Category Archives: Интересные судьбы

М. Зверев. Выжить в войну

(дополнение к публикациям о довоенных Паричах, см. здесь и здесь)

Я был романтиком в детстве и остался им в 65-летнем возрасте, останусь таким до конца жизни. Я любил людей и жизнь, люблю и сейчас. Жизнь прекрасна всегда: с рождения и в любом возрасте. Да здравствует жизнь. Её мы сами создаём и сами живём в ней (из записей осени 1994 г.).

Шолом-Алейхем сказал: «Мы едем не на ярмарку, а с ярмарки». А я, Михаил Зверев, говорю: «Мы едем с одной ярмарки на другую» (2000 г.).

* * *

В 1941 году, с 18 июня я в первый раз в жизни был в гостях у родного брата моей матери, Фридкина Липы Иехиэлевича (он, как и моя мать Лана Фридкина, родом из Щедрина, но на семь лет её моложе, 1905 г. р.). Мне шёл 13-й год, я жил с матерью. Мой старший брат Хаим (Ефим) рано ушёл из дома, т. к. поступил в могилёвское училище, затем в аэроклуб. Когда умер отец, нам жилось трудно, и вот мама отправила меня в гости в Бобруйск. Для меня это была первая поездка в город из Паричей – районного центра, где не было даже дороги для автобусов. Местные жители передвигались на пароходе или лошадях.

Дядя работал столяром и плотником, как мой отец Иче в своё время. Тогда это была тяжёлая работа: всё надо было делать без механизации, основные инструменты – пила, топор, рубанок, стамеска. Когда строили деревянный дом, брёвна поднимали вручную с помощью верёвки.

Встретили меня хорошо. Жена дяди, тётя Хая, накормила меня, спрашивала, как я учусь, помогаю ли маме.

У дяди была манера: говорить и смеяться. Это был высокий крепкий мужчина со светлыми волосами, очень похожий на актёра Марка Бернеса. По-моему, его просто женили, как было принято у евреев в то время. Жена его, из семьи паричских балагул, была старше лет на 8-10; худая, не очень опрятная, ограниченная и жадная. Продукты от мужа и детей она держала под замком.

Жила семья дяди около военного городка, у аэродрома, на ул. Сакко. У дяди было трое детей: дочери Роза и Ева, сын Ефим (Фима). Мы с Фимой однажды пошли к аэродрому, там стояли огромные самолёты-бомбардировщики («дугласы»). Так я впервые увидел самолёт.

22 июня взошло солнце – и внезапно вздрогнула земля. Мы сразу почувствовали, что началась война. Немецкие самолёты бомбили аэродром.

Бобруйск бомбили и 23, 24, 25 июня. В городе была паника, он горел, люди уходили. Говорили, что к городу приближаются немцы. Я, мальчик 12-ти лет, хотел уйти из Бобруйска в Паричи пешком, но дядя не пустил. Ходили слухи, что недалеко от Паричей высадился немецкий десант. Потом, через много лет, подтвердилось, что так оно и было.

Мы с дядей пошли к брату Хаи, мяснику. Он жил у базара; кажется, звали его Авнер. Как и его сестра, малоразговорчивый, грубый. Он сказал, что надо уезжать: немцы близко.

26 июня Бобруйск горел особенно сильно. Люди уходили пешком, в одиночку и семьями, ехали на подводах. Cемья дяди (он сам, жена, их дети), я и ещё одна девочка Роза, старшая дочь Авнера – все мы с другой семьёй, балагульской, выехали на подводе с небольшим скарбом.

Когда мы перешли мост через реку Березину, город горел. По дороге за Бобруйском нас сразу обстреляли из самолётов, на бреющем полёте. Многих часто обстреливали, и люди разбегались, падали, потом не находили друг друга, ибо прятались в лесу. Некоторые вынуждены были возвращаться назад. Поэтому в дальнейшем весь обоз эвакуированных двигался ночью, а днём останавливались в лесу. Рогачёв мы прошли ночью, остановились там только на пару часов. Затем были Пропойск, Довск, Чечерск. В Чечерске мы жили недели две в еврейской семье. Приняли нас очень хорошо. Затем – Гомель. Из Гомеля мы выбрались на пароходе (барже) и оказались в Воронежской области. Там нас приняли тоже хорошо, поставили на довольствие, определили на квартиру, в колхоз, где дядя и тётя стали работать. Потом дядю забрали в армию, а тётя, Хая Фридкина, отдала меня и Розу в Усманьский детдом. Тётя Хая не смогла одна содержать пятерых детей. Это было трудно.

Дети дяди, Ева и Ефим, с 1990-х годов жили в Нью-Йорке (Бруклине).

В детдоме нас принимали две женщины. Во время приёма нас собрали в одну комнату, вызывали к столу и спрашивали: «Вы из Беларуси? Вы белорусы?» Десять или двенадцать детей ответили: «да», хотя многие были из еврейских семей. Когда меня вызвали, я ответил, что из Беларуси, но не белорус, а еврей, а зовут меня Ехиел. Они ответили: «Мы вас не понимаем, мы назовём тебя Хима», на что я сказал «нет». Назвали ещё каким-то именем, я отказался. Тогда назвали имя «Михаил», я согласился, и так я стал Михаилом.

В детдоме я прожил недолго, где-то до августа или сентября. Вскоре познакомился с пареньком из Печищ и русской девочкой. Она нам рассказывала, что в детдоме она временно, что вскоре за ней должен приехать отец, полковник. И действительно, приехал в военной форме симпатичный молодой офицер.

Мой новый друг из Печищ сказал мне: «Что мы будем здесь торчать, в этом детдоме – скоро и немцы сюда придут». Я согласился. Подумав, мы с ним решили, что есть удобный случай убежать.

Поговорили с девочкой и её отцом, что хотим проводить их на вокзал. Они согласились и сказали воспитательнице, та разрешила.

Мы их проводили и на вокзале решили не возвращаться. Сели в тот же поезд, но в другой вагон. Приехали на станцию Отрожки Воронежской области. Там в это время формировался состав на Ташкент с эвакуированными, и мы сели в этот товарный поезд. Продуктов у нас не было. Ехали медленно и долго. В Ртищеве Саратовской области поезд остановился на несколько часов, пополнили запасы воды. На станции пассажирам выдавали пищу – пшённую кашу с постным маслом. А я не любил постное масло, и в итоге три дня не ел.

В вагоне народу было много, спали кто на нарах, кто на полу. Доехали мы, я и этот мальчик, до ст. Уральск и сошли, дальше не захотели ехать, потому что ещё далеко было до Ташкента.

На ст. Уральск милиция нас задержала. Меня определили в детприёмник Уральска, а мой друг был на несколько лет старше меня и выше ростом, его отправили куда-то в другое место, я так и не узнал, куда.

В этом небольшом детприёмнике я находился, примерно, в сентябре-октябре 1941 г. Начальство и воспитатели относились к детям недоброжелательно. Новую одежду, которую я получил в Усманьском детдоме, у меня забрали, а взамен дали старую. Пальто, ботинки были мне малы и жали. Я мучился в этих ботинках.

Ближе к концу 1941 г. меня перевели в детдом около озера Баскунчак. На станции Баскунчак (в Астраханской области), куда приехали поездом, мы ждали подвод, которые должны были отвезти в детдом. Ехать надо было далеко, куда-то в степь километров за 200. Одеты мы были плохо, а ждать пришлось долго.

И тут я снова решил бежать. Шёл поезд Астрахань-Саратов, и мы с мальчиком, ещё одним моим временным дружком, сели в него. В Саратове на вокзале нас задержала милиция, сдала в детприёмник. Там я пробыл пару месяцев, и по моей настойчивой просьбе (а меня снова хотели отправить в детдом) направили меня в Аткарский район, в совхоз Марфинского сельсовета (директором был немец; название совхоза и деревни не помню). Это уже начало 1942 г. Там я работал рубщиком дров, поливальщиком, рабочим по переборке картофеля в подвале, подпаском, а затем пастухом. У меня была чесотка, обморожение пальцев ног. Спал на печи – ни простыни, ни одеяла. Носил детдомовское пальто и им накрывался.

Директора совхоза сняли – он плохо относился к эвакуированным (в основном евреям). Парторгом в совхозе была жена полковника из Орла, у неё была дочь. Она хотела меня усыновить, но я отказался. Ответил, что у меня есть мать и брат на фронте. Направила меня учиться в железнодорожное училище г. Аткарска (в сентябре 1942 г.). Окончив его в конце 1943 г., я был направлен на работу на ст. Палласовка на юг от Саратова, где работал путеобходчиком, потом заболел малярией. В 1944 году мне в Саратове сделали в железнодорожной больнице операцию (аппендицит), после неё я работал сторожем, охранял склад с материалами. После второй операции не вернулся на работу.

В детстве я не чувствовал, что я еврей. Я дружил в Паричах со многими: евреями, белорусами… Мы не знали, что такое еврей, белорус, русский, поляк и т. д. Во время войны в детприёмниках, детдомах, совхозе, училище я понял, что такое евреи. И после войны понял… Антисемитизм – это как наркотик, алкоголь. Отношение к евреям и сейчас очень плохое, особенно в верхах. В народе антисемитизм – это как невежество по отношению к чужому народу – идёт сверху. Это выгодно верхушке, особенно когда плохо в государстве.

* * *

Эпизод на конном базаре, начало 1944 г. У одной еврейки сушилось бельё. И один молодой парень снял рубашку – и бежать. Она увидела и заорала: «У меня, ба мир, украли, а гемдул, рубашку, а насэ, а мокрэ, хапт ем, ловите его, он вор, эр из а ганеф, ловите его, хапт ем!»

* * *

В больнице я узнал, что освободили Гомель. Сразу же уехал туда (Саратов-Харьков-Гомель). Работал на стройке, возил кирпич. Хотели меня направить учиться на парикмахера, я отказался.

Уехал в Речицу, на базаре встретил родственников, тётю Сару и её мужа. Жил у них месяц. Они подсказали, где была моя мама в эвакуации. Лана Сурпина из Чернигова знала адрес мамы, сказала, куда ехать в Дагестан (Каякентский район, посёлок Избербаш). Поехал туда, нашёл маму, она была больна, лежала на полу (ещё 10 человек рядом). В Каякенте мне по наружным данным выдали метрику, где указаны день, год рождения – 15 мая 1929 г. Довоенных документов нет и не было.

М. Зверев в 1944 и 1977 гг.

В конце декабря 1944 г. мы с мамой вернулись в Паричи. Узнал я из Гомеля и о брате Ефиме, лётчике – он был на фронте в Венгрии.

Наш дом в Паричах оказался единственным уцелевшим на всей улице. В нём поселились бывшие партизаны. Мама стала требовать, чтобы они освободили дом, громко возмущалась, и её отправили за решётку в участок. Хорошо, что в это время возвращался с фронта Ефим, он перегонял самолёты. Он пошёл в милицию, кричал на них, что у матери фронтовика забрали дом, грозил револьвером… Это подействовало, дом вернули.

В 1946 году я окончил Паричскую школу, в том же году поступил в Бобруйский автотехникум, затем был послан по направлению в Молотовскую область, Красновишерский район. Работал там механиком в леспромхозе Говорливском, на участке «Сторожевая», затем был переведен в г. Красновишерск. В 1950–53 гг. служил в Советской Армии, дослужился до младшего лейтенанта, потом, с 1954 г., много лет работал на Минском тракторном заводе. В 1962 г. окончил Белорусский политехнический институт.

Диплом сталинского времени

Я был во время войны один и защищал не только себя, но и людей. Я умел уже в эти годы делать людям добро… Прошёл это время, как мужчина. Я очень самостоятелен, не поддаюсь влиянию со стороны. Прислушиваюсь к мнению других, но с детства жил своим умом.

М. Зверев во время гостевой поездки в Израиль 2008 г. и с внуком Натаном (Минск, 2009)

Я сионист и остаюсь им. Но мне не повезло, что я не уехал из этой страны, где погибло много моих родных, близких людей. Вся моя прошедшая жизнь стала дневником…

Записи 2003–2009 гг. подготовил к публикации В. Р.

Опубликовано 03.11.2017  08:13

Как Евгению Магалифу живется в США

ДОМ ДЛЯ КОЛИБРИ

«Туманы, туманы, нiбы белыя конi. Мо, адкуль з Панямоння цi адкуль з-за Дзвiны…» Эта красивая мелодия звучит по радио больше двух десятков лет. Хотя сам автор уже давно живет и творит за океаном. Там же обитают и музы Евгения Магалифа.

– Моя муза – любимая жена Татьяна. А еще меня вдохновляют удивительные птички, которых мы каждое лето поим нектаром. Колибри прилетают к нам на балкон, где мы сделали для них специальные поилки.

Домом в Ист-Брансуике, небольшом поселке в штате Нью-Джерси, в 70 километрах к югу от Манхэттена, супруги обзавелись на шестом году жизни в США. Собрали денег на первоначальный взнос – и приобрели трехэтажный таунхаус. Дом стоит на склоне холма. Внизу – две большие комнаты, кухня, столовая и просторный зал с кафедральным потолком на два этажа. Наверху – две спальни.

– Мы живем среди людей так называемого высокого среднего класса – компьютерных специалистов, адвокатов, учителей, владельцев небольших бизнесов.

Перебраться в Америку Евгений решил незадолго до распада Советского Союза. Несмотря на успех и перспективы на родине, композитор хотел для своей семьи других возможностей. И получил. Но путь этот был долгим и трудным.

– Всем Магалифам пришлось многое пережить. Мой дед Яков Мареевич в гражданскую войну спас Михаила Пришвина, о чем тот впоследствии написал рассказ. Сам Владимир Маяковский нарисовал его портрет, который хранится в музее поэта в Москве. Деда расстреляли в связи с «делом маршала Тухачевского». Отец Борис Яковлевич был актером, снялся в десятке советских фильмов, в том числе в «Молодой гвардии». Его как «сына врага народа» отправили в ГУЛАГ. Там он познакомился с моей мамой, тогда еще молоденькой студенткой, осужденной якобы за попытку покушения на Сталина. После освобождения отец окончил консерваторию в Минске, вместе с Игорем Лученком и Сергеем Кортесом, потом преподавал музыку в Витебске. Там я и родился.

Уже в четыре года Женя играл на аккордеоне, затем окончил музыкальную школу по классу фортепиано, училище и консерваторию. Но даже диплом о высшем образовании достался ему непросто.

– Поступил я на композицию, в класс профессора Анатолия Богатырева, у которого еще мой отец учился. Однако отношения у нас не сложились, и на третьем курсе я перевелся на музыковедческое отделение. Все это время писал. Правда, больше «в стол». Две песни показал Владимиру Мулявину. Одну он взял для ансамбля «Песняры», но так и не спел.

Но однажды случай все изменил и заставил судьбу повернуться к талантливому композитору лицом. Газета «Комсомольская правда» проводила «открытые линии» с известными людьми. И во время встречи с председателем Союза композиторов СССР Тихоном Хренниковым Евгению удалось дозвониться.

– Услышав мою фамилию, Тихон Николаевич заинтересовался. Дело в том, что Хренниковы снимали часть дома у моего прадеда в Ельце, а мой отец учил композитора игре на аккордеоне, когда тот снимался в фильме «Дорога на Берлин». Узнав, что я сочиняю, Хренников предложил встретиться в Москве. Два вечера я играл ему. В итоге Тихон Николаевич написал письмо Лученку с просьбой принять меня в Белорусский союз композиторов. Игорь Михайлович не смог посодействовать, хотя рекомендовал меня фирме «Мелодия». Пройдя тщательный отбор, моя песня «Играл рояль» на мои же стихи была записана Леонидом Серебренниковым и оркестром Всесоюзного радио. Тогда на меня и обратили внимание. Редактор Белорусского радио Людмила Полковникова предложила написать ряд песен. Так появились «Больш табе я не пазваню» и «Званок з дзяцiнства» на стихи Геннадия Буравкина, «На апошняй вярсце» на стихи Сергея Граховского, «Ядлаўцовы лес» на стихи Адама Глобуса. Они понравились и постоянно звучали в программах «Премьера песни», «Сустрэнемся пасля адзінаццаці», «Песня года».

На стихи Сергея Соколова-Воюша Евгений написал несколько прекрасных песен: «Туманы», «Два Полацкi», «Дождж над Нёманам». Они популярны и по сей день.

– С Сергеем меня связывает многолетняя дружба. Более того, судьбе было угодно, чтобы мы поселились в США в одном городе. В конце 80-х мои песни услышал американский певец Данчик. С ним в 1992 году, уже в США, мы выпустили альбом «Мы яшчэ сустрэнемся».

В конце 1980-х Магалифа пригласили на радио редактором симфонического оркестра и группы солистов. Композицию он, конечно, не забросил – создал множество фортепианных пьес, детскую кантату «Бармалей», написал музыку к документальному фильму и телеспектаклю. Но, несмотря на достигнутый успех, все же решил попытать счастья за границей.

– В США я приехал в 1990 году по приглашению бывшего одноклассника. Деньги на дорогу одолжила мне Ядвига Поплавская. Это была ознакомительная поездка, но жена посоветовала мне искать возможности остаться. Я попал в штат Нью-Джерси, городок Саут-Ривер, где живут давние белорусские эмигранты, со своей церковью и центром, в котором иногда проводятся концерты и фестивали.

Я выступил в концерте и был очень тепло встречен публикой, дал интервью радиостанции «Свободная Европа». Там я подружился со многими прекрасными людьми.

Некоторое время Евгений жил в комнатке при белорусской церкви и работал на стройке. А вскоре этнический украинец Алекс Мартинович пригласил его в свою клининговую фирму, а заодно и в ансамбль – играть и делать аранжировки.

– За несколько дней до распада СССР приехали мои жена и дети. Мы подали просьбу о политическом убежище, получили разрешение на работу и жили в доме Алекса.

Какое-то время Евгений и Татьяна работали в компании «Шанель». Это давало стабильную зарплату, страховку и возможность купить дом.

 

– Нам здесь очень нравится: тихая парковая зона, очень красивая природа, продуманный ландшафт, есть общественный бассейн, теннисные корты… Всеми ландшафтными работами в поселке занимаются специалисты. Они косят газоны, убирают снег, борются с сорняками, асфальтируют, подрезают и сажают деревья, цветы. А вот рядом с домом и во дворе мы сами сажаем все, что хотим. Первые годы пытались выращивать несколько кустов помидоров, земляники, клубники, но белки и бурундуки съедали или надгрызали спелые плоды… Теперь жена в горшках на балконе выращивает только пряные травы: петрушку, укроп, кинзу, розмарин. Перед домом у нас растут розы, пионы, ландыши, мой любимый фиолетовый клематис и весенние цветы. Я сам посадил тую и японскую вишню. Есть кусты азалии, самшита, большая ирга, ягодами которой лакомятся птицы. Пушистую елочку у крыльца к Рождеству мы украшаем мигающей гирляндой. Выходит очень красиво. В нашем небольшом дворе растут три сорта клематисов, прекрасный розовый куст и черная смородина. А вокруг – огромные ели, роскошные ивы и всевозможные кусты.

Спустя некоторое время Евгений и Татьяна сдали экзамены на право преподавать музыку в государственных школах. Это было серьезное достижение, поскольку оба супруга продолжили заниматься музыкой, о чем большинство иммигрантов может только мечтать.

– По просьбе моего однокурсника, флейтиста Эдуарда Сытянко, я написал пьесу, которую его дочь с успехом исполнила на фортепиано с оркестром Польской филармонии. После брат Эдуарда, преподающий музыку в Финляндии, заказал пьесу для флейты и струнного оркестра. Помню, я сидел на балконе и увидел колибри, прилетевших за нектаром. Эти удивительные веселые птички подсказали мне будущее произведение. Пьесу я так и назвал – «Колибри». Она много где исполнялась, в том числе в Беларуси. Большой успех имeла в Санта-Барбаре, в старейшем театре Калифорнии. После этого одно британское издательство выпустило два десятка моих сборников. Несколько вышло в крупном американском издательстве.

В прошлом году исполнилась давняя мечта композитора – записать диск со своей музыкой. Кроме того, Магалиф выступил с авторским концертом в Днепропетровске, получил несколько заказов на создание произведений, по приглашению мировой знаменитости – флейтиста сэра Джеймса Голуэя – побывал на музыкальном фестивале в Швейцарии. После этой поездки он подписал контракт с одним из самых известных американских издательств на публикацию нот.

– Радует, что издательство заключило договор на все мои сочинения, то есть контракт эксклюзивный. В последние семь лет я написал несколько романсов, симфонические «Танцы королевского двора», Концерт для флейты и струнного оркестра с ударными, симфоническую фантазию «Fairy Tale» («Сказка»), духовные хоры и полтора десятка пьес для флейт. Оказывается, семейство этих инструментов очень большое. Есть и маленькие, и огромные, больше человеческого роста – контрабасовые. На Западе множество флейтовых оркестров, как профессиональных, так и любительских. Коллектив из Аннаполиса, пригорода Вашингтона, с успехом исполняет мои пьесы, дважды выступал с ними в Белом доме. В феврале оркестр заказал мне новую пьесу и впервые сыграл ее на престижной Конвенции флейтистов Восточного побережья. Мою «Колибри» с огромным успехом исполняет французский оркестр флейт Роны. Недавно мою музыку включили в репертуар оркестр Аризоны, музыканты Великобритании, Голландии, Швейцарии.

Музыка Евгения Магалифа звучит в престижных залах более чем 60 стран мира: американском Карнеги-холле и «Роберо театре», австрийском театре «Одеон», немецком Гёрлице… Его романсы любят в России, Украине, Англии, США, Германии, Израиле и, конечно, в Беларуси.

– Сейчас я загружен работой. Общаюсь с исполнителями и издателями, готовлю ноты, переделываю на разные составы. Планирую завершить мюзикл для детей по сказке Андерсена. Готовлюсь к авторскому концерту, посвященному моему юбилею. Он состоится осенью, как ни странно, не в Беларуси и не в США, а в Украине, в Днепропетровской филармонии. Там прозвучит моя оркестровая музыка, в том числе премьера «Симфонических танцев».

К 60 годам Евгений Магалиф скопил увесистую коллекцию наград: золотые и серебряные медали конкурса Global Music Awards в Калифорнии, почетная грамота-адрес «За вклад в развитие культуры» Палаты представителей штата Пенсильвания, диплом лауреата конкурса Chorus Inside, проходившего на Поклонной горе в Москве в год 70-летия Победы, благодарственные письма и награды за вклад в воспитание молодежи из Польши, США и России. И для новых наград в просторном доме композитора еще много места, в голове – масса идей, а рядом – сонмы восторженных муз…

Елена Давыдова

Фото автора

(журнал «Садовый дизайн», сентябрь-октябрь 2017)

 

От belisrael.info. Среди наших читателей есть жители Украины, а среди жителей Украины немало меломанов. Рекомендуем им посетить авторский концерт Е. Магалифа, который состоится 28 октября с. г. (суббота) в г. Днепре. Более подробная информация – здесь

Читайте также ранее помещенный материал

Беседа к юбилею Евгения Магалифа

Опубликовано 25.10.2017  14:17

Беседа с дизайнером Цеслером

19.10.2017

«МЫ АБСТРАГИРОВАЛИСЬ ОТ СОВКА»

Цеслер назначает встречу на Паниковке. Мы думали, что отправимся гулять по городу и дизайнер будет показывать места своей молодости. Но Владимир Яковлевич ведет нас в News Café на Карла Маркса – он хочет кофе и курить.

Бармен, официантка и люди за столиком поздоровались с Цеслером (его тут хорошо знают), но оказалось, что в одном из любимых кафе дизайнера нельзя дымить до вечера. Здесь ждут указа о запрете курения в общественных местах и постепенно готовят своих гостей к ограничению.

На Комсомольском озере. «На шее завороженные семена в бутылочке, которые подарила какая-то полька, но подвеска не сохранилась».

Владимир Яковлевич нервничает, но, когда приносят кофе, мы наконец начинаем разговаривать о Минске. Первое открытие: Цеслер – не коренной минчанин. Он окончил школу в Слуцке и приехал в столицу в 17 лет, поселившись у брата дедушки недалеко от «Журавинки».

– Родители легко отпустили вас одного в чужой город?

– Они все равно меня контролировали: я же у близких родственников жил. Отец с матерью развелись, когда мне было 7 лет, так что с мамой бороться было проще. Куда ей деваться?

Адаптация в столице не отняла много энергии у паренька из Слуцка, потому что до этого он был в Минске «тысячу раз» и не чувствовал себя провинциалом. После службы в армии Владимир Цеслер вернулся в столицу БССР – вот тогда-то и началась «новая классная жизнь»: «Хорошие компании, хорошая музыка. Мы абстрагировались от “совка” в Минске».

«Это мы на даче. Фото “Запах весны”». Владимир Цеслер крайний справа.

После армии Цеслер пять раз пытался поступить в театрально-художественный институт (сегодня Академия искусств).

– Я еврей, поэтому меня не хотели брать. Об этом мне и педагоги говорили. Я хотел на «графику», а туда брали пять человек, и как еврей я занял бы 20%. Мне порекомендовали пойти на «дизайн». Но все это время я работал: рисовал обложки для издательств.

В институте студент Володя отпустил бороду и волосы. Контингент там был творческий, и за такой внешний вид никого не гоняли.

– Мать очень нервничала из-за моих длинных волос. У меня в юности был довольно женственный типаж, и, когда я отрастил бороду, она сказала: «Ну слава богу, хоть на мужика стал похож».

Владимир Цеслер с другом-гонщиком в париках.

Владимир Цеслер в кожушке, который купил в деревне Мотоль.

Владимир Яковлевич довольно быстро перезнакомился с другими минскими «волосатыми». Пароль был простой: «Какую музыку слушаешь?» В зависимости от ответа становилось ясно, был ли смысл продолжать общение.

– Мы слушали все новинки. У нас был такой Андрей Былинский, чемпион мира по фехтованию. Он ездил за границу и привозил диски. Мы слушали музыку на очень хорошей ламповой аппаратуре «Эстония» – сейчас такой нет. От акустики было ощущение, будто сидишь в оркестре.

– Было что-то похожее на сцены из «Стиляг»? 

– Нет. Этот фильм – не совсем мое время, там события происходили раньше, в 1950-х. Мы хорошо дружим с Тодоровским (режиссер фильма. – Ред.). Я ему сказал, что меня надо позвать как консультанта: в 1950-х я был маленьким, но все-таки кое-что помню.

В Минске было проще, чем в Москве: там идеология, а здесь не понимали, что это такое, и особо не трогали нестандартных ребят.

В гостях у друга Жоржика. На гитаре тогда играли все.

Компания Цеслера собиралась в квартирах, беседках, на набережной, могла «накатить» в подъезде и пойти гулять по городу. Рестораны им были неинтересны, а вот в сквере на площади Независимости они сидели часто.

– А точно курить нельзя? – Цеслер внезапно переключает внимание на официантку, которая пришла забрать чашки.

– Владимир, ну вы же знаете…

– Да, но раньше можно было.

– Сейчас каждый день до шести часов.

Владимир Яковлевич просит прерваться, извиняется и выходит покурить на улицу. После перекура, кажется, его настроение улучшается: он заказывает еще по чашечке кофе, и мы продолжаем беседовать.

 

«ЧЕСЛАВ НЕМАН ОКАЗАЛСЯ ОЧЕНЬ ПРОСТЫМ И ПРИЯТНЫМ В ОБЩЕНИИ»

– Владимир Яковлевич, а вы давно курить начали?

– Года в 22 закурил. Бабушка умерла, и я как-то втянулся. Хоть уже раз семь бросал.

– А что в молодости курили?

– Какие-то болгарские сигареты, которые были ничем не хуже, чем сейчас делают в Гродно.

Владимир Яковлевич еще раз возмущается, что в его любимом кафе запретили курить, и говорит об еще одном уважаемом им месте в Минске – баре «Курилка». Там можно курить всегда, а название заведения, оказывается, придумал он. Но вообще, рассказывает дизайнер, он не то чтобы большой любитель куда-то сходить.

– В 1970-х мы собирались возле «Лакомки» на проспекте. Как-то недавно я проходил мимо, вдруг на меня что-то нахлынуло, и я понял, что не был внутри около 40 лет. Зашел, смотрю: ничего не поменялось! Даже конфеты те же и та самая нелепая ступенечка по центру. Женщина-продавец спрашивает: «Что вы так смотрите?» – «Я тут 40 лет не был. Здесь мы пили кофе» – «Сварить вам?» – «Хороший?» – «Отличный кофе!»

Она сварила – на самом деле отличный, по 4000 старыми деньгами. Это же копейки! Кофе в пластиковом стаканчике. Я взял, вышел, покурил там.

После концерта во Дворце спорта.

– Вот на этой фотографии мы после концерта во Дворце спорта, какая-то польская группа приезжала. А в 1976-м я ходил на концерт Чеслава Немена…

– Вы были на его концерте?! – изумляемся мы, ведь Чеслав Немен – это польский Боб Дилан.

– Да, и даже познакомился с ним. Очень простой и приятный в общении человек.

Оказывается, Цеслер дружил с Вячеславом Дубинкой, известным мастером вытинанки. Они оба из Слуцка и познакомились в местной изостудии. Когда Дубинка был журналистом, он пригласил Цеслера на концерт Чеслава Немена во Дворец спорта.

С Чеславом Неменом.

– Дубинка как пресса мог пройти где угодно. Он говорит: пошли с Неменом познакомишься. Как?! Я подошел, начали разговаривать, а Дубинка сфотографировал. Как-то я выставил те четыре фото в Facebook, и из Польши начали писать коллекционеры: хотели купить у меня эти снимки. Мои польские друзья охренели: «Почему ты раньше не рассказывал?!»

Летом компания Цеслера уезжала в Эстонию на музыкальные фестивали, которые притягивали неформалов со всего «совка».

– Таллинн я знал лучше Минска: все улочки, проходы, как от милиции сбежать. Бывало, что ловили. Но не за внешний вид, а за распитие спиртного. Это считалось страшным нарушением, – рассказывает Цеслер.

 

«ЧЕРЕЗ КВАРТИРУ ХАДЕЕВА ПРОШЛО МНОГО ПОКОЛЕНИЙ»

У Владимира Яковлевича звонит мобильный – скоро приедет его друг молодости Витя Орлов. Пока мы его ждем, Цеслер рассказывает об еще одном популярном месте в Минске – квартире Кима Хадеева. Та была в двухэтажном доме в Осмоловке, который снесли-таки несколько лет назад. И мечта минских неформалов повесить памятную доску в память о диссиденте канула в Лету.

– Мне кажется, он был таким рафинированным интеллигентом. Я повторю о нем то, что сам слышал. Он учился, по-моему, на философском факультете, и шел где-то 52-й год. Он как отличник сидел в президиуме. Все пели дифирамбы Сталину. Когда Киму предоставили слово, он вышел и говорит: «Пока Сталин жив, победа над фашизмом не полная». Его сразу в дурку: в Питер. Там тюрьма, а на ее территории дурка. Его реабилитировали, но после никуда не брали. Но не обязательно, что это было так, – рассказывает одну из легенд о Хадееве Цеслер.

Об этом минчанине ходит очень много легенд. Он действительно был диссидентом, и его квартира в Осмоловке была одним из немногих мест в Минске, которые притягивали таких молодых людей, как Цеслер. Там можно было познакомиться с кем угодно: бездомными, художниками, учеными, которым Ким надиктовывал диссертации.

– Через него прошли несколько поколений. Мама моего друга Саши Синкевича как-то спросила, бывал ли я у Кима. Она там, оказывается, тоже гостила. Так что это место было знаковым. Первый вопрос, чтобы узнать своего: «Что ты слушаешь?», и второй: «Знаешь Хадеева?» – говорит Владимир Яковлевич.

Владимир Цеслер с другом Витей.

Наконец приезжает давнишний приятель Цеслера. Владимир Яковлевич рассчитывается за кофе, мы благодарим за угощение и все вместе едем в еще одно тусовочное место молодости Цеслера.

«Грицевец» – сегодня это Купаловский сквер, а во времена молодости Цеслера парк называли в честь Героя Советского Союза, памятник которому стоял там.

На площади Независимости.

Тут собиралось по 300 человек: обсуждали музыку, пили, приносили магнитофоны. Милиция особо не трогала, но иногда облавы на «волосатых» делала гопота из сельхозпоселка и с Грушевки. Правда, однажды группировки «пацанов с района» сошлись между собой. Это было очень смешно, рассказывает Владимир Яковлевич.

– В Минске перестало быть комфортно, когда практически все друзья уехали: в Лиссабон, в Майами. Все серьги носили и уехали, а я ни того, ни другого не сделал. Когда сын родился, я решил уже бить ухо на память о том времени. Тех, кто остался, я иногда собираю. Я и сам бы уехал, но куда?…

Оригинал

Опубликовано 23.10.2017  11:31

Юрий Зиссер – портрет в интерьере

«Если TUT.BY избавится от «желтизны», то не будет первым»

THE VILLAGE БЕЛАРУСЬ, 17.10.2017

Записала Евгения СУГАК

Фотографии: Александр ОБУХОВИЧ

В рубрике «Любімае месца» минчане приводят нас в места, где чувствуют себя как дома. Основатель TUT.BY Юрий Зиссер сразу привел нас к себе домой, играл нам на органе, показал свою комнату, вид из окна, картины и трубку для опиума, которой ни разу не воспользовался. О том, в какой момент заканчивается свободная журналистика в Беларуси, как TUT.BY победил Onliner.by, что нужно снести в Минске, а что оставить — Юрий Анатольевич рассказал The Village Беларусь.

* * *

Всю жизнь мечтал жить в центре и теперь, когда моя мечта исполнилась, никуда отсюда не уеду. Никогда не хотелось стать сельским жителем, и я не понимаю, зачем жить в селе, если можно в центре города. Хожу пешком в рестораны, прогуливаюсь послушать джаз на площадь Свободы, провожу меньше времени в машине и имею больше времени для жизни. Экономлю полтора часа в день по сравнению с теми, кто живет за городом. Полтора часа в день — это очень много. Мне нравится этот старый район, люблю ходить по Революционной, Интернациональной — правда, названия еще те, конечно…

Ну а свежий воздух… А где у нас вообще — свежий воздух? Зато из моего окна виден весь центр. Вот собор Петра и Павла, и когда звонарь бьет в колокола, то видна его фигура, одетая в черное. А вот кафедральный собор, гостиница «Европа», Ратуша, вон президентский дворец, вон КГБ, пединститут, «Врата города». Когда был потоп на Немиге, я фотографировал его не выходя из дома, и все эти снимки сразу появлялись на TUT.BY.

Я получаю удовольствие, когда смотрю в окно на центр Минска, но если придираться, для меня здание «Белпромпроекта» лишнее: оно, как кинжал, врезалось в старую часть города. Теперь эта ужасная стена перегораживает весь центр. Его бы я убрал и восстановил крепостную стену: на той стороне она подходила к Свислочи, а на этой доходила до середины моего дома. Был проект по восстановлению этой стены, но его не стали воплощать в жизнь. Улицу Ленина с мостом я пустил бы под землю, чтобы не было пробок в центре. Существует такой план, но на него необходимо много денег. А еще здесь была так называемая Холодная синагога, она простояла несколько столетий, снесли ее только в 1965 году. В Национальном художественном музее есть картина Мая Данцига, на которой изображена эта синагога. Картина 1972 года, он написал ее, когда синагоги уже не было.

Популярное мнение: если у нас берутся реставрировать, то лучше бы этого не делали — очень субъективное. Мне посчастливилось познакомиться с реставраторами Минска, и эти классные мужики делают все, что в их силах. Другое дело, что в Несвижском замке установили белые стеклопакеты… Это от нищенства. В проекте было предусмотрено иное, но когда дело доходит до реализации, покупается то, на что есть средства. В концертном зале Верхнего города, например, в смету было заложено несколько сот тысяч евро на орган, но поскольку проект «попал» на девальвацию 2011 года, на инструмент не хватило денег.

В детской музыкальной школе №2 полвека простоял неработающий орган, собранный из обломков. Эти останки инструмента перевезли в Верхний город, и уже два года идет его реставрация. В октябре он наконец издал первые звуки, но после этого останется еще на год работы — половина труб разворована, особенно те, что с цинком. Есть беда с растаможкой. Недостающие детали заказывают из Европы, и мотор для органа, например, растаможивали 4 месяца. Морочили голову 4 месяца! Последний из вопросов был: какой толщины фанера, в которую упакован мотор? Оказывается, от этого зависит стоимость растаможки, которую все равно не надо оплачивать, потому что это безвозмездная помощь в адрес управления культуры Мингорисполкома.

Я не отношусь к консерваторам и не поддерживаю наш заскорузлый беларуский консерватизм в том смысле, что надо оставить все строения как были. Было бы что сохранять! Если бы это были средневековые постройки, как во Львове, — это другое дело. Но зачем сохранять бараки начала ХХ века или послевоенную Осмоловку? В фейсбуке меня все сгрызли за мое мнение насчет Осмоловки, но я его не изменил, хотя и подписал петицию в защиту: решил, раз людям нравится — оно должно быть. Но не потому, что это представляет какую-то ценность. Для большинства несогласие со стройками и сносами в Минске — это просто форма протеста против власти. Вот если бы Кафедральный собор стали сносить, я бы вышел…

Ничего не имею против «дома Чижа», против недостроенной гостиницы и не считаю, что они портят город. Если бы их строил не Чиж, никто бы и слова не сказал, тем более что «дом Чижа» к Чижу отношения особого не имеет. Там много дольщиков, это коллективная собственность. Да, его когда-то выбрали в качестве символа беларуских олигархов, которых нет. Олигархи — это люди, которые влияют на власть, слились с властью и могут что-то решить, назначают президентов, министров. У нас ничего этого нет. У нас олигарх — это никто. Его могут посадить в тюрьму, заставить отписать собственность на чиновника, с ним могут делать все что угодно. Я уже не говорю о том, что они не богаты даже по российским меркам. Они просто владельцы многопрофильных фирм.

Я уехал из Львова, потому что там было меньше перспектив, не было возможности получить жилье. Кроме того, Львов очень националистический город, он не терпим к другим этносам, и это очень хорошо чувствовалась. Там все были порознь. Там я бы не достиг того, чего добился здесь. В Минске совсем другая обстановка.

Мы 13 лет живем в этом доме, до этого жили на Васнецова в Заводском районе. Окна выходили на Партизанский проспект, где шум был и днем и ночью. Правда, Немига тоже считается самой шумной и вредной улицей в городе, но тройные стеклопакеты позволяют решить этот вопрос. В моей комнате (у нас с женой у каждого своя комната, так у нас заведено) мы снесли балконные двери и часть стены — стало больше света, увеличилось пространство. Так бы мы пользовались балконом два месяца в году и держали там велосипед и хлам, а теперь он используется ежедневно круглый год.

Когда я делаю зарядку, смотрю на замечательный Кафедральный собор, он меня вдохновляет, для меня это кусочек Львова. Когда я переезжал в Минск 30 лет назад, был шокирован. Во Львове всегда была ночная жизнь, и я не понимал, почему в восемь вечера в Минске по тротуарам Ленинского проспекта можно проехать на машине и никого не задеть, отчего пустые улицы и почему на Васнецова в десять вечера в доме на триста квартир горели всего три окна. В те же годы я поехал в Питер, а там летними ночами вообще половина окон светится, кто-то гуляет, кто-то на балконе сидит. Ночная жизнь — признак города, а когда люди рано ложатся спать — это признак деревни.

Почему минчане любят ложиться спать рано? Город очень пострадал в войну, и чтобы вернуть сюда население, после войны его открыли для прописки и закрыли только в семидесятые, когда набралось достаточно жителей. А все то были люди из сел. Чтобы они стали городскими, должно смениться несколько поколений. Прогресс уже, конечно, есть: появилась ночная жизнь, та же Зыбицкая. Правда, меня ночная жизнь не интересует, я только днем там могу пообедать, мне только через дорогу перейти. Пару раз бывал вечером, но из ночного времяпрепровождения предпочитаю центры старых городов. Они мне нравятся гораздо больше, чем наш новодел.

Но привыкнем мы и к Зыбицкой, следующее поколение уже не будет знать, что это новодел, и будет воспринимать как естественное. Люблю сравнивать Минск с Лиссабоном. В 1755 году там было ужасное землетрясение, и строительство города после него доверили французскому архитектору, который создал регулярный город с правильными улицами — как у нас на проспекте Независимости. Тогда люди возмущались, а теперь ты ходишь по Лиссабону и понимаешь, как это красиво. Думаю, что через 100–200 лет наш проспект Независимости будет архитектурным памятником не только для нас, но и для всего мира. Сюда будут ездить и смотреть на образцовую архитектуру. Привыкли же к Эйфелевой башне. В начале 1990-х в Париже сдали в эксплуатацию здание национальной библиотеки стоимостью в миллиард франков. Как же французы возмущались: в стране нет денег, а власти построили библиотеку! И когда начали возводить нашу библиотеку и все стали ее дружно проклинать, я вспомнил Париж. Меня наша библиотека полностью устраивает, она могла бы быть еще красивей, но она и так красива и хороша. И уж точно красивее парижской, потому что там это просто стеклянный небоскреб. А у нас фейсбучная общественность любую стройку сразу охаивает.

На TUT.BY было интервью с архитектором, спроектировавшим «дом Чижа», и он рассказывал, что там заложены передовые решения. Все там в порядке с архитектурой. Ну сколько я ходил рядом, не видел, чтобы этот дом что-то закрывал, в чем его упрекают. Троицкое он не закрывает. Казармы военной академии закрывает? Пускай! В какой бы город я ни приехал, везде в центре есть небоскребы. Вот классика Нью-Йорка — три небоскреба, а между ними маленькая церквушка. Разве это портит Нью-Йорк? А ужасное здание ВДНХ? Я не понаслышке знаю, что оно ужасное: мы там много лет стояли на выставках. Зимой холодно, летом жарко — помещение неподходящее. У меня нет никакого сожаления по поводу того, что его сровняли с землей. Тоже мне, достопримечательность!

Ради «Хилтона» разрушили общежитие БГУ, и народ тоже ведь мог уцепиться, что это пятьдесят какой-нибудь год и надо его сохранить. Ценность, мол. В результате движение за сохранение бараков трансформируется в протест против власти. Не можем добиться чего-то в политике — давайте поупрямимся и станем в оппозицию хотя бы в вопросах архитектуры. Для меня это выглядит так.

Я бы снес часть ТЦ на Немиге, 5 и восстановил средневековые торговые ряды, сделал сувенирные магазины. Здание МВД на Володарского тоже торчит неудачно — серое, страшное, смотрится инородным телом. В «Володарке» музей бы сделать. Но главное — не здания, а дух города. Он потихоньку обретается, и это хорошо. Дух этот европейский, Минск становится европейским. Еще 5–10 лет назад в праздники наш двор на Немиге превращался в общественный туалет, сейчас такого меньше. Люди стали более воспитанными.

Помню, в 1993 году, проведя несколько месяцев в Париже, я вернулся в Минск и удивился, что у нас не придерживают двери в метро. Я так к этому привык во Франции, что, вернувшись в Минск, первое, что случилось со мной, когда я вышел в город — получил дверью по очкам. Сейчас уже все-таки двери придерживают более или менее. За десять метров еще не держат, как в Париже, но за 20 лет прогресс огромный. Культура вождения опять же изменилась. 10–15 лет назад невозможно было представить, что тебя пропускают. Государство этим изменениям тоже способствует, даже нанесением разметки. Нарисовали — стало гораздо удобнее ездить. Вот велосипедисты — ужас. Страшно и ходить, и ездить. Велосипедисты не думают о других, не беспокоятся, что, помимо них, на улицах еще кто-то есть.

Удивительно, что в Минске нет ни одного еврейского кафе. Думал о его открытии, но это не мой профиль, я ничего не понимаю в ресторанном бизнесе, а каждый должен заниматься своим делом. Я же не ресторатор. Да и я не люблю бизнес в принципе: я сделал то, что мне было интересно и нужно людям. У меня хорошее чувство денег. Наверное, если бы я занялся не интернетом, а стал инвестором в чистом виде и перекладывал деньги туда-сюда, заработал бы намного больше. Но так получилось, что живем мы достаточно скромно, и я не испытываю потребности в деньгах, у меня нет дачи в Испании или роскошного дома: мне это просто не нужно. Не хочу всю жизнь ездить в отпуск на эту дачу в Испании, люблю каждый раз ехать в новое место.

Картины авторства Веры Зиссер, матери Юрия Зиссера

Сначала мы хотели построить дачу под Минском, но нам начали заламывать цену в 240 тысяч долларов за 250 квадратных метров. Нам такая огромная площадь совершенно не нужна. В результате купили дачу в Раубичах в кооперативе Академии наук. Полсотни одинаковых белых кирпичных домиков с гаражами. Правда, когда дачный поселок строился, гаражи были запрещены, поэтому в плане они назывались дровниками. Половину дома мы купили у олимпийского чемпиона Александра Медведя, со всей мебелью и медвежьей шкурой на стене. Наш сосед по даче — академик Радзим Гаврилович Горецкий, с которым очень любим общаться.

У нас две квартиры на одной лестничной клетке, и во второй стоит настоящий электронный церковный орган. Мощнее этого органа по возможностям — только наш филармонический. Я закончил консерваторию, играю, даже дал два концерта в жизни. Правда, потом бросил. Я посредственный исполнитель и мечтал бы, чтобы на мои концерты ходили не потому, что я Зиссер, а потому, что хорошо играю. А для этого мне нужно тренироваться еще хотя бы 20 лет.

Да, покупка каждой квартиры у меня была сопряжена с безумными трудностями. Выбираю проблемную квартиру и продираюсь через юридические нюансы. Здесь жила многодетная семья, в которой четыре человека были судимы, один на тот момент сидел, было прописано 11 человек. Продажа квартиры была под запретом Мингорисполкома, потому что хозяева были пьющие. Никто из покупателей не хотел связываться. Но я успешно вместе с хозяевами преодолел все трудности. А когда папа постарел и ослаб, я купил для него у соседей вторую, меньшую, квартиру. Теперь прихожу сюда играть, соседи не жалуются.

Еще у меня тут есть гитара и военный аккордеон отца, он в студенчестве собирал шариковые ручки и на первую зарплату купил себе этот трофейный немецкий инструмент.

Я не читаю Onliner.by, там для меня нет ничего интересного. Может, вам встречалась книга Эриха Фромма «Иметь или быть»? Так вот, я считаю, что Onliner для тех, кто хочет «иметь», а TUT.BY для тех, кто про «быть». Кто-то ориентирован на мир вещей — кто-то на духовные человеческие ценности. Людям нужно и то, и другое. Посещаемость нашего портала в полтора раза выше посещаемости Onliner даже с учетом торговой площадки, и эта пропорция уже много лет не меняется. Там нет политики, а про скандалы в жилищном кооперативе или ДТП я не читаю. Наши, правда, тоже уже стали так делать.

Был период, когда Onliner.by начал очень расти и говорить, что догонит и перегонит нас. Тогда я собрал редакцию и поставил задачу «опопсеть». Мы тоже начали писать про ДТП и прочее. У нас случился сильный скачок вверх, и лишь позже я понял, почему так произошло. Потому что в 2009–10–11 годах в интернет подвалила публика, которая отошла от телевизора и стала искать в интернете то, что любила смотреть по «ящику». Часть интеллигенции до сих упрекает нас в том, что мы начали «желтеть». Ну а что делать, если интеллигентный культурный контент мало читают! Должны быть определенные сайты о культуре, которые живут за счет грантов и благотворительности, но не за счет рекламы. У них будет 5000–10000 читателей, увы. У нас была совершенно чудесная передача про джаз, которую вел Евгений Долгих — потрясающий специалист по джазу, бывший шеф-редактор всесоюзного журнала «Джаз». В итоге нам пришлось ее закрыть, потому что смотрело ее 600 человек. Вот рейтинг джаза в стране, почти как и всей культуры.

Как-то мне социологи объяснили, что люди делятся на три категории. Первые хорошо относятся к президенту, оппозиции, армии, КГБ — это такие «солнышки», все люди и организации у них хорошие. Таких оптимистов примерно 25 процентов. 18 процентов населения не доверяет никому и не любит никого. В читательском плане это аудитории «Хартии» и «Нашай Нiвы». На «Нашай Нiве», что бы про меня ни писали — половина комментариев всегда антисемитские. Часть комментариев они успевают прибрать, и остаются просто хейтерские. У «Хартии» и вовсе комментаторы на зарплате. То, что они не договаривают в статьях, они договаривают через комментаторов. Но все остальные 57 процентов населения думают и составляют свое мнение. В комментариях к статьям с TUT.BY тоже много троллей, пропутинских или наших провластных комментаторов, но модераторы их не вырезают, потому что формально такие комментарии соответствуют правилам форума.

«Наша Нiва» взяла курс на сохранение языка, ради этого они готовы публиковать любую желтую информацию. Это сознательное и с моей точки зрения спорное решение для издания с богатой историей, но не стали бы они «желтеть», их читало бы, может, 1000 человек. Увы, культура нашему народу пока не нужна.

Если мы избавимся от «желтизны», то не будем первыми. Почему нас не устраивает быть вторыми? Потому что где-нибудь в России, где есть рекламный рынок, это бы прокатило — там и игрок номер десять получает деньги, достаточные для существования. Если же TUT.BY потеряет хотя бы 30 процентов своей аудитории, то мы перестанем существовать — не окупимся. По этой же причине мы не можем стать провластными или оппозиционными — потеряем часть аудитории. У нас никакой другой политической линии, кроме центристской, быть не может. Как бы на нас ни давили и что ни сулили, мы обречены на центризм по коммерческим причинам.

Почему беларусам так важно, что о них думают иностранцы? Очень хороший вопрос. Это все из-за комплекса неполноценности: мы считаем себя ущербной неполноценной нацией. И то у нас не так, и это не так, мы самые бедные, самые несчастные, мы нищеброды, у нас самый дорогой интернет. Но все это неправда. Беларусы — это крепкий середнячок, как минимум половина стран мира беднее. Кто-то из иностранных «ВИПов» сетовал, что, когда выступает за границей, людей волнуют мировые проблемы, а как только приезжаешь в любую страну «совка» — первый вопрос: «А что вы о нас думаете?».

Никакого моего вмешательства в работу редакции нет и не было. Я – программист, не журналист. Когда мне звонит крупный бизнесмен или чиновник и просит убрать какую-то статью, я обычно даже не знаю, о чем речь. Однако просить о таких вещах бесполезно. Наша редакция упертая, и даже когда чиновники звонят и настаивают что-то снять, она не снимает. Нельзя этого делать — это же сразу все увидят, напишут, и будет скандал, будут разговоры, что TUT.BY поддался давлению. Пройдет полдня, и любая новость сама сползает в архив, но мы ничего не убираем. Мы не снимали статьи про Прокопеню. Многие убрали, а мы нет. По постановлению суда мы можем снять статью, по предписанию прокурора — удалить незаконную публикацию. И это все.

Несколько раз бывали случаи, когда у нас отзывали рекламу, когда мы писали о компании «неудобные» статьи. Да если бы только рекламу! Некоторые даже вакансии на РАБОТА.TUT.BY сняли. Уже такая мелочность! До абсурда. А рекламодатели сейчас на вес золота. Мы упали меньше других медиа в последние кризисные годы, но тоже упали. Если весь рекламный рынок съежился в два с половиной раза, как мы могли этого не почувствовать? Работать трудно. Ввели бюджетирование в этом году впервые за всю историю фирмы. Правда, в этом году экономика начала налаживаться, всему рекламному рынку стало легче, и это хорошо…

От государства сложно получить комментарии к статьям. Договариваешься, потом они отказываются. Как-то взяли интервью у одной известной государственной коммерческой организации, согласованное с их пиар-службой, каждое слово утверждено. А увидел министр — ему не понравилось, устроил разнос. Я потом спросил у него, какие есть к нам вопросы. «Пишите о нас пореже, потому что по каждой вашей публикации назначают проверку». Только постепенным преобразованием культуры госаппарата можно изменить эту ситуацию.

Мы регулярно пишем на острые политические темы, но тщательно «фильтруем базар», чтобы были одни факты, никаких мнений, чтобы не было причин вынести предупреждение. Вот такая журналистика. Свобода в нашей журналистике есть, но ты никогда не знаешь, где она заканчивается.

Ананич вызывала нас к себе после каждого материала про крупные уличные акции. Не только нас, конечно, и «Нашу Ніву», и «Народную Волю», и других, кто об этом писал. Редактор «Народнай Волi» Иосиф Середич как-то не выдержал и в сердцах сказал ей: «Что вы мне тут говорите! Да я всех министров информации за столько лет работы пережил — и вас переживу». И что забавно – так оно и вышло!

Из комментариев читателей:

Елена Нисс Спасибо, конечно, уважаемому Юрию Анатольевичу за открытость: всегда интересно увидеть, как живут известные люди))). Но как-то уж очень агрессивно он провоцирует аудиторию по поводу своих архитектурных вкусов и желаний…

Coreme Да, он, будучи общественным авторитетом, декларирует, к сожалению, довольно-таки вульгарную позицию в отношении того скупого арх.наследия, что вообще имеется здесь.

И странно, что это «легкомысленное» отношение к старой застройке – у, кажется, уроженца столь ценного места как Львов. (А может, в том и причина?..) И при этом, «лукавец», сохраняет аутентичный интерьер в своей собственной жилой среде: внимание – на дверь))

Lenni А Зиссер, оказывается, классный. Отличное интервью.

* * *

От ред. belisrael.info. Интервью и нам показалось интересным (иначе бы мы его не перепечатали), но кое-где собеседник «The Village Беларусь» забывается или реально лукавит… Например, рассказывая о том, что «По постановлению суда мы можем снять статью, по предписанию прокурора — удалить незаконную публикацию. И это все». Не далее как в марте с. г. редакция tut.by поспешила удалить статью по требованию отдельно взятого министра, а не суда и прокурора. Насколько известно, попыток оспорить в суде предупреждение мининформации портал не делал.

Удивительно и мнение о недостроенной гостинице (возле цирка, надо понимать): мол, если бы «строил не Чиж, никто бы и слова не сказал». Многие минчане защищают историко-архитектурные ценности, не имея цели «насолить» конкретному застройщику. Это касается и зданий первой минской электростанции (конец ХIX в.), снесённых в 2011 г. ради строительства «многофункционального комплекса», – к слову, так до сих пор и не заработавшего.

P.S. Ю. Зиссер о себе как о еврее и «советском атеисте» (интервью 2016 г.)

Опубликовано 22.10.2017  19:45

 

М. Зверев. Детство в Паричах (1)

От ред. belisrael

 

 

Бульбяное ничтожество. свалившееся на сайт, чтоб выкрывать всех, начиная с главного по Синеокой, а также тех, кто его не скинул в середине 90-х и дальнейшем, за что еще и вытянул вагон бабла. назвавшее себя в предисловии к этому материалу редактором,  в последнее время продолжил на канальчике для нескольких инвалидов, рассказывать какие подлецы пробрались в киравництво белорусскими яурэями. “Нет, Басин, Левин и Данциг не были монстрами, они просто от 90 до 60% не соответствовали своим должностям”. И делает это 49-летняя гнида “не ради сведения счетов с умершими, а чтоб было уроком для молодых”. Поставлю несколько его постиков от 9 и 13 августа.

Меня меньше всего интересуют как прошлые, так и нынешние белорусские еврейские дела, где осталась отмирающая публика и прибившиеся к яурэям, чтоб отхватить немного халявы.  Но никто из них не мог дойти до того, чтоб стать на путь осуждения Израиля после хамасовской резни 7 октября, называя “военными преступлениями” ответ по уничтожению террористов и “мирных несчастнных” газоватов. Нет никакого прощения редчайшему уроду, место которого давно за лукашистскими застенками.

14.08.2026,  01:33

***

От редактора

В июле 2017 года умер мой старый приятель Михаил Исаакович Зверев – о нём уже кратко рассказывалось на belisrael.info. За полтора месяца до смерти уроженцу местечка Паричи исполнилось 88, в последнее время он не выходил из дома, сильно болел. Обычно 9 мая после похода на «Яму» я навещал его, иногда с моим дядей Марком, и мы живо беседовали. В этом году разговора, по большому счёту, не вышло.

Когда в августе супруга М. И. попросила подготовить к публикации фрагменты из дневников, я не ожидал, что в тетрадях покойного найдётся нечто особенное. Помнил по встречам в клубе «Белые и чёрные», да и по собраниям в Минском объединении еврейской культуры, что ораторским искусством Миша (как его многие называли) не отличался, зачастую перескакивал с пятого на десятое.

В 2000-х годах я не раз просил М. И. что-нибудь написать для газеты «Анахну кан» и бюллетеня «Мы яшчэ тут!» Иногда он откликался на просьбы, но выходили только маленькие заметки, не отражавшие масштаб его личности. Ещё три месяца назад мне казалось, что дневник будет фрагментарным и неинтересным широкой публике.

Прочитав «тайные» рукописи Зверева, я изменил своё мнение. Несомненно, он был одарённым человеком: памятливым, наблюдательным, трудолюбивым. Даже его нехитрые, местами сумбурные дневниковые записи о родственниках, соседях, довоенном быте имеют нынче определённую историческую ценность. Добавлю, что автор их обладал, наряду с простодушием, чувством юмора и самокритичностью. В рассказе о довоенных Паричах мне то и дело слышались интонации Анатолия Кузнецова, ровесника автора, жившего в Киеве (oсобенно когда речь зашла о котах и голубях…) А некоторые наблюдения оказались бы, наверное, близки бобруйчанину Эфраиму Севеле, ещё одному человеку зверевского поколения.

В записях начала 1990-х годов Михаил Зверев сам объяснил, почему взялся за перо: «Дневник – самый верный друг мой… Вести дневник – это укреплять память, вспоминать свою прожитую жизнь, оставить память о себе детям, память о друзьях, родных, их жизни, о моих соучениках, о родине, о Паричах. Это моя жизнь, моё второе “я”. С возрастом тянет к родству, близким людям, к евреям. Это мой народ». Позднее о том же напишет Дина Рубина: «Похоже, мы вообще обречены на судьбинную причастность своему народу, даже когда сильно этого не хотим… И даже смеяться уже хочется только над своими. Наверное, старею…»

Почерк у М. И. был вполне разборчивый. Надеюсь набрать и опубликовать как минимум четыре фрагмента под условными названиями «Детство в Паричах» (в двух частях), «Выжить в войну» и «О еврейских делах». В 1990–2000-х годах автор дневника, неплохо знавший ситуацию в еврейских общественных организациях Минска, не скупился на критику в адрес их руководителей. С другой стороны, он отнюдь не был брюзгой и радовался успехам того же «Хэсэда».

К сожалению, Михаил Исаакович не оставил записи об эпизоде, который немало говорит о тогдашнем «вожде» белорусских евреев. Со слов г-жи Зверевой, когда в «Анахну кан» (№ 8, 2002) были опубликованы еврейские частушки, надиктованные её мужем, то ныне покойный Л. вызвал «фольклориста» и устроил ему выволочку: «Не могли евреи такое петь!»

   

Тогда же поизощрялся в газете «Авив» её постоянный автор Б-н, заместитель Л. по «главному еврейскому союзу». Правда, в том квазифельетоне жало критики было направлено уже не на Зверева, а на редакцию: «Cлово «дрындушкі» я, к стыду своему, до этого не слышал. Что такое «дрын» и что такое «душки» я по-отдельности знал, а вот вместе они у меня как-то не складывались… Я понимаю, что гэтыя дрындушкі, как пишет газетка, – «частка нашай гісторыі», но я всегда считал, что такие «часткі» – достояние особых изданий, посвященных неформальной лексике и нецензурируемой поэзии, и выносить их на страницы общественных изданий все же не стоит. Однако, когда я вспомнил, что выданне «незалежнае», то сразу успокоился: у ребят неприятностей не будет. Ну, может, читать их станут чуть поменее: уж больно туалетный запах в нос бьет» И т. д., и т. п.

Как бывший издатель «Анахну кан», я решил воспроизвести нашу публикацию 2002 г. (см. выше) и посвятить её памяти Михаила Исааковича, а заодно поддеть ханжу Б-на, чей фальшивый ужас перед словом «поц» не мешал ему публично восхищаться творчеством Игоря Губермана. По моим сведениям, «историк» Б-н поселился в Иерусалиме и за свои книжки, состряпанные по методикам российского министра Мединского (или наоборот, горе-доктор начитался Б-на?), до сих пор считается уважаемым человеком в «белорусском землячестве»…

Вряд ли Звереву было приятно в «главной еврейской газете» читать нападки, которые косвенно задевали и его. Пожилой и не очень здоровый человек, он зависел от Л., но, тем не менее, в 2005 г. воспроизвёл для моего бюллетеня «Мы яшчэ тут!» еще один образчик «низового» фольклора 1930-х гг. «Для верности» публикую заметку из № 11 в двух вариантах.

Почему паричский пожарный гонялся за пацанами? Здесь необходимо некоторое знание идиша. Тот, кто первым пришлёт на e-mail правильный и подробный ответ, получит презент от редакции народного израильско-белорусского сайта.

Как нетрудно догадаться, после выхода на пенсию Михаил Исаакович продолжал работать. Громких должностей не занимал (правда, в середине 1990-х чуть не стал редактором того самого «Авива»), но проявил себя как шахматный и шашечный организатор. Любил петь в хоре, снимался в кино. А в мае 2001 г., подписав письмо в защиту библиотеки, которую возглавляла уважаемая им Дина Звуловна Харик, он аттестовал себя так: «Общественный деятель еврейской культуры».

Теперь я ценю М. Зверева и как мемуариста. Предлагаю всем, кто интересуется нашим прошлым, почитать дневник – слегка причёсанный – и высказать своё мнение. Возможно, из фрагментов сложится целая книга; о ней мечтал сам автор.

В. Рубинчик, г. Минск

wrubinchyk[at]gmail.com

* * *

Михаил Зверев

Детство в Паричах (1)

Место моего рождения, Паричи, я помню с трех лет, а может, и ещё раньше. Почему? После рождения я спал сначала с мамой, а потом в «мултер» – корыте, подвешенном веревками к потолку на крюк, около печи на кухне. Меня часто раскачивали, и я засыпал. Но однажды я выпал и довольно сильно ушибся. Мне было около двух лет. Видимо, именно это падение с высоты 1,2-1,5 метра (я его помню) обострило мою память.

Старший брат Ефим (Хаим), которому тогда было лет 9, сказал, что я буду лётчиком или спортсменом, но он ошибся. Он, Хаим, стал лётчиком, а я – инженером.

В три года мама впервые повела меня в баню. Когда я вошел в женское отделение, то удивился. Я увидел много женских тел, голых, разных, удивительных. Я испугался, сильно застеснялся и встал к стене лицом. Мама стала меня мыть, тереть, но я был возбуждён – даже возмущён – и выскочил из моечного зала. Больше я с мамой туда не ходил. Смутно помню, как ходил в баню с отцом и братом.

В Паричах баня была большая, чистая. Тазов для мойки не было, все приносили свои тазики. Пар был мягкий, не очень влажный. Топили дровами. Парильщики знали, как делать пар, как поднимать температуру. Веники были для парилки берёзовые, постоянно рядом находился врач. Сейчас в банях нет врачей, поэтому можно подхватить разные болезни.

С детства меня интересовала женская красота и нагота – что-то символическое и благородное. Она интересует и сейчас, в 2001 году, хотя мне за 70.

В минской квартире с женой Бэлой

В раннем возрасте в моей душе было много романтики и драм. Например, играл в футбол на стадионе в колхозе «Октябрь», стоял вратарем. Мяч при ударе попал в большой палец, и палец вывихнулся. Полгода я не ходил в школу. Палец вставили, но было очень больно. Даже сейчас он напоминает о себе.

Однажды я бегал «с самолётом». Как это делается? Берёшь шесть пропеллеров, прикреплённых к перекладине, и бежишь, а пропеллеры вращаются. Это очень интересно. И вот я закружился и попал под лошадь – хорошо, что она была умная и остановилась, на меня не наступила. Всё обошлось. Мама испугалась, а я нет.

В детстве я тонул. Зимой я учился кататься на коньках, и вот решил посоревноваться с одним мальчиком. Надо было перебежать место около берега со слабым льдом. Я решил проскочить, но провалился. А там была полынь, глубоко… Хорошо, что у меня было большое пальто, полы легли на лёд, и я смог продержаться некоторое время. Мальчик проскочил, а я нет. Слышу голос девушки: «Держись». Она на животе приползла и вытянула меня. Я пришёл домой мокрый. Дома был переполох, но на печи я отогрелся.

У меня с раннего детства стала формироваться влюблённость. На улице Мещанской жили мещане. У них была дочь Лариса – очень красивая девушка, с плавной походкой. У неё была длинная коса. Я всегда заглядывался на нее. Мне нравилась соседская девочка Галя Лисовская, которая потом стала поэтессой. Вообще, я был влюбчивый. Помню, влюбился в девочку Полю, ей было 7-8, а мне 5-6 лет. Я часто приходил в её сад и помогал собирать яблоки.

До войны я окончил пять классов. Во время войны я не учился в школе, т. к. жил один с октября 1941 года до сентября 1944 года, когда нашёл маму в Дагестане, в городе Избер-Баш.

В семье нашей было трое детей: мой старший брат Ефим 1922 года рождения, сестра Мера 1927 г. р. и я, 1929 г. р. (возможно, 1928 г.).

Из жизни в Паричах 1935-36 гг. Однажды мы – брат Ефим, наша родственница из Речицы Дина Шапиро, я и ещё кто-то – пошли в лес по ягоды. Лес был за речкой Березиной, в сторону Щедрина. Переплыли речку на пароме и углубились в лес. Шли по дороге километра 3-4. Искали ягоды (землянику и чернику), которые попадались нечасто, потому что было много любителей их собирать. А я же очень любознательный, меня всё интересовало в лесу: не только ягоды, но и птицы, ящерицы, ёжики… Я увлекся и отошёл от группы. За мной и не следили, каждый был занят собиранием. Я тоже собирал ягоды, но больше увлекался природой. Приблизился вечер, в лесу потемнело. Я начал искать брата и всю группу, аукать, но никто не отвечал. Я понял, что остался один, испугался, забегал, закричал, но напрасно. Мои спутники ушли далеко.

Я успокоился. Мне уже было не до природы, и я задумался, как быть. Вспомнил, что солнце садится где-то за Паричами, за речкой. Думал, думал, и убедился, что не ошибаюсь. Компаса у меня не было, где север, юг, запад, восток, я представлял себе с трудом, но знал, что солнце садится именно там, за горизонтом. И я пошёл напрямик, не разбирая дорогу, через кустарники, грязь. Однажды провалился в болото до груди, но вылез. Там вились змеи, ужи, я испугался, и это мне придало силы. Я заплакал, но шёл, шёл не останавливаясь часа два, весь промок… Полил дождь, потом опять выглянуло солнце, а я упрямо шагал. И когда солнце стало садиться, я увидел Паричи. Я уже бежал, но не плакал. Я был рад, что, наконец, попал домой. Когда я вернулся, то все удивились: они, оказывается, меня долго искали, но не могли найти. Собирались назавтра снова идти искать. А я сам нашёлся (об этом много потом было разговоров) и в своих глазах был героем.

Брат Ефим был энергичным и очень изобретательным. Учился он неважно, окончил семь классов. Знал хорошо идиш – читал, писал и разговаривал. Его страстью были технические новшества, а также девушки из деревни Скалки. С друзьями часто ходил в деревню на блядки.

Он прожил 68 лет. Страсть к технике у него появилась очень рано. Где-то в 1935-36 году брат сконструировал ламповый приемник – единственный в Паричах. Мы слушали Польшу, Германию, Москву, даже Америку.

В финскую войну у нас реквизировали этот приемник – пришли из НКВД и забрали. Они узнали по антенне.

Ещё брат собирал деревянные педальные автомобили – легковые и грузовые – и катал ребят. Конструировал коробчатые змеи, и мы их запускали на болоте. Однажды посадили в змей кошку и высоко его запустили. Когда вернули назад, то кошка была перепугана до полусмерти. Долго цеплялась за змей, а потом убежала.

Главное же заключалось в том, что брат конструировал планеры и самолеты с двигателями. Он выписывал технические журналы, совершенствовал описанные там схемы и участвовал в соревнованиях. Занимал призовые места, за что получал обычно книги: «Войну и мир» Льва Толстого, сочинения Пушкина, Мопассана и др. О нём писали в газетах.

Однажды он получил приз – хорошие лыжи. Я любил кататься зимой, у меня были небольшие, плохонькие самодельные лыжи, так он подарил мне настоящие. Я очень увлёкся, прыгал с крутых трамплинов. У речки, недалеко от парома, добывали глину, там образовался карьер. У этого карьера трамплин достигал высоты в полтора-два метра; мы, пацаны, насыпали снег и прыгали. Многие ломали свои лыжи, а я научился классно прыгать. Лыжи были моим главным зимним хобби.

Но однажды моей радости пришел конец. Утром собираюсь покататься, иду в кладовку, сенцы – а лыж нет. Спрашиваю у брата – не знает, у мамы – не знает. Подумал, что кто-то пошутил. Наконец, убеждаюсь, что кто-то украл мои лыжи. Как я плакал, горевал! Лыжи в то время стоили дорого: я искал их, но тщетно. Спрашивал у русских ребят, детей мещан, но никто не мог ничего сказать. Горевал я долго, но потом сильно увлекся коньками.

Из трёх коньков ребята делали санки, прикрепляли парус и по речке катались. Это было увлекательно, но увлечение надолго не задержалось. Нужны были замёрзшая речка, хороший ровный лёд, сильный ветер.

Была в моей жизни и ещё одна детская драма. Я увлёкся собиранием марок. Рядом с нами стоял небольшой дом – на углу ул. Мещанской и Маяковского (бывшая 2-я Бобруйская), впритык к нашему. У соседей родные жили в Америке и часто присылали письма, даже посылки. Однажды я зашёл к соседям и увидел письма. Мне понравились марки, хотя о филателии я не имел никакого представления. Я попросил, они мне дали, и я начал собирать. Я узнал всех жителей Паричей, которые получали письма из Польши, Германии, США и других мест. Приходил к ним и просил марки, мне давали.

Я ходил по учреждениям, искал марки даже в мусорных ящиках. Потом почтовые марки появились в продаже. Я собирал бутылочки и сдавал в аптеку, а потом на эти деньги покупал в киоске марки.

Со мной стал собирать марки Бема Паперно. У него было дома много бутылочек, и я подговаривал Бему брать их. Мы их мыли, сдавали и на вырученные деньги пополняли свои запасы.

У меня появилась большая коллекция гашеных и негашеных марок. Я усердно занимался коллекционированием: если что-то начинал, то не бросал, как многие.

Брат Ефим подарил мне два тома «Войны и мира» Толстого. Я прочитал – а больше пролистал – оба тома, и решил заполнять книги марками. Заполнил два тома «Войны и мира» почти до конца. Часто просматривал марки, систематизировал их; очень было интересно, ребята мне завидовали. И вот однажды, в 1938 г., не стало этого «альбома»…

После того, как отец умер, мама пускала квартирантов. Сначала у нас жила Дина Шапиро, наша далёкая родственница, потом медсестра Соня. В гости к ней приходил юрист-защитник. Они целовались, и не только (я наблюдал в щёлку двери). Мне это было очень интересно потому, что уже в 6 лет я вместе с другими ребятами познакомился с «Декамероном» Бокаччо. Нам читали, а мы слушали. И вот у нас поселился военком с молодой женой. Ему было за 50 лет, а ей – не более 30. Они занимали зал и комнату – спальню. Военком напивался и устраивал дебоши, бил жену (особенно вечером и ночью). Мама мне говорила, что они не платят за квартиру, задолжали нам. Она требовала от квартирантов оплатить долг и съехать.

Однажды я пришёл из школы и не нашёл свою коллекцию марок, которой очень дорожил. Там были редкие марки Тувинской республики, экземпляры из США, Польши с изображением Пилсудского. Я искал, у всех спрашивал, но, как и лыжи, не нашёл. Кто мог взять? Только пьяница-военком. Денег у них с женой никогда не водилось, они сразу всё пропивали. Сейчас бы я заявил в милицию, но тогда это не поощрялось. Почти никто туда не обращался – люди боялись НКВД и милиции.

После пропажи коллекции у меня случился надлом, и я забросил коллекционирование, зато увлёкся техникой. Стал катать каток железный, конструировать пропеллеры. Построил самолет с шестью пропеллерами и бегал по улице, пока не попал под лошадь. В начале 1980-х годов я опять стал собирать марки, но уже не так серьёзно.

Я рано, до войны, завёл дневник, где собирал интересные вырезки и записывал выражения из прочтённых книг. С детства любил красоту и силу, спорт. Интересовался политикой, слушал последние известия.

Нашими самыми близкими соседями были Хадаровские, Клавдия и Антон. У них было четверо детей: Саша, Павлик, Витя и сестра (имя забыл). Антон работал на мельнице мельником, а Клавдия смотрела за домом. Она любила заглядывать в рюмку. Антон приносил муку из мельницы, а Клавдия пропивала. Муж бил её, но это не помогало.

Часто она приходила к нам – мама покупала у нее муку. Я дружил с Павликом и Сашей, а Витя был вредный парень.

Хорошие отношения у нас сложились и с Антей Пашкевич. Она была высокая, худая женщина, малограмотная. А вот муж её был грамотным, мастером на все руки, даже интеллигентом, но только в трезвом состоянии. Когда он напивался, то бродил по улице и ругался, кричал: «Ох, жиды!». Протрезвев, он не помнил о своих проделках, удивлялся, но затем продолжал хамить. Была у них дочь Лариса – симпатичная, хорошая девушка – и сын. Он погиб сразу после войны, подорвался на снаряде или неразорвавшейся гранате в своём саду.

Брат Ефим ежегодно помогал Пашкевичам снимать урожай яблок, груш. Мама дружила с Антей.

Друзья были у меня всегда, и в школе тоже. Например, Феликс: его отца, партработника, звали Калман, они приехали из Западной Беларуси. Их семья недолго прожила в Паричах. У нас завязалась настоящая дружба, хотя Феликс был «интеллигентик». С ним нельзя было бороться, у него была вывихнута рука.

Дружил я с Крамником Яшей, Струпинским Ициком. Он был почти немой. Плохо говорил, всё понимал, очень сообразительный и толковый. Их немцы убили.

М. Зверев – дома и на киносъёмках (снимки 1990-х гг.)

От нашей улицы и Мещанской сложилась команда, которая постоянно воевала с «кацапами». Они жили на противоположной стороне болота-луга. На этом лугу брат мой Ефим постоянно запускал шары, змея, планеры. А на праздники он запускал самолёты и планеры с пожарной вышки, которая находилась в центре местечка, у базара.

Однажды была у нас жёсткая баталия: с обеих сторон участвовало по 10-15 пацанов, снабжённых тачанками с рогатками. Мы бросали то небольшие камешки, а то и здоровенные камни и кирпичи. Мне в плечо стукнуло плоскостью кирпича так, что я и сейчас чувствую это место. Было много раненых, но никому не жаловались.

(продолжение следует)

Опубликовано 19.10.2017  13:11

Life is like a miracle (3) / (החיים כמו נס. שמעון גרינהויז (3

(English text is below)

  סוף, התחלה והמשך  

לפני המלחמה, הייתי רק בכיתה א‘ או ב‘ , הלכתי ללמוד אצל הרב, אבל מיד אחרי המלחמה, הלכתי ישר לכיתה ז‘. לא ידעתי טוב את השפה הרוסית,  הייתי אומר “שתי גברים” …  במקום “שני“. בישראל, ילדים מדברים כך, משלוח מעורב, אין בזה שום דבר נורא, אבל באמצע שנות ה-40 צחקו עליי מאוד בבית הספר. כאשר פתחתי את הפה שלי בכיתה, היה כזה צחוק שאפילו מכיתות אחרות באו לראות. הייתי היהודי היחיד בכיתה, ובמתמטיקה תמיד הייתי חזק. אחרי חודש או חודשיים, התחלתי לשלוט בשפה והתחלתי אפילו ללמד את חבריי. היה מורה אחד למתמטיקה שהגיע מהחזית. הוא אהב לשתות. לפעמים הוא היה עושה טעויות, אבל אני הייתי מתקן אותו בכל הכבוד – זה היה בידור נהדר. החברים שלי היו אומרים, “ובכן, סיימון – תיגש לתקן את השגיאות שם.“

https://i0.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2256.jpg?resize=621%2C466

סיימתי את חטיבת הביניים הבלארוסית. רוסית נלמדה בה רק כמקצוע. בשיעורים קראנו את שיריהם של יעקוב קולאס וינקי קופלה. סיימתי את לימודיי עם מדליית זהב, זה נתן לי את ההזדמנות להיכנס ללא בחינות לאוניברסיטה. הלכתי לאוניברסיטת המדינה הבלארוסית לפקולטה לפיסיקה ומתמטיקה, ובמקביל למדתי משפטים. המכון למשפטים היה קרוב יותר לפארק צ‘ליוסקינטסב, כעבור כמה שנים צורף מוסד זה לאוניברסיטה, והפך לפקולטה.

   https://i1.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2276.jpg?zoom=2&resize=274%2C372 

שמעון גרינהויז בשנת 1949 יחד עם אימו ליד האנדרטה בקראסנה ( 1950 ).

אני זוכר שני שחקני שחמט ששיחקו ללא לוח, והחליפו בקול רם את המהלכים ביניהם. תמיד עקבנו אחריהם והקשבנו לאיך שהם משחקים. אחד מהם, כך נראה, היה רב אומן איזק בולסלבסקי.

סיימתי שתי פקולטות בהצטיינות. קיבל מלגה; אני, כסטודנט מצטיין, קיבלתי העלאה של 150%.

באותה תקופה בברית המועצות היה טוב, מי שהיה מסיים את הפקולטה למשפטים בהצטיינות התקבל מיד לעבודה או במשרד התובע או במשרד הפנים – לא עם השכר הגבוה ביותר, אבל גם לא הנמוך ביותר. אבל היתה גם אנטישמיות חזקה … אני זוכר כשהתחלתי ללמוד משפטים, רוב המורים היו יהודים וליברלים … התזה המרכזית שלהם היתה זו: “אפשר להגן על כל פשע, הוא יכול היה להיות יותר קשה“. בסוף, כשהייתי כבר בקורס הרביעי, כולם נעלמו. הגיעו פרופסורים שקשורים לביטחון המדינה. תמיד צחקנו על עמדתם: “תנו לנו בן אדם, וימצא עליו מאמר“.

אז הבנתי שאני לא אצליח לעשות קריירה בשום משרד ממשלתי, כי אני יהודי, וזה “פשע” ,הוא מורכב על ידי העובדה כי ההורים שלי – הקפיטליסטים, והבורגנים … אבי, כפי שאמרתי קודם, היה איש עסקים ואמי רוזה עבדה במשק בית, אבל הקדישה הרבה מזמנה לעזרה לעניים. לפני המלחמה, חיילים יהודים ששירתו בעיירה הצבאית היו מגיעים אלינו לארוחת צהריים וערב. אני זוכר, גם, את בני הישיבות שהיו באים. אמא עבדה קשה מאוד עם קבוצה של נשים שעזרו לאוכלוסייה. לאחר המלחמה, היא עבדה במשך שנים רבות בבית חרושת לשימורים בקראסנה – כעובדת פשוטה. אחיה ומשפחתה – מדוקשיץ, היו עשירים מאוד. אבל היא אהבה את הרעיונות הקומוניסטיים, גם כשהגענו לישראל.

החלטתי שאני אהיה מורה, והלכתי ללמד באזור שבו לחמתי כפרטיזן. בין איליה ווילייקה. לא היו שם מסילות ברזל ולא אוטובוסים, ביצות בכל מקום. תלמידים הגיעו בחורף דרך היער, הלכו 10 ק“מ, לפעמים בשלג עד המותניים  …

https://i2.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2280.jpg?zoom=2&resize=312%2C286

נסיעה לבית ספר בחורף על המשאית, שנת 1955

בשנת 1956 היתה מלחמת סיני בישראל. אני זוכר שהלכנו לפגישות שבהן היינו צריכים “לגנות את התוקפים“. אבל הבטתי בתמונות הטנקים הישראליים, והנשמה שמחה.

ב -1957 התקיים במוסקבה פסטיבל הנוער. אני זוכרת שהגענו מבלארוס לראות את הישראלים, רק להאחז בבגדיהם, לשמוע את דבריהם … ואז הבנתי שאין לי מקום בברית המועצות, למרות שאני אזרח סובייטי. יכולתי לנסוע לפולין, שם שלט בכל גומולקה. אבל לא היו לי מסמכים המאשרים כי יש לי אזרחות פולנית.

מבלארוס היה קשה לצאת לחו” ל. הלכתי לווילנה, התחתנתי שם חתונה פיקטיבית והגשתי ניירות. בראדושקוביצ‘י כתבתי למפקד המשטרה מכתב שאני אזרח פולני, והוא חתם עליו, והעביר אותו לווילנה. זה היה בשנת 1958. קולונל של משרד הפנים העביר את הבקשה למעלה, אבל היא חזרה, נשלחה שוב לראדושקוביצ‘י לאימות. נתנו כסף למפקד המשטרה, הוא בדק אותה שוב, העביר אותה – ובסוף השנה קיבלנו אישור ועברנו. בפולין הייתי בערך שנה וחצי, שם הורשנו, אמי ואני לעלות לישראל. עד שההיתר הגיע, אני עבדתי כאינסטלטור בחברת “ג‘וינט” על הגבול עם גרמניה. היו . בתים מאבן. הורו לי לקדוח חורים – לפעמים זה לקח שבוע שלם לקדוח חור אחד, עד כדי כך הקירות היו חזקים. אני נחשבתי לתלמיד של אינסטלטור פולני, בשבילו זה היה טוב, הוא קיבל תשלום על זה.

בפברואר 1960 הגעתי לישראל, בידע של מאה מילים בלבד בעברית. הלכתי לאולפן. היו לי דודות בקיבוצים עין חרוד ויפעת, אז לקחו אותנו לשם (ליפעת – אותי ואת אמי, זה בצפון, בין נצרת לעפולה). נתנו לנו דירה קטנה, וכמעט שלא גרתי שם, הייתי במעונות באולפן בגבעתיים. למדתי ארבעה חודשים, ואז עברתי קורס מיוחד במינוח פיסיקלי-מתמטי. הייתי יכול לעבור קורס למשפטים ולהיות עורך דין בישראל, אבל משום מה לא הלכתי על זה. גם בברית המועצות לא עבדתי כעורך דין. התחלתי ללמד ב -1960, קיבלתי דירה בפתח תקווה … והתחלתי לעבוד בבית הספר, בכמה בתי ספר. הדירה היתה 30 או 35 מטר ברחוב יצחק שדה. לא ידעתי את כל המילים , אבל התקבלתי טוב, התלמידים עזרו לי. אצלי בכיתה היו מעט מאוד ילדי עולים. אולי 3-4, מתוך 30-40.

התחלתי לעבוד בבית ספר טכני, לא בגימנסיה, שנקראה “עמל“. המנהל היה גם מרוסיה, כמו רוב המורים. הרגשתי כאילו אני ברוסיה. עבדתי גם בגימנסיה, לימדתי פיסיקה. בשלב זה הם בנו כור אטומי – לא בדימונה, אלא בנחל שורק. על חוף הים. כדי להוליך שולל, הם אמרו לכולם שזה מפעל טקסטיל … והמדינה בחרה 10 בתי ספר בארץ כדי ללמד שם פיזיקה גרעינית. נראה שהמפקח אהב איך אני מלמד, או שהתלמידים היו טובים, וגם בית הספר שלנו נבחר. הלכנו כל שבוע לשם, לאתר הבנייה, והטכנאים והפרופסורים הסבירו, נתנו משימות ועבודות במעבדה. בפעם היחידה בחיי ראיתי איך בונים מרכז גרעיני, איך מזריקים דלק.את כל זה הראינו  לתלמידים. נפרדנו טוב מאוד, והתלמידים התנהגו בצורה מאוד מכובדת באתר הבנייה.

אחרי כמה זמן אני מקבל מכתב מטעם המפקח לפיסיקה, שהיה בן 80, והוא אומר כי התנהגתי כמו בריון, הפרופסורים והלבורנטים נפגעו ממני ושהתלמידים שלי שברו הכלים … ראיתי שחור בעיניים. אני חושב לעצמי: “מה עליי לעשות?” חשבתי: אני אחזור לראות את פרופסורים והטכנאים, אנחנו הרי התחבקנו איתם  כאשר סיימנו את הפרקטיקה … לא היה אז תחבורה ישירה, נסעתי לרחובות, ומשם הלכתי ברגל לתחנת הכח הגרעינית … ואז שרות  “ש.ב” עצר אותי. לא נתנו לי אפילו לדבר עם אף אחד, הם חשבו שמצאו מרגל מרוסיה! שני סוכנים של השירות החשאי, בדיוק כמו בסרטים:  אחד טוב ואחד רע. אחד מהם כאילו עוזר לך והשני מאיים … ובסוף היום הם שברו אותי, כבר חשבתי לחתום על כל מה שרצו, הייתי מוכן לאשר שהכל נכון. אבל הם כנראה פנו למישהו יותר בכיר, והוא אמר להם, “תעזבו אותו.” ובערב, הם שחררו אותי, “הסוכן הטוב” ליווה אותי, והוא אמר: “אני מציע לך להתרחק מכאן. אם תתקרב לפה אתה תעלם והמשפחה שלך לא תראה אותך שוב. “

לא ידעתי מה לעשות, איך להיות בבית הספר? הלכתי למנהל וסיפרתי לו את כל הסיפור, בלי לדעת אם הוא קיבל עותק של המכתב מהמפקח. המנהל אומר: “אתה יודע מה, אני מאמין לך. בואי נשלח לו מכתב“. לא ידעתי לכתוב, אז הוא בעצמו כתב ושלח. המפקח גר בחיפה, במשך זמן רב לא היתה תשובה. יום אחד אומר המנהל:“אני עצמי אסע אליו“. הוא נסע, הם לקחו את המסמכים עם המפקח, וזה מה שהם מצאו. שם המשפחה שלי הוא גרינהויז, והם בילבלו אותי עם איזשהו גרינברג מקיבוץ שהגיע למרכז לא מוכן … וקיבלתי מכתב בהתנצלות, אותו אני שומר עד עכשיו.

אני תמיד אומר את זה ומספר איך הגורל בעבודה עשוי להיות תלוי באמון של הבוס שלך… אנחנו חייבים להאמין לאדם. ומה יכול היה להיות? הייתי מפוטר – ושום מקום אחר לא היה לוקח אותי.

אחר כך התמניתי לסגן מנהל (מחנך כיתה), וכשהמנהל פרש התמניתי במקומו. לא רציתי להיות מנהל בכלל, זה היה טוב בשבילי לעבוד כמחנך כיתה. המנהל התעניין יותר בנושאים פוליטיים, אחיו היה אחד האנשים הקרובים ביותר למנחם בגין, כמעט החבר הכי טוב. וגם כשהייתי מחנך כיתה, ביצעתי בפועל תפקידים רבים של מנהל, אבל לא קיבלתי שום כבוד או עונש על זה. אבל המורים, כנראה, היו מרוצים ממני, אז הם כתבו מכתב למשרד החינוך…

כשהוזמנתי לראיון, כנראה התנהגתי קצת בחוצפה. כי לא חשבתי על התפקיד: אם הם ימנו אותי למנהל – אז טוב, אבל אם לא, אז לא. ובכל זאת הם מינו אותי. זה היה ב -1978, ובמשך 20 שנה עבדתי כמנהל.

כשלקחתי את בית הספר “עמל ב“, היו בו כ -300 תלמידים, כשעזבתי את התפקיד היו בו 1500. עשיתי דברים מסוכנים: אם אפשר היה לפתוח מחלקה חדשה, תמיד הייתי מוכן לכך. ביקשתי רשות ופתחתי אותה.

https://i0.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2293.jpg?resize=621%2C561

בכיסא המנהל

הייתי ביחסים מאוד טובים עם התלמידים. בכיתה הייתי מאוד נוקשה, דיקטטור. אבל אני דיקטטור ליברלי – נתתי לתלמידי לנשום! והם חייבים להקשיב לי, אני חייב תמיד לראות את זה. אני לא מבין איך יכול להיות משמעת רעה לתלמידים. אצלי, הם תמיד חייבים לשבת, לא יכולים לדבר, אני צריך לראות את העיניים שלהם, אחרת אני לא מרגיש טוב .

כמנהל, המשכתי ללמד. בנוסף לשיעורים, ניסיתי לעזור לתלמידים, הם תמיד הצטופפו במשרדי, המזכירה הביאה להם קפה. כשפרשתי, לא היה לי יום בלי עבודה. התחלתי לעבוד כמורה ועד היום אני עובד. כבר יותר משישים שנה.

https://i2.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2309.jpg?resize=405%2C515

ביחד עם נשיא המדינה שמעון פרס. גם בעלי אותו שם וגם נולדו באותה המדינה.

חשבתי שאלוהים וגורל כבר עזבו אותי – הם היכו אותי בי כל כך  חזק… אבל הם לא עזבו אותי. בני גיל חלה ברצינות בגיל 13 והוא נלחם 20 שנה במחלה. היה לו גידול במוח – לא ממאיר, אלא תוקפני. הוא עבר ניתוחים בקנדה ובישראל … הוא הצליח לסיים את לימודיו בבית הספר  ובאוניברסיטה. הוא הבין מאוד במחשבים: הוא פתח חברת “היי-טק” ברמה בינלאומית עם חבריו. ביומו האחרון הוא עדיין נתן הוראות לעובדים. חברה זו קיימת עד עצם היום הזה.

https://i1.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2299.jpg?resize=621%2C627

 

בשבילי מחלתו היתה גרועה עוד יותר מאשר המלחמה. אבל אני מרגיש שהוא נמצא איתי כל הזמן. אני תמיד מתייעץ איתו על מה שאני אדבר. שנתיים לאחר מותו, חליתי בסרטן -הרופאים אומרים שזה בהשפעת מותו. אבל הגורל או אלוהים עשו את זה כך שהמחלה התגלתה לפני החגים, בפסח. באותו זמן הכנתי את התלמידים במתמטיקה ברמה הגבוהה ביותר. ומיד ביום החופשה הראשון עשו לי ניתוח – ארוך, שבע עד שמונה שעות.

אחרי הניתוח התעוררתי מהר מאוד. הלכתי לרופא שניתח אותי, לשאול מה התחזית. הוא אמר: “תחזית טובה מאוד – 50% נותרים בחיים“. כאשר קמתי בתוך יומיים, הוא נראה לא מרוצה, הוא אמר: “אתה כזה… לא רזה, לא צעיר, זקן, איך קמת כל כך מהר?” בהתחלה, היו הרבה תרופות. בשעה שבע עברתי כימותרפיה, ובשמונה אשתי לקחה אותי  לעבודה. זה היה בשנת 2003. מאז כל שישה חודשים אני הולך להבדק, הרופא נותן מכתב … אני מסתכל על המכתב הזה כאילו זה אישור לעוד שנה של חיים.

עכשיו אני עובד שישה ימים בשבוע. אני מגיע לבית הספר בשבע ורבע – הלימודים מתחילים בשמונה וחצי … אני עוזר לתלמידים לפתור בעיות במתמטיקה. לכולם יש את הטלפון שלי, הם מתקשרים אליי גם אחרי תשע בלילה, אנחנו פותרים בעיות, הם יכולים לשאול שאלות עד חצות. אישתי לא מרוצה, כמובן. אני הולך לישון בדרך כלל ב-1 בלילה, ואני קם בחמש וחצי בבוקר. אני מניח שאני כמו גמל ביחס לשינה. כשהייתי באוניברסיטה, לא ידעתיי כמעט כלום  שבוע לפני הבחינה. שותפיי צחקו: “מה, אתה לא יודע את זה” יכולתי לשבת במשך 80-100 שעות – לא ישן, לא אוכל, רק שותה ולומד, לומד, לומד … שלושה ימים לפני הבחינה, הגעתי לרמה של חבריי,  ויומיים לפני הם כבר התאספו סביבי, ואני לימדתי אותם.

https://i2.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2257.jpg?resize=300%2C225 https://i1.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/IMG_20170623_114807.jpg?resize=300%2C225

דיפלומוט, פרסים, תעודות הוקרה ומתנות אישיות של שמעון גרינהויז

כאשר אני עושה בחינות, אני בודק הכל באותו יום. עד הבוקר אני כבר מכניס למחשב את הציונים . התלמידים מתעוררים – וכבר יודעים כמה הם קיבלו.

https://i2.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2318.jpg?resize=619%2C468

עם הספורטאים הצעירים

פעם בית הספר שלנו זכה באליפות העולם בכדור יד (בין בתי הספר, כמובן). ולא, התלמידים לא עוסקים הרבה בשחמט כרגע. הרבה זמן הם מבזבזים על מחשבים ואלקטרוניקה. הם כותבים תוכניות לבניית רובוטים.

מה הסיפור עם הבית משפט?

כן, שלוש פעמים תבעו אותי ההורים. פעם הלכנו עם התלמידים לסיור לסיני, החבר‘ה התגלצ‘ו מהר תלול, והמורים עמדו בתחתית, לא אפשרו להם להגיע לכביש המהיר. אז לא הייתי עדיין מנהל, אבל הייתי בין המורים האלה. בחור אחד נפגע בראשו, חוליותיו זזו. הלכתי אליו לבית החולים, כי הרגשתי אשמה. הבחור טופל במשך זמן רב, ואז הלך לאוניברסיטה, אבל לא הצליח לסיים – ההשלכות של הפגיעה נתנו את אותותיהם. כילד, הוא התאמן כדורעף; ההורים ראו הכנסות של שחקן כדורעף מפורסם וביקשו מבית הספר לשלם לו 10% מההכנסות. זה נגמר בכלום.

בפעם השנייה תלמיד אחד מסיים את הלימודים, כיתה י ‘(אצלנו 10 שנות לימוד) יצר קשר עם קבוצה של גנבים. הוריו לא נתנו לו להתראות עם “החברים” האלה, אז הוא תלה את עצמו. תבעו אותנו, כך הם אומרים, שהתעלמנו – מזה שהוא לא הגיע לבית הספר במשך 40 יום (למעשה, הוא החמיץ 40 שעות לימוד ).

והמקרה השלישי, כאשר התלמידים נסעו למקום כלשהו עם ארגון נוער, ואחד מהם נהרג מפגיעת מכונית. לא היה לי שום קשר לזה, אבל נראה שלעורכי הדין יש צו כזה – לתבוע את בית הספר ואת המנהל. בפעם הזאת, אפילו לא הופעתי בבית המשפט.

מה עוד היית רוצה לגלות?

לפני כמה שנים הגענו לקראסנה. אני חושב, שאחרי שעזבתי לישראל, באתי לבלארוס שלוש פעמים, פעם אחת עם המשפחה שלי. כן זה נכון, אני הזמנתי אנדרטה חדשה לקורבנות השואה בקראסנה. מי שיישם אותה, שם את האנדרטה גם בעיירה.

https://i1.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2272.jpg?resize=284%2C234 https://i1.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2308.jpg?resize=307%2C234

בבלארוס במהלך הצילומים לסרט ; ליד האנדרטה בקראסנה

נפגשתי עם שגריר בלארוס בישראל, אי שם בשנת 2001. גם אביו היה פרטיזן, השגריר עצמו סיפר לי על כך.

https://i1.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2312.jpg?resize=372%2C207  https://i1.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2304.jpg?resize=220%2C203

פולין 1995; הדלקת נר בהר הרצל

השתתפתי במצעד החיים הראשון בפולין. לפני מספר שנים, נבחרתי להדליק משואה ביום השואה – בירושלים (בחרו שישה אנשים). וגם השנה קיבלתי את הפרס “על  מפעל חיים“. הנשיא-העניק, ומסר לי אותו שר החינוך נפתלי בנט. בפעם הראשונה ניתן פרס כזה למורה. לפעמים הוא ניתן לפרופסורים או למדענים.

https://i0.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2311.jpg?resize=275%2C224 https://i1.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2315.jpg?resize=329%2C224

ראש הממשלה עם שמעון גרינהויז; בטקס פרס הנשיא

אני לא עוקב מקרוב אחר מה שקורה בלארוס. אבל אני שומר על קשר עם מורה בבית ספר בקראסנה. לפעמים אנחנו מדברים בסקייפ, או שהיא מתקשרת בערב. שמה אלה שידלובסקיה. היא שלחה לנו ספר של סרגיי סטאריקביץ‘.

https://i0.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2305.jpg?resize=361%2C206  https://i1.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2321.jpg?resize=252%2C205

.שמעון עם מורים ותלמידי בית הספר בקראסנה; כותבת א. שידלובסקיה

בני הבכור טל נולד ב -1963. הוא סיים את הגימנסיה בתל אביב, הלך ללמוד בטכניון הנדסה … הוא שירת במודיעין, בעל דרגה גבוהה, אבל הוא פרש כבר לפני יותר מ -20 שנה  לגמלאות. הוא בודק מעליות ומנופים. אשתו צילה היא עורכת דין בעירנו, מוצאה מטורקיה. יש להם בן ובת.

https://i2.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2294.jpg?resize=308%2C465  https://i2.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2297.jpg?zoom=2&resize=287%2C462

צילה וטל. בנם גיא ובתם עמית

בני ניר, יליד 1971, מהנדס אלקטרוניקה, בוגר אוניברסיטת תל אביב, עובד בחברת“פנסוניק“, מספק ציוד מחשבים לארגונים גדולים. אשתו ענבל היא רופאה, עובדת במרפאת תל-השומר, אביה ממרוקו, לאמה שורשים בהונגריה. יש להם גם בן ובת. משפחתם גרה בגבעתיים.

https://i2.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2301.jpg?resize=329%2C254  https://i2.wp.com/belisrael.info/wp-content/uploads/2017/07/SAM_2302.jpg?resize=271%2C255

ניר זוכה לדרגת רב סרן; נורית בזמן שרותה הצבאי

הבת נורית נולדה בדיוק במלחמת יום כיפור (1973), וליזה ילדה אותה במרפאה שלה. התקופה הייתה מדאיגה, הם ציפו שיהיו פצועים רבים. האחות הבכירה שואלת: “מה, גם את הגעת עכשיו על הראש שלי?“, והאישה – שהיא עצמה מיילדת – עונה: “אני אעשה הכל בעצמי“. בעלה של בתי הוא עופר בר, אבותיו הגיעו גם הם ממדינות שונות (רומניה, מרוקו). יש להם שלושה ילדים. אני רוצה במיוחד לציין את נכדתי יעל, שלומדת בכיתה ג ‘, אבל כבר מכירה את המחשבים היטב ועושה לי מצגות.

איך עברתי את כל מה שעברתי במלחמה, ואחר כך? אני עצמי לא יודע. לא, לא האמונה באלוהים עזרה. עבדתי קשה וחשבתי הרבה על קרובי.

המקור ברוסית

 

(Igor Shustin) תרגום על ידי איגור שוסטין
פורסם 14.10.2017 04:51
_____________________________________________________________________________________________
***

The Shimon Greenhouse’s story (3)

(end, beginning and continuation

Before the war, I was only in first or second grade, and for a short time I studied with a rabbi, but immediately after the war, I went straight to seventh grade. I did not know well the Russian language. In Israel children often confuse inflections and cases, and that is only natural, but in the mid-1940s my environment laughed at me very much at school. When I opened my mouth in class, there was such a laugh that even other classes came to see. I was the only Jew in the class, and in mathematics I was always strong. After a month or two, I began to master the language and even started teaching my friends. There was one mathematics teacher who came from the front. He liked to drink. Sometimes he made mistakes, but I corrected him with all due respect – it was great entertainment for all. My friends would say, “Well, Simon – go and fix the errors there.”

I graduated from a Belarusian-language middle school, and there I learned Russian only as a part of curriculum. In the classes we read the poems of Yakub Kolas and Yanka Kupala. I finished the school with a gold medal, this gave me the opportunity to enter university without exams. I went to the State University of Belarus to the Faculty of Physics and Mathematics, and at the same time I studied law. The Institute of Law was closer to the Cheluskintsev Park in Minsk, and a few years later this institution was attached to the university and became a faculty.

Shimon Greenhouse: in 1949; with his mother near the monument in Krasnaye (1950).

I remember two chess players who played without a board, and exchanged loudly the moves between them. We often followed them and listened to how they played. One of them, it seems, was the grandmaster Isaak Boleslavsky.

I finished two faculties with honors. I received a scholarship; as an outstanding student, I had a 150% raise.

At that time in the Soviet Union was a custom, according to which those who graduated from the law faculty cum laude were immediately accepted to work in the prosecutor’s office or the Interior Ministry – not in the highest positions, but not in the lowest, either. But there was also strong anti-Semitism… I remember when I entered the Institute of law, most of the teachers were Jews and liberals… Their main idea was: “You can protect any crime, it could have been more difficult.” In the end, when I was in fourth year, everyone disappeared. Professors of state security came. We always laughed at their position: “Give us a man, and we will find him guilty for something.”

Then I realized that I would not succeed in making a career in any government office because I am a Jew, and this was a “crime”, aggravated by the fact that my parents were capitalists… My father, as I said before, was a businessman, and my mother Rosa kept the house, but she also devoted much time to helping the poor. Before the war, Jewish soldiers who served in the military town came to us for lunch and dinner. I also remember yeshiva students who came. My mother worked very actively with a group of women who helped the population. After the war, she worked for many years in a cannery of Krasnaye as a simple worker. Her brother and her family from Dokshitsy were very rich. But she liked the Communist ideas, even when we came to Israel.

I decided that I would be a teacher and went to teach in the area where I fought as a partisan. Between Ilya and Vileyka. There were no railroads or buses, swamps everywhere. Pupils had to go in the winter through the forest, to overcome 10 km, sometimes in the snow till the waist.

A trip to school in the winter, 1955

In 1956 there was the Sinai Campaign in Israel. I remember going to meetings where we had to “condemn the aggressors.” But I looked at the pictures of the Israeli tanks, and my soul was happy.

In 1957 the international youth festival was held in Moscow. I remember that we came from Belarus to see the Israelis, just to hold on to their clothes, to hear their words… and then I realized I had no place in the Soviet Union, even though I was a Soviet citizen. I could go to Poland, where Gomulka ruled at that time. But I had no documents confirming that previously I’d been a Polish citizen.

From Belarus it was difficult to go abroad, so I went to Vilnius, I arranged a fictitious marriage, and I submitted papers. I wrote to the police chief a letter that I was a Polish citizen, and he signed it and transferred it to Vilnius, but my petition was rejected. The request was sent to Radashkovichy for confirmation, we gave money to the police chief, he checked it again, passed it on – and by the end of the year we received a permit and went away. In Poland I was for about a year and a half, then my mother and I were allowed to immigrate to Israel. I worked as a plumber in a company assisted by the “Joint” commitee on the border with Germany. There were stone houses all around, and I was instructed to drill holes. I was considered a student of a Polish plumber, for him it was good, he got paid for it.

In February 1960 I came to Israel with only a hundred words of Hebrew. I went to an ulpan. I had aunts in kibbutzim Ein Harod and Yifat, so they took us there (to Yifat, me and my mother, in the north, between Nazareth and Afula). They gave us a small apartment, and I rarely came there. I went to an ulpan with dormitory in Givatayim. I studied for four months, and then I took a special course in physical-mathematical terminology. I could take a law course and become a lawyer in Israel, but for some reason I did not go for it. I did not work in the Soviet Union as a lawyer either. I started teaching in 1960, I got an apartment in Petah Tikva… and I started working at school, in several schools. The apartment was 30 or 35 meters on Yitzhak Sadeh Street. At that time I did not have enough Hebrew words, but I was well received, the students helped me. In my class there were very few immigrant children. Maybe 3-4 from 30-40.

I started working in a technical school, not in the gymnasium, which was called “Amal”. The principal was also from Russia, like most teachers. I felt like I was in Russia. I also worked at a gymnasium, taught physics there. At this stage Israel built an atomic reactor – not in Dimona, but in Nahal Sorek, on the shore. To deceive enemies, they told everyone it was a textile factory… and the state chose 10 schools in the country to study nuclear physics there. The supervisor seemed to like how I was teaching, or, maybe the students were good, anyway our school was also chosen. We went to the construction site every week, and the technicians and professors explained, gave assignments and lab work. For the only time in my life I saw how a nuclear center was being built, and how to inject fuel. We parted very well, and the students behaved very respectably at the construction site.

After a while I got a letter from an 80-year-old physics inspector who wrote that I had behaved like a bully, the professors and the Laboratory technicians had been hurt and my students broke some tools… I saw black in my eyes. I thought to myself, “What should I do?” I decided: I would go back to see the professors and technicians, because we embraced them when we finished the practice… There was no direct transportation, I went to the streets, and from there I walked to the nuclear power station… Then the “Shin Bet” organization stopped me. They did not even let me talk to anyone, they thought they had found a spy from Russia! Two agents of the Secret Service, just like in the movies: one good and one bad. One of them seems to be helping you and the other threatening… And at the end of the day they broke me, I was already thinking about signing whatever they wanted, I was willing to confirm that everything was true. But they probably turned to someone more senior, and he told them, “Let him go.” And in the evening, they released me, “the good agent” accompanied me, and he said, “I suggest you stay away from here, and if you get close to here you will disappear and your family will not see you again.”

I did not know what to do, how to be in school? I went to the manager and told him the whole story, not knowing if he had received a copy of the letter from the inspector. The manager said, “You know what, I believe you, let’s send him a letter.” I did not know how to write, so he himself wrote and sent. The inspector lived in Haifa, and for a long time there was no answer. One day the manager says, “I will go to him myself.” He went, they took the documents with the inspector, and that’s what they found. My last name is Greenhouse, and they confused me with some kind of Greenberg from a kibbutz who came to the center unprepared… and I received a letter apologizing, which I keep up until now.

I always say this and tell how fate at work may depend on the trust of your boss… we must believe him. And what could it have been? I would have been fired, and no other employer would have taken me.

Then I was appointed deputy director (grade teacher), and when the director retired, I was appointed to his place. I did not want to be a principal at all, it was good for me to work as a grade educator. The principal was more interested in political issues, his brother was one of the closest people to Menachem Begin, almost the best friend. And even when I was a class educator, I had many executive functions, but I did not get any respect or punishment for it. But the teachers, apparently, were pleased with me, so they wrote a letter to the Ministry of Education in my favour.

When I was invited for an interview, I have been a bit insolent. Because I did not think about the job: if they appointed me as principal – all right, but if they don’t, nothing special. Nevertheless they appointed me. It was in 1978, and for 20 years I worked as a principal.

When I took the “Amal B” school there were about 300 students, when I left the position, there were 1500. I did dangerous things: If a new department could be opened, I was always ready for it. I asked permission and opened it.

In his principal’s chair

I was in a very good relationship with the students. In class I was very stiff, a dictator. But I am a liberal dictator – I let my students breathe! And they must listen to me, I must always see it. I do not understand how bad discipline can be for students. For me, they always have to sit, are not allowed to chat, I have to see their eyes, otherwise I do not feel well.

As a principal, I continued to teach. In addition to classes, I tried to help the students, they were always crowded in my office, the secretary brought them coffee. When I retired, I had no day without work. I started working as a teacher and I still work today. For more than sixty years.

Together with former President Shimon Peres. Both were born in the same country.

I thought God, or fate, had already grace for me – previously they molested me so hard… But they сome down on me once again. My son Gil got seriously ill at the age of 13 and was fighting with his disease for 20 years. He had a brain tumor – not malignant, but rather aggressive. He underwent surgery in Canada and Israel… He managed to finish his studies at school and university. He understood in computers very well: he opened an international high-tech company with his friends. On his last day he still gave orders to the workers. This company exists to this day.

Gil and his parents in Europe, 1995

For me, his illness was even worse than the war. But I feel he is still with me all the time. I always agree with him about what I’ll talk. Two years after his death, I got cancer, and my doctors told it was under the influence of his death. But fate or God did it so that the disease was discovered before the holidays, on Passover. At the same time I prepared the students in mathematics at the highest level. And immediately on my first day off I was given an operation – a long one, it lasted between seven and eight hours.

After the surgery I awoke very quickly. I went to the doctor who operated me, to ask what the forecast was. He said: “A very good forecast, 50 percent stay alive.” When I got up in two days, he looked dissatisfied, he said: “You’re like that… not thin, not young… old, how did you get up so fast?” At first, there were lots of drugs. At seven I had chemotherapy, and my wife took me to work at eight o’clock. It was in 2003. Since the operation every six months I go to the surveys, the doctor gives me a letter… I look at this letter as if it’s a pass for another year of life.

Now I work six days a week. I get to school at seven-fifteen, and my studies start at eight-thirty… I help students solve math problems. They all have my phone, they call me after nine at night, we solve problems, and they can ask questions until midnight. My wife is not pleased, of course. I usually go to sleep at 1 AM, and I get up at five-thirty in the morning. I suppose I’m like a camel in relation to sleep. When I was at university, I knew almost nothing a week before the exam. My partner laughed: “What, you do not know that?” I could sit for 80-100 hours – not sleeping, not eating, just drinking and learning, learning, learning… Three days before the exam, I jumped up to their level, two days before the exam they already gathered around me, and I taught them.

Diplomas, awards, certificates of appreciation and personal gifts belonging to Shimon Greenhouse

When I do exams, I check everything that day. By morning I’m already putting in the grades. The students wake up, and they already know how much they got.

With the young athletes

Once our school won the World Handball Championship (between schools, of course). And no, the students do not deal much with chess at the moment. They spend a lot of time on computers and electronics. They write plans to build robots.

Testimony of Shimon Greenhouse for Yad Vashem and his opinion on Israeli youth.

What was the story with the court?

Yes, three times parents of the students sued me.

Once we went with the students on a trip to Sinai, the guys hung up at a steep speed, and the teachers stood at the bottom, trying not to let them reach the highway. So I was not a principal yet, but I was among those teachers. One guy was hit in the head, his cells moved. I often went to the hospital because I felt guilty. The boy was treated for a long time, then he went to the university, but could not finish – the consequences of the injury took their toll. As a child, he practiced volleyball. The parents saw the income of a famous volleyball player and asked the school to pay him 10% of the income. It ended in nothing.

The second time a student who was finishing school, studying his 10th year (in our school there are 10 years of schooling) contacted a group of thieves. His parents did not let him see these “friends”, so he hanged himself. They sued us, as they wrote, for not caring about him, as if he did not go to school for 40 days (in fact, he missed 40 hours of study).

And the third case, when the students traveled somewhere with a youth organization, and one of them was killed by a car. I had nothing to do with it, but the lawyers seemed to have such an order – to sue the school and the principal. This time, I did not even appear in court.

What else would you like to know?

A few years ago, we reached Krasnaye. I think that after I left for Israel, I came to Belarus three times, once with my family. Yes, that’s right, I ordered a new monument to the victims of the Holocaust in Krasnaye. The person who built that monument set up a memorial in Haradok neae Maladziechna as well.

 

In Belarus during making the film “Sioma – visit in Belarus.”

I met with the Belarusian ambassador in Israel, somewhere in 2001. His father was also a partisan, the ambassador himself told me about it.

 

Poland, 1995; lighting a memorial candle on Mount Herzl

I participated in the first march of life in Poland. A few years ago, I was chosen to light a torch on Holocaust Remembrance Day – in Jerusalem (six people were chosen). And this year I also received the “Life Work” award. The President signed the order, and the Minister of Education, Naftali Bennett, handed me the prize. For the first time, such a prize was given to the teacher. Sometimes it is given to professors or scientists.

Israeli Prime Minister Benjamin Netanyahu with Shimon Greenhouse; at the President’s Award Ceremony with the President of Israel Reuven Rivlin

I do not follow closely what is happening in Belarus. But I keep in touch with a school teacher in Krasnaye. Sometimes we talk on Skype, or she calls in the evening. Her name is Alla Shidlovskaya. She sent us a book by Sergei Starykevich.

Shimon with teachers and pupils of the school in Krasnaye, Belarus; messages from Alla Shidlovskaya

My eldest son Tal was born in 1963. He graduated from the Gymnasium in Tel Aviv, went to study engineering at the Technion. He served in intelligence, with a high degree, but he retired more than 20 years ago. He checks elevators and cranes. His wife Tzila is a lawyer in our city, she is from Turkey. They have a son and a daughter.

Tzila and Tal at their marriage day; their son Guy and daughter Amit

My son Nir, born in 1971, is an electronics engineer and a graduate of Tel Aviv University. He works for “Panasonic”, providing computer equipment for large organizations. His wife Inbal is a doctor, works at the Tel Hashomer clinic, her father is from Morocco and her mother has roots in Hungary. They also have a son and a daughter. Their family lives in Givatayim.

Nir is promoted to Major degree; Nurit during her army service

Her daughter Nurit was born exactly during the Yom Kippur War (1973), and Lisa gave birth to her in her clinic. The period was worrisome, the doctors expected there would be many wounded. The senior sister asked, “Why have you come on my head now?” And my wife – who herself is a maternity nurse – answered: “I will do everything myself.” My daughter’s husband is Ofer Bar, and his ancestors also came from different countries (Romania, Morocco). They have three children. I particularly want to mention my granddaughter Yael, who is in third grade, but already knows the computers well and makes presentations for me.

How did I get through everything I went through in the war, and then? I do not know myself. No, not religious faith helped me. I worked a lot and always thought about my relatives.

 

(translated by Igor Shustin)

 Published 10/14/2017 04:51 

Амос Оз и русско-еврейская скрипка

Завершается «Нобелевская неделя». Интриговал многих в этом году вопрос: дадут, наконец, главную литпремию японцу Харуки Мураками или нет? (Нет, её присудили Кадзуо Исигуро – из Великобритании, но тоже японского происхождения.) А вот белорусский писатель Георгий Марчук полагал, что «получит Нобелевскую премию представитель израильской литературы, которого я несколько рассказов читал, Амос Оз».

Высказывание Г. Марчука подтолкнуло нас рассказать об Озе, тем более что Павел Костюкевич, переводивший последнего на белорусский, заметил: «Мама с Полесья, отец из Вильно — чем не причина назвать Амоса Оза (наст. Клаузнер, р. в 1939 г. в Иерусалиме) немножко белорусским писателем?» Сам Оз утверждал, что отец его родился в Одессе (но бежал в Вильно от большевиков), а мать – в Ровно.

Предлагаем очерк из книги Анатолия Мостославского «Иерусалимская мозаика» (Иерусалим, 1997) с некоторыми сокращениями.

* * *

РУССКАЯ СКРИПКА В ЕВРЕЙСКОМ ОРКЕСТРЕ

«Я бы сказал, что каждый, кто интересуется современным романом, должен прочесть Амоса Оза. Его проза исполнена силы и энергии. Его проникновение в образ мышления израильтян – виртуозно и великолепно» (Артур Миллер)

Эта новость взбудоражила весь русский Иерусалим. В Общинном Доме на ул. Яффо состоится встреча с живым классиком…

Отношение читателей к нему сложное, далеко не однозначное… Но не знать его, не замечать нельзя. Без него знание литературы, знание Израиля будет неполным.

Его можно назвать еврейским классиком с русским акцентом. В своем эссе «Опаленный Россией» Амос Оз пишет: «Евреи – уроженцы Германии, Британии, США, Франции, Центральной и Восточной Европы, Северной Африки и иных стран – прибыли сюда со своими традициями, и все этничные общины создают полифоническое общество. В этой полифонии русская скрипка – не балалайка! – русская еврейская скрипка – все еще ведущий инструмент, и я думаю, что так будет долго»…

Самый популярный его роман – «Мой Михаэль» (1968 г.) – был экранизирован. Фильм, как и книга, имел большой успех. В 1994-ом в Киеве и в Москве «Мой Михаэль» вышел на русском и украинском языках в удачных переводах Виктора Радуцкого. Собственно, этим событиям и была посвящена встреча с читателями. Всемирно известный драматург Артур Миллер предпослал книге восторженное напутствие. Название характерно: «Легко ли быть пророком…» Первые фразы из этого эссе приведены в эпиграфе.

Перед встречей с читателями нас познакомили. Я попросил Амоса назвать наиболее значительных корифеев западноевропейской литературы. Он, как это было принято еще в Одессе, ответил вопросом на вопрос:

– А почему вы не начинаете с России?

– Согласен. Еще лучше.

Он назвал Тургенева, Толстого, Достоевского.

– А ХХ век?

– Булгаков.

Позже я понял, откуда такая эрудиция. Для него это не просто имена. За всем этим – многолетний, напряженный труд. Глубокое познание метода и стиля классиков. Проникновение в художественную ткань их творений. Постижение секретов творчества. Амос Оз, ко всему прочему – профессор университета им. Бен-Гуриона в Беэр-Шеве. Он заведует кафедрой ивритской литературы…

Вся обстановка в зале – совсем не концертная. Всё очень серьезно, без аплодисментов. Напоминает научный симпозиум. Публика – далеко не случайная… Выступающие стремились не только понять Амоса Оза. Каждый пытался определить свое к нему отношение. Пытался увидеть Израиль в себе и себя в Израиле.

На сцене, за столом, – двое. Амос Оз и его постоянный переводчик В. Радуцкий. Виктор умело дирижирует залом. Он мастер таких мероприятий. Что называется, набил руку.

– Ну, с кого начнем? – улыбается он, расхаживая по сцене… – Толя? Анатолий Михайлович, вперед.

Это он обращается к своему земляку Нафтали Прату. В прошлом, в Киеве, тот был Анатолием Парташниковым. Сын крупного профессора-медика, он стал одним из первых советских диссидентов. Еще в 1956-м получил срок. Отсидев, вернулся в Киев. Перекантовался. И при первой возможности «рванул» в Израиль. Сейчас он доктор философии, один из двух главных редакторов Краткой еврейской энциклопедии.

Медленно поднимается. Нерешительно, как бы сомневаясь, подходит к микрофону. Начинает тихо, в раздумьи…

– Амос Оз – один из самых ярких и сложных мастеров, пишущих сегодня на иврите. Его мастерство – в тончайших нюансах языка. В богатстве лексики, синтаксиса, в разнообразии интонаций. В композиции произведения, в выборе слов, в построении сюжета. Всё это для иностранного читателя труднодоступно. Поэтому с переводом может справиться не каждый.

Если не ошибаюсь, Бялику принадлежат слова: «Перевод – это поцелуй через платок». При переводе самое яркое, самое оригинальное произведение немало теряет. Тем не менее, в России – в силу целого ряда причин – развилось исключительное мастерство перевода. Может быть, ни в одной другой стране не существовало таких блестящих мастеров этого жанра, как в России. Переводы на русский часто были конгениальны оригиналам. Русский читатель имел возможность познакомиться с творчеством великих мастеров слова благодаря блестящему искусству наших переводчиков. В Украине также существовала великолепная школа перевода. Так что Виктору было у кого учиться. Но когда он завел речь об Амосе Озе, мне показалось это слишком дерзким. Перевести писателя такой глубины и сложности, которая поначалу даже ошарашивает, как вы понимаете, – дело далеко не простое. И не всякому по плечу. Поэтому я рад, что Виктор справился с этой задачей… Надо сказать, что в его переводах ивритская литература предстает перед русским и украинским читателем не в искалеченном, урезанном, адаптированном виде. А в своем живом дыхании, во всем богатстве красок. В бережно сделанных, талантливых переводах.

Я помню, что эта работа Виктора начиналась с попытки перевести маленькую, но очень емкую повесть Амоса Оза «До самой смерти». Сначала, увидев перевод, я был несколько озадачен. Эта небольшая повесть показалась мне как бы далекой от израильской действительности. События происходят в неевропейском средневековье. Это не исторический роман, не историческая повесть. Тут исторические детали являются символами глубокой духовной реальности. Они вводят нас в мир, не ограниченный пространственно-временными рамками. Поэтому я был смущен. Полагал, что повесть не совсем будет понятна читателю. И просто покажется ему неинтересной, так как материал неактуален.

Только значительно позже я понял, насколько точен был выбор Виктора. Ведь в этой повести речь идет о глубочайших, каких-то подземных течениях в человеческой душе… О стереотипах, которые существуют в сознании христианского человечества. И очень важен этот архетип еврея, дьявольского врага, носителя всяческого зла, которого надо уничтожить. Вдруг я осознал: это замечательная вещь. Она рассказывает о саморазрушении личности в результате звериной ненависти к выдуманному, не существующему на самом деле образу еврея.

И поэтому она и сегодня может оказаться, как никогда, актуальной для читателя в России. А для читателя украинского она будет полезна тем, что заставит его взглянуть по-новому на некоторые страшные страницы своей трагической истории. Заставит понять, осознать некоторые комплексы, живущие в его душе много лет. И благодаря пониманию – по методу психоанализу – излечиться, избавиться от этих комплексов…

Перевод романа «Мой Михаэль» как бы продолжает эту линию. Он помогает читателю проникнуть в духовный, подсознательный мир израильтянина, вчерашнего и сегодняшнего. Понять Израиль, понять израильтян, поверьте, – это уже немало. Кроме всего, это может помочь всем нам тут, в этой стране стать более своими. Более израильтянами. Более уверенными. По крайней мере, сократить дистанцию.

Профессор Вольф Москович, иностранный член Академии наук Украины:

– Я не выдам большого секрета, если скажу вам, что на протяжении нескольких лет Амос Оз был кандидатом на Нобелевскую премию по литературе. Думаю, что он эту премию получит. Поскольку творчество Амоса Оза – это выдающееся явление не только в израильской, но и во всей мировой культуре. Его произведения поражают передачей характеров героев. Когда я читаю книги Оза, то вижу Израиль 50-х годов, который я уже не успел застать.

В романе «Мой Михаэль» поразительно точно описаны кварталы и улицы старого Иерусалима. Например, свадьба Ханы происходит за зданием, где мы сейчас находимся. В романе вы найдете очень яркую и точную картину жизни того Иерусалима, когда университет на горе Скопус был, по существу, отрезан от города. Тогда он размещался недалеко отсюда, в «Терра Санта». Герои романа – также студенты Еврейского университета. В своих произведениях Амос Оз неоднократно говорит о своих связях с традициями великой русской литературы. И своим творчеством, всей своей деятельностью он пытается вернуть миру хотя бы часть того долга, часть того художественного богатства, которое он почерпнул из необъятной русской сокровищницы.

Его послесловие к роману «Мой Михаэль» совершенно замечательно. Это изящное эссе, в котором он отдает дань великим русским мастерам слова, на чьих книгах он воспитывался и рос. Писатель говорит о разных моментах в истории Израиля. О начальном периоде, когда русское влияние было тут совершенно всепроникающим. И повторяет, что, как и другие, опален Россией, опален русской культурой.

Амос Оз не только рыцарь слова, но и человек действия. Он принадлежит к известной семье Клаузнеров. Так вот, его семья и он лично создали в Еврейском университете специальный фонд для поощрения студентов, которые занимаются русской культурой, русской историей…

Марк Кипнис – один из редакторов Краткой еврейской энциклопедии:

– Амос Оз наплывал на русского читателя постепенно, как облако. С одной стороны, имя пророка Амоса, с другой – краткая фамилия Оз, которую мы уже встречали в журнале «Континент». Мы помним его эссе, его поддержку диссидентства в Советском Союзе. Потом – прекрасно изданная книга «Сумхи», единственная детская книга писателя. Это надо объяснить.

Я уже в Иерусалиме 22-й год. У меня четверо детей, которые родились тут. Они слишком иерусалимские патриоты. Кто-то чем-то опален. А они у меня все опалены Иерусалимом. Еще Даль сказал: «Иерусалим – пуп земли». Кроме того, для человека, родившегося тут, не может быть города лучше Иерусалима. Он одного из своих коллег, который очень давно живет в Иерусалиме, я часто слышу: «Это разве Иерусалим? Настоящий Иерусалим – это тот, старый, Иерусалим трех улиц, когда все люди знали друг друга в кафе». Когда человек шел из «Терра Санта», он шел не просто из университета. Он шел по Святой земле, по этому маленькому треугольнику, где ему знаком каждый камень.

Есть такая восточная пословица: «Чем меньше людей за столом, тем он глубже». Есть культура стола. Вот тот Иерусалим, маленький, треугольный, он был очень углублен. Он был ближе, по-моему, к вышнему, горнему Иерусалиму, чем нынешний большой административный центр. Я хочу сказать: иногда внешняя часть восполняет внутреннюю суть. И вот тот, истинный Иерусалим, сегодня предстал перед нами в книге Амоса Оза.

Мой коллега и друг Анатолий Парташников, который тут уже выступал, – старый лагерник. Так вот, он любит повторять слова своего друга по «зоне», некоего баптиста: «Я не говорю, я лишь только свидетельствую». Я тоже сейчас выступаю, как свидетель. Моя жена вечно занята. Она пкида в министерстве финансов. У нас четверо детей. Я пятый. И еще, слава Б-гу, мама и теща. У жены всегда нет времени: с четверга надо готовить на пятницу и субботу. Да и вообще она читает только на иврите: газеты, журналы, книги. Я в нашей семье такой диссидент, который с детьми упрямо говорит по-русски. С переменным успехом… А жена, повторяю, – только на иврите. Книгу всегда приятнее читать на том языке, который ближе, интимнее. Сейчас ей уже ближе иврит.

Недавно я принес «Моего Михаэля» по-русски, подарок Виктора. И вдруг она начала читать, читала всю субботу. Не могла дождаться моацей-шаббата. Потом попросила у одного из сыновей телефон Виктора. Надо сказать, что до сих пор она никогда с ним не разговаривала. Правда, знала, что мы приятели. И вот поздно вечером звонит ему: «Виктор, спасибо за перевод. Я не могла оторваться. Как будто окунулась в прозрачный, чистый, хороший русский язык».

Перевод неоднозначен, многослоен, как весь Амос Оз. Каждый находит свой духовный слой и то прочтение, которое близко ему. Это не таблица умножения. Хорошая книга – это как гора, покрытая зеленью. Один доходит до подножья, другой – до середины, только немногие достигают вершин. Вся ивритская литература многослойна, неоднозначна. И в этой книге каждый найдет свое, своего героя. У каждого будет свой Михаэль, своя Хана. И свой Иерусалим.

Инна Шофман, литературный редактор перевода:

– Как уже говорили, у каждого свое восприятие этой книги. У меня оно, наверное, самое необъективное. Потому что я прожила как бы внутри книги несколько месяцев. Прожила рядом с ее героями и даже не рядом, а как бы внутри каждого из них.

Перед началом нашего собрания Амос Оз сказал мне, что жить рядом с его персонажами не очень легко. Но я должна признаться, что мне было и легко, и комфортно. Как легко и комфортно находиться в кругу людей интеллигентных, людей близких тебе по духу, людей, понятных тебе даже в самых сложных своих душевных поворотах…

Я не раз слышала от своих знакомых: если перевод так хорош, как ты говоришь, то зачем переводчику литредактор? Перевод – это как горизонт. Сколько ни иди, всегда останется какое-то количество шагов, а может быть, даже километров. Всегда можно найти более точное слово, более сильное выражение. Это было очень интересно, очень увлекательно – проходить эти шаги, эти километры, пытаясь достичь недостижимого.

Несмотря на то, что действие отнесено к 50-ым годам, книга воспринимается как учебник. Как путеводитель. Пусть эти сухие, невыразительные слова не снимут обаяния книги. Особенно она будет интересна и полезна для человека, который только познаёт Израиль. Так много в ней реалий нашего сегодня. Кроме того, тут невероятно глубокое постижение психологии вообще и, в частности, психологии женской…

И еще один важный момент. Есть в этой книге психологическое объяснение и постижение арабо-израильского конфликта. Речь идет не о конфликте внешнем, а о той борьбе, которая происходит, наверное, в каждом из нас. Хотим мы в этом признаться или нет. Это чувство любви-ненависти, приятия-неприятия, которое показано в романе с какой-то удивительной, ненавязчивой тонкостью.

* * *

Итак, было сказано много красивых, правильных и умных слов. Обязательных и не очень. Казалось, что сказано всё, или почти всё. Поэтому я с интересом ждал выступления «именинника». Он в нелегком положении. Ведь надо быть на высоте. И даже чуть выше всех остальных. А перед ним – такие «зубры». Но он должен удивить… Это как Нобелевская речь. Собственно, это, наверное, и была своего рода репетиция. Когда выступали другие, Амос как бы отсутствовал. Ушел в себя. Его обычно живые, чуть озорные, светло-голубые есенинские глаза вдруг застыли, стали почти синими. Он задумчив, собран, медленно встает, подходит ближе к карюю сцену. Долгая пауза…

Амос и Виктор – великолепный дуэт. Они понимают друг друга с полуслова. Начинает он тихо. Как бы обращаясь куда-то вдаль, к кому-то чуткому, который обязательно должен услышать.

– Очень жаль, что мои родители не услыхали тех слов, которые были сказаны обо мне и моих книгах. Я даже немного растерян. Вырос я на коленях людей, которые прочными нитями были связаны с Россией и Украиной. Это всегда были мягкие колени. Роман Израиля с Украиной и Россией – длинный и непростой. В нем есть любовь и тоска, радость и грусть. Есть разочарование, злость и обида. Интрига и конфликт. Но в нем есть и та интимность, которую многие не понимают и пытаются отрицать. Как всякий большой роман, он имеет своих поклонников и хулителей. Своих друзей и своих недругов. Своих критиков и своих трубадуров, плохих и хороших. Квалифицированных и не очень. Но если это роман стоящий, о нем говорят, о нем спорят. И стараются понять. Здесь важна каждая деталь, каждое слово. Настоящая литература не лжет. Не может лгать, потому что она написана сердцем. А голос сердца – это всегда правда, всегда истина.

Тот, кто читает нашу литературу последних десятилетий, хорошо видит, как тесно мы связаны с Украиной и Россией. Видит целый спектр сложнейших чувств даже у тех, кто, как и я, знает вас только по рассказам и книгам. Смею сказать, что я знаю Украину, знаю Россию. Знаю сердцем. И понимаю. Поэтому, когда я поеду к вам, то поеду, как к старым знакомым.

А. Оз во время своего первого визита в Россию. С сотрудницами журнала «Питерbook» (Спб, сентябрь 2006 г.)

Наши взаимные связи начались не вчера. Мы долго, очень долго спорили, долго выясняли отношения. Но мы всегда и долго ждали друг друга, хотя делали вид, что не любим и не хотим знать один другого. Но это всегда был спор близких по духу, любящих сердец. Это был семейный спор.

Перевод моих книг на русский и украинский мне особенно дорог. Вообще-то это не совсем перевод. Скорее это, действительно, возвращение долга. Потому что в детстве я брал у вас очень много. Я учился у вас. Это были нужные и полезные уроки. Родители доставали мне книги ваших классиков 19 и 20 веков. И когда я читал Пушкина или Чехова на иврите, мама говорила:

– Ах, какая досада! Это же совсем не то.

И чем больше я углублялся в чтение ваших классиков, тем они становились мне ближе. Я даже считал, что Чехов жил в одном из иерусалимских кварталов. Он описывал, например, одного моего соседа сверху. Он рассказывал о маленьком враче, который живет тут, на углу нашей улицы, совсем недалеко от нас. Он изображал замечательных, чудесных людей, русских интеллигентов – добрых, милых, обаятельных. Но совершенно беспомощных, которые толком ничего делать не умели. И все эти толстовцы, которые и выглядели, как Толстой, были с душой Достоевского. Вашим книгам я обязан многому. Они вводили меня в новый, огромный мир, в мир великой литературы. Вашей великой культуры.

Виктора я узнал, когда жил еще в кибуце. Он прислал письмо, которое меня чем-то насторожило. Я решил, что это какой-то розыгрыш. Может быть, думал я, его написал кто-то из моих знакомых. Или даже один из моих персонажей. Я пригласил Виктора к себе. Когда мы встретились, я понял: интуиция меня не подвела. Он действительно был похож на некоторых моих героев.

Когда он взялся за перевод моей повести «До самой смерти», я высказал опасение, что у меня не будет возможности оценить его работу. Поскольку я не знаю, насколько хорошо он владеет русским. Мы встретились через несколько недель. Я попросил его прочитать первую глав. Виктор был удивлен: «Что же тут читать? Ведь ты же не понимаешь по-русски». Я ответил: «Да, не понимаю. Но я слышу». Я закрыл глаза и открыл уши. Отца и матери, как вы понимаете, не было рядом. И все-таки они были тут, были с нами.

Перевод – вещь трудная и коварная. Переводить – это как исполнять концерт для скрипки на фортепиано. Можно сделать великолепно, но при одном условии: если вы заставите фортепиано издавать звуки скрипки. Иначе будет какофония. Или гротеск… Так вот, как человек, который не знает ни русского, ни украинского, но который слышит язык, могу сказать: Виктор справился со своей задачей блестяще. Он – мастер. Паганини перевода.

Любая книга – это всегда совместное творчество писателя и читателя. Это живой поток. Поэтому процесс чтения, процесс познания нельзя повторить. Читая книгу, мы уже изменяемся, становимся немного другими. Поэтому дважды прочесть одну и ту же книгу нельзя. Более того, ее непросто прочесть даже один раз. То есть это дело очень личное, очень интимное. И когда вмешивается переводчик, это становится опасным. Чтение может превратиться в оргию, которая будет или увлекательна, чудесна, сказочна, или ужасна, отвратительна. Виктор сумел сделать всё, чтобы оргия получилась. И получилась великолепно. Так мне кажется. Потому что я ведь не просто слышу. Я слышу сердцем.

«Мой Михаэль» – книга о том утре, которое наступает после свадебного пира. Это наша послевоенная история. Еще очень в памяти зверства нацистов, незаживающая, кровоточащая боль Катастрофы. Многие – в отчаяньи: всё кончено, всё погибло. Казалось, что народ, родившийся в пустыне, ставший на ноги в Иерусалиме, закончит дни свои в сточной яме. И тогда родилось государство Израиль. Оно не было нам преподнесено на серебряном блюде. Оно родилось в трудной войне. Когда погиб каждый сотый из нас. Но мы выстояли. И тогда родилась надежда. Мы верили: когда окрепнет новый, свободный Израиль, нам уже никто и никогда даже не посмеет угрожать.

Следующие годы – годы становления. Страна с населением 650 тыс. за несколько десятилетий сумела принять миллион олим. Мессианские чаянья уступили место прозе. Надо было думать о быте: канализация, тротуары, электричество, вода… Такова Ханна, героиня романа, от имени которой ведется рассказ. На следующий день после свадьбы она спускается на землю и находит себя в самых обычных мелочах быта. И в то же время остается прежней любящей, заботливой Ханной. Она смотрит сверху на Иерусалим, сверкающий изумрудным ожерельем ночных огней, и думает о том, что водопровод работает плохо. И если не удастся достать трубы большого диаметра, то воды вообще не будет.

Я много думал о снах Ханны. И вообще о снах, которые видят люди. Единственная возможность сохранить сокровенную мечту, оставить ее неприкосновенной – это осуществить ее. Претворить, воплотить в жизнь и уметь бороться за нее. Уметь отстоять. Ждать и бороться. Бороться и ждать. Государство Израиль – это мечта, которая родилась в книгах и воплотилась в реальность. Слова стали главами Танаха, главы – принципами.

Мы воплощаем в реальность наши мечты, но платим за это очень высокую цену. Впрочем, так, наверное, всегда бывает с мечтателями и строителями: когда садишь цветы, создаешь ракету, растишь детей. И когда пишешь роман или когда тебя одолевают эротические видения. Тут всегда выбор: или – или. Ты можешь написать хорошую прозу – и воплотить свою мечту. Но если, по логике обстоятельств, герой должен погибнуть, ты, автор, должен пойти на это. Как бы ни было тяжело. Потому что искусство – почти всегда страдание. Или огромное счастье. Поэтому если ты дрогнешь, считай, что погиб. Ты погиб как художник, ибо изменил неумолимой, безжалостной логике искусства. Тут, в искусстве, необходимо быть смелым, решительным, как в бою. И надо быть снайпером, точно выбирать цель. Точная цель – залог успеха…

В Лондоне говорят: «Нельзя съесть пирог так, чтобы он остался цел». Но что годится для Англии, не всегда годится для нас. Тут, в Иерусалиме, мы всегда едим этот пирог. И тем не менее, следим, чтобы он оставался целым. Вот уже 3000 лет евреи живут в Иерусалиме и… постоянно мечтают об Иерусалиме. Мой дед по своему складу и характеру был абсолютно русским человеком. Он не мог произнести слова «Россия», держа руки в карманах. Знаете почему? Говоря о России, он складывал ладони у сердца. Так он любил свою бывшую родину. Но еще больше он любил Иерусалим. Иногда по вечерам он выходил гулять по улицам Иерусалима. Возвращаясь, он вздыхал: «Б-же мой! Как я истосковался по Иерусалиму». Я был тогда малышом и очень удивлялся: «Дедушка, о чем ты говоришь? Ведь ты в Иерусалиме». Он грустно, задумчиво смотрел на меня, чуть усмехался, похлопывал по плечу: «Дурачок». Теперь я лучше понимаю своего дедушку. Можно жить в Иерусалиме и тосковать по нему. Как можно жить с женщиной и тосковать по ней. Точно так же человек может осуществить свою мечту и продолжать тосковать по ней.

* * *

Да, настоящему художнику всегда есть что сказать людям. Его душа неисчерпаема, как могучий горный поток. А теперь вернемся к началу, к нашему краткому интервью с Амосом Озом. Среди великих мастеров русского слова он первым назвал Чехова. И, наверное, это не случайно. Его творческий почерк, лирический подтекст, тонкий психологизм, многоцветное своеобразие художественной ткани – всё это, наверное, от Чехова. Но что-то роднит его и с Хемингуэем, Грэмом Грином. Может быть, и с Альбером Камю. Но главное все-таки – свой колорит, своя щемящая грусть. Печальная, тонкая, как плачущая струна. Пронзительная, чисто еврейская интонация. И свой мир. Своя поэзия. Мир и поэзия Танаха. Его гениальная, божественная краткость, его безбрежная, загадочная, ошеломляющая мудрость…

Неожиданно Амос Оз мне напомнил Сергея Есенина. То же обаяние, та же спокойная уверенность во всех своих поступках и в своем высоком предназначении. Обаяние и уверенность большого таланта. Истинный талант всегда неожидан, спорен, дерзок. Всегда интернационален. И всегда загадка.

Опубликовано 08.10.2017  03:18

Life is like a miracle (2) / (החיים כמו נס. שמעון גרינהויז (2

(English text is below)

. המשך, התחלה

ב -1942 החליטו אחי ואחותי ללכת לפרטיזנים, אבל הפרטיזנים לא קיבלו יהודים ללא נשק. גם מנדל והניה עבדו, כמוני, בעיר הצבאית, ובעיקר התעסקו בכלי נשק שהובאו מהחזית. הם הצליחו לגנוב כמה אקדחים – בכל פעם הם גנבו אחד . בסוף השבוע קיבלנו מנות: כיכר לחם, שכללה 50% נסורת, ו -50% קמח, שכבר לא כשיר. בנוסף ללחם, קיבלנו כמה קילוגרמים של תפוחי אדמה, אבל גם הוא לא היה כשיר, רקוב. אז אח שלי פירק את האקדח, החלק הראשי הוכנס לכיכר לחם, השאר הסתיר בתפוחי אדמה ונתן לי להעביר. הצלחתי להעביר כמה אקדחים.

אחי ארגן קבוצת צעירים והעביר אנשים לפרטיזנים. והוא חזר על כך כמה פעמים … אפילו הצליח להעביר שני חיילים של הצבא הגרמני. אני חושב שהם לא היו גרמנים – נראה לי, ההולנדים, האנטי-פאשיסטים. היודנראט כבר היה שונה, בראשו עמדו אנשים לא ישרים, לפעמים אפילו פושעים, וגם במשטרה היהודית היו כאלה … על הסף. הם מכרו, קנו, עשו כל מיני עסקאות בינם לבין עצמם. היה שוטר יהודי אחד, ששנאנו יותר מהגרמנים. הוא תמיד הרביץ לנו, צחק ואמר, “אני אתקשר לקצין גרמני, הוא יירה בכם”. זאת היתה אצלו בדיחה כזאת.  נודע ליודנראט שאחי מעורב בקשרים עם הפרטיזנים, הם עצרו אותו. בחורף, כשהוא לבוש רק בחולצה אחת, הכניסו אותו למרתף ואמרו שהם יימסרו אותו לגרמנים. הם אספו הרבה דברים – הם נתנו לשוטר הראשי ולראש היודנראט כופר. הם הסכימו לשחרר את אחי, אבל הוא היה צריך לחתום על מסמך שהוא מפסיק את פעילות הגרילה, ואם לא, אז יעביר היודנראט את כל המשפחה (אני, אחותי) להוצאה להורג.

בסביבה, למשל בעיר אולחנוביץ, רדושקוביץ’, אפילו במולודצ’נו, כבר נהרגו כל היהודים. אבל הצעירים משם הגיעו אלינו, כי הגרמנים היו זקוקים לידיים של פועלים. כך גדל גטו קרסנה, יחד עם המחנה הסמוך היו בו 5,000 יהודים.

הרגשנו שהסוף מתקרב. והחיים נמשכו בגטו. עוד לפני כן, פתחו בתי ספר יהודיים, חוג שחמט (אני עצמי שיחקתי, מאוחר יותר שחמט באוניברסיטה, הייתי אלוף הפקולטה, י  ואלוף אזור מולודצ’נו בדמקה), אפילו התיאטרון נפתח. אחי ואחותי גם השתתפו בזה. לאחי היתה חברה ולאחותי היה חבר …

בגטו עזרו זה לזה, אבל באותו זמן גם רימו. המסחר נערך. עם סכין על הגרון, אבל הם המשיכו לסחור וניסו לרמות … ואני זוכר עדיין דבר מכוער למדי. קבוצת חוליגנים נסעה עם שוטרים. הגרמנים לא הרשו לנשים להיכנס להריון, אבל אם האישה היתה קרובה יותר ליודנראט, זה איכשהו עבר. הם הכינו רשימה גדולה, וכשראו שהאישה בהריון חיכו ממש לקראת הלידה, וכשבעלה יצא לעבודה פרצו לבית, השכיבו אותה על הארץ ורקדו על בטנה. הם חיכו שהעובר ייצא, ואם הוא כבר מת, אז הם צחקו, ואם הוא עדיין היה בחיים, הם הרגו אותו … אלה לא שוטרים, אלה נבלים קרובים למשטרה.

בית הספר אורגן על ידי הנוער ומורה כלשהו, ​​אני לא זוכר בדיוק. בגטו היו מורים רבים. חזרנו אחרי שש בערב מהעבודה, באנו לשעה ללמוד מתמטיקה או עברית. זה לא היה בדיוק בית ספר. בגטו היו שני בתי כנסת, שם התגוררו גם משפחות. אבל היו חלקים שהיו עדיין מופרדים כמקומות קדושים. הם שמו שולחנות וכיסאות …היינו באים – 20, 10 ילדים, לפעמים 5 – וכל ערב לומדים קצת, לפעמים הלכתי לראות מחזות (אני כבר לא זוכר איזה, אני חושב שחלק מהאסירים כתבו אותם בעצמם, היו הרבה אנשים אינטליגנטים בגטו).

בית הספר “תרבות” בקראסנה לפני המלחמה – מורים ותלמידים. יושב ראש המועצה, יקותיאל (קושל), יושב שלישי מימין בשורה השנייה 

התיאטרון התאים גם לצעירים, כולל אחי ואחותי. היתה עזרה הדדית – רבים באו ממקומות אחרים בידיים ריקות, קיבלו אוכל, מקום מגורים … כל זה היה מאורגן מאוד, אבל אני לא זוכר את שמות המארגנים. אבל אני זוכר עוד מעשה גבורה. בגטו היו שתי אחיות, ולאחת היה תינוק. היא היתה בלי בעל. היא כנראה היתה קומוניסטית – ומישהו, כנראה, אמר את זה לגרמנים. הם פרצו לבית שלה, שאלו מי פה הקומוניסטית. אז אחותה הלא נשואה אמרה: “אני קומוניסטית”, הם ירו בה במקום. היא הקריבה את חייה כדי שלתינוק תהיה אם.

אני זוכר שהכינו רדיו (אספנו את השפופרת בעצמנו), והקשבנו למה שקורה בחזית, ברוסיה. השנה 1942 – קרבות גדולים היו ליד לנינגרד, ליד מוסקבה, וב -1943 הקרב על סטלינגרד … הבנו שהגרמנים כנראה יפסידו את המלחמה הזאת.

היה סחר סודי – קנינו לחם, וכל מיני דברים כאלה. שרנו שירים כמעט כל שבוע. באחד הבתים התאספו צעירים, אולי אפילו כל יום, לא תמיד השתתפתי, הייתי רק בן 12. השירים היו אופטימיים יותר. אני גם זוכר שהיו לנו כל מיני בדיחות. כשעבדנו במחנה הצבאי – מייננו ותיקננו נשק – כשהרכבת הגיעה מהחזית עם טנקים שנפגעו מנשק. אז תמיד צחקנו ואמרנו: “זה הגאולה (הגאולה), מגיע ההצלה שלנו”. הסתכלנו מבעד לחלון, עבדנו – וראינו איך הרכבת מתקרבת ותמיד שמחנו. ידענו מה קורה בחזיתות, האזנו לרדיו, ואיכשהו כולם ידעו. בעיקר, מה קורה בחזית הרוסית,  פחות באמריקאית.

אני לא זוכר שבעבודה נפל עלינו ייאוש. בישלנו את האוכל שלנו, צחקנו, התבדחנו כדי להרים קצת את רוחנו.

ראינו שהסוף קרב, כי כל היהודים מסביבנו כבר נהרגו. גרנו באולם גדול – כמה משפחות. הרצפה היתה עשויה עץ. היה מרתף גדול בבית, אז בנינו קיר ועשינו מחלק מהמרתף  בור. ואני זוכר שערב פורים היה צריך לבוא. בבוקר – כנראה שביום שישי ראינו שהגרמנים נכנסים, הם מקיפים את הגטו, והבנו שזה הסוף. הגרמנים באו כשהגברים הלכו לעבודה כדי שלא תהיה התנגדות. אנחנו, 30 איש, נכנסנו לבור הזה, וסבתי השנייה העמידה את הקרשים, ושמה  עליהם כל מיני סמרטוטים ומזרנים. שמענו את הגרמנים פורצים לבית ויורים בסבתי. אני לא זוכר אפילו איך קוראים לה – אולי גולדה.

ואנחנו ישבנו בבור. בהתחלה היה לנו קצת מזון ומים, ואחרי כמה ימים (לא יכולנו לצאת, היה שומר) המים כמעט נגמרו. התחילו לתת לנו מים במנות קטנות מאוד. היתה לנו ילדה קטנה אחת – אולי היא היתה בת שנתיים. והיא צרחה מאוד חזק – פחדנו שהגרמנים ישמעו. היא רצתה עוד מים – לא נתנו לה, אבל נתנו לה לשתות שתן, והיא שאגה בקול רם עוד יותר. חששנו שהגרמנים ימצאו אותנו, ואילצו את אמה לחנוק אותה. האמא ניסתה, אבל לא היה לה כוח – לא מוסרי ולא פיזי. אז שני גברים חנקו את הילדה. לא יכולנו לבכות, פחדנו לבכות, כדי שלא ישמעו אותנו. אבל אחרי 20 דקות אנחנו שומעים את קולה, אם כי צרוד למדי. היא נשארה בחיים, שמרנו על קשר, היא עזבה  לאמריקה, אני חושב. אחרי המלחמה היא לא יכלה לדבר, היו לה הרבה ניתוחים של הגרון … נשארו סימנים על צווארה מהחניקה.

ביום הרביעי, הגרמנים אפשרו לאוכלוסייה המקומית  להתחיל לבזוז רכוש יהודי. ואנחנו שומעים מעל ראשינו את שם משפחתינו, שם האבא, האמא … והאנשים האלה  כל כך מאושרים, הם לוקחים הכל , שודדים … ולקראת הערב הם החלו לדפוק על הרצפה, ראו שיש שם משהו, וחשבו שזה “העושר היהודי”. הם החלו להילחם בינם לבין עצמם על הרכוש, באו שני שוטרים גרמנים ואמרו: “אנחנו נמצאים כעת בעבודה, אל תפתחו את הרצפה היום. אנחנו גם רוצים לקחת חלק בטוב היהודי, נבוא מחר בבוקר. ” ובאותו לילה יצאנו, לא היתה שמירה, ועברנו דרך הגטו, זה היה ליד הנהר אושה.

ידענו שאנחנו צריכים ללכת לכיוון הפרטיזנים. ראינו אש גדולה, הרחנו את הריח, כאילו צלו בשר. מאוחר יותר סיפרו לנו שיש אורווה ענקית ליד הנהר, הגרמנים לקחו את כל היהודים מהעבודה (אמרו שצריך לעשות חיטוי) ושרפו אותם. בניהם היו גם אחי ואחותי. אני חושב שכמה אלפי יהודים נשרפו חיים. סיפרו לנו שהנהר היה אדום מדם, אשר במשך ימים אחדים נשפך מן האסם, וכשהיהודים ניסו לצאת מהאש, דחפו אותם הגרמנים בחזרה לאש במקלות ארוכים. הגרמנים הביאו עשרות ילדים יהודים קטנים, הניחו אותם על כידונים. והתחרו בניהם, מי יטיל יותר עמוק לתוך האש. ולאחר מכן הם חגגו  עם – וודקה, נקניק, סיגרים …

דיוקנם של האח מנדל והאחות הניה, שנתלה בחדר של שמעון גרינהויז. פתח תקווה, יוני 2017

המשכנו, הלכנו כאילו בחלום. בדרך, הגרמנים או המשטרה המקומית ירו עלינו, חצי נהרגו. כשהיינו על המגרש – הם ירו, כשנכנסו ליער, הם נעצרו, הם השתעממו. ככה היה כמה פעמים. מתוך שלושים איש נותרו  10 אנשים, אולי 12.

קטע מרשימת הקורבנות מגטו קראסנה, לקוח מתוך ספרו של ס.ו. סטאריקביץ’. הסודות של קראסנה. מולודצ’נו 2012. האבא, האח והאחות של שמעון מצויינים שם תחת שם המשפחה “גרינגאוש”.

האוכלוסייה המקומית לא הסגירה אותנו לגרמנים, להפך, הם הראו לנו איך ללכת לכיוון הפרטיזנים. וכעבור יומיים הגענו אל הפלוגה. הפרטיזנים לא קיבלו אותנו בפרחים, אבל הם גם לא עשו לנו שום דבר רע. הם הרשו לנו להצטרף לפלוגה שלהם, להיות קרובים. אבל בשבילי זאת הייתה תקופה גרועה יותר מאשר בגטו. לא היו לי נעליים, ואפילו המכנסיים שלי נקרעו. קטפנו עלים מן העצים, הצתנו אש, התיישבנו וחיממנו קצת את הגוף, והפנים שלנו הפכו ממש לקרח. ואז הסתובבתי וחיממתי את פני. באותה תקופה עדיין לא היו מחילות. כך זה נמשך חודש או יותר, באביב 1943. אחר כך גויסתי לפרטיזנים, הייתי בן 13.

בפלוגה הזאת – כך נראה, על שמו של וורושילוב – היו כמה יהודים. הם באו ובחרו, והם גייסו גם אותי. שאר היהודים – נשים, זקנים – חפרו מחילות. הגענו לביצה ענקית, רק מדי פעם נתקלת באיים שבהם יכולת לחפור מחילה, אבל גם שם אם חפרת יותר מדי וכבר הגעת למים. והשאר – ביצות, שאדם לא הלך עליהם, אולי במשך עשרות שנים. ואני זוכרת שהיו רק שני תפרים שאפשר היה ללכת אליהם. אם אדם החליק ונפל לתוך הביצה, ואף אחד לא עזר לו, אז האיש היה נעלם ללא עקבות.

זה היה מקראסנה לכיוון איליה, לכיוון מזרח, מחוטנצ’יטס לכיוון פלשניץ … היה שם יער גדול.

בנינו מחילות לנשים – והחיים השתפרו. ואני הייתי בפרטיזנים, והיחידות הפרטיזניות היו כמו צבא. נשלחו לנו מטוסים עם נשק, אספקה ​​הגיעה מרוסיה. הגיעו קצינים צבאיים רבים וקומיסרים. היתה משמעת, כמו ביחידות צבאיות. אני לא זוכר שהיה משהו אנטישמי, היחס אלינו היה נדיב.

האזור מחולק לשלושה חלקים: הערים שבהן חיו הגרמנים ושם עמדה המשטרה; אחרי זה היה החלק שאליו הגרמנים פחדו לבוא, כאילו זה היה אזור של ברית המועצות, ואת החלק השלישי, החלק הגדול ביותר – איפה שביום הייתה ההשפעה של הגרמנים, ובלילה שלנו. האוכלוסייה היתה ידידותית למדי כלפי הפרטיזנים. הם נתנו לנו אוכל – ואפילו לא היינו צריכים לגנוב .

חלק מעבודתנו כללה חיפוש אחר שותפי הגרמנים. נניח שנאמר לנו שבכפר מסוים יש כמה משפחות שעזרו לגרמנים, אז הלכנו לשם בלילה … היינו חוקרים, שופטים ומבצעים גם יחד. בדרך כלל התיק הסתיים בירי. השתתפתי גם במבצעים כאלה יותר מפעם אחת.

הגרמנים היו מאורגנים יותר. אם אמרו להם – כאן, בכפר הזה עוזרים לפרטיזנים  – הם היו באים בלילה, אוספים את כולם באסם ושורפים אותם. כמו שבקרסנה היה עם היהודים,  בחטין היה עם הבלארוסים.

כמובן, היו אנשים שונים בין הבלארוסים. לדוגמא האחים סטאריקביץ’- אחד מהם שירת במשטרה, השני היה בפרטיזנים.

אתה שואל מי לימד אותי לירות? היה מספיק נשק,  יכולת ללכת לאמן את עצמך. כל יום הלכנו והתאמנו. חומרי נפץ גנבנו מהגרמנים, או שהורידו לנו מהמטוס. כמעט כל לילה המטוס הוריד משהו – נשק, עלונים או אפילו קצינים.

פוצצנו רכבות שנשאו נשק לחזית. לא הייתי גיבור גדול שם – רק בן 13 … אני זוכר שהיו לי שני חברים. אחד נקרא יאשה, השני סאשה – מבוגר ממני ב-17 שנים, לא מהעיר שלנו. היינו חברים, אבל לא דיברנו על המתרחש, ואני אפילו לא ידעתי אם הם יהודים או לא. היו קרבות רבים, באחד מהם ניסינו לפוצץ בונקר גרמני. ירו ממנו כל כך הרבה שאפילו לא יכולנו להרים את הראש. ולכן יאשה קם, פוצץ רימון ליד הבונקר הזה כדי שנוכל להתקדם.

אתה זוכר, כמובן, את הסופר איליה ארנבורג. אגב, נכדו   היה תלמיד שלי בבית הספר בפתח תקווה, שחקן שחמט טוב. אז איליה ארנבורג כתב את המאמר “תגמול”. והם שלחו לנו במטוס אלפי עיתונים עם המאמר הזה, כמו עלון. אני זוכר שכל לוחם פרטיזני שמר את הכתבה הזאת בכיס קרוב ללב, וזה נתן לנו כוח נוסף נגד הגרמנים.

וכך המשכנו. הכדור פגע בלבו של יאשה ובמאמר הזה. במשך זמן רב שמרתי עיתון עם חור ודם. עכשיו אני לא יודע איפה היא.

גרמנו כזה נזק לגרמנים שהם החליטו לחסל את יחידת הגרילה שלנו. הם הביאו חלקים מהחזית – והחלו להרחיק אותנו עמוק לתוך היער. היה לנו סוס, ועליו היינו מעבירים נשק, והסוס נפל מהתפרים. ואז, כמו האקדח שהגרמני כיוון אליי, (אצל האישה, כאשר הגרמני כמעט הרג אותנו), אותו אני רואה מפעם לפעם, את הסוס הזה אני רואה כל הזמן … הוא מסתכל עליך, רגליו מתחילות להיעלם, הבטן נעלמת הגב נעלם. אתה רואה רק את פיו, עיניו מתחילות להיעלם אתה רואה אוזן , ואז מתחילות להיעלם האוזניים – וכאילו כלום לא היה … התמונה הזו אינה עוזבת עד היום.

אחר כך יצאנו מהכיתור הזה, באחד הקרבות איבדתי את הרגש באצבעותיי מהפיצוץ. לא היו תרופות, אפילו מים נקיים לא היו. בביצה היו מים צהובים – ובתוכו הרבה חרקים קטנים. ומישהו לחץ את ידי בחוזקה רבה מדי, והתחיל נמק. זה היה כבר בקיץ 1944, כשהצבא האדום שחרר את המחוז, ושם הקימו בית חולים – זמני, ללא תרופות … לקחו אותי לשם. כשהרופאים הגיעו, הם לא הבינו למה אני עדיין חי. החלטנו שאנחנו צריכים לעשות קטיעה. היה שם רופא צעיר, איש צבא, הוא אמר: “תנו לי אותו , אני אנסה”. הוא לקח מסור והתחיל לחתוך … מיד איבדתי את ההכרה.

ליד המחנה, של בית החולים, הייתה מזקקה. שם היה ספירט 95%, הרופא הביא לי אותו. והאלכוהול הזה שורף הכול מבפנים, אז הוא לימד אותי איך לשתות אותו. קח קצת מיץ או מים – אסור לערבב, לעשות , לשפוך אלכוהול, עוד קצת מיץ. ואז האלכוהול מקיף, נכנס לבטן, ושם הוא מתפשט… מיד איבדתי את ההכרה, והוא המשיך את הניתוח והציל את היד שלי, אני לא יודע איך.

אחר כך, אמי ואני חזרנו לקראסנה. הבית שלנו נשרף, הכל נשרף, אבל היה חלק – תל ישן, מחסן כזה, ואנחנו גרנו בו. היה זה חורף, המים הפכו לקרח, שערי היה קופא על הכר. אז היה לי כלב וחתול. והיה כל כך קר שכאשר ישבתי ליד השולחן, הם נצמדו אלי כדי להתחמם. אחר-כך מצאתי איזה תנור ברזל, אבל כנראה לא הרכבתי אותה כמו שצריך. בלילה, יצא עשן מהתנור שנשרף  ואיבדנו את ההכרה. בבוקר, השכנים ראו שהבית סגור, אף אחד לא היה שם. הם נכנסו, הוציאו אותנו, ניגבו אותנו בשלג … אבל החתול והכלב לא שרדו. אדם – הוא חזק יותר מכל בעל חיים.

סיפרתי לך רק חלק מהמקרים, שבהם הייתי כחוט השערה ממוות.

הסיום בהמשך

המקור ברוסית

(Igor Shustin) תרגום על ידי איגור שוסטין
פורסם 02.10.2017 13:46 
_____________________________________________________________________________________________
***

The Shimon Greenhouse’s story (2)

(continuation; part 1 

In 1942, my brother and sister decided to go to the partisans, but the partisans rarely accepted Jews without weapons. Mendel and Henya worked as well in the military camp, and mainly dealt with weapons brought from the front. They managed to steal a few guns – every time they used to steal one. At the end of the week we received food: a loaf of bread, which included 50% sawdust, and 50% flour, which was already almost uneatable. In addition to the bread, we got a few kilos of potatoes, but rotten. Then my brother dismantled the gun, the main part was put into a loaf of bread, the rest hid in the potatoes and let me move. I managed to get some guns.

My brother organized a group of young people and transferred people to the partisans. And he repeated it several times… he even managed to transfer two soldiers of the German army. I think they were not Germans – probably, the Dutch, the anti-fascists.

The Judenrat was already different, headed by dishonest people, sometimes even criminals, and the Jewish police as well… on the threshold. They sold, bought, made all sorts of deals among themselves. There was one Jewish policeman, hated more than the Germans. He always beat us, laughed and said, “I’ll call a German officer, he’ll shoot you.” Such was his preferable joke. Finally the Judenrat learned that my brother was involved with the partisans. They arrested him. In the winter, dressed only in one shirt, he was brought into the cellar and told he would be handed over to the Germans. His friends collected many valuable things, and they gave a ransom to the chief policeman and the head of the Judenrat. These people agreed to release my brother, but he had to sign a document that he would stop guerrilla activities, and if not, the Judenrat would transfer the entire family (including me and my sister) to execution.

Everywhere around Krasnaye, for example, in Haradok, Alyakhnovichy, Radashkovichy, even in Maladziechna, all the Jews had already been killed. But the young men were transferred to us because the Germans needed the manpower. This is how the Krasnaye ghetto grew, and along with the nearby camp, included about 5,000 Jews.

We felt the end was coming, still life was going on in the ghetto. Even before that, activists had opened Jewish schools, a chess circle (I played chess from time to time, and later at the university I was the champion of the faculty, and the leader of the Maladziechna region in draughts), even a small theater. My brother and sister also took part. By the way, my brother had a girlfriend and my sister had a boyfriend.

In the ghetto people helped each other, but sometimes also cheated. Trade was quite active. With a knife on their throat the inmates continued to trade and tried to cheat… and I still remember even more ugly thing. A group of hooligans traveled with policemen. The Germans did not allow women to become pregnant, but if a woman was close to the Judenrat, it somehow passed. They prepared a large list, and when they saw that the pregnant woman was waiting for the birth, and when her husband went to work they broke into the house, tossed her on the ground, and danced on her belly. They waited for the fetus to get out, and if he was dead, they laughed, and if he was still alive, they killed him.

The school was organized by the youth and some teacher, I do not remember exactly. There were many teachers in the ghetto. We returned from work after six in the evening. We usually went for an hour to study math or Hebrew. It was not exactly a school. There were two synagogue buildings in the ghetto, where families also lived. But there were parts still separated as holy places. Activists put tables and chairs. We used to come – 20, 10 children, sometimes 5 – and every evening we used to learn a little. Sometimes I went to see theatrical plays (I don’t remember much about them, I think some of the inmates wrote them themselves, there were many talented people in the ghetto).

Teachers and students of the Таrbut school in Krasnaye before WWII. Mr. Iekutiel (Kushel) Greenhouse, Shimon’s father, was the head of the school’s council. He seats in the 2nd row from below (3rd from the right).

The theater was also set up by young people, including my brother and sister. There was mutual help – many Jews came from other places with empty hands, and they received food, a place to dwell… All the system was well organized, but I do not remember the names of the organizers. But I remember another act of heroism. There were two sisters in the ghetto, and one of them had a baby. She had no husband. She must have been a Communist – and someone, apparently, laid information to the Germans. They broke into her house and asked where was the Communist. Then her unmarried sister said, “I’m a Communist,” so they shot her on the spot. She sacrificed herself in order to continue life of the mother and the baby.

I remember that some inmates constructed a radio (we picked up the receiver ourselves), and listened to what was going on at the front, in Russia. In the year of 1942 great battles were fought near Leningrad, near Moscow, and in 1943 the battle of Stalingrad… We understood that the Germans would probably lose this war.

There was a secret trade – we bought bread, and other food. We sang songs almost every week. One of the houses gathered young people, maybe even every day, I did not always participate, I was only 12. The songs were rather optimistic than not. I also remember that we had all kinds of jokes. We worked in the military camp, sorting and repairing weapons. When the train arrived from the front with broken tanks and weapons, we always laughed and said: “This is redemption, here comes our rescue.” We looked out the window, worked – and saw the train approaching and we were always happy. We knew what was happening on the fronts, listened to the radio, and somehow everyone got news. Mainly, what was happening on the Russian front, less in America.

I do not remember that we were overcome by despair at work. We cooked our food, laughed, joked to raise our spirits.

We saw that the end was approaching, because all the Jews around us had already been killed. We, several families, lived in a large hall. The floor was made of wood. There was a large cellar in the house, so we built a wall and made part of the basement a pit. And I remember that Purim evening was about to come. In the morning – apparently on Friday – we saw that the Germans were entering, they were surrounding the ghetto, and we understood that this was the end. The Germans came when the men went to work in order to prevent the resistance. We, 30 people, entered this pit, and my other grandmother put down the boards and put all kinds of rags and mattresses on them. We heard the Germans break into the house and shoot my grandmother. I do not even remember her name – probably, Golda.

And we sat in the pit. At first we had some food and water, and after a few days (we could not leave, there was a guard outside) the water was almost over. The elders started giving us water in very small doses. We had one little girl – maybe she was two years old. And she screamed very hard, we were afraid the Germans would hear. She wanted more water – they would not let her, but they let her drink urine, and she roared even louder. We were afraid that the Germans would find us, and forced her mother to strangle her. The mother tried, but she had no strength – neither moral nor physical. So two men tried to kill the child. We could not cry, we were afraid to cry, so they would not hear us. But after 20 minutes we hear her voice, though rather hoarse. She stayed alive, after the war we were keeping in touch, she left for America, I think. After the war she could not talk, she had a lot of throat surgery… There were signs of strangulation on her neck.

On the fourth day, the Germans allowed the local population to start looting Jewish property. And we heard over our heads the name of our family, where the father, the mother… and these people are so happy, they began taking everything, robbing… and by the evening they started knocking on the floor, saw that there was something there, and thought it was “Jewish wealth.” They began fighting for the property, two German policemen came and said, “We are at work now, do not open the floor today, we also want to take part in the Jewish good, we will come tomorrow morning.” The ghetto, it was near the Usha River.

We knew we had to go toward the partisans. We saw a big fire, felt the smell, as if they had roasted meat. Later we were told us that there was a huge stable near the river, the Germans took all the Jews from work (they said that all dwellers had to be disinfected) and burned them. Among the victims were my brother and sister. I think that a few thousand Jews were burned alive. We were told that the river was red with blood, which for several days was spilled from the barn, and when the Jews tried to get out of the fire, the Germans pushed them back into the fire with long sticks. The Germans brought dozens of small Jewish children, put them on bayonets. And they competed with each other, who would sink deeper into the fire. And then they celebrated the massacre with vodka, sausage, cigars…

Portrait of brother Mendl and sister Henya, which is hung in Shimon’s flat. Petah-Tikva, June 2017.

We walked as if it was in a dream. On the way, the Germans or the local police shot at us, and half of us were killed. When we were on the field – they shot, when we entered the forest, they stopped, they got bored. It was like that a few times. Of the thirty people, 10 remained, perhaps 12.

Excerpt from the list of victims of the Krasnaye ghetto taken from the book: С. В. Старыкевіч. Красненскія таямніцы. Маладзечна, 2012. Shimon’s father, brother and sister listed there under the name «Грингавш» (Greenhawsh).

The local population did not hand us over to the Germans, on the contrary, they showed us how to go toward the partisans. And two days later we reached a guerilla unit. The partisans did not welcome us with flowers, but they did not do us anything wrong either. They allowed us to join their troop, to be close. But for me it was even a worse time than in the ghetto. I had no shoes, and my pants were all torn. We picked leaves from the trees, lit a fire, sat down and warmed our bodies a bit, and meanwhile our faces were getting ice. Then I turned and warmed my face. At that time there were still no dugouts. This lasted for a month or more, in the spring of 1943. Afterwards I was drafted into the partisans, I was 13 years old.

In this unit – it seems, named after Voroshilov – there were several Jews. They came and chose comrades, and they recruited me too. The rest of the Jews – women, the elderly – dug earth-houses. We reached a huge swamp, only occasionally encountering the islands where it was possible to dig a hole, but there, too, if dig too much, you reach the water. And the rest were marshes, where no one walked, perhaps for decades. And I remember there were only two stitches to go through. If a person slipped and fell into the marsh, and no one helped him, then the man would disappear without a trace.

It was between Krasnaye and Ilya, eastward, between Khatsenchytsy and Plieshchanitsy… There was a big forest.

We made dugouts for women, and life improved. And I was in the partisans, and the partisan units resembled an army. Planes with weapons were sent for us, supplies came from Russia. Many military officers and commissars arrived. There was discipline, like within military units. I do not remember that there was something anti-Semitic, the attitude toward us was generous.

The area came to be divided into three parts: the cities where the Germans lived and where the police stood; areas where the Germans were afraid to appear altogether, as if these were areas of the Soviet Union, and the third, the largest part, controlled by the Germans on the day, and by us at night. The population was quite friendly towards the partisans. They gave us food, so we did not even have to steal.

Our work included searching for German collaborators. Suppose we were told that in a certain village there were some families that helped the Germans, so we went there at night… We were interrogators, judges and executors at the same time. Usually the case ended with gunfire. I also participated in such operations more than once.

The Germans were more organized. If they were told – here, in this village people were helping the partisans – they would come at night, gather them all in the barn and burn them.

Of course, there were different people among the Belarusians. For example, the Starykievich brothers – one of them served in the police, another in the partisans.

You ask who taught me to shoot? There was enough weapons, you could go and train yourself. Every day we went and practiced. Explosives we stole from the Germans, or people from Russia took them off the plane for us. Almost every night the plane took off something – weapons, leaflets, or even officers.

We blew up trains carrying weapons to the front. I was not a big hero there even because of my age (I was only 13…) I remember having two friends. One was called Yasha, the other Sasha, he was maybe 17 years old, not from our town. We were friends, but we never talked about what was going on, and I did not even know if they were Jewish or not. There were many battles, in one of them we tried to blow up a German bunker. They fired so much that we could not even raise our heads. So Yasha got up, blew a grenade near the bunker, and we could move forward.

You remember, of course, the writer Ilya Ehrenburg. By the way, his grandson was a student at my school in Petah Tikva, a good chess player. Ilya Ehrenburg wrote an article entitled “Retaliation.” And the Soviets sent us in the plane thousands of newspapers with this article, like a newsletter. I remember that every partisan fighter kept this article in a pocket close to his heart, and that gave us additional strength against the Germans.

And so we went on. The bullet hit Yasha’s heart and this article. For a long time I kept home the newspaper with a hole, and covered by blood. Now I do not know where it is.

We caused such damage to the Germans that they decided to liquidate our guerrilla unit. They brought troops from the front – and began to push us deep into the forest. We had a horse, and we were carrying weapons, and the horse fell from the stitches. And then, if the gun pointed at me (remember, when a German almost killed us at the woman’s house) I see only from time to time, this horse I see all the time… He looks at you, his legs begin to disappear, you see only his mouth, his eyes begin to disappear, you see ears, and then the ears begin to disappear – and as if nothing had happened… This picture does not leave me until today.

Then we hardly got out of that trap, in one of the battles I lost parts of my fingers due to an explosion. There were no medicines, not even clean water. The swamp had yellow water with lots of small insects inside. And someone squeezed my hand too hard and it began to rot. It was already in the summer of 1944, when the Red Army liberated the district, and there they set up a hospital – temporary, without medication… They took me there. When the doctors arrived, they did not understand why I was still alive. They decided for an amputation, but there was a young doctor there, a military man, he said, “Give him to me, I’ll try to come over”. He took a saw and started cutting… I immediately lost consciousness.

Next to the camp, of the hospital, there was a distillery. The doctor found bottles with 95% alcohol and brought them to me. And that alcohol burns everything inside, so he taught me how to drink it. Take some juice or water – do not mix, just pour alcohol, some more juice. Then the alcohol goes around, enters the belly, and there it spreads… I immediately lost consciousness, and he continued the operation and saved my hand, I do not know how.

Then my mother and I went back to Krasnaye. Our house burned down, everything burned, but it was just a part – a stone building, something like a warehouse, and we started dwelling there. It was winter, the water became ice and my hair was freezing on the pillow. I had a dog and a cat, and it was so cold that when I sat at the table, they clung to me to keep warm. Then I found some iron stove, but I probably did not fix it properly. At night, smoke came out of the burning furnace and we all lost consciousness. In the morning, the neighbors saw that the house was closed, no one was there. They came in, took us out, wiped us in the snow… but the cat and the dog died. Man is stronger than any animal.

I have told you only some of the cases in which I was on a threshold of death.

(to be continued)

(translated by Igor Shustin)

Published on October 02, 2017 13:46

Life is like a miracle (1) / (החיים כמו נס. שמעון גרינהויז (1

(English text is below)
 צוות מיוחד של האתר שלנו נפגש עם שמעון גרינהויז ואשתו בדירתם הנעימה ברחוב בילו, ממש במרכז פתח תקווה. זה היה בסוף יוני, עבר כבר חודש ואני עדיין לא מצליח לחזור לעצמי מהסיפורים שלו. על זוועות המלחמה הוא דיבר בטון מאוד רגוע, על איך שהוא ניצל ממוות עשרות פעמים.

זהו הרחוב וזהו הבית…

כמה זה מופלא, שהזיגזגים האלה מעצבים את החיים. ילד, שיצא מבין הגוויות, שכמעט מת מקור, ולאחר מכן גם מנמק, השקיע כל כך הרבה בהשכלתו וקם על רגליו בכזאת יציבות, שלאחר 18 שנה לאחר הגעתו לישראל הוא יתמנה למנהל של אחד התיכונים במובילים במדינה.  וכמה כיף שליד שמעון יש את בת הלוויה שלו לחיים, אשתו ליזה ( עליזה ), ילידת בליטא.

 

הם כבר מזמן חגגו את “חתונת הזהב” שלהם. יש להם שלושה ילדים – הבנים טל וניר, והבת נורית, ושבעה נכדים. כולם, אם לשפוט לפי הסיפורים והתמונות, הסתדרו מעולה. עוד בן אחד שהיה להם, גיל, נפטר בגיל צעיר, ולזכרו בני הזוג גרינהויז פתחו קרן ודרכה הם תורמים לאנשים נזקקים. בתיכון עמל הוא גם כן מוצלח, למרות שב-20 שנה שהוא מנהל, היו אצל שמעון כל מיני תקריות  ( ההורים הגישו נגדו 3 פעמים תביעות לבית משפט בגלל כמה מקרים עם המורים, אבל הכל נגמר לשביעות רצונם של כולם, כי אם לא, המנהל לשעבר לא היה מקבל פרס בשנת 2017, פסלון מנשיא מדינת ישראל).

בתחילת המאה הנוכחית, הכינו על שמעון גרינהויז סרט דוקומנטרי “סיומה, ביקור בבלארוס”, את הסרט צילמו בפתח תקווה ובקראסנה שבמחוז מולודזייצ’נה. באותם מקומות בויליישינה, היכן שלחם הגדוד הפרטיזני של הגיבור שלנו. בסוף הצילומים היה צריך להראות את החומר שצולם לשלטון הבלארוסי- לא היו להם טענות. הספר על שמעון נקרא ” מורה לכל החיים”, הוא יצא בישראל לפני 8 שנים במהדורה מוגבלת. הספר יצא לאור שוב ב-2012 וממנו לקחנו חלק מהתמונות לכתבה הזאת.

 

באמצע ובסוף שנות ה-40 שמעון למד בבי”ס בלארוסי, היכן שהשפה הרוסית נלמדה רק בתור מקצוע. המורה הישראלי עד אז קורא רק בבלארוסית, הוא מבין קצת מיצירותיהם של יעקב קולוס וינקי קופאלי, ומכניס ליצירות מילים בבלארוסית. בשונה מרוב הותיקים ( העולים שהגיעו לישראל לפני הרבה זמן ), הוא מדבר ברוסית כמעט ללא מבטא

כאן אני מסיים ונותן את הבמה ליליד קראסנה עם הביוגרפיה שלו

***

שמי שמעון, בלידה נרשמתי כשמריהו , אבל ברוסיה ובבלארוס, נקראתי סמיון. אבא – יקותיאל, הגרסה הרוסית של השם הזה – קושל, ואני נקרא סמיון קושלביץ.

נולדתי בשנת 1930 (אם כי תעודת הלידה נרשמה בשנת 1932) בעיר קראסנה, אז זה היה בפולין. היו הרבה מאוד יהודים במקום, וביניהם היו עשירים מאוד. היו להם חנויות, כל מיני מפעלים ומפעלים ששירתו עשרות אלפי אנשים. לא היינו הכי עשירים ולא הכי טובים, אבל חיינו לא רע.

הבית שלנו היה במרכז העיר, עם זה היו לנו הרבה אדמות, מבנים, אחוזות שונות. היה מרתף גדול, שאליו בחורף היו מביאים מטר של קרח, ושם, כמו במקרר, מאחסנים מוצרים במשך כל השנה. לאבי, קצין לשעבר של הצבא הפולני, הייתה חנות משקאות גדולה, אך מאחר שהיתה אנטישמיות בפולין, הוא לא הותר רשמית לעשות עסקים, והחנות נרשמה על ידי קצין פולני, חברו. בנוסף, אבי קנה הרבה דונמים של עץ שעמד בביצות, ובחורף, על פי פקודת אבי, הם חתכו את העצים האלה, ואז הם הובילו אותם למערב אירופה על ידי רכבות.

אבא היה דתי למדי. היו לו אנשים שהביאו הרבה סרטנים מביצות ונהרות, ואני עדיין זוכר איך לתפוס אותם כדי שלא ינשכו . הסרטנים היו מקופלים בקופסאות עם איזוב – והועברו באלפים ועשרות אלפים למערב אירופה (בדרך כלל לגרמניה וצרפת). היו שם סוגי סרטן רגילים – חומים – והיו שם גם כחולים , שנחשבים לאריסטוקרטיה בקרב סרטנים.

 

הוריו של שמעון גרינהויז

שמה של אמי היה רוזה. היה לי אח ואחות גדולים, קראו להם מנדל וגניה. הם היו חברים בארגוני נוער יהודיים. כמה פעילים התכוונו לעלות לארץ ישראל. אני זוכר שאבי תמיד צחק ואמר להם: “לאן אתם רוצים ללכת, לביצות האלה, לחול. כאן בפולין יש לנו חיים טובים “.

קרובי משפחה של האמא רוזה 

בבית שלנו שמרנו על כשרות , על כל דבר בבית שלנו היה צריך לקרוא תפילה כלשהי. “אתה בחרתנו מכל העמים , שמע ישראל, אדוני אלהנו, אדוני אחד”. והרגשנו בטוחים, החיים היו טובים. היתה לנו אומנת, טבחית והרבה אנשים. אבל באמצע שנות השלושים (35 או 36), כשרידז’ סמיגלי,  הפך לראש ממשלת פולין במקום פילסודסקי,  אדם הנוטה להשקפות אנטישמיות. כבר הרגשתי את השפעת גרמניה, שבה עלה היטלר לשלטון. ובפולין הם החלו לזרוק אבנים על חלונות של חנויות יהודיות, ולתלות שלטים “אל תקנו מהיהודים”. המדינה הפסיקה להזמין מהיהודים, החיים השתנו לגמרי, זה נהיה הרבה יותר גרוע. אני זוכר את הדבר החשוב ביותר שהדאיג את אבי: אחי ואחותי היו צריכים להתחיל ללמוד באוניברסיטה, ושם כמעט הפסיקו לקבל יהודים. התנכלו להם בבחינות , הם שאלו שאלות קשות יותר, “חצופות”. ומי, שאחרי הכל, התקבל לאוניברסיטה, הם היו צריכים לשבת מאחורי מחיצות  מיוחדות.

וב -1939, בהסכם ריבנטרופ מולוטוב, ברית המועצות וגרמניה חילקו את פולין. מבחינתנו, ברית המועצות הגיעה אלינו, ורוב האנשים לקחו את זה טוב מאוד. עם זאת, ארגונים גדולים הוחרמו על ידי המדינה, אך אבי קיבל איזשהו תפקיד … עבור אנשים צעירים נפתחו הרבה הזדמנויות בברית המועצות. ואני זוכר שאחי היה במעגל התעופה, עשה איזשהו פרוייקט בעיצוב כנף המטוס, ושלח אותו למכון  באומן במוסקבה. שם קיבלו את זה טוב מאוד והזמינו אותו ללמוד. אבל הוא לא הספיק, ב-22  ביוני  גרמניה תקפה.

אני גם זוכר שאחי היה “שמאלני”, ואחותי – “ימנית” שייכת לבית”ר. בית”ר לבשו חולצות שחורות עם כפתורי זהב, מעט נראה דומה  לחולצות של הגסטפו. ואחי, אם כי אהב את אחותי, קם בלילה לחתוך את הכפתורים. בבוקר אבא שלי היה צריך לעשות שלום ביניהם.

  

האח מנדל והאחות הניה

בקיץ 1941 נתפסו עשרות אלפי ואולי מאות אלפי חיילים רוסים בשבי. הצבא האדום איבד את כל התיאום,  וכעבור יומיים הצבא הגרמני כבש את העיר שלנו. זה עצוב לומר, אבל ראיתי כי היהודים העשירים לבשו עניבות, בגדים מיוחדים חגיגיים ויצאו לקבל את הצבא הגרמני. הם זכרו את גרמניה של מלחמת העולם הראשונה, שבה החזית עברה לידנו. הם זכרו שהגרמנים היו אנשי תרבות,  ושאצלהם חוזה זה חוזה, והיהודים סחרו איתם . באותה תקופה היו היהודים מוכרים סחורות לצבא הרוסי ולצבא הגרמני, וכמה מהם התעשרו מאוד.

אבל ב- 1941 הכול השתנה. היו צווים, פקודות – “זה אסור”, “וזה אסור”, ועונש אחד עבור כל ההפרות – מוות. יהודים לא יכלו ללכת על המדרכות, אלא בקבוצות, כי היהודים לא נחשבו כבני אדם בעייני הנאצים, היינו עבורם כמו חיות המביאות למחלות וזיהומים בלבד.

בקראסנה היתה עיר צבאית, עוד מימי הצבא הפולני, והגרמנים עשו שם בסיס גדול, משם הוענקו להם נשק ומדים לחזית עם רוסיה. הם היו זקוקים לידיים עובדות, אז הם לקחו אותנו לעבודה. הייתי בן 11, אבל הם לקחו אותי. כל אחד מאיתנו קיבל פיסת נייר, תעודת “חיים”. אומרים כי אם אנחנו עובדים, הגרמנים צריכים אותנו, ולכן הם ישאירו אותנו בחיים. והלכנו בבוקר לעבודה בקבוצה גדולה על הכביש המהיר תחת ליווי שוטרים גרמנים, הם היכו אותנו. והיה לנו נפח כזה – איש גדול וחזק, וכולם פחדו ממנו. הוא לא הבין איך אסור לו ללכת איפה שהוא רוצה, ובעקשנות הלך לאורך המדרכה. בהתחלה גם הגרמנים פחדו ממנו, אבל אחרי כמה ימים עצרו אותנו, עצרו אותו – עשרה שוטרים, כולל מקומיים … והם התחילו לירות בו – ברגליים, בגוף – עד שהרגו אותו. זה היה הקורבן הראשון בעיר שלנו.

ככלל, חיי היהודים היו תלויים על חוט. ירי והרג הפך לאירוע יומיומי. אני זוכר שהיהודים הלכו להתפלל בבוקר בטלית, והגרמנים עצרו אותם. הם הורו להם לכרוע על ברכיהם ואמרו: “התפללו לאלוהים ובקשו סליחה על הפשעים שעשיתם נגד העם הגרמני”. גרמני אחד, לבוש כפפות לבנות, הוציא את האקדח והרג יהודי. אבל דמו של הנרצח ניתז על מגפיו של הרוצח, הוא התרגז מאוד והרג את כולם. 

אמרו לנו שיש בניין משטרה, והיה בו אולם גדול. על הקיר כתבו השוטרים “וי” בכל פעם שהם הרגו יהודי. עד מהרה על הקיר לא נותר מקום לרשום . הם כל הזמן ערכו חגיגות, שתו וודקה, עישנו את הסיגרים שקיבלו, אכלו נקניקיות. אמרו לנו שיש שם שוטר, שהיה קם בבוקר ונכנס לחדר הזה ואמר: “אני רעב, היום עוד לא הרגתי יהודי”.

לאחר זמן מה נלקחנו לכיכר וחולקנו לשתי קבוצות. אז הגרמנים בדרך שלהם פתרו את הבעיה, מי הוא “שמאלני” ומי “ימני”. לקבוצה אחת הגיעו יותר גברים ונשים בריאים, ולשניה – חולים, ילדים, שנראו לא בריאים לגמרי, אנשים זקנים … גם אני הלכתי לקבוצה הזאת עם סבתא אלטה. סבתא הבינה שמשהו רע מגיע, ודחפה אותי לקבוצה אחרת, צעירה ובריאה. לא ראיתי את סבתא שלי שוב, לא ראיתי את החברים שלי … אמרו לנו אחר כך שהם נלקחו כולם ליער, והיה בור גדול, תעלה ארוכה. הם אפילו לא ירו בהם, פשוט כיסו אותם בחול. האדמה נשמה שעות רבות, עד שכולם מתו. זה היה בסביבות אוגוסט-ספטמבר 1941.

הסתיו התחיל והועברנו לגטו – השומרים היו עם הכלבים, עם נשק בידיהם, היכו את היהודים. התיישבנו באזור אחד ליד הנהר, שם 20-30 בתים. בכל בית היה “סלון”, הוא חולק לארבעה חלקים, ובכל אחד מהם התגוררה משפחה. ללא שירותים, מים … החלו מחלות, בעיקר טיפוס. הטמפרטורה של החולים הגיעה ל-42 ו-43 מעלות, מחציתם מתו. ממש ברחובות הגטו היו קורבנות רבים. היו קבוצות של יהודים שאספו אותם והסיעו אותם לבית הקברות. לא יכולנו לבקש להביא תרופות. אם הגרמנים היו יודעים, הם היו מיד הורסים את הגטו.

הגטו היה מגודר, אבל לפעמים היה אפשר לצאת. אבל אם יהודי נתפס ללא תג, חיכה לו המוות. אני לא זוכר בדיוק מה לבשנו, רצועה או כוכב (נראה, אחרי הכל, כוכב), אבל כל יהודי היה צריך ללכת עם תג.

הם בחרו ביודנראט, ובראשו היה איש נבון מאוד. כל שבוע היה עליהם למסור תרומה – הם אספו דברים יקרי ערך ומסרו לידי הגרמנים, על “הפשעים” שעשה העם היהודי נגד העם הגרמני. ושבוע אחד לא הספיק ראש היודנראט  לאסוף את התרומות. הגרמנים – קצינים, בכפפות לבנות, עם אקדחים בידיהם – פרצו לגטו, אספו אותנו ודרשו ממנו שייתן רשימה של עשרה אנשים שירו ​​בהם. הוא סירב לתת להם את הרשימה. הוא כרע על ברכיו וקצין בכפפות לבנות ירה בו מאחור … ראש היודנראט היה שבתאי ארליוק, הוא היה שען.

היתה גם משטרה יהודית בגטו, בתחילה היו בה פחות או יותר אנשים הגונים. אבל כאשר ירו בארליוק הם הצביעו על עשרה אנשים – וגם הם נורו. הכל בחלק האחורי של הצוואר … גם בכפפות לבנות ואקדחים. והם עזבו. וגם אנחנו עזבנו. קבוצת יהודים שליוו את המנוחים, לקחה אותם לבית הקברות וקברה אותם. כעבור זמן מה, באסם אחד, שהיה פעם בבעלות יהודים (לא בגטו), שם עמדו סוסים גרמנים, נפל סוס אחד לתוך בור ושבר את רגליו. הגרמנים האשימו את היהודים שזה קרה בגללם הם פרצו שוב לגטו, אספו אנשים, ואבי ודודי היו שם, . הגרמנים הצביעו על עשרה אנשים, והם צעדו עשרה צעדים קדימה, ושוב ירו בכולם. היה זה בחורף, בפברואר 1942, בקור מקפיא של מינוס 30. אבי, כשהוא נפל, משך אותי, וגם אני נפלתי. הוא שכב מעליי, דמו זרם עלי. נדמה היה לי שכבר נהרגתי; רק תהיתי איפה אני בגן עדן או בגיהינום ואיבדתי את ההכרה.

כשהגרמנים עזבו, קבוצה של יהודים מקבוצת ההלוויות הניחה את הגופות על המזחלת והובילה אותנו לבית הקברות. כנראה שחזרתי להכרה והזזתי את רגלי. היהודי הזה, שנטל את המזחלת,  ראה אותי והוציא אותי משם. אז שוב נשארתי בחיים, אחרת הייתי קבור.

חזרתי לגטו. חייתי עם אמי, אחי ואחותי. לא היו מוצרי אוכל. אמא לקחה אותי, עזבנו את הגטו, אם כי זה היה מסוכן. הלכנו אל השכנה שלנו, שזכרנו לטובה, לבקש אוכל. היא נתנה, אבל באותו זמן נכנס קצין גרמני לחצר. הוא ראה אותנו, הצמיד אותנו לקיר, הוציא אקדח – אני עדיין רואה את האקדח עד עצם היום הזה, כיוון שהוא מופנה אל מצחי – ורצה לירות. והאישה הזאת רצה הביתה, הביאה לו הרבה נקניקיות ווודקה. היא נפלה על ברכיה, נישקה את נעליו, ביקשה שיניח לנו ללכת – היא לא רוצה דם יהודי על הקיר שלה ובחצר. והוא היכה אותנו – בחוזקה רבה – והורה לנו לחזור לגטו. אז שוב נשארנו בחיים.

הוקלט ע”י וולף רובינצ’יק המשך יבוא….

המקורברוסית
(Igor Shustin) תרגום על ידי איגור שוסטין
 
פורסם 25.09.2017 15:42

 

***

The Shimon Greenhouse’s story

A working team of our site met with Shimon Greenhouse and his wife at their pleasant apartment on Bilu Street, right in the center of Petah Tikva. It was in the end of June 2017, so some months have been passed, but I still can’t calm down from his stories. Shimon talked with a peaceful ton about the horrors of the war and how he was saved from death dozens of times.

Here is the street, here’s the house…

It is so wonderful, to realize that these zigzags are shaping our lives. A kid, who came out among the dead bodies, who almost died of cold, later from gangrene… has invested so much in his education and recovered with steadiness, that 18 years after he immigrated to Israel, he will be appointed as the director of one of the top high schools in this country.  And how much fun Shimon has over his life companion, his wife Lisa (Aliza), who was born in Lithuania.

They celebrated their golden wedding a long time ago. They have three children – the boys Tal and Nir, and their daughter Nurit, and seven grandchildren. Everyone, judging by the stories and the pictures, got along fine. Another son, Gil, passed away at an early age, and in his memory the Greenhouses opened a fund and donated to needy people. At the Amal high school he is also successful, despite the fact that in 20 years he was running the school, Shimon had different incidents (the parents filed three cases with him for court cases because of some cases with the teachers, but everything ended to everyone’s satisfaction, unless he has not have been awarded a prize in 2017, a figurine from the President of the State of Israel).

At the beginning of this century, a documentary film “Sioma, A Visit to Belarus” was prepared for Shimon Greenhouse. The film was filmed in Israel, then in Krasnaye, Maladziechna district (in Belarus), as well as in those places around Vilejka, where our hero’s partisan battalion was fighting. At the end of the filming, it was necessary to show the rough material to the Belarusian authorities – happily, they had no complaints. The book about Mr. Greenhouse under the title “Teacher for Life” was published in Israel 8 years ago in a limited edition. The book was published again in 2012 from which we took some of the pictures for this article.

In the middle and late 1940s, Shimon studied at a Belarusian school, where the Russian language was taught only as a profession, the Israeli teacher until then reading only in Belarusian, he understands some of the works of Yakub Kolas and Yanka Kupala, In contrast of most of the veterans, he speaks Russian almost with no accent.

Here I finish and give the stage to the native of Krasnaye with his extraordinary biography.

* * *

My first name is Shimon. At birth I was listed as Shmaryahu, but in Russia and Belarus, I was called Semyon. My father’s first name is Yekutiel, the Russian version of that name is Kushel, so I was called Semyon Kushelevich with my patronymic.

I was born in 1930 (although the birth certificate was recorded in 1932) in the town of Krasnaye, by that time it belonged to Poland. There were many Jews in the area, and among them were very rich. They had shops, ateliers and factories that served tens of thousands of people. We were not the richest and the best, but our lives were not bad.

Our house was in the downtown, and we had lots of land, buildings, various estates. There was a large cellar, where in the winter they brought a shower of ice, and there, like in the refrigerator, they stored products all year long. My father, a former officer of the Polish army, had a large liquor store, but since there was anti-Semitism in Poland, he was not officially allowed to do business, and the store was registered by a Polish officer, his friend. In addition, my father bought many acres of wood that stood in the swamps, and in the winter, at my father’s command, men used to cut these trees, and then they took them to Western Europe by train.

Father was quite religious. He had people who brought a lot of crawfish from swamps and rivers, and I still remember how to catch them so they would not bite. The animals were folded into boxes with moss and transported in thousands and tens of thousands to Western Europe (usually to Germany and France). There were regular crawfish – brown – and there were also blue ones, considered aristocrats among crawfish.

 

Shimon Greenhouse’s parents

My mother’s name was Rosa. I had a big brother and sister, they were called Mendel and Henia. They were members of Jewish youth organizations. Several activists intended to immigrate to Israel. I remember my father always laughing and saying to them: “Where do you want to go, to these swamps, to the sand. Here in Poland we have a good life.”

His mother’s relatives

In our house we kept kosher, on everything in our house we had to read a prayer. “You have chosen us from all the nations, Sh’ma Yisrael Adonai Eloheinu Adonai Ehad.” And we felt safe, life was good. We had a governess, a cook and a lot of people. But in the mid-1930s (35 or 36) Rydz-Smigly became prime minister of Poland instead of Pilsudski. Rydz-Smigly was a man prone to anti-Semitic views, and we already felt the influence of Germany, in which Hitler came to power. And in Poland they began to throw stones at the windows of Jewish shops and to hang signs “Do not buy from the Jews.” The state stopped inviting Jews, life changed completely, it got much worse. I remember the most important thing that worried my father: my brother and sister had to start studying at the university, where they almost stopped accepting Jews. The university authorities asked “insolent”, harder questions during the exams. And those who, after all, were admitted to the university, had to sit behind special partitions.

In 1939, after the Molotov-Ribbentrop Pact, the Soviet Union and Germany divided Poland. The Soviet Union came to us, and most people took it very well. Indeed, large firms were confiscated by the state, but my father was given some role… Young people saw many opportunities in the Soviet Union. And I remember that my brother was in the aviation circle, did some project designing the wing of the airplane, and sent this project to the Bauman Institute in Moscow. They accepted it very well and invited him to study. But he didn’t make it, on June 22, 1941, Germany attacked us.

I also remember that my brother was a “leftist” and my sister – “rightist” – belonged to Betar, and Betar wore black shirts with gold buttons, a little similar to those of the Gestapo. And my brother, though he loved my sister, got up at night to cut the buttons. In the morning my father had to make peace between them.

   

Brother Mendel and sister Henya

In the summer of 1941, tens of thousands or perhaps hundreds of thousands of Russian soldiers were captured. The Red Army lost all coordination, and two days later the German army conquered our town. Sorry to say, but I saw that some rich Jews wore ties, special festive clothes and went out to receive the German army. Probably they remembered the Germany of World War I, where the front passed by us. They remembered that the Germans were civilized people, and that they had a contract with them, and the Jews traded with them. At that time, the Jews sold goods to the Russian army and to the German army, and some of them became very rich.

But in 1941, two days later, everything changed. There were decrees, commands – “this is forbidden, and that is forbidden,” and one punishment for all violations was death. Jews could not walk on pavements, were not allowed to walk individually but in groups, because the Jews were not considered human beings in the eyes of the Nazis, we were like animals that lead to diseases and infections only.

In Krasnaye there was a military campus, remained from the Polish army, and the Germans made a large base there, from which they were given arms and uniforms to the front with Russia. They needed labor, so they took us to work. I was 11 years old, but they took me. Each of us received a piece of paper, a “life certificate”. They say that if we work, the Germans need us, so they will keep us alive. And we went to work in the morning on a large group on the highway under the escort of German policemen, they beat us. And we had such a blacksmith, a big strong man, and everyone was afraid of him. He did not understand how he was not allowed to go where he wanted to, and stubbornly walked along the sidewalk. At first even the Germans were afraid of him, but after a few days they stopped us. They stopped him – ten policemen, including local people… and they began to shoot him – in the legs, in the body – until they killed him. He was the first victim in our town.

In general, the life of Jews was hung by a thread. Shooting and killing became a daily occurrence. I remember that the Jews went to pray in the morning in prayer shawls, and the Germans arrested them. They ordered them to kneel and said, “Pray to God and ask forgiveness for the crimes you have committed against the German people.” One German, wearing white gloves, took out the gun and killed a Jew. But the blood of the murdered man splashed on the murderer’s boots, he got very angry and killed them all.

We were told that there was a police building and there was a large hall. On the wall, police officers wrote “V” every time they killed a Jew. Soon there was no place to write on the wall. They kept celebrating, drinking vodka, smoking their cigars, eating hot dogs. We were told that there was a policeman there, who would get up in the morning and go into this room and say, “I’m hungry, today I have not killed a Jew yet.”

After a while we were taken to the square and divided into two groups. So the Germans in their own way solved the problem, who was “leftist” and who was “rightist”. One group had more healthy men and women, and the other – patients, children, who looked completely unhealthy, old people… I went to this group with Grandma Alta. Granny realized that something bad was coming, and pushed me into another group, young and healthy. I did not see my grandmother and my friends anymore… Some people told us later that the victims were all taken to the forest, and there was a big pit, a long canal. They did not even shoot them, just covered them with sand. The earth breathed for many hours, until everyone died. It was around August-September 1941.

The fall began and we were transferred to the ghetto. The guards were with the dogs, with weapons in their hands, beating the Jews. We sat in one area by the river, where 20-30 houses were located. Each house had a “living room,” divided into four parts, each with a family. Without toilets, water… diseases started to spread, especially typhus. The patients’ temperature reached 42 and 43 degrees, half of them died. Many victims just covered the streets of the ghetto. There were groups of Jews who gathered the bodies and drove them to the cemetery. We could not ask for medicine. If the Germans knew, they would immediately destroy the ghetto.

The ghetto was fenced, but sometimes it was possible to leave. But if a Jew was caught without a badge, death awaited him. I do not remember exactly what we wore, a strip or a star (looks, after all, a star), but every Jew had to go with a badge.

They chose the Judenrat, and it was headed by a very intelligent man. Every week they had to make a contribution, they collected valuable things and handed them over to the Germans for the “crimes” committed by the Jewish people against the German people. And for one week, the head of the Judenrat could not collect the donations. The Germans – officers, in white gloves, with pistols in their hands – broke into the ghetto, gathered us and demanded that he give a list of ten people to shot them. The head of the Judenrat refused to give them the list. He knelt and an officer in white gloves shot him from behind… The head was Shabtai Arliuk, a watchmaker.

There was also a Jewish police force in the ghetto, at first there were more or less decent people. But when the Nazis shot at Arlyuk they pointed to ten people – and they too were shot. All in the back of the neck… Also in white gloves and pistols. And they left. And we left too. A group of Jews who accompanied the deceased took them to the cemetery and buried them. After a while, in one barn, once owned by Jews (not in the ghetto), where German horses stood, one horse fell into a pit and broke his legs. The Germans accused the Jews that it was because of them. They broke into the ghetto again, gathered people, and my father and uncle were there. The Germans pointed at ten people, and they took ten steps forward, and again shot them all. It was winter, February 1942, freezing cold of 30 degrees. My father, when he fell, pulled me, and I fell too. He laid above me, his blood streaming down me. I thought I had already been killed; I just wondered where I was in heaven or hell and lost consciousness.

When the Germans left, a group of Jews from the funeral group put the bodies on the sled and led us to the cemetery. I must have regained consciousness and moved my legs. This Jew, who took the sled, saw me and took me out of there. So I was alive again, otherwise I would have been buried.

I returned to the ghetto. I lived with my mother, brother and sister. There were no food products. Mother took me, we left the ghetto, although it was dangerous. We went to our neighbor, who was fondly remembered, to ask for food. She gave, but at the same time a German officer entered the courtyard. He saw us, pinned us to the wall, took out a pistol – I still see the gun to this day, because it was directed at my forehead – and wanted to shoot. And this woman ran home, brought him a lot of sausages and vodka. She fell to her knees, kissed his shoes, asked to let us go – she did not want Jewish blood on her wall and in the yard. And he beat us – very hard – and ordered us to return to the ghetto. So we stayed alive again.

(translated by Igor Shustin)

to be continued

Published on September 25, 2017 15:42

МУЗЫКАНТУ ПОВОЛОЦКОМУ – 70!

Александр Поволоцкий: Невыносимо – по колее!

Всё, решительно всё может случиться, когда Александр Поволоцкий притронется к струнам скрипки: потемнеет в глазах, и сердце, взбесившись, ринется вверх, к вискам, и жар, расплавив сознание, обернётся ознобом, стекающим вдоль позвоночника, словно снег, попавший за воротник. Немудрено умереть, когда Поволоцкий, играя, напомнит о смерти. Немудрено полюбить, когда Поволоцкий, играя, заговорит о любви. Вслед за ним, взрывая землю, в недра ее врываться так весело, так легко, как взмывать ввысь, стремительно, позади оставляя клочья растерзанных облаков.

Всё дальнейшее, когда Поволоцкий откладывает скрипку в сторону, есть лишь воспоминание о пережитом…

– Интервью, интервью, – повторяет он, бродя по дому, слово, застрявшее в памяти. – Да, конечно. Где мы сидим? Здесь? Нет, мы здесь не сидим. Я вообще нигде не сижу. Я ставлю кассету. Ты послушай сначала, что я записал недавно, на это двадцать пять лет ушло, веришь?..

И он выключает мой диктофон, и рта раскрыть не даёт, и только руками – жесты, лишающие меня права голоса.

– Ты слушай. Оно жило где-то внутри, то билось, то затихало, а я всё не решался оформить, ты поймёшь почему. Там страшные штуки есть, не сразу, в конце. Думал, лучше не трогать, а недавно почувствовал, наоборот… Вот, сейчас, слышишь?.. Теперь спрашивай то, что хочешь.

– Что это было?

– Пьески мои, я всё это назвал «Четыре времени любви». А сколько ещё у меня лежит пьесок? Недавно я для Союза композиторов подсчитал – сто шестьдесят. Я знаю, что они есть. Но кто ещё знает об этом? Не успеваю записывать. Cам виноват: всё время что-то новое. Не хватает ни ночи, ни дня: одна идея, другая, и всё это вытесняет то, что казалось важным вчера. Ты о чём говорить со мной собираешься – о музыке или о жизни?

– Есть жизнь без музыки?

–Должна быть, наверное… Но её нет.

Он говорит быстро, сразу о многом, сообразуясь с внутренним ритмом. Скорость речи, смягчённой множеством уменьшительных суффиксов, как, впрочем, и паузы, на собеседника не ориентированы. Ему можно внимать, но его внимание переключению не поддаётся.

– Я рос в Кривом Роге, в старом таком районе, где было много евреев. Мой папа играл на барабане. А домик был – в одну комнатку. Нас – пять человек. Я банки консервные во дворе собирал, нёс в сарай, раскладывал там – это были мои барабаны – и стучал. Понимаешь, я чувствовал себя музыкантом, как папа! А папин оркестр играл перед началом сеансов. Но иногда, очень редко – на свадьбах. Это с ума сойти можно – какие тогда были свадьбы! Первую трёшку я заработал лет в пять, чем очень гордился. Меня поставили на табуретку и дали скрипку… Ох, еврейский мирок – там телеги – ты представляешь себе? – так двигались медленно по дорожкам: у каждого колеса свой скрип, свои жалобы, свои радости… Я пьесок пятнадцать уже написал, чтобы уложить как-то эти вещи, назвал «Мелодии моего детства».

– Нашёл, к счастью, время?

– Это случайно. Мы с оркестром летели на гастроли куда-то. Буквально за три часа до отлёта, посреди ночи, – звонок из Испании. Звонит Миша Мильман, он концертмейстер у Спивакова в «Виртуозах Москвы». «Быстренько, – просит, – сделай парочку пьесок идиш. У нас «халтурка» в Берлине, сыграешь соло». «Нет, – отвечаю, – мне некогда». Отказаться я отказался. Но оно же застряло. Сел в самолёт, а в голове или где там, не знаю, детство, как книжка, раскрылось, странички, будто их тронуло ветерком, затрепетали. И всё. Не до сна. Пять композиций были готовы. Конечно, слетал я в Берлин, сыграл… Потом дописал остальные. Но запись, ты понимаешь, съедает почти всё время. Не остаётся его.

– На что?

– На детей, например. Дочка уже со мной работает в оркестре у Зубина Меты, сын – в молодёжном филармоническом. Надо же было их научить играть! Надо же было создать наше трио, программу для него сделать! Запись как только попала на Бродвей, оттуда – письмо: немедленно высылайте снимки. А у меня в это время совсем другая идея – дать джазовое оформление, я уже слышу иное звучание. Жизнь летит, меняются настроение, ритм, гармония – требуется ежесекундно новый язык, чтобы всё это выразить, терпкий, жёсткий. Нужно же слушателя зацепить, возмутить.

– Это цель?

– Нет, конечно. Это всего лишь способ объяснить ему происходящее, дать возможность услышать то, что слышится мне, то, как соединяются мгновения, века, эпохи. Я беру скрипку и говорю, говорю…

– Ради чего?

– Ради того, чтобы не взорваться. Если попала в тебя искорка Божья, работай, иначе сгоришь. Вдохнул, значит, надо выдохнуть, чтобы не умереть, просто чтобы не умереть. Но вот не умер – и тут пошли сложности: как бы так, думаешь, повезло, чтобы кто-то присутствовал при твоём «выдохе», и чтобы этот «кто-то» был богат, и чтобы твою продукцию дал, и тогда она не будет гибнуть, едва родившись.

– Всё, что записано, Саша…

– Это на мои деньги. Я надеялся, что кто-то клюнет, – меня же часто зовут на элитарные сборища. Кроме аплодисментов и комплиментов – ничего. Ну и чёрт с вами, так я решил, – буду записывать сам. Как исполнителю, мне доверяют безоговорочно. Но композитором заявить себя сложно. Те, что готовы, может, купить, они хотят слышать, что покупают. А для этого нужна запись. Замкнутый круг. Прорвал его, и программа попала к главному редактору фирмы грамзаписи «Филипс». Рецензия пришла блестящая. Но это всё такой долгий, порой унизительный, сложный, мешающий жизни процесс…

Поволоцкий cпособен взять скрипку и заиграть всё, что попросят, в любой ситуации: на сцене перед многотысячной аудиторией, на светском рауте, ничуть не смущаясь звоном бокалов. Может – посреди улицы, в сельском клубе, в цирке, в лесу, в конце концов, едва выйдя из бани живописца Евгения Абезгауза, сидя, лёжа, стоя по пояс в воде. «Мне всё равно, – твердит он в ответ на многочисленные уговоры вернуться к устойчивому состоянию, – мне всё равно!»

Он безукоризнен при всех обстоятельствах и безоговорочно, безупречно красив. Когда он любит и чувствует, что любим, нет пределов его возможностям. Но на недобрый взгляд, шорох, шелест сердце его моментально отзывается болью.

– Как же ты выживаешь, Саша, с твоей сумасшедшей чуткостью?

– Когда сложно, в себя ухожу.

– Часто?

– Бывает. Я не хочу сказать, что я замкнутый человек. Дом у нас всегда полон гостей. Но внутри звучит что-то другое, всё время звучит. Ты выбираешь, что слушать, потом уже не выбираешь… Вот по ночам потрясающе слышно. Закрываешься абсолютно, никаких посторонних звуков, и каждый оттеночек различим, любой отголосочек. Второй план раскрывается, третий, и глубже, и глубже. Так добираешься Бог знает куда и оттуда – обратно, в этот мир. Где можно немножечко рассказать о том, что увидел, позвать, повести за собой.

– Вести за собой – это важно?

– Конечно, иначе ты не исполнитель.

– А в жизни?

– Всё то же самое. Бывает, отрезок пути могу пройти рядом с кем-нибудь, потом уйду в сторону. Тактично, тихонечко, но уйду. С детства терпеть не мог, когда кто-то пытался потянуть меня за рукав.

– А в оркестре?

– Это другой жанр, другой пласт жизни. Там все подчинены дирижёру, и это надо понять. Я привык, всю жизнь – в оркестре.

– Ты не сразу по окончании консерватории, кажется, попал в Москву?

– Ох, это жуткий период был. К нему-то я и боялся возвращаться долгие годы. Пригласили в аспирантуру в Ленинград и одновременно в Киев. Выбрал Киев – там сняли место со струнной кафедры. А меня – в армию. Потом – скитания, никуда не попасть. То есть берут, но с пропиской. Я в Подмосковье снимал комнатёнку у незнакомой бабушки она потом умерла у меня на руках. Кошмар. Дошёл до отчаяния. Попал в Тульскую филармонию. И этот поезд, который вёз меня ежедневно из Подмосковья в Тулу, этот уничтожающий, мерный, предопределяющий жизнь стук колёс… Жена меня вытащила, силой вытащила из ада, спасла от несчастья.

– Что это – счастье?

– Воля. Это когда можно играть то, что хочется, и так, как хочется, и делать то, что никто кроме тебя не делает… Но понимаешь с годами, что это не жизнь, а жизнь – это совсем другое, и понимание это называется «зрелость».

– Ты чувствуешь себя зрелым, Саша?

– Настолько, что могу себе позволить глупость, – то, что приличные люди сочтут за легкомыслие. Впрочем, как это всё назвать и кто что скажет, неважно, пока ты что-то можешь и понимаешь, что можешь. В пятьдесят три ты уже много знаешь, и подводишь баланс, и пробегаешь жизнь заново, уже внутри профессии. Я почему поставил тебе кассетку? Там есть всё, что ты хочешь услышать и что мне крайне трудно облечь в слова. Вот я прожил, что прожил, и рассказал об этом.

– Ты упомянул, что долгое время не решался притронуться к теме…

– Это к тому кусочку, который относится к поезду. Ощущение – страшнее смерти, честное слово. Но стойкое – не растворить, не разбавить. Казалось, только оформить надо. Подбирался, ну, думал, всё, вот сейчас. И отступал, отползал.

– Почему?

– Боялся. Эта долбёжка чудовищная, стыки колёс, ритм, грозящий безумием. И вот он пошёл, этот поезд, пошёл, набирая скорость. И если ты внутри – невыносимо. Ты же не хочешь – по колее, ты же не хочешь – с заданной скоростью! Ты бьёшься, кричишь, пытаясь пробить брешь в неотвратимости, ты понимаешь, что должен выскочить, и не можешь. Вопль живой перекрывается тупым, мерным, железным стуком. И это конец, даже если ты молод, потому что он сделан так, этот поезд, чтобы двигаться только по рельсам, а рельсы приделаны к шпалам, а те лежат на земле. И никогда он не сможет взлететь, этот поезд, в котором ты заточен!

– Похоже, ты выскочил, Саша.

– Вне всяких сомнений. Иначе бы не написал. А сейчас понимаю: неважно, что там дало толчок…

Неважно, неважно, очарованием или ужасом разбужено воображение. Всё равно, решительно всё равно, что дало нежный или, напротив, чудовищно грубый толчок, если благодаря ему тронулась, набрала свою скорость душа, обречённая никогда больше не прекращать полёта.

Скрипач, композитор Александр Поволоцкий.

Родился в 1947 г.

В 1970 г. закончил Одесскую консерваторию.

1975–1985 гг. – артист оркестра и ансамбля скрипачей Большого театра СССР.

1985–1990 гг. – артист Госоркестра СССР под управлением Е. Светланова.

С 1991 г. – артист Израильского симфонического оркестра под управлением Зубина Меты.

Источник: журнал-газета «МИГnews», № 3, 2000 (материал Юдит Аграчевой)

Более поздние интервью с А. Поволоцким – здесь и здесь. А здесь – его игра на скрипке.

Опубликовано 07.09.2017  21:49