Tag Archives: литературоведение

К 130-ЛЕТИЮ М. А. БОГДАНОВИЧА

Светлана Рубинчик. Военные мотивы в творчестве Максима Богдановича (18911917)

Продолжительное время в литературоведении господствовало представление о Максиме Богдановиче как о «певце чистой красы» (Антон Луцкевич), «жреце изящества» (Змитрок Бядуля), «госте с высокого неба» (Всеволод Игнатовский), отдаленном от шума современности. Энциклопедия 2011 г. [10] и критико-архивный сборник «Максім Багдановіч: вядомы і невядомы» [9] продемонстрировали «смены вех» в богдановичеведении, а также то, что, наверное, у каждого поколения «свой» Богданович, и к его творчеству можно подходить весьма по-разному. «Эстетический» и «утилитарный» подходы [9, с. 87] вряд ли противоречат друг другу, но мы бы хотели сосредоточиться именно на последнем и рассмотреть разные аспекты наследия поэта, в т. ч. не самые популярные.

Безуcловно, газетные тексты М. Богдановича, даром что они привлекали внимание исследователей уже десятилетия тому назад, менее известны, чем стихи – особенно хрестоматийные, включенные в сборник «Вянок». Всё же, на наш взгляд, и его публицистика во многом интересна и актуальна, она дает основание для определенных выводов, возможно, небесспорных.

Благодаря тому, что биография М. Богдановича прослежена подробно, можно с уверенностью утверждать: поэт рос гражданским лицом, далёким от армейских хлопот. То же следует сказать о его родителях и братьях. Семье Богдановичей, однако, выпало жить в эпоху больших потрясений. Российско-японская война 1904–1905 гг. ввиду своей локальности и удаленности оказала на юного Максима разве что опосредованное воздействие. До 1914 г., констатировал Григорий Железняк [9, с. 299], Богданович не писал стихи на военную тему. Но Первая мировая война не могла не отразиться на творчестве М. Богдановича, к тому времени спелого поэта и публициста. Переживал он не только за Родину, но и за младшего брата Льва (1894–1918), математика, который добровольно покинул Московский университет, поступил в Александровское военное училище и попал на фронт [6, с. 22].

На первом этапе войны М. Богданович, похоже, верил в её скорое завершение и выступал в роли апологета российских войск. Об этом свидетельствуют некоторые фрагменты из его брошюр, оперативно изданных в серии «Библиотека войны». В очерке об Угорской Руси говорится следующее: «Разбив австрийскую армию, русские войска прошли через Ужокский перевал и хлынули на горные долины по ту сторону Карпат. Теперь мы накануне “генерального разграничения” с нашими соседями» [4, с. 64-65]. Даже большим оптимистом оказался Богданович в очерке «Братья-чехи», апубликованном в том же августе 1914 г.: «В мировой войне, развернувшейся на наших глазах, победа явно начинает склоняться на сторону России и союзных с ней держав. Быть может, недалек уже тот час, когда Германии и Австрии будет нанесен решающий удар… славянские земли, входящие в состав названных немецких государств, должны быть в любом случае выделены из их границ. Это является заветной надеждой целого ряда славянских народов. Это необходимо для самой России» [4, с. 66].

Непросто в наше время оценить обоснованность следующих слов, касающихся надежд на единение славян: «Многие тысячи людей сейчас умирают на полях боев с мыслью о близости исполнения этих надежд» [4, с. 66]. Панславистские идеи летом 1914 г., несмотря на подъем патриотизма в разных слоях общества, всё-таки не увлекали даже российский офицерский корпус, не говоря о подавляющем большинстве солдат. По всей видимости, М. Богданович, студент юридического лицея в Ярославле, ещё не имел непосредственных контактов с бойцами, и писал очерки для московского издательства, руководствуясь возвышенными, а в то же время абстрактно-наивными представлениями о войне. Виленская редакция газеты «Наша Ніва», которая находилась значительно ближе к фронту и состояла из более зрелых людей, с самого начала высказывалась куда более скептически: «С востока плывут волны громадной российской армии, с запада – немецкой, и кто знает, не здесь ли – на наших полях – произойдёт страшная битва народов, такая кровавая, какой мир давно не видел?!…» (статья «Война началась») [11, с. 1]. Правда, в следующем номере та же «НН» прогнозировала, что «война не затянется: слишком много жертв забирает она, слишком много денег нужно на то, чтобы прокормить миллионные армии» (статья «На войне») [12, с. 1].

Следует отметить, что в первые месяцы многие интеллектуалы России – в частности, писатели – заняли проправительственную позицию, согласившись забыть о «внутренних распрях» [1, с. 10]. Однако вскоре они были разочарованы ходом событий. Утратил веру в скорое разрешение всемирного конфликта и пользу от войны для славянских народов и М. Богданович. На первом же году войны он сочиняет стихотворение «Ой, грымі, грымі, труба…», где передает трагедию бедолаги Янки и его жены: «Он нашёл другую жену, / Чужую сторонку – / В чистом поле на ней женился, / Пулей обручился» [2, с. 436].

В известном стихотворении 1915 г. «Як Базыль у паходзе канаў…» герой прощается с родной стороной, семьёй, товарищами. Очевидно, гибнет он не за свои интересы… Черновик произведения ещё более отчётливо показывал чужеродность войны для крестьянина: «Взяли хлопца, взяли хлопца в москали [т.е. в российское войско], / В далёкую сторонку повезли…» [2, с. 638].

Война в произведениях Богдановича – нечто иррациональное, явление, с которым невозможно управиться обычными средствами. Может быть поэтому, по Железняку, «в стихах Богдановича о войне нет, как у Купалы, открытых заявлений о своём к ней отношении и чётко сформулированных публицистических деклараций» [9, с. 300]. Жуткость выявляется не через прямое осуджение, и даже не «сама по себе», а пунктирно – посредством деталей, импрессий, что особенно характерно для миниатюры «Страшное». Возможно, автор построил ее на реальных фактах, ибо придумать эпизод с муравьём, который прополз па глазу убитого, гражданскому человеку было бы сложно…

Олег Лойко комментировал произведение так: «Поистине жуткую картину нарисовал Богданович. Мощным антивоенным протестом наполнил он ее. Великий гуманист, войну он ненавидел и всю ее античеловечность стремился выявить миниатюрой “Страшное”» [8, с. 239]. Мы полагаем, что мощь протеста в этом случае преувеличивать всё-таки не следует, тем более что героя миниатюры (Семёнова) не напугали убитые и искалеченные снарядами товарищи: «На то и война. Ко всему привыкает человек». Произведение можно трактовать и как попытку поэта адаптироваться к ненормальной ситуации, в которой находилась Россия середины 1910-х гг. – вполне естественную попытку выговориться и «закрыть гештальт».

Искуственным представляется нам и попытка вычитать «протест против империалистической войны» в стихотворении «Я хацеў бы спаткацца з Вамі на вуліцы…» Наум Лапидус, доказывая, что «М. Богданович никогда не восхвалял войну», посчитал, что именно война в названном стихотворении принесла «споры и распри, боль и горе…» [7, с. 13]. Между тем указанное произведение имеет метафизически-философский, а не публицистический характер; очевидно, поэта прежде всего расстраивала извечная дисгармония человеческих отношений.

Упрёк М. Богдановичу в том, что он «не смог разобраться в империалистическом характере войны, не смог подняться до мысли о необходимости превращения войны империалистической в войну гражданскую» [7, с. 13], сделанный тем же Н. Лапидусом, можно было бы рассматривать как курьёз или пережиток вульгарного социологизаторства 1930-х, отбросив автоматически. Однако, если ответить по существу, то М. Богданович на самом деле не ставил перед собой цели «разобраться в характере войны»; он реагировал на катастрофу Европы и России, как умел, как ему подсказывало сердце.

Комментируя стихотворение об убитом Яне, относящееся к концу 1914-го или началу 1915 г., Григорий Берёзкин вдумчиво отметил: «Герой Богдановича, умирающий от вражьей пули, не вынашивает “государственных” мыслей о целях и перспективах “кампании”…» [5, с. 151]. И действительно, свои чувства поэт чаще всего доверял героям. В стихотворении «Цёмнай ноччу лучына дагарала…» сестра приносит письмо солдатке и плачет: «Ой, забили Артёма, забили, / В неведомой сторонке зарыли; / Ой, забили Артёма шрапнелью, / Метель его покрывает белой белизной» [2, с. 277]. Поэт в глубоком тылу, освобожденный от военной службы, как будто стыдится сам оплакивать убитых…

«Объективированный» взгляд на войну сохранял М. Богданович в публицистике, прежде всего это касается статей о беженцах: «В гостях у детей», «Мытарства беженцев» и др. Автор не углубляется в поиск виновных в том, что дети и взрослые в 1916 г. испытали большие беды; он ограничивается описанием ситуации и частными предложениями, как улучшить ситуацию. Столь же «суховато», по-деловому обозревал М. Богданович работу общества, в котором работал с осени 1916 г.: «В сентябре 1915 г. от напора немцев бросились в Минскую губернию десятки и сотни тысяч белорусов… Помощь несчастным крайне была нужна. За нее взялся незадолго до того учрежденный в Минске отдел Белорусского общества для помощи потерпевшим от войны» и т. д. [4, с. 190].

Здесь можно возразить, что соответствующего стиля требовал жанр обзоров, которые готовил М. Богданович. Но похоже, что больной поэт не взялся бы за такие обзоры, да и за работу в комитете, если бы не имел внутренней потребности в негромкой «органической» работе, направленной на смягчение последствий войны. Более эмоционально он реагировал на события в своей статье «Забытый путь», написанной в конце 1915 г., когда автор ещё находился за пределами Беларуси: «Тяжелый удар приняла на себя наша страна: на ее просторах сошлись миллионные армии, устраиваются битвы, всё уничтожается, хозяйство гибнет, не тысячи, а сотни тысяч людей вынуждены бросать всё своё и идти по нязмераным дoрогам дальше, а куда – неизвестно…» [3, с. 286].

Резюмируя, отметим,  что военные мотивы в творчестве М. Богдановича занимают относительно небольшое место. Его отношение к войне быстро эволюционировало от сдержанно-оптимистического к пессимистическому. В 1914–1917 гг. поэт иногда пытался игнорировать ее, и тогда писал стихотворения  и статьи на совсем иные темы, а порой трактовал как нашествие, как  тяжелую непредсказуемую болезнь, с последствиями которой, однако, можно и нужно бороться.

Литература

  1. Аверченко А., Тэффи. Юмористические рассказы. – Минск, 1990.
  2. Багдановіч М. Поўны збор твораў у трох тамах. Т. І. – 2-е выд. – Мінск, 2001.
  3. Багдановіч М. Поўны збор твораў у трох тамах. Т. ІI. – 2-е выд. – Мінск, 2001.
  4. Багдановіч М. Поўны збор твораў у трох тамах. Т. ІII. – 2-е выд. – Мінск, 2001.
  5. Бярозкін Р. Чалавек напрадвесні. – Мінск, 1986.
  6. Галузо И., Урбан В. Задачи по физике и математике в «Вестнике опытной физики и элементарной математики»: современный взгляд // Современное образование Витебщины. – № 3(9). – 2015.
  7. Лапідус Н. Максім Багдановіч – паэт, крытык і перакладчык. – Мінск, 1957.
  8. Лойка А. Максім Багдановіч. – Мінск, 1966.
  9. Максім Багдановіч: вядомы і невядомы / Уклад. і камент. Ц.В. Чарнякевіча; прадм. і гласарый Ю.В. Пацюпы. – Мінск, 2011.
  10.  Максім Багдановіч. Энцыклапедыя / Склад. Саламевіч І.У., Трус М.В. – Мінск, 2011.
  11. Наша Ніва. – № 29. – 1914. – 25 ліп.
  12. Наша Ніва. – № 30. – 1914. – 1 жн.

Источник: Рубінчык, С. В. Ваенныя матывы ў творчасці Максіма Багдановіча // Максім Багдановіч: дыялог з часам (асоба пісьменніка і яго творчасць у сусветным дыскурсе XX-XXI стст.: матэрыялы Міжнароднай навук.-практ. канферэнцыі, Мінск, 21 снежня 2016 г. / Літ. музей Максіма Багдановіча; уклад. М. М. Запартыка. – Мінск: РІВШ, 2017. – С. 92–96.

Перевод с белорусского belisrael

Репродукция картины Моноса Моносзона «Максим Богданович и Змитрок Бядуля в 1916 г. в Минске» (1974). Отсюда

См. также на нашем сайте публикацию 2016 г.: Maksim Bahdanovič & the Jews / Багдановіч і яўрэі (паэту – 125)

Опубликовано 09.12.2021  00:05

Водгук

А ўвогуле — цікавая думка: У. У. Маякоўскі vs М. А. Багдановіч (альбо наадварот)!..

Гэтак жа, як Маякоўскі пісаў, што «няма яму без камунізму любві», так і Багдановіч пісаў, што «добра быць коласам; але шчаслівы той, каму дадзена быць васільком. Бо нашто каласы, калі няма васількоў?». Так што «антыўтылітарныя» ўяўленні пра Максіма Адамыча — такая ж даніна таму, якім ён хацеў, каб яго бачылі, як і ўяўленні пра рэвалюцыянера-Маякоўскага (магчыма, і тыя, і тыя можна лічыць апошняй воляй аўтараў). Вядома, вяртаючыся да супрацьпастаўлення класіцызм vs рамантызм, гэта яшчэ залежыць ад «рамантычнасці» Багдановіча: наколькі ён бы хацеў абмяжоўвацца адным аўтабіяграфічным наратывам…

Адносінамі да Першай сусветнай вайны абодва паэты таксама падобныя: «Война. Принял взволнованно. Сначала только с декоративной, с шумовой стороны. Плакаты заказные и, конечно, вполне военные. Затем стих. “Война объявлена”» (з далейшымі падрабязнасцямі пра спробу запісу дабраахвотнікам; пра спробу прыкінуцца чарцёжнікам і аўтамабільную школу і г. д.). «Дэкаратыўны, шумавы бок» першых плакатаў можна ўбачыць, напрыклад, тут (дваццацітомнік, здаецца, да плакатаў яшчэ не дайшоў; але, калі пагугліць, можна знайсці выкладзенае аматарамі…).

Пётр Рэзванаў, г. Мінск

Дадана 09.12.2021  21:37

Барыс Іофе (1918–1943) і яго твор

Барыс Ісакавіч Іофе нарадзіўся 23 лістапада 1918 г. у г. Горкі Магілёўскай вобласці.

У 1937 г. з адзнакай скончыў Горацкую беларускую сярэднюю школу і паступіў у Ленінградскі ўніверсітэт на філалагічны факультэт. У першыя дні Вялікай Айчыннай вайны ўдзельнічаў у пабудове абарончых умацаванняў пад Ленінградам. У ліпені 1941 г. закончыў універсітэт (дыплом з адзнакай). Працаваў на абарончым заводзе. У пачатку 1942 г. быў эвакуіраваны з блакаднага Ленінграда, апынуўся на Валагодчыне (Расія). Пасля заканчэння Свярдлоўскага пяхотнага вучылішча ў хуткім часе па ўласнай просьбе накіраваны на фронт (люты 1943 г.). Загінуў 15 снежня 1943 г. у баях пад горадам Радомышль на Украіне.

Друкавацца пачаў у школьныя гады. Яго допісы і мастацкія творы былі змешчаны ў раённай газеце “Ленінскі шлях”, а таксама ў газетах “Піянер Беларусі” і “Пионерская правда”. Літаратуразнаўчай працай актыўна займаўся ў 1939-1940-х гг. Цікавіўся беларускай літаратурай XIX ст., а таксама даследаваў творчасць Янкі Купалы. Апублікаваў артыкулы “Паэма “Тарас на Парнасе””, “Літаратурна-гістарычнае значэнне “Тараса на Парнасе””, “Лірычная паэма Купалы “Яна і я””, “Аб рамантызме Купалы”.

Рэд. belisrael. Гэта даведка з кнігі “Скрыжалі памяці”, т. 1, Мінск, 2005, укладальнік – праф. А. Бельскі. У той жа кнізе можна прачытаць артыкулы Б. Іофе “Паэма “Тарас на Парнасе””; “У истоков белорусской литературы”, “Лірычная паэма Купалы “Яна і я””. Мы ж прапануем ніжэй іншы твор юбіляра – на нашу думку, ён таксама шмат у чым не страціў свайго значэння. Пры наборы з газеты 1940 г. былі ў асноўным захаваныя асаблівасці тагачаснай арфаграфіі.

 

Б. Іофе і Я. Купала

Аб рамантызме Купалы

(да 35-годдзя літаратурнай дзейнасці Я. Купалы)

«У буйных мастакоў рэалізм і рамантызм заўсёды як-бы спалучаны»

М. ГОРКІ

Яшчэ да Янкі Купалы рэалістычны напрамак заняў у беларускай літаратуры вядучае месца. Ужо дудка Багушэвіча – нашага першага нацыянальнага паэта – грала аб нядолі беларускага народа. “Жалейка” Купалы як-бы падхапіла замоўкнуўшую дудку Багушэвіча. З першага свайго друкаванага верша “Мужык” Купала ішоў “шляхам жыцця”, шляхам рэалізму. Рэалізм Купалы пакінуў далёка за сабою творчасць усіх папярэднікаў. Істотным адрозненнем творчасці Купалы ў параўнанні з яго папярэднікамі з’яўляецца пранікненне ў рэалізм рамантызму.

Рамантызм уключаецца ў творчасць Купалы двума шляхамі. Адзін шлях намечан паэмай “Забытая скрыпка” і вершамі “Дыктатура працы”, “Настане такая часіна” ды некаторымі іншымі. У гэтых творах Купала прадстае як паэт мары аб лепшым жыцці. Мы ведаем дарэволюцыйную паэзію Купалы, што “апявала няволю, апявала нядолю”. Разам з другімі народамі Расіі беларускі народ мужна вёў рэволюцыйную барацьбу за сваё вызваленне з-пад прыгнёту эксплаататараў. Купала верыў у сілы свайго народа і марыў аб яго лепшай будучыні. Яго мара абганяла гістарычны ход падзей і яшчэ няяснымі фарбамі малявала будучыню:

Я пакажу ўсе вам чары –

Чары ўсе неба, зямлі, –

Шчасця другога пажары,

Дзе-б вы сагрэцца маглі.

Праўду ў лад новы настрою,

Новыя песні злажу…

(“Забытая скрыпка”)

Мара Купалы не аказалася ў супярэчнасці з сапраўднасцю. Вялікая Кастрычніцкая соцыялістычная рэволюцыя вызваліла беларускі народ з-пад соцыяльнага і нацыянальнага ўціску. Народны паэт настроіў сваю праўду “у новы лад” і злажыў новыя песні аб шчаслівым жыцці ў нашай краіне, аб новых людзях ды іх гераічных справах. Пасля рэволюцыі Купала не змяніў свайму рэалістычнаму метаду. Але мара Купалы няспынна імчыцца наперад – да тых часоў, калі ва ўсім свеце “развеюцца ў попел кароны” і “рабочых грамады ў свае возьмуць рукі заводы і фабрыкі, шахты і домны”.

Я веру – настане

такая часіна

І руняй совецкай

уквецяцца гоні,

Дзе Віслы, дзе Сены,

дзе Тэмзы даліны,

Дзе праца людская

сягоння ў прыгоне.

(“Настане такая часіна”, 1932).

Купала мае права марыць: ён пяе аб будучыні, якая не разыходзіцца з тэндэнцыяй гістарычнага развіцця. Гэта характарызуе ў Купалы той гістарычна-прагрэсіўны рамантызм, што дазваляе… “зрэдку забягаць наперад і сузіраць выабражэннем сваім у цэльнай і закончанай карціне тое самае тварэнне, якое толькі-што пачынае складвацца…” (Ленін, т. ІV, стар. 493).

Купалa добра разумее рэволюцыйную дзейнасць такога рамантызму:

Песня і казка

Як у крышталі

Свету пакажуць

Ясныя далі.

Шляхі намецяць

К сонцу і зорам

Для людской долі,

Скованай горам.

(“Песня і казка”, 1921)

Другі шлях, праз які ў творчасць Купалы ўключаецца рамантызм, намечан паэмамі: “Магіла льва”, “Курган” і, часткова, “Адплата кахання”. Усе яны з’яўляюцца рэалістычнымі паэмамі, але ў іх ёсць асобныя элементы рамантызму. Разгледзім гэтыя элементы і іх функцыю ў рэалістычнай паэме.

Сюжэты пералічаных паэм пабудаваны на эфектным, выключным факце. У “Магіле льва” Натальку любіць не проста вясковы хлопец, а асілак, што жыве ў пушчы. Ён забівае свайго саперніка – пана і жыве ў лесе з любімай. У паэме “Курган” праслаўленага старца-песняра пан жывым закапвае ў магілу. З таго часу кожны год ноччу “з гуслямі дзед з кургана, як снег белы, выходзіць”. У паэме “Адплата кахання” Янка, “сын мужыцкі”, любіць Зосю-шляхцянку. Багаты шляхціч Лаўчынскі палае помстай. Падбухторваемы чортам, ён “схапіў тапор войстры рукой подлай, смелай”, як жудасны “звер-прывід” падышоў да сваёй пуні, у якой спаў Янка, і запаліў яе. Зося “з жалю над Янкам звуглёным” павесілася “у родным садзе на сасонцы”.

Тут усё па-рамантычнаму незвычайна і эфектна. Для ўсіх разглядаемых паэм Купалы характэрны своеасаблівы гістарызм. Па сутнасці, ніякага гістарызму ў строгім сэнсе слова ў паэмах няма: мы не ведаем сапраўдных гістарычных падзей, якія леглі ў аснову павествавання. Усе паэмы ідуць у плане апавядання аб мінулым. Так, здарэнне, апісанае ў “Кургане”, адбылося “лет назад таму сотню ці болей”. Дзеянне ў “Магіле льва” прыпадае на той час, “што згінуць мусіў у беспрасветнай векаў мгле”. Такое няяснае ўказанне часу, апавяданне аб “мінулым наогул” з’яўляецца рамантычнай дэталлю. Але гэта дэталь, як і рамантычны сюжэт, падпарадкавана агульнаму соцыяльнаму заданню паэм. Паэта не цікавіць, калі дакладна адбылося здарэнне з Машэкам ці гусляром. Важна тое, што і даўней быў жудасны ўціск працоўных, былі багатыя шляхцічы і шмат слуг, якія на іх працавалі, што гэтыя сілы змагаліся паміж cабою. Ад мінулага здарэння паэт перакідвае мосцік у сучаснасць:

Пачнем дакапывацца самі

Разгадку нашых крыўд і бед,

Што леглі цёмнымі лясамі

На нашай долі з даўных лет.

Словы гусляра ў паэме “Курган” не звернуты да князя “у часы, што ў нябыт уцяклі”, а выяўляюць самую актуальную тэму капіталістычнай рэчаіснасці.

Для пералічаных паэм характэрны рамантычны герой. Абмяжуемся характарыстыкай двух герояў – Машэкі з паэмы “Магіла льва” і песняра з паэмы “Курган”.

Вобраз благароднага разбойніка распрацоўваўся сусветнай рамантычнай літаратурай і з’яўляўся спадарожнікам бунтарскага, прагрэсіўнага напрамку рамантызму. Ён паяўляецца ў “Разбойніках” Шыллера i прадаўжаецца ў творчасці Байрана (“Карсар”), Пушкіна (“Браты-разбойнікі”), Лермантава (“Вадзім”). Усіх герояў гэтых твораў аб’едноўвае нянавісць да грамадства, у якім яны жывуць. Гордыя адзіночкі, яны не маюць сіл змагацца з навакольнымі несправядлівасцямі і становяцца разбойнікамі ў імя дабра, злачынцамі ў імя справядлівасці. На вобразе Машэкі традыцыя “благароднага разбойніка” сказалася асабліва яскрава.

Як і належыць незвычайнаму герою, Машэка надзелен агромнай фізічнай сілай. Машэка – “разбойнік страшны на ўвесь мір” – жыве адзін у пушчы на сотні гоняў. Ён адзяваў воўчую скуру і так –

З сваёй бярлогі на дарогу

Вылазіў з грознай булавой.

Пушча бароніць славу крывавага жніва Машэкі, “а гімн пяе яму сава” (тыповы рамантычны матыў).

Пакуль не здрадзіла яму Наталька, Машэка быў працавітым, сумленным і добрым чалавекам. Але Машэка вымушан пакінуць Натальку, яму выпала гнаць на Украіну плыты, каб што-небудзь зарабіць к жаніцьбе. Праца была такой цяжкай, што нават асілак “марнеў з нягоды”. Калі Машэка вярнуўся дадому, Наталька была ўжо ў сецях ліслівага пана. На глебе кахання сутыкаецца ён з сваім ворагам:

Але не меў Машэка сілы

Такой, што сцены-б разваліў

Туды, дзе вораг з яго мілай

Пасцель пуховую дзяліў.

Не мог на мак яму змяць косці,

Пракляцце толькі прызываў.

Ад сцен адходзіў з большай злосцю

І штосьці жудкае кнаваў.

Бяссільны рамантычны пратэст адзіночкі тым больш трагічны, што ён выходзіць ад чалавека, які, акрамя аграмаднай фізічнай сілы і другіх дабрадзецелей, мае на сваім баку праўду. Гэта – байранаўскі матыў. Наш Машэка становіцца адступнікам свету, разбойнікам.

Калі-б Купала застанавіўся на гэтым, ён не ўнёс-бы ў літаратуру нічога новага. У традыцыйную рамантычную тэму Купала ўносіць істотныя карэктывы. Паэт-рэаліст, ён асуджае метафізічны пратэст свайго героя, яго індывідуалізм. Вестка аб забойстве разбойніка Машэкі ўзрадавала вёску, забойцу Машэкі – Натальку – “віталі добрай чэсцю”.

Машэка развенчан. У асуджэнні свайго героя Купала блізак тут к Пушкіну. Успомнім, што ў апошняй рамантычнай паэме “Цыганы” Пушкін, які ў гэты час (1824) становіцца на шлях рэалізму, адвяргае індывідуалізм Алеко. Супадзенне тут не выпадковае і яго нельга тлумачыць уплывам Пушкіна на Купалу. Самы метад мастацкага рэалізму не можа не адвергнуць ідэалістычны пратэст адзіночкі там, дзе справа датычыць барацьбы з нянавісным грамадствам.

Вобраз гусляра ў паэме “Курган”, як і сама паэма, адносіцца да ліку самых моцных сярод створаных Купалай. У яго ўкладзена агромная доля аўтарскага лірызму, бо тут закрануты самыя блізкія для Купалы тэмы – аб долі народа, аб ролі народнага паэта і яго трагічным лёсе пры грамадстве паноў і абшарнікаў.

Партрэт гусляра пададзен у рамантычным плане. Гэта традыцыйна-велічны сівы старац з лірай – вобраз, створаны рамантыкамі.

“Сумнага, як лунь, белага дзеда” прыводзяць у князёўскі палац з “ніўных сяліб”. Світка, белая барада, незвычайны агонь, задумныя вочы, ніўныя сялібы – усё гэта неабходныя аксесуары рамантычнага песнебая. Пры ўсім гэтым паэтычны дар гусляра надзелен чараўнічай сілай:

Кажуць, толькі як выйдзе і ўдарыць як ён

Па струнах з неадступнаю песняй, –

Сон злятае з павек, болю цішыцца стогн,

Не шумяць ясакары, чарэсні;

Пушча-лес не шуміць, белка, лось не бяжыць,

Салавей-птушка ў той час сціхае;

Паміж вольхаў рака, як штодзень, не бурліць,

Паплаўкі рыба-плотка хавае.

Гусляр пададзен як рамантычны вобраз не толькі знешне. Самая яго творчасць рамантычная. Песня гусляра, звернутая да князя, хоць і заключае ў сябе вялікую долю аўтарскага лірызму, характарызуе перш за ўсё вобраз самога гусляра. Рамантык-гусляр, згодна агульнай рамантычнай традыцыі, глядзіць на паэта, як на чалавека, выбранага багамі:

Небу справу здае сэрца, думка мая.

Сонцу, горам, арлам толькі роўна.

Самая песня вытрымана ў рамантычных тонах яркіх кантрастаў: чырвонае віно, якім пацяшаецца князь – і слёзы сірочай нядолі, адшліфаваныя храмы (так у артыкуле; у Купалы ж гаворыцца пра “хорам” князя, дзе “адшліфованы цэгла і камень” – В. Р.) – і пліты няўчасных магіл, і г. д. Але якімі-б фарбамі ні маляваў гусляр соцыяльны кантраст паноў і жабракоў-сялян, ён пяе толькі аб праўдзе. І тут паяўляецца і ўмешваецца ў песню гусляра лірык-рэаліст Купала.

Гусляр, пасля Машэкі, прадаўжае матыў соцыяльнага пратэсту. Але ў ім адсутнічае рамантычны індывідуалізм Машэкі. Яго пратэст асэнсаваны і выходзіць ад імя паэта-грамадзяніна. Гусляр хоча волі не толькі для сябе, а выражае думкі народа.

Гусляр авеян глыбокай любоўю Купалы. Пахаванне гусляра (ХІ частка паэмы) напісана з такім непаддзельным драматызмам, з такой мужнасцю, на якія здатна толькі ісцінная паэзія. І пасля смерці пясняр застаецца жыць. Гэта сімвалізіруе нават прырода:

На гусляравым наспе жвіровым

Палыны узышлі, вырас дуб малады,

Зашумеў непанятлівым словам.

Засталіся жыць песні гусляра. Народ верыць у яго песні.

Тэма паэта, на вяселлі “пры шуме музыкі і пляскі” кідаючага сваім ворагам “жалезны верш, абліты горыччу і злосцю”, навеяна пэўна славутым вершам Лермантава “1 студзеня 1840 года” (з якога мы ўзялі словы, заключаныя ў двукоссі). Сама аратарская, эмацыянальная мова паэмы навеяна энергічнай мовай лермантаўскіх вершаў, што пракладвалі шлях к стварэнню шырокага аратарскага стылю з яркай эмацыянальнай моўнай патэтыкай, з гучнай дэкламацыйнай інтанацыяй, з вострымі экспрэсіўнымі элементамі. Усе гэтыя характэрныя рысы мовы Лермантава можна аднесці да мовы “Кургана”.

Пейзаж Купалы таксама вытрыман у рамантычных фарбах. Пушча, у якой жыве Машэка, “змагала громы і віхры”; яна не ведала людзей, нават бурнаму Дняпру яна не давала волі і ён “з пушчы вырваўшысь на поле, шумеў і грозны слаў праклён”. У канцы паэмы “Магіла льва” даецца магільны пейзаж, улюбёны ўсёй рамантычнай паэзіяй:

І ціха, ціха на гары тэй

Чарнеюць пліты і крыжы,

То летнім сонейкам сагрэты,

То ззябшы ўзімку ў маразы.

У пейзажы Купалы адсутнічае фантастычны, а тым больш містычны элемент, які з’яўляецца спадарожнікам змрочнага “оссіянаўскага” пейзажу.

Мы разгледзелі асобныя рамантычныя элементы ў паэмах Купалы – гераічныя вобразы, фабулу, пейзаж. Колькасць такіх кампанентаў можна было-б павялічыць. Мы бачылі, што традыцыя рамантычнага вобраза, сюжэта і пейзажу не зрабілася аб’ектам рабскага пераймання, а набыла ў Купалы новае, арыгінальнае выражэнне.

Але было-б памылкай на аснове асобных рамантычных кампанентаў аб’яўляць паэмы Купалы цалкам рамантычнымі, а тым больш Купалу – паэтам-рамантыкам.

Рамантычныя элементы не з’яўляюцца пераважаючымі ў паэмах Купалы. Рамантычнымі героямі кіруюць жыццёвыя матывы. Машэка расстаецца з Наталькай не з-за рамантычнага падарожжа ці з-за рыцарскага матыву. Ён едзе гнаць плыты, каб зарабіць што-небудзь к жаніцьбе. Галоўнай тэмай разглядаемых паэм з’яўляецца соцыяльная тэма. Яна вырашана цалкам у рэалістычным плане. Ва ўсіх паэмах дзейнічаюць дзве варожыя сілы – не абстрактныя неба і зямля, ангел ці дэман, несправядлівасць і справядлівасць, як наогул у паэтаў-рамантыкаў, а гаротнікі-сяляне, рабочая бедната, “хаты апушчанай вёскі” – і паны і князі, “белыя харомы” палацаў. Рамантычныя элементы закліканы зрабіць гэту тэму больш выпуклай, прызваны не зацямніць, а праясніць тэму. Да Купалы наша паэзія малявала беларускага селяніна як забітага і цёмнага чалавека, якога патрэбна падняць, абудзіць. Рамантычныя вобразы Купалы былі прызваны паказаць народ-волат, народ герояў. Поруч з Машэкай і гусляром варожы свет паноў здаецца нікчэмным.

Рэволюцыйны рамантызм Купалы з’яўляецца, такім чынам, як-бы вобразным сродкам у агульным рэалістычным напрамку яго творчасці. Сінтэз рэалізму і рэволюцыйнага рамантызму састаўляе адно з галоўных дасягненняў паэтычнай творчасці Купалы.

Подпіс: Б. Іоффе

(газета “Літаратура і мастацтва”, 02.11.1940)

Чытайце таксама:

Уладзімір Ліўшыц. “23 лістапада – 100 гадоў з дня нараджэння Барыса Ісакавіча Іофе

Про Янку Купалу и евреев

Апублiкавана 28.11.2018  22:22

Виктор Жибуль о Григории Берёзкине

Виктор ЖИБУЛЬ

Способность чувствовать литературу

Исполнилось сто лет со дня рождения известного критика Григория Соломоновича Берёзкина (3 июля 1918, Могилёв – 1 декабря 1981, Минск). Он был одним из тех, кто, так сказать, держал руку на пульсе литературы, редко обходя вниманием книжные новинки, создавая меткие литературные портреты современников и тех, кто жил раньше. В своё время у него вышли книги «Паэзія праўды» (1958), «Спадарожніца часу» (1961), «Свет Купалы: думкі і назіранні» (1965), «Пімен Панчанка» (1968), «Человек на заре: рассказ о Максиме Богдановиче» (1970; по-белорусски – 1986), «Постаці» (1971), «Кніга пра паэзію» (1974), «Звенні» (1976), «Аркадзь Куляшоў: Нарыс жыцця і творчасці» (1978) и другие. Статьи Г. Берёзкина выделяются действительно основательным подходом, умением всесторонне раскрыть творческую индивидуальность того или иного автора, стремлением к объективности – насколько это было возможно в непростых условиях советского времени. Сразу чувствуется, что писал человек вдумчивый, эрудированный, требовательный, с тонким художественным вкусом.

О творческом наследии Г. Берёзкина даёт определённое представление и фонд № 24 в Белорусском государственном архиве-музее литературы и искусства (БГАМЛИ). Это фонд семейный: жена Г. Берёзкина, Юлия Канэ, была одновременно и его коллегой — много печаталась как критик, литературовед, переводчица, автор нескольких книг. Именно она передала документы в архив-музей перед своим отъездом в Израиль, где она живёт и поныне в городе Ход ха-Шарон. И, что интересно, большую часть (примерно две трети) документов фонда составляют документы именно Ю. Канэ. А всё потому, что Г. Берёзкин, при всей своей работоспособности, не особенно стремился сохранять собственные черновики – так же как не вёл дневников и не писал автобиографий…

Григорий Берёзкин в редакции журнала «Нёман». Конец 1960-х.

Юлия Михайловна выступила и как составительница посмертной книги Г. Берёзкина «Паэзія – маё жыццё» (1989). Это одно из самых объёмных изданий критика, и составили его статьи, которые не печатались ни в одной из его прежних, прижизненных книг. В архивном фонде машинопись издания занимает внушительный объём: 6 дел (единиц хранения) и 593 страницы!

Иные творческие документы Г. Берёзкина из семейного фонда значительно меньшие по объёму: это статьи о творчестве Валентина Тавлая, Максима Танка, Аркадия Кулешова, Сергея Дергая, Пимена Панченко, Алексея Пысина и совсем молодого в то время Юрки Голуба, также отпечатанные на машинке, рецензии на книги Анатолия Велюгина, Евдокии Лось, Янки Брыля, Петра Глебки, Алексея Кулаковского, Петра Шевцова… Среди этой совокупности машинописных текстов лишь одна рукопись-автограф: статья «Поэзия Советской Белоруссии» (1960), предназначенная для журнала «Нёман».

Есть среди документов и довольно неожиданные. Скажем, к литературным переводам Григорий Берёзкин обращался довольно редко: мы знаем в его пересоздании разве что два стихотворения еврейского поэта Изи Харика. А тут – рукопись перевода пьесы «Двери хлопают!..» французского драматурга и киносценариста Мишеля Фермо (1921–2007), по которой в 1960 году был снят одноименный фильм…

Григорий Берёзкин и Василь Быков на читательской конференции в библиотеке. 1970-е годы.

Своим жанром выделяется и ещё один документ – это воспоминания о Минском поэтическом пленуме 1936 года. Самому автору тогда было всего 17 лет, и он только начинал свой путь в литературу: в том самом году в идишеязычном журнале «Штерн» и в белорусскоязычной газете «Літаратура і мастацтва» увидят свет чуть ли не первые его серьёзные статьи и рецензии. Естественно, юноша был очень впечатлён, встретив сразу столько знаменитых поэтов из разных советских республик, чьи стихи читал в книгах и журналах! Было приятно услышать и проникновенные слова российских писателей в адрес белорусских коллег. И здесь же резали ухо вульгарно-социологические формулировки, не щадившие ни современников из 1930-х, ни классиков из ХІХ века.

Атмосфера была напряжённая: советские люди, в том числе писатели, жили в предчувствии войны с западным врагом, но на самом деле той войне предшествовала очередная волна сталинских репрессий. Поглотит она и тех, кто присутствовал на том пленуме. Владимир Ходыко, талантливой поэзией которого так восхищались ораторы, в том самом году будет необоснованно арестован, а ещё четыре года спустя погибнет под тяжёлой глыбой в лагерной каменоломне. Жертвой репрессий станет и грузинский поэт Тициан Табидзе. Да и самому Г. Берёзкину время его литературных начинаний будет стоить очень дорого:

«Произведенным по делу расследованием установлено, что Берёзкин, проживая в 1936–1937 годах в Минске, был связан с еврейскими писателями–националистами, среди которых существовала антисоветская националистическая группа, участником которой он являлся до 1941 года. Являясь участником указанной выше националистической группы, Берёзкин проводил враждебную работу, направленную против мероприятий партии и Советского правительства. Собираясь в Доме писателей и в редакции журнала “Штерн”, участники группы, в том числе и Берёзкин, вели антисоветские клеветнические разговоры в отношении политики ВКПБ и Советского правительства в национальном вопросе.

В проводимых антисоветских националистических разговорах участники группы проявляли резко враждебное отношение к мероприятиям партии и правительства в области национальной политики, считая, что все мероприятия ВКПБ направлены якобы на свертывание еврейской культуры в СССР» (Из обвинительного заключения, составленного после ареста Г. Берёзкина 9 августа 1949 г.).

Но тогда, в феврале 1936-го, Г. Берёзкин и представить себе не мог, что ему придётся отмучиться пять лет в сталинских лагерях! Он, как метко высказалась Ю. Канэ, был «преданный советской власти и преданный советской властью». И когда он потом старался восстановить имена творцов, несправедливо вычеркнутых из жизни и литературы, то занимался этим «со знанием дела», оглядываясь и на свой трагический опыт. Поэт и драматург Михаил (Михайла) Громыко в письме к Г. Берёзкину от 15 июля 1966 года так отозвался на его статью о своём творчестве:

«Статью Вашу прочитал два-три раза. Есть и “шаблонное слово”, но без него не обойдёшься: благодарю, очень благодарю!

Я не помню тех замечаний, которые в своё время писались относительно моих произведений. Да и были они, насколько мне известно, короткие и довольно поверхностные. Ваша статья – как раз то, чего я долго ждал.

Вы окончательно разбросали «насыпь молчания», которая на протяжении более чем 30 лет поднялась над моей личностью белорусского писателя» (БГАМЛИ. Ф. 24, оп. 1, ед. хр. 26, л. 4).

Получал Г. Берёзкин полные приязни и «белорусского спасибо» почтовые карточки от Ларисы Гениюш. Были бы благодарны ему и Михась Чарот, и Алесь Дударь, и Моисей Кульбак, и Владимир Ходыко, и Юлий Таубин – если бы выжили… Поблагодарили бы его и поэты, погибшие на Второй мировой: Микола Сурначёв, Алесь Жаврук, Алексей Коршак, Леонид Гаврилов. Г. Берёзкин и сам тогда был на волоске от смерти: в декабре 1942 года под Сталинградом был тяжело ранен и обморожен, около полугода провёл в госпиталях. И, наверное, чувство единства с поколением, с которым Г. Берёзкину довелось делить судьбу, помогало ему лучше понимать поэтов и писателей, их мировоззрение, мысли, склонности, мотивации…

Г. Берёзкин (слева) в редакции газеты «Советское слово» (весна 1945 г.); в писательском доме отдыха в Королищевичах под Минском, 1966 г. (слева – Хаим Мальтинский и Борис Саченко)

Но даже столько пережив, критик не любил рассказывать о своих горестях и не написал ни одного полноценного автобиографического произведения. Осознавая это, понимаешь, какую ценность имеет короткий машинописный текст о, казалось бы, всего лишь одном официальном мероприятии, культурном торжестве под сталинским колпаком, свидетелем которого был молодой Г. Берёзкин (публикуется по: БГАМЛИ. Ф. 24, оп. 1, ед. хр. 23, лл. 1–2). Уже не как критик, а как хроникёр выступает он здесь. Лишь одна страница из огромной истории литературы… Но, прочитав её, понимаешь, как же быстро сменялись они, эти страницы, перелистываемые неустанным ветром времени…

* * *

Григорий Берёзкин

О минском поэтическом пленуме 1936 года

1936 год. Февраль. В Минске работает созванный по инициативе Горького Третий пленум Союза писателей СССР. И целую неделю город живёт поэзией, радостью встреч со знаменитыми, дотоле только по фамилиям известными поэтами: «Смотрите – Тихонов… А тот, коренастый, рядом с ним – не Тициан ли Табидзе?.. Девушки, Уткин! Какой красавец!» Гордость, любовь, восхищение…

Близость враждебного Запада всё время ощущалась на пленуме. Словно туча сгустилась над головами, когда Алексей Сурков зачитал строки из письма к нему Горького: «Перед нами неизбежность нападения врагов, перед нами небывалая по размаху война…»

С искренним уважением к белорусской литературе, с хорошим знанием её выступали многие известные русские писатели. С неожиданной стороны подошёл к белорусской литературе Николай Асеев, поэт, который через всю жизнь пронёс чрезвычайный интерес к первозданной языковой свежести народной песни, летописи, былины.

«Я с огромным волнением поднимаюсь на эту трибуну, – начал Асеев. – Я чувствую, что приехал не в гости, а к родным, в родную семью… Я узнаю в украинском, белорусском языках какие-то корни слов, что снились мне в детстве, какие-то забытые мной привычки того настоящего языка, на котором разговаривали народы, а не прослойка поэтической интеллигенции, в которой мы воспитывались». И далее — переход к творчеству одного белорусского поэта, со стихами которого Асеев познакомился в Минске: «Когда я читаю стихотворение Владимира Ходыко “Пры святле тваіх усмешак” (впервые опубликовано в журнале «Полымя рэвалюцыі» № 5, 1935 – В. Ж.), я слышу: в нём звучат какие-то возможности обновления моего языка новыми поэтическими средствами».

Борис Пастернак, выступая в прениях, говорил, что «всех ближе» за него «отволновался Асеев, когда он говорил о белорусской поэзии, о радости, которую приносит родство языков». И тут же Пастернак поблагодарил белорусских поэтов за то, что, как он сказал, они «такие настоящие».

Пленум тридцать шестого года и всё, что на нём говорилось о белорусской литературе, нельзя «вылущить» из своего времени со всеми его взлётами и противоречиями. Нет-нет, а из уст некоторых ораторов вылетала почти канонизированная в те годы «железно-социологическая» формула: «Дунин-Мартинкевич – поэт крепостничества», «Богушевич – провозвестник белорусской буржуазии», а то и формула ещё более зловещая и, для нынешнего уха, редкая по несправедливости: «Поэты-националисты и контрреволюционеры объединились в организации “Узвышша”»…

И всё же, несмотря на «формулы», для белорусской литературы имел большое значение сам факт, что её злободневные проблемы обсуждались на таком высоком форуме, – всесоюзном писательском пленуме.

Вокзал, поезд, флаги. Минск прощается с дорогими гостями, поэтами многих советских народов. Что там, за ближайшими перегонами времени? Работа, книги, широкие читательские аудитории. И тяжёлые, трагические испытания. И война… «Товарищ, мы будем вместе…»

1968 г.

* * *

Это – страница из блокнота Григория Берёзкина с заметками, сделанными во время чтения книги Алексея Кулаковского «Незабываемое эхо» (БГАМЛИ. Ф. 24, оп. 1, ед. хр. 25, л. 21). Книга вышла в 1956 г. – как раз тогда, когда Г. Берёзкин был окончательно реабилитирован и вернулся к активной литературной работе. Заметки свидетельствуют, что он пытливо знакомился не только непосредственно с книгами поэтов и прозаиков, но и с отзывами на них иных критиков: здесь есть, например, и выписки из рецензии Григория Шкрабы.

Перевёл с белорусского В. Р. по журналу «Маладосць», № 7, 2018

Опубликовано 05.08.2018  18:08

Рыгор Бярозкін. АБ ВЕРШАХ

Прадаўжаем адзначаць 100-годдзе з дня нараджэння беларускага літаратуразнаўцы яўрэйскага паходжання Рыгора Саламонавіча Бярозкіна (1918–1981). Трэцяга ліпеня мы перадрукавалі яго артыкул 1939 года пра творчасць Зямы Цялесіна, а сёння – больш «агульныя» развагі 1940 г. Асаблівасці тагачаснай арфаграфіі збольшага захаваныя.

Г. Бярозкін. АБ ВЕРШАХ

Мы вельмі засумавалі па добрых вершах. Часам здавалася, што п’еса, опернае лібрэта канчаткова адаб’юць ахвоту ў нашых паэтаў займацца вершамі. І адзінай уцехай для нас з’яўлялася ўсведамленне таго, што ў развіцці любой літаратуры бываюць такія перыяды, калі верш адыходзіць на задні план, саступаючы месца іншым літаратурным жанрам. Тым больш у нашай літаратуры такое змяшчэнне жанраў было зусім законамернай станоўчай з’явай. Яно падрыхтавала новы ўздым паэзіі, аб якім зараз можна гаварыць як аб рэальным, адбыўшымся факце.

Справа ў тым, што паэзія апошніх год не магла нас поўнасцю здаволіць.

Паэты пісалі на вельмі важныя і адказныя тэмы, знаходзілі вельмі насычаныя ў сэнсавых адносінах словы, мяркуючы, што ляжачая ў аснове верша рытмічная, вобразная і ўласна-паэтычная сістэма з’яўляецца рэччу другараднай, малаістотнай.

З раззбройваючай наіўнасцю сфармуліраваны гэты погляд на вершы ў адным выпадкова трапіўшым нам пісьме літаратурнага кансультанта да пачынаючага паэта. «Сутнасць верша – піша гэты “кансультант” па паэзіі – заключаецца перш за ўсё ў яго змесце, потым у падачы гэтага зместу пры дапамозе мастацкіх вобразаў, а форма – гэта ўжо як сродак для палягчэння чытання і запамінання вершаў…»

Нам шкада маладых. Атрымліваючы зусім бессэнсоўныя настаўленні аб змесце і форме, выхоўваючыся на самых наіўных уяўленнях аб паэтычнай форме, як аб вонкавым, «абслугоўваючым» элеменце верша, нашы маладыя паэты спешна рэалізуюць гэту «навуку» у адпаведны вершавы матэрыял.

Але не толькі маладыя. Нават паасобныя добрыя нашы паэты часта сваёй уласнай практыкай паглыбляюць супярэчнасці паміж семантычнымі і ўласна-паэтычнымі момантамі верша. Вазьміце, к прыкладу, П. Глебку. Стыль многіх вершаў П. Глебкі – гэта стыль слова, стыль рытарычнай фразы, якая існуе сама па сабе, па-за якойсьці цэласнай паэтычнай сістэмай. Такому ўражанню ад вершаў Глебкі не ў малой ступені спрыяе і тое, што ў іх, за рэдкім выключэннем, адсутнічае дэталь, блізкі абыдзённы прадмет, рэч з усімі яе трыма рэальнымі вымярэннямі, – г. зн. адсутнічае сама магчымасць канкрэтызаваць велізарнасць маштабаў праз «зримое» параўнанне, вобраз, дэталь. Гэта і ёсць адна з праяў стварыўшагася разрыву паміж сэнсам верша і яго канкрэтна-пачуццёвай прыродай.

Дзе-ж выйсце? Выйсце ў пераключэнні на новы матэрыял, у аднаўленні парушанага адзінства, хоць-бы і ў рамках новага жанру. Для Глебкі гэтым новым жанрам з’явілася трагедыя ў вершах.

Хочацца думаць, што Глебка зрабіў «экскурс» у гэту недаследаваную галіну па камандзіроўцы «ад паэзіі», што напісаўшы добрую вершаваную п’есу, паэт, узбагачаны новым вопытам і новымі магчымасцямі, створыць сапраўдныя вершы, якія будуць вершамі не па вонкавых абрысах, а па сутнасці.

Прыклад П. Броўкі ўмацоўвае ў нас гэту веру. У творчасці П. Броўкі апошніх год таксама намячаўся пэўны адыход ад патрабаванняў верша ў бок агульна-апісальных меркаванняў.

Не ставячы сабе мэтай аналізіраваць паэму «Кацярына» (гэта тэма спецыяльнага артыкула), укажам толькі на тыя яе асаблівасці, якія раскрываюцца ў сувязі з цікавячай нас праблемай. Чаму верш? – вось пытанне, якое ўзнікае пры чытанні «Кацярыны». Якія дадатковыя задачы (апрача тых агульна-ідэйных і мастацкіх задач, якія немінуча ўзнікаюць у рабоце над любой рэччу) вырашыў паэт, працуючы над паэмай, над вершаваным жанрам? Такія-ж задачы бясспрэчна былі. Калі Пушкін працаваў над «Онегіным», ён пісаў Вяземскаму: «Я цяпер пішу не раман, а раман у вершах – д’ябальская розніца…» Пушкін поўнасцю ўсведамляў спецыфічнасць работы над раманам у вершах у адрозненне ад «проста рамана». У «Кацярыне» гэта розніца не адчуваецца. Верш даведзен да ўзроўню абслугоўваючага элемента. Ён толькі ўючная жывёла, якая перавозіць тэму з месца на месца…

Пасля «Кацярыны» Броўка працаваў у тэатры, пісаў опернае лібрэта. Зараз ён надрукаваў новы цыкл вершаў, які дазваляе гаварыць аб значным творчым росце паэта.

Вершы сведчаць аб тым, што Броўка ўступіў у паласу сваёй творчай спеласці. Ужо не як вонкавая адзнака апісання і не як рытарычны жэст існуе новы верш Пятруся Броўкі. У новым вершы Броўкі ёсць праўда пераходаў ад лозунга да лірычнага моманту, ад апісання да пафасу. Паэту няма патрэбы рабіць асобныя намаганні для таго, каб дацягнуцца да палітычна-грамадзянскай тэмы – гэта тэма ў яго ў крыві.

Ітак, вершы надрукаваны. Што далей? Ці намячаюць гэтыя новыя вершы Броўкі шляхі да яго далейшага паэтычнага развіцця? Над гэтым пытаннем нам хацелася-б падумаць разам з паэтам. Па характару свайго даравання, «па складу сваёй душы, па самай радковай сутнасці» Броўка – паэт-прамоўца, паэт строга вызначанай інтанацыйнай устаноўкі. І таму нам здаецца, што далейшае развіццё паэзіі Броўкі павінна ісці іменна па лініі арганічнага свайго ўдасканалення, як паэзіі аратарскай, інтанацыйнай. Тым больш, што час зараз суровы, ваенны, над светам ходзяць навальнічныя хмары – і суровае, насычанае глыбокім пачуццём, аратарскае слова паэта іменна зараз мае велізарнае значэнне. Няхай надрукаваныя вершы Броўкі паслужаць для яго адпраўным пунктам да пошукаў, але толькі ў іншым плане інтанацыйнага верша.

Значнай падзеяй нашай паэзіі з’яўляюцца новыя вершы А. Куляшова «Юнацкі свет». Прынцыповае значэнне гэтых вершаў, калі разглядаць іх з пункту гледжання намечаных намі агульных законамернасцей паэтычнай работы, заключаецца ў іх глыбока-паэтычным змесце. Наіўнае ўяўленне аб паэзіі абессэнсоўвае вершаваную рэч, расцэньвае яе толькі яе непазбежнае адступленне ад «нармальных» правілаў мовы. Спытайцеся ў нашага «кансультанта па паэзіі», як ён уяўляе сабе работу над вершам, і ён вам адкажа прыкладна так: паэт бярэ пэўную мысль, якую ён хоча выразіць, і фаршыруе яе ў які-небудзь паэтычны размер, і ад узаемадзеяння гэтых двух момантаў ствараецца паэзія…

Вершы А. Куляшова абвяргаюць гэта ўяўленне, яны па-свойму сцвярджаюць паэзію як арганічны лад мышлення, як адзіны рытмічна-семантычны комплекс. Гэтыя вершы не могуць быць пераказаны прозай, ад такога перакладу яны страцяць добрую палову свайго зместу. Куляшоў мысліць цэласнымі паэтычнымі замысламі і амаль ніколі не карыстаецца трафарэтам. Возьмем верш «Шэршні». У ім тэма далёкіх дзіцячых успамінаў, якія па-новаму ўспрымаюцца паэтам з пункту гледжання яго спелага вопыту, нечакана нараджае ўскладнены, але надзвычай дакладны вобраз. Сум паэта, адчуўшага горыч першага адхіленага кахання, раптам становіцца пчалой, гудучым шэршнем – далёкім выхадцам з першых сустрэч, з першых, дзіцячых гульняў, з першых успамінаў.

Так, паэт еднае мноства разнастайных асацыяцый не з мэтай «выдумаць» «экстравагантны» вобраз, а цалкам апраўдваючы іх інтэнсіўнасцю перажывання, ажыўляючы іх напружаннем мыслі. Пры гэтым Куляшоў умее захаваць рэалістычную дакладнасць апісання, абаянне і яснасць упершыню бачанага.

Міма школы меленькая рэчка

Без мяне адна плыве ў цішы.

Незвычайная празрыстаць гэтых радкоў адхіляе ўсякую магчымасць «пераўвялічана»-трагедыйнага гучання тэмы. Каханне, аб якім гаворыць Куляшоў, празрыстае і яснае, як гэтыя радкі. Яно не засланяе жыццё, а, наадварот, прымушае больш цвяроза, больш прыстальна ўглядацца ў навакольнае. Лёгкі сум не здымае агульнага жыццёсцвярджальнага пачуцця, а толькі робіць яго больш важкім і пераканаўчым. Далёкія дзіцячыя ўспаміны зліваюцца ў адно з новым імкненнем у будучае, – і ўсё гэта стварыла добры і ў высокай ступені паэтычны цыкл вершаў.

Папрок, які мы можам зрабіць Куляшову, у большай меры адносіцца і да іншых паэтаў, якія працуюць над стварэннем новай лірыкі.

У іх вершах аб дружбе, аб каханні, аб прыродзе мала непакою, а больш уціхамірваючых дабрадушных пачуццяў. Баявы, актыўны тэмперамент нашага сучасніка павінен у аднолькавай меры адчувацца ў палітычных вершах і ў вершах, якія напісаны на традыцыйна-лірычныя тэмы.

Ці-ж не таму так цёпла былі сустрэты франтавыя вершы М. Калачынскага, што яны нясуць у сабе адчуванне трывогі, масавы вопыт гераізма? Неймаверна вырастае павага да вершаў, калі яны напісаны ля вогнішча, у самай сапраўднай абстаноўцы бою.

М. Калачынскі доўгі час займаўся тым, што паўтараў вонкавыя сродкі паэзіі, зацверджаныя і агульнадаступныя тэхнічныя прыёмы верша, – зараз ён прышоў да сапраўднай творчасці. У яго новых вершах аб Фінляндыі няма гучных батальных сцэн, замест іх ёсць разумная і ўдумлівая сканцэнтраванасць на асэнсаванні сапраўдных мэт нашай вызваленчай [sic – belisrael.info] вайны. Таму такія добрыя вершы аб смалакуру, аб рыбаку, якія – вернуцца, якія прыдуць у свае разбураныя хаты.

Нашым паэтам-лірыкам пагражае небяспека ўвайсці ў новы штамп гэтакага ўціхаміранага, бестурботнага пейзажа. Гэту небяспеку трэба папярэдзіць, бо тое, што з’яўляецца толькі небяспекай для Броўкі, для Куляшова, становіцца пэўным «курсам» для многіх маладых вершатворцаў. Услед за вершамі Броўкі аб прыродзе, услед за «Воблакам» Куляшова, за «Падсочкай» Панчанкі пайшоў цэлы паток вершаў пачынаючых паэтаў, у якіх зусім страчана пачуццё сучаснасці. Дажджы, птушкі, бярозкі – і больш нічога. Вы чаго гэта, таварышы, чырыкаеце?

Нам трэба любіць паэзію ўжо толькі за тое, што яна ствараецца на фронце, у вельмі цяжкіх умовах, якія не выклікаюць «лірычнай» дабрадушнасці. Прайшоўшы казематы, турмы, шыбеніцы, паэзія прыходзіць да нас, як вестка блізасці і спагады, як вялікі сардэчны прыяцель.

Зараз ужо нельга гаварыць аб росце нашай паэзіі без таго, каб не спыніцца на творчасці Танка. Ён прынёс нашай паэзіі незвычайную навізну і сілу вялікага паэтычнага тэмпераменту. Вершы Танка, насычаныя пафасам, сарказмам, перажытым болем, нясуць у сабе велізарны зарад ваяўнічай чалавечнасці, якая адстайвае свае правы ў атмасферы гвалту, гнёту. Звяртае на сябе ўвагу тая акалічнасць, што іменна паэзія, іменна верш з’яўляўся дзейсным сродкам рэволюцыйнага гуманізма. Іменна ў вершы знайшлі сваё выражэнне лепшыя імкненні народа. У выдатным вершы Ф. Пестрака «Паэзія» з вялікай сілай перададзен матыў гранічнай змешанасці вершаў з навакольнай, вельмі нярадаснай жыццёвай абстаноўкай.

Ты просішся ў дзверы маёй беднай хаткі

Восенню ветранай, цёмнаю ноччу…

гаворыць Пестрак, звяртаючыся да паэзіі. Яму ўторыць малады паэт Таўлай у сваіх лукішскіх вершах:

Пілую вершам краты.

Стыхія лірычнага ўладарна ўварвалася ў нашу паэзію. Перад тварам вершаў, якія ваявалі з ненавісным панствам і гадамі пакутвалі ў турмах, павысім нашы патрабаванні к паэтам, канчаткова адкінем тых, хто бачыць у паэзіі безмэтавую бразотку, якая асалоджвае пяшчотны слых. Паставім у парадку нашага працоўнага дня важнейшае пытанне аб паэзіі.

(артыкул Рыгора Бярозкіна падаецца паводле газеты «Літаратура і мастацтва», 11.03.1940)

Афішка выставы ў Нацыянальнай бібліятэцы Беларусі. З сайта nlb.by.

Ад нашых чытачоў:

Анатоль Сідарэвіч, гісторык (01.11.2017, 29.12.2017)

Юлія Міхалаўна Канэ [жонка Рыгора Бярозкіна] апавядала мне, што ў сям’і Шлёмы Бярозкіна Гірш (Рыгор) быў адзіны сын, і сёстры, можна сказаць, насілі Гірша на руках. Заўсёды ў яго ўсё памытае, папрасаванае… Такі сабе паніч. А бацьку яго Шлёму Бярозкіна выслалі на пачатку 1920-х у Туркестан, бо ён няправільна разумеў сацыялізм, не згадзіўся з рашэннем бундаўскіх правадыроў зліцца ў экстазе з бальшавікамі. Быў паслядоўны бундавец.

Я так даўно чытаў даваенныя часопісы і газеты, што засталося толькі агульнае ўражанне: бальшавіцкая ідэалогія. І раптам – канкрэтную дату не назаву – у ЛіМе з’яўляецца публікацыя Рыгора Бярозкіна, напісаная ў літаратуразнаўчых тэрмінах. Як сказаў бы класік, прамень святла ў цёмным царстве. Які быў лёс гэтага маладога разумніка, ведаеце… Па вайне наступіла эпоха, якую можа, выкарыстаўшы вобраз Дж. Лондана, назваць «пад жалезнай пятой». Адраджэнне крытыкі і літаратуразнаўства пачалося пасля ХХ з’езду КПСС. Бярозкін і Адамовіч (Алесь) – самыя яркія зоркі. Іх аўтарытэт быў высокі. Няздары моцна нерваваліся, калі гэтыя аўтары не згадвалі іхнія творы, маўчалі пра іх творчасць.

Рыгор Саламонавіч – мая даўняя сімпатыя, ставіўся да яго з піетэтам. У яго прысутнасці я быў асцярожны ў выказваннях. Быў ён з’едлівы. І калі б я ляпнуў якое глупства, ён уеў бы мяне. Паэт Алесь Пісьмянкоў (страшны магілёўска-радзіміцкі нацыяналіст), калі я нешта казаў пра Бярозкіна (а казаў я станоўча), заўсёды кідаў: «Бо наш, магілёўскі».

Васіль Жуковіч, паэт (14.07.2018):

Рыгора Бярозкіна я ведаю як маштабнага крытыка. Ён трымаў руку на пульсе ўсяго значнага ў літаратуры, блаславіў таленты маладзенькіх Дануты Бічэль, Жэні Янішчыц, шмат каго яшчэ. Праўда, як мне здаецца, памыліўся ў ацэнках Уладзіміра Караткевіча-паэта. Загадчыкі выдавецкіх аддзелаў шанавалі яго і замаўлялі закрытыя рэцэнзіі на тых, што прэтэндавалі выдацца. Урэзалася ў памяць, як дасьціпна Бярозкін-рэцэнзент прайшоўся па рускамоўным рамане Ільлі Клаза. Дасьціпна пракаментаваў сказ аўтара «Пошлите меня на фронт, – сказал я тихо»: «Так, так, об этом просили вы как можно тише»…

Апублiкавана 15.07.2018  22:46

***

Водгукi:

Думаю, для П.Броўкі, як і для іншых паэтаў, было важным атрымаць канструктыўную крытыку такога мэтра, як Р. Бярозкін. Слушныя заўвагі давалі магчымасць паэту прафесійна развівацца, бачыць галоўнае ў сваёй місіі. Дзякуй богу, што нават у тыя таталітарныя часы для Р.Бярозкіна галоўным заставалася праўдзівасць у адзнаках паэтычнай творчасці, а не кан’юнктура і залежнасць ад рэгалій паэта, пра якога пісаў літаратуразнаўца. Нават цяжкі лёс не прымусіў Р.Бярозкіна адысці ад гэтай праўды.

З павагай, Наталля Мізон, загадчык Літаратурнага музея Петруся Броўкі  16.07.2018  17:22

З Польшчы, ад доктара габілітаванага гуманітарных навук Юрася Гарбінскага:
Дзякуй вялікі за артыкул Рыгора Бярозкіна. На бачанні-разуменні Бярозкіным літаратуры, у тым ліку беларускай, вучыліся і надалей павінны вучыцца ўсе тыя, хто хоча працаваць сур’ёзна на гэтай дзялянцы.
Цешуся, што маю ў сваёй прыватнай (!) кнігоўні яго незвычайную кнігу “Свет Купалы”. 
19.07.2018  13:13

 

 

В. Рубінчык пра Якава Бранштэйна

Некалькі слоў пра Якава Бранштэйна

(да 120-годдзя з дня яго нараджэння)

Якаў Анатолевіч Бранштэйн – так ён падаецца ў беларускіх даведніках (насамрэч, відаць, бацьку звалі не Анатолем)… Нарадзіўся будучы крытык, прафесар, член-карэспандэнт Акадэміі навук БССР 10 лістапада 1897 г. у Бельску. Цяпер гэта – Бельск-Падляскі ва Усходняй Польшчы, але спрэчная тэрыторыя належала і Прусіі (на рубяжы ХVIII-XIX cт.), і БССР (пасля 1939 г.). Доўгі час жыў у Польшчы, а калі трапіў у Расію (Арол, 1919 г.), то запісаўся ў Чырвоную Армію, ваяваў на розных франтах. Пасля дэмабілізацыі працаваў у газеце «Орловская правда».

Я. Бранштэйн на здымках розных гадоў

Мяркую, былы чырвонаармеец праявіў сябе так, што не было пытанняў, да якой партыі ён далучыцца. З 1925 г. Я. Бранштэйн меў бальшавіцкі партбілет. У тым жа годзе публіцыст, які друкаваўся з 1918 г., паступіў у Маскоўскі ўніверсітэт.

Лёгка заўважыць, што ў жыццёвым шляху Бранштэйна прасочваюцца пэўныя падабенствы з біяграфіяй Ізі Харыка. Пазней абодва прыехалі ў Менск, працавалі ў рэдкалегіі часопіса «Штэрн», уваходзілі ў ідышную секцыю Саюза пісьменнікаў БССР і атрымалі пасады ў Акадэміі навук. Бранштэйн і Харык бывалі сааўтарамі: напрыклад, у артыкуле пра яўрэйскую літаратуру Беларусі (газета «Літаратура і мастацтва», 11.04.1932; трэцім стаў Хацкель Дунец). Як успамінала Дзіна Харык, «Моцнае сяброўства звязвала Ізі Харыка з Яшам Бранштэйнам… Бранштэйн часта да нас заходзіў. Гутаркі іх былі дзелавыя, сур’ёзныя».

Такім чынам, светапогляд у Бранштэйна і Харыка наўрад ці моцна адрозніваўся, пра што сведчыў і Гірш Рэлес у сваім нарысе 1992 г. «Лёс кагорты»: «Вядучы крытык Якаў Бранштэйн паводле ідэйна-палітычных поглядаў быў блізкі да Ізі Харыка». Дый «органы» прыйшлі па літаратараў амаль адначасова (па Бранштэйна – у чэрвені, па Харыка – у верасні 1937 г.), завялі на іх падобныя справы. Абодвух расстралялі ў канцы кастрычніка 1937 г., а рэабілітавалі ў 1956 г.; іхнія жонкі былі кінуты ў турму, потым у лагер… Тым не менш выглядае, што Харык застаўся ў гісторыі беларускай літаратуры як персанаж са станоўчым знакам, а Бранштэйн – з адмоўным.

У даведніку «Беларускія пісьменнікі» Ірына Багдановіч пісала пра Бранштэйна: «Разглядаў як агульнаметадалагічныя светапоглядныя пытанні, так і творчасць асобных пісьменнікаў (Я. Купалы, Я. Коласа, А. Александровіча, М. Зарэцкага, М. Лынькова, І. Харыка і інш.). Пісаў пра ўплыў творчасці А. Пушкіна на беларускую літаратуру. У тэарэтычных канцэпцыях беспадстаўна атаясамліваў метад са светапоглядам, супрацьстаўляў рэалізм усім “антырэалістычным кірункам”. Памылкова лічыў, што ўздым мастацкай культуры непасрэдна залежыць ад уздыму палітычнай свядомасці творцы, а значыць, ад палітычнай накіраванасці мастацкай літаратуры. Прытрымліваўся характэрных для таго часу вульгарна-сацыялагічных пазіцый і ў ацэнцы беларускай дакастрычніцкай літаратуры, а таксама дзейнасці літаратурна-мастацкіх арганізацый “Маладняк”, “Узвышша”».

Нічога добрага не сказалі пра Якава Анатольевіча і іншыя беларускія літаратуразнаўцы канца ХХ – пачатку ХХІ ст. У лекцыі «Феномен літаратурнага сервілізму» Пятро Васючэнка выказаўся так: «У нетрах БелАППу аформілася структура, якая выконвала адначасова некалькі функцыяў: працягвала літаратурную палеміку, распачатую яшчэ ў часы “маладнякізму”, захапіла манаполію на літаратурную крытыку, выпрацоўвала афіцыйную “лінію” палітычнай цэнзуры, “доносительства”, а пасьля — літаратурна-крытычнага забесьпячэньня фізычнай расправы з творцамі. Імёны “прафэсіяналаў” набылі сумную вядомасьць: Л. Бэндэ, А. Кучар, І. Барашка, Я. Бранштэйн, А. Канакоцін ды іншыя».

Віктар Жыбуль у сваёй рэцэнзіі на кнігу Леаніда Маракова «Ахвяры і карнікі» напісаў: «ня памятае Менск Акопнага завулка, а гаворка йдзе ўсё пра той самы 2-гі Апанскі. І пра той самы дом № 4б. У 1-й кватэры жыў Майсей Кульбак (насамрэч у Менску ён жыў на Омскім завулку – В. Р.), а ў 2-й, празь сьценку, — Якаў Бранштэйн. Першы зь іх займаўся прозай, паэзіяй, драматургіяй, а другі правяраў пісьменьнікаў на прадмет палітычнай пільнасьці і вышукваў у іхніх творах «нацыянальна-дэмакратычныя» ўхілы. Можна ўявіць сабе, як неспакойна жылося Кульбаку з такім небясьпечным суседам». Упершыню я не згадзіўся з паэтам-архівістам, палічыў яго падыход спрошчаным… Паведаміў яму пра гэта – і атрымаў адказ: «Згодны, што ў асобе Якава Бранштэйна трэба глыбей разабрацца».

Мне здаецца, што ў ацэнцы аўтараў 1920–1930-х гадоў трэба сыходзіць з наступнага: а) якую рэальную шкоду нарабілі іхнія тэксты і/або ўчынкі; b) якія былі матывы гэтых аўтараў, а менавіта, ці верылі яны самі ў тое, што казалі/рабілі; c) што іх саміх чакала ў сталінскі час.

Наконт веры («b») – не думаю, што Рэлес памыляўся, пагатоў і дачка Якава Бранштэйна Іна пацвярджае, што бацька быў адданым камуністам. З «с» таксама ясна: многія пытанні здымае сам факт жахлівай смерці і некалькіх месяцаў катаванняў перад ёю. А вось пункт «а» раскрыць няпроста, дый знаёмы я далёка не з усёй літаратурна-крытычнай спадчынай Я. Бранштэйна (зрэшты, хацеў бы я бачыць чалавека, які прачытаў бы ўсе яго тэксты – і на ідышы, і па-беларуску, і па-руску). Тым не менш паспрабую разабрацца…

Бюст Я. Бранштэйна, створаны яго прыяцелем Заірам Азгурам. Фота адсюль.

Вядома, ужо тое, што ў другой палове 1920-х гг. Я. Б. вучыўся ў Камуністычнай акадэміі – установе Цэнтральнага выканаўчага камітэта СССР, адной з галоўных прыладаў для насаджэння аднадумства – наклала адбітак на яго дзейнасць. Ён лічыўся марксісцкім крытыкам, які хістаўся разам з лініяй партыі. Даволі іранічна, хоць і не без сімпатыі, адгукаўся пра Бранштэйна Гірш Рэлес у вышэйзгаданым нарысе: «Быў эстэтам, не пазбаўленым аналітычнага розуму. Але быў зацятым палемістам, артыкулы яго так і стракацяць палемікай. І занадта ўжо цвёрда стаяў на варце ідэйнай чысціні літаратуры. Часта даставалася ад яго яшчэ больш вядомаму крытыку Майсею Літвакову, які рэдагаваў у Маскве ўсесаюзную яўрэйскую газету «Дэр Эмес» («Праўда»)… Варта было з’явіцца крытычнаму артыкулу Літвакова, як адразу ж Бранштэйн знаходзіў, да чаго прычапіцца… Не ведаю, як Літвакоў, але Бранштэйн не крывіў душой. Ён быў верны сваім поглядам, але мог і памыліцца. Нельга сказаць, што ўсё напісанае Бранштэйнам не вытрымала часу. Многія яго выказванні і артыкулы і цяпер не страцілі значэння…»

М. Літвакоў і застаецца больш вядомым крытыкам: прынамсі ў расійскім варыянце «Вікіпедыі» пра яго артыкул ёсць, а пра Я. Бранштэйна няма. Літвакова арыштавалі ў тым самым 1937-м годзе; ці значыць, што крытыка з Менска неяк паўплывала на яго трагічны лёс? Думаю, не; дакладней, калі паўплывала, то хіба як частка агульнай атмасферы.

Ідышыст Генадзь Эстрайх у 2013 г. згадваў кур’ёзны выпадак, які здарыўся з ім у бібліятэцы ў час падрыхтоўкі чарговай кнігі: «Я замовіў некалькі работ, якія выйшлі з-пад пяра вядучых менскіх яўрэйскіх літаратурных крытыкаў і тэарэтыкаў – Якава Бранштэйна і Хацкеля Дунца, але, пачаўшы іх чытаць, неўзабаве адчуў млоснасць і галавакружэнне. Са мной такое і раней здаралася – на лекцыях па гісторыі КПСС і начартальнай геаметрыі… Карацей, я паспяшаўся закрыць гэтыя перапоўненыя марксісцкай казуістыкай працы і больш да іх не вяртаўся, а кніга мая так і засталася без главы пра Менск…»

Не здымаючы з Бранштэйна адказнасці за стварэнне ў літаратурным свеце задушлівай атмасферы 1930-х гадоў і за млоснасць Г. Эстрайха ў наш час, хацеў бы запярэчыць тым, хто бачыць у кожным артыкуле з папрокамі на адрас таго ці іншага пісьменніка «літаратурны данос» (або проста «данос»). Сёй-той сабе ўяўляе, што пасля лупцавання ў СМІ да ахвяры ў сталінскі час абавязкова выязджаў «варанок», але нават у 1937 г. так бывала не заўсёды. Напрыклад, у артыкуле А. Турэцкага ад 27.07.1937 у газеце «Рабочий» (папярэдніца цяперашняй «Советской Белоруссии») пад красамоўнай назвай «О вредительстве в педвузах БССР» выкладчыку мінскага педагагічнага інстытута Барысенку былі прысвечаны аж тры абзацы, даволі-такі пагрозлівых: «гэты выкладчык у сваіх лекцыях студэнтам абвяшчаў ворага народа, шпіёна Чарота “заснавальнікам беларускай пралетарскай паэзіі”, двурушніцкую антымастацкую паэму Александровіча “Цені на сонцы” ён выдаваў за “пярліну беларускай савецкай літаратуры”, ён ідэалізаваў БелАПП – гэтае гняздо фашысцка-трацкісцкіх дыверсантаў у савецкай літаратуры…» і г. д. Тым не менш Васіль Барысенка не адправіўся следам за Чаротам і Александровічам: ён яшчэ шмат гадоў служыў дырэктарам Інстытута літаратуры і мовы Акадэміі навук БССР (як да вайны, так і пасля).

Прыклад з Барысенкам я выбраў яшчэ і таму, што менавіта гэты дзеяч неўзабаве пасля арышту Бранштэйна напаў на яго ў газеце «ЛіМ» («Вораг пад маскай крытыка», 30.06.1937). Хто ведае, можа, і з (ня)лёгкай рукі Барысенкі ўкаранілася меркаванне аб тым, што Я. Бранштэйн нанёс беларускай літаратуры толькі шкоду?

Стыль палемікі ў Бранштэйна быў насамрэч наступальны і «бальшавіцкі» (з абвінавачваннямі, карыстаннем «зручнымі» цэтлікамі), і нездарма зборнік яго артыкулаў 1930 г. зваўся «Атака». Я ж працытую абзац з больш даступнага бранштэйнаўскага артыкула («Пытанні тэорыі і практыкі літаратурнага паходу», «Полымя рэвалюцыі», № 2, 1935): «Ва ўмовах жорсткай класавай барацьбы працякае літаратурны паход. Не выключана, што тую ці іншую чытку мастацкіх твораў класавы вораг, кулацкія агенты, нацдэмы паспрабуюць выкарыстаць у сваіх класавых антысовецкіх, контррэволюцыйных інтарэсах… (вылучана аўтарам – В. Р.) Аб’ектывісцкая… устаноўка кіраўніка чыткі можа толькі ліць ваду на млын класавага ворага і даць яму магчымасць выкарыстаць трыбуну чыткі для антысовецкай, нацыяналістычнай і кулацкай прапаганды». Так, аўтар заклікаў да пільнасці ў літаратуры, разам з сумнавядомым Жданавым ганарыўся тэндэнцыйнасцю савецкай літаратуры, дапускаў бестактоўнасці, у тым ліку на адрас Максіма Багдановіча з яго «нацыяналістычным творам пра слуцкую ткачыху» (тамсама)… Ды ўсё ж не прыкмеціў я, каб ён спрэс і ўсюды абрынаўся на калегаў па «цэху» з палітычнымі прэтэнзіямі.

Іншая справа, што ён падпісаў калектыўны зварот да Сталіна супраць падсудных у Маскве, ідэя якога, хутчэй за ўсё, была спушчана «зверху».

З газеты «Рабочий», 24.08.1936

Але, паклаўшы руку на сэрца, ці многія адмовіліся б падпісаць такі ліст, рызыкуючы ў выпадку непадпісання патрапіць назаўтра за краты? Да таго ж, на жаль, у 1936 г. арыштаваныя былі ўжо вырачаны незалежна ад кропкавай рэакцыі «на месцах» (гэта ў 1920-х грамадская думка магла яшчэ запаволіць або спыніць кола рэпрэсій…). Ізноў жа, я не апраўдваю Бранштэйна і яго таварышаў-падпісантаў, проста разважаю… запрашаючы да разваг іншых зацікаўленых асоб.

Часам Я. Б. нават спрабаваў прыцішыць напал жарсцяў: маю на ўвазе яго артыкулы«Супраць вульгарызатарства» («ЛіМ», 08.10.1932), «Аб крытыцы» («Полымя рэвалюцыі», № 6, 1935, дзе лупцаваўся небезвядомы Лукаш Бэндэ, «крытык з рэвальверам»). Крытыкаваў Бранштэйн і свайго таварыша Ізі Харыка, праўда, у адносна бяскрыўднай форме: «ранні Харык [сярэдзіны 1920-х] па-лявацку абураецца на мястэчка. Ён шле праклён “хмурым дзядам”, … агулам асуджае мястэчка на гібель» («Звязда», 17.11.1935).

Лейтматыў нарысаў Бранштэйна пра пісьменнікаў – пераадоленне апошнімі «цяжару мінулага». У сувязі з гэтым у 1935 г. ён адзначаў: «Кампазіцыйна аповесць “Салавей” зроблена як звычайная гістарычная эпапея, з моцным сюжэтным касцяком, калі не лічыць лірыка-іранічнага ўступу (гл. “спевы салаўя”, “нядзельныя званы”), які звязвае гістарычнае мінулае з сучасным». І яшчэ «Аповесць “Дрыгва” Якуба Коласа напісана пісьменнікам-рэалістам, які праўдзіва апісвае асноўную законамернасць людзей у іх руху – вось у чым сіла яго кнігі… Яго героі вельмі блізкія да герояў народных казак». Карціць згадзіцца незалежна ад ідэалагічнай падаплёкі (Я. Б. пастуляваў адыход Бядулі і Коласа ад нацдэмаўскіх поглядаў)… Або вось памысная заўвага: «Нельга абмяжоўвацца публіцыстычным пераказам твораў, зводзіць чытку літаратурных твораў і абмеркаванне іх да агульна-палітычных фраз».

Відаць, Бранштэйн быў надзелены найперш арганізацыйнымі здольнасцямі – пра гэта сведчыць доўгая, на цэлую пяцігодку, ягоная праца адказным сакратаром аргкамітэта Саюза пісьменнікаў БССР, а потым уласна Саюза (у 1932–1937 гг.). Але ж і з яго тэкстаў пра літаратуру можна вылушчыць «рацыянальнае зерне»; не быў юбіляр такім просталінейным, як яго часам малююць. Напэўна, мела рацыю «Электронная еврейская энцыклапедыя»: «цікавыя, хоць і спрэчныя, крытычныя артыкулы Бранштэйна пра творчасць І. Харыка, З. Аксельрода, А. Кушнірова, І. Фефера, Д. Бергельсона, Г. Орланда» (у мяне дайшлі рукі толькі да артыкулаў пра Харыка).

На фота з tut.by: Я. Бранштэйн і яго жонка, педагог Марыя Мінкіна (1930 або 1931 г.)

У 2007 г. у Мінскім яўрэйскім абшчынным доме адзначалася 110-годдзе Якава Бранштэйна (сустрэча «Памяць сэрца»), і я не меў бы нічога супраць аналагічнай вечарыны да 120-годдзя… Памяці – не панегірыкаў і не запозненых выспяткаў – гэты чалавек яўна заслугоўвае.

Вольф Рубінчык, г. Мінск

10.11.2017

wrubinchyk[at]gmail.com

Апублiкавана 10.11.2017  21:55