Category Archives: Материалы на разные темы

Б. Гольдин. ДЕПОРТАЦИЯ

Депортация

(из семейной истории)

Борис Гольдин, член международной ассоциации журналистов

 

Известно, что историческая наука непрерывно расширяет сферу своих интересов. Я, как кандидат исторических наук, с полной ответственностью могу сказать, что нет такого вопроса, события или процесса в жизни общества, который бы ее не интересовал.

Когда я работал в San Jose City College и De Anza College, мои коллеги-преподаватели часто задавали вопросы, связанные с жизнью советских евреев. Кое-что они почерпнули из американской прессы, кое-что – из рассказов наших студентов-иммигрантов. Но особенно много было вопросов, связанных с депортацией советских евреев.

Только факты

В Советском Союзе в 1948 году началась политическая кампания «Борьба с космополитизмом». Она была направлена против особой прослойки советской интеллигенции – еврейской.

В Минске был убит артист и деятель Еврейского антифашистского комитета Соломон Михоэлс. По всей стране начались репрессии против еврейских деятелей науки и культуры. Впервые прошёл слух о готовящейся в стране депортации евреев.

«Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей», статья под таким названием появилась в центральной газете «Правда», в которой утверждалось, что разоблачены врачи-евреи, связанные с западными спецслужбами.

«Дело врачей» должно было стать сигналом для переселения всех евреев в Сибирь и на Дальний Восток, главным образом деятелей науки, искусства, а также партийных, военных и государственных деятелей еврейской национальности.

И только то, что кровавый диктатор и палач Сталин отправился в ад, спасло миллионы советских евреев от полной реализации его планов депортации.

Эти странички из нашей семейной истории. В молодости вплотную пришлось мне соприкоснуться с конкретными людьми того времени. Моего родственника-фронтовика от депортации спасло просто чудо, а заслуженный профессор из Ленинграда был депортирован.

Мой дядя – майор Рыбак

Июнь 1941 года. Киев. Мой отец в первые же дни войны ушел на фронт. Маму с маленькими детьми отправил в далекий Узбекистан. Получили назначения и мамины братья Рыбаки: Петр Моисеевич и Азриэль Моисеевич (в семье его звали просто Нончик). Старшим был Петр, он проводил свою молодую жену Олю с родителями к поезду. Их путь лежал в Саратовскую область в город Петровск. Моего дядю Петю очень волновало то, что жена должна была вот-вот родить. У дяди Ноны перед самой войной родилась миленькая Софочка, и его жена Бэба с родителями собирались в Казахстан.

Майор Пётр Моисеевич Рыбак всю войну прошел военным разведчиком.

Уже после войны, помню, дядя Петя рассказывал, что он и его младший брат Азриэль всю войну мужественно прошли в составе контрразведки СМЕРШ (сокращение от «Смерть шпионам» — название контрразведывательных органов во время Великой Отечественной войны).

– Военные контрразведчики не только выполняли свои прямые обязанности, – вспоминал дядя Петя, – но и непосредственно участвовали в боях с гитлеровцами, нередко в критические моменты принимали на себя командование ротами и батальонами, потерявших своих командиров.

Майор госбезопасности Азриэль Моисеевич Рыбак всю войну прошел в рядах «СМЕРШ».

После победы мой дядя Азриэль получил звание майора и стал работать в одном из управлений Министерства государственной безопасности Украинской ССР. Всё, казалось, было хорошо. Подрастала прелестная Софочка. Родился сын, назвали в честь дедушки Михаилом. Но вот наступил 1952 год.

– Для нас было непонятно, почему и по месту проживания, – продолжил дядя Петя, – и по месту работы составляли какие-то списки евреев. Готовили списки офицеров-евреев и в… министерстве государственной безопасности. Было очень странно и обидно, что все они имели военные заслуги перед Родиной, были награждены за храбрость и отвагу, но по приказу сверху надо было срочно очищать аппарат от этой категории работников и депортировать их. Но когда дело дошло до исполнения этого приказа, случилось чудо: в защиту майора государственной безопасности Рыбака горой встал сам министр – Герой Советского Союза генерал Петр Иванович Ивашутин. Кто мог что-то сказать?

Два документальных фильма о генерале армии Ивашутине – «Генерал без биографии» и «Последний романтик контрразведки» – помогли мне «раскрыть» его тайны. Великую Отечественную войну он встретил заместителем начальника особого отдела Крымского и Северо-Кавказского фронтов. В самый напряженный период битвы за Кавказ служил начальником особого отдела Черноморской группы войск Закавказского фронта. С апреля 1943-го по июль 1945 года руководил Управлением контрразведки «СМЕРШ» Юго-Западного, 1-го Украинского и 3-го Украинского фронтов. Вот здесь и познакомился с военным разведчиком, капитаном государственной безопасности Азриэлем Рыбаком, и вплоть до Победы они работали вместе.

Одним из качеств, присущих Петру Ивановичу, было заботливое отношение к своим коллегам – военным разведчикам. Он, требуя от них конкретной и результативной работы, в то же время оберегал их, настойчиво защищал их интересы и способствовал продвижению по службе.

Когда генерала Петра Ивашутина назначили министром государственной безопасности Украинской ССР, он не забыл талантливого Азриэля Рыбака и пригласил в аппарат министерства.

В 2006 году похоронили Петра Ивановича Ивашутина – Героя Советского Союза, генерала армии, бывшего начальника Главного разведывательного управления Генерального штаба. Об этом сообщила только одна газета – «Красная звезда».

Когда после службы в армии я с родителями приехал в Киев, нас встретили мамины братья Петр и Азриэль (Нончик). Помню, как-то мы пошли все в парную, что была на Крещатике. Там я и спросил дядю Нончика о сложных годах службы в «СМЕРШе», о его личной судьбе после войны. На эту тему он не любил распространяться. Всякая разведка малоразговорчива. Но пару слов сказал:

– Да, было такое. Министр так и сказал: «Рыбак со мной прошел войну в контрразведке и будет по-прежнему работать в аппарате министерства».

Много воды утекло с тех пор.

…Не секрет, что в Монтерее (штат Калифорния) давно существует школа военных переводчиков Министерства обороны США. Сюда, благодаря моей жене, судьба нас и забросила. Жена стала преподавать. Пригодился опыт работы в институте.

Первый слева – Борис Гольдин, рядом с ним Михаил Рыбак. Город Монтерей, штат Калифорния. США, 1993 год.

По праву Монтерей считается одним из красивейших городов США. Мы решили «поделиться» этой красотой с Мишей Рыбаком, моим двоюродным братом, сыном дяди Ноны. Пригласили в гости.

Берег залива с его голубой гладью и прелестными чайками располагал к воспоминаниям.

– Математику полюбил с детства. В старших классах даже занимался по вузовской программе, – рассказал Миша. – На вступительном экзамене по математике в Киевском политехническом институте ответил на все вопросы экзаменатора. Стали задавать дололнительные, но на этот раз по программе высшей школы. Я знал материал и уверенно отвечал. В самом конце мне сказали, что надо было лучше подготовиться к вступительным экзаменам. Я от этой несправедливости и откровенного врания вернулся домой с сединой в волосах…

Я слушал его рассказ с большим вниманием, забыв даже о красоте окружающего пейзажа.

– Тут призыв в армию, – продолжил он. – Попал во внутренние войска Министерства внутренних дел СССР. Приходилось часто сопровождать преступников из киевской городской тюрьмы в суд. Однажды, сопровождая очередного арестованного, я узнал… своего профессора-экзаменатора по математике из Киевского политехнического института. Он был арестован за взятки на вступительных экзаменах.

– Ты, солдат, меня извини. Я ни в чем не виноват, – сказал этот жалкий тип, – такой был приказ ректора политехнического института и не только его: евреев не пропускать. В списках все вы были помечены.

Помню, в то время ходил такой анекдот.

– Как правильно назвать еврейского парня, которому удалось поступить в МГИМО на отделение «международные отношения»?

– Чудо-Юдо!

Пришлось Михаилу после армейской службы вылететь из «родной» Украины в соседнюю советскую республику, Белоруссию, где была возможность получить профессию инженера.

Что тут говорить? Антисемитизм как существовал в Киеве много лет тому назад, так процветает и ныне. Михаил Рыбак взял жену и сына, и они переехали в Кливленд – крупный город на Среднем Западе, расположенный в северной части штата Огайо. Он много лет проработал ведущим инженером в проектной компании и… судьей на футбольном поле.

Депортировать профессора!

Борис Гольдин– студент факультета физического воспитания Ташкентского педагогического института.

И у меня «всплыли» картинки из студенческой жизни. Вот наш третий курс. Вот наша студенческая группа – одна из лучших. В ней училось немало ребят, которые не попали в центральные вузы.

– Думаю, что у всех были на то свои причины, – сказал мой однокурсник Семен Погорелов из Саратова, который очень хотел стать инженером. – К примеру, я все успешно сдал в политех. Но членам мандатной комиссии не понравилась моя «пятая» графа.

…Помню, что и я успешно сдал вступительные экзамены на факультет физвоспитания Ташкентского пединститута. Проходной балл был 22. Я же набрал целых 27! Конкурс был большим. Целый день провёл в ожидании мандатной комиссии. Наконец, приглашают.

– Сообщаем, что все места заняты, – «порадовал» меня председатель комиссии, доцент М. Давлетшин.

– Как это? У меня же 27 баллов.

– Это уже нам решать, абитуриент Гольдин.

– Я пойду к министру просвещения и пожалуюсь на то, как мандатная комиссия несправедливо отнеслась ко мне. Назовите мне настоящую причину отказа, – неожиданно вырвалось у меня.

– Какой вы боевой. Педагог должен в любой ситуации быть выдержанным. Но мы видим, что вы очень хотите у нас учиться. Примем вас в качестве резервиста. Проявите себя – будете студентом.

Только во втором семестре, согласно приказу ректора, я получил студенческий билет. Так что мой друг Семен был прав – «пятая» графа в СССР работала везде.

Еще был популярный анекдот.

– А при коммунизме в паспорте будет «пятый» пункт?

– Нет, конечно. Но будет пункт: «Был ли евреем при социализме?»

Но вернемся к учебе. Декан факультета доцент Покровский представил нам нового преподавателя по «Анатомии и физиологии человека». Это был профессор Коган, который только что прибыл из Ленинграда. Там более двадцати лет преподавал в институте физической культуры.

Трудно было поверить, что в Ташкенте, где зимой бывают сильные морозы, он, человек из северного города, ходил только в пиджаке. Ни разу никто не видел его в пальто или теплой куртке.

Студентам новый педагог очень понравился. О себе ничего никогда не рассказывал. Был всегда ровный, спокойный, интересно и увлекательно раскрывал нам «тайны» костей и связок, мышц, внутренних органов, кровеносной и лимфатической систем, центральной и периферической нервной системы.

Как-то профессор нам сказал, что не за горами студенческая научная конференция, и спросил: «Кто хотел бы принять участие?» Не знаю почему, но я, как школьник, первым поднял руку.

И не зря. Мне досталась интересная проблема: «Зависимость результатов от цвета одежды спортсменов». Дело в том, что цвет управляет эмоциями человека. Когда вы видите какой-либо цвет, ваши глаза взаимодействуют с определенной областью головного мозга, известной как гипоталамус. Он посылает сигнал в гипофиз к эндокринной системе, а затем – к щитовидной железе. А эта железа дает сигнал на выработку специальных гормонов, которые влияют на настроение, эмоции, поведение и действия. Особый цвет одежды спортсменов повышает вероятность победы.

В ходе работы над темой открыл для себя много нового, познакомился с интересными фактами. Так, ученые проанализировали результаты состязаний на различных уровнях по футболу, баскетболу, боксу, классической и вольной борьбе, в которых цвет одежды был синим или красным. Оказалось, спортсмены, одетые в красное, получали статистически значимое преимущество над противником.

Руководитель мне здорово помог: и научными материалами, и методическими советами. Конечно, выступление на студенческой конференции прошло успешно.

На следующий год я сам нашел профессора и предложил тему к предстоящей студенческой научной конференции. После первых робких шагов в науку я почувствовал, что этот путь всё больше меня затягивает.

Дело шло к завершению учебы в институте. Когда наступила пора государственных экзаменов, я обратился к профессору Когану:

– Вы меня «заразили» бациллой науки. Я хотел бы подать документы в аспирантуру. Какое Ваше мнение?

К моему большому удивлению, наставник стал всячески отговаривать меня от этой идеи. Приводил всякого рода непонятные мне доводы.

В то время он не мог мне, студенту, взять всё и выложить, как говорят, на блюдечко с голубой каёмочкой. Но в любом случае он чувствовал, что аспирантура мне не светит, помеха – «пятая графа».

Только через много лет я понял, где была собака зарыта. И подумал тогда, что, к большому сожалению, за профессора Когана, одного из лучших преподавателей Ленинградского государственного института физической культуры имени П. Ф. Лесгафта, некому было заступиться. Не оказалось там в руководстве такого человека, как Герой Советского Союза Петр Иванович Ивашутин. И профессора Когана депортировали в Узбекистан. По этой причине он и появился в институте только в середине учебного года.

Через много лет, совершенно случайно, мы с профессором Коганом встретились в ташкентском троллейбусе. Он уже был на пенсии, седина покрыла его голову. Я поведал, что окончил университет, защитил диссертацию. Я был ему очень благодарен за то, что в молодые годы он «заразил» меня бациллой науки.

– Я по опыту знаю, – сказал с улыбкой профессор, – бацилла науки неистребима, если уж она в тебя попадет, то это на всю жизнь. Да и время сейчас другое…

– Дорогой профессор, вот тут допустили ошибочку. Всё тот же антисемитизм и сегодня бдительно, как солдат, стоит на посту.

Хотел в науке он творить,

Его не принимали,

Он пробивался, как умел,

Однако не пускали.

Марк Львовский

* * *

И я рассказал свою печальную историю о попытке поступить в аспирантуру.

В то время работал в редакции республиканского общественно-политического журнала. Практически свободного времени не было: командировки, семья… Но твердо решил: годы летят, пора заняться наукой. И тут меня осенило: почему бы не поступить в аспирантуру? Тогда времени для подготовки диссертации будет предостаточно.

Представил в отдел аспирантуры Ташкентского университета тему научного исследования, имена моих руководителей, документ о сдаче кандидатского минимума, научные публикации.

– Согласно инструкции Министерства высшего и среднего специального образования СССР при наличии представленных Вами материалов, от вступительных экзаменов освобождаетесь, – сказала с улыбкой заведующая отделом аспирантуры. – Через месяц Вас ждём.

…Словно на крыльях я летел в Вузгородок, в Ташкентский университет. Перечитал приказ о зачислении несколько раз. Ищу свою фамилию, но тут нет меня. Иду к заведующей отделом аспирантуры. На этот раз на её лице не было улыбки.

– Вас ждет первый проректор по науке, – коротко сказала она.

– Горе мне с машинисткой, – начал свою речь Лев Владимирович Гренке (фамилию я изменил). – Пропустила в приказе Вашу фамилию, а рeктор, академик Ташмухамед Сарымсаков, его подписал. Изменить уже ничего нельзя.

Захотел в науку с комфортом… через аспирантуру, да на минуту забыл свою родословную. А вот первый проректор напрочь забыл, что у истоков создания Ташкентского университета стояли профессора-евреи: Абрам Бродский, Моисей Слоним, Григорий Броверман…

Я стал соискателем кафедры истории Ташкентского педагогического института. Защита диссертации прошла в Институте истории Академии наук Узбекской ССР. Вскоре получил диплом кандидата исторических наук. Через несколько лет, работая в Ташкентском институте железнодорожного транспорта, получил и научное звание доцента.

Опубликовано 20.04.2018  01:14

В. Смирнов. Божество и его жертвы

Мое поколение с самого раннего детства росло в обстановке культа Сталина, но в послевоенные годы этот культ достиг безумных размеров. Сталина буквально обожествляли. В декабре 1949 г. с неслыханным размахом отпраздновали его 70-летие. Все члены Политбюро ЦК ВКП(б) опубликовали в «Правде» и в «Большевике» юбилейные статьи, названия которых говорили сами за себя: «Товарищ Сталин – вождь прогрессивного человечества» (Г. М. Маленков), «Великий вдохновитель и организатор побед коммунизма» (Л. П. Берия), «Гениальный полководец Великой Отечественной войны» (К. Е. Ворошилов), «Нашими успехами мы обязаны великому Сталину» (А. Н. Косыгин). Среди прочих была опубликована и статья будущего борца против культа личности Сталина, члена Политбюро Н. С. Хрущева, где автор писал: «Слава родному отцу, мудрому учителю, гениальному вождю партии, советского народа и трудящихся всего мира – товарищу Сталину».

На торжественном заседании в Большом театре Сталин, окруженный членами Политбюро и руководителями зарубежных компартий, сидел в президиуме под своим собственным огромным портретом. Он не сказал ни слова (подозревали даже, что он заболел и лишился речи), зато много говорили руководители всех союзных республик, лидеры зарубежных компартий (в том числе Мао Цзэдун и П. Тольятти), а также, в соответствии с неизменным ритуалом, – «представители» рабочего класса, науки, культуры, женщин, молодежи. Поэты, удостоенные чести выступить на этом заседании, изъяснялись стихами. Среди них были очень уважаемые люди. Известный белорусский поэт, лауреат Сталинской премии Я. Колас, обращаясь к «вождю народов», сказал: «Учитель наш мудрый! Для счастья людского / Ты солнцем взошел над землей». Еще более известный русский поэт А. Т. Твардовский, который, возглавляя в 1958–1970 гг. журнал «Новый мир», боролся против возрождения сталинских порядков, тогда не отличался от остальных. От имени советских писателей он восклицал:

Великий вождь, любимый наш отец…

С кем стали мы на свете всех счастливей,

Спасибо Вам, что Вы нас привели

Из тьмы глухой туда, где свет и счастье.

Поздравления Сталину от всех предприятий и учреждений СССР почти два года печатались в «Правде» под заголовком «Поток приветствий». Подарки, присланные Сталину со всего мира, заняли большинство залов Музея Революции. Бесчисленные портреты и скульптурные изображения Сталина заполнили несколько залов Третьяковской галереи, где была организована выставка в честь юбилея Сталина. Целую стену большого зала Третьяковской галереи занимал барельеф «Заседание Политбюро ЦК ВКП(б)», на который даже тогда нельзя было смотреть без смеха. В центре барельефа находилась аляповато сделанная фигура Сталина, а слева и справа от неё спускались вниз, как бы две лестницы, на ступенях которых, в соответствии с неписаной, но строго соблюдавшейся иерархией, размещались столь же аляповатые фигуры членов Политбюро. Лучшие места, всего одной ступенькой ниже Сталина справа и слева занимали ведавший партийными кадрами Секретарь ЦК ВКП(б), Герой Социалистического труда Г. М. Маленков и министр внутренних дел Л. П. Берия – тоже Герой Социалистического труда, да еще и Маршал Советского Союза, неизвестно, за какие военные заслуги.

В соседнем зале висела не менее несуразная картина «Грузинский народ вручает меч революции Маршалу Л. П. Берия». На картине Берия, грузин по национальности, в штатском костюме, в пенсне, при галстуке, одной рукой держал под уздцы лихого коня, а другой – принимал «меч революции», который вручал ему «грузинский народ» в образе стройного джигита в черкеске с газырями. Сейчас некоторые мои сверстники говорят, что уже в студенческие годы они критически относились к Сталину и к советскому режиму. Возможно, и даже вероятно, что такие люди были, но я их тогда не встречал. Зато собственными ушами слышал, как на дружеской студенческой пирушке первый стакан поднимали «За товарища Сталина!». Как-то вечером в нашей комнате в общежитии, кажется Малик Рагимханов задумчиво сказал: «А что, ребята, ведь и Сталин когда-нибудь умрет!» Мы в ужасе замахали руками: «Да ты что, с ума сошел? Как ты можешь так говорить! Замолчи!» И Малик смутился и замолчал. Видимо, где-то в нашем подсознании гнездилось ощущение, что такой великий вождь – не простой смертный; а может быть, просто испугались говорить на опасную тему.

Образец «поэзии» тех лет из книги Платона Воронько, лауреата Сталинской премии («Стихи», Москва, 1951; этот cтих перевёл с украинского П. Шубин)

Восторженные славословия в адрес Сталина и сообщения о небывалых успехах социализма странным образом сочетались с известиями о происках врагов Советской власти и агентов империализма, среди которых очень видное место продолжала занимать «клика Тито». В конце 40-х – начале 50-х годов почти по всем странам Народной демократии прокатилась волна фальсифицированных судебных процессов, на которых виднейших государственных и партийных деятелей обвиняли в связях с «кликой Тито», в измене и шпионаже. Первым и самым громким из них был публичный процесс Ласло Райка – бывшего министра внутренних дел, а потом министра иностранных дел Венгерской Народной Республики, члена Политбюро и заместителя Генерального секретаря Венгерской коммунистической партии.

«Правда» регулярно публиковала материалы этого процесса, из которых следовало, что Райк и еще четверо обвиняемых – это «наемные шпионы и убийцы из фашистской клики Тито». Они тайно вели борьбу против Сталина, против Советского Союза и руководителя венгерской компартии Матиаса Ракоши. Все обвиняемые признались в том, что были «инструментом в руках Тито и его американских хозяев», намеревались установить в Венгрии «кровавый фашистский террор против трудящихся масс». Все они «сотрудничали со штурмовым отрядом империалистических поджигателей войны – югославской антинародной фашистско-террористической кликой Тито», являлись югославскими, американскими и почему-то еще и французскими шпионами. Райка и еще двух обвиняемых повесили, двух остальных приговорили к пожизненному тюремному заключению. «Правда» приветствовала приговор суда в передовой статье под заглавием: «Победа лагеря мира, демократии и социализма».

Теперь известно, что Райка и других обвиняемых жестоко пытали и заставили «сознаться» в несуществующих преступлениях. В допросах участвовал один из товарищей Райка по коммунистической партии, сменивший его на посту министра внутренних дел Янош Кадар – впоследствии глава правительства Венгерской народной республики. Кадар присутствовал при казни Райка, и через несколько лет рассказал Микояну, что, идя на эшафот, Райк воскликнул: «Да здравствует Сталин! Да здравствует Ракоши!» После процесса Райка начались поиски его «сообщников» в других странах Народной демократии. Генеральный секретарь компартии Чехословакии Р. Сланский, первый заместитель Совета Министров Болгарии Т. Костов, многие министры и члены центральных комитетов компартий Венгрии, Румынии, Польши, Чехословакии, Болгарии были смещены со своих постов, арестованы и казнены за «измену» и «шпионаж».

Генерального секретаря Польской рабочей партии (т. е. компартии Польши) Владислава Гомулку тоже арестовали, без суда бросили в тюрьму, но все же не казнили. Не поздоровилось и Яношу Кадару. В 1951 г. его по приказу Ракоши арестовали, пытали и приговорили к пожизненному тюремному заключению. Только после смерти Сталина его освободили и реабилитировали. Я читал публиковавшиеся в газетах отчеты о судебных процессах с жадным любопытством, не сомневаясь в достоверности приводимых там сведений, ведь все обвиняемые признались в своих преступлениях, но все же несколько удивляясь тому, как вражеские шпионы и диверсанты смогли пробраться на высшие партийные и государственные посты.

В Советском Союзе публичных процессов, подобных процессу Райка или Московским процессам 30-х годов, больше не проводили, но репрессии против мнимых «врагов народа» не прекращались. В 1949–1950 годах были арестованы, подвергнуты пыткам и расстреляны обвиняемые по так называемому «Ленинградскому делу» заместитель председателя Совета Министров СССР, член Политбюро ЦК ВКП(б) Н.А. Вознесенский, секретарь ЦК ВКП(б) А. А. Кузнецов, председатель Совета Министров РСФСР М. И. Родионов и другие советские и партийные руководители. Такая же страшная участь постигла руководителей Еврейского антифашистского комитета, в том числе бывшего главу Совинформбюро С. А. Лозовского, художественного руководителя государственного еврейского театра В. Л. Зускина, известных поэтов Л. М. Квитко и П. Д. Маркиша. Об этом не сообщали, просто имена осужденных больше нигде не упоминались.

В январе 1953 г. во всех газетах появилось сообщение «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей». Самые лучшие «кремлевские» врачи, которые лечили высших руководителей СССР, оказались агентами иностранных разведок, организовали по их заданию «террористическую группу» и «губили больных неправильным лечением. Жертвами этой банды человекообразных пали товарищи А. А. Жданов и А. С. Щербаков». Они «старались вывести из строя» виднейших военачальников: маршалов А. М. Василевского, И. С. Конева, Л. А. Говорова и других. «Все участники террористической группы врачей состояли на службе у иностранных разведок, продали им душу и тело». Они «были завербованы филиалом американской разведки – международной еврейской буржуазно-националистической организацией “Джойнт”. Грязное лицо этой шпионской сионистской организации, прикрывавшей свою подлую деятельность под маской благотворительности, полностью разоблачено», и перед всем миром теперь предстало истинное лицо её хозяев – «рабовладельцев-людоедов из США и Англии».

Так впервые в советской печати появилось ранее мало кому известное слово «сионисты», которому была суждена долгая жизнь. Газеты стали регулярно печатать сообщения о разного рода неблаговидных действиях: растратах, хищениях, злоупотреблениях, причем в каждом из них как бы случайно фигурировали еврейские фамилии. Люди отказывались лечиться у врачей с такими фамилиями. Поднялась новая волна антисемитизма. Неизвестного ранее врача Лидию Тимашук наградили орденом Ленина, «за помощь оказанную Правительству в деле разоблачения “врачей-убийц”», и мы подумали, что, видимо, она донесла на арестованных врачей. Публичное объявление об аресте «врачей-убийц» и начавшаяся вслед за тем «антисионистская», то есть антисемитская кампания в печати предвещали большой показательный судебный процесс над очередными «врагами народа», каких в СССР не видели с 1938 г. По Москве поползли слухи, что всех евреев вышлют в Сибирь.

Я до сих пор не знаю, насколько достоверны были эти слухи. Имеющиеся сведения противоречивы. Так доктор исторических наук Я. Я. Этингер, арестованный по делу Еврейского антифашистского комитета, сообщил о своих встречах с бывшим председателем Совета министров СССР Н. А. Булганиным, состоявшихся в 1970 г. Булганин рассказал Этингеру, что в марте 1953 г. должен был состояться процесс над «врачами-убийцами» по образцу довоенных процессов. Обвиняемых «предполагалось публично повесить на центральных площадях в Москве, Ленинграде, Киеве, Минске, Свердловске, других крупнейших городах». Была составлена своего рода «разнарядка», где было заранее расписано, в каком конкретно городе будет казнен тот или иной профессор. Булганин подтвердил ходившие в течение многих лет слухи о намечавшейся после процесса массовой депортации евреев в Сибирь и на Дальний Восток. В середине февраля 1953 г. ему позвонил Сталин и дал указание подогнать к Москве и другим крупным центрам страны несколько сотен военных железнодорожных составов для организации высылки евреев. При этом, по его словам, планировалось организовать крушение железнодорожных составов, «стихийные» нападения на поезда с евреями с тем, чтобы с частью их расправиться еще в пути.

Другой собеседник Этингера, бывший сотрудник аппарата ЦК ВКП(б) Н. Н. Поляков утверждал, что с этой целью создали специальную комиссию во главе с М. А. Сусловым. «Для размещения депортированных в отдаленных районах страны форсированно строились огромные комплексы по типу концлагерей, а соответствующие территории закрывались на закрытые секретные зоны. Одновременно составлялись по всей стране списки (отделами кадров – по месту работы, домоуправлениями – по месту жительства) всех лиц еврейской национальности». Есть и другие аналогичные свидетельства. В мемуарах видного деятеля сталинского руководства члена Политбюро ЦК ВКП(б) А. И. Микояна написано, что за месяц или полтора до смерти Сталина «готовилось “добровольно-принудительное” выселение евреев из Москвы. Смерть Сталина помешала исполнению этого плана». Еще один член Политбюро (но более позднего периода), А. Н. Яковлев пишет: «В феврале 1953 г. началась подготовка к массовой депортации евреев из Москвы и крупных промышленных центров в восточные районы страны».

Казалось бы, это убедительные свидетельства, но историк Г.В. Костырченко, специально занимавшийся изучением политики государственного антисемизма в СССР, справедливо указывает, что все такие свидетельства не опираются на документы. «Разнарядки» для казни «врачей-убийц» и списки предназначенных к депортации евреев не найдены. В архивах Министерства путей сообщения пока не искали сведений о том, что в феврале–марте 1953 г. к Москве и другим крупным городам стягивали военные эшелоны. Письменные распоряжения о создании комиссии Суслова и подготовке депортации евреев не обнаружили. Если о депортации немцев Поволжья и народов Кавказа сохранились многочисленные документы, то о подготовке депортации евреев документов не нашли.

Фразу о подготовке выселения евреев из Москвы вписал в мемуары Микояна редактировавший их после смерти автора его сын Серго, потому что отец не раз говорил ему об этом. В ответ на запросы Костырченко в архивы ЦК КПСС и МГБ СССР ему сообщили, что Н. Н. Поляков в конце 40-х – начале 50-х годов в этих ведомствах не работал. По всем этим соображениям Г. В. Костырченко считает слухи о готовившейся депортации евреев «мифом». Мне кажется, это слишком поспешный вывод. Документы можно уничтожить. Они могли быть составлены в зашифрованном виде, подобно приказам на военные операции. Наконец, совершенно не обязательно давать письменные приказы, они могут направляться в устной форме, и так бывало не раз в практике сталинского руководства. Я думаю, что надо продолжать поиски документов, причем не только в центральных, но и в местных и в ведомственных архивах. Гарантий успеха нет, но надежда остается, ведь, скажем, секретные советско-германские протоколы 1939 г. или документы о расстреле органами НКВД поляков в Катыни искали полвека, но, в конце концов, все же нашли.

* * *

Владислав Павлович Смирнов (род. 1929) — советский и российский историк, специалист по истории Франции. Заслуженный профессор Московского университета (2012), лауреат премии имени М.В. Ломоносова за педагогическую деятельность (2013). В 1953 году В. П. Смирнов окончил исторический факультет МГУ, затем стал аспирантом, а с 1957 г. начал работать на кафедре новой и новейшей истории исторического факультета МГУ, где прошел путь от ассистента до профессора. Выше приводится фрагмент из его книги: Смирнов В. П. ОТ СТАЛИНА ДО ЕЛЬЦИНА: автопортрет на фоне эпохи. – Москва: Новый хронограф, 2011.

Взято отсюда

Опубликовано 17.02.2018  22:56

Ирина Халип. Люди Шредингера

16.02.2018  08:10

Что происходит c нашим обществом?

В последние недели стало казаться, что наша страна состоит исключительно из отставных пропагандистов. Больше в информационном пространстве будто бы и нет никого и ничего. Причем все вокруг довольны: независимые журналисты охотно задают им вопросы из серии «расскажите, пожалуйста, с чего начиналась ваша трудовая биография» или «чем вы особенно гордитесь после долгих лет государственных трудов», а они – охотно рассказывают, как все эти годы трудились без продыху во имя белорусской независимости и воевали с агрессивной российской пропагандой. Ради нас жизнью рисковали, в общем.Вот Якубович на всех белорусских сайтах – и даже в одной заграничной газете – рассказывает, как вел информационную войну с Киселевым и Соловьевым, а в свободное от войны время, спрятав пулемет в погреб с картошкой, защищал Куропаты. Вот уволенный следом за Якубовичем Владимир Бережков сравнивает его то ли с Ахматовой, то ли с Зощенко, рассуждает о скрепах и вспоминает о том, как мечтал вместе со всей «Совбелией» обойти Хартию по посещаемости (ну да, скрепы в этом деле очень помогают), и радуется блокировке: «Но в итоге мы это сделали, потому что «Хартию» закрыли. Получилась плохая шутка». Ах да, это шутка была. Наверное, нужно посмеяться. Да вот не получается.А раньше мы не просто смеялись – ухохатывались от шуток Вовки Бережкова, однокурсника. Талантище и острослов, умница и лидер – до тех пор, пока не припал к скрепам и чужим башмакам. Впрочем, дело не в нем.

Вся эта история с заполонившими медиапространство пропагандистами – вообще не о них, а об обществе. О нашем обществе с утерянными пространственными координатами, погасшими маяками, выключенными фонарями. Не могло прежде такого быть, чтобы, к примеру, русская служба Радио «Свобода» в 1964 году просила интервью у советского идеолога Суслова, чтобы он мог рассказать, как сажал Бродского. Сейчас – запросто. Вот вам эфиры, полосы, сайты – говорите. А что такого? Нет-нет, не комментарий по делу, а просто рассказывайте о своем творческом пути и о том, как хорошо быть пропагандистом. А рядышком, в соседнем тексте, можно порассуждать, к примеру, о том, правильно ли заблокировали Хартию – она ведь так раздражает, может, и поделом ей?.. И пусть еще пропагандисты пошутят – у них ведь так хорошо получается.

Общество стало похоже на кота Шредингера. Если забыли, что это за зверь такой, – напомню. Физик Эрвин Шредингер еще в тридцатые годы прошлого века описывал свой мысленный эксперимент так. В коробку помещается кот, емкость с синильной кислотой и счетчик Гейгера с небольшим количеством радиоактивного вещества, подобранного так, что в течение часа может распасться только одно атомное ядро – с вероятностью 50 процентов. Если распадется, сработает счетчик Гейгера, емкость разобьется, и кот погибнет. А если не распадется – кот будет жив. Так вот, в течение этого часа по законам квантового мира кот внутри коробки будет одновременно считаться и живым, и мертвым.

А сейчас мы все в той коробке. То ли живые, то ли мертвые. Пятьдесят на пятьдесят. Смотришь на довольные лица отставных пропагандистов и такие же довольные лица тех, кто радуется блокировке Хартии, и понимаешь: это люди Шредингера. Никто в точности не знает, живые они или мертвые. Пока не распадется радиоактивный атом – никто так и не поймет этого. Впрочем, мы и сами не всегда понимаем, живы мы – или давно уже умерли и попали в ад. Мы разучились дышать, различать запахи и вкусы, и потому вся эта публика, отринутая башмаком вождя, стала чувствовать себя вполне уверенно среди нас. То ли живые, то ли мертвые – совсем как они.

Солдат Коржич провисел в петле, как сказал министр обороны, семь дней. А мы уже двадцать лет висим в петле и думаем, что живем. Висим на площадях наших городов, на бельевых веревках старых дворов, на наспех сколоченных летних сценах и давних пыльных танцплощадках. Я болтаюсь четвертой слева. Ты – третий в пятом ряду. Ну что, спрыгиваем на землю?..

Ирина Халип, специально для Charter97.org

***

От редактора belisrael.info

Мне, живущему в Израиле, далеко не безразлично, написанное Ириной. Ведь благодаря нашим бесстыжим политикам, начиная от Либермана, давно приблизившегося к белорусскому диктатору, а далее последовали Ландвер, да и не только она из либермановской прогнившей партейки, а также ряду беспринципных русскоязычных журналистов, в Израиле с пониманием принимали Якубовича, посланника “солнцеподобного”, после его известных скандальных бобруйских высказываний в адрес евреев. А вспомните, позорного израильского посла Шагала, ставшего любимцем  хозяина синеокой. Недавно в Рамле заговорил с 80-летним, услышав, что тот приехал из Беларуси. Решил поспрашивать где жил и сколько лет в стране. Оказалось, из Гомеля, в стране 10 лет, здесь один, получил комнату в хостеле, ходит в благотворительную столовую, спонсируемую из Америки, где неплохой обед стоит 2 шек, т.е. практически бесплатно. Решил пошутить, сказав, что вместо того, чтоб бороться с творимым там беспределом, он сбежал в Израиль. В ответ услышал: “Лукашенко, мужик во!!!”. А на мое замечание, чего же он тогда уехал,  посыпались маты. И за это тоже несут ответ израильские дружки главного по Беларуси, коих называл выше. А к ним могу добавить и ряд др. продажных, трущихся возле белпосольства в Тель-Авиве, вроде Михаила Альшанского, многолетнего председателя, так называемого, объединения выходцев из Беларуси. Того самого, кто не постеснялся поздравлять диктатора с уверенной победой после трагических выборов декабря 2010. И телеграмку посылал не от своего имени, а от всех выходцев его конторы, которая интересна в основном руководителям городских отделений, получающим печенюжки от государственного финансирования, а немалая часть уходит, фактически, на оболванивание и так уже мало соображающих его членов, вроде того, кто мне повстречался. Вот в такое циничное время живем, хотя и ему предшествующее тоже было не менее интересно. А потому стоит познакомиться с НАУМ АЛЬШАНСКИЙ – ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ ПОРТРЕТ (речь об отце Михаила)

 Опубликовано 16.02.2018  19:19

Леанід Нузбрах. ЧАРАПАХА

Было паўдня. Я ляжаў у ценю грыбка на пясчаным пляжы, а за колькі метраў ад мяне плюхалася Міжземнае мора. Ліпеньскае паветра было такое напаленае, што нават чайкі, якія зазвычай турбавалі ўзбярэжжа сваім рэзкім гартанным крыкам, у той дзень маўчалі. Стаяў такі неймаверны сквар, што стамляла адна толькі думка пра які-небудзь рух або размову. Здавалася, што цішыня гэтая – нешта натуральнае, арганічна злучанае з усім наваколлем, і што яна гэткая ж бясконцая, як прыбярэжны пясок.

Але неўзабаве цішыня была парушана. Пачуліся галасы, і з-за раздзявальняў выйшлі трое падлеткаў з дзяўчынкай гадоў сямі, адзетай у паветраную белую сукеначку. Мальцы крочылі да мора, са смехам нешта гаворачы, а дзяўчынка бегла побач і не адводзіла вачэй ад чарапахі, якую адзін з іх трымаў у руцэ. Яны зайшлі пад суседні грыбок і спыніліся. Заўважыўшы погляд дзяўчынкі, які палаў ад цікаўнасці, малец шырокім жэстам працягнуў ёй чарапаху: «Дару». Дзяўчынка замерла. «Ну, бяры ж!» – рука з чарапахай амаль датыкалася да ейнага твару. І чым даўжэй дзяўчынка глядзела на чарапаху, тым больш яе ахоплівала агіда.

А чарапаха марудна паварочвала сваю галаву на доўгай, як у змяі, шыі з неразумнымі вачыма, і бездапаможна варушыла ў паветры крывымі лапамі. Дзяўчынка адхінулася ад працягнутай рукі.

– Натан, навошта палохаеш яе? – умяшаўся хлопец у дымчатых акулярах. – Я летась прынёс з лесу вужаку, дык яна толькі ўбачыла яго – самлела.

– Выбачай, Шымон. Я ж не ведаў, – вымавіў Натан. – Зараз выкіну гэтую чарапаху, дый годзе.

– Дай яе сюды, – сказаў трэці і, забраўшы чарапаху, падышоў да лагчынкі ў пяску, у якую прыбой пасля нядаўняга шторму выкінуў водарасці, дошчачкі, трэсці і іншы хлуд. Хутка склаўшы іх у колца, ён змясціў чарапаху ўсярэдзіну і, чыркануўшы запальнічкай, падпаліў яго адразу з некалькіх бакоў. Высушаныя сонцам водарасці ўспыхнулі, бы палітыя бензінам.

– Ілья, ты што робіш? – жахануўся Натан.

– Я неяк вычытаў у адной кніжцы, што смажаная ва ўласным панцыры чарапаха – далікатэс новазеландскіх і аўстралійскіх тубыльцаў. Баюся толькі, што нам без солі яна падасца трохі прэснай. Але на галодны страўнік з’ямо яе і без солі, – адказаў Ілья, падкладваючы трэскі.

– Можа, не варта, Ілья? – ціха спытаў Шымон, з апаскай пазіраючы на сціхлую сястру.

– А мне нешта і есці расхацелася, – сказаў Натан. – Пайшлі лепей купацца!

– Што, зломкі? – Ілья з пагардай паглядзеў на сяброў. – Эх вы, кісейныя паненкі! А вось я з асалодай паем ча-ра-па-ша-ці-ны.

Чарапаха марудна поўзала ўнутры кола. Трэск вогнішча палохаў яе, а вочы, звыклыя да сутоння ў падводным царстве, былі аслеплены агнём. Яе падганяў інстынкт самазахавання, і чарапаха рухалася ўперад у пошуках выратавальнага выйсця, штораз тыцкаючы сваёй неразумнай галавой у полымя. Ілья падкладваў трэскі з унутранага боку кастра, сціскаючы вакол ахвяры вогненнае колца.

Чарапашыя кругі рабіліся ўсё меншыя, меншыя, і вельмі скора яна закруцілася ваўчком, соўгаючы лапкамі па вогненным друзе. Яны тапталі распаленыя вуголлі, як быццам жадаючы патушыць касцёр, і праз гэта ўзняўся цэлы сноп іскр. Засмярдзела паленым мясам.

Нечакана чарапаха спынілася і, ратуючыся ад жару кастра, падняла сваю змяіную галоўку з маленькімі, як пацеркі, вачыма. І ў гэты момант вочы чарапахі сустрэліся з пільным поглядам дзяўчынкі. У чарапашых вачах, як у люстэрку, адбіваліся сполахі агня. Яны былі пустыя і бессэнсоўныя, але ўсё ж там было столькі невыказнай мукі, што дзяўчынка так і не змагла адарваць ад іх свой погляд. І тут яна ўбачыла, а можа, гэта ёй толькі здалося, што з чарапашых вачэй скаціліся дзве вялікія празрыстыя слязіны. Пачуццё бязмежнага шкадавання да жывой істоты, якая церпіць гэткія жахлівыя пакуты, запаланіла яе.

– Нельга! Не! – выгукнула яна, і, паваліўшыся на калені, сунула рукі ў касцёр акурат у той момант, калі над чарапахай змыкалася полымя.

Выхапіўшы яе з агню, дзяўчынка ўскочыла на ногі. Па твары цяклі слёзы шкадобы і спачування, а крохкія плячукі скаланаліся ад ледзь стрыманых рыданняў.

Нешта няўцямна лапочучы, дзяўчынка кінулася да мора. Зайшоўшы ў ваду, яна клапатліва апусціла чарапаху ў набеглую хвалю. Але мора чарапаху не прыняло: хваля мякка вынесла яе на бераг і з ціхім шоргатам адышла назад. Чарапаха ляжала на пяску і не варушылася, а над ёй стаяла дзяўчынка і горка, наўзрыд, плакала ад адчаю і бяссілля, размазваючы па твары слёзы чорнымі ад куродыму рукамі.

Марская хваля асцярожна абмывала чарапаху. Неўзабаве тая аджыла. Спачатку прыўзняла галоўку, потым заварушыла абгарэлымі лапкамі.

Чарапаха, пакідаючы след на пяску, паўзла ў мора. Нарэшце, заграбаючы лапкамі, яна паплыла ўсё далей і далей ад берага.

– Гэта ж трэба, і не самлела… – задуменна вымавіў Шымон, гледзячы на сястру.

Хлопцы паглядзелі адно аднаму ў вочы і адразу апусцілі вочы.

А ў моры, па калена ў вадзе, стаяла маленькая дзяўчынка. Усё яшчэ скаланаючыся ўсім целам ад нядаўніх рыданняў, яна махала чарапасе ценькай ручкай…

Чарапаха сплыла. Рабяты падышлі да дзяўчынкі. Яны доўга пра нешта гаманілі, але з-за пошуму марскіх хваль ніхто іх чуць ужо не мог.

Шымон і Натан, узяўшы дзяўчынку за рукі, пайшлі ўдоўж берага. Ілья яшчэ некаторы час глядзеў ім услед, а потым пабрыў у процілеглы бок.

І толькі касцёр, які падзяліў іх, патрэскваючы, дагараў на распаленым пяску.

Пераклаў з рускай Вольф Рубінчык (г. Мінск)

Паслухаць, як Ілья Змееў з Варшавы чытае гэтае апавяданне Леаніда Нузбраха ў арыгінале, можна тут.

Апублiкавана 08.02.2018  01:22

 

Еврейское образование для девушек в Петербурге

Программа для девушек 18-35 лет. Иногородним студенткам предоставляются полный пансион (питание и проживание). 
По окончании программы выдается диплом петербургской Ешивы Томхей Любавич.
Опубликовано 12.01.2018  04:32

Леонид Нузброх. МОШЕ / Леанід Нузбрах. МАШЭ

(на белорусском ниже)

Лишь потеряв родителей, мы начинаем понимать, что они нам нужны больше, чем мы им.

Сказать, что он отличался от других обитателей «бейт авота» («дома престарелых»), – всё равно, что не сказать ничего. Его покрытое глубокими морщинами лицо, обрамлённое белой косматой бородой, его величественные осанка и манеры создавали ощущение, что вы перенеслись во времена Исхода. В инвалидном кресле он не сидел, как остальные, – нет, он в нем царственно восседал. Наверное, поэтому большая чёрная ермолка на его голове смотрелась, как царская корона.

Даже то, что он практически не видел и очень плохо слышал, работало на его облик. И при всём при этом, звали его Моше.

Я даже не знал, из какой он палаты, так как виделся с ним только в столовой. Он сидел за соседним столом, у стены, и громко, по памяти, произносил молитвы из «Сидура».

Моше никогда ни с кем первым не заговаривал, а, отвечая, был саркастичен и колюч, из-за чего остальные обитатели отделения предпочитали с ним не общаться.

Теперь уже и сам не припомню зачем, но однажды я с ним заговорил:

– Шалом, Моше!

Нас разделял узкий проход, но он меня не услышал.

– Шалом, Моше! – повторил я так громко, как только позволяли приличия.

Моше вздрогнул и повернул голову в сторону, откуда, по его мнению, шёл звук.

– Ты кто?

– Я? Я твой сосед.

– Не знаю я никакого соседа, – категорически заявил он и отвернулся.

– Зато я тебя знаю, – не сдавался я.

Моше заинтересовался. Он высокомерно повернулся в мою сторону и удостоил меня невидящим взглядом:

– Да?! Откуда?

– Как откуда?! Мы же сидим рядом.

– А-а, – протянул он, – а кто ты?

– Я твой сосед.

– Сосед? – с сомнением повторил он, и вдруг: – А как тебя зовут? А откуда ты? А ты знаком с моей дочерью?

Я отвечал, как мог.

С той поры Моше стал узнавать меня. Наши, пусть короткие, но ежедневные общения сблизили нас настолько, что мне захотелось узнать о нём больше, и я расспросил медсестёр.

Оказалось, что ему уже исполнилось сто лет и у него действительно есть дочь. Дочь свою Моше обожал и ждал её прихода каждый день. Она же… Она приходила навещать отца так редко, что за те пятнадцать дней, в которые мне пришлось там бывать, нам так и не довелось встретиться. Тем не менее, я не осуждал её.

«Моше сто лет, – так думал я, – значит, его дочери должно быть около семидесяти. Кто знает, что за жизнь и какое здоровье у этой женщины?»

В один из вечеров Моше, нахохлившись, сидел в своём кресле на колесах, и что-то бурчал себе под нос, обиженно поджав губы. На его состояние обратили внимание санитарки. Одна из них громко позвала: «Моше!»

По нему было видно, что он услышал, но, не имея настроения разговаривать, не ответил.

– Моше! – позвала санитарка ещё раз, подойдя вплотную к его креслу. – Тебе звонят по телефону.

Он моментально повернул в её сторону свой сгорбленный нос и сказал, как выдохнул:

– Кто?

– Кто-кто… Как будто ты не знаешь, кто тебе может звонить? – громко, чтобы расслышал, спросила она и покатила кресло к телефону.

Моше выхватил скрюченными дрожащими пальцами протянутую трубку:

Иллюстрация А. Жукова (Израиль).

– Алло! Алло! Кто это? – громко прокричал он, пытаясь прижать трубку к уху непослушными руками. – Доченька, это ты? Это ты?

От нетерпения Моше весь напрягся.

– Да, папа. Это я, – услышал он в ответ.

– Доченька, – от волнения его начал бить озноб и трубка буквально застучала по уху, – доченька, как хорошо, что ты мне позвонила.

И вдруг усомнился:

– А это точно ты?

– Конечно же, я, папа. А кто ещё, кроме меня, может тебе позвонить?

Этот аргумент был неоспорим.

– Действительно, как я не подумал, – согласился он,– кто мне ещё может позвонить?

Удостоверившись, что это дочь, он облегчённо вздохнул и успокоился:

– Доченька, душа моя, как хорошо, что ты мне позвонила!

– Папа, как ты себя чувствуешь?

– Спасибо. Слава Б-гу, хорошо.

– А кормят тебя хорошо?

– Хорошо, доченька, хорошо.

– А лекарства тебе дают?

– Дают, доченька.

Разговаривая с дочерью, он весь расслабился. По лицу Моше можно было прочесть, какое огромное удовольствие он получал от каждой фразы, от каждого слова этого разговора. Он смаковал каждый вопрос, каждый ответ, стараясь в полной мере насладиться происходящим.

– А почему тебя так долго не было?

– Я была занята.

– Чем?

– О! У меня так много проблем!

– Да-да, доченька, – быстро согласился он, – я знаю. А почему ты мне так долго не звонила? – в голосе Моше мелькнула обида. – Я так ждал.

– У меня не работал телефон.

– А-а, – не стал спорить он, – а когда ты приедешь ко мне?

– Не знаю, папа. Я сейчас так занята.

– Но когда освободишься, – приедешь?

– Конечно.

– А когда это будет? Скоро?

– Скоро.

– Правда?

– Правда.

– Доченька, я так соскучился по тебе.

– Я тоже, папа.

Вокруг стояла гробовая тишина. Все, и обитатели «бейт авота», и посетители, в молчании слушали этот диалог восторженного отца с дочерью.

Как это было прекрасно.

Жизнь подарила нам возможность стать свидетелями проявления истинной, неподвластной ни времени, ни обстоятельствам, родительской любви.

Нет, тот, кто этого не видел, – тот очень много потерял.

– Я так люблю тебя, доченька, – тихо и проникновенно сказал Моше.

– Я тоже, папа, – громко ответила дочь.

Вдруг что-то обеспокоило меня, что-то было не так.

«А почему, – подумал я, – а почему мы слышим оба голоса?» И только тогда, внимательно приглядевшись, я увидел в нескольких метрах от Моше, за барьером дежурки, санитарку, державшую трубку параллельного телефона.

– Я очень люблю тебя, папа, – еще раз повторила она, и я увидел, как глаза её заблестели от набежавших слёз.

– Я очень люблю тебя, папа…– невольно повторил я её последние слова.

«Ах, если бы он, мой папа, мог меня услышать, – подумал я, – если бы мог…»

Господи! Прости этой сердобольной санитарке её святой обман. Прости дочери его, да и всем нам, смертным, самый большой, самый страшный грех – наш неоплатный долг за родительскую любовь.

Его дочь, вероятно, даже и не подумала о нём в это время, а он, старый больной Моше, сидел в своём инвалидном кресле, вцепившись обеими руками в телефонную трубку, и не было в эту минуту в «бейт авоте», да что там в «бейт авоте», – во всём Израиле, и даже во всём этом огромном мире не было человека, счастливей его.

***

Толькі страціўшы бацькоў, мы пачынаем разумець, што яны нам патрэбныя болей, чым мы ім.

Сказаць, што ён адрозніваўся ад іншых насельнікаў «бэйт авота» (дома састарэлых), – усё адно, што не сказаць нічога. Ягоны твар, пакрыты глыбокімі маршчакамі, абрамлены белай кудлатай барадой, яго велічныя выгляд і манеры стваралі ўражанне, што вы перанесліся ў часы Зыходу. У інвалідным вазку ён не сядзеў, як астатнія – не, ён у ім атабарыўся па-царску. Напэўна, з гэтай прычыны і вялікая чорная ярмолка на ягонай галаве глядзелася, як царская карона.

Нават тое, што ён практычна не бачыў і вельмі кепска чуў, працавала на яго аблічча. І да таго ж звалі яго Машэ.

Я не ведаў, з якой ён палаты, таму што бачыўся з ім толькі ў сталоўцы. Ён сядзеў за суседнім сталом, ля сцяны, і гучна, па памяці, вымаўляў малітвы з «Сідура».

Машэ ніколі ні з кім не загаворваў першы, а калі адказваў, то быў саркастычны і калючы, і праз гэта іншыя насельнікі аддзялення стараліся не мець з ім зносін.

Цяпер ужо і сам не прыпомню, навошта, але аднойчы я з ім загаманіў:

– Шалом, Машэ!

Нас падзяляў вузкі праход, але ён мяне не пачуў.

– Шалом, Машэ! – паўтарыў я так гучна, як дазвалялі правілы прыстойнасці.

Машэ скалануўся і павярнуў галаву ў бок, адкуль, паводле яго меркавання, ішоў гук.

– Ты хто?

– Я? Я твой сусед.

– Не ведаю я ніякага суседа, – катэгарычна заявіў ён і адвярнуўся.

– Затое я цябе ведаю, – не здаваўся я.

Машэ зацікавіўся. Ён ганарыста крутануўся ў мой бок і ўганараваў невідушчым поглядам.

– Анягож? Адкуль?

– Як адкуль?! Мы ж сядзім побач.

– А-а, – працягнуў ён, – а хто ты?

– Я твой сусед.

– Сусед? – з сумневам паўтарыў ён і раптам запытаўся: – А як цябе зваць? Адкуль ты? А ты знаёмы з маёй дачкой?

Я адказваў, як мог.

З таго часу Машэ пачаў пазнаваць мяне. Нашы гутаркі, кароткія, але штодзённыя, зблізілі нас настолькі, што мне захацелася даведацца пра яго больш, і я распытаў медсясцёр.

Выявілася, што яму ўжо споўнілася сто гадоў, і ў яго сапраўды ёсць дачка. Машэ абажаў яе і чакаў яе прыходу штодня. Яна ж… Яна наведвала бацьку так рэдка, што за тыя пятнаццаць дзён, у якія мне выпала там бываць, мы так і не сустрэліся. Тым не менш я не асуджаў яе.

«Машэ сто гадоў, – думаў я, – значыць, яго дачцэ мусіць быць каля сямідзесяці. Хто ведае, якое жыццё і якое здароўе ў гэтай жанчыны?»

У адзін з вечароў Машэ, надзьмуўшыся, сядзеў у сваім фатэлі на колах і нешта бурчаў сабе пад нос, пакрыўджана падціснуўшы губы. На яго стан звярнулі ўвагі санітаркі. Адна з іх гучна паклікала: «Машэ!»

Па ім было відаць, што ён пачуў, але, не маючы настрою размаўляць, не адказаў.

– Машэ! – паклікала санітарка яшчэ раз, падышоўшы да самага вазка. – Табе звоняць па тэлефоне.

Ён вокамгненна павярнуў у яе бок свой згорблены нос і сказаў, як выдыхнуў:

– Хто?

– Хто-хто… Як быццам ты не ведаеш, хто табе можа званіць? – гучна, каб ён расчуў, вымавіла яна і пакаціла вазок да тэлефона.

Машэ выхапіў скарлючанымі дрыготкімі пальцамі працягнутую слухаўку:

Iлюстрацыя А. Жукава (Iзраiль).

– Алё! Алё! Хто гэта? – гукнуў ён, спрабуючы прыціснуць слухаўку да вуха непаслухмянымі рукамі. – Дачушка, гэта ты? Гэта ты?

Ад нецярпення Машэ ўвесь напружыўся.

– Так, тата. Гэта я, – пачуў ён у адказ.

– Дачушка, – ад хвалявання яго пранялі дрыжыкі, і слухаўка літаральна застукатала па вуху, – дачушка, як добра, што ты мне пазваніла.

І раптам ён засумняваўся:

– А гэта дакладна ты?

– Вядома ж, я, тата. А хто яшчэ, апрача мяне, можа табе патэлефанаваць?

Гэты довад быў неаспрэчны.

– І праўда, як я не падумаў, – згадзіўся ён, – хто мне яшчэ можа патэлефанаваць?

Пераканаўшыся, што гэта дачка, ён з палёгкай уздыхнуў і супакоіўся:

– Дачушка, душа мая, як добра, што ты мне пазваніла!

– Тата, як ты сябе адчуваеш?

– Дзякуй. Слава Б-гу, добра.

– А кормяць цябе добра?

– Добра, доня, добра.

– А лекі табе даюць?

– Даюць, дачушка.

Размаўляючы з дачкой, ён увесь расслабіўся. На твары Машэ можна было прачытаць, якую вялізную асалоду ён атрымліваў ад кожнай фразы, кожнага слова гэтай размовы. Ён смакаваў кожнае пытанне, кожны адказ, імкнучыся напоўніцу нацешыцца падзеяй.

– А чаму цябе так доўга не было?

– Я была занятая.

– Чым?

– Авой, у мяне так многа праблем!

– Так-так, дачушка, – адразу згадзіўся ён, – я ведаю. А чаму ты мне так доўга не званіла? – у голасе Машэ мільгнула крыўда. – Я так чакаў.

– У мяне сапсаваўся тэлефон.

– А-а, – не стаў спрачацца ён, – а калі ты прыедзеш да мяне?

– Не ведаю, тата. Я зараз такая занятая.

– Але ж як вызвалішся – прыедзеш?

– Вядома.

– А калі гэта будзе? Скора?

– Скора.

– Праўда?

– Праўда.

– Дачушка, я так ссумаваўся па табе.

– Я таксама, тата.

Навокал стаяла магільная цішыня. Усе – і насельнікі «бэйт авота», і наведвальнікі – моўчкі слухалі гэты дыялог захопленага бацькі з дачкой.

Як гэта было цудоўна.

Жыццё падаравала нам магчымасць быць сведкамі ісціннай бацькоўскай любові, непадуладнай ні часу, ні абставінам. Той, хто гэтага не бачыў, страціў вельмі шмат.

– Я так люблю цябе, дачушка, – ціха і пранікліва сказаў Машэ.

– Я таксама, тата, – гучна адказала дачка.

Раптам нешта занепакоіла мяне, штосьці было не так.

«А чаму, – падумаў я, – чаму мы чуем абодва галасы?» І толькі тады, пільна прыгледзеўшыся, я ўбачыў за некалькі метраў ад Машэ, за бар’ерам дзяжуркі, санітарку, якая трымала слухаўку паралельнага тэлефона.

– Я вельмі люблю цябе, тата, – яшчэ раз паўтарыла яна, і я прыкмеціў, як ейныя вочы заблішчэлі ад набеглых слёз.

– Я вельмі люблю цябе, тата… – міжволі паўтарыў я яе апошнія словы.

«Ах, калі б ён, мой тата, мог мяне пачуць, – падумаў я, – калі б мог…»

Гасподзь! Даруй гэтай спагадлівай санітарцы яе святы падман. Даруй дачцэ яго, дый усім нам, смяротным, найвялікшы, самы страшны грэх – наш нясплачаны доўг за бацькоўскую любоў.

Ягоная дачка, верагодна, нават і не падумала пра яго ў той час, а ён, стары хворы Машэ, сядзеў у сваім інвалідным вазку, учапіўшыся аберуч за тэлефонную слухаўку, і не было ў тую хвіліну ў «бэйт авоце», ды што там у «бэйт авоце», ва ўсім Ізраілі, нават ва ўсім гэтым велічэзным свеце, чалавека, шчаслівейшага за яго.

Пераклаў з рускай Вольф Рубінчык

Леанід Нузбрахмалдаўскі і ізраільскі пісьменнік, паэт, журналіст. Апавяданне «Машэ» ўзята з яго аўдыёкнігі «Жыццё – не пікнік».  

Аудиозапись рассказа “Моше” можно прослушать на русском языке –  https://youtu.be/WqSVPyAmDpc 

 

Апублiкавана 11.12.2017  22:27

Биробиджан глазами блогера / Birobidzhan as seen by a blogger

ZAVODFOTO.RU

Город Биробиджан – это столица Еврейской автономной области. Между прочим, единственной автономной области в России. Добраться сюда, скорее всего, сможет далеко не каждый, от Москвы он находится более чем в 8 300 км и поездом будет сильно долго, собственного аэропорта в городе тоже нет, ближайший за 200 км в Хабаровске, куда я и прилетел. Я давно мечтал здесь побывать, и вот судьба мне дала шанс. Поэтому сегодня я и предлагаю вместе со мной прогуляться по этому городу.

Своё название город получил по национальному образованию Биро-Биджан: так называли пространство между реками (от эвенк. бира – река + биджан, биджен – постоянное стойбище), которое было предназначено для заселения евреями с 1928 года.

2. Железнодорожный вокзал Биробиджана. Строили вокзал в основном заключенные. Его строительство было закончено в 1935 году. Между прочим, это было первое каменное здание в городе.

Памятник первым переселенцам Биробиджана. Он установлен на привокзальной площади города, в память о его необычной истории. Всё дело в том, что в 30-ых годах прошлого века властью в эти места были выселены десятки тысяч советских евреев, кроме того, сюда стали съезжаться люди еврейской национальности и из других стран: США и Аргентины, стран Европы и Израиля. В 1928 году на станцию рабочего поселка Тихонькая (раньше Биробиджан назывался именно так) прибыли первые переселенцы. Именно им и посвящена эта скульптурная композиция. Скульптура выполнена по проекту биробиджанского художника Владислава Абрамовича Цапа. Она изображает простую деревянную повозку, впряженную в лошадь, на которой с одним мешком вещей и самоваром едет семья. Они двигаются на новые, необжитые места в надежде на лучшую жизнь. Жители города называют памятник по-разному: некоторые зовут скульптуру памятником неизвестному таксисту, другие – памятником искателям счастья.

3.

В отличие от большинства других российских городов, Биробиджан не является древним поселением. История города начинается с 1912 года, когда Правительством было принято решение о заселении территорий вдоль железнодорожной полосы Амурской железной дороги. Первоначально была открыта станция Тихонькая, получившая своё название по существовавшей на этом месте заимке – Сопка Тихонького. В результате при станции был основан посёлок, который в 1928 году был преобразован в рабочий посёлок Тихонькая-Станция. Решение советского правительства избрать станцию Тихонькую для еврейского заселения определялось множеством факторов, основным было намерение укрепить границы советского Дальнего Востока ввиду близости Японии и возможного вторжения китайцев. Заселение данного региона стало особенно важным для СССР после советско-китайского конфликта 1929 года и оккупации японцами в 1931 году Маньчжурии. Кроме этого в конце 1920-х и начале 1930-х гг. правительство СССР пыталось улучшить отношения с Западом, и Биробиджанский проект мог повлиять на еврейское и проеврейское общественное мнение в Европе и Америке. Включение евреев в проект заселения Дальнего Востока имело также целью получение финансовой помощи от богатых евреев, живших за рубежом. Хотя первоначально для трудящихся евреев рассматривался вариант направить их в Крым или в Поволжье.

4. Город особой высотностью не блещет, в основном тут стоят вот такие пятиэтажки. А чем дальше к окраинам – тем этажей ещё меньше.

В апреле 1928 года сюда начинают прибывать первые переселенцы, всего в течение года прибыло 856 человек. Однако, в связи с тяжёлыми бытовыми условиями и из-за тяжёлого климата этот процесс протекал неравномерно. В первые годы прибыло сравнительно большое число евреев-поселенцев, однако более половины поселенцев, прибывших в 1928-33 гг., покинули область. Всего за первые шесть лет колонизации прибыло 19 635 евреев, а уехало 11 450, то есть осталось только 8 185 человек. Постановлением Президиума ВЦИК от 10 октября 1931 года селение Тихонькое было отнесено к категории рабочих посёлков и ему присвоено наименование Биро-Биджан. А 2 марта 1937 года согласно постановлению Президиума ВЦИК, Рабочий посёлок Биробиджан получает статус города. Во второй половине 1930-х гг. построены общественные здания: Дом Советов, педагогическое училище, библиотека, Дворец культуры, т.е. постепенно Биробиджан и визуально начинает походить на город. В конце 30-х годов население Биробиджана значительно выросло после прибытия 1 400 евреев, проживавших в других странах. В частности, это были граждане Аргентины, Соединённых Штатов и Палестины. Сегодня в городе проживает 74,1 тысячи человек.

5. Здесь работает Правительство Еврейской Автономной области.

6. Памятник Владимиру Ленину есть практически в каждом нашем городе, Биробиджан тоже не стал исключением. Он стоит на одноименной площади. Торжественное открытие этого памятника состоялось 7 октября 1978 года.

7. Здание мэрии

В этом здании располагается Биробиджанская еврейская религиозная община “Фрейд”. Она была создана в июле 1997 года. В ноябре 2000 года был открыт общинный центр, в котором расположились зал для молитв, библиотека, компьютерный класс, а также благотворительная служба, занимающаяся сбором помощи для малообеспеченных жителей области. При религиозной общине действует Биробиджанский еврейский народный университет – единственный в своем роде на Дальнем Востоке. Это учебное заведение помогает сохранить традиционную национальную культуру евреев.

8.

9. У синагоги стоит вот такой Хасид с огромным рогом (шофаром).

10. Осенью 2004 года здесь же была открыта и синагога.

11. Памятник “Нашим землякам – ветеранам локальных войн и военных конфликтов”.

12. Указатели улиц в Биробиджане подписаны на двух языках: русском и идиш.

Памятник Дружбы в Биробиджане. Он установлен в сквере на одноименной площади неподалеку от городской мэрии и открыт 14 сентября 2002 года. Памятник символизирует давнюю дружбу, уважение и сотрудничество Еврейской автономной области и Китайской Народной Республики, а также теплые отношения Биробиджана и его города-побратима в Китае – Хэгана. Монумент был спроектирован и сооружен с помощью скульпторов и дизайнеров из Китая, материалы также были использованы китайские. Памятник представляет собой высокий каменный монумент в виде двух протянутых вверх рук, которые держат в ладонях позолоченный металлический шар. Шар обвивают траектории ракет, украшенные золотыми звездами.

13.

Биробиджанский Благовещенский кафедральный собор, который был возведен в 2003-2005 году и освящен 21 сентября 2005 года. До этого биробиджанский приход ютился в здании бывшего народного суда. Позднее, с 1999 по 2005 года кафедральным собором был храм Святителя Николая в Биробиджане.

14.

15. Биробиджанская областная филармония и Театральная площадь города.

16. Здание филармонии было построено в 1984 году. Концертный зал филармонии рассчитан на 674 зрительских места.

17. Скульптура “Скрипач” на театральной площади. Она здесь установлена в 2004 году. Кстати, у него постоянно воруют смычок и поэтому его выдают ему только по праздникам, а потом снова отбирают :).

18.

19. Местная набережная и река Бира, на которой и расположен город Биробиджан.

Река Бира, являющаяся левым притоком реки Амур, образована слиянием двух рек – Сутары и Кульдура, которые стекают с Сутарского хребта и хребта Малый Хинган. Общая длина реки составляет около 261 километра, площадь бассейна составляет более 9,5 тысяч квадратных километров. Кроме Биробиджана на реке Бира стоят ещё несколько десятков различных сел и городов. В основном поселения располагаются по левому берегу реки.

20.

21. Памятник неизвестному художнику, рисующему невидимую картину, невидимой кистью. Кисть тоже стыбрили, как и смычок у скрипача.

Опубликовано 01.11.2017  22:18

МЭІР ШАЛЕЎ ПА-БЕЛАРУСКУ! (ІІІ)

Мэір Шалеў

Дом вечнасці для першапраходцаў

Урывак з раманa. Раней друкаваліся два ўрыўкі – тут і тут.

Трэці раздзел

Мешулам Цыркін хітаў галавой пры канцы кожнага сказу, а чупрына яго сівых валасоў цягнулася следам, нібыта шлейф. Горкія зморшчыны на шчаках сабраліся ў столкі. Змалку не любіў я гэтага гультая, што жыў на другім канцы вёскі. Заўжды ён ляпаў мяне па плячы і казаў:

– Чаму так мала мазгоў і так шмат мяса? – і тонка смяяўся.

Мешулам быў сынам Цыркіна-Мандаліны, які разам з дзедам, бабуляй Фейгай і Эліезэрам Ліберзонам заснавалі “Працоўную сябрыну імя Фейгі”. Цыркін-Мандаліна – руплівы селянін, першарадны музыка, і сёння ён пахаваны ў мяне.

Песя Цыркіна, мама Мешулама, была грамадскай дзяячкай і рэдка сядзела дома. Мешулам пад’ядаўся ў літасцівых суседак, праў уласную і бацьковую бялізну, але багоміў маму і ганарыўся яе ўнёскам у дабрабыт працоўнага руху. Яна адведвала яго раз-два на месяц, прыязджаючы са сваімі вялікімі грудзьмі і важнымі гасцямі. Гэта былі “таварышы з цэнтральнага камітэта”. Толькі нам, дзецям, якія гойсалі па вёсцы без справы, выпадала іх бачыць. Заўважаўшы шэры “кайзер”, што паркаваўся ля дзялкі Цыркіна, мой стрыечны брат Уры паведамляў, што “гэтыя прыехалі зноў: панюхаць гной і пафоткацца з цялятамі і пучком радыскі”.

У свеце, дзе мама – сыходзячая натура, Мешулам шукаў печкі-лавачкі ў іншых месцах. Ён не аддаваўся звычайным дзіцячым мроям. Паколькі ён валодаў чэпкай памяццю і магутнай прагай ведаў, дык старыя першапраходцы аплялі яго павутай, што адрознівалася ад той, якую яны спавілі вакол мяне, – і ён прыпаў да даследванняў, калецыянавання і дакументацыі. Мешулам вывучаў старыя статуты, расшыфроўваў лісты, прагортваў паперы, нагэтулькі старыя, што рассыпаліся падчас гартання, і гэтак суцяшаўся.

Ужо ў юнацтве ў яго атрымалася сабраць колькі экспанатаў, і ля кожнага ён пакінуў цыдулку, напісаную ад рукі.

“Матыка Ліберзона”, “Малочны бідон, 1923 г.”, “Першы плуг – выраб кузні братоў Гольдман”, і, вядома ж, “Першая мандаліна майго бацькі”. Калі вырас, ён дастаў са старога барака іржавыя дыскі з культыватара і старыя апырсквальнікі свайго бацькі, паправіў страху і запоўніў два малыя пакоікі дзіравым посудам і спарахнелай мэбляй. Гэтак паўстаў “Барак Першых”. Мешулам зрабіў рэвізію на падворках і па хатах, сабраў паедзеныя шашалем рэшаты для мукі, пральныя дошкі, медзяныя рондалі, якія ўжо пазелянелі. Нават адкапаў санкі, што ездзілі па балотнай твані.

– Трэба, каб ведалі, што тут было, – казаў ён. – Каб ведалі, што колісь, да таго як тут праклалі дарогу, тут узімку топлі вазы, і таварышы вязлі малако на малачарню балотнымі санкамі.

Асабліва ён ганарыўся нехлямяжым пудзілам Хагіт, каровай Эліезэра Ліберзона, бейруцка-галандскіх крывей, якая ў свой час зрабілася чэмпіёнкай краіны ў надоях і працэнтах тлушчу. Калі Хагіт састарылася, і Даніэль, сын Ліберзона, надумаў здаць яе на клейстар, Мешулам выскачыў, як піліп з канапель. Запатрабаваў тэрміновага сходу рады, дзе выказаў думку, што “нашу працавітую рагатую таварышку нельга пускаць на кілбасу і жэлацін”.

– Хагіт не ёсць банальным сельскагаспадарчым феноменам, яна колісь паслужыла важкім доказам кіраўніцтву габрэйскага паселішча, што ва ўмовах Блізкага Ўсходу не варта рабіць стаўку на чыстакроўных гальдштэйнаўскіх кароваў.

Камітэт кампенсаваў Ліберзону перадачу старой каровы Мешуламу, і нават паабяцаў узяць на сябе частку выдаткаў па яе ўтрыманні. Але Мешулам неўзабаве ўмярцвіў “працавітую таварышку” ладнай дозай мыш’яка, і пры дапамозе вэтэрынара набіў з вялізнага трупа пудзіла.

Цяпер Хагіт, з рота якой тырчалі сцябліны люцэрны, каторы год стаяла, наладаваная смярдзючымі сродкамі муміфікавання, на пярэдняй верандзе дома Цыркіна. Сa смочкаў яе славутага вымені тачыўся фармалін. Мешулам паліраваў яе поўсць, дзе мышыная атрута пакінула свой след у выглядзе вялікіх праплешын. Чысціў яе здзіўленыя вочы-шкельцы і зашываў разрывы ў скуры, бо вераб’і павыцягвалі адтуль саломінкі і вату для пабудовы гнёздаў.

Пудзіла наганяла жуду на ўсё паселішча, а асабліва засмучала старога Зайцэра, які вельмі сябраваў з Хагіт, і бачыў у аб’ёмах яе малака сімвал “узварушэння духу народнага”. Каб пабачыць яе, ён калі-нікалі прабіраўся з нашага падворка. Штораз як ён апынаўся перад ёй, дык, паводле ягоных словаў, у ім прачыналася мяшанка “агіды і ашаломленасці”.

– Горкая гарота наша Хагіт! – мармытаў ён сабе пад нос. – Пасля смерці ў Мешулама Цыркіна ёй давялося праглынуць сена больш, чым ёй адшкадоўваў Ліберзон за ўсё яе жыццё.

Але мой стрыечны брат Уры, які пляваць хацеў на ўсіх з высокай вежы і паглядае на ўсё паселішча з птушынага палёту кпіны, высунуў версію, маўляў, у гісторыі з музеефікаванай каровай калекцыянерства Мешулама ды яго даследванні ні пры чым.

– Хоць вы рэжце мяне, смочкі Хагіт нагадалі Мешуламу матку, – пастанавіў ён. І стуль я глядзеў на яго так, як гляджу да сённяшніх дзён – з зайздрасцю і замілаваннем.

У нашу вёску прыязджае шмат наведнікаў. Аўтобусы набіткаваныя турыстамі, школьнікамі – усе хочуць пабачыць справу рук бацькоў-заснавальнікаў. Расчуленыя, турысты паволі едуць па вулках паселішча, захапляюцца кожнай грушкай і курыцай, удыхаюць пахі зямлі і малака. Сваю экскурсію яны заўжды заканцоўваюць у гаспадарцы Міркіна, на маіх могілках.

Мешулам выставіў патрабаванне, каб аўтобусам забаранілі заязджаць у вёску да “Дома вечнасці для першапраходцаў” пакуль яны спярша не наведаюць “Барак Першых”, карову-рэкардсменку, не ўбачаць медаль, што звісае цяпер з набітай сенам шыі, – медаль, якім уганараваў Хагіт брытанскі генерал-губернатар.

“Дом вечнасці для першапраходцаў” калоў вочы вёсцы і яе ўстановам, але асабліва ненавідзеў яго Мешулам Цыркін. Аўтобусы прыязджалі ў гаспадарку Міркіна, дзеці з шырока расплюшчанымі вачыма, уражаныя турысты як зачараваныя блукалі паміж памытымі помнікамі і ружовымі кустамі, шэптам чытаючы па бронзавых літарах легендарныя імёны і п’ючы халодны сок, які малодшы брат Бускілы прадаваў наведнікам ля брамы – усё гэта рабіла Мешулама злосці поўныя косці.

Мешулам Цыркін ненавідзеў мае могілкі, бо я адмовіўся хаваць побач з ягоным бацькам яго матку, ветэранку кібуцнага руху Песю Цыркіну. Я хаваў тут толькі дзедавых сяброў, прадстаўнікоў другой аліі⃰. Песя Цыркіна была з трэцяй.

– На жаль, – сказаў я Мешуламу, які махаў перад маім носам прафсаюзным штогоднікам, дзе пісалася пра справу ўсяго жыцця ягонай маці – узаемны крэдыт сеткі агульнаізраільскіх універсамаў. – Твая мама – не з другой аліі⃰.

———————————————————————————————————————-

⃰Алія – даслоўна “ўзыходжанне”. Тут – хваля рэпатрыяцыі габрэяў у Зямлю Ізраіля. Адрозніваюць першую (1882–1903), другую (1904–1914), трэцюю алію (1919–1924) і гэтак далей – заўв. перакл.

———————————————————————————————————————-

– Нябожчыца не адпавядае ўмовам прыёму, – патлумачыў яму Бускіла.

Мешулам стаў пагражаць, што звернецца ў вышэйшыя інстанцыі. Я нагадаў пра ягоную колішнюю скаргу, калі стары Ліберзон укладаў “Альбом першапраходцаў”. Той не пагадзіўся надрукаваць у ім Песін здымак з тае самае прычыны.

– І акрамя таго… – дадаў Бускіла. – Твой тата яшчэ пры жыцці не хацеў, каб Песя была поруч.

Больш за ўсё злавалі Мешулама цынкавыя дамавіны, якія я прывозіў з аэрапорта. Ён ведаў – кожная труна, якая прыбывала з Амерыкі, прыносіла мне некалькі дзясяткаў тысяч даляраў.

– Якім правам ты хаваеш тут гэтых здраднікаў, а маю маці – не? – Мешулам сышоўся на крык.

– Кожны, хто прыбыў сюды з другой аліёй, мае права купіць у нас магілу, – адказаў я.

– Кожнага альтэр-какера, які прыцёгся сюды з усходняй Еўропы, два тыдні памахаў тут матыкай і даў драпака ў Амерычку, цяпер хаваюць у нас як героя?!

– Калі ласка – Роза Мунькіна! – закрычаў Мэшулам і паказаў на адзін з помнікаў, – матка ўсіх грахоў!

Роза Мунькіна, якая пазнаёмілася з дзедам яшчэ ў Макараве, была маім першым гешэфтам.

– Я распавяду табе пра Розу Мунькіну, – прамовіў Мэшулам з пагардай у голасе, пасля таго як убачылі ружовы помнік ля дзедавай магілы.

– Роза Мунькіна рэпатрыявалася з Украіны. Пазавіхалася які тыдзень у мігдаловым садзе ля Рэховата і ўбачыла, што гэтыя ўвіханні дрэнна адбіваюцца на скуры яе далікатных пальчыкаў. Тады Роза закідала ўвесь свет сваімі крамзолямі, маўляў, каб яе нехта выбавіў з гэтай краіны. У яе быў брат, ювелір, які іміграваў у Амерыку. Гэты брат зрабіўся габрэйскім першапраходцам па крымінальнай лініі, іншымі словамі, бруклінскім гангстэрам. Ён і даслаў Розе квіток да Нью-Ёрку.

Мэшулам з пагардай і пачуццём маральнай вышэйшасці паставіў бот на ружовую пліту.

 

KIBBUTZ MEMBERS WORKING IN THE STONE QUARRY OF KIBBUTZ EIN HAROD.

Працаўніцы ў Палесціне, пачатак ХХ ст.

– Падчас Першай сусветнай вайны, калі твой дзед і бабуля, мой бацька і Эліезэр Ліберзон траха не памёрлі ад голаду, а Зайцэра гвалтоўна мабілізавалі ў войска султана, Роза Мунькіна ўжо набывала чацвёртую краму гарсетаў у Бронксе. Калі “Працоўная сябрына імя Фейгі” атабарылася на землях нашай вёскі, Роза Мунькіна навярнулася ў рэлігію, узяла ў Балтымары шлюб з тамтэйшым галоўным рабінам і стала друкаваць за свой кошт антысіянісцкія пашквілі. У часе Другой сусветнай, калі твайго гаротнага дзядзьку Эфраіма паранілі немцы падчас службы ў брытанскіх камандас, Роза Мунькіна аўдавела, пасялілася ў люксе маямскага гатэлю і стала адтуль кіраваць некалькімі казіно свайго брата. Дасёння ў тэчках ФБР яна фігуруе як “Чырвовая каралева”.

– І цяпер во яна пахаваная ў цябе! – збіўся на крык Мэшулам. – У зямлі легендарнай Даліны. Як першапраходніца, будаўніца, маці-заснавальніца!

– Хай ёй зямля будзе пухам, – адгукнуўся Бускіла. Падышоўшы да помніка, ён ветліва спіхнуў нагу Мешулама, дастаў фланелевую хустачку з кішэні і працёр літару “а” на імені “Роза”.

– Забі ты зяпу, Бускіла! – пабялеў Мешулам. – Гаўнюк! Стаяць “на зважай”, калі размаўляеш пра заснавальнікаў!

– Нябожчыца, між іншага, заплаціла сто тысяч даляраў, – сказаў Бускіла, якога падобныя абразы даўно ўжо не краналі.

– Грошы мафіі.

– Чаго ты хочаш, Мешулам? Яна таксама рэпатрыявалася падчас другой аліі, – заўважыў я.

– А Саламея? Яна таксама прыехала падчас другой аліі?!

– Э, не пераходзь край! – узлаваўся я. – Саламея – прыватная справа нашай сям’і.

Калі прыйшоў ліст ад Розы Мунькінай з Амерыкі, дзед і Саламея, – каханне яго старасьці, што рэпатрыявалася з Украіны пяцьдзясят гадоў пасля яго (“крымская шлёндра”, як менавала яе Фаня Ліберзон), – былі адзіныя, каго я пахаваў у садзе. Бускіла, які тады рабіў вясковым лістаношам, галопам прыскакаў на Зісе, паштовым асле, і загарлаў яшчэ з дарогі:

– Аэраграма, аэраграма, ліст з Амерыкі!

Я паліваў ружы Бербанка, што квітнеюць круглы год. Я пасадзіў іх вакол магілы дзеда і Саламеі.

Лютэр Бербанк таксама пакінуў дом праз засмучанае каханне. Дзед мне заўжды распавядаў пра пладовыя дрэвы Бербанка, ягоныя кактусы без калючак і светлую бульбу, але ўрыўкі, прысвечаныя каханцы Бербанка, дзед прачытаў чамусьці Уры і Ёсі, блізнюкам дзядзькі Абрагама. Маё сэрца напоўнілася страшэннай рэўнасцю – я ледзь не заплакаў.

Я пляснуў з сілай дзверы барака, выскачыў вонкі і праз вакно пабачыў, як дзед працягвае чытаць, нібыта ігнаруе мае пакуты:

“У тыя дні я з усёй юнацкай палкасцю закахаўся ў адную прыгожую маладзіцу, якая выявілася не такой узрушанай на пачуцці. Козачкі і козліка, што ўзяліся ў рожкі, сваркі, узмоцненай парай-тройкай крыўдных словаў, сказаных у гарачцы, было дастаткова, каб пераканаць мяне, што маё сэрца разбітае ўшчэнт. Выдае на тое, я шмат каму я ўжо казаў, маўляў, гісторыя гэтага кахання спрычынілася да маіх блуканняў і перасялення на заходняе ўзбярэжжа”.

– Не крычы! – загырчаў я. – Тут крычаць няможна.

Бускіла перадаў канверт і застаўся стаяць поплеч.

Бускіла прыехаў у паселішча на пачатку пяцідзесятых. Дзед быў яшчэ жывы, а я яшчэ хадзіў у “ягоных малятках-немаўлятках”. Бускіла зайшоў у сельскую краму і спыніўся ля касы, за якой сядзеў Шлёма Левін. Бускіла, абуты ў паўботы, на галаве – смешны блакітны берэт. Ён зазірнуў у рахункі і з голаснай асалодай сёрбнуў грэйпфрутавы сок. Левін пісаў на цыдулцы спіс пакупак кліенткі, што стаяла ля касы, і пачаў мармытаць, лічачы ў думках.

– Дзве ліры і пяцьдзясят грашэй, – прамовіў Бускіла цераз плячо, яшчэ да таго як Шлёма Левін ужыў аловак для напісання першых лічбаў.

Асабістая гісторыя рэпатрыяцыі зрабіла Левіна чуллівым да заўваг. Асабліва не любіў ён, калі ягоным дзеянням давалі ацэнку. Ён павярнуўся назад і ўтаропіўся ў някліканага госця лютым позіркам. Ліберзон адразу згледзеў, што чалавек прыйшоў з намётавага лагера для новых рэпатрыянтаў з арабскіх краін, які пабудавалі на пагорку па-за эўкаліптавым лесам. Лагер той узняў быў у паселішчы, населеным ашкеназамі, хвалю пагарды і літасці. Вяскоўцы выклікаліся апекавацца новымі рэпатрыянтамі: давалі ім збыткі і дапамагалі з прыладамі. Аднак па павароце дадому распавядалі, што нізкарослыя людзі ў сініх берэтах піячаць дзень навылёт, гуляюць у карты і нарды, “сумуюць па сваіх пячорах і выціраюць дупу камянямі”.

Ад нечуванага нахабства ў Левіна растуліўся рот, але, нічога не сказаўшы, ён звярнуўся да наступнага пакупніка.

– Ліра сямнаццаць, – учасна сказаў Бускіла. Левін занатоўваў цэны прадуктаў і яшчэ не паспеў накрэсліць выніковую рысу.

Шлёма Левін, які трымаў прадуктовую краму дваццаць гадоў, падняўся, зняў коркавы шалом і выказаў жаданне дазнацца, з кім ён мае гонар.

– Бускіла Мардэхай, – адказаў нягеглы чужаніца. З усяе моцы высмактаўшы парэшткі соку, ён дадаў:

– Новы рэпатрыянт з Марока. Шукаю працу.

– Гэта я бачу, – сказаў Шлёма Левін. – Тлумачыць не трэба.

У мараканскім Мекнэсе Бускіла быў настаўнікам арыфметыкі і пісаў лісты на трох мовах у суды ды іншыя ўстановы. Цяпер шукаў працу ў бухгалтэрыі, школе ці інкубатары.

– Я заўжды любіў цыплянят, грошы і дзетак, – сказаў ён.

Левін раз’юшыўся, але распавёў Ліберзону, які тады быў вясковым скарбнікам, пра гэтага рэпатрыянта. “Нахаба, але лічыць умее”.

Бускілаву просьбу ўзважылі з найвялікшай зычлівасцю, хоць грошалюбства большасць сяброў камітэта палічыла безумоўнай заганаю. “І гэта не кажучы пра берэт, – кажа Уры. – Толькі людзі без каштоўнасцяў носяць шапкі без казырка”.

– Мы абмеркавалі ягоную кандыдатуру, выходзячы з нашых прынцыпаў, увагі да патрэбаў новай аліі ўвогуле і да здольнасцяў Бускілы ў прыватнасці, – распавёў потым Ліберзон. – І ўрэшце размеркавалі хлопца на ўборку ссохлай цыбулі.

Два гады пасля гэтага, падчас якіх Бускіла вучыўся шанаваць гістарычную радзіму пры дапамозе самых утомных прац: апырсквання, праполкі, сяўбы і збору ўраджаю – вясковы паштар пачуў рогат гіены ў палях і з’ехаў з глузду. Купіў чорную туш і пачаў цэнзураваць усю пошту, якая выходзіла з вёскі. Камітэт адхіліў мужчынку ад працы, а Бускіла ўспадкаваў паштарову пасаду і асла. Бускіла пасадзіў бліскучыя хмызы па абводзе адзялення пошты, гатаваў гарбату, – чый водар даводзіў да шалу ўсіх, хто набліжаўся, – і ўбіўся ў ласку жыхароў тым, што стаў забіраць лісты проста з іхніх дамоў, што вызваліла іх ад патрэбы цягацца да будынка пошты.

Я адляпіў канверт. Стуль як рэпатрыявалася Саламея з Палесся, да нас з замежжа лісты не прыходзілі.

– Што пішуць, Барух? – лагодна запытаўся Бускіла.

– Гэта асабістае, – адказаў я.

Бускіла адышоўся колькі крокаў назад і прыхінуўся да помніка Саламеі. Ён чакаў, калі я папрашу перакласці мне ліст з ангельскай.

– Гэта старая кабета з Амерыкі, – сказаў ён, глянуўшы ў напісанае. – Клічуць яе Роза Мунькіна. Яна, гэтаксама як твой дзед з Палесся, жыла тут шмат гадоў назад, працавала з ім у Рышон-ле-Цыёне і Рэховаце, багоміла яго. Ёй напісалі з Ізраілю, што ты пахаваў дзеда ўдома, і яна хоча, калі памрэ, каб ты пахаваў яе тут, побач з дзедам.

Ён працягнуў мне канверт.

– Тут яшчэ сёе-тое ўкладзена, – дадаў ён.

Унутры ляжаў чэк на маё імя. На чатырохзначную суму ў далярах.

– Гэта задатак, – сказаў Бускіла, – вельмі хворая жанчына, ёй тры чвэрткі да смерткі, і тады адвакат прывязе яе цела разам з рэштай грошай.

– І што мне з гэтым рабіць? – збянтэжаны перапытаўся я. – Гэта ж чэк, а не грошы.

– Табе спатрэбіцца дапамога, Барух, – паволі вымавіў Бускіла. – тут справы з вялікімі грашыма, з іншаземцамі. Гэта ангельская мова, гэта юрыспрудэнцыя, гэта хаджэнні да сельскага камітэтa і падаткавай інспекцыі. Адзін ты не здужаеш.

За дзясяткі тысяч даляраў, падумаў я, можна пасадзіць прыгожыя дрэвы на магіле дзеда – каралеўскі дэлонікс, Юдава дрэва, алеандр. Я змагу выправіцца на пошук майго зніклага дзядзькі Эфраіма, вылекаваць брушную поласць старога Зайцэра.

– Нікому нічога не распавядай, Барух, – сказаў мне Бускіла. – Нікому! Нават стрыечнаму брату.

Увечары прыйшоў Бускіла ў барак, несучы друкарскую машынку, і напісаў мне ліст па-ангельску. Роза Мунькіна даслала адказ, і праз тры месяцы адной ноччу прыехала сама, у бліскучай дамавіне, якую суправаджаў кудлаты адвакат. Ён насіў гарнітур з адлівам і выліў быў на сябе нечуваныя для нашых мясцін аб’ёмы ласьёна пасля галення. Калі я капаў яму, адвакат стаяў наводдаль, выпраменьвачы самавітасць і агіду.

– Глянь на яго, – прамовіў Бускіла, – Ведаю я гэтых. Яўна не першы раз, што ён хавае чалавека сярод ночы.

Адвакат сеў на магіле дзеда, нашмараваныя штыблеты боўталіся па-над пылам. Ён жаваў саломінку і з пагардай ветрыў вясковыя пахі, які заляталі праз гарачае паветра ночы з кароўнікаў і куратнікаў. Мы спусцілі Розу Мунькіну ў зямлю Ізрээльскай даліны.

Амерыканец дастаў з кішэні цыдулку і ярмолку. Узнёс куртатую малітву на нечытэльным іўрыце. Пасля загадаў выліць на магіле бетонны куб. З задніх дзвярэй гіганцкага “стэйшэна” выцягнуў чорны кейс.

Бускіла палічыў купюры намочаным спрытным пальцам і паставіў подпіс пад квітанцыяй.

Праз колькі дзён адвакат вярнуўся, з ім – крыху такі цацачны помнік, ружовы і адшліфаваны. Дагэтуль сярод помнікаў, вычасаных з белых і шэрых мясцовых камянёў, вылучаецца помнік Розы Мунькінай, які нагадвае каробку цукерак.

Купюры я схаваў у кароўніку. Зайцэр спаў сном праведніка, ахінуты вайсковай коўдрай, якая засталася ад часоў першай сусветнай, а мяне і маіх маніпуляцый не чуў. Я пайшоў з Бускілам у барак. Мы паселі пры кухонным стале дзеда, папілі гарбаты і паелі хлеб з алівамі.

– Ты, ясная рэч, захочаш пагаварыць пра гэта з дзядзькам Абрагамам і Пінэсам. Не размаўляй пакуль што, крыху счакай і ўжо тады, – параіў ён.

Назаўтра Бускіла звольніўся з пошты і прыйшоў да мяне.

– Я буду весці твае справы, і ты будзеш плаціць мне, колькі палічыш належным, – вымавіў.

Так пачалася дзедава помста вёсцы. Прыспела помста, якую дзед напрарочыў з усёй грунтоўнасцю і скрупулёзнасцю, уласцівымі добраму садаўнічаму. Набіткоўваючы свае мяхі грашыма, я раніў вёску ва ўсе яе чуллівыя кропкі.

– Яны выгналі майго сына, Эфраіма, – паўтараў ён мне і Пінэсу перад смерцю. – А я нанясу ім удар у самае балючае месца. Па зямлі.

Але тады мы не разумелі, што ён мае на ўвазе.

Вясковы камітэт узважыў кандыдатуры на замену Бускіле, і ўрэшце выбар быў зроблены на карысць самаго Зіса. Асёл жа як след вывучыў усе адрасы, і калі пазбудзецца цяжару паклажы, дык зможа назад несці пасылкі. Зіс быў унукам легендарнага Качкэ, які рэпатрыяваўся разам з бацькамі-заснавальнікамі і насіў ваду з крыніцы, пакуль яго не забіў укус змяі.

Пасля двух месяцаў працы Зіса звольнілі.

– Таварышы з камітэта выявілі, што Зіс злізвае маркі з канвертаў, – кажа Уры, мой здзеклівы кузэн.

Камітэт звярнуўся да Бускілы, каб той павяртаўся на пошту. Аднак, надрукаваўшы сабе візітоўкі на іўрыце і па-ангельску, на якіх красавалася “Дом вечнасці для першапраходцаў, менеджэр”, мараканец “ужо пасвіў статак у сто нябожчыцкіх галоваў” (як любіў казаць з пагардай Ліберзон), – ажно пакуль каханне ўсяго жыцця Ліберзона, жонка Фаня, не выправілася ў лепшы свет і не зрабілася сто першай кліенткай Бускілы.

 

Пераклад з іўрыта ад Паўла Касцюкевіча

Апублiкавана 28.10.2017  17:29

 

МЭІР ШАЛЕЎ ПА-БЕЛАРУСКУ! (ІІ)

МЭІР ШАЛЕЎ ПА-БЕЛАРУСКУ! (ІІ)

Мэір Шалеў

Дом вечнасці для першапраходцаў

Урывак з рамана (працяг; пачатак тут)

Другі раздзел

Туга па дзеду, бы пялёнка, засціла вочы. Я падняўся з вялікага скуранога фатэлю і стаў бадзяцца па пакоях дома. Па вялікай віле, набытай пасля таго, як, пахаваўшы ў садзе дзеда і ягоных сяброў, я разбагацеў ды пакінуў вёску. Словы Пінэса “Толькі ты і Барух”, выбраўшыся на паверхню, не надта спяшаліся схавацца назад у сваю шуфлядку. Пачуўся пошум хваляў. Я выйшаў на падстрыжаны газон і распрастаўся ля берага.

Камяніцу з усімі прычындаламі я купіў у аднаго банкіра, які даваў драла з краіны. Не ведаю, з якое прычыны. Я ніколі не сустракаў падобных да яго і ніколі не завітваў у банк. Грошы, што плацілі мне сем’і нябожчыкаў, я пакідаў у кароўніку ў старых мяхах для адкідаў хімікалій, ля цыноўкі старога Зайцэра, для якога жыць побач з каровамі было справай прынцыпу.

– Нават у першых кібуцах я жыў у загончыку, – абвясціў ён.

Вялікія вушы Зайцэра вытыркаліся абапал старога шалома. Ён мог варушыць імі, і раз-пораз, калі перабываў у гуморы, адгукаючыся на просьбы дзятвы, дэманстраваў сваё ўмельства. У Зайцэра былі цвёрдыя прынцыпы і “праграма”, якая змінала рэальнасць, нібыта сцяблінку трылісніка.

“Зайцэр, – занатаваў дзед, – гэта адзіная працоўная партыя, якая не зведала ніводнага расколу, бо ў ёй налічваецца толькі адзін член”.

Бускіла, распарадчык на маіх могілках “Дом вечнасці для першапраходцаў”, прыехаў да майго новага дома ў грузавічку, на якім перавозіліся дамавіны з аэрапорта і з дамоў састарэлых, а таксама транспартаваліся помнікі ад старых каменячосаў з Галілеі.

Дом уяўляў з сябе прасторную белую камяніцу, аточаную жываплотам са смоланасенніка. Перш чым націснуць на кнопку ля брамы з электрычным замком, Бускіла задаволена агледзеўся. Калі я паведаміў яму, што першапраходцы ўсе да апошняга памёрлі, поле цалкам запоўнілася помнікамі, а я закрываю басту і з’язджаю з вёскі, дык Бускіла выправіўся на пошукі і знайшоў для мяне новае жытло. Ён заняўся купляй: таргаваўся з пасярэднікамі, ад’ядаючы адвакатам сэрца сваёй атрутнай прыязнасцю.

Стоячы з Бускілам перад гіганцкай брамай, я думаў, што мне ніколі не даводзілася жыць у сапраўдным доме. Раней я туліўся у дзедавай хаце, старым драўляным бараку; у большасці гаспадарак такія баракі даўно ператварылі ў каморы або паветкі.

Прыйшоў я ў сваёй сіняй спяцоўцы. Бускіла – у светлым ільняным гарнітуры, несучы мех у руцэ. Банкір, таўсмаценькі і ўвішны, кінуўся яму напярэймы. Мяккія цягліцы неслі яго цела па паліраваных гранітных плітках.

– А-а! – гукнуў ён. – Вось і далакопы.

Бускіла не азваўся. Гады заўзятай барацьбы з сельскімі інстанцыямі і кібуцнымі ўстановамі навучылі яго, што нашы могілкі гадуюць у сэрцах пагарду і зайздрасць усіх, акрамя пахаваных на іх нябожчыкаў. Ён развязаў горла меха ды вытрас запыленыя банкноты на дыван. Задушлівая сульфатная аблачына выпырхнула са стоса. Бускіла падышоў да банкіра, які закашляўся. Моцна ляпнуўшы па спіне адной рукой, працягнуў яму другую.

– Бускіла Мардэхай, распарадчык. Усё ў далярах, як дамаўляліся, калі ласка, палічыце.

Бускіла – мая правая рука. Старэйшы за мяне на цэлае пакаленне і мой добры сябра. Нізенькі, востры на язык, з вытанчаным станам і станчэлымі валасамі. Ад яго заўжды прыемна патыхае зялёным мылам.

עין חרוד

У Палесціне пачатку ХХ ст.Банкір лічыў купюры, а Бускіла тым часам павёў мяне па дому: паміж дарагімі крышталёвымі сервізамі і калекцыямі срэбных кубкаў, па роўнядзі тоўстых дываноў. Са сценак на мяне са здзіўленнем і дакорам глядзелі персанажы карцін і фотапартрэтаў.Вызірнуўшы з пакою-шатні, у якой віселі доўгія шэрагі гарнітураў, Бускіла жэстам знаўцы і ацэншчыка памацаў тканіны.

– Навошта табе гэта? – запытаўся. – На цябе нічога не налезе.

Я сказаў Бускіле, каб браў сабе, колькі душы заманецца. Ён паставіў кружэлку, і раскаты голасу опернай прымадонны скаланулі белую прастору. Банкір злосна кінуўся да нас:

– Можа, адкладзеце пагулянку да майго ад’езду?

– Хутка палічыш, хутка паедзеш, – усміхнуўся яму Бускіла. – Табе ж так лепей.

Ён абвіў рукой укормленыя сцёгны банкіра, у танцавальным руху развярнуў яго тулава і асцярожненька пхнуў у кірунку стоса з грашыма.

Праз каторы час прыйшлі адвакаты і прынеслі паперы на подпіс. Банкір напакаваў валізы і паспяшаўся да выхаду, а Бускіла, у чыёй руцэ бліснуў келішак, выйшаўшы на балкон, загукаў услед блаславенні на шчаслівую дарогу. Вярнуўшыся ў пакой, убачыў на маім твары прыгнечанасць.

– Можа, я тады паеду?

– Заставайся, – сказаў я яму, – пераначуеш, разам паснедаем, тады ўжо паедзеш.

Вялікі ложак банкіра быў першым ложкам, з якога не вытыркаліся мае ногі. Маё цела было не гатовае да пакорлівага матраца, да чорных дотыкаў ядвабу, які напойваў паветра духмянасцю і бязволлем у памяць аб усіх тых распластаных жанчынах, якія пакінулі барозны асалоды на ягоных прасцінах. Але муры, што ўзвялі вакол мяне Пінэс і дзед, стаялі непахісна. Загрубелая скура ступакоў выдзірала валокны з тканіны, а пахі натуральнай абіўкі і дрэва, бляск крышталя і хрому да мяне не ліплі.

Заснуў я за чвэртку гадзіны да світанку, на лічаныя хвіліны. Дзедаўскі расклад дня ўсё яшчэ смылее ўва мне… Дзед заўжды ўскручваўся першы. Пакінуўшы сняданак на стале, даваў мне востры штурхель і выпраўляўся на працу ў сад. “Грушы добра збіраць да таго, як яны прачнуліся”, – тлумачыў ён мне.

Бускіла яшчэ спаў. Я адсунуў вялікія шкляныя дзверы і выйшаў на двор. Як на мяне, дык банкіраў сад быў надта пахнючы, напоўнены знарочыста-дэкаратыўнымі кветкамі, якіх я раней і не бачыў. Пінэс зрабіў з нас знаўцаў выключна палявых кветак і гаспадарчых раслін.

– Вяргіні і фрэзы – гэта буржуазная флора, – абвесціў ён. – Нашы дэкаратыўныя кветкі – гэта зяновец і нарцыс. Нашы культурныя расліны – канюшына і вінаградная лаза. “Твой Бербанк заняўся хрызантэмамі”, – цвяліўся ён з дзеда.

Я паглядзеў – і ўпершыню ў жыцці ўбачыў мора. Яно заўжды хавалася за гарой… Менавіта па яго хвалях прыбылі дзед і бацька ў Зямлю Ізраіля. Мора сыпала аскабалкі на прыгожы твар майго зніклага дзядзькі Эфраіма, калі ён адплываў на поле бою.

Праз паўгадзіны на газоне паявіўся Бускіла, загорнуты ў халат. Ён нёс паднос, устаўлены падсмажанымі скібамі булкі-пляцёнкі і высокімі кубкамі з сокам.

Мы селі на краі кветніка, і вочы мае, блукаючы між хмызамі, адразу ж угледзелі павучыныя карункі. У гэтую пару сетка яшчэ зіхцела ад расы. Калі я падпоўз і стаў шукаць самаго павука, на твары Бускілы пашырыўся ашчэр. Павук стаіўся ў маленькім намёціку, звязаным ніткамі павуты з ссохлай лістоты. Схаваны ад вока, у чаканні сваёй ахвяры. Упершыню павука паказаў мне Пінэс у дзедавым садзе.

На пачатку лета ён почасту браў мяне ў “Акадэмію матухны-прыроды”, шукаць прусакоў і павукоў. Яго старэчая рука надзіва спрытна тарганулася. Злавіла муху, што замарудзілася была на адным з лісткоў, і шпурнула яе ў павуту.

– Глядзі! – сказаў Пінэс.

Павук подбегам выскачыў на павуту. Спавіў ахвяру ў белы саван, абгарнуў і абкруціў маленькую мумію паміж сваіх валахатых ножак. Потым далікатна даў атрутную буську і спрытна пацягнуў здабытак у хованку. Падняўшыся на ногі, я павярнуўся да Бускілы.

– Ну, ты шчаслівенькі? – запытаўся ён, узвяселены. – Віла – нармуль? Маім патрабаваннем да прадаўцоў было, каб у тваім новым садзе абавязкова корпалася прусаччо і чарвяччо.

Калі мне было пяць, дзед і Пінэс узялі мяне ў мігдаловы гай Эліезэра Ліберзона. Дзед падышоў да аднаго дрэва, пакопаўся ля карэння і паказаў мне сляды; нехта тачыў і грыз і паглыбіўся ад кары да сарцавіны. Ён паклаў пальцы на камель. Прыціснуў асцярожна, пакуль не знайшоў, што хацеў, а тады дастаў ножык-складанчык і выразаў у кары правільны квадрат. Інсекта, якую мы знайшлі, была даўжэзная, сантыметраў на дзесяць, блякла-жоўтая, з цёмнай галоўкай, шырокая і цвёрдая. Калі да яе дакрануліся сонечныя промні, яна пачала шалёна звівацца і голасна брыдкасловіць.

– Златка, – сказаў дзед. – Вораг міндаля, абрыкосу, слівы. Любога плода з косткай.

– “У цемры чыняць свае злачынствы”, – дадаў Пінэс.

Кончыкамі ляза дзед выкалупаў здаравячку з чырвяточыны і шпурнуў на зямлю. Я адчуў, як поўнюся агідай і гневам. Пінэс сказаў:

– Прывялі мы цябе сюды, бо ў дзедавым садзе ты вусеняў златкі не знойдзеш. Матка-златка ніколі не атакуе моцнае і дагледжанае дрэва. Яна будзе шукаць кволую авечку ў статку і менавіта ў ёй адкладзе свае яйкі. Убачыўшы пад зямлёй прышчэпленае дрэва, чые сокі бруяцца і шумяць, яна хутчэй скіруецца да зняверанага і засмучанага сухастоя. У яго закіне сумненні, а яе шчупальцы раздзяруць кволую душу.

Дзед адвярнуўся, каб не было відаць усмешкі. Пінэс спыніў мяне – не даў, каб я растаптаў вусеня.

– Кінь дурное, – сказаў ён. – Сойкі выбавяць яго ад пакутаў. “Калі хто застане злодзея, які падкопваецца, і ўдарыць яго так, што той памрэ, дык кроў не залічыцца на яго”.

Мы вярнуліся дадому. Адна мая рука была заціснутая ў дзедавай, а другая – у настаўніцкай. Абодвух клікалі Якаў. Якаў Міркін і Якаў Пінэс.

Падчас адной выправы паказаў мне Пінэс самую маман, жучка златкі, што гойсала па галінах дрэва.

– Жучок маскуецца пад мігдаловы арэх, які пачарнеў, – прашаптаў ён.

Калі я працягнуў да златкі руку, яна падціснула лапкі і бязвольна павалілася долу. Настаўнік нахінуўся і паклаў яе ў вядро.

– Такая цвёрдая, – патлумачыў ён. – Ажно каб загнаць у яе шпільку, патрабуецца маленечкі малаточак.

Дзяды на дваіх выпілі тузін шклянак гарбаты і струшчылі паўкіло аліваў. А трэцяй ранку Пінэс сказаў, што пойдзе дадому, і дадаў, што калі зловіць пералюбніка, дык таго чакае “незайздросны лёс і сумны фінал”.

Ён адчыніў дзверы, спыніўся насупраць цямрэчы, абярнуўся і сказаў дзеду, што яму жудасна, бо прыгадаў гіену.

– Гіена ўжо здохла, Якаў, – сказаў яму дзед. – І ты гэта ведаеш лепей за ўсіх. Можаш ужо супакоіцца.

– Кожнае пакаленне гадуе новых ворагаў, – змрочна адказаў Пінэс і выйшаў.

У гарачай начной тоўсці, па-над “тонкай плёнкай, з якой паўстала наша жыццё”, ён пацёгся дадому, разважаючы (я ведаў напэўна) пра матывы шкодніцтва і пагроз. Яны нараджаліся штохвіліны і пырхалі вакол, распускаліся ў цемры, як жахлівыя пухіры каламутнай і здзічэлай мінуўшчыны.

Пінэс пачуў ціхенечкія корпанні мангуста, убачыў ашчэраны твар дзікага ката, які ступіў сваімі шоўкавымі падушачкамі на сцежку забойстваў і рабункаў. На нівах палявыя мышкі ніштожылі плады сялянскае працы. Пад мазаічным слоем – галерэямі барознаў саду і ўжатай нівы – драмала найвялікшая легенда, балота. Яго колісь скарылі бацькі-заснавальнікі, яно стаілася і чакала першых прыкметаў іхняй слабізны. Калі настаўнік звярнуў твар на захад, ён убачыў аранжавае сяйво, не раўнуючы, Мілавіцу. Тое былі агні горада, што разлёгся па-за Сіняй Гарой, тое быў спакуслівы бляск эксплуататарства і маральнага гніцця, лёгкай нажывы, юрлівай плоці і пажадлівых падміргванняў.

Яшчэ колькі хвілін дзед прыбіраў кухонныя прылады, потым патушыў святло і зайшоў у спальню. Перш чым ён залез на сваё спальнае месца і прытуліўся да мяне, я заплюшчыў вочы, нібыта сплю.

– Маё малятка-немаўлятка, – прашаптаў, а яго губы шнаралі па маіх шчацэ і роце.

Было мне пятнаццаць гадоў. Сто дваццаць кілаграмаў мясістых цягліц і калючых чорных валос. Але дзед рупіўся нахінуць мяне кожную ноч. Гэтаксама зрабіў і ў тую ноч, калі прынёс мяне ў дом, гэтаксама зрабіў сёння. Потым падышоў да свайго ложка і са скрыні з прасцінамі дастаў піжаму. Я назіраў за ім, калі ён раздзяваўся. Гады не скурчылі і не заплямілі ягонай плоці. Нават калі я хаваў цела ў цемры ночы і зняў з дзеда новую піжаму, – паводле ягонай просьбы перад самай смерцю, – дык цела працягвала зіхцець таямнічай беллю, якая ахутвала яго пры жыцці. Усе яго сябры былі загарэлыя: іх скура абвуглілася і патрэскалася ад шматгадовага смажання на сонцы і працоўных высілкаў. Але ж дзед, абаронены даўгімі рукавамі, заўсёды пахаджваў па сваім садзе ў саламяным брылі. Яго твар не праціналі промні сонца, і ён застаўся бледны, нібы палатно.

Дзед адчыніў акно і, уздыхнуўшы, лёг у пасцель.

(пераклад з іўрыта Паўла Касцюкевіча; заканчэнне будзе)

Апублiкавана 22.10.2017  01:14

Мария Гольцова. Евреи Донбасса вчера и сегодня

Историки утверждают, что еврейское население на землях, называемых ныне Донбассом, появилось около 170 года нашей эры. Это были торговцы, продававшие в основном оружие из дамасской стали. Но пропустим страницы совсем уж древней истории и перенесемся на несколько веков вперед. В состав Российской Империи территория нынешнего Донецкого края вошла сравнительно поздно – в XVIII веке.

Территория Донбасса в ту пору относилась к трем уездам Екатеринославской губернии. Статистика безлична: в 1799 году в городе Бахмуте Бахмутского уезда евреи составляли 9,8 % населения, а в уезде их жило 127 человек, или 0,3% (в Мариупольском уезде – ноль). Первая волна систематического заселения относится к 1804 году, когда царское правительство дало разрешение на выезд с территории нынешней Беларуси 340000 евреев. В Приазовье для них было выделено 30000 десятин земли. В 1817 году было учреждено «Общество Израильских христиан, имевшее целью обращение евреев в христианство и к земледельческим занятиям». 50 еврейских семейств из Одессы переселились тогда под Мариуполь на земли, оставшиеся незаселенными греками. В 1823–1825 годах в Приазовье возникло три еврейских земледельческих колонии. Тогда же появились евреи в самом Мариуполе. Следующая волна еврейского заселения относится к 1846–1850 гг.

Могила на еврейском кладбище Мариуполя. Фото из интернета.

Начиная с середины 1880-х годов, еврейская община в Донбассе составляла от 15 до 25 процентов населения. В основном евреи не были непосредственно связаны с шахтами и заводами: те немногие, кто работал в горной промышленности, были администраторами, бухгалтерами или кладовщиками. Землей владеть они не имели права, но могли взять шахту в аренду.

Часть рабочих относилась к евреям, как к чужакам, выделявшимся из основной массы, а зачастую прямо считала их виновниками собственной нищеты. В 1875 году в Юзовке, – рабочем поселке, выросшем со временем в город Сталино, а затем – в город-миллионник Донецк, – произошел погром. Начался он с вполне законных требований к владельцу металлургического завода Юзу, выходцу из Южного Уэльса (Великобритания): «Получку каждый месяц!». Чтобы отвлечь бунтовщиков от Юза, полицейские натравили толпу на базар, где торговали преимущественно евреи, и превратили рабочий бунт в еврейский погром. В 1892 году так называемые «холерные бунты» не миновали Юзовку: толпа грабила еврейские лавки. Под горячую руку тогда досталось и лавочникам, которые пытались оборониться с помощью выставленных в окнах православными иконами: погромщики вначале оплачивали выпивку, а потом всё равно грабили владельцев заведений.

Для расследования причин погромов были созданы многочисленные комиссии из представителей всех сословий и обществ, в том числе и еврейских. Один из выводов этой комиссии был таким: евреи «возбуждают зависть в массе обогащением, что, при их исключительности, замкнутости и религиозном фанатизме делает из них весьма удобную цель для возбуждения дурных страстей… невежественного народа».

Советская историография умалчивала об антиеврейской сути холерного бунта 1892 года: историки, писавшие о Донбассе, о погромах даже не упоминали.

В начале 1910-х годов евреи составляли почти четверть всего населения Юзовки. В поселке действовало 3 синагоги, еврейское кладбище, 3 частных еврейских мужских и 2 частных женских училища. С 1916 г. работало общество пособия бедным евреям. (Более подробно с историей заселения евреями Донбасса можно ознакомиться на странице.

С конца 1930-х годов у евреев наступили тяжёлые времена: вначале по обвинению в антисоветской деятельности был арестован и расстрелян раввин (тогда уже города Сталино), а синагога, располагавшаяся в доме раввина, ликвидирована. Потом – фашистская оккупация, во время которой практически все евреи, которые не смогли эвакуироваться, были уничтожены.

Памятник жертвам Холокоста в Донецке. Фото из интернета.

Братская могила в районе шахты 4-4 бис хранит останки десятков тысяч человек, которые были сброшены в ее шурф (в конце 1980-х годов на этом месте был возведен мемориальный комплекс).

Мемориал у шурфа. Фото из интернета.

После войны разрешение на открытие религиозной общины донецкие евреи получить не смогли, и вплоть до 1980-х гг. действовал неофициальный миньян, а в 1950–60-х гг. имелось также неофициальное еврейское похоронное общество. И лишь в 1989 году с открытия культурно-просветительского центра «Алеф» началось возрождение еврейской жизни Донецка.

В 1990-х годах в Донецке заработали синагога, общеобразовательная национальная еврейская школа «Ор-Менахем», национальный еврейский детский сад «Ган Менахем», начали реализовываться различные культурные, образовательные и благотворительные проекты. Было создано похоронное общество «Хевра кадиша», проводились религиозные церемонии и еврейские праздники.

Даже люди, далекие от еврейской общины и иудейской религии, каждый год зимой могли видеть на одной из центральных улиц Донецка огромную ханукию. И в каждый вечер праздника Ханука по традиции зажигалась дополнительная свеча.

Кто же мог знать, что начало XXІ века принесет на землю Донбасса новую войну, «скромно» называемую «боевыми действиями»? Страшный для Донецка 2014-й год затронул всех жителей города. А 30 августа член попечительского совета Донецкой еврейской общины Георгий (Элиягу) Зильберборд был убит в своем доме в одном из коттеджных поселков Донецка. Его похоронили в Киеве 1 сентября. СМИ много писали об этом убийстве и подчеркивали, что «большинство евреев Донецка покинули город». Но так ли это? Как изменилась жизнь общины в условиях непризнанной республики (ДНР)? И есть ли она, эта жизнь?

С этими вопросами я обратилась к моим приятелям, и за чашкой чая они рассказывали много и интересно. О том, как пробовали уехать, и как были вынуждены вернуться. О том, как было трудно, тогда они обратились в один из еврейских благотворительных фондов, оставшихся в Донецке, и помощь фонда помогла им пережить самые тяжелые времена. О том, что с началом вооруженного конфликта часть еврейских организаций действительно покинула Донецк, но не порвали общение с оставшимися. О том, что после заключения минских соглашений стрелять стали меньше и жить стало легче. Благотворительная помощь стала поступать только людям преклонного возраста, но к этому моменту времени мои приятели уже нашли в поддержавшем их фонде нечто большее: общение, друзей, совместные мероприятия, праздники. Что их дети теперь в «молодёжках» при фонде. Что кроме этого, скорее светского, фонда есть молодёжные религиозные организации при донецкой синагоге. Что вместе встречают субботу, а зачастую молодежь из фонда ездит зажигать шабатные свечи на дом к тем, кто в силу возраста или плохого здоровья не может приезжать в общину. Что, как ни странно, именно война открыла им еврейскую жизнь, которая раньше проходила мимо них. Или они проходили мимо нее. И пусть «шалом» (мир), кажется, ещё далеко, но «шалем» (целостность) присутствовала в каждом слове этого рассказа.

Донецкая синагога, 2013 г. Фото М. Гольцовой.

– Знаешь, – сказала моя приятельница, – ты не пиши историю нашей жизни. Просто расскажи о том, что еврейская община жива в военном Донецке, празднует сообща еврейские праздники и оказывает помощь нуждающимся. О том, что, несмотря на трёхлетние боевые действия, блокады и отсутствие социальных выплат людям, которые отработали на государство, здесь живут, работают, общаются. У каждого ведь своя история. Кто-то уехал в Крым и Россию и нашел там работу и жильё, кто-то уехал в Израиль, кто-то в Украину, но кто-то не смог прижиться и вернулся. Дом есть дом. А тысячи людей – тысячи мнений и судеб.

* * *

Послесловие от редакции belisrael.info. Наша уважаемая корреспондентка сделала, что могла. Пыталась (через знакомых) встретиться с представителями еврейского благотворительного фонда, но они заявили, что «для интервью иностранному сайту нужно разрешение вышестоящего начальства». Ханукию на центральной улице, конечно, тоже не зажигают. По мнению М. Гольцовой, не склонной «подставлять» своих собеседников, никто сейчас на Донбассе особо не хочет светиться ни в интервью, ни в публикациях: жизнь кипит, но тихо-тихо… В условиях Украины «обет молчания» ещё отчасти объясним, а вот в Беларуси желание некоторых еврейских организаций (ну, скажем, «Э.») отгородиться от порядочных СМИ оправдать куда труднее.

Опубликовано 21.10.2017  05:26