или, напротив, уместная) игривая мысль, которую хочу и не могу прогнать: почему опять лопатой? Что за мода? Правда ли, что некогда на Западном Полесье существовал суровый спартанский обряд, жестокий обычай, который так и назывался – «Лопатня»: старых, дряхлых, слабых заводить на кладбище и убивать лопатой?

(перевёл с белорусского Вольф; окончание следует)

Опубликовано 01.05.2018  22:25

 

 

В. Рубінчык пра Якава Бранштэйна

Некалькі слоў пра Якава Бранштэйна

(да 120-годдзя з дня яго нараджэння)

Якаў Анатолевіч Бранштэйн – так ён падаецца ў беларускіх даведніках (насамрэч, відаць, бацьку звалі не Анатолем)… Нарадзіўся будучы крытык, прафесар, член-карэспандэнт Акадэміі навук БССР 10 лістапада 1897 г. у Бельску. Цяпер гэта – Бельск-Падляскі ва Усходняй Польшчы, але спрэчная тэрыторыя належала і Прусіі (на рубяжы ХVIII-XIX cт.), і БССР (пасля 1939 г.). Доўгі час жыў у Польшчы, а калі трапіў у Расію (Арол, 1919 г.), то запісаўся ў Чырвоную Армію, ваяваў на розных франтах. Пасля дэмабілізацыі працаваў у газеце «Орловская правда».

Я. Бранштэйн на здымках розных гадоў

Мяркую, былы чырвонаармеец праявіў сябе так, што не было пытанняў, да якой партыі ён далучыцца. З 1925 г. Я. Бранштэйн меў бальшавіцкі партбілет. У тым жа годзе публіцыст, які друкаваўся з 1918 г., паступіў у Маскоўскі ўніверсітэт.

Лёгка заўважыць, што ў жыццёвым шляху Бранштэйна прасочваюцца пэўныя падабенствы з біяграфіяй Ізі Харыка. Пазней абодва прыехалі ў Менск, працавалі ў рэдкалегіі часопіса «Штэрн», уваходзілі ў ідышную секцыю Саюза пісьменнікаў БССР і атрымалі пасады ў Акадэміі навук. Бранштэйн і Харык бывалі сааўтарамі: напрыклад, у артыкуле пра яўрэйскую літаратуру Беларусі (газета «Літаратура і мастацтва», 11.04.1932; трэцім стаў Хацкель Дунец). Як успамінала Дзіна Харык, «Моцнае сяброўства звязвала Ізі Харыка з Яшам Бранштэйнам… Бранштэйн часта да нас заходзіў. Гутаркі іх былі дзелавыя, сур’ёзныя».

Такім чынам, светапогляд у Бранштэйна і Харыка наўрад ці моцна адрозніваўся, пра што сведчыў і Гірш Рэлес у сваім нарысе 1992 г. «Лёс кагорты»: «Вядучы крытык Якаў Бранштэйн паводле ідэйна-палітычных поглядаў быў блізкі да Ізі Харыка». Дый «органы» прыйшлі па літаратараў амаль адначасова (па Бранштэйна – у чэрвені, па Харыка – у верасні 1937 г.), завялі на іх падобныя справы. Абодвух расстралялі ў канцы кастрычніка 1937 г., а рэабілітавалі ў 1956 г.; іхнія жонкі былі кінуты ў турму, потым у лагер… Тым не менш выглядае, што Харык застаўся ў гісторыі беларускай літаратуры як персанаж са станоўчым знакам, а Бранштэйн – з адмоўным.

У даведніку «Беларускія пісьменнікі» Ірына Багдановіч пісала пра Бранштэйна: «Разглядаў як агульнаметадалагічныя светапоглядныя пытанні, так і творчасць асобных пісьменнікаў (Я. Купалы, Я. Коласа, А. Александровіча, М. Зарэцкага, М. Лынькова, І. Харыка і інш.). Пісаў пра ўплыў творчасці А. Пушкіна на беларускую літаратуру. У тэарэтычных канцэпцыях беспадстаўна атаясамліваў метад са светапоглядам, супрацьстаўляў рэалізм усім “антырэалістычным кірункам”. Памылкова лічыў, што ўздым мастацкай культуры непасрэдна залежыць ад уздыму палітычнай свядомасці творцы, а значыць, ад палітычнай накіраванасці мастацкай літаратуры. Прытрымліваўся характэрных для таго часу вульгарна-сацыялагічных пазіцый і ў ацэнцы беларускай дакастрычніцкай літаратуры, а таксама дзейнасці літаратурна-мастацкіх арганізацый “Маладняк”, “Узвышша”».

Нічога добрага не сказалі пра Якава Анатольевіча і іншыя беларускія літаратуразнаўцы канца ХХ – пачатку ХХІ ст. У лекцыі «Феномен літаратурнага сервілізму» Пятро Васючэнка выказаўся так: «У нетрах БелАППу аформілася структура, якая выконвала адначасова некалькі функцыяў: працягвала літаратурную палеміку, распачатую яшчэ ў часы “маладнякізму”, захапіла манаполію на літаратурную крытыку, выпрацоўвала афіцыйную “лінію” палітычнай цэнзуры, “доносительства”, а пасьля — літаратурна-крытычнага забесьпячэньня фізычнай расправы з творцамі. Імёны “прафэсіяналаў” набылі сумную вядомасьць: Л. Бэндэ, А. Кучар, І. Барашка, Я. Бранштэйн, А. Канакоцін ды іншыя».

Віктар Жыбуль у сваёй рэцэнзіі на кнігу Леаніда Маракова «Ахвяры і карнікі» напісаў: «ня памятае Менск Акопнага завулка, а гаворка йдзе ўсё пра той самы 2-гі Апанскі. І пра той самы дом № 4б. У 1-й кватэры жыў Майсей Кульбак (насамрэч у Менску ён жыў на Омскім завулку – В. Р.), а ў 2-й, празь сьценку, — Якаў Бранштэйн. Першы зь іх займаўся прозай, паэзіяй, драматургіяй, а другі правяраў пісьменьнікаў на прадмет палітычнай пільнасьці і вышукваў у іхніх творах «нацыянальна-дэмакратычныя» ўхілы. Можна ўявіць сабе, як неспакойна жылося Кульбаку з такім небясьпечным суседам». Упершыню я не згадзіўся з паэтам-архівістам, палічыў яго падыход спрошчаным… Паведаміў яму пра гэта – і атрымаў адказ: «Згодны, што ў асобе Якава Бранштэйна трэба глыбей разабрацца».

Мне здаецца, што ў ацэнцы аўтараў 1920–1930-х гадоў трэба сыходзіць з наступнага: а) якую рэальную шкоду нарабілі іхнія тэксты і/або ўчынкі; b) якія былі матывы гэтых аўтараў, а менавіта, ці верылі яны самі ў тое, што казалі/рабілі; c) што іх саміх чакала ў сталінскі час.

Наконт веры («b») – не думаю, што Рэлес памыляўся, пагатоў і дачка Якава Бранштэйна Іна пацвярджае, што бацька быў адданым камуністам. З «с» таксама ясна: многія пытанні здымае сам факт жахлівай смерці і некалькіх месяцаў катаванняў перад ёю. А вось пункт «а» раскрыць няпроста, дый знаёмы я далёка не з усёй літаратурна-крытычнай спадчынай Я. Бранштэйна (зрэшты, хацеў бы я бачыць чалавека, які прачытаў бы ўсе яго тэксты – і на ідышы, і па-беларуску, і па-руску). Тым не менш паспрабую разабрацца…

Бюст Я. Бранштэйна, створаны яго прыяцелем Заірам Азгурам. Фота адсюль.

Вядома, ужо тое, што ў другой палове 1920-х гг. Я. Б. вучыўся ў Камуністычнай акадэміі – установе Цэнтральнага выканаўчага камітэта СССР, адной з галоўных прыладаў для насаджэння аднадумства – наклала адбітак на яго дзейнасць. Ён лічыўся марксісцкім крытыкам, які хістаўся разам з лініяй партыі. Даволі іранічна, хоць і не без сімпатыі, адгукаўся пра Бранштэйна Гірш Рэлес у вышэйзгаданым нарысе: «Быў эстэтам, не пазбаўленым аналітычнага розуму. Але быў зацятым палемістам, артыкулы яго так і стракацяць палемікай. І занадта ўжо цвёрда стаяў на варце ідэйнай чысціні літаратуры. Часта даставалася ад яго яшчэ больш вядомаму крытыку Майсею Літвакову, які рэдагаваў у Маскве ўсесаюзную яўрэйскую газету «Дэр Эмес» («Праўда»)… Варта было з’явіцца крытычнаму артыкулу Літвакова, як адразу ж Бранштэйн знаходзіў, да чаго прычапіцца… Не ведаю, як Літвакоў, але Бранштэйн не крывіў душой. Ён быў верны сваім поглядам, але мог і памыліцца. Нельга сказаць, што ўсё напісанае Бранштэйнам не вытрымала часу. Многія яго выказванні і артыкулы і цяпер не страцілі значэння…»

М. Літвакоў і застаецца больш вядомым крытыкам: прынамсі ў расійскім варыянце «Вікіпедыі» пра яго артыкул ёсць, а пра Я. Бранштэйна няма. Літвакова арыштавалі ў тым самым 1937-м годзе; ці значыць, што крытыка з Менска неяк паўплывала на яго трагічны лёс? Думаю, не; дакладней, калі паўплывала, то хіба як частка агульнай атмасферы.

Ідышыст Генадзь Эстрайх у 2013 г. згадваў кур’ёзны выпадак, які здарыўся з ім у бібліятэцы ў час падрыхтоўкі чарговай кнігі: «Я замовіў некалькі работ, якія выйшлі з-пад пяра вядучых менскіх яўрэйскіх літаратурных крытыкаў і тэарэтыкаў – Якава Бранштэйна і Хацкеля Дунца, але, пачаўшы іх чытаць, неўзабаве адчуў млоснасць і галавакружэнне. Са мной такое і раней здаралася – на лекцыях па гісторыі КПСС і начартальнай геаметрыі… Карацей, я паспяшаўся закрыць гэтыя перапоўненыя марксісцкай казуістыкай працы і больш да іх не вяртаўся, а кніга мая так і засталася без главы пра Менск…»

Не здымаючы з Бранштэйна адказнасці за стварэнне ў літаратурным свеце задушлівай атмасферы 1930-х гадоў і за млоснасць Г. Эстрайха ў наш час, хацеў бы запярэчыць тым, хто бачыць у кожным артыкуле з папрокамі на адрас таго ці іншага пісьменніка «літаратурны данос» (або проста «данос»). Сёй-той сабе ўяўляе, што пасля лупцавання ў СМІ да ахвяры ў сталінскі час абавязкова выязджаў «варанок», але нават у 1937 г. так бывала не заўсёды. Напрыклад, у артыкуле А. Турэцкага ад 27.07.1937 у газеце «Рабочий» (папярэдніца цяперашняй «Советской Белоруссии») пад красамоўнай назвай «О вредительстве в педвузах БССР» выкладчыку мінскага педагагічнага інстытута Барысенку былі прысвечаны аж тры абзацы, даволі-такі пагрозлівых: «гэты выкладчык у сваіх лекцыях студэнтам абвяшчаў ворага народа, шпіёна Чарота “заснавальнікам беларускай пралетарскай паэзіі”, двурушніцкую антымастацкую паэму Александровіча “Цені на сонцы” ён выдаваў за “пярліну беларускай савецкай літаратуры”, ён ідэалізаваў БелАПП – гэтае гняздо фашысцка-трацкісцкіх дыверсантаў у савецкай літаратуры…» і г. д. Тым не менш Васіль Барысенка не адправіўся следам за Чаротам і Александровічам: ён яшчэ шмат гадоў служыў дырэктарам Інстытута літаратуры і мовы Акадэміі навук БССР (як да вайны, так і пасля).

Прыклад з Барысенкам я выбраў яшчэ і таму, што менавіта гэты дзеяч неўзабаве пасля арышту Бранштэйна напаў на яго ў газеце «ЛіМ» («Вораг пад маскай крытыка», 30.06.1937). Хто ведае, можа, і з (ня)лёгкай рукі Барысенкі ўкаранілася меркаванне аб тым, што Я. Бранштэйн нанёс беларускай літаратуры толькі шкоду?

Стыль палемікі ў Бранштэйна быў насамрэч наступальны і «бальшавіцкі» (з абвінавачваннямі, карыстаннем «зручнымі» цэтлікамі), і нездарма зборнік яго артыкулаў 1930 г. зваўся «Атака». Я ж працытую абзац з больш даступнага бранштэйнаўскага артыкула («Пытанні тэорыі і практыкі літаратурнага паходу», «Полымя рэвалюцыі», № 2, 1935): «Ва ўмовах жорсткай класавай барацьбы працякае літаратурны паход. Не выключана, што тую ці іншую чытку мастацкіх твораў класавы вораг, кулацкія агенты, нацдэмы паспрабуюць выкарыстаць у сваіх класавых антысовецкіх, контррэволюцыйных інтарэсах… (вылучана аўтарам – В. Р.) Аб’ектывісцкая… устаноўка кіраўніка чыткі можа толькі ліць ваду на млын класавага ворага і даць яму магчымасць выкарыстаць трыбуну чыткі для антысовецкай, нацыяналістычнай і кулацкай прапаганды». Так, аўтар заклікаў да пільнасці ў літаратуры, разам з сумнавядомым Жданавым ганарыўся тэндэнцыйнасцю савецкай літаратуры, дапускаў бестактоўнасці, у тым ліку на адрас Максіма Багдановіча з яго «нацыяналістычным творам пра слуцкую ткачыху» (тамсама)… Ды ўсё ж не прыкмеціў я, каб ён спрэс і ўсюды абрынаўся на калегаў па «цэху» з палітычнымі прэтэнзіямі.

Іншая справа, што ён падпісаў калектыўны зварот да Сталіна супраць падсудных у Маскве, ідэя якога, хутчэй за ўсё, была спушчана «зверху».

З газеты «Рабочий», 24.08.1936

Але, паклаўшы руку на сэрца, ці многія адмовіліся б падпісаць такі ліст, рызыкуючы ў выпадку непадпісання патрапіць назаўтра за краты? Да таго ж, на жаль, у 1936 г. арыштаваныя былі ўжо вырачаны незалежна ад кропкавай рэакцыі «на месцах» (гэта ў 1920-х грамадская думка магла яшчэ запаволіць або спыніць кола рэпрэсій…). Ізноў жа, я не апраўдваю Бранштэйна і яго таварышаў-падпісантаў, проста разважаю… запрашаючы да разваг іншых зацікаўленых асоб.

Часам Я. Б. нават спрабаваў прыцішыць напал жарсцяў: маю на ўвазе яго артыкулы«Супраць вульгарызатарства» («ЛіМ», 08.10.1932), «Аб крытыцы» («Полымя рэвалюцыі», № 6, 1935, дзе лупцаваўся небезвядомы Лукаш Бэндэ, «крытык з рэвальверам»). Крытыкаваў Бранштэйн і свайго таварыша Ізі Харыка, праўда, у адносна бяскрыўднай форме: «ранні Харык [сярэдзіны 1920-х] па-лявацку абураецца на мястэчка. Ён шле праклён “хмурым дзядам”, … агулам асуджае мястэчка на гібель» («Звязда», 17.11.1935).

Лейтматыў нарысаў Бранштэйна пра пісьменнікаў – пераадоленне апошнімі «цяжару мінулага». У сувязі з гэтым у 1935 г. ён адзначаў: «Кампазіцыйна аповесць “Салавей” зроблена як звычайная гістарычная эпапея, з моцным сюжэтным касцяком, калі не лічыць лірыка-іранічнага ўступу (гл. “спевы салаўя”, “нядзельныя званы”), які звязвае гістарычнае мінулае з сучасным». І яшчэ «Аповесць “Дрыгва” Якуба Коласа напісана пісьменнікам-рэалістам, які праўдзіва апісвае асноўную законамернасць людзей у іх руху – вось у чым сіла яго кнігі… Яго героі вельмі блізкія да герояў народных казак». Карціць згадзіцца незалежна ад ідэалагічнай падаплёкі (Я. Б. пастуляваў адыход Бядулі і Коласа ад нацдэмаўскіх поглядаў)… Або вось памысная заўвага: «Нельга абмяжоўвацца публіцыстычным пераказам твораў, зводзіць чытку літаратурных твораў і абмеркаванне іх да агульна-палітычных фраз».

Відаць, Бранштэйн быў надзелены найперш арганізацыйнымі здольнасцямі – пра гэта сведчыць доўгая, на цэлую пяцігодку, ягоная праца адказным сакратаром аргкамітэта Саюза пісьменнікаў БССР, а потым уласна Саюза (у 1932–1937 гг.). Але ж і з яго тэкстаў пра літаратуру можна вылушчыць «рацыянальнае зерне»; не быў юбіляр такім просталінейным, як яго часам малююць. Напэўна, мела рацыю «Электронная еврейская энцыклапедыя»: «цікавыя, хоць і спрэчныя, крытычныя артыкулы Бранштэйна пра творчасць І. Харыка, З. Аксельрода, А. Кушнірова, І. Фефера, Д. Бергельсона, Г. Орланда» (у мяне дайшлі рукі толькі да артыкулаў пра Харыка).

На фота з tut.by: Я. Бранштэйн і яго жонка, педагог Марыя Мінкіна (1930 або 1931 г.)

У 2007 г. у Мінскім яўрэйскім абшчынным доме адзначалася 110-годдзе Якава Бранштэйна (сустрэча «Памяць сэрца»), і я не меў бы нічога супраць аналагічнай вечарыны да 120-годдзя… Памяці – не панегірыкаў і не запозненых выспяткаў – гэты чалавек яўна заслугоўвае.

Вольф Рубінчык, г. Мінск

10.11.2017

wrubinchyk[at]gmail.com

Апублiкавана 10.11.2017  21:55

П. Севярынец i яго «Беларусалiм»

Аўтар на мiнскай вулiцы Сердзiча, 18.06.2017. Фота В. Рубiнчыка.

ЗОРКА

А зямля была нябачная і пустая,

І цемра над безданьню…

Быцьцё 1:2

Па-над гатэлем “Беларусь” задрыжэла халодная зорка. Ледзь бачная кропля сьвятла. Сьлязінка ў прадоньні.

Чалавек у чорным сьпінжаку, які стаяў на Траецкім мосьце праз Сьвіслач, плюнуў уніз. Маленькі згустак цяпла аддзяліўся ад цела і празь імгненьне пацалаваў цемру.

Чалавек ачомаўся, дрогка пацепнуў плячыма і пашукаў рэшткі цеплыні ў кішэнях. З таго часу, калі ён спыніўся тут, ля парэнчаў мосту, па-над вадой, увесь горад да самых дахаў пагрузіўся ў ноч. Змрок скрадваў астатнія ўспаміны, гасіў апошнія варушэньні душы, і ўвесь сьвет незваротна страчваў сэнс.

Ён стаяў на беразе бездані – бог, які за тры з паловай гады зрабіў гэтую краіну бліскучым чорным полем для шахматнай партыі цаною ў сьвет.

Бязьвідна і пуста было вакол, толькі сьцюдзёны вецер зрэдку серабрыў рабізну на Сьвіслачы, ды пара ягонага дыханьня тлела. Касьмічныя скарбы вагнёў. Гірлянды – рубінавыя, сапфіравыя, смарагдавыя, залатыя. І шары сьвятла, распаленыя сярод холаду. Пранізьліва. Казачна. Злавесна. Прашумлівалі рэдкія машыны, а ён стаяў перад цьмянай Нямігай і ніяк ня мог зразумець.

Бліскучыя ад сьлёзаў, невыносна мілыя і такія страшныя вочы Воленькі, вывальваюцца крывавыя вантробы, выбух айфона зь іскрамі, квадратны правал у цемру – і бах! – канец сьвету.

У мінака сьпехам дзынькнулі бутэлькі ў сьвяточным пакунку; нейкая парачка, прыабняўшыся, прыпынілася непадалёк на мосьце, трапіла ў ягоны акаём і кранальна, да болю ў сэрцы, пацалавалася; з грукатам, ледзь не рассыпаўшы на асвальтавым стыку ўсё сваё жалезнае начыньне, праехаў тралейбус.

А ён стаяў перад тысячагадовай нутробай Менску, на беразе самага глыбокага логу ў беларускай гісторыі, паміж Верхнім горадам і Траецкім, і халадзеў ад думкі, што зараз калі хто яго і шукае, дык толькі забіць.

З такой самай глыбокай цемры вывяргнула яго на белы сьвет трыццаць гадоў таму. Так, ён, мабыць, расплюшчваў вочы, ліпкія ад слізі, у краіне сьвятла і холаду, сярод белі і пырскаў крыві, рэзаны віск маці праз бой гадзіньніка перайшоў у стогн, і ўсё тое, што ён сіліўся вычхнуць, выплюнуць у гэты сьвет скрозь рот, забіты родавай тваньню, выбухнула стрэламі шампанскага, салютамі й тостам наперабой: “Ооо! З Новым годам!..”

Зараз, дрыжучы ад холаду, такі ж навагодні, голы й няцямны, Белазор згадаў, як шэптам, сарамлівая ад шчасьця, маці расказвала, што ўсёй палатай спрачаліся, у якім годзе ён зьявіўся на сьвет, што ў пасьведчанні аб нараджэньні ў яго 31 сьнежня, а ў пашпарце 1 студзеня, і што кропку, цокатам чаркі на эмаліраваным століку для інструментаў паставіў п’яны дзяжурны лекар: “Ша! Ціха ўсе… Пацан прыйшоў у самы час.”

О, у самы час ён, супрацоўнік Інстытуту гісторыі Акадэміі навук, дасьледчык Залатога веку, тры з паловай гады таму прыйшоў у аграмаду цемры ў яго за сьпінай – Палац рэспублікі, толькі што арандаваны “Непагасным”.

На сумоўі кашчавы, змаршчыністы стары, у белым доктарскім халаце, з кругамі пад вачыма, якога ён адразу назваў пра сябе стомленым д’яблам, адным мезенцам адсунуў ад сябе рэкамендацыю ягонага гуру, акадэміка Майсейчыка, ня слухаючы, расьсеяна перавярнуў аркуш, каб пераканацца, што на абароце пуста, ды так і пакінуў на стале.

– А-а… што тут у вас, у Беларусі… ёсьць? – гэты рыпучы голас вышкрабаў да дна, – ну… увогуле?

І праз колькі хвілінаў ягоных нястрымных выліваньняў пра дзясятае стагоддзе, Статут, віленскае барока, габрэйскія ешывы і карэньні геніяў, нецярпліва, ужо паміраючы, перапыніў:

– А… а… у двух словах? Проста… вось… ээ… Беларусь. Та-ска-аць, знак.

І паглядзеў бясколернымі вачыма, якія не выражалі ўжо нічога. Павісла цішыня, вось-вось гатовая абарвацца.

Белазор утаропіўся на аркуш белай паперы перад ім на стале, моўчкі глядзеў на яго. Беларусь. Раптам заплюшчыў вочы і сказаў:

– Чорны квадрат.

Стомлены д’ябал дрогнуў векам, нахіліўся і паднёс свой старэчы зморшчаны твар блізка-блізка:

– Ш-што?..

Чорны квадрат. Першая сусьветная вайна, перад самай рэвалюцыяй. Наш беларускі геній Малевіч. На выставе ў Піцеры, у “красным куце”, дзе звычайна вешаюць абраз – чорны квадрат на белым тле. Ікона новага бязбожнага часу. Так, працягваў ён з сэрцам – душу вырашыў выкласьці ўсім гэтым прыхадням, маць тваю! – чорны квадрат. Ну, а як інакш акрэсьліць чорную дзірку на мапе Еўропы, адгароджаную з усіх бакоў, пра якую ніхто ў сьвеце нічога ня ведае, і якая нават сама без паняцьця пра тое, чым яна ёсьць!

Доктар Ліхтштайнер, стары мудры нямецкі габрэй, ужо тады прачнуўся і паглядзеў на яго адпаведнымі выпадку квадратнымі вачыма. Ідэальны брэнд.

З адным чорным квадратам пад пахай, сьледам за афіцэрам аховы па гулкіх, яшчэ пустых залях Палацу, ён ледзь пасьпяваў за зданямі адлюстраваньняў па калідорах – і надломваўся ў новых плітах глянцу, у мармуровым тумане, у тускнай рассеянай смузе прывідны сьвет, які заўтра авалодае ўсёй краінай. Постаць перад агромністым, ва ўсю сьцяну, вакном, абярнулася – і калідор, бясконца адлюстраваны, праваліўся ў далячынь, разбураючы начны горад, і той, пра каго ўсе гаманілі, але ніхто не бачыў, паглядзеў Андрэю Белазору ў вочы. Ён ледзь пасьпеў падхапіць сэрца, што раптам абарвалася ў глыбіню.

Бяскроўны, моцна сьцяты рот і надламаныя бровы крывіліся, ня ў сілах прысутнічаць побач з расьсечанымі наўскось, нібы ўдарамі шаблі, чорнымі вачыма. Скулы западалі, і адно аграмадны лоб з залысінамі ды жалезабетоннае падбароддзе стрымлівалі гэты твар, каб ён не праваліўся ў цемень вачніцаў цалкам.

…Цяпер апошнюю цыгарэту, і ўсё.

Белазор нервова выбіў з пачаку астатні тытунёвы патрон, выскаліўся і паднёс запальнічку. Рука дробна дрыжэла. Агеньчык ледзь трымцеў, адчайна ўнікаючы канчара.

Ён заўжды ганарыўся сваёй здольнасьцю пранікаць у сутнасьць рэчаў, бачыць схаваны сэнс. А Беларусь – гэта суцэльны стоены сэнс! Зь “Непагасным”, цэлай імпэрыяй гандлёвых і забаўляльных цэнтраў, кіно і казіно, са сваёй тэлевізіяй, са звышзадачай прыцягнуць сюды, у Беларусь, увесь сьвет – ён, маньяк-гісторык, сам тварыў гісторыю. Беларусь, адсутнасьць сутнасьці, ледзь бачнымі абрысамі на чорных квадратах, цяпер прыцягвала, як чорная дзіра, што паглынае зоры. І калі ўся краіна, за тры гады заселеная ягонымі ідэямі, задраўшы голаў, глядзіць на тваё, дастанае пару тыдняў таму з галавы – о, ад гэтага каму хочаш зьнясе дах.

Ад заробку, які павышаўся ў разы штомесяц, ад усіх гэтых тачак ды люксаў на перамовах, а найбольш ад размаху працы – так, у яго рэальна зносіла. За шэсьць дзён, з панядзелка па суботу, ты мог стварыць цэлую галактыку: бігборды, экраны, ролікі акуналі раёны, кварталы, жылыя масівы ў белазоравы мроі. Ён жыў, еў і спаў у Палацы. Ён шалёна выдыхаў цыгарэтны дым у адчыненыя вокны, запальваў каманду крыэйтараў, кампутаровых геніяў ды прад’юсараў – і выдаваў на плазьменную сьцяну ў кабінэце Цімура новую эру.

Шкада гэтага агеньчыку. Шкада гэтай апошняй цыгарэткі. І самае галоўнае, шкада сябе самога, да сьлёзаў. Адзіны беларус, які меў шанец нарэшце абеларусіць Беларусь.

Ён зло ўсмактаў ірдзеючае пекла ўсярэдзіну, і лёгкія перапоўніў едкі дым. Дым ня грэў, а выпальваў – і ён моцна выдыхнуў у твар усяму сьвету.

Дым на імгненьне затуманіў катлавіну Нямігі, выпарыўся, і расхінуў перад ім цьмянае прадоньне. Нібы ў кашмары, па-над ім стаялі і глядзелі незьмігутна дзьве цыклапічныя постаці: вежа Цімура ў “Раял Плазе” і чорны гранёны крышталь “Хілтану, дабл тры”, дзе цяпер месьціўся сусьветны штаб “Непагаснага”.

Павал Севярынец

(урывак з рамана “Беларусалiм” прысланы аўтарам адмыслова для belisrael.info; раман рыхтуецца да публiкацыi)

Апублiкавана 27.06.2017  22:03

Анатоль Сідарэвіч. АДНАЛЮБ

Спаўняецца 75 год з дня смерці Антона Луцкевіча, аднаго з тых, без каго не было б Рэспублікі Беларусь. Палітык і палітычны мысліцель, публіцыст і літаратурны крытык, гісторык і педагог, перакладчык і рэдактар – карацей, чалавек шматграннага таленту. Марксіст, сацыял-дэмакрат, адзін з заснавальнікаў і кіраўнікоў Беларускай Сацыялістычнай Грамады, ініцыятар (разам з братам Іванам) абвяшчэння незалежнасці Беларусі, старшыня Рады Народных Міністраў і міністр замежных спраў Беларускай Народнай Рэспублікі. Чалавек, які гутарыў і з якім гутарылі Юзаф Пілсудскі і Томаш Масарык, Антанас Смятона і Міхайла Грушэўскі, Карл Каўцкі і Ігнацы Падарэўскі. Чалавек, які ўваходзіў у адну арганізацыю масонскага тыпу з Аляксандрам Керанскім і многімі іншымі вядомымі дзеячамі.

Можна было б пісаць вялікі артыкул ці нават трактат пра кантакты Антона Луцкевіча з габрэйскімі дзеячамі яго пары. Вось і масонам ён стаў таму, што яго рэкамендавалі ў ложу вядомыя віленскія ліберальныя дзеячы доктар Георгій Ром (кажуць, сваяк знакамітага рэжысёра Міхаіла Рома) і доктар Цэмах Шабад.

Луцкевіч разглядаў Беларусь і так званы Паўночна-Заходні край як край пяці народаў: беларусаў, вялікаросаў, габрэяў, літоўцаў і палякаў. Ён быў краёўцам, то бок хацеў, каб гэты край стаў краем мірнай супрацы народаў, якія яго насяляюць. Калі ў 1915 г. стала відавочна, што заходняя частка Беларусі з Вільняй і Віленскім краем трапяць пад уладу Нямеччыны, беларускія сацыялісты разам з Бундам вырашылі каардынаваць сваю дзейнасць. Як вядома, у снежні 1915 г. была выпрацавана, як яе назваў гісторык Зэновіюш Панарскі, шляхетная канцэпцыя Канфедэрацыі Вялікага Княства Літоўскага. Распрацоўвалі яе прадстаўнікі чатырох народаў (вялікаросы ў жніўні–верасні 1915 г. падаліся ў бежанства, на ўсход). Напісаны Іванам Луцкевічам універсал Канфедэрацыі Вялікага Княства Літоўскага быў апублікаваны на чатырох мовах. На жаль, гэтай задуме не наканавана было здзейсніцца: яе не прыняла большасць польскіх і літоўскіх палітыкаў, якія цвёрда стаялі за адраджэнне нацыянальных дзяржаў, што праўда, квапячыся пры гэтым на землі суседзяў. Пазней, калі польскі Устаноўчы сойм прыняў такі выбарчы закон, паводле якога беларусам, габрэям, немцам і ўкраінцам цяжка было прабіцца ў парламент, Луцкевіч быў у ліку палітыкаў, якія ў 1922 г. стварылі Блок нацыянальных меншасцяў. І ў выніку з трыбунаў Сойму і Сенату Польскай Рэспублікі загаварылі прадстаўнікі гэтых народаў.

Асобна трэба сказаць пра публікацыі Антона Луцкевіча ў габрэйскім друку.

У 2011 г. даследчыца габрэйскага жыцця ў Беларусі Клэр Лё Фоль выявіла ў Інстытуце габрэйскіх даследванняў (Institute for Jewish Reseach) у Нью-Ёрку[1] брашуру Антона Навіны (гэта псеўданім А. Луцкевіча) “Беларусы” (די װײסרוסן .אנטאן נאװינא). Кніга выйшла ў 1924 г. у віленскім выдавецтве «די נײע ײדישע פאלקסשול»  (“Новая габрэйская народная школа”).

Гэтую працу Антон Луцкевіч адмыслова пісаў для габрэйскай чытацкай аўдыторыі. Напісана яна ў кастрычніку 1921 г. па-расійску. Яе рукапіс захоўваецца ў бібліятэцы імя Ўрублеўскіх Літоўскай акадэміі навук у 21-м фондзе (адзінка захавання 338).

Значна раней на ідышы апублікавана іншая праца Антона Луцкевіча. Пра гісторыю яе з’яўлення на старонках часопіса “Ды юдышэ вэлт” (די יודישע וועלט ; “Габрэйскі свет”) больш-менш падрабязна напісаў Змітрок Бядуля ў сваёй знакамітай брашуры “Жыды на Беларусі: Бытавыя штрыхі”[2]. Што праўда, Бядуля не назваў аўтара артыкула. Клэр Лё Фоль выявіла, што аўтарам змешчанага ў 9-м і 10-м нумарах часопіса за 1913 год артыкула “Адраджэнне беларусаў” (די אופלעבונג פון די בעלארוסען) быў Антон Луцкевіч.

Гэтым артыкулам часопіс адкрываў новую рубрыку – “Нашы суседзі” (אונזערע שכנים). “Пад такой назвай, – гаварылася у нататцы ад рэдакцыі, – мы хочам час ад часу друкаваць артыкулы, якія павінны знаёміць чытачоў з сацыяльна-культурным становішчам і адраджэнскім рухам прыгнечаных народаў, між якіх мы жывем. Артыкул, які мы друкуем у гэтым нумары, напісаны беларускім пісьменнікам і перакладзены на ідыш з рукапісу”.

Не выключана, што перакладчыкам артыкула быў сам Змітрок Бядуля.

Павярхоўнае знаёмства з тэкстам артыкула паказвае, што гэта адаптаваны тэкст артыкула А. Луцкевіча “На дарозе да новага жыцця”, які ў 1912 г. друкаваўся ў альманаху “Маладая Беларусь” і быў выпушчаны асобнаю адбіткаю. Значна пазней гэты артыкул перадрукаваны ў Луцкевічавай кнізе “Да гісторыі беларускага руху” (Менск, 2003; Вільня–Беласток, 2010; Смаленск, 2015).

Цяпер даследчыкам вядомыя і іншыя тэксты, якія пад імем А. Луцкевіча апублікаваныя ў габрэйскім друку. Гэта ягонае інтэрв’ю віленскай газеце “Унзэр тог” (“Наш дзень”), надрукаванае 5 снежня 1921 г. пад загалоўкам “Беларусы на выбарах у сойм” (гаворка пра выбары ў сойм так званай Сярэдняй Літвы). Асобнік газеты захоўваецца ў 3-м фондзе Беларускага дзяржаўнага архіва-музея літаратуры і мастацтва (адзінка захавання 206). З артыкула Аляксандры Бэргман “Яшчэ раз пра Антона Луцкевіча” (ARCHE. 2009. № 8) вядома, што пасля арышту паслоў ды іншых актывістаў Беларускай Сялянска-Работніцкай Грамады Луцкевіч на пачатку 1927 г. даў інтэрв’ю віленскай газеце “Цайт”. Трэба спадзявацца, што тэкст гэтага інтэрв’ю будзе таксама даступны нашым даследчыкам.

Можна думаць, што названымі публікацыямі спіс Луцкевічавых тэкстаў, апублікаваных у габрэйскім друку, не закрываецца.

Наагул, гэта праблема – вывучэнне габрэйскага друку былой Расійскай імперыі, Польскай Рэспублікі і БССР. Гэты друк не быў даследаваны, напрыклад, тады, калі рыхтаваліся бібліяграфічныя даведнікі пра Янку Купалу і Поўны збор яго твораў. Ёсць імавернасць, што не ўлічаны многія пераклады твораў Песняра на ідыш, а таксама артыкулы пра яго на гэтай мове. Бяда ў тым, што беларусы лянуюцца вучыць ідыш, а для маладых габрэяў ён “нямодны”, бо практычнае значэнне мае цяпер іўрыт. І нешта не бачу я ў Беларусі даследчыкаў гісторыі тутэйшага габрэйства, габрэйска-беларускіх сувязяў. Практычна ўсе яны жывуць за межамі нашай краіны. Праблема.

***

Некаторыя не абцяжаныя веданнем гістарычных рэаліяў людзі звяртаюць увагу на тое, што Антон Луцкевіч у сваіх беларускамоўных працах не карыстаўся словамі “яўрэй” ці “габрэй”, а спрэс пісаў “жыд”, “жыды”, і робяць з гэтага пэўныя высновы. І калі кажаш ім, што і сваю жонку Луцкевіч называў жыдоўкай, яны здзіўляюцца. А жонкаю Луцкевіча была Сэрка Абрамовіч, якую ў хрысціянскім асяроддзі называлі Зоф’яй (такое, дарэчы, было імя і маці Луцкевіча).

Гэта пісьменніку дадзена права на вымысел. Гісторык можа толькі дадумваць, абавязкова робячы пры гэтым агаворку: гэта не факт, але мне так думаецца. Шчыра прызнаюся, што да гэтага часу не ведаю, калі адбылося знаёмства Антона і Сэркі ды калі яны пажаніліся. Можна думаць, што Сэрка выйшла за Антона ці пад канец 1919-га, ці на пачатку 1920-га, бо і першынец нарадзіўся 22 кастрычніка 1920 г.

Сэрка Абрамовіч была, як у той час казалі, рэбэцы. Яна вывучылася на лекара. Вучылася ж у Манпэлье, дзе была моцная габрэйская грамада, а медыцынская школа існавала яшчэ ў ХІІ ст. У 1289 г. у горадзе быў заснаваны ўніверсітэт, студэнтам якога ў свой час быў знакаміты Нострадамус і медыцынскі факультэт якога скончыла Сэрка. Яе спецыялізацыяй была педыятрыя.

Тое, што патомны шляхціч Антон збіраецца жаніцца з габрэйкай, выклікала спрэчкі ў сям’і. Антонавы бацькі і большы брат Іван Герман да таго часу памерлі, але іншая радня не хацела, каб габрэйка была жонкаю Луцкевіча. І калі думку родных і сваякоў можна было ігнараваць, дык абысці Касцёл ніякім чынам было нельга: у той час шлюб быў толькі царкоўны. Не мог абвянчаць такую пару і рабін. Каб пераадолець гэтую перашкоду, Антон з каталіцызму перайшоў у кальвінізм. Гэта не было для яго праблемай, бо пазней ён публічна скажа, што з’яўляецца атэістам. Кальвінскі пастар блаславіў шлюб Антона і Сэркі.

Антон і Сэрка з сынамі Юркам і Лявонам

У Антона і Зоф’і – будзем называць Сэрку і так – было двое дзяцей: Юрка (нарадзіўся, нагадаю, 22 кастрычніка 1920 г.) і Лявон (13 сакавіка 1922 г.). Юрый і Лявон Антонавічы, якіх я ведаў асабіста, жартавалі, што яны нарадзіліся ў рэстаране, а хрысцілі іх у кінатэатры. І сапраўды, у доме 33 па вуліцы Віленскай у савецкі час абсталявалі рэстаран, а кальвінскую царкву бальшавікі ператварылі ў кінатэатр “Kronika”.

Нехта, магчыма, вывучыць усе дакументы пра пані Зоф’ю Луцкевічаву, якія маюцца ў віленскіх архівах. З таго, што трапіла мне на вочы ў акадэмічнай бібліятэцы імя Ўрублеўскіх, можна даведацца, што ў другой палавіне 1920-х доктарка Луцкевіч была беспрацоўная. Як вырашылася пытанне аб яе працаўладкаванні, я не ведаю. Затое агульнавядома, што 12 кастрычніка 1927 г. быў арыштаваны і кінуты ў турму на Лукішках муж пані Зоф’і. Палякі выдатна ведалі, што Луцкевіч не з’яўляецца сябрам Беларускай Сялянска-Работніцкай Грамады, але вырашылі “падвярстаць” яго пад гэтую справу, бо ім рупіла ізаляваць былога прэм’ер-міністра БНР. На тое была важкая прычына: набліжаліся выбары ў Сойм і Сенат другой кадэнцыі, і Луцкевіч мог зноў узначаліць выбарчую кампанію беларусаў, зноў дамовіцца ў габрэямі, немцамі ды ўкраінцамі пра выбарчы блок ды замацаваць электаральны поспех 1922 г. Да таго ж у 1927-м Луцкевіч узначаліў даволі паспяховую кампанію па выбарах у органы мясцовага самакіравання.

Гэта, мушу адзначыць, мая думка наконт прычыны арышту Луцкевіча. Інакш нельга растлумачыць той факт, што ён быў вязнем толькі праз 9 месяцаў пасля зняволення правадыроў БСРГ.

Пані Зоф’я

Мужа арыштавалі, і пані Зоф’я засталася адна з двума малалетнімі сынамі. Можна толькі ўявіць, што яна перажыла з кастрычніка 1927-га па май 1928-га, калі А. Луцкевіча суд апраўдаў і ён выйшаў на волю. Аднак пракуратура не згадзілася з рашэннем суда, і ў самым канцы лютага 1929 г. пачаўся чарговы працэс. Зноў перажыванні, зноў паняверка, і 5 сакавіка, калі Луцкевіч быў у апеляцыйным судзе, пані Зоф’я засілілася.

Зноў апраўданы судом, Луцкевіч застаўся з двума дзецьмі. Жаніцца другі раз, прывесці сынам мачаху ён не змог. Такіх мужчын называюць адналюбамі.

Тым часам жыццёвыя абставіны ўскладняліся. Асноўны даход Луцкевіч меў як настаўнік Віленскай беларускай семінарыі. Зарабляў ён і пяром. Да таго ж ён узначальваў Беларускае навуковае таварыства з яго знакамітым музеем. Але ў 1931-м яго пазбавілі працы ў гімназіі. На адны ганарары жыць было цяжкавата, а аплата працы загадчыка Беларускага музею была скупая. Луцкевіч мусіў пакінуць кватэру ў доме 33 па Віленскай вуліцы і наняць вельмі сціплую кватэрку на Піўной. Даўні знаёмец Луцкевіча, вядомы сваім нацыяналізмам доктар Ян Станкевіч сведчыў, што Луцкевіч у тыя гады літаральна галадаў.

Магчыма, Луцкевічу і яго сынам лягчэй стала жыць, калі знайшліся дабрадзеі, якія пачалі фінансава падтрымліваць і Беларускі музей, і яго загадчыка. У першую чаргу гэта былы дзяржаўны сакратар БНР Клаўдзій Дуж-Душэўскі. Інжынер-будаўнік, які ўзводзіў для Літвы будынкі дзяржаўных устаноў у Коўне, ён мог выдзеліць са свайго бюджэту даволі значную па тым часе суму[3]. Калі бальшавікі ў верасні 1939 г. прыйшлі ў Заходнюю Беларусь ды арыштавалі А. Луцкевіча, Дуж-Душэўскі ўзяў яго сыноў пад апеку.

***

У свой час я даволі падрабязна расказаў чытачам “Нашай Нівы” пра род Луцкевічаў. Прадоўжыць гэты род было наканавана Юрыю Луцкевічу, большаму сыну Антона і Сэркі. Ён стаў бацькам дачкі Алесі і сына Івана.

Унук Антона Луцкевіча — Іван з жонкай Вольгай і сынамі Міхасём і Юркам

У юныя гады Іван Юр’евіч Луцкевіч захапляўся джазам, і гэтае захапленне прывяло яго ў Ізраіль. Другі раз у Ізраіль Іван прыехаў у больш сталым узросце і з празаічнай мэтай падзарабіць. Там, у Ізраілі, ён сустрэў сваю будучую жонку, дзяўчыну з Гомеля Вольгу. Там у Івана і Вольгі нарадзіліся Міхаэль (2010) і Юрка (2012). Як жартуе бацька, праўнукі прэм’ер-міністра БНР Антона Луцкевіча і Сэркі Луцкевічавай могуць прэтэндаваць за самыя высокія пасады ў Дзяржаве Ізраіль.

Анатоль Сідарэвіч, для belisrael.info

 

[1] Сам Інстытут быў заснаваны на пачатку 1920-х у Вільні, але не ў апошні чарод з прычыны антысеміцкай палітыкі польскіх уладаў у канцы 1920-х было вырашана перанесці яго дзейнасць за акіян. Так у Нью-Ёрку апынулася багатыя бібліятэка і архіў. Страшна падумаць, што было б з калекцыямі, калі б праца Інстытута датрывала ў Вільні па Другой сусветнай вайны…

[2] Гл.: Бядуля З. Выбраныя творы. Мінск: “Кнігазбор”, 2006. С. 406–407.

[3] Не ведаю, ці залічаны К. Дуж-Душэўскі ў Праведнікі народаў свету, але добра вядома, што ён быў арыштаваны нацыстамі за тое, што ратаваў габрэяў.

Пару заўваг ад рэд. Брашура 1924 г. на ідышы (гл. выяву справа) даўно вядомая зацікаўленаму колу, яна захоўваецца, напрыклад, у іерусалімскай нацыянальнай бібліятэцы. Артыкул А. Навіны займае ў ёй 18 старонак, a дадатак, апавяданне Т. Гушчы (Я. Коласа) «Дзеравеншчына» ў перакладзе на ідыш, – 6 старонак. «Выяўлены» артыкул А. Навіны ў часопісе «Ды юдышэ велт» за 1913 г. таксама даволі вядомы, даступны для капіявання ў той жа бібліятэцы (гл. першую старонку злева). Назва артыкула гучыць крыху іначай, чым у нашага паважанага аўтара: «Вегн дэр нацыёналер ойфлебунг фун ды беларусн», г. зн. «Пра нацыянальнае адраджэнне беларусаў».

«Даследчыкаў гісторыі тутэйшага габрэйства, габрэйска-беларускіх сувязяў» у Беларусі не так і мала. Некаторыя публікаваліся на нашым сайце, пра некаторых мы пісалі.

Апублiкавана 21.03.2017  12:45

В. Рубінчык. КАТЛЕТЫ & МУХІ (35)

Жыццё ўсё больш і больш дзівоснае… «Всё чудесатее и чудесатее», як сказала б кэралаўская Аліса (ёсць верагоднасць, што яе прыгоды ў Залюстроўі выйдуць асобнай белмоўнай кнігай у 2017 г.) або «всё тот же анекдот», паводле глускага газетчыка Навума Сандамірскага. Так ці іначай, каб тут існаваць, патрэбна жалезабетоннае пачуццё гумару.

Міністр адукацыі Жураўкоў, які хаваўся ад Ганны Канапацкай, а заадно ад нашых заўваг, 15.12.2016 зволены (ну, для яго сям’і гэта не так смешна, тым болей усё адбылося па-хамску, без папярэджання). На яго месца прызначылі чыноўніка 1964 г. нар., і таксама з юбілейным медалём, толькі не «70 год Перамогі ў вайне», а «60 год». От цікава, а ў чэргах іх пускаюць уперад, як франтавікоў?.. Нейкі час у міністэрстве, калі меркаваць паводле афіцыйнага сайта, увогуле панавала двоеўладдзе. Рускамоўная версія прадстаўляла аднаго таварыша, белмоўная – другога (cкрын ад 16.12.2016, 17:59).

Ну Гайдай жа самы настаяшчы: «Так што, выходзіць, у вас два міністры?» – «Выходзіць, два… І цябе вылечаць, і цябе вылечаць, і мяне вылечаць».

Дзіўна, што кудысьці падзяваліся аўтары сайта «Навінкі сёння», іх пляцоўка не абнаўляецца з канца верасня. Праўда, кіслотная атмасфера не спрыяе развіццю «сатырычна-парапалітычных» блогаў – у нас і праставатыя жарты па завядзёнцы не дужа цэняцца. Во натрапіў на рэцэнзію Міколы Хведаровіча, які ў 1958 г. адгукнуўся на дэбютны зборнік Уладзіміра Караткевіча:

«Верш “Вадарод”, цікавы па зместу і па-майстэрску выкананы, не задавальняе завяршэннем развагі. Вядома, што атамная энергія вынайдзена нашай навукай (! – В. Р.) не для знішчэння, а для росквіту чалавечага шчасця, але гэтая вынаходка выкарыстоўваецца капіталістамі супраць прагрэсу і дэмакратыі, для імперыялістычных захопніцкіх мэт. Аб гэтым паэт мог сказаць проста і выразна, а ён піша (цытуем радкі па зборніку «Матчына душа»):

Бы сарваўся вар’ят утрапёны і злосны

Прах старых гарадоў дасягае нябёс,

З дзіркай ў чэрапе гінуць дваццатыя вёсны,

Плывуць горкія рэкі жаночых слёз.

Недарэчныя ў гэтым месцы і такія радкі:

У паэтаў дрэнных шпурлялі б бананамі,

(Эстэтычней, ніж яек пратухлых пах).

Такія жарты ў такім сур’ёзным месцы проста не да месца, бо гэты жарт сам па сабе знімае ўсю вастрыню выказанай думкі».

* * *

Пасля Чарнобыля і Фукусімы ведаем мы пра «росквіт чалавечага шчасця», і выходзіць, што Караткевіч востра прадчуваў бяду, а больш вопытны Хведаровіч – на жаль… Ды справа нават не ў гэтым, а ў шчырай перакананасці беларускага літаратара (не найгоршага, які да таго ж сам у 1932 г. досыць плённа жартаваў у зборніку «Ха»), што цноту з гарэзіяй вымешваць няможна…

У дадатак старэйшы калега, нядаўна выпушчаны з лагера, адлупцаваў «маладога» за жартаўлівы верш «Як размаўляюць звяры і птушкі»: «Чытаеш і дзіву даешся. Няўжо ў наш час гэта такая важная і вострая тэма, як размова жаб, вуркатанне галубоў і пеўня?»

Што б сказаў бедны Хведаровіч, пагартаўшы новы зборнік Віктара Жыбуля «Дзяцел і дупло», куды ўключаны, напрыклад, такія радкі пра дзённік Максіма Багдановіча:

Нацешымся дзівоснаю кабетаю,

Якой зачараваны быў Максім,

з Гагарыным узмыем над планетаю

і з Каліноўскім сумна павісім.

Напэўна, не паверыў бы анатацыі: «Іронія, гратэск, «чорны» гумар, давядзенне да абсурду, гульня словаў і сэнсаў здольныя не толькі выклікаць усмешку (у мяне дык і рогат – В. Р.), але нярэдка і задумацца над рознымі праявамі нашай зменліва-зманлівай рэчаіснасці (такі задумваўся – В. Р.)». Пайшоў бы шукаць печку-буржуйку…

Да чаго хілю – ахвяры і пакутнікі не заўсёды становяцца героямі, дарма што з іх раз-пораз лепяць герояў. Папраўдзе, дужа рэдка становяцца… Той жа Хведаровіч побач з іншым былым вязнем, Уладзімірам Дубоўкам, увосень 1958 г. у хоры з кіраўнікамі Саюза пісьменнікаў БССР Броўкам, Глебкам ды інш. ганіў Пастарнака, хоць мог бы, напэўна, і прамаўчаць.

«Літаратура і мастацтва», 01.11.1958

Нядаўна Ганна Севярынец, шанавальніца і даследчыца творчасці аўтара «маёй шыпшыны», патлумачыла паводзіны свайго ўлюбёнага паэта: «Дубоўку… прымусілі выступіць на адным з такіх сходаў. Ён толькі нядаўна быў рэабілітаваны, таму не мог адмовіцца… Што зрабіў Дубоўка? Ён расказаў кітайскую легенду: «Адзін мастак сказаў: я зраблю цуд. Ён працаваў некалькі гадоў і стварыў маленькую малпачку. Вось тое самае зрабіў Пастарнак». Ці асудзіў ён Пастарнака? Вялікае пытанне… Калі слухаць выступ Дубоўкі, ведаючы Кітай так, як ведаў яго паэт, пачуем: Пастарнак сказаў, што зробіць цуд, і – зрабіў яго. Ясная рэч, ніхто з прысутных гэтага не зразумеў – і дзякуй богу».

На мой сціплы одум, сказаць так, што ніхто нічога не зразумеў, – усё роўна што не сказаць. У «сухой рэшце» засталося наступнае: надломленага пісьменніка нацкавалі на калегу і зафіксавалі гэта для публікі на старонках газет (пазней той жа трук удаўся з Васілём Быкавым, калі яго подпіс у 1973 г. фігураваў пад калектыўным лістом з асуджэннем Аляксандра Салжаніцына і Андрэя Сахарава). Тут бачыцца найперш урок для моладзі ад партбосаў: калі нават такія «маманты», як Дубоўка і Быкаў, гнуцца, то загонім і вас у казіны рог – нават не спрабуйце «высоўвацца»…

У Беларусі тактыка выявілася паспяховай у тым сэнсе, што толькі адзінкі ў 1960-70-х наважваліся вольна выказвацца і дзейнічаць. Сярод іх быў ураджэнец Бабруйска Міхась Кукабака, якому нядаўна споўнілася 80. З іх каля 17 правёў у турмах, лагерах, вар’ятнях, так што яму ёсць што ўспомніць. Чалавек з няпростым характарам, як гэта вынікае з перапіскі на «Мы здесь» (не блытаць з «Мы яшчэ тут!») у 2005 г. Добра, што нарэшце выйшла і прэзентавана прысвечаная яму кніга. Цяпер Кукабака жыве ў Маскве і папярэджвае беларусаў пра небяспеку ад ворага, пуцінскай Расіі.

Cярод экс-сядзельцаў сучаснай Беларусі ёсць тыя, хто змагаецца, а ёсць тыя, хто піша кнігі пра сваё былое змаганне. Да апошніх, відаць, трэба аднесці і Андрэя Саннікава, згаданага ў 33-й серыі. Шэсць гадоў таму ён абяцаў «змяніць лысую гуму». Потым да вясны 2012 г. знаходзіўся за кратамі, адкуль у 2011 г. гукнуў, што ў снежні 2010 г. пры «чэсным» падліку галасоў мусіў выйсці ў другі тур з Лукашэнкам і па-ранейшаму лічыць сябе кандыдатам у прэзідэнты. Цяпер – недзе на Захадзе.

Я б, можа, не цікавіўся так паваротамі яго лёсу, каб не кніга Саннікава «Белорусская американка». Нейк сумна, калі чалавека, асноўным дасягненнем у палітыцы якога ёсць «Хартыя-97» (надоечы яна зноў папіярыла «Легендарнага генерала Булак-Балаховіча», акуратна адцэнзураваўшы арыгінал з «Гістарычнай праўды», дзе ёсць слова «погромщик», і заблакаваўшы мой камент пра ўдзел балахоўцаў у антыяўрэйскіх акцыях), прэзентуюць так: «Хочацца верыць, што калі-небудзь мой народ выбера іменна такога прэзідэнта. Выбера будучыню».

Пачытаў у бібліятэцы пісьмо 1949 г., падпісанае бацькам палітыка Алегам Саннікавым, і знік яшчэ адзін козыр Андрэя Алегавіча, 1954 г. нар. («патомны інтэлігент»). Газета «Сталинская молодежь», 23.03.1949:

Яшчэ былі заявы пра адну з найлепшых беларускіх п’ес («Тутэйшыя» Янкі Купалы) тыпу «камедыя гэта супярэчлівая і ідэйна невыразная», спасылкі на такіх аўтарытэтаў у галіне тэатразнаўства, як Сталін і Маа Цзэдун (ужо ў кнізе 1961 г.). На даволі хісткім падмурку быў пабудаваны дабрабыт сям’і С. у савецкую эпоху. Ясная рэч, нашчадкі не абавязаны крочыць сцяжынамі продкаў, і дэ-юрэ прэтэнзій быць не можа, але мне блізкая думка Дзмітрыя Быкава аб тым, што «мы адказваем за грахі бацькоў», прынамсі ў маральным плане. Падобна, «творчую спадчыну» бацькі былы лукашэнкаўскі чыноўнік не адрэфлексаваў, без чаго цяжка было спадзявацца на прагрэс у палітыцы. Можа, зараз?..

Дапраўды, што замінае папрасіць прабачэння ў нашчадкаў сусветна вядомага фалькларыста Льва Барага (ён не загінуў, аднак пасля 1949 г. быў вымушаны з’ехаць у Башкірыю)? Калі гэты акт будзе шчырым, то я ўпэўнены, што Андрэй Саннікаў яшчэ здолее «ўскочыць у цягнік», рэальна вярнуцца ў палітыку.

* * *

Набліжаецца Новы год, карціць падвесці вынікі. Стрэлка сімвалічнага «гадзінніка Суднага дня», прыдуманага ў 1947 г. навукоўцамі з Чыкагскага ўніверсітэта (блізіня да 12 сімвалізуе небяспеку), стаіць усяго ў трох мінутах ад крытычнага моманту… Так блізка яна не знаходзілася з 1984 г. На гэтым фоне мясцовая мітусня, асабліва перастаноўкі чыноўнікаў, істотна блякне. I ўсё ж выкажу сваё стаўленне да кампаніі за адстаўку міністра ўнутраных спраў, якога папракаюць, сярод іншага, і тым, што «засвяціўся» на парадзе 9 мая 2015 г. у форме камісара НКУС. Ён і канспіролаг – лічыць, што супраць міністэрства, як самай моцнай галіны ўлады, вядзецца мэтаскіраваная кампанія дыскрэдытацыі (звычайна, дадам ад сябе, удары наносяцца якраз па слабейшых кропках). Каментатары, пачынаючы ад Юрыя Зісера, небеспадстаўна заўважылі, што дыскрэдытуюць сябе «органы аховы парадку» перадусім самі.

Ужо не адзін месяц збіраюцца подпісы пад петыцыяй да Лукашэнкі, каб зволіў міністра… Не набралося і 1500. Там, дзе людзі звяртаюцца да міністра і пералічваюць вапіюшчыя факты, прапануючы яму «навесці парадак» або добраахвотна пайсці ў адстаўку, справы крыху лепшыя – лік падпісантаў набліжаецца да 5000.

Шансаў, што петыцыі спрацуюць, няшмат, мо 0,01%. Зараз я рэдка ўдзельнічаю ў справах, пра якія загадзя ведаю, што поспеху не будзе. Дый міністры ў цяперашняй сістэме – пешкі, не кажучы пра большасць чыноўнікаў ніжэйшага рангу (тыя – проста клеткі на шахматнай дошцы). Вопыт як бы намякае, што асноўныя рычагі кіравання крэпка трымае адміністрацыя, а пры ёй – Савет бяспекі, дзе куды большую вагу мае чалавек з імем Віктар. Тое, што Віктар Аляксандравіч у 30 гадоў стаў памочнікам прэзідэнта па нацыянальнай бяспецы і застаецца ім дасёння, нягледзячы на сумневы ў яго кампетэнтнасці (асабліва пасля выбуху ў мінскім метро ўвесну 2011 г.), ёсць куды большай праблемай, чым «касякі» асобных службоўцаў. Зацята змагацца з аматарам святочных маскарадаў – значыць не глядзець у корань.

Што да партыйца, які ўзяў міністэрства адукацыі – на першы погляд ён выглядае цемрашалам (напрыклад, 07.11.2016 у якасці «віцэ-мэра» адкрываў помнік Леніну ля Трактарнага завода), аднак наўрад ці здолее абваліць сістэму больш, чым ужо абвалена. Хіба стане больш камуністычных суботнікаў, будзе вернута абавязковая школьная форма (таварыш К. пра гэта даўно марыў). З іншага боку, прасочваецца заканамернасць: чыноўнічкі – за выняткам аднаго-двух – займаюцца ў нашай краіне зусім не тым, што любяць і ўмеюць. «Лібералаў» шэф прымушае (ладна, самі згаджаюцца) «біць па штабах», а цемрашалаў – гуляць у лібералізм. Карацей, не ўсе страхі ад прыходу першага сакратара ЦК КПБ ва ўрад цалкам абгрунтаваны. І я застаюся на сваёй пазіцыі канца 2015 г.: Беларусь ужо шмат гадоў аб’ектыўна не савецкая краіна. Восем дэпутатаў ад кампартыі ў палаце прадстаўнікоў узору 2016 г. (са 110), нават са сваім хлопцам ва ўрадзе, не вернуць нас ні ў сталінскі, ні ў брэжнеўскі «сацыялізм»: дзікі капіталізм у нас у асноўным пабудаваны. Ура, таварышы?..

Вольф Рубінчык, г. Мінск

16.12.2016

wrubinchyk[at]gmail.com

Ад рэдакцыі. Мы не заўсёды згодныя з суб’ектыўнымі ацэнкамі нашых аўтараў, у тым ліку і В. Рубінчыка.

Апублiкавана 16.12.2016  20:38

Беседа с писателем Давидом Шульманом – ч. 1-я (на белорусском)

ГУТАРКА З ДАВІДАМ ШУЛЬМАНАМ

  1. «Не люблю пахмурнай літаратуры»

З літаратарам Давідам Шульманам, калі ён раней прыязджаў у Мінск, бачыўся я разоў трох. Нямала гаварыў з ім па тэлефоне – на пачатку 2010-х ён званіў з Ізраіля даволі часта, потым неяк «прапаў». Друкавалі яго нататкі ў бюлетэні «Мы яшчэ тут!», маю рад яго кніг… І ўсё ж, ідучы на чарговую сустрэчу ля чыгуначнай станцыі «Масюкоўшчына», не мог пахваліцца, што добра ведаю гэтага чалавека. Пастанавіў даведацца пра свайго старэйшага таварыша па Саюзе беларускіх пісьменнікаў больш, узяўшы ў яго інтэрв’ю. Нагодай стаўся выхад новай кнігі Д. Шульмана «Особое женское состояние» (Смаленск: Край, 2016, 292 с., 150 экз.).

У яго шыкоўная візітная картка – «Пагоня» на адным баку, герб Ізраіля на другім. Чаму «Пагоня»? «Не люблю афіцыёзу», – тлумачыць Давід і пасміхаецца. А яшчэ ён не любіць кінабаевікі і занадта сур’ёзныя літаратурныя творы: «Дастаеўскага цярпець не магу, “Час сэканд-хэнд” Святланы Алексіевіч – таксама не маё». Тым не менш Алексіевіч ён паважае за… Але пра ўсё па парадку. Гутарка наша адбылася 20 чэрвеня ў звычайным мінскім дворыку, пад раскрытымі парасонамі, у суправаджэнні дажджу і птушыных спеваў. Вялася яна на мове, якой старажыл Ізраіля Шульман валодае выдатна (хіба што зрэдчас я падказваў яму cякое-такое беларускае слоўца). Гадзінку парэйдалі…

Vizitka1 Vizitka2

Д. Шульману – 68 гадоў, у Ізраілі ён чвэрць стагоддзя (з 1 траўня 1991 г.). Адразу пасяліўся ў Эйлаце, вядомым курорце на самым поўдні, дзе ёсць, аднак, і «спальны» раён, і невялікая прамзона. Чаму ў Эйлаце? Скора даведаемся.

– Для пачатку не пра галоўнае. Вы часта наведваеце Беларусь і амаль кожны раз спыняецеся ў ждановіцкім санаторыі «Крыніца»… Няўжо там настолькі добрыя ўмовы?

– Умовы мінулага стагоддзя… Але мне там зручна – Мінск побач. Гэтым разам прыехаў на 26 дзён. А звычайна на тры тыдні прыязджаю. У мяне водпуск – два-два з паловай тыдні, і некалькі дзён бяру за свой кошт.

Апошнія восем год працую на адным месцы, у кібуцы пад Эйлатам ёсць заводзік невялікі, робім сардэчнікі для трансфарматараў. Усё гэта ідзе на экспарт, вядомыя фірмы купляюць… Сяджу на канвееры, дэталькі збіраю…

Не зусім творчая праца?

– Ясная рэч. Я ж ужо і пенсіянер, па ізраільскіх мерках таксама…

Цяжка Вам на заводзе?

– Не, няцяжка. Я хлопец звыклы, з задавальненнем працую.

Выходзіць, літаратура для вас – усё-ткі пабочны занятак?

– Апошнія гады – не пабочны; я жыву гэтым. Ну, калі пішацца – я пішу, калі не пішацца – не пішу. Не зарабляю літаратурай, яна для мяне – покліч душы і гэтак далей. Магчымасць выказацца і расказаць усё, што хочацца расказаць – пра маю сям’ю, пра іншае…

Аднак тыражы Вашых кніжак невялікія?

– Невялікія. Своеасаблівая літаратура ў мяне, не карыстаецца дужа вялікім попытам. Я лічу, што раблю класічную літаратурную працу – без заклікаў, ціхую… Але мне здаецца, што нешта мне ўдаецца, атрымлваецца цікава… Калі я размаўляю з чытачамі, то некаторыя нават у захапленні: «Як вы тонка ўсё падмецілі!»

Вы ж пачалі пісаць яшчэ ў Саюзе?

– Так, у 14 год. І першае маё апавяданне было на беларускай мове. Я жыў у Маладзечне, займаўся ў палітэхнічным тэхнікуме, нам задалі сачыненне на звычайную тэму: «Як я правёў лета». Я напісаў, і калі выкладчыца атрымала яго, яна спыталася: «Адкуль спісаў?». Кажу: «Сам напісаў, вось ёсць сведкі». Яна: «Зараз на маіх занятках можаш сядзець ціха і рабіць усё, што хочаш»… Праз 40 з нечым гадоў мы наладзілі сувязь. Зараз яна жыве ў Лебедзеве Маладзечанскага раёна, тэлефаную ёй. Зваць яе Марыя Рыгораўна. Апавяданне ж называлася «Чардаш Монці». Гэта была выдумка мая – пра партызанскі атрад, пра скрыпача… Калі два гады таму была сустрэча ў Мінску, мой аднакашнік і сябар Валодзя Стульскі прачытаў на памяць урыўкі з апавядання. Я ўжо забыўся быў нават назву (сябар з Аўстраліі, Лёва Глікман, мне нагадаў), а ён помніў… Стульскі памёр ужо, на жаль. Ён быў дацэнтам у Магілёве, кандыдатам філасофскіх навук.

Потым я скончыў мінскі палітэхнічны інстытут, працаваў на вытворчасці, апошнім часам быў намеснікам галоўнага энергетыка на хрустальным заводзе ў Барысаве. Паралельна супрацоўнічаў з мясцовай газетай. Зараз яна «Адзінства» называецца, раней – «За камунізм»… Потым друкаваў я нарысы ў «Маладосці», у «Полымі»…

Пра што? Ці – пра каго?

– У падшэфнай школе нашага прадпрыемства ў 1980-х гадах быў настаўнік, ён праводзіў урокі працы па-свойму, дзеці пачалі ў сёмых-восьмых класах зарабляць грошы, выконваць замовы хрустальнага завода… Такарныя працы, металаапрацоўка… Яны былі вельмі задаволены, і бацькі цешыліся, што дзеці не бегаюць па вуліцах. І вось я пра гэта напісаў нарыс. Браў інтэрв’ю, з дзецьмі гутарыў, з бацькамі… Гэта было ў «Маладосці», а ў «Полымі» я напісаў пра Ізраіль.

Калі асталяваліся там… А чаму ўсё ж Вы, чалавек вытворчасці, выбралі курортны Эйлат?

– У нас быў сябар. Ён к таму часу ўжо год жыў у Эйлаце і казаў, што трэба ехаць толькі ў гэты горад. «Чаму?» – пыталіся мы. «Бамбіць не будуць Эйлат. Побач Іярданія, Егіпет, Саўдаўская Аравія. Могуць прамазаць, трапіць у іншую краіну». Ну, жартавалі так… Але ён там жыў, працаваў і мы ведалі, калі з’язджалі, дзе мы будзем працаваць, з кім… Вядома, ужо не галавой, не інжынерамі, а «ручкамі», як кажуць. Ну і нічога страшнага.

З’ехалі праз эканамічны крызіс ці па іншых матывах?

– Не, з’ехалі таму, што аднойчы маці пайшла на рынак, а потым кажа: «Няма ўжо з кім пагаварыць!» Звычайна ж у нядзелю збіраліся габрэі на рынку, размаўлялі… Гэта не галоўнае, але ў сястры – дзеці, і мы хацелі, каб яны раслі і жылі там. Мы выехалі разам, купілі кватэры побач, у мяне № 4, у яе № 6… У цэнтры Эйлата пераважна старое жыллё, а мы хацелі новае… Побач з морам – шмат гатэляў, вышэй – «спальныя раёны», вось там і купілі.

Не шкадуеце?

– Пакуль не. Спадзяюся, і далей не буду. Вольна сябе адчуваю, я гаспадар свайго часу, сваёй справы…

– Вольнага часу многа застаецца?

– Даволі многа. Працую да чатырох, у пяць ужо дома. Але пішацца не заўсёды, таму што спёка… Зараз у нас 44-45 градусаў. У хаце, вядома, ёсць кандыцыянеры (жыллё будуецца адразу з імі), але мазгі адчуваюць тэмпературу, нават калі ў хаце холадна…

Вы адразу вярнуліся да творчасці, калі пераехалі?

– Спачатку не да таго было. Я працаваў па 20 гадзін у суткі: спачатку на адной працы, потым вяртаўся да хаты і ішоў на другую (у рэстарацыю, мыць посуд). Праз год набылі мы сваю кватэру: бралі крэдыты, вядома. Цяпер гэта ўжо наша кватэра, выплацілі ўсё… Магу забіць цвік, куды захачу.

Прайшло гадоў 8, і я вярнуўся да сваёй справы… Паціху друкаваўся ў мясцовых газетах («Время», «Новости недели»). Гэта былі апавяданні, якія ўвайшлі ў першую кніжку (2004). А цяпер – ужо шостая. Будзе прэзентацыя – 27 чэрвеня а 19.00 у кнігарні «Ў».

Kniga6-1 Kniga6-2

– Чым адметная Ваша новая кніжка?

– Па-мойму, яна прыгожа напісана. У ёй шмат эротыкі.

– Эротыкі хапала і ў ранейшых…

– Так, таму што жыццё без эротыкі немагчыма сабе ўявіць. Прывяду фразу, якую падрыхтаваў для прэзентацыі: «В этой книге я cнял застенчивые занавески с социалистического реализма».

Калі ўжо пра «ізмы» казаць, то да якога «ізму» Вы б сябе аднеслі?

– Нават не ведаю. Я неяк без «ізмаў» абыходжуся…

– Ну, а хто вам у літаратуры бліжэй?

– У беларускай літаратуры – Уладзімір Арлоў, а так – Віктар Канецкі, Юрый Казакоў… Іван Бунін, Аляксандр Купрын.

Яшчэ во занатаваў для прэзентацыі: «Предназначение художника, как и женщины, вовсе не в том, чтобы блюсти невинность». Не люблю пахмурнай літаратуры…

– Няблага сказана! Хто яшчэ з беларускіх аўтараў блізкі, апрача Арлова?

– Рыгор Барадулін. Гэта такі пісьменнік, такі мудрэц… Ведаю ў гэтую эпоху толькі двух мудрацоў: Барадулін і Жванецкі. Трэба ўслухоўвацца ў іх.

– З Барадуліным мо і асабіста былі знаёмы?

– Быў. У мяне ёсць шмат кніг, шмат аўтографаў яго… Ну як знаёмы – хто я і хто Барадулін?! Бачыліся… А творчасцю яго захапіўся ў савецкі час. Рыхтую зараз тэкст, як я пазнаёміўся, як у нас з ім былі аднолькавыя пулаверы (мне цётка па блату дастала і падаравала). Гэта я ўбачыў пулавер на Барадуліну – ён яшчэ малады быў, цікавы… Вырашыў, што і мне такі патрэбен. І вось з таго часу – магчыма, гадоў 40 ці больш – я ім захапляюся. Вялікі мудрэц, зараз такіх няма.

Апрача іншага, напісаў «Як беларусы сэксам займаюцца»!

– Усё цікава ў яго творчасці – прыемна, інтымна… Гэта маё. Яшчэ ў мяне ёсць шмат кніг Някляева, у тым ліку яго раман «Аўтамат з газіроўкай з сіропам і без». На жаль, не вельмі добра ведаю сучасную беларускую літаратуру, хаця калі-некалі чытаю часопіс «Дзеяслоў» (мне перасылаюць). Ведаю, якія ёсць пісьменнікі, якія на слыху, у інтэрнэце, але падрабязна гаварыць пра іх творчасць не магу. Адно-два апавяданні ці тры-чатыры вершы – гэтага яшчэ не дастаткова, каб склалася ўражанне…

Можа, і Паўла Касцюкевіча чыталі? Як перакладчык, літаратар, ён сфармаваўся ў Ізраілі, дабіўся поспеху тут…

Так, чытаў. Успамінаецца анекдот. Да адной жанчыны падышла другая, паглядзела і кажа: «Нешта ў вас ёсць габрэйскае!» Тая адказвае: «Так, яно было гэтай ноччу». У Паўла «ёсць нешта габрэйскае». Мы не тое што сябруем, але часам тэлефаную яму, кантактуем… На сустрэчах ён мяне прадстаўляе спачатку на іўрыце (публіка шырока раскрывае вочы), а потым тлумачыць усё па-беларуску.

Рэкамендацыі ў Саюз пісьменнікаў мне далі Уладзімір Арлоў, Юрый Станкевіч і мой першы выдавец у Беларусі, Уладзімір Сіўчыкаў. А Валянцін Тарас напісаў добрую прадмову да кнігі «Дзе ўзяць крыху шчасця» (2005).

Між іншага, у «Полымі» я надрукаваўся дзякуючы Васілю Гігевічу, ён працаваў у гэтым часопісе. Мы з ім сустрэліся ў адзін з маіх наездаў, паразмаўлялі за кілішкам… Ён кажа: «Дык ты напішы, як табе жывецца». Яшчэ ў Беларусі я напісаў, аддаў яму і потым тэлефаную: «Пойдзе, не пойдзе?» «Ужо ў наборы». І мы ж працавалі з Гігевічам побач на адным прадпрыемстве, я бачыў яго станаўленне як пісьменніка, гэта праходзіла і праз мой кабінет… Ён званіў у Мінск, тады яшчэ не ва ўсіх быў тэлефон-аўтамат, а ў нашым кабінеце, у энергетыкаў, быў. Дзякуючы Гігевічу я пачаў больш актыўна пісаць на беларускай, і з літаратурным жыццём пазнаёміўся, выпадкова слухаючы, як ён размаўляў. Я Васілю вельмі ўдзячны…

Падрыхтаваў Вольф Рубінчык для belisrael.info

Мінск, 21.06.2016.

(заканчэнне будзе)

Апублiкавана 21 чэрвеня 2016  21:50

Водгук:

Уладзь Рымша, Мiнск 22.06 22:53: Надзвычай глыбокая і сьціплая асоба – пан Давід Шульман. З захапленьнем прачытаў тое інтэрвію. Сьціплае, але досыць ёмкае – стварае багата прасторы для думак. Супэрова. Дзякуй