Tag Archives: Инна Бронштейн

Трагедия семьи Бронштейн, подвергнутой сталинскому террору

«Я писала стихи Сталину, и не знала, что он стоит за убийством моего отца»

История семьи Бронштейн, которая прошла через жернова сталинских репрессий.

Через Акмолинский лагерь жен изменников родины (АЛЖИР) прошли десятки супруг и близких родственниц представителей белорусской интеллигенции и номенклатуры, попавших в жернова сталинских репрессий. Оказалась в этом страшном месте и Мария Минкина — жена литературного критика Якова Бронштейна, убитого в ночь на 30 октября 1937 году, в ту кровавую ночь, когда чекисты расстреляли более ста представителей белорусской культуры и науки.

Naviny.by встретились с Инной Бронштейн — дочерью Якова Бронштейна и Марии Минкиной. Трагедия ее семьи стала для Инны Яковлевны фактически первым воспоминанием из детства.

«Самая страшная трагедия в нашей семье была у отца, — говорит Инна Бронштейн. — Он так верил в коммунизм, он жил этим! Он ведь был секретарем парторганизации Союза писателей».

Инна Яковлевна приглашает в комнату, где хранятся книги и семейный фотоархив. На полке стоит бюст ее отца, это работа Заира Азгура, который дружил с семьей Бронштейнов.

 «Каждый день сижу здесь, напротив бюста папы, и думаю: Боже мой, какая участь! Если бы на фронте, если бы немецкая пуля. А это же свои убили, до чего ужасно!»

 

«Не хочу знать, какие показания выбили из моего отца»

Яков Бронштейн родился в 1897 году в Бельске, сейчас это территория Польши. В 1919-м записался добровольцем в Красную Армию, участвовал в Гражданской войне. После демобилизации работал в газете «Орловская правда». Окончил литературный факультет Московского университета, потом учился в Коммунистической академии. С 1930 года и до ареста в 1937-м был научным работником Литинститута в Академии наук БССР, профессором в Пединституте и ответственным секретарем в Союзе писателей. В 1936 году стал членом-корреспондентом АН БССР.

По словам дочери, Яков Бронштейн с 15 лет был в революционном движении: «Он был пламенным революционером, беспредельно преданным партии».

Критики отмечают, что Бронштейн напрямую связывал литературу и политику: развитие художественной литературы, по его мнению, зависело от политического сознания автора.

«В конце 20-х литературное «доносительство» стало профессией, — пишет литературный критик Петр Васюченко. — Действовал отряд критиков, рецензии и статьи которых можно было бы приобщить к судебным делам. Делалось это достаточно профессионально, за хорошую оплату. Специальный отряд оформился в 1928 году и объявил себя Белорусской ассоциацией пролетарских писателей. Имена «профессионалов» приобрели печальную известность».

Среди них, по мнению Васюченко, был и Бронштейн.

Яков Бронштейн познакомился с Марией Минкиной в Минске, где она училась в пединституте

«Есть гипотеза, что Изи Харик, еврейский писатель и друг Бронштейна, остался в истории как персонаж с положительным знаком, а Бронштейн — с отрицательным, — отмечает публицист Вольф Рубинчик, который исследовал творчество еврейских авторов. — Действительно, есть люди, которые прямо называли Якова Бронштейна доносчиком. Но я не считаю эти источники авторитетными, поскольку их автор неоднократно ошибался. Если я собственными глазами увижу эти доносы или авторитетные свидетельства об этом, может быть, изменю свое мнение».

Вольф Рубинчик считает, что в оценке писателей 1920-1930 годов нужно исходить из того, какой реальный ущерб принесли их тексты, какие у них были мотивы (верили ли они в то, что делали), и что ожидало их самих в сталинские времена.

«Многие вопросы снимает сам факт ужасной смерти и нескольких месяцев пыток перед ней, — пишет Рубинчик. — Насчет веры, дочь Бронштейна подтверждает, что отец был преданным коммунистом. А вот что касается ущерба, оценить это непросто. Я знаком далеко не со всем литературно-критическим наследием Бронштейна. Впрочем, хотел бы я видеть человека, который прочел бы все его тексты — и на идише, и на белорусском, и на русском. Памяти, а не панегириков и не запоздавших пинков, этот человек явно заслуживает»

Инна Яковлевна говорит, что дело своего отца не видела. «Я в КГБ не ходила, хотя могла бы это сделать и сейчас. Моя знакомая, отца которой тоже репрессировали, запрашивала его дело. Потом показывала мне, там было указано, что он и себя признает врагом народа, и своих соратников. Я не знаю, что там под пытками можно было сказать. И не хочу знать, какие показания выбили из моего отца».

Несколько фотографий в семейном архиве — всё, что осталось на память об отце. Дело своей матери Инна Яковлевна тоже не видела. Марию Минкину арестовали в 1937-м и этапом отправили в Акмолинск, в лагерь жен изменников родины. Детей увезли в интернат.

Детей разлучили сразу

«Воспоминания о детстве начинаются с того, что я оказалась одна, — говорит Инна Яковлевна. — Мне было пять лет, братику — два года. Папу, видимо, арестовали на работе. Как забирали маму, я тоже не видела, потому что была с папиным отцом. Поздно вечером к нам пришли двое в военной форме. Сказали, что папа просил меня забрать и что мы поедем все вместе в кино. Я очень обрадовалась, не понимала только, почему дедушка стоит молча в углу. В машину зашла с удовольствием, это тогда была такая необычная вещь. Дяденьки эти мне улыбались, болтали со мной. И вот мы едем-едем, я спрашиваю, почему так долго, а они уже ничего не отвечают. И тогда я расплакалась. Очень хорошо помню то чувство: вдруг какие-то чужие люди, мамы нет, папы нет, дома нет. Вот этот момент хорошо врезался в память».

Инна и Ромен в 1937 году, на обороте фото надпись «Дети здоровые и очень хорошие», семейный архив

Инну с братом привезли в дом, «полный детей». Интернат Инна Бронштейн хорошо помнит:

«Над нами стояли женщины в косынках. Я крепко держала братика за руку. Уже поняла, что-то случилось, боялась его потерять. Нас выстроили в очередь, спросили имя и фамилию. Потом какая-то женщина взяла меня за руку и сказала, что я буду в доме для больших детей, мол, здесь мало игрушек, а брата завезут в дом, где игрушек много. Дали в руки башенку, вырвали руку брата и куда-то увели. Я, конечно, горько плакала».

Родственники начали искать детей сразу после ареста матери. Сначала объехали близлежащие интернаты, потом ездили всё дальше и дальше, но безрезультатно. Задача у органов была — безвозвратно разлучить семьи.

«Старший брат Марии Яков Минкин смог попать на прием к Калинину, — говорит двоюродный брат Инны Бронштейн Александр Косарев. — У дяди был один шанс из миллиона попасть в кабинет к Калинину, чтобы изложить свою просьбу, и 999 999 шансов быть арестованным и расстрелянным за родственные связи с «изменником Родины». Войдя в кабинет, он положил на стол свою книжку ударника, книжку стахановца, другие награды и сказал, что не понимает, почему советская власть забирает детей в детдом, когда есть родственники, готовые взять их к себе. Калинин стал двигать все эти книжки указательным пальцем назад к дяде и быстро шепотом говорить: «Заберите, быстрее заберите. Приходите завтра, у вас будут адреса детей». На следующий день дядя действительно получил адреса: маленькая Инночка оказалась в Беларуси, а Ромен — в Одесской области».

Бронштейны до сих пор считают это большой удачей, ведь часто родственником не удавалось найти детей, которых силой увозили из дома.

«Трудно сказать, почему этот эпизод из жизни нашей семьи закончился именно таким образом, — говорит Александр Косарев. — Калинин не был столь добрым и отзывчивым человеком. Он подписывал все сталинские указы и законы, включая закон в день убийства Кирова, по которому судили Якова Бронштейна и тысячи других. Этот закон не допускал ни кассационного обжалования приговоров, ни подачи ходатайств о помиловании. Смертные приговоры исполнялись немедленно. Возможно, Калинин как-то предчувствовал, какая судьба ожидает его жену, она была арестована и находилась в лагерях с 1938 по 1945 год».

Екатерина Калинина отбывала свой срок в том же лагере, что и Мария Минкина, в АЛЖИРе.

«Дядю сразу исключили из партии — за то, что взял на воспитание дочь врага народа»

Детей забрали родственники Якова и Марии. Брат и сестра жили в разных городах, им долго не рассказывали правду о родителях, и до войны они ничего не знали друг о друге.

«Слава Богу, тогда были большие семьи», — говорит Инна Яковлевна. На фото — она с тетей Рахиль и дядей Марком, семейный архив

«Меня спасли святые люди. Каждое утро подхожу и целую портрет дяди и тети, — продолжает рассказ Инна Бронштейн. — Папина сестра тетя Рахиль и ее муж дядя Марк стали для меня самыми родными. О родителях мне не рассказывали. В командировке — и точка. Я, конечно, подозревала, что здесь что-то не так. Для себя придумала, что мои родители в Испании, там шла Гражданская война, и было много наших, хотя об этом никто открыто не говорил. И вот я думала, мои папа и мама борются за испанский народ, и очень этим гордилась».

Своих спасителей Инна называла сначала «дядя» и «тетя», а во время войны спросила: «Можно я буду называть вас мама и папа?»

И они разрешили. Своих детей у них не было.

Дядю Марка исключили из партии за то, что взял себе дочь врага народа. «Партбилет ему вернули только после реабилитации мамы. Он, кстати, всю жизнь был предан коммунизму», — поясняет Инна Бронштейн.

С братом удалось связаться только в войну, когда обе семьи оказались в эвакуации.

«Это был счастливейший день моей жизни! Мы смогли поговорить по телефону. Когда шла домой, все телеграфные столбы на пути обнимала».

«Твоя мама жива и готовится к радостной встрече»

Первое время заключенные в АЛЖИРе были на строгом режиме — за двойной проволокой, без права переписки. Первое письмо от мамы Инна получила уже после войны, в 1946-м.

«Мне уже сказали, что мама за колючкой. Да я и сама стала понимать, все-таки уже выросла, — говорит Инна Яковлевна. — Мама писала мне с 1946 года. Одно письмо было даже в стихах. Она не говорила, что случилось и почему. Я считала, и мне так говорили родные, что это судебная ошибка. Масштабы этой трагедии я узнала гораздо позже, в 1956 году, когда Хрущев выступил с докладом против культа личности. И тогда выяснилось, что многие мои знакомые были точно в таком положении, что и я».

Письмо из лагеря, от мамы — дочке: «Неоглядная снежная ширь, вьется легкий снежок по дорожке, Под карнизом кружит снегирь и стучит своим клювом в окошко. … Ты придумай нежнее слова, сядь на теплые детские плечи И скажи: твоя мама жива и готовится к радостной встрече».

В лагере Мария Минкина, которая до ареста писала книги по дошкольному воспитанию, пасла скот. Климат в Казахстане суровый: зимой до минус сорока, летом стоит знойная жара, и все время ветер — степь кругом. Работа тяжелая: не дай бог потерять хоть одну голову, могли расстрелять — это называлось вредительством.

«Условия в лагере были ужасными, — рассказывает Инна Бронштейн. — Мама об этом не любила вспоминать. И вообще она считала, что не это самое страшное. Трагедия была в том, что ее разлучили с детьми и что она не знает, где наш отец. Вот что приносило больше всего боли».

Во время войны работали изо всех сил, буквально падали, чтобы доказать, что они всё сделают для этой страны. «Так, как они работали, не работал никто, тем более, учитывая, как их кормили», — говорит Инна Бронштейн.

По ночам Мария Вульфовна писала стихи и вышивала. Рубашку с надписью «Светленькой Иннушке от мамы» удалось прислать родственникам.

Инна никогда эту рубашку не носила, ей разрешали на нее только смотреть — слишком дорогая память. Сейчас она хранится в Казахском музее.

«Помню по минутам возвращение мамы. Мне рассказывали, что мама очень красивая. И вот я увидела женщину изможденную, замученную. Конечно, назвать ее красивой уже было невозможно. Страшно представить, что она испытала, — говорит Инна Яковлевна. — Она вернулась в 1947-м, когда мне было 15 лет. Для меня это было очень важно. И не потому что мне было без мамы плохо. А потому что я представила, что же она пережила. С мамой мы очень быстро сошлись. С братиком было сложнее».

Младшего сына Яков Бронштейн назвал в честь Ромена Роллана, который в 1935 году приезжал в Советский союз. Маленькому Ромену не рассказывали, где его родители. И со временем он начал называть мамой свою тетю.

«Мы с мамой были заодно — нам нужно было вернуть братика маме. Думаю, их сблизило то, что Ромен любил меня, а я любила маму. И вот эта связь передалась. Мама у меня очень умная и добрая. Она не пыталась плакать и навязываться. Хотя мамочка рассказывала, что, бывало, дети не хотели переходить от своих новых родителей к вернувшимся из лагерей. Мы сумели преодолеть этот период благополучно. Нам с братиком повезло, что мы не потеряли друг друга. И что встретились с мамой. Это было чудо. Задача была разъединить семьи, чтобы родители и дети ничего не знали друг о друге. Сталин хотел превратить людей в массу — без истории, без памяти, без голоса и собственного мнения».

«Братик маму полюбил, и мы стали жить очень дружно».

После лагеря Мария Минкина не могла вернуться ни в Минск, ни в Москву — это было запрещено. Сначала жила в поселке в Калининской области. Потом перебралась в Калугу, где устроилась счетоводом в ЖЭС.

«Мама никогда не жаловалась, не давила на психику, — говорит Инна Яковлевна. — Вернуться в Минск удалось после разоблачительной речи Хрущева о преступлениях Сталина. В 1956-м были реабилитированы мои родители. Маме дали квартиру, какие-то деньги, можно было получить работу по специальности. К нам в гости часто приходили женщины, которые были с мамой в лагере. Они не любили говорить про АЛЖИР, все хотели забыть этот ужас, но помнили до конца жизни».

«Когда в НКВД сказали, что отец жив, не знала, куда деться от счастья»

В 1947 году Инна Бронштейн, которой на тот момент было 15 лет, решила выяснить судьбу своих родителей. Она записалась на прием в Главное управление НКВД.

«Волновалась, конечно, сильно. До сих пор помню, как шла по тем длинным коридорам. В кабинете меня стали расспрашивать о маме. Я все рассказала и говорю им: «У вас же есть сведения о моем отце. Скажите, он жив?» И они ответили: «Да, он жив» Когда я это услышала, не знала, куда деться от счастья. Боже мой, как я радовалась! Он жив! А на самом деле его расстреляли в 1937 году, в ту страшную ночь, когда убили больше ста деятелей культуры. Среди них был и мой отец. Почему мне солгали? Ну, а зачем им были мои слезы? Помню, пришла счастливая, папа жив. А потом всё…»

Инна Яковлевна говорит, что ее мама, пока была в лагере, тоже думала, что Яков жив. «Но потом стало понятно, его убили. Потому что переписку спустя некоторое время разрешили. И он бы сделал всё возможное, чтобы сообщить родственникам, где он и что с ним. Так что это было всё ясно».

До ХХ съезда никто эту тему не обсуждал, говорит Инна Бронштейн. «Все молчали. Когда выступил Хрущев, всё стало ясно, и посыпалось то, что люди держали в себе 20 лет. О репрессиях стали писать в газетах, говорить на радио. Это была трагедия миллионов».

Инна Яковлевна подчеркивает, что она коммунистка. И до сих пор хранит дома портрет Ленина.

«Самое прекрасное, что было в нашей истории, это революция, — говорит она. — Хотя Сталин эту революцию загубил, как и самих революционеров. Они были уничтожены, и революция как явление превратилась в свою противоположность. Я считаю, это чудовищное искажение идеи. Это самое страшное, что могло произойти с партией, но все-таки смогли тогда в 50-е годы через это пройти и вернуться к ленинской идее».

Инна Бронштейн всю жизнь работала учителем истории. Но не рассказывала своим ученикам всю правду о Сталине.

«Боялась, что дети подумают, будто мое отношение к Сталину определяется личной судьбой. Наверное, я была неправа. Но мне казалось, что если я это расскажу, они будут думать: вот у тебя отца забрали, поэтому ты такое говоришь, — говорит она. — Когда умер Сталин, я не плакала, но плакала моя мама. «Мамочка, — говорила я ей. — А ты-то что плачешь? Что хорошего он тебе сделал?» «Не в том дело, — отвечала мама. — Теперь, когда его не стало, на нас снова нападут, опять будет война. В то время Сталин для всех был символом победы и непобедимости. Люди считали: пока он есть, нас никто не тронет. Отношение к нему было совершенно религиозным».

 

Люди запуганы — были и есть

До разоблачения на ХХ съезде Инна, как и миллионы других советских граждан, не понимала, каков масштаб репрессий в стране и что за всем этим стоит лично Сталин.

В детском дневнике хранится стихотворение «Песня о Сталине». 1942 год, Инне Бронштейн 10 лет

Когда пехотинец в атаку встает
Пред грозной лавиною стали,
С ним вместе в шеренге почетной идет,
Вдыхая бесстрашие, Сталин…

Он солнца народов немеркнущий свет,
Он счастье воздвиг из развалин.
Прими же страны долгожданный привет,
Отец и учитель наш, Сталин…
Отношение изменилось после выступления Хрущева:

«Черная туча, в которой я жила, вдруг разорвалась, и я увидела свет. До этого я не понимала, что за этим стоит Сталин. Я писала ему стихи и не знала, что он стоит за убийством моего отца. Считала, он не при чем, это в НКВД допустили ошибку. И вообще, мы были так воспитаны, что самостоятельно не думали. Что написано в газете, в учебнике, то и правда».

По ее словам, страх в обществе был ужасным. «Помню, когда по радио объявили про разоблачения на ХХ съезде, я позвонила маме, сказать об этом. А она мне: «Не говори по телефону, не говори по телефону!» Вдруг завтра всё изменится и за это жизнью нужно будет отвечать? «Не говори по телефону», хотя это только что сказали по радио! Вот какой был страх!»

Самое страшное сейчас, по словам Инны Яковлевны, видеть, как некоторые пытаются оправдать действия Сталина.

«Я умираю, когда вижу людей с его портретами! Это для меня самое страшное. Даже не потому, что они прославляют Сталина. Рабство, понимаете? Ужас. 30-е годы посеяли такой страх в душах людей, что он, по-моему, даже сейчас не ушел. Он передался следующим поколениям. Страх. Собственно, это и было целью государственного террора».

 

«Хочу послать деньги на памятник в Куропатах»

Инна Бронштейн часто сидит на диване напротив бюста отца и думает о его тяжелой судьбе: «Вскоре после папы задержали его друга, еврейского поэта Изи Харика. После пыток он сошел с ума, метался по камере и кричал Far vos? (за что?) У всех был только один вопрос: за что? Они жизнь отдали за эту власть, а их обвинили в измене. Причем вышло так, что отдали жизнь в прямом смысле. Слишком большая жертва. И самое страшное — масштабы. Никто и нигде не осмелился так уничтожить собственный народ».

Письмо белорусских писателей к Сталину, многие из них были расстреляны

Инна Яковлевна была в Куропатах, куда вывезли расстрелянных поэтов. «Я слышала, там хотели построить бизнес-центр, — говорит она. — Это, конечно, кощунство, надругательство над памятью людей. Там должен быть мемориал. Хочу записать номер, куда можно послать деньги».

В Беларуси деньги на мемориал собирают всем миром, в Казахстане музей и мемориал на месте лагеря, куда сослали мать Инны Яковлевны, построило государство.

Мария Минкина прожила 90 лет. После реабилитации она смогла вернуться к научной работе, ее книги по дошкольному воспитанию до сих пор востребованы специалистами. Кстати, официально она не была расписана с Яковом Бронштейном, в то время многие коммунисты считали брак буржуазным предрассудком.

После реабилитации Марии Вольфовне полагалась компенсация — деньги и квартира. «Маму попросили предоставить свидетельство о браке. «Мы не были расписаны», — пояснила она. «Тогда вы не жена», — ответили ей. «А за что же меня посадили? Когда пришли брать меня как жену врага народа, свидетельство о браке не спрашивали». Так что пришлось еще доказывать, что мама жила с отцом, что у них были дети», — рассказала Инна Бронштейн.

Инне Яковлевне — 85, Ромену Яковлевичу — 82. Несмотря на это, иначе как «братик» она его не называет.

«Это самый близкий и родной мне человек, — поясняет она. — У него детей нет. Мой сыночек умер, когда ему было 32 года, во сне. Так что злосчастная история нашей семьи кончается. Дай бог, чтобы ничего подобного не было с вами и с вашими детьми».

Опубликовано 21.12.2017  00:12

В. Рубінчык пра Якава Бранштэйна

Некалькі слоў пра Якава Бранштэйна

(да 120-годдзя з дня яго нараджэння)

Якаў Анатолевіч Бранштэйн – так ён падаецца ў беларускіх даведніках (насамрэч, відаць, бацьку звалі не Анатолем)… Нарадзіўся будучы крытык, прафесар, член-карэспандэнт Акадэміі навук БССР 10 лістапада 1897 г. у Бельску. Цяпер гэта – Бельск-Падляскі ва Усходняй Польшчы, але спрэчная тэрыторыя належала і Прусіі (на рубяжы ХVIII-XIX cт.), і БССР (пасля 1939 г.). Доўгі час жыў у Польшчы, а калі трапіў у Расію (Арол, 1919 г.), то запісаўся ў Чырвоную Армію, ваяваў на розных франтах. Пасля дэмабілізацыі працаваў у газеце «Орловская правда».

Я. Бранштэйн на здымках розных гадоў

Мяркую, былы чырвонаармеец праявіў сябе так, што не было пытанняў, да якой партыі ён далучыцца. З 1925 г. Я. Бранштэйн меў бальшавіцкі партбілет. У тым жа годзе публіцыст, які друкаваўся з 1918 г., паступіў у Маскоўскі ўніверсітэт.

Лёгка заўважыць, што ў жыццёвым шляху Бранштэйна прасочваюцца пэўныя падабенствы з біяграфіяй Ізі Харыка. Пазней абодва прыехалі ў Менск, працавалі ў рэдкалегіі часопіса «Штэрн», уваходзілі ў ідышную секцыю Саюза пісьменнікаў БССР і атрымалі пасады ў Акадэміі навук. Бранштэйн і Харык бывалі сааўтарамі: напрыклад, у артыкуле пра яўрэйскую літаратуру Беларусі (газета «Літаратура і мастацтва», 11.04.1932; трэцім стаў Хацкель Дунец). Як успамінала Дзіна Харык, «Моцнае сяброўства звязвала Ізі Харыка з Яшам Бранштэйнам… Бранштэйн часта да нас заходзіў. Гутаркі іх былі дзелавыя, сур’ёзныя».

Такім чынам, светапогляд у Бранштэйна і Харыка наўрад ці моцна адрозніваўся, пра што сведчыў і Гірш Рэлес у сваім нарысе 1992 г. «Лёс кагорты»: «Вядучы крытык Якаў Бранштэйн паводле ідэйна-палітычных поглядаў быў блізкі да Ізі Харыка». Дый «органы» прыйшлі па літаратараў амаль адначасова (па Бранштэйна – у чэрвені, па Харыка – у верасні 1937 г.), завялі на іх падобныя справы. Абодвух расстралялі ў канцы кастрычніка 1937 г., а рэабілітавалі ў 1956 г.; іхнія жонкі былі кінуты ў турму, потым у лагер… Тым не менш выглядае, што Харык застаўся ў гісторыі беларускай літаратуры як персанаж са станоўчым знакам, а Бранштэйн – з адмоўным.

У даведніку «Беларускія пісьменнікі» Ірына Багдановіч пісала пра Бранштэйна: «Разглядаў як агульнаметадалагічныя светапоглядныя пытанні, так і творчасць асобных пісьменнікаў (Я. Купалы, Я. Коласа, А. Александровіча, М. Зарэцкага, М. Лынькова, І. Харыка і інш.). Пісаў пра ўплыў творчасці А. Пушкіна на беларускую літаратуру. У тэарэтычных канцэпцыях беспадстаўна атаясамліваў метад са светапоглядам, супрацьстаўляў рэалізм усім “антырэалістычным кірункам”. Памылкова лічыў, што ўздым мастацкай культуры непасрэдна залежыць ад уздыму палітычнай свядомасці творцы, а значыць, ад палітычнай накіраванасці мастацкай літаратуры. Прытрымліваўся характэрных для таго часу вульгарна-сацыялагічных пазіцый і ў ацэнцы беларускай дакастрычніцкай літаратуры, а таксама дзейнасці літаратурна-мастацкіх арганізацый “Маладняк”, “Узвышша”».

Нічога добрага не сказалі пра Якава Анатольевіча і іншыя беларускія літаратуразнаўцы канца ХХ – пачатку ХХІ ст. У лекцыі «Феномен літаратурнага сервілізму» Пятро Васючэнка выказаўся так: «У нетрах БелАППу аформілася структура, якая выконвала адначасова некалькі функцыяў: працягвала літаратурную палеміку, распачатую яшчэ ў часы “маладнякізму”, захапіла манаполію на літаратурную крытыку, выпрацоўвала афіцыйную “лінію” палітычнай цэнзуры, “доносительства”, а пасьля — літаратурна-крытычнага забесьпячэньня фізычнай расправы з творцамі. Імёны “прафэсіяналаў” набылі сумную вядомасьць: Л. Бэндэ, А. Кучар, І. Барашка, Я. Бранштэйн, А. Канакоцін ды іншыя».

Віктар Жыбуль у сваёй рэцэнзіі на кнігу Леаніда Маракова «Ахвяры і карнікі» напісаў: «ня памятае Менск Акопнага завулка, а гаворка йдзе ўсё пра той самы 2-гі Апанскі. І пра той самы дом № 4б. У 1-й кватэры жыў Майсей Кульбак (насамрэч у Менску ён жыў на Омскім завулку – В. Р.), а ў 2-й, празь сьценку, — Якаў Бранштэйн. Першы зь іх займаўся прозай, паэзіяй, драматургіяй, а другі правяраў пісьменьнікаў на прадмет палітычнай пільнасьці і вышукваў у іхніх творах «нацыянальна-дэмакратычныя» ўхілы. Можна ўявіць сабе, як неспакойна жылося Кульбаку з такім небясьпечным суседам». Упершыню я не згадзіўся з паэтам-архівістам, палічыў яго падыход спрошчаным… Паведаміў яму пра гэта – і атрымаў адказ: «Згодны, што ў асобе Якава Бранштэйна трэба глыбей разабрацца».

Мне здаецца, што ў ацэнцы аўтараў 1920–1930-х гадоў трэба сыходзіць з наступнага: а) якую рэальную шкоду нарабілі іхнія тэксты і/або ўчынкі; b) якія былі матывы гэтых аўтараў, а менавіта, ці верылі яны самі ў тое, што казалі/рабілі; c) што іх саміх чакала ў сталінскі час.

Наконт веры («b») – не думаю, што Рэлес памыляўся, пагатоў і дачка Якава Бранштэйна Іна пацвярджае, што бацька быў адданым камуністам. З «с» таксама ясна: многія пытанні здымае сам факт жахлівай смерці і некалькіх месяцаў катаванняў перад ёю. А вось пункт «а» раскрыць няпроста, дый знаёмы я далёка не з усёй літаратурна-крытычнай спадчынай Я. Бранштэйна (зрэшты, хацеў бы я бачыць чалавека, які прачытаў бы ўсе яго тэксты – і на ідышы, і па-беларуску, і па-руску). Тым не менш паспрабую разабрацца…

Бюст Я. Бранштэйна, створаны яго прыяцелем Заірам Азгурам. Фота адсюль.

Вядома, ужо тое, што ў другой палове 1920-х гг. Я. Б. вучыўся ў Камуністычнай акадэміі – установе Цэнтральнага выканаўчага камітэта СССР, адной з галоўных прыладаў для насаджэння аднадумства – наклала адбітак на яго дзейнасць. Ён лічыўся марксісцкім крытыкам, які хістаўся разам з лініяй партыі. Даволі іранічна, хоць і не без сімпатыі, адгукаўся пра Бранштэйна Гірш Рэлес у вышэйзгаданым нарысе: «Быў эстэтам, не пазбаўленым аналітычнага розуму. Але быў зацятым палемістам, артыкулы яго так і стракацяць палемікай. І занадта ўжо цвёрда стаяў на варце ідэйнай чысціні літаратуры. Часта даставалася ад яго яшчэ больш вядомаму крытыку Майсею Літвакову, які рэдагаваў у Маскве ўсесаюзную яўрэйскую газету «Дэр Эмес» («Праўда»)… Варта было з’явіцца крытычнаму артыкулу Літвакова, як адразу ж Бранштэйн знаходзіў, да чаго прычапіцца… Не ведаю, як Літвакоў, але Бранштэйн не крывіў душой. Ён быў верны сваім поглядам, але мог і памыліцца. Нельга сказаць, што ўсё напісанае Бранштэйнам не вытрымала часу. Многія яго выказванні і артыкулы і цяпер не страцілі значэння…»

М. Літвакоў і застаецца больш вядомым крытыкам: прынамсі ў расійскім варыянце «Вікіпедыі» пра яго артыкул ёсць, а пра Я. Бранштэйна няма. Літвакова арыштавалі ў тым самым 1937-м годзе; ці значыць, што крытыка з Менска неяк паўплывала на яго трагічны лёс? Думаю, не; дакладней, калі паўплывала, то хіба як частка агульнай атмасферы.

Ідышыст Генадзь Эстрайх у 2013 г. згадваў кур’ёзны выпадак, які здарыўся з ім у бібліятэцы ў час падрыхтоўкі чарговай кнігі: «Я замовіў некалькі работ, якія выйшлі з-пад пяра вядучых менскіх яўрэйскіх літаратурных крытыкаў і тэарэтыкаў – Якава Бранштэйна і Хацкеля Дунца, але, пачаўшы іх чытаць, неўзабаве адчуў млоснасць і галавакружэнне. Са мной такое і раней здаралася – на лекцыях па гісторыі КПСС і начартальнай геаметрыі… Карацей, я паспяшаўся закрыць гэтыя перапоўненыя марксісцкай казуістыкай працы і больш да іх не вяртаўся, а кніга мая так і засталася без главы пра Менск…»

Не здымаючы з Бранштэйна адказнасці за стварэнне ў літаратурным свеце задушлівай атмасферы 1930-х гадоў і за млоснасць Г. Эстрайха ў наш час, хацеў бы запярэчыць тым, хто бачыць у кожным артыкуле з папрокамі на адрас таго ці іншага пісьменніка «літаратурны данос» (або проста «данос»). Сёй-той сабе ўяўляе, што пасля лупцавання ў СМІ да ахвяры ў сталінскі час абавязкова выязджаў «варанок», але нават у 1937 г. так бывала не заўсёды. Напрыклад, у артыкуле А. Турэцкага ад 27.07.1937 у газеце «Рабочий» (папярэдніца цяперашняй «Советской Белоруссии») пад красамоўнай назвай «О вредительстве в педвузах БССР» выкладчыку мінскага педагагічнага інстытута Барысенку былі прысвечаны аж тры абзацы, даволі-такі пагрозлівых: «гэты выкладчык у сваіх лекцыях студэнтам абвяшчаў ворага народа, шпіёна Чарота “заснавальнікам беларускай пралетарскай паэзіі”, двурушніцкую антымастацкую паэму Александровіча “Цені на сонцы” ён выдаваў за “пярліну беларускай савецкай літаратуры”, ён ідэалізаваў БелАПП – гэтае гняздо фашысцка-трацкісцкіх дыверсантаў у савецкай літаратуры…» і г. д. Тым не менш Васіль Барысенка не адправіўся следам за Чаротам і Александровічам: ён яшчэ шмат гадоў служыў дырэктарам Інстытута літаратуры і мовы Акадэміі навук БССР (як да вайны, так і пасля).

Прыклад з Барысенкам я выбраў яшчэ і таму, што менавіта гэты дзеяч неўзабаве пасля арышту Бранштэйна напаў на яго ў газеце «ЛіМ» («Вораг пад маскай крытыка», 30.06.1937). Хто ведае, можа, і з (ня)лёгкай рукі Барысенкі ўкаранілася меркаванне аб тым, што Я. Бранштэйн нанёс беларускай літаратуры толькі шкоду?

Стыль палемікі ў Бранштэйна быў насамрэч наступальны і «бальшавіцкі» (з абвінавачваннямі, карыстаннем «зручнымі» цэтлікамі), і нездарма зборнік яго артыкулаў 1930 г. зваўся «Атака». Я ж працытую абзац з больш даступнага бранштэйнаўскага артыкула («Пытанні тэорыі і практыкі літаратурнага паходу», «Полымя рэвалюцыі», № 2, 1935): «Ва ўмовах жорсткай класавай барацьбы працякае літаратурны паход. Не выключана, што тую ці іншую чытку мастацкіх твораў класавы вораг, кулацкія агенты, нацдэмы паспрабуюць выкарыстаць у сваіх класавых антысовецкіх, контррэволюцыйных інтарэсах… (вылучана аўтарам – В. Р.) Аб’ектывісцкая… устаноўка кіраўніка чыткі можа толькі ліць ваду на млын класавага ворага і даць яму магчымасць выкарыстаць трыбуну чыткі для антысовецкай, нацыяналістычнай і кулацкай прапаганды». Так, аўтар заклікаў да пільнасці ў літаратуры, разам з сумнавядомым Жданавым ганарыўся тэндэнцыйнасцю савецкай літаратуры, дапускаў бестактоўнасці, у тым ліку на адрас Максіма Багдановіча з яго «нацыяналістычным творам пра слуцкую ткачыху» (тамсама)… Ды ўсё ж не прыкмеціў я, каб ён спрэс і ўсюды абрынаўся на калегаў па «цэху» з палітычнымі прэтэнзіямі.

Іншая справа, што ён падпісаў калектыўны зварот да Сталіна супраць падсудных у Маскве, ідэя якога, хутчэй за ўсё, была спушчана «зверху».

З газеты «Рабочий», 24.08.1936

Але, паклаўшы руку на сэрца, ці многія адмовіліся б падпісаць такі ліст, рызыкуючы ў выпадку непадпісання патрапіць назаўтра за краты? Да таго ж, на жаль, у 1936 г. арыштаваныя былі ўжо вырачаны незалежна ад кропкавай рэакцыі «на месцах» (гэта ў 1920-х грамадская думка магла яшчэ запаволіць або спыніць кола рэпрэсій…). Ізноў жа, я не апраўдваю Бранштэйна і яго таварышаў-падпісантаў, проста разважаю… запрашаючы да разваг іншых зацікаўленых асоб.

Часам Я. Б. нават спрабаваў прыцішыць напал жарсцяў: маю на ўвазе яго артыкулы«Супраць вульгарызатарства» («ЛіМ», 08.10.1932), «Аб крытыцы» («Полымя рэвалюцыі», № 6, 1935, дзе лупцаваўся небезвядомы Лукаш Бэндэ, «крытык з рэвальверам»). Крытыкаваў Бранштэйн і свайго таварыша Ізі Харыка, праўда, у адносна бяскрыўднай форме: «ранні Харык [сярэдзіны 1920-х] па-лявацку абураецца на мястэчка. Ён шле праклён “хмурым дзядам”, … агулам асуджае мястэчка на гібель» («Звязда», 17.11.1935).

Лейтматыў нарысаў Бранштэйна пра пісьменнікаў – пераадоленне апошнімі «цяжару мінулага». У сувязі з гэтым у 1935 г. ён адзначаў: «Кампазіцыйна аповесць “Салавей” зроблена як звычайная гістарычная эпапея, з моцным сюжэтным касцяком, калі не лічыць лірыка-іранічнага ўступу (гл. “спевы салаўя”, “нядзельныя званы”), які звязвае гістарычнае мінулае з сучасным». І яшчэ «Аповесць “Дрыгва” Якуба Коласа напісана пісьменнікам-рэалістам, які праўдзіва апісвае асноўную законамернасць людзей у іх руху – вось у чым сіла яго кнігі… Яго героі вельмі блізкія да герояў народных казак». Карціць згадзіцца незалежна ад ідэалагічнай падаплёкі (Я. Б. пастуляваў адыход Бядулі і Коласа ад нацдэмаўскіх поглядаў)… Або вось памысная заўвага: «Нельга абмяжоўвацца публіцыстычным пераказам твораў, зводзіць чытку літаратурных твораў і абмеркаванне іх да агульна-палітычных фраз».

Відаць, Бранштэйн быў надзелены найперш арганізацыйнымі здольнасцямі – пра гэта сведчыць доўгая, на цэлую пяцігодку, ягоная праца адказным сакратаром аргкамітэта Саюза пісьменнікаў БССР, а потым уласна Саюза (у 1932–1937 гг.). Але ж і з яго тэкстаў пра літаратуру можна вылушчыць «рацыянальнае зерне»; не быў юбіляр такім просталінейным, як яго часам малююць. Напэўна, мела рацыю «Электронная еврейская энцыклапедыя»: «цікавыя, хоць і спрэчныя, крытычныя артыкулы Бранштэйна пра творчасць І. Харыка, З. Аксельрода, А. Кушнірова, І. Фефера, Д. Бергельсона, Г. Орланда» (у мяне дайшлі рукі толькі да артыкулаў пра Харыка).

На фота з tut.by: Я. Бранштэйн і яго жонка, педагог Марыя Мінкіна (1930 або 1931 г.)

У 2007 г. у Мінскім яўрэйскім абшчынным доме адзначалася 110-годдзе Якава Бранштэйна (сустрэча «Памяць сэрца»), і я не меў бы нічога супраць аналагічнай вечарыны да 120-годдзя… Памяці – не панегірыкаў і не запозненых выспяткаў – гэты чалавек яўна заслугоўвае.

Вольф Рубінчык, г. Мінск

10.11.2017

wrubinchyk[at]gmail.com

Апублiкавана 10.11.2017  21:55