Category Archives: Интересные судьбы

Борис Туров. Воспоминания (ч. 1)

Предисловие редактора сайта.

Впервые имя Бориса Турова услышал более 50 лет назад. Прежде всего, как шахматного фотокорреспондента. Но особо запомнил его с весны 1967, когда в небольшом белорусском полесском городке Калинковичи проводился всесоюзный личный чемпионат общества “Урожай” среди мужчин и женщин. В 1964 г. там открылся новый шахматный клуб, что по тем временам было редким событием, и в течение 3-х лет ежегодно проводились республиканские командные урожаевские соревнования, не считая множества др. Сейчас сложно сказать, чья заслуга в том, что очередное всесоюзное первенство решили провести в Калинковичах. Вспоминаю, что незадолго до того из Москвы приехал судья всесоюзной категории Юрий Иванович Карахан. Вероятно, его откомандировал ЦС “Урожай”, чтоб проинспектировать место будущего соревнования. За исключением отложенных партий, которые должны были доигрываться в шахматном клубе, сам турнир проводился в зале киноклуба, на углу ул. Советской и Куйбышева, о котором немногие уже помнят. Хотя в те годы это было одно из центральных мест в городе. За стеной кинозала находилась библиотека, а также несколько музклассов, а со стороны ул. Куйбышева примыкало здание пожарки. Ю. Карахан привез несколько десятков своей книги “Судейство шахматных соревнований” [В помощь судье по шахматам], которую выпустил незадолго до того.

А уже на самом чемпионате в зале можно было видеть невысокого человека с фотоаппаратом. Это и был Борис Туров.

Из наиболее известных на то время, участвовали одна из сильнейших шахматисток Союза, Майя Раннику (1.3.1941 – 24.10.2004) из Эстонии, а также эстонец Хиллар Кярнер (1935 г.). ряд др. мастеров, кандидатов в мастера и перворазрядников. Из запомнившихся – в дальнейшем неоднократная участница чемпионатов Союза, Мари Саммуль (Кинсиго), (12.07.1946 – 10.5.2014), еще один эстонец Арне Хермлин, победитель мужского чемпионата Давид Берадзе из Цхалтубо, Г. Берсутский из Кишинева, бакинец Фаик Гасанов, в будущем один из известнейших шахматных арбитров, Алексей Жуков, работавший сельским врачом недалеко от Гомеля, Жанна Ярошевская из Минской обл, Любовь Попова (Туркмения), Н. Шевцова (Узбекистан), Любовь Шадура (Курск), Лали Корошинадзе из Грузии, Виктор Данов (Таджикистан), Г. Плунге (Литва), Е. Чембаев (Латвия), А. Адашев (Узбекистан), С. Мугдусян (Армения). Владимир Ревякин из Саратова и еще один россиянин Юрий Поляков (Волгоград?).

В один из свободных на чемпионате дней, его посетил международный гроссмейстер, знаменитый Исаак Ефремович Болеславский (8.8.1919 – 15.2.1977). Незадолго до того, в октябре-ноябре 1966 в Гаване состоялась 17-я всемирная шахматная олимпиада, на которой победила сборная Советского Союза, а И. Болеславский ехал как личный тренер чемпиона мира Тиграна Петросяна, с которым он сотрудничал в течение многих лет. В Гаване тот показал лучший результат на 1-й доске.  Исаак Ефремович выступил с лекцией, рассказал о прошедшей олимпиаде и провел сеанс одновременной игры.

Борис Туров сделал много фотоснимков, которые остались в шахматном клубе и находились там многие годы. А в 5-м номере журнала “Шахматы в СССР” за 1967 г. появилась его статья “Калинковичи принимают гостей” с рассказом о прошедшем первенстве. 

Вспоминая о тех фотографиях, которые в какой-то момент пропали, и думая у кого они, возможно, еще есть, на ум сразу приходило имя Бориса Турова, известного еще как автора книги “Жемчужины шахматного творчества” и ряда др., в том числе редактора капитального 4-х томного труда “Аналитические и критические работы” о творчестве Михаила Ботвинника. 

Возникла мысль, а вдруг у Б. Турова или его наследников, сохранились негативы снимков. 

Начав поиски в интернете, наткнулся на книгу воспоминаний “Разбушевавшаяся память“. Перечитав, выбрал наиболее интересное, куда, впрочем, вошло очень многое, отредактировал, убрав описки и мелкие ошибки, и все разделил на 3 части. В заключение последней будут также приведены воспоминания о самом Б. Турове (31.10.1924 – 1.08.2010). 

Борис Туров

Разбушевавшаяся память.

Хроника одной жизни

Москва, 2003

 

Всем, кого любил

и кто любил меня,

посвящаю эту повесть.

 

ОТ АВТОРА

Книгу эту я писал долго, можно сказать, всю жизнь, с тех пор, как помню себя. Постепенно в памяти накапливались люди, события, и рано или поздно должен был произойти “взрыв”. И он произошел. В итоге появилась эта повесть, еще более личная, нежели предыдущая книга “Среди людей наедине с собой”, куда, кстати, вошли из этой первая глава целиком и часть второй. Чтобы читателям было ясно, что их ждет впереди, я сделал подзаголовок “Хроника одной жизни”.

Поначалу я собирался вынести в эпиграф известные слова – “Правду, одну только правду”. Потом передумал: в автобиографической повести это само собой разумеется. Так что, все, что написано, было на самом деле. Придумать можно интереснее Самой трудной для написания оказалась глава “Возвращение блудного сына”.

Трудной потому, что еще слишком свежи в памяти события того времени, они не успели еще отлежаться. Кроме того, многие, с кем в ту пору пересекались мои пути-дорожки, все еще ведут активный образ жизни, и моя ирония, без которой, каюсь, не могу, может быть не всегда правильно понята. А я меньше всего хочу кого-либо обидеть.

Снова вынужден просить быть снисходительным к моим стихам. Но на сей раз это, слава богу, не лирика, а посвящения друзьям. Насколько мне известно, подобные сочинения критике не подлежат. Кстати, в главе “Сильнее страсти и больше, чем любовь…” многих не хватает, прежде всего Наташи Кулешовой и ее мужа Левушки, в доме которых я много раз бывал и где всегда было весело и непринужденно. Многолетняя дружба связывает меня и с Маргаритой Киченковой, личностью своеобразной, поэтому интересной.

И последнее. Воспоминания эти я писал, главным образом, для себя и для тех, кто мне близок. Но потом подумал: мое поколение уходит, и тем, кто идет на смену, возможно, захочется узнать, как жили и что пережили те, кто прошел страшную войну и нелегкие времена сталинского правления, кто, говоря словами поэта, «посетил сей мир в его минуты роковые…»

 

Глава первая

«И НАД ХОЛМАМИ ТУЛЬЧИНА»

-Бо-о-ренька, Бе-е-реле, просыпайся…

Сквозь пелену еще не пробудившегося сознания слышу голос моей любимой мамочки.

– Вставай, мой мальчик, а то в школу опоздаешь!

Вы уже догадались, что Боренька – это я, круглолицый, веснушчатый, с челкой

семилетний оболтус, несколькими днями раньше ставший первоклассником. Как

каждая еврейская мама, моя тоже считала, что второго такого красивого, умного и

талантливого ребенка на свете нет. Любопытно, что на фронте мои веснушки сами по себе исчезли. Это не означает, что я сторонник такого способа борьбы с ними…

Школа! Еще пару недель назад она казалась мне самым привлекательным местом. В голове мелькали самые радужные картинки: мальчишки, всевозможные игры, девчонки, за косички которых можно когда угодно дергать…

Увы, действительность оказалась не совсем такой, хотя мальчишек и девчонок хватало. Исчезло главное – романтика. Оказалось, что в школе надо учиться. А это скучно! Миллион запретов: этого нельзя, того не делай, именно то, чего больше всего хочется.

Но самое невыносимое – высидеть целых 45 минут на одном месте, тем более, если ты подвижный и, может быть, даже чересчур. И какая-то неведомая сила заставляет тебя вертеться, смотреть по сторонам в поисках более интересного занятия, чем хором произносить буквы и слоги, которые учительница каллиграфическим почерком выводит на доске. Тогда как еще год назад ты уже бойко разбирался в букваре со всякими “мама моет раму”, а “кот ест компот”.

Ну, а если ко всем этим неприятностям добавляется еще одна – ты левша, то совсем становится невмоготу. Потому что учительница, с ужасом обнаружив этот недостаток, старается тут же его ликвидировать, не понимая, что переход с левостороннего существования на правостороннее – процесс долгий и мучительный…

Теперь, надеюсь, понятно, почему я не торопился вставать, хотя понимал, что сделать это все равно придется.

Несколько слов о моем имени. Четверть века я и все, кто меня знал, были твердо уверены, что я Борис. Иногда, в зависимости от “тяжести” моих поступков, имя варьировалось – Боря, Боренька. Утром я, как правило, был Боренька. К вечеру, когда допоздна заигрывался или задерживался на пляже, становился Борей, но не менее любимым мамой и папой, которые в оценке моих детских проказ всегда были единодушны, кстати, как и во всем остальном. Я не припомню ни одного конфликта между ними. Если же они были, то весьма искусно скрывались от нас, детей.

И вдруг спустя четверть века неожиданно узнаю, что вовсе я не Борис, а…Для получения диплома об окончании института потребовалось свидетельство о рождении, которого в глаза никогда не видел. Я написал маме, чтобы она сходила в ЗАГС и, если сохранились архивы (в Тульчине два с лишним года хозяйничали немцы и румыны), взять копию свидетельства и выслать мне. Недели через две приходит заказное письмо. Открываю, в нем требуемый документ, в котором черным по белому написано, что я – Борух. Мало того, что фамилия не слишком ласкает слух – Гольденшлюгер, так впридачу еще Борух. Но самое любопытное было в письме мамы. Оказывается ни она, ни папа тоже этого не знали. Под таким именем меня записал дедушка.

Борух так Борух. Куда денешься? Правда, через десять лет я все же стал Борисом и моей фамилией стал мой литературный псевдоним – Туров. Но сделал я это (официально) не для себя: к тому времени я окончательно понял, что министром иностранных дел меня никогда не назначат, а ради сына, которому предстояло пойти в школу. Я не хотел, чтобы сознательную жизнь он начинал с такой неблагозвучной фамилией. Была и другая причина: мне тоже изрядно доставалось с настоящей фамилией. Как ее только не коверкали – и Гольденфлюгер, и Гольденшлюхер, и т.п.

Политика кнута и пряника моей первой учительницы Людмилы Романовны Кабак, окончившей когда-то гимназию и отличавшейся строгим нравом: ей ничего не стоило хлопнуть линейкой расшумевшегося мальчугана, а меня – по злополучной руке, когда по забывчивости в ней оказывалась ручка, принесла свои плоды. Вскоре я довольно сносно орудовал правой, вычерчивая вместо букв каракули.
Красиво писать я так и не научился, почерк у меня до сих пор отвратительный. Иногда сам с трудом разбираю то, что написал. Недавно где-то прочитал, что у многих великих людей почерк был тоже безобразный. Меня это немного успокоило…

– Боренька, хватит валяться, а то в самом деле опоздаешь! Услышав в голосе мамы твердые нотки, я решаю, что настало время открыть хотя бы один глаз, что должно было продемонстрировать мои благие намерения.

Маму и папу я никогда не боялся и не потому, что в воспитании они не прибегали к физическим мерам. По правде говоря, моим воспитанием в полном смысле этого слова они вообще не занимались, считая, что их взаимоотношения и климат в доме – достаточный пример для подражания. Редкие “нельзя”, “это некрасиво” или “как тебе не стыдно” – были тем необходимым дополнением, без которого не обходится детство…

За открывшимся одним глазом вскоре следовал и второй. Затем секундное размышление о непонятливости взрослых, как противно вставать в такую рань и тащиться в школу. И вообще, почему обязательно нужно начинать уроки чуть свет?!

Тем не менее я вскакиваю с кровати, бегу к умывальнику, делаю вид, что умываюсь. Для большей убедительности фыркаю. Натягиваю штанишки со шлейками накрест, чистую рубашку с короткими рукавами, приготовленную мамой еще с вечера, так как вчерашнюю после игры в футбол надо немедленно стирать. И направляюсь к столу. Все это я делаю в быстром темпе, чтобы действительно не опоздать.

Эта боязнь опоздать преследует меня всю жизнь, поэтому всегда стараюсь приходить вовремя, неважно куда, на работу или на свидание. Злюсь, когда другие этого не делают.

На столе меня ждет завтрак: нелюбимая сметана с творогом, обожаемая колбаса, чай и завернутые в салфетку бутерброды, пара яблок – с собой, в школу. Реакция на школьный завтрак резко отрицательная: “Что я, девочка, что ли?” Почему “девочка”, до сих пор понять не могу…

По тому немногому, что успел написать, не трудно догадаться, что главным действующим лицом в нашей семье была мама. В то же время назвать происходящее в доме матриархатом было бы несправедливо, поскольку папа добровольно отдал пальму первенства своей любимой Циличке, признавая за ней, во всяком случае, интеллектуальное превосходство. Мама когда-то окончила курсы счетоводов-бухгалтеров, что в Тульчине приравнивалось почти к Сорбонне. Папа никаких университетов не кончал, кроме жизненного, из которого почерпнул немало полезного и прежде всего честность, порядочность, благородство.

Папа был заядлым трудоголиком, настоящим профессионалом. Не считая мамы и нас, двоих детей, он больше всего на свете любил свою работу, в которой присутствовали элементы творчества, иногда даже искусства. Он был прекрасным портным – закройщиком. А разве это не искусство, когда из бесформенного куска ткани создаешь элегантную вещь, которая делает человека краше, привлекательнее? Тем более, когда имеешь дело с женщинами.

В Тульчине папа считался одним из лучших дамских портных. Его даже приглашали на работу в Одессу, славившуюся своими мастерами. И только врожденный консерватизм, боязнь риска не позволили ему бросить вызов судьбе.

То же самое повторилось и в Ленинграде, когда под напором мамы он сделал робкую попытку сбросить провинциальные оковы. Успешно пройдя испытательный срок в одном из лучших ателье города, на последний шаг он так и не решился. Правда, значительно позже краем уха я слышал, что на то была более серьезная, нежели консерватизм, причина: в городе на Неве у мамы наметился роман. А так как мамочка была натурой увлекающейся, то папа побоялся, что увлечение, чего доброго, может перерасти в нечто большее и тогда…

Можно представить, какие страшные картинки мелькали в его голове. Чтобы не искушать судьбу, он увез свое сокровище от греха подальше обратно в Тульчин.

Об этой истории, если она действительно имела место, в чем я до сих пор не уверен, никто никогда не вспоминал. Широкой огласки она не получила, и репутация образцово-показательной семьи оставались за мамой и папой до конца.

Но, чтобы брачный узел стал еще крепче, они решили завести второго ребенка. И 29 апреля 1935 года на свет появилось очаровательное создание, нареченное именем Элла…

Попытка хоть как-то сохранить хронологию в воспоминаниях, к сожалению, часто наталкивается на нежелание памяти этому следовать – то уводит вперед, то возвращает назад. Сейчас она настойчиво требует перенестись сразу на несколько десятилетий вперед и досказать историю любви моих родителей, которых я однажды назвал тульчинскими Ромео и Джульеттой.

Последние годы своей жизни мама тяжело болела. Арена ее деятельности постепенно сузилась до кухни. По магазинам, на рынок, не говоря уже о кино, она уже не ходила. Правда, в доме появился телевизор, но он включался редко – мама от него быстро уставала. Продукты в дом приносил папа, квартиру два раза в неделю убирала приходящая женщина, она же стирала белье.

Еду продолжала готовить мама и то потому, что доверить это кому-либо другому не могла, так как знала, что папа есть не станет. Его брезгливость в отношении еды была патологической. Особенно трудно приходилось ему, когда попадал на торжества – дни рождения, свадьбы, юбилеи. В таких случаях он призывал на помощь все свои артистические способности, а они у него определенно были, и делал вид, что в восторге от кулинарного искусства хозяйки дома, хотя сам почти ни к чему не притрагивался.

Надо сказать, что мама вообще была кулинаром отменным. Ее торты, карбонаты и прочие деликатессы пользовались славой даже в Москве. Говорят, что я тоже неплохо готовлю, по-видимому, сказались гены мамы. От папы, его профессионального мастерства я тоже кое-что позаимствовал – могу пришить оторвавшуюся пуговицу. Но зато от обоих я унаследовал неизмеримо больше: честность, трудолюбие, любовь к людям. За это им великое спасибо…

Трудно найти слова, чтобы передать, как папа последние годы ухаживал за мамой оберегал ее. Во дворе нашего дома был небольшой скверик, где росло несколько фруктовых деревьев. Весной дворик покрывался зеленой травой. В этот маленький оазис папа в хорошую погоду выводил маму, усаживал ее в удобное кресло, укрывал колени пледом – мама дышала свежим воздухом, грелась на солнышке. Бывало, что после дождя трава не успевала еще высохнуть, тогда путь от дома к креслу папа устилал газетами, чтобы Циличка, не дай Бог, не промочила ноги.

А вереница лучших врачей, которых он приглашал, дорогостоящие лекарства… И в это же самое время – ни дня без работы.

8 декабря 1979 года мамы не стало. Я приехал накануне, когда она второй день уже находилась в коме после инсульта. Она лежала на диване в гостиной (на этом же месте спустя три месяца смерть настигла и папу) красивая, молодая. Прерывистое дыхание и неосознанные движения пальцев левой руки – единственное, что свидетельствовало, что в маме еще теплилась жизнь.

Никогда раньше я не видел папу таким растерянным, хотя ему уже не раз доводилось провожать в мир иной близких людей. Он передвигался по дому, словно сомнамбула, бессильный помочь самому дорогому существу, в тот момент еще не сознавая, что самое трудное впереди, когда один за другим потянутся дни одиночества.

Из Одессы приехали мамины сестры – Фаина и Полина с мужем. Мы установили дежурство, поскольку врачи не могли сказать, сколь долго продлится коматозное состояние мамы. Ночное дежурство досталось мне. Я сидел рядом с диваном и, не отрываясь, смотрел на родное, беспредельно близкое мне лицо любимой мамочки. И вдруг мне показалось, что она что-то произнесла. Я наклонился к ней. Но это был ее последний вздох, а, быть может, на какой-то миг к ней вернулось сознание, и она действительно, что-то сказала. Я поднес зеркальце к маминым губам – следов дыхания на нем не осталось. Разбудив всех, я сообщил трагическую весть.

Нежная, с белоснежно-матовым лицом, на котором почти не было морщинок, она лежала умиротворенная тем, что хоть напоследок собрала вокруг себя самых дорогих людей. Не было только Эллочки с семьей: они полгода, как уехали в Америку.

Казалось, что мама спит и вот-вот должна проснуться, потому что на этой земле у нее остаются самые любимые люди, ради которых она жила и которым дала жизнь. Но такое случается только в сказках…

После похорон я еще несколько дней оставался в Тульчине, пытаясь уговорить папу поехать со мной в Москву. Я старался убедить его, что у меня ему будет хорошо, ни в чем нуждаться не будет. Он верил мне, но так сразу покинуть место, где в какой-то необыкновенной любви прожил целую жизнь, не мог. И я его понимал.

-Боренька, у меня здесь много всяких дел. Ты поезжай, у тебя ведь работа. А я приеду, – успокаивал он меня. – Я же не могу оставить маму одну…

Да, он не мог оставить маму одну. Это было выше его человеческих сил. И я уехал, взяв с него слово, что будет отвечать на мои письма. Бог свидетель, я очень хотел, чтобы он был со мной рядом, чтобы я мог в меру своих возможностей скрасить его последние годы. Ведь самое страшное в старости – это одиночество. А папе как-никак шел уже 81-й…

21 марта 1980 года, как и день смерти мамы, я тоже никогда не забуду. Возвращаясь вечером после работы домой, я издали увидел освещенное окно в моей квартире. Неужели, уходя, забыл погасить свет? Маловероятно. Меня сразу охватило чувство чего-то недоброго. Вторые ключи от квартиры были только у двоюродного брата Сени – сына Полины. Открываю входную дверь, в передней стоит Сеня.

– Боря…- успел он произнести.

– Папа умер?- спросил я.

– Да!

Утром следующего дня мы втроем, к нам присоединился еще мой сын Генка, вылетели самолетом в Винницу, оттуда на машине добрались до Тульчина, где снова собралась вся родня.

Вообще, со здоровьем у папы особых проблем не было. За всю свою жизнь, насколько я знаю, он болел считанные разы, и то простудой. Причем, это выливалось в трагедию, потому что болеть он не умел, лекарства, даже самые безобидные, не принимал.

Тем не менее, в таких экстраординарных случаях в доме, естественно, тут же появлялся лучший врач, который, как и ожидалось, ничего опасного не находил. Советовал пару дней посидеть дома, попить чайку с молоком и малиновым вареньем, чтобы пропотеть. “И не мешало бы, чтобы Исаак утром и вечером принимал по таблетке аспирина…”,- напутствовал доктор, получая соответствующее вознаграждение, которое мама незаметно опускала в карман его халата. На прощание он обещал через денек заглянуть, но папу дома не заставал, так как тот сбежал на работу…

И вот, организм, не имевший опыта борьбы с болезнями, неожиданно получает мощнейший удар в виде обширного инфаркта. И он не выдержал. Без сомнения, удар бы спровоцирован смертью мамы. Жить без нее он просто не мог.

После того, как папа остался один в большом доме, где каждый уголок напоминал о прошлом, он пустил к себе студентку техникума. Денег за проживание не брал, но в знак благодарности она убирала квартиру. Она-то мне потом рассказала, как папа страдал. Каждое утро подушка, на которой спал, была мокрой от слез. Его жизнь превратилась в сплошное ожидание того момента, когда он снова увидится со своей Циличкой. А то, что такая встреча произойдет, он ни на минуту не сомневался…

Папу похоронили рядом с мамой – они снова вместе. Теперь уж навсегда. Трагизм подобных потерь невозможно сразу осмыслить. Должно пройти какое-то время, чтобы в полной мере осознать их несоизмеримость…

Пушкинская строка из “Евгения Онегина” – “И над холмами Тульчина”, вынесенная в заголовок этой главы, обязывает хоть немного рассказать о небольшом, провинциальном городке, где я родился и где прошло мое детство.

Согласно данным местного краеведческого музея, возник он в начале 17 века. До определенного возраста Тульчин был для меня столицей вселенной, потому что других мест я просто не видел, и мне не с чем было сравнить.

В Тульчине своих достопримечательностей хватало. Чего, например, стоил замок графа Потоцкого – громадный архитектурный ансамбль, где до и после войны размещались воинские части. Или большой католический храм, по слухам, тоже выстроенный щедрым графом. Чуть уступала по размерам и православная церковь с голубыми куполами. Имелся еще небольшой, с красивыми витражами костел, превращенный впоследствии в студенческое общежитие. Правда, мы, мальчишки успели до этого в полной мере насладиться разноцветными стеклышками. На окраине города гордо возвышалась пожарная каланча. Внушительно на фоне небольших одноэтажных домиков и изредка двухэтажных выглядел Дом Советов, где размещались партийные и советские органы власти.

Но вот однажды, когда мне было не то пять, не то шесть лет, мама с папой, прихватив меня с собой, отправились на майские праздники в Одессу, которая находилась от нас километрах в 250. От увиденного я вначале даже растерялся: улицы, за- строенные сплошь большими домами, трамвай, море. Но еще большее впечатление произвели на меня колонны демонстрантов с флагами, транспорантами, впереди которых ехала кавалькада юных велосипедистов. Такое обилие детских велосипедов в голове не укладывалось. В Тульчине их было один, максимум два, да и то не у меня…

Мое удивление, что, оказывается, есть города куда больше Тульчина было мимолетным и прошло буквально на следующий день после того, как мы вернулись, и я снова увидел знакомые улочки и переулки, мощенную булыжником дорогу, по которой с грохотом катились телеги, запряженные лошадьми, на ходу справлявшие нужду, поэтому, пересекая дорогу, нужно было в оба смотреть под ноги, чтобы не вляпаться. А еще через несколько дней, после встреч с ребятами из памяти вообще выветрились одесские картинки, за исключением юных велосипедистов.

Став постарше и рассказывая о месте, где родился, я не забывал сообщить также, что в Тульчине бывал Пушкин, что здесь находился центр Южного общества декабристов во главе с Пестелем. Соблаговолил посетить город и фельдмаршал Суворов, которому на центральной площади установлен памятник – великий полководец восседает на коне. Всю эту и другую информацию я с гордостью обрушивал на слушателей, которые, к моему удивлению, почему-то бурного восторга по этому поводу не высказывали. Но я не обижался.

К сожалению, ни тогда, ни сейчас мне не хватает слов, чтобы передать красоту природы тех мест. Это нужно самому видеть: тульчинский пруд, обрамленный садами, “пушкинские холмы”, полукольцом опоясывающие город, покрытые кустарником и фруктовыми деревьями. А внизу утопающий в зелени Тульчин, немного сонный, со своим неторопливым ритмом жизни. Какая-то необыкновенная умиротворенность исходила от этого пейзажа.

Таким я видел Тульчин в десять лет, таким он был в двадцать пять, когда я приезжал домой на студенческие каникулы, таким оставался и в тридцать пять, когда проводил с маленьким Генкой свой отпуск у родителей. Сейчас он другой. Трудно сказать – хуже или лучше, но другой.

В этом я убедился, побывав в 1999 и 2000 годах, а затем спустя восемь лет на могилках мамы и папы. Они покоятся как раз на «пушкинских» холмах, где находится еврейское кладбище. Я смотрел вниз, на город. Он по-прежнему утопал в зелени. Еще ярче блестели купола церквей. Но значительно больше стало современных многоэтажных домов. Они подобрались почти вплотную к холмам, а наиболее состоятельные жители начали осваивать и их: воздух здесь чище. К сожалению, эхо чернобыльской трагедии докатилось и до Тульчина.

И мне стало жаль этих холмов. Не только потому, что здесь получили последний приют мои любимые родители, здесь также покоится один из самых близких друзей детства – добрый, веселый, отзывчивый Саша Тепер, нелепо погибший с сыном в автомобильной катастрофе. Проводить их в последний путь вышел весь город, такой любовью он пользовался в городе. К его памятнику я тоже всегда кладу цветы.

На тульчинских холмах ранней весной 1979 года моя сестричка Эллочка сообщила мне, что собирается эмигрировать, и спросила, как я к этому отношусь. Ведь это может отрицательно сказаться на моей профессии журналиста.

Я был ошарашен новостью и меньше всего в тот момент думал о своей карьере, которая и так складывалась не лучшим образом. Меня поразила сама возможность того, что я никогда больше не увижу любимую сестричку, ее дочь – мою племянницу Жанночку. На миг я представил себе реакцию папы и мамы…

С другой стороны, я знал, что Эллочкина семья влачит жалкое существование. Павлик – второй муж Эллочки – инженер, большую часть времени проводил в колхозе, помогая убирать урожай. Сестра с племянницей были музыкальными работниками. Первая получала 80 рублей в месяц, вторая – и того меньше – 60. На круг, включая гроши Павлика, получалось чуть больше 250 рублей, и, если бы не регулярные продуктовые посылки родителей, неизвестно, как бы они сводили концы с концами. Зная все это, что я мог ответить? Не более минуты стоял я в нерешительности.

-Поступайте, как считаете нужным,- сказал я.- У вас на это есть все основания.

Павлик тоже присутствовал при разговоре.

-Но у тебя же могут быть неприятности…

Я усмехнулся:

-В крайнем случае, меня не пошлют послом в Турцию!..

В то время я работал литературным редактором в журнале “Шахматы в СССР” и

давно уже перестал мечтать о дипломатической карьере, которая могла бы (?!) явиться при определенных, разумеется, обстоятельствах, логическим продолжением моего институтского образования – в 1951-м я с отличием окончил турецкое отделение московского института Востоковедения.

Мама с папой очень болезненно восприняли сообщение Эллочки. Были растерянность, слезы. Я, как мог, защищал позицию сестры, стараясь убедить их, хотя они и сами прекрасно понимали, что так, как живет ее семья, долго продолжаться не может, и если появился шанс, то как им не воспользоваться.

В конце концов, папа с мамой смирились, во всяком случае, внешне. Но до последних дней это оставалось их непроходящей болью. И хотя от Эллочки приходили хорошие письма, успокоиться, что ее нет рядом, они так и не смогли. Эллочка, чтобы оградить меня от возможных неприятностей, в анкете не указала, что у нее есть родной брат.

Сейчас она с семьей живет в Калифорнии. Они с Павликом уже на пенсии. Жанночка закончила университет и четырехгодичную медицинскую школу, стала врачом. К сожалению, у нее нет детей. Нерастраченные материнские чувства она теперь отдает стареньким родителям, которые, увы, с каждым годом все больше нуждаюсь в ее помощи…

И снова память возвращает меня к событиям более ранним, где особняком стоит арест папы. Особняком потому, что был он совершен в отношении человека (это я понял, когда подрос) кристально честного перед людьми, законом, страной. Напрочь аполитичным, никогда не участвовавшим ни в каких движениях ни “за”, ни “против”. Круг его интересов, я уже говорил, замыкался на семье и работе. И вот его арестовывают.

Что творилось в доме, передать трудно. Все были в шоке. Семейное вече с участием ближайших родственников ни на минуту не прекращало работу. Меня, отметившего шестой год рождения, старались от всего этого отгородить, но не слишком настойчиво: маме, бабушкам и дедушкам было не до меня – надо спасать папу.

Пока взрослые тщетно пытались отгадать, в чем причина ареста, у меня было готово свое объяснение, не лишенной детской логики и замешанное на сыновьей любви. Вот примерный ход моих мыслей: просто так не арестовывают, значит, папа что-то совершил. Плохое он сделать не мог – в этом я был абсолютно убежден. Значит, совершил что-то героическое, и я могу еще больше им гордиться…

В необъявленных героях папа проходил до самого вечера, пока не стала известна настоящая причина ареста. Оказывается, пришла разнарядка потрясти зажиточных евреев на предмет золотишка и других драгметаллов, поскольку страна испытывает острый недостаток в финансах в связи со строительством светлого будущего. В число зажиточных попал и папа – не может быть, чтобы человек, у которого первая половина фамилии “Гольден”, в переводе золотой, не имел бы презренного металла.

Не уверен, что именно так рассуждал чиновник, подписавший ордер на арест, но совсем исключить подобную версию тоже нельзя. Да, семья наша жила небедно, но больших денег, тем более драгоценностей, у нас никогда не было. Мама, например, обручальное кольцо получила от папы в день серебряной свадьбы. Еще через несколько лет он подарил ей золотые часики с браслетиком.

После того, как стала известна причина ареста папы, возникла проблема, где достать злополучные царские червонцы и где взять деньги, чтобы их купить? Очередной день был посвящен решению этой непростой задачи. Несмотря на то, что моя версия по части героизма оказалась несостоятельной, папа, тем не менее. еще долго продолжал ходить у меня в героях-мучениках.

Требуемый выкуп был найден. С самой лучшей стороны в этот трудный час показали себя родные и друзья. Через три дня небритый, осунувшийся, с виноватой полуулыбкой в доме появился папа. Все были счастливы и прежде всего он, для которого расставание с близкими было равносильно смерти.

В связи с этими событиями мне вспомнился анекдот, по-видимому, появившийся

в ту далекую пору.

Еврея вызывают в соответствующие органы.

– Рабинович, у нас нет времени на болтовню, поэтому сразу – к делу. Нам известно, что у вас есть деньги и золото тоже. Так вот, и то, и другое нам очень нужны!

– Гражданин начальник, разрешите поинтересоваться, для чего?

– И вы еще спрашиваете?! Разве вы не знаете, что мы строим социализм?

– Боже мой, как я мог забыть такое? Но если вы позволите, я бы хотел переговори ть на этот счет со своей Саррочкой. Она ждет меня в коридоре.

– Но не долго…

Через пару минут Рабинович возвращается.

– Ну, что?- спрашивает уполномоченный по строительству бесклассового и процветающего общества.

– Саррочка сказала, что когда нет денег, то не строят социализм…

Можете не сомневаться, Рабинович деньги принес, причем, как мечтал незабвенный Остап Бендер, “на тарелочке с голубой каемочкой”.

Один из самых остроумных писателей второй половины ХХ века Станислав Ежи

Лец так объяснял, почему рождаются слухи о несметных богатствах евреев: “Евреи

платят за все!” Добавлю: и прежде всего потому, что евреи…

Тут самое время рассказать о тех, кто в детстве тоже был всегда рядом со мной – бабушках и дедушках, о маминых сестрах, ее брате. Сестер у мамы, как я уже говорил, были две – Фаина и Полина. Вторая была чуть постарше меня, и мы, можно сказать, вместе росли. С Фаиной в детстве я общался мало, так как она рано выпорхнула из родительского гнезда и начала самостоятельную жизнь. Дядя Яша тоже пошел по ее пути. Но поскольку он рано покинул сей мир, то начну с него.

Круглолицый, всегда улыбчивый, невероятно добрый дядя Яша, помимо всего прочего, в моих глазах был еще отважным воином, отнюдь не меньшим, чем Чинганьчгук. Воинскую службу проходил на Халкин–Голе – самой тогда горячей точке страны, где то и дело возникали конфликты. Отслужив положенный срок, он демобилизовался и уехал в Ленинград. Работал в обкоме профсоюзов. А спустя какое-то время появился в Тульчине в качестве жениха.

Родители невесты, несмотря на то, что дядя Яша был госслужащим, пожелали, чтобы свадьба была по полной еврейской программе – с хупой, раввином и, конечно, с клезмер, мини-оркестром, состоявшем, как сейчас помню, из скрипки, кларнета, трубы, контрабаса и ударника. Несмотря на малочисленность состава, оркестр так громко играл, что поглазеть на зрелище собрались люди со всех близлежащих улиц.

Надо сказать, что жених и невеста в самый ответственный момент, находясь под хупой (наподобие балдахина), выглядели весьма торжественно. Это я успел заметить, несмотря на то, что моим вниманием полностью завладел оркестр. Наверное, потому, что к двум из пяти инструментов я имел некоторое отношение: на скрипке учился играть, а с барабаном, конечно, не таким, как у клезмер, я, можно сказать, вообще был на “ты”, так как в пионерском отряде выполнял роль барабанщика. Ребята даже дразнили меня: “Боря – барабанщик, Боря – барабанщик крепко спал. Он проснулся, перевернулся, три копейки потерял!” Дразнилка большим остроумием не отличалась, но по ритму была близка к тому, что я выстукивал двумя деревянными палочками на барабане, вышагивая впереди отряда.

Из той первой и последней еврейской свадьбы, где мне довелось присутствовать, еще запомнилось, как один из музыкантов, обладавший самым зычным голосом, периодически провозглашал здравицу в честь кого-то из гостей и его семьи. За это удостоенный такой почести человек обязан был раскошелиться. Деньги шли в общую копилку музыкантов.

Через несколько дней после свадьбы молодожены уехали в Ленинград. Потом родилась у них дочь. Спустя какое-то время началась Великая отечественная. А когда немцы вплотную подошли к городу на Неве, дядя Яша записался в ополчение, хотя мог этого не делать: у него была бронь. В одном из первых боев он погиб. Так не стало моего единственного родного дяди…

Маленьким я бегал за Полиной, как хвостик, чем не доставлял ей большой радости, так как интересы наши чаще не совпадали. Кроме того, как старшая, она несла некую ответственность за меня, и вину за каждое мое разбитое колено, синяк или царапину мы делили пополам. Поэтому понятно ее желание побыстрее избавиться от такой хлопотной нагрузки.

Помню, Полина как-то заболела свинкой. Ее, естественно, изолировали. Что со мной творилось, передать трудно. Белугой ревел я перед ее дверью, причитая: “Хочу к Полине, хочу к Полине…”

Худенька, бледненькая, она в старших классах незаметно превратилась в интересную девушку с отличной фигурой. Такая метаморфоза не могла остаться незамеченной ребятами, которые тоже, по закону природы, взрослели. Число вздыхателей стало расти в геометрической прогрессии.

Не могу сказать, что Полину слишком расстраивали знаки внимания поклонников, но кому-то одному, по моим наблюдениям, явного предпочтения она не отдавала. Знаю это не понаслышке, а как свидетель, на глазах которого происходила игра в так называемую “любовь”.

На вечеринках, так тогда назывались домашние тусовки по поводу дня рождения или Нового года у Полины всегда собирались ее одноклассники, подруги. После застолья и танцев обязательно играли в “почту” – писали друг другу записки. Так вот, роль почтальона, как вы уже догадались, обычно выполнял я… Уж мне-то было известно, кто больше всех получал записок, – Полина, и не потому, что была хозяйкой “бала”.

К почтальонским обязанностям я относился со всей серьезностью, на которую был способен. За сроком давности могу признаться, что иногда использовал их в корыстных целях. Зная о моих родственных связях с объектом “охов и вздохов”, ребята старались меня задобрить. Чтобы еще больше поднять себе цену, я делал вид, что не только пользуюсь доверием Полины, но имею даже некоторое влияние на нее, что на самом деле, как вы понимаете, не соответствовало действительности. Но любовь слепа…

“Взятки” я брал, в основном, конфетами, предпочитая леденцы, которых на сто грамм шло изрядное количество, и их можно было долго сосать.

Когда появлялись первые фрукты и ребята-старшеклассники устраивали набеги на сады, иногда они брали меня с собой, особенно если в этих вылазках участвовал мой двоюродный брат Саша, по уши влюбленный в Полину. Мне вменялось “стоять на стреме” – своевременно оповещать о приближающейся опасности, но не исполнением “Боже царя храни”, как напутствовал Остап Бендер Кису Воробьянинова, а свистом, что я делал весьма искусно, засунув в рот по два пальца каждой руки

Большинство сорванных в темноте яблок были несъедобны. Но не ради них затевался весь сыр-бор: через неделю созревших фруктов на рынке было завались. Волновал сам процесс…

О другой маминой сестре – Фаине еще представится возможность сказать много добрых слов. А сейчас о бабушках и дедушках, которые тоже внесли свою лепту в мое воспитание, сами об этом не догадываясь. Их жизнь была самой лучшей школой….

Сколько себя помню, мы всегда жили с бабушкой Хайкой и дедушкой Симхой (по маминой линии) в одном доме. Иногда квартиры были рядом, иногда на втором этаже – мы, дедушка с бабушкой – на первом. Так что на дню я бывал у них множество раз.

Бабушка была моей палочкой-выручалочкой. Стоило мне что-то натворить – допоздна задержаться на пляже, или до темноты заиграться с ребятами, забыв про обед, первым делом я заходил к ней. У бабушки происходила генеральная репетиция того, что меня ожидает, поэтому она всегда сопровождала меня на место “казни”: вдвоем все-таки не так страшно, хотя родительского гнева я не очень боялся. В крайнем случае, получу шлепок по попе. Но даже эта мера наказания применялась крайне редко и не являлась орудием воспитания, а скорее нервной реакцией на мое появление.

Бабушка, увидев меня, считала своим долгом отчитать: “Ты же знаешь, как мама с папой волнуются…” Я тут же давал клятвенное обещание, что подобное никогда не повторится. Она уголком рта улыбалась, понимая, что слова эти ничего не стоят. Дедушка в нравоучительных беседах участия не принимал, полностью полагаясь на воспитательный талант бабушки, вырастившей пятерых детей, в том числе и мою маму. Кроме того, он всегда работал: днем в сапожной мастерской, вечером – дома.

До сих пор помню специфический запах от кожи, кстати, мне нравившийся, которым была пропитана комната, где он шил сапоги, изготовлял на заказ туфли, полуботинки. Все, что выходило из его рук, мне казалось шедевром. Неописуемый восторг вызвали сапожки из красной кожи, которые он сделал мне ко дню рождения, на каблучках, с рантом. Увы, им была уготована не лучшая судьба. Катаясь в них с ледяной горки я не заметил проволоки и сильно поцарапал один сапожок. Слез было море, пока дедушка не пришел с работы и, минут двадцать поколдовав над ним, вернул мне сапожок в первозданной красе.

В нашей родне все мужчины были трудоголиками. Дедушки тоже. Жены, как правило, не работали. Они занимались хозяйством, рожали и воспитывали детей, словом, были хранительницами домашнего очага. Правда, в критические моменты они тоже подключались к добыванию средств существования. Когда однажды дедушка на время выбыл из строя, на трудовую вахту стала бабушка, занявшись изготовлением дамских париков, шиньонов, накладок для местных красавиц. Вахта это была непродолжительной, но еще долго после этого мне на глаза попадалась щетка-скребок, которой бабушка расчесывала волосы для будущего парика.

Кстати, мама моя тоже какое-то время поработала бухгалтером в детском саду. Не по материальным соображением, а скорее, чтобы самоутвердиться, показать, что и она тоже не лыком шита, хотя нужды в подобной демонстрации не было – ее и так все любили и ценили…

Когда я, в сопровождении бабушки, появлялся перед мамой, мне всегда задавался один и тот же вопрос: “Где ты был?” Конечно, она знала, где – на пляже, на стадионе, иногда в городском саду подсматривал в щелочку, что происходит на сцене театра…

Я не успевал открыть рта, чтобы ответить, как встревала бабушка.

-Циличка, не ругай его. Я ему уже все высказала. Он полчаса, как у меня, и боится идти домой, потому что ты будешь его ругать. Боренька дал мне честное пионерское, что больше этого делать не будет. Правда, Боренька?

Я бодро кивал головой. Бабушка уходила только тогда, когда видела, что мама, сменив гнев на милость, собирается меня кормить. Обещание “больше этого не делать” я честно выдерживал несколько дней. Потом следовал очередной срыв, и снова на авансцене появлялась моя палочка-выручалочка – любимая бабушка.

Бабушка Хайка несомненно была женщиной героической. Несмотря на то, что на ее долю выпало много всего: две мировые войны, революция, погромы, голод, преждевременная смерть мужа, гибель сына, эвакуация и т.п., она никогда не жаловалась. Больше того, когда на старости лет, живя в Одессе вначале у Полины, а потом у Фаины, она могла вести праздный образ жизни, в ней все равно срабатывал комплекс вечной труженицы – хлопотала на кухне, помогала воспитывать внуков.

Бабушка была ярким подтверждением того, что образование и ум не всегда ходят в одной упряжке. Читать она умела, писать тоже, в свое время посещала ликбез, но то, что выходила из-под ее пера, разобрать было трудно. Последние годы, приезжая в гости к нашим одесситам, обычно с Генкой, я часто заставал ее сидящей в кресле с газетой в руках. Ее интересовало все, что происходит в мире. Что касается ума, то этим Бог не поскупился. Она сохранила его буквально до последних дней.

Не боюсь показаться нескромным, но из всех внуков и внучек бабушка больше всего любила меня, наверное, потому, что я был первым. Я ей платил тем же.

Последняя наша встреча состоялась зимой 1974 года. Ей уже было 86 лет. Бедненькая, она страдала астмой. В каждом письме из Тульчина мама писала, что я дол жен торопиться повидаться с бабушкой, которая не переставала спрашивать, почему не приезжает Боря.

У меня оставалась неделя от отпуска, и я решил съездить в Одессу, а на обратном пути заглянуть в Тульчин. Бабушка тогда жила с Фаиной, которая о ней очень заботилась. Зная, что я люблю фаршированного карпа, бабушка решила приготовить его собственными руками.

Вечером, в день моего приезда за богато накрытым столом (Фаина это умела) собралась вся наша одесская родня. В центре стола красовалось большое блюдо с фаршированной рыбой. Я взял кусок, откусил, и вот тебе на – бабушка забыла вынуть кости. Сестра моя Эллочка последовала моему примеру и тоже, удивилась. Мы молча переглянулись. Чтобы доставить бабушке удовольствие, я рыбу съел, больше того, взял второй кусок.

А через день бабушке стало совсем плохо, у нее начались галлюцинации. Мы с Гришей (мужем Полины) то и дело бегали за кислородными подушками. А тут, как назло, закрутила метель, что в этих краях редкость. Казалось, сама природа скорбит о том, что мир покидает еще один чудесный человек.

Состояние бабушки с каждым днем ухудшалось, Мой отпуск таял, а ведь я обещал маме заглянуть к ним. И я решил поехать в Тульчин.

Вечером следующего дня, когда я уже был у мамы, пришла телеграмма о том, что бабушка скончалась. Утром мы все отправились в Одессу, чтобы проводить ее в последний путь. Иногда мне начинает казаться, что она не умирала, дожидаясь нашей встречи…

Дедушка Симха был добрейшим человеком, абсолютно бесконфликтным. По-моему, за всю жизнь и мухи не обидел. Не помню случая, чтобы он на кого-нибудь повысил голос, если даже на то имелась причина.

Среднего роста, правильные черты лица, небольшая бородка клинышком – в его облике было врожденное благородство, я бы даже сказал, аристократизм. Дедушку любили все. Среди сапожников он слыл белой вороной: не пил, не курил, не ругался.

Как завороженный, часами я мог сидеть рядом с ним и смотреть, как ловко он орудует сапожными инструментами. На моих глазах бесформенная кожа постепенно начинала приобретать красивые формы.

Помню, однажды он взял меня с собой на базар, где продавалась всякая всячина – инструменты, скобяные изделия. Это был первый год, когда я пошел в школу. Купил ли он то, что ему было нужно, не помню, а вот мне – маленький рубанок, врезалось в память на всю жизнь. Я его долго берег этот подарок.

Ни дедушка Симха, ни бабушка Хайка верующими не были. Возможно, до революции они в синагогу наведывались, но молящимся дедушку я, например, ни разу не видел Однако главные еврейские праздники исправно справляли. Бабушка вкусно готовила, в такие дни стол ломился от яств.

Лично я больше всего любил праздник Ханука, так как становился обладателем несметного богатства в виде рубля, а то и двух… “Ханука-гелт” я находил под подушкой утром в день праздника. Деньги туда клал дедушка. Недели две я наслаждался мороженым, порция которого стоила пять копеек, семечками и леденцами…

Навсегда остался в моей памяти день, когда дедушки не стало. Май 1941 года выдался особенно жарким. Я сидел на уроке и предавался мыслям о предстоящих каникулах. Вдруг классная дверь приоткрылась, и дежурная, подозвав к себе преподавателя, что-то ему сказала. Тот кивнул головой, потом подошел ко мне.

-Боря, тебе нужно срочно идти домой…

Уже издали я заметил необычное скопление народа. Во дворе нашего дома людей

было еще больше. Кто-то, увидев меня, сказал: “Это – его внук”.

Не успел я перешагнуть порог, как ко мне с плачем бросилась бабушка.

-Боренька, наш дедушка умер!

Как умер?! Еще вчера вечером я с ним разговаривал. Он сидел на своем низком стульчике, сидение которого было сделано из перекрещивающихся полос кожи, и мастерил очередную пару обуви. И вдруг… умер. Это неправильно! Так не должно быть. Мозг отказывался принимать такую вопиющую несправедливость.

Через несколько минут я узнал, как все произошло. В обеденный перерыв дедушка, как обычно, пришел домой. Бабушка пошла на кухню разогреть еду. Вдруг слышит, ее зовет дедушка.

-Хайка, мне что-то нехорошо, сердце…

Она усадила его на диван, принесла подушку.

-Отдохни, пока я накрою стол.

– Пожалуйста, помоги мне снять сапоги…

“И в этот момент,- продолжала рассказ бабушка,- я увидела, как смертельная маска накрывает лицо дедушки. Он откинулся на спинку дивана. Я стала кричать

“Помогите!” Из груди дедушки вырвался хрип, и он умер”.

Неожиданная смерть дедушки вызвала множество проблем. Нужно было сообщить в Ленинград, где жили дядя Яша, Фаина и Полина, два года назад поступившая в тамошний институт иностранных языков. Всем им я отправил телеграммы.

Вечером пришел ответ: немедленно выезжаем. Несложные подсчеты показали, что похороны могут пройти только на третий день. Морга в Тульчине не было. Жара, как назло, стояла невыносимая. Гроб с телом дедушки находился дома. Мне было поручено доставать лед. Установки, которые производили бы лед, в городе тоже отсутствовали. Его заготовляли с зимы и хранили в погребах под толстым слоем соломы. Мы с Мишей Крупником сумками таскали лед и раскладывали его вокруг гроба. Потом поехали встречать на железнодорожную станцию ленинградцев.

Проститься с дедушкой пришло много народу. Он лежал в гробу красивый и молодой. Ведь ему еще не было шестидесяти…

Дедушка Вигдор и бабушка Шифра по папиной линии, сколько я их помню, всегда были старенькими, аккуратненькими и тихонькими. Жили в покосившемся домике из двух комнат и кухни с русской печкой и погребом, который заменял еще неведомый Тульчину, холодильник. Полы в комнатах были почему-то покатые, наверное, тоже от старости.

Дедушка, будучи портным, никогда ни в каких ателье, мастерских, артелях не работал. Поэтому в советское время он постоянно жил под страхом, что нагрянет фининспектор, и его обложат налогом. Все в доме было приспособлено к тому, что если, не дай Бог, это случится, никаких следов работы на поверхности быть не должно. По этой причине входная дверь всегда была на запоре и открывалась она лишь после того, как хозяева убеждались, что опасности нет.

Бабушку Шифру и дедушку Вигдора я по-своему любил, хотя в доме у них появлялся не часто, и то после многократных напоминаний папы и мамы, что нужно их проведать: “ведь они такие старенькие…”

Меня бабушка и дедушка встречали радостно: “Ой, Боренька пришел!” – восклицала бабушка, увидев через окно двери мою круглую, веснушчатую физиономию. Затем раздавался голос дедушки.

-Шифра, ты закрыла погреб?

Дедушка опасался, что я могу туда нырнуть, что неоднократно случалось по забывчивости с бабушкой, каким-то чудом ни разу ничего себе не сломавшей. Далее неизменно следовал вопрос, хочу ли я кушать. Услышав отрицательный ответ, мне предлагалось отведать хотя бы коржиков, которые всегда стояли в вазочке на столе. Бабушка Шифра была неплохим кулинаром, что, кстати, в еврейских семьях не редкость.

Свой визит я старался подгадать к тому часу, когда дедушка совершал молитву. Сама молитва, ни одного слова которой я не понимал, меня интересовала мало, а вот подготовка к ней нравилась: как дедушка не спеша надевает на себя черный балахон (тфилин), такого же цвета широкой лентой прикрепляет ко лбу деревянный кубик. Во всей этой операции была какая-то особая торжественность. Затем в его руках появлялся молитвенник, он открывал его на нужной странице и, покачиваясь взад-вперед, нараспев читал молитву.

Бабушка Шифра и дедушка Вигдор произвели на свет четырех сыновей и одну дочь. У всех судьба сложилась по-разному. Заметную карьеру никто не сделал. Все были тружениками, прекрасными семьянинами, Тульчина не покидали. Когда началась война, все, кроме дедушки и бабушки, решили эвакуироваться. Никакие уговоры и доводы уехать с ними не помогли. “Мы – старенькие,- аргументировал свой отказ ехать дедушка,- никто нас не тронет. Кому мы нужны?”

И дедушка с бабушкой остались в Тульчине. Как и других евреев, их отправили в лагерь, где они и погибли. Они жили тихо, незаметно и также незаметно и тихо ушли в мир иной…

А теперь о более веселых воспоминаниях. В Тульчине начались мои первые спортивные увлечения. Центральное место, разумеется, занимал футбол. Моя любовь к этому виду спорта многие годы оставалось неизменной. Менялись только мячи. Вначале были тряпичные и резиновые. Последние доставляли немало хлопот: стоило появиться маленькой дырочке, как тут же при ударе они сплющивались, и приходилось какое-то время ждать, когда соблаговолят самоокруглиться. С тряпичными было проще, потому что они вообще не имели формы, и им нечего было терять.

Потом появились мячи надувные, с которыми тоже было немало мороки, так как камеры быстро приходили в негодность. Кроме того, их надо было зашнуровывать, и если шнуровка попадала в голову, как минимум, синяк обеспечен.

Но все эти мелочи меркли на фоне азарта спортивной борьбы, который охватывал нас, ребят, собравшихся на каком-нибудь пустыре или на школьном стадионе, не очень отличавшемся от того же пустыря.

У нашего футбола были свои неписаные правила. Желающие играть делились на две команды. Происходило это на демократической основе. Два лидера, чей футбольный авторитет сомнения не вызывал, устраивали “аукцион”:

-Я беру Вову!- говорил один.

-А я Сему!- говорил второй.

-Я Гришу!

-А я Борю!

И так далее. “Лишний”, при нечетном числе футболистов, становился судьей. При комплектовании команд не обходилось и без конфликтов, вызванных расхождением в оценках игроков. Но они быстро улаживались, потому что всем не терпелось скорее начать игру.

Затем разыгрывались ворота – никто не хотел играть против солнца. Воротами, как правило, служили булыжники, кучка камней, либо школьные сумки, ранцы, если дело происходило после уроков.

Играли в чем попало, но в ботинках запрещалось, чтобы не нанести травму сопернику. Чаще всего играли босиком, поэтому подошвы ног мало чем отличались от той же части ботинок. Особенно доставалось большому пальцу ударной ноги, в моем случае, как у левши, – левой. Если палец втыкался в ногу противника, то это полбеды, а вот, когда в землю – без кровоточащей ссадины дело не обходилось. Но на этот случай у нас имелось весьма эффективное средство в виде замазки из слюны и… пыли. Замазку мы накладывали на ранку и снова устремлялись в бой.

Пишу это, и самому не верится, было ли такое на самом деле. Ведь могли заработать столбняк или другую заразу. Но, во-первых, над этим никто не задумывался. А, во-вторых, если бы даже знали о грозящей опасности, то не поверили бы, потому что никто из мальчишек ни разу не пострадал – значит, это – очередная утка взрослых. Возможно, у этого феномена и есть другие объяснения: пыль и слюна тогда были стерильными, но я их не знаю.

Футбольный опыт, полученный в Тульчине, пригодился спустя много лет, когда я уже учился в институте, где больше был известен как волейболист. Что я делал в волейболе с моим ростом? Говорят, неплохо играл в защите, иногда даже вытягивал “мертвые” мячи, точно распасовывал. Наверное, по этим же причинам, работая после окончания института в Таджикистане, я выступал за команду “Динамо”, неоднократного чемпиона республики, и даже за сборную Таджикистана, участвуя в зональных соревнованиях на первенство страны, за что получил первый разряд.

Моя футбольная карьера кончилась неожиданно. После четвертого курса нас, ребят, отправили на военную переподготовку в Рязанское пехотное училище. И хотя за плечами у меня был более, чем трехлетний опыт войны, я вместе со всеми вынужден был заниматься строевой подготовкой, изучать Устав, выполнять приказы сержанта – командира отделения, изо всех сил старавшегося показать “интеллигентам” из Москвы, почем фунт солдатского лиха. До сих пор слышу его, полные злорадства команды: “Встать!”, “Ложись!”, “Вперед, по-пластунски!”, “За-а-певай!”

Беспросветные армейские будни иногда окрашивались в светлые тона. Правда, получить удовлетворение от праздника мне не довелось.

Вместе с нами в училище военную подготовку проходили студенты из других институтов, кажется, МГИМО и Внешторга. И вот, в один из воскресных дней, по инициативе сопровождавших нас зав. военными кафедрами, был устроен футбольный матч, по слухам, на дюжину коньяка.

Я тоже был включен в команду, и, как левша, отправлен на левый край. Первый тайм, к неудовольствию начальства, закончился нулевой ничьей. В перерыве с командами была проведена соответствующая политико-воспитательная работа, и на вторую половину игры соперники вышли с желанием “победить или умереть”.

Дальнейшие события развивались для меня следующим образом: в один из острых моментов я получил отличный пас и, набрав скорость, стал приближаться к воротам противника. В самый решающий момент, когда я отвел ногу, чтобы нанести победный удар (достиг бы он цели или нет, сказать не берусь), я получил сзади удар по ноге. Ойкнув, сел на траву. С поля меня уже увели. В санчасти определили небольшой разрыв мышцы. Признаться честно, меня это сильно расстроило, так как недели две не ходил на строевые занятия.

Но если думаете, что после случившегося я с футболом расстался, то ошибаетесь. Судьбе угодно было распорядиться так, что где-то в середине 50-х, работая в издательстве “Физкультура и спорт”, я был назначен редактором футбольных программ. Это было время, когда в Москву все чаще стали наведываться зарубежные команды.

В мои обязанности входило не только редактировать, но и писать программки, поддерживать связь с типографией, следить за тем, чтобы они вовремя попадали на стадион “Динамо” (“Лужников” тогда еще не было), где проходили международные встречи. Несмотря на то, что объем работы был достаточно велик, мне нравилась вся эта круговерть.

Немаловажным плюсом было и то, что накануне матча в моем распоряжении оказывалось два десятка билетов на стадион, что по тогдашним меркам считалось несметным богатством, потому как достать билетик на международный матч было почти невозможно. А мне их давал “для дела” сам директор стадиона Тимофеев, личность любопытнейшая, бывший кадровый работник органов. Рыжеватый, невысокого роста, он был грозой для служащих стадиона – хозяйства непростого. Но зато на главной арене, благодаря его жесткой дисциплине, царил образцовый порядок.

Большую часть билетов я отдавал друзьям, но перепадало и типографским работникам, от которых зависел своевременный выпуск программ, а также издательскому начальству, у которых были свои нужные люди.

Поскольку писать программки приходилось самому, а сведения о приезжающих командах были скудны, болельщикам же хотелось сообщить что-то новенькое, интересное, то приходилось встречать зарубежных гостей и, по возможности, тут же брать интервью у руководителей делегаций, тренеров. Если по горячим следам это не удавалось, то делал я это во время приемов, которые устраивались вечером в дни приезда обычно в ресторане “Москва”.

Приемы эти мне запомнились прежде всего столами, которые ломились от обилия и разнообразия блюд – икра, всевозможная рыба, колбасы и прочие деликатесы. О напитках и говорить нечего.

Гости ели мало, пили еще меньше, чего нельзя сказать о гостеприимных хозяевах в лице работников отдела футбола, представителей судейской коллегии и вашего покорного слуги. Правда, в силу природной застенчивости, я старался держать себя в цивилизованных рамках.

Комитетские работники, побывавшие не на одном таком приеме, хорошо усвоили ресторанное правило: в счет, кстати, он был открытым – трать сколько нужно – включались только откупоренные бутылки, закрытые в конце приема уносились официантами обратно. Поэтому наши старались как можно больше откупорить с тем, чтобы потом прихватить их с собой.

Итогом моего тесного общения с футболом явились две небольшие книжонки, написанные мною в соавторстве (так значилось на титульных листах, хотя писал я их один) с ответственными сотрудниками отдела футбола. Директор издательства считал, что одного моего имени недостаточно. Первая брошюра называлась “Соревнования по футболу 1954 и 1955 г.г.”, вторая, более солидная – “256 международных матчей 1957 года”.

Любовь к футболу у меня осталась на всю жизнь, но сегодня я выступаю только в роли болельщика. Не отрываясь от телевизора, до поздней ночи смотрел я почти все матчи чемпионата “Евро-2000”. Огорчался, что там нет представителей отечественного футбола, который последние годы, к сожалению, не слишком радует. Пока мне больше других нравится английский футбол с его высочайшим профессионализмом и самоотдачей. Особенно люблю команду “Манчестер Юнайтед”…

Но вернемся к моим первым спортивным увлечениям. Зимой на передний план выходили коньки и лыжи, несмотря на то, что тульчинский климат не очень располагал для этого.

В коньках, как это было в футболе, я тоже постепенно эволюционировал. Начинал на самодельных – деревянный брусок, внизу посреди толстый провод. Иногда это устройство делало вид, что скользит. Потом появились настоящие “снегурки”, их сменили “нурмасы”, а когда приехал в столицу, то стал на “гаги”. Не пробовал кататься лишь на беговых.

В Москве вначале ходил на каток “Динамо”, что на Петровке, недалеко от дома.

Но он был больно элитарным. В Центральном парке имени Горького было куда веселее и свободнее, особенно на “Люксе”. Иногда мы с Эдиком Розенталем – моим самым близким другом, речь о нем впереди, отправлялись туда и выкаблучивались перед девчонками. Центральный парк находился напротив Эдькиного дома, через Москва-реку. Так что после катания мы заходили к нему, чтобы восполнить затраченные калории во время конькобежного шоу…

В лыжах до самоделок я не опускался, а сразу встал на настоящие. В лыжи влюблен по сей день. Много лет подряд мы с Эдиком, у которого дача в подмосковном Болшево, почти каждую субботу и воскресенье совершали лыжные вылазки в лес, получая от этого огромное удовольствие.

Увлекался я в детстве и гимнастикой. В школе работала гимнастическая секция. Но заметных успехов в этом виде спорта не добился. Больше других снарядов я любил брусья, наверное, потому, что на них у меня получалось лучше, особенно стойки. Впрочем, стойки я умел делать и до этого на земле, запросто ходил на руках, делал кульбиты и даже сальто. Это неудивительно, так как мечтал стать… клоуном.

Гимнастику сменил бокс. Здесь была строгая дисциплина. Прошло несколько месяцев, пока мы перешли от, так называемого, боя с тенью – воображаемым противником – к тренировкам со спарринг-партнером. Нас разбили на пары. Моим партнером, нетрудно догадаться, стал Миша Крупник, у которого, кстати, от рождения нос был чуточку свернут набок. Я ему пообещал, что если он будет хорошо вести себя, нос выпрямить.

Вообще Мишка был очень веселым, остроумным и талантливым парнем. Писал стихи, пользовался успехом у девчонок. Во время войны ему многое пришлось пережить: и лагерь, и нелепую смерть младшей сестры. В дальнейшем жизнь его тоже не слишком баловала. Для него в других главах тоже найдется место…

Но вот наступил долгожданный день, когда тренер решил, наконец, показать, чего добились его ученики в боксе. Были устроены показательные бои, на которые разрешалось пригласить родителей, знакомых. Мама тоже решила посмотреть, на что ее любимый сыночек тратит столько времени и сил, потому что после тренировок я, к удовольствию мамы, не только сметал со стола все, что она подавала, но и мгновенно засыпал, причем, без книги, что со мной случалось крайне редко.

К удивлению организаторов спортивного праздника, посмотреть на то, как ребята будут колотить друг друга, собралось немало народу, что еще больше поднимало воинственный дух юных боксеров. Перед выходом каждой новой пары на импровизированный ринг, сооруженный в спортивном зале школы, тренер напоминал, что ни в коем случае нельзя наносить удары, а только имитировать их. Бой – показательный, хотя и в настоящих боксерских перчатках.

Наказ этот соблюдался, в лучшем случае, минуту. Потом, откуда не возьмись, появлялась агрессивность, жажда победы и, словно петухи, ребята набрасывались друг на друга. Тренер, одновременно выполнявший и роль судьи, только успевал разводить дерущихся. Тем не менее, некоторые все же успевали нанести противнику парочку чувствительных ударов и столько же получить в ответ.

Сценарий моего поединка с Мишей был таким же. Я, как и обещал, умудрился расквасить ему нос. У меня под глазом все рельефнее стал вырисовываться синяк. Наш бой, несмотря на одобрительные крики жаждущих крови мальчишек из числа зрителей, был досрочно остановлен. “Боксеров” помощник судьи увел в раздевалку.

От увиденного мама, разумеется, была в шоке. Можно лишь предполагать, какие страсти-мордасти рисовало ее воображение – я без глаза, без носа… По дороге домой она, не переставая, возмущалась: “Куда смотрит директор и учителя?!” Этот же вопрос она задала дома папе, но ответа тоже не получила. Я-то знал – никуда! – но молчал, не желая еще больше накалять и без того напряженную обстановку.

Несмотря на то, что на моем лице и так все было красноречиво написано – синяк к тому времени успел окончательно оформиться, – мама не пожалела красок на описание зрелища, свидетелем которого она имела “удовольствие” быть. Ее возмущению не было предела. Папа молча слушал, изредка с укором поглядывая на мой синяк. К концу он имел неосторожность промолвить:

-М-мда!

-И это все, что ты можешь сказать?- спросила мама. – Ведь он мог остаться без глаза!

-Циличка, а что я должен сказать?

-Чтобы его ноги больше не было в боксе.

-Боря, ты слышишь, чтобы твоей ноги больше не было в боксе…

Этим заявлением его воспитательский порыв не закончился.

-Между прочим, что-то давно я не видел, чтобы ты брал скрипку в руки?!

Вот тебе и мужская солидарность! Такого «предательства» я от папы никак не ожидал. При слове”скрипка” мама оживилась.

-Вот-вот! Вместо того, чтобы учиться играть, как все порядочные мальчики, он

занялся идиотским боксом. С ума можно сойти!

Противоборствующие стороны тогда не знали точку зрения выдающегося итальянского композитора Россини, что нет пытки мучительней, чем обучение музыке!..

Папа, не меньше мамы, любил меня и Эллочку, но никогда об этом вслух не высказывал, не обнимал нас, не целовал. Однако любое событие, имевшее к нам хоть какое-то отношение, его волновало. При этом он умудрялся внешне сохранять видимость спокойствия.

Мама, наоборот, в себе никогда ничего не могла удержать: ей обязательно нужно было обо всем, что касалось ее детей, с кем-то поделиться – и хорошим, и плохим. Хотя последнего она в нас почти не находила, так, детские шалости. Зато хорошего – вагон и маленькая тележка: и самые красивые, и самые талантливые, и самые, добрые, словом, все “самые”. Она явно страдала распространенной во многих еврейских семьях, родительской слепотой…

Папа был совершенно прав, когда заметил, что я давно не соприкасался со скрипкой. Не соприкасался по двум причинам. Первая – мне осточертело пиликать всякие гаммы, этюды. Вторая – нижняя дека инструмента, на котором я музицировал (не Страдивари и даже не Амати), дала трещину после того, как я попытался балансировать скрипкой на указательном пальце. Выполняя этот номер на только что вымытом, скользком полу, я, при всей своей ловкости, не удержался и вместе со скрипкой шлепнулся.

Трещинка получилась небольшой, и при желании можно было продолжить учебу. Но на то должно было быть желание, и я с легким сердцем спрятал скрипку в футляр, стараясь о ней не вспоминать. Для мамы с папой я, конечно, придумал легенду, мол, скрипка нечаянно выскользнула из рук.

В Тульчине во многих интеллигентных семьях считалось хорошим тоном учить детей музыке, если им даже слон на уши наступил. Мальчиков – на скрипке, девочек – на рояле. Кажется, я уже упоминал, что Эллочка вообще избрала профессию музыкального педагога, а ее дочь Жанночка пошла еще дальше: с отличием окончила музучилище по классу фортепиано при Московской консерватории, и только чудо спасло ее от того, что она не продолжила карьеру музыканта, в итоге пополнив бы собой ряды не очень нужных пианистов.

Но первой жертвой “хорошего тона” в нашей семье стал я. Лет в шесть мне купили скрипку-четвертушку, и я стал брать уроки у… бывшего попа, один глаз которого был прикрыт черной повязкой, от чего он больше походил на пирата, хотя на самом деле был весьма обходительным и на редкость мягким человеком. Ходил он всегда в одних и тех же сапогах, которые, по всей видимости, остались еще со времен службы в царской армии. Нотную азбуку знал хорошо, а так как слух у меня был неплохой и схватывал я все быстро, то вскоре появились первые успехи. Это позволило маме сделать вывод, что в доме растет новый Ойстрах.

Мои занятия со священнослужителем, который, наверняка, не по своей воле переключился на преподавание музыки, продолжались более года. Потом у меня появился новый педагог, можно сказать, полупрофессионал, с неоконченным консерваторским образованием. Поговаривали, что он занимался в Одессе у самого Столярского – педагога выдающегося, который к себе в класс абы кого не брал.

Мой новый музыкальный наставник работал бухгалтером в банке, что автоматически включало его в число наиболее уважаемых людей города. Как он появился в нашем доме и узнал, что в нем проживает будущая скрипичная звезда, догадаться не трудно. Наверняка, пришел с женой, чтобы заказать пальто или костюм. На глаза ему попалась скрипка, и он поинтересовался, кто на ней играет. Мама не без гордости указала на меня и в подтверждение своих слов заставила сыграть какой-то этюд, по окончании которого Эммануил Григорьевич, скрипач-бухгалтер, заметил:

-У мальчика определенно есть способности…

Этого было достаточно, чтобы мама с несвойственной ей настойчивостью стала упрашивать гостя позаниматься со мной. Напор был столь велик, а сопротивляемость будущего моего учителя столь низкой, что «сделка» тут же состоялась, и два раза в неделю я стал ходить к Эммануилу Григорьевичу домой.

Мой новый музыкальный наставник, в отличие от предыдущего, был невысокого роста, кругленький, с мягким, добродушным лицом. Говорил всегда тихо, не припомню случая, чтобы хоть раз он вышел из себя, хотя поводов для этого я доставлял достаточно.

Считается, что у хороших музыкантов пальцы, как правило, длинные и тонкие. У Эммануила Григорьевича были пальчики-сардельки. Но то, что они вытворяли на скрипке, передать трудно: бегали, как ошалелые по струнам, заставляя инструмент то плакать, то смеяться, то нежно ворковать. Дома я пытался проделать то же самое но куда там…

Это “но” плюс слабохарактерность учителя, помноженные на мое нежелание осваивать музыкальную науку, сделали свое черное дело. К тому же я имел глупость обещать не меньше часа ежедневно упражняться. Ну, скажите, мог ли я сдержать слово, если ребята в это время гоняли на дворе мяч или загорали на пруду? Конечно, нет. Потом произошел казус со скрипкой, к которому Эммануил Григорьевич отнесся философски:

-По-моему, есть смысл купить Боре другую скрипку, тем более, старая ему уже мала.

Дальше еще больше.

-Я готов заниматься с ним бесплатно,- совсем разошелся мой учитель. – Мне кажется, из него может получиться неплохой скрипач…

Я моментально представил себя в составе клезмер, который играл на дяди Яшиной свадьбе, и мне стало невероятно грустно.

Трудно сказать, чем закончилась бы моя музыкальная эпопея, не заболей я скарлатиной. Болезнь отодвинула все на задний план. Мама почти не отходила от моей постели, навещала даже ночью.

Когда кризис миновал, меня стали доводить до кондиции. И довели. Видя мое упорное безразличие к музыкальной карьере, мама с папой, по-видимому, решили не мучить ребенка, но новую скрипку, на всякий случай, купили, а вдруг я воспылаю к ней любовью. Любовь во мне так и не вспыхнула, но время от времени я вынимал скрипку из футляра и подбирал популярные мелодии. Мама была в восторге. Она не раз вспоминали слова Эммануила Григорьевича о том, что из меня мог бы выйти скрипач. Иногда мама еще добавляла, если бы я не был таким лентяем…

Но к музыке равнодушным не остался. Сколько себя помню, она всегда была со мной. Неважно, какая – классическая или эстрадная, главное, чтобы хорошая.

Сегодня, когда я слушаю великих музыкантов, певцов, я испытываю ни с чем не сравнимое удовольствие. Меня охватывает какое-то внутреннее волнение. Я вместе с исполнителями поднимаюсь в заоблачные высоты удивительного мира звуков, которые сливаются то в грохочущий океан, то в журчащую речушку, меняя все время краски, тона и полутона.

Часто, сидя перед телевизором и слушая серьезную музыку, я аплодирую композитору, дирижеру и оркестру за то, что хоть на короткое время они вознесли меня над повседневностью, приобщили к настоящему Искусству. Паваротти, Архипова, Доминго, Хворостовский, Гвердцители, Басков, Кобзон, Пугачева – вот только несколько имен, которые первыми пришли на ум…

Знаю, мое объяснение в любви к музыке звучит пафосно, но я пишу то, что чувствую…

Как и все дети, я любил кино. Кинотеатр в Тульчине несомненно относился к городским достопримечательностям прежде всего потому, что был специально построен для этой цели. Каждые три дня в нем показывали новый фильм. Мы, мальчишки, считали своим долгом увидеть его непременно в первый день. Почему в первый, объяснить не могу.

Примерно за час до открытия билетной кассы, перед кинотеатром выстраивалась очередь. За несколько минут до начала продажи возбужденная толпа втискивалась внутрь здания, и начинался заключительный акт трагикомедии.

-Балбес, куда ты лезешь без очереди?

-Сам без очереди. Слышь, отпусти рукав, а то врежу!

-Сопляк, ты что не читал афишу, что детям до 16 лет вход строго запрещен? А у тебя еще молоко на губах не обсохло.

-Ой, не жмите так – здесь беременная…

-Как вам это нравится? Ей еще кино нужно!

Последующие два дня людей у кассы почти не было, покупай хоть сто билетов.

У ребят были свои, сугубо личные, взаимоотношения с кинематографом. Они строились на том, что не всегда удавалось выпросить у родителей денег на билет. Кроме того, старшее поколение свято соблюдало правило: раз написано, что детям до 16 лет фильм смотреть нельзя, значит нельзя. Нам же особенно хотелось посмотреть именно запретные фильмы, хотя, перебирая их в памяти, не могу припомнить хоть одного, который действительно нельзя было детям показывать. Тем более, что у подавляющего большинства юных кинозрителей откровенные кадры вызывали своеобразную реакцию: “Мура собачья. Все время целуются. Вот “Чапаев” – это да!”

Поскольку противоречия между обеими сторонами – родителями и детьми – не всегда удавалось мирно решить, то вторые иногда прибегали к испытанному временем и не одним поколением способу – попытаться проникнуть в зал зайцем. План безбилетного прохода оригинальностью не отличался. Несколько мальчишек, сложив свои финансовые ресурсы, покупали пару билетов. Вручались они тем, чей вклад был весомее.

Счастливчики на законных основаниях проходили в фойе, потом с первым же звонком, возвещавшим о начале сеанса, входили в зрительный зал. А когда гас свет, незаметно открывали одну из выходных дверей. Через нее и просачивались остальные участники операции.

От “зайцев”, в свою очередь, тоже требовалась незаурядная сноровка, потому как за ними охотились билетерши. Не обходилось и без проколов. Наказание обычно выражалось в пинке с малокультурным напутствием “Пошел вон, хулиган!”

Я очень редко участвовал в подобных операциях: боялся, узнают родители, а еще хуже, если свидетелями позора станут знакомые…

Еще одна тульчинская достопримечательность – пруд, с которым у меня связано немало воспоминаний. Рядом с прудом жила моя первая любовь Валя Кравчук. Здесь же находился пляж, где мы, ребята, проводили большую часть дня, купаясь до посинения, загорая до такой черноты, за которой следует обугливание…

Словно не прошло с тех пор много десятилетий, перед глазами деревянная купальня, напоминавшая однокрылый самолет. Правое крыло – женская раздевалка, левое – мужская. Фюзеляжем был мостик, соединяющий сооружение с берегом.

Сейчас всего этого нет в помине, точно так же, как и голопузой детворы, когда-то заполнявшей пляж. В такие дни он напоминал улей. Разноцветные пледы, одеяла, подстилки, уставленные баночками, скляночками, термосами, бутылочками. Это молодые мамы вывозили на природу свои чада, которые, в зависимости от возраста, либо спали в тени, либо играли в песочек, либо гоняли мяч.

Летом население Тульчина увеличивалось минимум вдвое за счет приезжих из Москвы, Ленинграда, Киева и других городов. Отдыхающих привлекали не только низкие цены на продукты, но и их качество – расслаивающийся крестьянский творог, сметана, в которой ложка стояла, как солдат на посту, ароматное сливочное масло, продававшееся почему-то на листьях лопуха, якобы, сохранявших вкусовые качества и предохранявших от солнца.

А мясо, куры – все парное. Если в доме готовилась курица, то аппетитный запах от нее разносился в радиусе полукилометра. О фруктах и овощах вообще не шла речь. Проблема заключалась в другом – куда их девать. Соответственно и цены были символические – не раздавать же их даром.

Привезет в базарный день крестьянин из близлежащего села возок яблок и мается целый день на рынке, потому что еще с десяток таких же возов прибыло из других мест. Большой удачей считалось, если продал половину.

А что делать с оставшимися яблоками? Везти обратно нет смысла: дома этого добра навалом. Да и лошадь жалко. И ищет наш незадачливый продавец укромное местечко, чтобы незаметно вывалить непроданный товар, а то, если увидят, могут оштрафовать или, чего доброго в милицию спроводить. Освободившись от яблок, крестьянин что есть мочи гонит лошадь от греха подальше.

Привлекала отдыхающих и природа. Стоило чуточку отойти от пляжа, в любую сторону, как открывалась необычайно красивая картина: деревья, склонившиеся над водой, заросшие камышом берега, бархатистые палочки, белые водяные лилии, словно звезды, рассыпанные по небу, а рядом большие зеленые листья. И все это на фоне первозданной тишины, нарушаемой только стрекотом кузнечиков и едва слышным жужжанием стрекоз…

Здесь я малышом научился плавать. Двоюродный брат Саша, который был старше на несколько лет, отводил меня подальше от берега, где поглубже, и отпускал. По законам физики я тут же отправлялся на дно. Но тогда срабатывал инстинкт самосохранения, и я выныривал, изрядно наглотавшись воды. Затем медленно под надзором тренера-самоучки брал курс на купальню. Там имелись спасительные перила, за которые можно было ухватиться.

Всего этого, как понимаете, ни мама, ни папа не видели, а то бы всем досталось на орехи. Точно так же никто из них не знал, что однажды, было это в классе пятом, я, почти как Остап Бендер, попал под лошадь. Но тот потребовал у газеты, сообщившей об этом факте, опровержения, что не он, а лошадь отделалась легким испугом. Я же этого делать не стал, так как на самом деле пострадал я сам и никому, кроме Миши Крупника, эту тайну не доверил, и то потому, что нуждался в помощи.

Произошло это так. Утром я отправился на речку дорогой, которой до этого ходил, может быть, сотни раз и ничего со мной не случалось. Когда до конечной цели оставалось свернуть лишь проход, ведущий прямо к пляжу, рядом оказалась телега, совершавшая точно такой же маневр, что и я.

Как любитель животных, я решил пропустить лошадь первой и встал на бугорок на самом углу поворота. Когда телега поравнялась со мной, я неожиданно соскользнул с бугорка и очутился под задним колесом, которое проехало по моему животу, оставив на нем широкий и глубокий след.

Спасло меня от тяжких последствий, я считаю, два обстоятельства. Первое – подвода была не груженной, и второе – я инстинктивно, что есть силы напряг мышцы живота, и колесо по касательной соскользнуло. Брюшной пресс был у меня тогда что надо!

Рана долгое время гноилась, я как мог, обрабатывал ее, перебинтовывал. Мишка доставал необходимые для этого йод и бинт. Трудно вообразить, какой поднялся бы переполох, если бы я посвятил домашних в случившееся. Определенно на какое-то время мне было бы категорически запрещено ходить на озеро. Кстати, мама с папой об этом происшествии так и не узнали…

Спустя много лет наступила пора познакомиться с тульчинским прудом и моему сыну Генке. Мы часто приезжали к бабушке с дедушкой на отдых, подгадывая под разгар фруктово-овощного сезона. Купальню он уже не застал. Несколько столбиков, сиротливо выглядывавших из воды, свидетельствовали, что когда-то здесь стояло сооружение.

Так как других развлечений у нас не было, то в жаркие дни мы отправлялись на пруд. Гнетущее впечатление производила заброшенность этих мест, где еще недавно жизнь била ключом. Только акробатические прыжки рыб, выскакивающих на поверхность, чтобы глотнуть воздуха, потому что под водой от перенаселенности его не хватало, нарушали неестественный покой. Потом я узнал, что пруд передан рыбхозу, который стал разводить в нем карпа. Естественно, чиновники были довольны: нет пляжа, купальни, нет и отдыхающих – меньше мороки. Но поскольку наверняка, найдутся желающие полакомиться свежей дармовой рыбкой, то вдоль окружности пруда красовались объявления, предупреждавшие, что ловить рыбу категорически запрещено под угрозой штрафа.

Не раз мы с Генкой наблюдали, как в том месте, куда мы бросали кусочки хлеба, через минуту-другую вода начинала словно закипать от огромного количества рыб. Иногда имели мы удовольствие видеть и тех, кому поручено было охранять это богатство. Мне рассказывали, что именно они, стражи порядка, как раз и занимались браконьерством, предлагая рыбу по цене вдвое ниже магазинной.

В остальном прилегавшие к пруду места изменились мало: тот же камыш, белоснежные лилии, склонившиеся над водой плакучие ивы, фруктовые сады, но не такие ухоженные, как раньше. Уж я-то хорошо знал, какими они были. Мы с ребятами излазили их вдоль и поперек, “воруя” яблоки, груши, сливы. Слово “воруя” я сознательно взял в кавычки, потому что подобные набеги воровством не считались – большая часть фруктов все равно пропадала…

Генка не по годам рано стал проявлять самостоятельность. Он прекрасно ориентировался в лабиринте переулков и улочек, которых в Москве на Таганке, где мы тогда жили, было великое множество, демонстрируя при этом незаурядную зрительную память. Она осталась у него до сих пор, несмотря на то, что отметил свое 50-летие.

Поэтому, когда однажды в Тульчине он попросил меня отпустить его одного на пруд, в тот день мама чем-то меня загрузила, возражать я не стал, взяв с него слово, не купаться и не ловить рыбу. Я знал за ним эту слабость: дома он не раз говорил, что когда вырастет, обязательно купит спиннинг. “Угрозу” он свою не выполнил, а вот охотничье ружье купил.

Мама с папой всегда радовались нашему приезду, но очень не любили, когда мы куда-то уходили, хотели, чтобы все время были рядом. “Ведь вы приехали на несколько дней! Потом целый год жди…”- аргументировала мама свою нелюбовь даже к коротким расставаниям.

Самостоятельность Генки вообще не укладывалась в ее голове: “Как ты можешь отпускать его одного?!” Я старался маму успокоить. Но спокойной она становилась только тогда, когда на пороге появлялся ее внук целым и невредимым…

Прошло, наверное, больше часа, как Генка отправился на пруд. У меня постепенно тоже начали скрести кошки на душе – правильно ли я поступил, отпустив его одного. Наконец, смотрю, в конце двора появляется знакомая фигура. Рубашонка спереди оттопырена. Что-то там наверняка запрятано.

– Гена, а что у тебя за пазухой?

– Рыба.

– Какая рыба?

– Карп.

– Ты же обещал, что не будешь ловить. Тебя могли поймать, хорошенько отлупить и отвести в милицию. Ты это понимаешь?

– А я запрятался в камышах…

– Где ты взял удочку, пограничник? – Я начал постепенно оттаивать.

– Сам сделал. Крючок привез из Москвы, толстую нитку взял у дедушки, а палочку нашел на дороге.

– А на крючок, что нацепил?

– Кусочек хлеба…

Генка вытащил из пазухи килограммового карпа. Дальнейшее расследование смысла не имело. В его возрасте, с его авантюрным, непредсказуемым характером трудно было удержаться, чтобы не совершить что-то остросюжетное.

Мама, которая тоже не одобрила поступок Гены, карпа, тем не менее, зажарила, и мы за милую душу его съели, кроме рыболова, который вообще рыбу не ел, так как боялся костей…

О Тульчине и о том, что с ним связано, я мог бы еще многое рассказать. И не потому, что здесь прошли мое детство, я узнал, что такое любовь, дружба. В родительском доме был заложен фундамент моих нравственных принципов, моя жизненная философия. И хотя процесс этот был во многом стихийным, он, мне кажется, дал не очень плохие результаты. Но об этом судить не мне…

Какой смысл вкладывал великий Пушкин в слова “И над холмами Тульчина…”- знал он один. Возможно, он имел в виду дух свободы, который витал над этими холмами, неповторимую красоту тех мест.

Для меня же холмы эти священны. Они освещены не только радостью бытия, любовью, яркими впечатлениями, а тем, что здесь нашли свой покой самые дорогие мне люди – мама и папа.

Их нет, но они всегда со мной.

 

Глава вторая

“НА ВОЙНЕ КАК НА ВОЙНЕ”

… Судьбе было угодно распорядиться так, что за свою жизнь я побывал во многих странах. В каждой находил что-то интересное, привлекательное. Но когда меня спрашивают, где мне больше всего понравилось, я неизменно называю Австрию, Югославию и Швейцарию.

К Югославии и Швейцарии мы еще вернемся, поскольку воспоминания о них относятся к более позднему периоду. А сейчас снова об Австрии, где я прожил целых полгода, и которая стала для меня после окончания войны, пусть на непродолжительное время, очень близкой.

Так получилось, что у меня была возможность довольно хорошо познакомиться с этой удивительной альпийской страной, вернее с ее частью, которая временно находилась под нашей юрисдикцией. Оккупационный режим в Австрии четырех союзных держав СССР, США, Великобритании и Франции был отменен лишь в 1955-м

Знакомству способствовало то обстоятельство, что за несколько месяцев до Победы меня взяли в армейскую художественную самодеятельность, и мы часто выступали с выездными концертами в воинских частях и перед населением.

Как попал я в самодеятельность, убей Бог, не помню. Скорее всего, произошло это так: искали подходящих людей, и художественному руководителю, младшему лейтенанту Виктору Яковлевичу Мееровскому кто-то, по-видимому, сказал, что у минометчиков есть парень, который подражает Чарли Чаплину, ходит на руках и вообще веселый…

Виктор Яковлевич – профессиональный режиссер, окончивший Московский театральный институт, был человеком сугубо гражданским, рафинированным интеллигентом. Военное обмундирование шло ему, как корове седло. Посмотрев, что я умею, он, судя по всему, остался удовлетворен. Кстати, и в дальнейшем он относился ко мне очень доброжелательно, я бы даже сказал, опекал.

Со своей стороны, я ему платил тем, стараясь как можно лучше выполнять свои обязанности. А их у меня было достаточно: в акробатическом этюде, как верхний я завершал пирамиды, танцевал в массовках. Но лучше всего, мне кажется, удавался Чарли Чаплин, Это было сугубо индивидуальное творчество, поэтому доставляло особую радость.

Чудом сохранилась у меня вырезка из фронтовой газеты: “Веселым смехом встречают бойцы похождения Чарли Чаплина, исполненные старшим сержантом Гольденшлюгером.” А вот строка из программки театрализованного концерта, представленного на фронтовой смотр: “Акробатическая эксцентриада – исполнители гв. рядовые Пляцок, Неклеса, Гольденшлюгер”. Автор программки то ли по ошибке, а может, нарочно уровнял всех нас троих в звании, меня понизив.

Виктор Яковлевич, несомненно, был человеком талантливым. Говорил скороговоркой, сердился, когда его не понимали с полуслова. Как натура художественная и впечатлительная был импульсивен, но злобы не таил. Вспыхнет и тут же отойдет. Смеялся редко. Должно было произойти нечто из ряда вон выходящее, чтобы он дал волю смеху. Таким я его видел буквально считанные разы, в том числе, когда…

В тот день наш ансамбль, насчитывавший всего дюжину артистов, кстати, были среди них и профессионалы, проходил санобработку. Это – баня с выдачей чистого белья. Когда подошла моя очередь получать белье, выяснилось, что моего размера нет, и мне всунули первый попавшийся комплект, на несколько размеров больше, чем я носил. Вечером, только я улегся в кровать, раздается стук в дверь. Спрашиваю, кто там?

-Это я, Виктор Яковлевич.

Открываю. Увидев меня, он сказал “Ой!” и, ухватившись за живот, начал громко хохотать, периодически выпрямляясь для того, чтобы еще раз взглянуть на меня и снова ойкнуть.

Наверное, я действительно выглядел смешно: в кальсонах, которые доходили до подмышек, и я локтями поддерживал их на этом уровне, чтобы не свалились, в рубашке, свисавшей почти до пола. Чтобы доставить гостю максимум удовольствия, я еще немного подыгрывал. Словом, спектакль получился…

В 70-х годах я несколько раз встречал Виктора Яковлевича на Арбате. По-моему, мы оба были рады этим встречам. Фамилия Мееровский в ту пору часто попадалась в титрах Центрального телевидения, как режиссера постановок. С середины 80-х она исчезла…

В Австрии нашей театральной штаб-квартирой долгое время был небольшой городишко Мельк, километрах в 70 от Вены. Самым примечательным и посещаемым зданием в Мельке была церковь – кирхе.

Как и все провинциальные городки, Мельк вел полусонный образ жизни, что после трехлетнего военного кошмара поначалу не вписывался в привычное сознание. Некоторое оживление вносили разместившийся в здании школы медсанбат, наша художественная самодеятельность, а также рота связи и разведрота – ребята на подбор.

Судя по внешнему виду домов, мощеным дорогам и выложенным плиткой тротуарам, местное население до нашего прихода жило неплохо. За счет чего, сказать трудно, так как никакой промышленности в Мельке не было.

Среди более или менее приметных зданий выделялись еще муниципалитет, кинотеатр, на сцене которого мы выступали. Кстати, здесь я впервые посмотрел несколько фильмов с участием великолепной Марики Рокк “Девушка моей мечты” и “Кора – Терри”.

Моим временным жилищем стал флигель во дворе дома профессора, так здесь величали преподавателей школы, человека скромного, обходительного, лет 55. В его часть дома я старался заходить как можно реже, чтобы не нарушать покой. Мне кажется, он тоже ценил мою деликатность: при встрече всегда улыбался и называл меня “Герр Борис”. Я, в свою очередь, не забывал высказывать восторг по поводу его “диснейленда”, который он, задолго до появления в Америке настоящего, собственноручно соорудил в своем дворе: причудливо извивающаяся речушка с берегами, усыпанными светлой галькой, пороги, водопад, ветряная мельница, мостики, переброшенные с одного берега на другой, рядом – старинный замок, охотничий домик. В центре двора небольшой действующий фонтан. И все это вперемежку с экзотической карликовой растительностью, составлявшей единый ансамбль с миниатюрными сооружениями. А вечером, когда еще зажигались подсветки, трудно было оторвать глаз от этого фантастического зрелища…

По утрам нужно было видеть, с каким усердием мой профессор убирал прилегавший к его дому участок улицы, собирал на проезжей части конский каштан и другой мусор. Вначале меня это удивляло, но потом привык, и я тоже иногда принимал участие в непрекращаюшемся субботнике…

Возможно, кому-то покажется, что выступать в художественной самодеятельности – одно удовольствие. Как бы не так. Приходилось изрядно вкалывать. Если, исполняя роль Чарли Чаплина, я позволял себе импровизацию, кроме, разумеется, фирменной чаплинской походки, специфических ужимок, то акробатический этюд требовал каждодневных тренировок. Но даже это не гарантировало от неудач: то плохо зафиксировал стойку, то не четко выполнял сальто, а то и вовсе конфуз – пирамида в последний момент разваливается, и приходится на глазах притихшего зала – получится или нет? – начинать заново ее строить. Танцевальные па в массовках, хотя и не отличались особой сложностью, но тоже требовали регулярных занятий.

Обязанности нижнего в нашей акробатической тройке выполнял Федя Пляцок, здоровяк, состоявший из одних мышц, требовавших, как вы понимаете, усиленного питания. Поэтому Федя всегда получал двойные порции, но мог съесть еще больше. Оставшаяся от физических нагрузок энергия уходила у него на девчонок, до которых был весьма охоч и которые, насколько мне известно, отвечали ему взаимностью. По-видимому, он знал какой-то секрет, потому что собеседником был никаким, остроумием не отличался, эрудицией тем более.

Наш средний Ваня Неклеса был фигурой менее колоритной – парень, как парень, ничего примечательного, если бы не хобби: почти ежедневно писал письма родителям, родственникам, знакомым.

Наша тройка между собой жила мирно. Федя и Ваня были по возрасту старше меня, но к моему мнению часто прислушивались, считая, что могу дать полезный совет.

Такой случай не заставил себя долго ждать. Приходит как-то вечером Федя, морда постная, невооруженным глазом видно, что не на шутку чем-то встревожен. Я знал, что если не взять инициативу в свои руки, то он еще долго будет переминаться с ноги на ногу и сопеть.

-Ладно, выкладывай, что случилось? – спрашиваю.

Федя еще больше нахмурился и, вобрав в свои мощные легкие воздуха, выпалил:

-Вот падлюка, наградила!

-Какая падлюка, чем наградила?

Я уже понял, что бедный Федя влип. Неужто сюрприз преподнесла его Мимика? У него была постоянная зазноба с таким экзотическим именем. Кстати, у Вани тоже была девушка.

– Понимаешь, пошел я за околицу прогуляться, – начал свой печальный рассказ Федя.– Смотрю здоровенная деваха лет 18 с двухпудовыми сиськами. Сено сгребает. Подхожу ближе. “Гутен таг” говорю (еще два слова: “Данке” и “Битте” он знал назубок и выговаривал без украинского акцента). А она в ответ: хи-хи да ха-ха. Заигрывает. Ну, думаю, молодуха, держись. Я ее за талию и к себе. Не сопротивляется, все хихикает. Короче…

Федя умолк. Я не помнил случая, чтобы он когда-нибудь произносил такую длинную тираду. Видно, накопилось, и нужно было кому-то излить душу.

– Короче, дохихикался. Так чем же она тебя наградила?

– Трипаком!

Так солдаты между собой называли гонорею.

– Скажи спасибо. Мог поймать и похлеще. Какого черта ты бросаешься на каждую встречную? Мимики тебе мало, что ли? Пока не вылечишься, ты уж ее не трогай…

Федя снова стал разглядывать носок своего ботинка, от чего я заключил, что он уже успел переспать и с Мимикой.

-Ну, ты даешь! Ты же ее наверняка заразил. Ладно, тебе медсанбатские девчонки. помогут. А ей каково?

Сестрички из медсанбата, у которых был накоплен немалый опыт по борьбе с подобными заболеваниями, в короткий срок отремонтировали Федю, и на лице его вновь появилась улыбка.

Так продолжалось, наверное, с неделю. Потом он снова появляется у меня с той же кислой физиономией что и раньше, но уже в сопровождении Вани, для храбрости.

-Что на этот раз произошло? – спрашиваю, потому что по вечерам он просто так не приходил.

-Хотел проверить, здорова ли Мимика, – ответил за Федю Ваня.

– Ишь ты какой заботливый! Ну, на этот раз хоть не так обидно. Поймал свой собственный. Иди в медсанбат и кланяйся девчонкам в ножки, чтобы они еще раз тебя вылечили.

-Мне стыдно смотреть им в глаза, – пробурчал Федя.

-А ты не смотри. Думаешь, они с первого раза не поняли, с кем имеют дело?

На совсем сникшего Федю было жалко смотреть.

-Черт с тобой, я их попрошу, чтобы они … отрезали!

На солдатский юмор мои акробаты реагировали нормально…

У меня в Мельке тоже была девушка по имени Лотта. Случайно познакомившись с ней, я не представлял, что в одном человеке может быть столько нежности и страсти, и что через короткое время меня тоже захлестнет волна всевозможных чувств.

Лотте было 16 лет. Тоненькая, стройная с красивым личиком она напоминала березку и выглядела совсем девочкой, правда, физически вполне сформировавшейся. После одного из концертов она подошла ко мне, позже призналась, что давно наблюдала за мной, не пропускала ни одного выступления и мечтала познакомиться, но не знала, как это сделать. И вот, решилась, потому что больше не может…

Элементарный немецкий я знал, и если даже в ее сбивчивой от волнения речи не все понял, основной смысл уловил.

У Лотты были правильные черты лица, большие голубые глаза, как у Мальвины из “Золотого ключика”, каштановая копна волос. Особую пикантность придавал чуть остренький носик. Подкупающая непосредственность и готовность во имя любви бросить вызов всем условностям вначале настораживали, но потом я понял, что она такая, причем способна зажечь любого, тем более меня, легко воспламеняющегося. Короче говоря, устоять перед ее чарами я не смог и не хотел…

Меня Лотта называла “Майн либе шаушпиллер” (мой любимый артист). Ко мне пришла не искушенной в любовных делах девушкой. Своим опытом я тоже не мог похвастаться, поэтому пришлось вместе по ускоренной программе постигать искусство любви.

Лотта оказалась ученицей способной, хотя трудно сказать, кто из нас был больше учеником, а кто учителем. В любом случае, могу сказать, что физиологически мы очень подходили друг другу…

Наши отношения мы старались не афишировать, опасаясь, что кто-то может вмешаться и разрушить их. Наверняка, о них знал Виктор Яковлевич, но он ни разу на эту тему со мной не заговорил, по-видимому, уверенный в моем благоразумии. Но он ошибался, потому что не берусь сказать, чем бы закончился мой с Лоттой роман, случись он в другое время. В любви я – интернационалист!

Но судьбе было угодно распорядиться по-другому. Штаб, а вместе с ним нашу художественную самодеятельность и медсанбат перевели в другой городишко, недалеко от Мелька. Лотта последовала за мной. Жили мы в небольшой комнатке, где она по существу вела затворнический образ жизни, стараясь меньше показываться на людях.

Я понимал и Лотта, наверное, тоже, что долго так продолжаться не может, хотя нас все еще безудержно тянуло друг к другу. А тут еще прошел слух, что тех, кто имеет три ранения, скоро демобилизуют. И Лотта со слезами на глазах вынуждена была вернуться домой, взяв с меня слово, что когда приеду в Тульчин, сразу же ей напишу. И кто знает, может быть, дороги наши еще пересекутся…

Обещания своего я не сдержал. Реализм оказался сильнее любви. Совсем недавно переполнявшие меня чувства постепенно стали расплывчатыми, далекими, пока не превратились в нежные воспоминания.

Как память об очаровательной австрийской девушке по имени Лотта у меня еще сохранилась ее фотография, где она стоит, прищурив глаз, чуть наклонив набок голову – неповторимая любовь моей далекой юности…

На этом, пожалуй, можно было бы поставить заключительную точку в главе, если бы не одно обстоятельство. Иногда по ночам, когда не спится и, казалось бы, ничто не напоминает о той ужасной бойне, вдруг одна за другой в голове всплывают картинки разрушенных городов, сожженных сел, толпы неизвестно куда бредущих людей, и среди них безрукие и безногие, и много, много безымянных могил.

И среди этого апокалипсиса – ты, чудом уцелевший то ли благодаря слезам мамы (мне рассказывали, что она все время плакала, не зная жив ли я), то ли на роду так написано – получить в подарок еще одну жизнь…

Наверняка, многие знают о войне по книгам, кинофильмам намного больше, чем я рассказал. Но то, что вы прочитали, до сих пор было известно мне одному….

Владимир Высоцкий как-то очень художественно сказал что “Лучше гор могут быть только горы!..” Перефразируя великого барда, скажу: “Страшнее войны может быть только война!”

Глава третья

ЗА СИНЕЙ ПТИЦЕЙ-УДАЧЕЙ

Итак, я еду поступать в институт в Москву. Почему не в Винницу, которая всего-то в каких-нибудь ста километрах, и там есть пара-тройка вузов, в том числе медицинский – мамина мечта? Почему, наконец, не в Одессу, которая тоже не за горами и туда раз в неделю ходит из Тульчина автобус, а институтов еще больше?

Но меня эти варианты не устраивали. Хотелось в Москву. В моем сознании она была центром вселенной, где есть все, о чем только может мечтать человек, перед ним открываются такие необозримые возможности… О том, что в этом городе-мире можно легко затеряться, особенно провинциалу, у меня и в мыслях не было.

Уже позже, когда я познакомился с московской действительностью, стало ясно, что мероприятие это изрядно попахивало авантюрой. Ладно, жили бы в Москве родственники или знакомые, а то нет.

Правда, в том же 46-м младшая мамина сестра Полина заканчивала столичный иняз, но тоже жила на птичьих правах, снимая комнатку. В письме она сообщила, что договорилась с мамой институтской подруги, что та меня приютит на время, пока буду пытаться поступить в институт. Все это сыграло не последнюю роль в том, что мои любимые родители, правда, без видимого энтузиазма, согласились отпустить свое любимое дитя одного в неизведанные края…

Накануне отъезда в Москву папа сказал:

-Боря, у нас есть хороший отрез на костюм, возьми его с собой, мало ли что…

Будь на месте папы кто-то другой, я наверняка бы вспылил. Подумать только, это я, фронтовик, прошагавший с боями от Волги до Дуная, по полной программе испытавший, что такое война, обладатель аттестата зрелости, где одни пятерки, буду давать кому-то взятку? Нет, дудки!

Маму с папой можно было понять: они очень хотели мне помочь, но не знали как.

Я заявил, что отрез не возьму, в институт буду поступать честно, как все. О, юношеская к тому же провинциальная наивность! Откуда я мог знать, что способов оказаться в институте более чем достаточно…

Квартира в Трехпрудном переулке, в самом центре Москвы, между Маяковской и Пушкинской площадью, произвела на меня сногсшибательное впечатление. Не количеством комнат, в Тульчине у нас тоже было три, а их внутренним содержанием: полная энциклопедия Брокгауза и Ефрона, Мережковский, весь Толстой, Чехов, кабинетный рояль, на котором позднее я подбирал всякие мелодии, горка из красного дерева, заполненная хрусталем, не простым, а бакаррой, бронзовые статуэтки французской работы, на стенах в гостиной картины. Всего этого, кроме книг, я в Тульчине никогда не видел. Было от чего растеряться.

Мне в этом музее была отведена небольшая комнатка с маленьким окошком, выходившим на кухню. В ней какое-то время жила Полина. Какие функции первоначально должна была выпонять комнатушке: то ли она предназначалась для домработницы, то ли как подсобка для вещей, осталось таки невыясненным. Впрочем, меня это никогда не интересовало – я был счастлив, что попал в такой дом.

Забегая вперед, скажу, что дом в Трехпрудном стал для меня в полном смысле родным. Здесь я не только провел институтские годы, а потом прожил еще какое-то время, когда вернулся из Сталинабада. Здесь я встретил во многих отношениях неординарных людей, ярких, одаренных, распахнувших передо мной новый мир, лишенный предрассудков, мир, живущий в своем ритме, кстати, во многом созвучным моему представлению. Я смотрел и впитывал в себя только то, что мне нравилось. Избранное старался переварить, постепенно выдавливая из себя провинциала.

В то же время пытался не выплеснуть вместе «с водой и ребенка», потому что многое из того, что я получил в детстве, в первую очередь, в плане нравственном, вполне годилось и здесь. Шаг за шагом постигал я новые правила «игры» («что наша жизнь? – игра!»), и, кажется, немного в этом преуспел…

В моей келье стоял диван, небольшой столик, одностворчатый видавший виды шкаф и стул. Вместить она могла двух, от силы трех человек, при условии, что все сразу сядут и не будут перемещаться. Бывали случаи, что набивалось четверо, когда расписывали пульку в преферанс. Но тогда мебель переставлялась, и я просил гостей по возможности не делать лишних телодвижений.

О, моя видавшая виды студенческая обитель, куда проникали все запахи кухни, возбуждая и без того неплохой аппетит. Свидетельницей чего она только ни была. Видела, как я влюбленный, а по этой причине страдавший бессонницей, изливал свои чувства на бумаге в стихотворной форме, присутствовала она, когда я в бешенном темпе готовился к экзаменам, потому что конспект был дан всего на один день, а самому записывать лекции не хотелось. Наконец, предоставляла мне жилплощадь для амурных дел. Вообще-то я старался выяснять «отношения» с прекрасным полом на чужой территории, дабы не давать повода для разговоров: «Боря привел очередную…»

Сейчас этой исторической комнатки нет. Квартира в Трехпрудном усилиями Наташи и ее дочери Ирочки приняла ультрасовременный вид. Но память о ней жива. Когда я прихожу к ним, мы непременно вспоминаем то безмятежно-счастливое время и некоторые эпизоды, связанные со студенческой обителью…

Мое появление в Москве ознаменовалось сразу двумя свадьбами-женитьбами.

Полина вышла замуж за старшего лейтенанта с итальянской фамилией Турий, на самом деле – чистокровного еврея. Гриша – так звали будущего мужа моей тетушки – служил в Германии в Советской военной администрации и приехал в Москву, чтобы повидаться со своими родственниками, а затем проследовать дальше на Украину, откуда был родом и где жила сестра мамы, погибшей во время войны в немецком лагере.

Московские родственники, увидев перед собой интересного молодого человека, к тому же материально обеспеченного, решили, что «товар» ни в коем случае пропадать не должен и устроили смотр невест. Первые претендентки должного впечатления на потенциального жениха не произвели. И когда начало казаться, что он так и уедет, не солоно хлебавши, на горизонте появилась Полина, которая сразу и безоговорочно понравилась привередливому невестоискателю.

Судя по всему, Гриша тоже приглянулся будущей жене, и они, не откладывая дела в долгий ящик, заключили союз, который сегодня приближается к своему бриллиантовому юбилею.

Замужество Наташи было еще более романтичным, так как жених был найден в…очереди при следующих обстоятельствах. Розалия Михайловна – мама Наташи, в магазине познакомилась с женщиной, пришедшей, как и она, отоварить продовольственные карточки. Разговорились. Татьяна Антоновна, так звали новую знакомую, рассказала, что у нее есть сын-красавец, инженер, прекрасно поет и не женат. Розалия Михайловна, со своей стороны, похвалилась, что и у нее имеется чудесная дочь, только что с отличием окончившая институт иностранных языков и, между прочим, тоже не замужем. Тут же договорились познакомить детей.

Как ни странно, но обе мамы, рассказывая о своих «сокровищах», не слишком преувеличивали. Анатолий действительно оказался весьма привлекательным молодым человеком, выше среднего роста, с великолепной шевелюрой, за которой он ухаживал до последних дней. К сожалению, несколько лет назад его не стало. Что до вокальных данных, то и в этом Татьяна Антоновна была недалека от истины. У Толи был неплохой тенорок с одним недостатком – часто забывал слова песни.

По натуре Толя был игрок и немного везунчик. Так за пару дней до денежной реформы он умудрился по облигации какого-то госзайма выиграть 10 тысяч рублей – по тем временем деньги немалые. Правда, начались проблемы: на что их потратить – в магазинах хоть шаром покати. Однажды мы забрели с ним даже в аптеку, но и там в продаже оказалось только гинекологическое кресло. Посовещавшись, мы решили, что оно нам ни к чему.

Характеристика Наташи, на мой взгляд, была ее мамой явно занижена. На редкость талантливая, интеллектуалка в широком смысле этого слова, она была достойна самой лучшей партии. Наташа Кроль после замужества взяла фамилию мужа – Бонк, долгое время преподавала в Академии Внешторга, получила профессорское звание, написала несколько прекрасных учебников английского языка, завоевавших большую популярность и выдержавших множество переизданий. В последние годы соавтором ее стала дочь Ирочка. Дуэт тоже получился плодотворным.

Так двумя браками салютовала столица мой приезд, и оба оказались счастливыми…

Верховодила в доме Розалия Михайловна Кроль-Боярская. Такая двойная фамилия стояла на афише, рекламировавшей ее как эстрадную певицу. Одесситка, красивая, знающая себе цену, она имела непростой характер.

Одесский «бриллиант» прошел соответствующую московскую огранку и засверкал всеми своими гранями. В результате получилась светская женщина, вращавшаяся в довольно высоких кругах и принимавшая у себя известных артистов, ученых, чиновников.

Муж Розалии Михайловны – Александр Ефимович Кроль, еще до революции окончил Петербургский горный институт (еврею непросто было туда попасть), считался крупным специалистом по лакам и краскам. Одно время был даже директором авиационного завода. Когда я появился в Трехпрудном, отношения между мужем и женой были натянутыми, но внешне декорум соблюдался, и непосвященному человеку было трудно догадаться, что пробежала черная кошка.

Что за «кошка», я узнал через какое-то время, когда стал в доме своим человеком. Виной тому, как рассказывала Розалия Михайловна, был ее тихоня-муженек, который вскоре после женитьбы умудрился ей – юной, очаровательной – изменить. И с кем бы вы думали?! Со своей секретаршей. Такое в Одессе не прощают.

-Я бы еще могла понять, – возмущалась Розалия Михайловна, – если бы с красоткой, а то ведь настоящая кикимора… Это больше всего ее ранило, и она продолжала:

-Можешь не сомневаться, он у меня тоже ходил с развесистыми рогами!

В этом я нисколько не сомневался. Розалия Михайловна пользовалась большим успехом у мужчин, к тому же была без предрассудков. Но для этого нужно было ей очень понравиться. Такого удостаивались немногие, потому что требования предъявлялись самые высокие.

Особенно тепло вспоминала она о своем любовнике, ответственном работнике НКВД, которого в годы сталинских репрессий не миновала участь многих его коллег. Розалия Михайловна уверяла, что всем своим существом чувствовала, когда его расстреливали. «В тот день я не могла найти себе места …»

Привыкшая к мужскому почитанию Розалия Михайловна любила, когда я сопровождал ее в Большой зал консерватории на выступления известных дирижеров, исполнителей. Достать билетик на такой концерт было трудно, но в кассах Большого зала работала ее знакомая, очень милая женщина. Симфоническая музыка доставляла Розалии Михайловне огромное удовольствие, я же невольно приобщался к музыкальной культуре.

Еще она часто брала меня с собой, когда совершала вылазки в магазин за продуктами, особенно в Елисеевский, где от обилия вкусных запахов я буквально балдел. Мне доверялась хозяйственная сумка. Многие продавцы старшего поколения не только знали ее в лицо, но и по имени отчеству. Я не раз был свидетелем такого диалога:

-Здравствуйте, Розалия Михайловна! Как поживаете? Что-то давненько вы к нам не заглядывали…

-Спасибо, Петр Николаевич. Все как-то не досуг. Мне бы сыра, не очень острого.

-Рекомендую вот этот. Не желаете попробовать?

Продавец отрезал тоненький, как папиросная бумага, кусочек сыра и на бумажке протягивал его Розалии Михайловне. Та брала, откусывала чуть-чуть и, не спеша, разжевывала. Глядя на нее, складывалось впечатление, будто она к чему-то прислушивается, стараясь уловить весь вкусовой букет предложенного сыра.

-Да, пожалуй. Нарежьте, пожалуйста, грамм 150…

Одна из таких сценок послужила мне темой для миниатюры.

В Елисеевский магазин входит интеллигент, разумеется, в шляпе, очках, с зонтиком и обращается к продавцу колбасного отдела.

-Будьте добгы ггам 50 доктогской…

Покупатель, как не трудно догадаться, был не в ладах с буквой «р».

-Вам нарезать? – спрашивает продавец.

-Нет. Можно большим куском!

Одно время в мои обязанности входило забирать Розалию Михайловну домой после ее вечерних выступлений в кинотеатре «Москва», что на площади Маяковского. И хотя отсюда до Трехпрудного было рукой подать, она просила зайти за ней минут за двадцать до начала последнего сеанса. Билетерши знали меня и беспрепятственно пропускали в фойе, где на сцене в длинном вечернем платье пела песни и арии из оперетт все еще эффектная, хотя немного и располневшая Розалия Михайловна. Публика хорошо принимала ее…

Вскоре самым близким для меня человеком в доме стала Наташа. Во-первых, мы были однолетки, что немаловажно. Во-вторых, при всей, как бы точнее сказать, ее отгороженности от окружавшего мира, она нуждалась в настоящем друге, подчеркиваю, друге. Какое-то внутреннее чувство подсказывало ей, что я подхожу для такой роли. Помню, первые годы, когда к ней приходили знакомые, она всегда представляла меня так: «Это – Боря, племянник Полины, мой самый лучший подруг!»

Наташа часто производила впечатление человека, всецело погруженного в собственные мысли. Ее способность отключаться была поразительной. Когда момент самопогружения в себя заставал ее, например, за праздничным столом, она могла машинально съесть половину всего салата. И только напоминание мамы, что возможно еще кто-то захочет попробовать, останавливало ее. В то же время она была общительна, любила застолья, обладала великолепным музыкальным слухом, была интересной собеседницей.

Маленькой с ней часто происходили забавные истории. Однажды Розалия Михайловна, ожидавшая телефонного звонка от своего энкаведешника, на минуту отлучилась, пардон, в туалет. По закону подлости, тут же зазвонил телефон. Трубку сняла Наташка.

-Наташенька, – раздался знакомый мужской голос на другом конце провода, –

здравствуй, деточка. А где мама?

-Здгасьте, – маленькая Наташа немного грассировала. – Мама в уборной делает

себе клизму!

Можно представить себе реакцию Розалии Михайловны, хотя ребенок сделал то, чему его всегда учили, – сказал правду.

Как-то Наташу повели в детский театр. Показывали пьесу, по ходу действия которой разбойник пытается похитить маленькую девочку. Возмущенная Наташка вырывается из маминых рук, подбегает к рампе и во весь голос кричит «злодею»:

-Не смей тгогать маленьких девочков!

И самый забавный случай, который Розалия Михайловна вспоминала чаще других. Как-то в гости пришла ее подруга, артистка Большого театра Бася Ароновна Амборская – женщина необыкновенной красоты, величественная. В театре ей поручались роли империатриц, цариц. Думаю, что главным образом за это ее держали в Большом, так как голос у нее ничем особенным не выделялся.

Сели в гостиной пить чай. Александр Ефимович на привычном месте – во главе стола, женщины по бокам. Наташке, по-видимому, надоело одной играть в своей комнате, и она пришла в гостиную, откуда время от времени доносился смех: рассказывали анекдоты. Взобравшись сзади на папин стул и держась за его спинку, малышка после небольшой паузы, которая, по-видимому, понадобилась ей, чтобы сообразить, сколько всего людей за столом, выдала следующий перл:

-Один председатель и две председутки!

Маленькая Наташа никак не могла понять, почему ее слова вызвали дружный хохот и многозначительные переглядывания.

Дом в Трехпрудном был открытым. Часто устраивались вечера. Одних только дней рождений, включая мой, было пять. А всякие праздники! Розалия Михайловна, в чьем введении находились наши продовольственные карточки, умело ими распоряжалась, часто меняя хлеб на другие продукты, в том числе на водку и вино. Так что по части выпивки дефицита не было.

Заключительным номером застолья непременно был концерт. Толя пел неаполитанские песни, забывая иногда слова. На помощь приходила Наташа, которая знала на память весь репертуар мамы и мужа. Наташа также выступала как чтец-декламатор. У нее это здорово получалось: «О, Магадео, о, мой великий Бог!»

Гвоздем программы был домашний джаз бэнд в составе: Розалия Михайловна – рояль, я – скрипка, Толя – первый ударник (бубен), Александр Ефимович – второй ударник на двух крышках от кастрюль, Наташа – дирижер.

Надо сказать, что все «музыканты» отличались хорошим слухом, кроме Александра Ефимовича. Правда, он уверял, что у него внутренний слух. Но попытки воспроизвести с помощью свиста какую-нибудь мелодию всегда заканчивались тем, что никто не мог определить, что он намеревался высвистеть. О том, чтобы спеть, вообще не могло быть и речи.

Конечно, самый большой репертуар был у Розалии Михайловны. Как-никак, профессиональная певица. Тем не менее, она любила, когда ее упрашивали. В узком кругу иногда с огоньком исполняла песенки популярной в 20-е годы кафешантанной одесской певицы Изы Крамер. В доме был сборник ее песен. Вот одна из них, не знаю почему, застрявшая у меня в памяти.

Я служила в магазине продавщицей,

Продавщицей тубероз и орхидей.

И зашел ко мне однажды бледнолицый

В золотом пенсне хорошенький еврей.

 

Был еврей со мной любезен больше года,

Больше года открывал мне свой карман.

Но меня влекла к себе сама природа,

И увлек меня аристократ-улан.

 

Через день мы с ним в авто катались вместе,

Через два пришлось поднять вопрос о чести.

И хоть я хранила верность Пенелопы,

Все же с боем были заняты окопы.

 

Я военной стала в полном смысле слова,

И была бы на учете до сих пор.

Но шальное сердце жаждало иного,

И увлек меня талантливый актер.

 

Через день его встретила с актрисой,

Через два была побита за кулисой.

В общем мы решили мирно распроститься,

И теперь я снова честная девица.

После этого следовал фортепианный рефрен: тирямта, тирямта, тирям, тирям, тата.

Одно время бывал у нас Лева Горелик, тогда еще молодой эстрадник. Талант так и пер из него. Приехал он из Саратова, и как начинающий артист испытывал трудности, в первую очередь, с репертуаром. За хорошую миниатюру нужно было платить приличные деньги, которых у него не было К тому же он был ужасно прижимистым, если не сказать, скупым. Это противоречие между желаниями и возможностями обернулось однажды для него небольшим скандалом.

Достать площадку для выступления в Москве, Ленинграде и других крупных городах эстраднику тогдашнего Левиного ранга было практически безнадежно. Поэтому отправлялась артистическая молодежь на периферию – Урал, Сибирь. Туда свои стопы направил и Лева Горелик.

Месяца полтора его не было в Москве. Появился довольный – гастроли прошли успешно. Подработал и стал задумываться о настоящей программе, которую с ним подготовил бы опытный режиссер. Поиски режиссера вскоре увенчались успехом, так как однажды он, весь сияя, объявил, что сам Валентин Плучек согласился с ним поработать…

Проходит всего несколько дней, и Левка приходит к нам темнее тучи. Оказывается, после него в хлебосольную Сибирь с концертами наведался не кто-нибудь, а сам мэтр советской эстрады Аркадий Райкин. Уже первые выступления насторожили привыкшего к шумному успеху артиста. Публика, конечно, реагировала, Райкин есть Райкин, но без присущего энтузиазма. Номера, которые обычно проходили на «ура», собирали жидкие аплодисменты. Непродолжительное расследование, предпринятое народным артистом, показало, что с этими же миниатюрами недавно здесь выступал некто Лев Горелик, и, между прочим, неплохо…

Разъяренный Райкин по возвращении в Москву пожаловался в Министерство культуры, требуя наказать плагиатора. В высоком учреждении, куда Леву незамедлительно вызвали, ему пришлось писать объяснительную. Он полностью признавал неэтичность своего поступка, но пояснил, что сделал это не от хорошей жизни, так как ему, молодому эстраднику, никто не помогает. У Райкина он одолжил только старые миниатюры… «Так что режьте меня на части и кушайте меня с маслом!» Леву хорошенько пожурили. Он дал слово, что больше такое не повторится.

Леву я снова встретил спустя много лет. Он уже имел звание Народного артиста республики, сильно располнел и при его невысоком росте напоминал шарик. Он пригласил меня на свой концерт, который должен был состояться вечером на открытой площадке в Центральном парке имени Горького. Не помню почему, но приглашением я не воспользовался.

А через некоторое время я случайно набрел на заметку в газете, рассказывавшей о картинной галерее известного эстрадного артиста Льва Горелика и о том, как она возникла. Многие молодые художники – поклонники Левиного таланта, зная, что он неравнодушен к живописи, дарили ему свои работы, которые в ту пору большой ценности не представляли. Некоторые из этих художников впоследствии получили громкую известность, и Лева стал обладателем уникальных полотен.

Я не случайно так подробно описываю мои первые московские встречи, чтобы было понятно, куда я попал, кто меня окружал, какой была среда, откуда я черпал немало поучительного…

Я уже упоминал, что после того, как обещал маме и папе не поступать в кинотеатральные вузы, мне было безразлично, куда пойти учиться. Тем не менее, такие институты, как педагогический, торфяной, нефтяной и т.п., от одних названий которых веяло скукой, я отвергал с порога. В школе мне больше удавались предметы с математическим уклоном, но технические вузы восторга у меня почему-то тоже не вызывали. Хотелось чего-то оригинального.

И вот, возвращаясь как-то в свой Трехпрудный переулок, на улице Горького, на том месте, где через несколько лет открылся фирменный магазин «Грузия», я увидел большой деревянный щит с объявлением о наборе студентов на первый курс Московского института востоковедения. Далее следовал перечень отделений: китайское, японское, индийское, монгольское, корейское, арабское, турецкое… Глаза разбегались от названий, но взгляд мой почему-то задержался на турецком.

Далее в афише сообщалось, что институт готовит референтов, страноведов по Ближнему и Дальнему востоку, а также Азии. Звучало интригующе. Но самое приятное стояло в конце: стипендия на первом курсе – 450 рублей, тогда как в других вузах, об этом я еще знал в Тульчине, почти вдвое меньше. Вот это стипендия!

Своим открытием я тут же поделился с домочадцами, которые встретили его весьма скептически. Кто-то даже высказал предположение, принимают ли вообще туда евреев? Наверняка, огромный конкурс. А раз так, то без блата нечего соваться. И только Наташа сказала: «Я бы на его месте все-таки попробовала, чем черт не шутит!»

В приемной комиссии института мне сказали, что, так как у меня аттестат отличника, то надо будет сдать только один экзамен по иностранному языку. Я выбрал немецкий, который «изучал» в школе и на котором почти полгода в Австрии общался с Лоттой.

Наслышавшись всяких страстей об институте Востоковедения, я для подстраховки решил подать документы и в другой институт. В ту пору на двойное поступление смотрели сквозь пальцы, тем более, когда дело касалось участника Великой отечественной. Вторым институтом я выбрал финансово-экономический, где мне предстояло сдать математику, что я и сделал. В Востоковедении я тоже благополучно преодолел немецкий барьер и собеседование.

И потекли томительные дни ожидания – принят, не принят. А мне, в случае благоприятного исхода, предстояло еще съездить домой за вещичками, так как приехал налегке.

И вдруг в Москву, на несколько дней в командировку приезжает из Берлина Гришин начальник майор Мусиенко, украинец внушительных габаритов, напористый, самоуверенный, насквозь пропитанный синдромом победителя, для которого слова «нет», «не могу» не существовали. На вопрос, «Как дела?» я рассказал о ситуации, в которую попал: принят – не принят, ехать – не ехать. Выслушав, Мусиенко пообещал, что в один из дней обязательно сходит к директору и все уладит.

-Не унывай, Боря! Где наша не пропадала!

На завтра Мусиенко выкроил время и для моего института, откуда вернулся в плохом настроении:

-Ну, и говно твой директор! Попался бы он мне на фронте!..

Я понял, что номер не удался. Немного успокоившись, борец за права студентов в лицах рассказал, что произошло. Почти дословно передаю его рассказ с незначительными сокращениями не вполне литературных выражений, хотя в устах майора они звучали весьма образно…

– Сначала все шло хорошо: приехал в институт, поднялся на второй этаж. В приемной директора симпатичная секретарша, с которой… Спрашиваю:

– Главком у себя?

– А вы по какому делу?

-По срочному, из Берлина…

– Сейчас доложу. Как вас представить?

– Майор Мусиенко.

Через минуту секретарша возвращается.

– Директор просит подождать. У него заместитель председателя приемной комиссии…

– Он-то как раз мне и нужен!

Девица не успела среагировать, как я уже был в кабинете.

– Здрасьте, – говорю. – Вы уж извините за вторжение! Приехал из Берлина всего на пару дней, времени в обрез, а дело, по которому пришел, не стоит выеденного яйца…

И я объяснил немного оторопевшим двум хмырям, что хочу узнать, принят ли в институт Борис Гольденшлюгер. Ну и фамилия у тебя. Пока ехал в трамвае, все повторял, чтобы правильно ее выговорить.

– А Борис, между прочим, – продолжаю я, – фронтовик с тремя ранениями и до сих пор не знает, принят он или нет, хотя экзамены сдал. А ему еще за вещичками домой, на Украину надо съездить…

Все это я выложил. Тот, что из приемной комиссии, очкарик, не сводит глаз с начальника, как, мол, тот реагирует. Директор спрашивает.

– Как, вы говорите, фамилия?

– Борис Гольденшлюгер!

– А кем он вам приходится?

– Брат жены, – не моргнув глазом, выпалил я. Не на того напали. Я заранее предвидел, что могут задать такой вопрос.

– К сожалению, товарищ майор, помочь вам не можем, – выдавил из себя директор. – У нас такой порядок: сообщать абитуриентам о результатах только за несколько дней до начала занятий после детального обсуждения каждой кандидатуры…

– Но у него ж особый случай – за вещичками надо ехать…

– Это его личное дело, – вставил очкарик.

– Ну, и порядки у вас! – сказал я напоследок, увидев, что директор поднимается с кресла, давая понять, что аудиенция окончена…

Наверняка, мой ходатай на прощанье прилично хлопнул дверью, но об этом он предпочел умолчать.

Думаете, история эта не имела продолжения? Директор оказался человеком с хорошей памятью на фамилии.

Так получилось, что уже будучи в институте, зачет по марксизму-ленинизму, с которым, как мне казалось, проблем у меня не должно было быть, потому что активно выступал на семинарах чудесной преподавательницы Альтерман, разрешавшей нам иногда даже сомневаться в некоторых марксистско-ленинских постулатах, так вот зачет, мне предстояло сдавать самому директору, который тоже вел этот предмет..

Вопросы попались несложные, и я бойко оттарабанил ответы. Выслушав их, мой визави недовольно поморщился и выдавил из себя: «придете еще раз осенью», что автоматически лишало меня стипендии на лето. Большой трагедии в этом не было, так как каникулы я обычно проводил у мамы с папой в Тульчине, но было очень обидно, так как впустую, выходит, законспектировал одну из ленинских работ…

Осенью я снова вынужден был встретиться с директором, чтобы пересдать зачет. Пойти к другому преподавателю не разрешалась, так как действовало правило: у кого завалился, тому обязан снова сдавать. Директор, не поднимая головы, взял мою зачетку, что-то в ней написал и возвратил со словами: «Это послужит вам хорошим уроком…» Не трудно было догадаться, что он имел ввиду.

Вскоре после неудачной вылазки Мусиенко, в Тульчин за вещичками я все же поехал. Была какая-то уверенность, что в один из двух институтов меня все-таки должны принять. Возвращаюсь в Москву за несколько дней до начала занятий, а у меня на столике лежат извещения из обоих институтов о том, что принят на первый курс. «Семейный» совет продолжался, может быть, минуту. Вердикт был один – институт востоковедения.

Говорят, что каждый должен пройти через те ошибки, которые ему суждено совершить. Сейчас, когда прошло более шестидесяти лет с того знаменательного для меня дня, когда многое в жизни изменилось, произошла переоценка ценностей, можно сомневаться в правильности сделанного выбора. Но кто мог предположить, что наступит время, когда экономика выйдет на первый план, а я, как «турок», все эти годы так и останусь невостребованным?

Но с другой стороны, кто берется сказать, как сложилась бы моя жизнь, выбери я

финансово-экономический институт. Стал бы я журналистом? Побывал бы я во многих странах? Встречался бы я с удивительными людьми? Однозначного ответа на эти вопросы нет, так как предвидеть будущее невозможно…

Студенческую пору принято идеализировать. Наверное, не без оснований.

Во-первых, ты молод и впереди видится длиннющая дорога почти вся розового цвета, и ты твердо веришь, что рано или поздно твоя звезда обязательно зажжется…

Как вы думаете, что я сделал первым, став студентом? Правильно, влюбился. Влюбился в яркую, обаятельную, жизнерадостную студентку второго курса персидского отделения Юлю Некрасову.

Натуральная блондинка с большими карими глазами, Юля была чертовски хороша, Когда улыбалась, на щечках появлялись ямочки. Я не помню случая, чтобы она была в плохом настроении, всегда радовалась жизни.

Юля, естественно, пользовалась повышенным вниманием ребят, что еще больше заставляло меня страдать, пока я не монополизировал это право. Но до этого месяца полтора ходил сам не свой, не зная, как познакомиться. Другой на моем месте, наверняка, решил бы проблему просто: подошел бы и заговорил, не на улице же, в одном институте учимся. Но я приехал из провинции, к тому же был застенчивым, понятия «удобно – неудобно» толковал по-своему.

Думаю, что страдания молодого Вертера не шли в сравнение с моими. Появилась бессонница, по ночам стал писать стихи, что до сих пор со мной не случалось. К сожалению, из написанного в тот период ничего не сохранилось, но думаю, потеря небольшая, так как чувства меня прямо-таки переполнялили, а сочи- нить что-то путное в таком перевозбужденном состоянии трудно.

А вот в борьбе с бессонницей я, можно сказать, одержал убедительную победу, причем, случайно. Каким-то образом в моей комнатке оказался первый том «Капитала» Маркса. Однажды ночью, чтобы отвлечься от мыслей о Юльке, я открыл гениальное произведение основоположника и стал читать не просто, как, например, читаешь «12 стульев», а, пытаясь вникнуть в суть. Больше чем на полстраницы меня не хватило, и я уснул сном праведника. После этого «Капитал» был взят мною на вооружение в борьбе с бессонницей. Знал бы об этом Маркс!

В одной группе со мной занимался Гриша Александров. Приехал он из Баку, по-русски говорил с акцентом. Великолепно знал азербайджанский, который как и татарский, узбекский и ряд других языков относится к группе тюркским. Поэтому учиться ему было легко, к тому же человеком он был несомненно способным. Кстати, и младший его брат тоже не был бесталанным, но в музыкальном плане: много лет играл на скрипке во всемирно известном квартете имени Бородина.

Не знаю уж почему, но своими любовными переживаниями я поделился именно с Гришей.

– Боря-джан, не волнуйся, все будет в порядке…

– Но ты понимаешь, не могу же я просто так подойти и познакомиться?

– И не надо, дорогой. Я с ней познакомлюсь…

Через день он доложил мне, что первая часть плана успешно выполнена.

– Очень веселая, хорошая и простая девушка, – заявил Гриша.

– Надеюсь, обо мне ты ей ничего не сказал?

– Почему не сказал? Все сказал. Что ты умный, честный, но боишься девушек. Что по ночам не спишь, и если с тобой не познакомится, то может умереть. Правильно сказал?

Гриша, конечно, преувеличивал. Но то, что он запросто мог многое из этого выложить, я не сомневался. А когда на следующий день в коридоре Гриша остановил пробегавшую Юльку и что-то ей сказал, а та громко рассмеялась, я подумал, что, может быть, и не преувеличивал. Он тут же подозвал меня.

– Боря-джан, иди к нам. Познакомься с твоей любимой девушкой! Я был готов провалиться сквозь землю. Пунцовый, заикаясь от волнения, я с трудом произнес свое имя. Посчитав свою миссию оконченной, Гриша напоследок добавил:

– Мавр сделал свое дело, мавр может уходить!

Мы с Юлей обменялись телефонами, и началось…

Спустя какое-то время она призналась, что из нового пополнения, я ей тоже приглянулся. Но откуда могла знать, что она тоже понравится мне, тем более, что никаких намеков на это не делал.

Юля была единственной дочкой у родителей. Долгое время семья жила в Киеве, где отец занимал высокий пост в Министерстве железнодорожного транспорта, но рано умер. Юля с матерью переехали в Москву, в двухкомнатную квартиру недалеко от Курского вокзала.

Не сосчитать, сколько раз топал я по ночной Москве от Курского до Маяковской, потому что, когда уходил от Юльки, то ли мы болтали дома, то ли в подъезде до одури целовались, общественный транспорт уже не работал, а денег на такси, естественно, не было, а если бы даже были, все равно предпочел бы добираться пешком, чтобы как можно дольше сохранить в себе впечатления от встречи, дать себе время успокоиться от переполнявших чувств…

Удивительная вещь: в моих взаимоотношениях с любимыми женщинами, до и после Юльки, через короткое время на одно из первых мест выходила физиология. С Юлей я долгое время об этом даже не думал. Мне она просто была нужна, без нее я не мог. Мне нравилось находиться рядом с ней, разговаривать о пустяках, фантазировать, строить воздушные замки, думать о ней. Наши ласки, не переходившие на первых порах определенную границу, были как бы логическим продолжением чистой любви. Мы, конечно, понимали, что, «то самое», произойдет. Но нам и без него было очень хорошо.

По натуре я человек – ревнивый, если, конечно, по-настоящему влюблен. Но то, что происходило со мной, когда был с Юлей, переходило всякие границы. Ревновал к нашим ребятам, которые приглашали ее на танец на институтских вечерах. Кстати, танцевала она превосходно. Говорили, что у нас с ней здорово получается. Наверное потому, что мы остро чувствовали друг друга. Она мгновенно улавливала самые неординарные решения партнера. Если устанавливались призы за лучший танец, один из них непременно доставался нам.

Мог я и на улице приревновать ее к незнакомому мужчине, на котором она, как мне казалось, дольше обычного задержала взгляд или улыбнулась ему ничем незначащей улыбкой. Я понимал, что это глупо, тем более, Юля никогда не давала повода обвинить ее в неверности, но ничего не мог с собой поделать. Словом, Отелло, и только!

К счастью, Юлька никогда не делала трагедии из моей ревности. Когда я ее в чем-то упрекал, она пожимала плечами, улыбалась своими ямочками на щеках и говорила: «Успокойся, любовь моя, кроме тебя, мне никто не нужен!» И я успокаивался.

Четыре феерических года. Это была какая-то волшебная ода любви. Я уповался Юлькой, боготворил ее. Она, как мне кажется, отвечала тем же. Такая безумная любовь обычно кончается либо браком, либо, как в моем случае, ничем.

Я иногда спрашиваю себя, почему ни разу не предложил Юле стать моей женой, ведь мы подходили друг другу по всем статьям – темпераменту, оптимизму, доброте, преданности и т. д.? Она наверняка согласилась бы, уверен, ждала такого предложения.

До сих пор не могу найти ответа, что меня останавливало, что в итоге послужило непреодолимой преградой, через которую не смог переступить? Наваждение какое-то. Единственное, что меня успокаивает: Юля после того, как я отбыл в Таджикистан, встретила достойного человека, вышла за него замуж, у них родился чудесный сын.

Все эти годы я Юлю часто вспоминал. Наши общие знакомые рассказывали, что когда она приходила к ним, то первым делом интересовалась, как я, говорила, что хотела бы увидеться.

Но я от встречи уклонялся, хотя мне тоже было любопытно взглянуть на нее. Но я не хотел разрушить образ той Юльки, которую безумно любил и с которой связан самый яркий отрезок моего жизненного пути. Да, Любовь – это великое счастье!..

У меня все время вертятся в голове слова из популярной песенки «Мишка, Мишка, где твоя улыбка…», но с другим, более близким мне именем:

Юлька, Юлька, где твоя улыбка,

Полная задора и огня.

Самая нелепая ошибка –

То, что мы расстались навсегда…

В любви нужно быть немного сумасшедшим, тогда эта любовь не забывается никогда!

О том, как я «грыз» гранит науки в институте, ничего примечательного вспомнить не могу. Ходил на лекции, играл в сборной по волейболу. Много читал. По-видимому, снова выручала способность быстро схватывать и запоминать.

Учителя были разные. Одни нравились, другие нет, но занятия пропускал редко. Можно сказать, что в целом к учебе относился более или менее серьезно, но без напряжения. Не хотелось огорчать родителей, которые помогали мне всем, чем могли – деньгами, посылками.

Посылкам радовался не только я, но и друзья, так как в них всегда были вкусные изделия: домашнее печенье, копченая филейка, перетопленный мед со сливочным маслом и какао. Все это быстро уничтожалось, и дней за десять до очередной посылки я уже переходил скромный образ жизни, потому что с деньгами всегда было туго, несмотря на повышенную стипендию. Так, на пятом курсе я получал 787 рублей в месяц, почти столько, сколько молодой специалист, окончивший, например, сельхозинститут.

И все же отдельные эпизоды, связанные со студенческой порой, как видите, капризная дама-память все же сохранила. Некоторый интерес, на мой взгляд, представляет языковая практика в Чадыр-Лунге (Молдавия) у гагаузов, язык которых весьма близок к турецкому.

Министерство Высшего образования с подачи института решило проверить на нас эффективность нового метода, и в один прекрасный день двадцать студентов четвертого курса в разгар летних каникул во главе с преподавателем турецкого языка Кямиль Кямилевичем Кямилевым были отправлены в захолустную Чадыр-Лунгу и расселены по частным квартирам для того, чтобы как можно больше находиться в языковой среде, то есть, общаться с местным населением, что должно было способствовать лучшему усвоению турецкого

Идея сама по себе заслуживала внимания, если бы подопытные ею прониклись. Но их интересовало другое – по возможности ничего не делать и, с учетом местных условий, получать максимум удовольствий. Первое место среди удовольствий удерживало виноградное вино, которое мы покупали ведрами, так как магазинное в бутылках стоило вдвое дороже. И еще: другой вместительной посуды у нас просто не было.

Хотя карточная система к тому времени уже была отменена, продукты в Чадыр-Лунге и цены на них не шли в сравнение с московскими и были значительно ниже. Поэтому они тоже пользовались повышенным спросом, особенно парное мясо, молоко, не говоря уже об овощах и фруктах.

Наш руководитель, которого мы между собой называли просто Кямиль, больше всего в жизни ценил спокойствие, поэтому все рассматривал с позиции, как бы чего не вышло. Ко мне, не знаю уж почему, относился с особым доверием. Возможно, потому, что в институт я пришел не со школьной скамьи, а успел побывать на фронте. Иногда он даже советовался со мной. Себе в выгоду такие отношения я не использовал, а вот попросить за других изредка позволял себе.

Институт наш находился рядом с парком «Сокольники». Весной, когда устанавливались теплые дни и зеленая травка так и манила к себе, что, отнюдь, не настраивало на учебный лад, я, по просьбе ребят, обращался к Кямиль Кямилевичу с предложением пойти на природу и там наглядно изучать турецкий. Он, прищурив глаза, с хитринкой смотрел на меня, но было видно, что ему тоже не хочется сидеть в душной комнате. К тому же он был не намного старше нас, и в нем тоже по весне усиливалось бурление в кровь.

-А если узнают? – спрашивал он, показывая пальцев наверх.

-Ну и что? Мы же не гулять идем, а изучать язык…

Минуту-другую он еще колебался, но, по-видимому, моя уверенность, что ничего серьезного не произойдет, передавалось ему, и он соглашался.

-Только тихо, чтобы никто не слышал.

И мы на цыпочках выходили. В парке ни о каких занятиях, разумеется, не могло быть и речи. Мы полностью оказывались во власти дурманящих запахов и красок весны.

В Чадыр-Лунге, вдали от начальствующего ока, демократизм Кямиль Кямилевича становился еще шире. Он охотно участвовал в наших посиделках, пил вино, с аппетитом уплетал жареную баранину. Результаты практики, мне кажется, его мало волновали, тем более, что оценивать их предстояло ему самому.

Поселились мы в гагаузской семье втроем – Леня Цейтлин, Валя Еременко и я. В комнате стояли две раскладушки и одна кровать, которую тут же занял наиболее разумный из нас Ленька, обладавший способностью хорошо устраиваться в любых условиях. В институте он тоже появился спустя месяц-полтора после начала занятий, и был зачислен без экзаменов, поговаривали, что по записке от самого Булганина, занимавшего тогда высокий пост в правительстве. Думаю, то была заслуга Ленькиного папы – известного в Москве юриста.

Жили мы втроем дружно. Не последнюю роль играло то, что у всех были разные вкусы, особенно, в еде. Например, когда за обедом дело доходило до второго, Валька как щирый украинец любил жирный кусочек, я обожал кости, которые обрабатывал так, что собакам после меня делать было нечего. «Бедный» же Ленька вынужден был довольствоваться одной мякотью. Судя по тому, что он ни разу не высказал по этому поводу недовольства и за милую душу уплетал филейные части, подобный расклад его явно устраивал.

Вообще, Ленька был фигурой любопытной. Как студент ничем не выделялся, с нетерпением ждал момента, когда получит диплом, чтобы забыть то немногое, что дал ему институт, и осуществить свою мечту – стать морским офицером. Что его привлекало в военной профессии, не знаю, но думаю, что прежде всего форма и приличная зарплата при сравнительно небольшой мозговой нагрузке.

Проблему со слабым зрением он решал так: когда нужно было пройти медосмотр, к глазному отправлялся я под его фамилией. Причем, мне предстояло решить непростую задачу – видеть на 0,8 и ни в коем случае на 1,0, поскольку в его медицинском досье стояла именно первая цифра. Между нами говоря, видел он на 0,6. Как мне удавалось останавливаться на нужной отметке, остается загадкой.

Свою мечту стать морским офицером Ленька осуществил. Морская форма ему в самом деле шла. Лет пять он прослужил на флоте, потом из-за злополучного пятого пункта, так он рассказывал, его уволили. Безработным ходил недолго, устроился в радиокомитет на иновещание, одно время был даже ответственным секретарем какой-то редакции. Не уверен, что как журналист он представлял собой большую ценность, а вот как администратор – да.

Когда же началась перестройка и потребовались люди с административно-хозяйственной хваткой, Ленька, достигший пенсионного возраста, быстро распрощался с радиокомитетом и подключился к бизнесу, с которым сих пор, несмотря на то, что разменял уже девятый десяток, расстаться не может, продолжает суетиться, что-то организовывать…

Я уже упоминал, что занятия в институте я, по возможности, старался не пропускать, но еще больше не любил опаздывать. Но однажды произошел такой казус. Накануне экзамена по истории Турции у моей знакомой, очень милой, замужней женщины, которой я симпатизировал, но не более того, был день рождения. Именинница с семьей проживала в доме напротив. Вечером собралась веселая компания. Пили, танцевали. Поскольку торжество могло затянуться, я, на всякий случай, захватил с собой ключи от квартиры. Они оказались весьма кстати – в свою келью я ввалился далеко за полночь в разобранном виде. Пьяненький, а помнил, что утром экзамен. Чтобы не проспать, решил завести будильник. Пошарил на столе – будильника нет. Искать по дому в такой поздний час не решился.

Спал я в ту ночь неспокойно, то и дело просыпался. Но видя, что на дворе еще темно, снова залезал под одеяло. Последний раз, когда открыл глаза, за окном уже светило солнце, стоял день. Ну, думаю, опоздал. Посмотрел на ручные часы, а они, как назло, стоят, забыл завести. Подбегаю к телефону, который находился на кухне, судорожно набираю цифру «100» – автоответчик «Время». Что-то невразумительное скороговоркой проверещало на другом конце провода. Так и есть, опоздал!

Начал быстро собираться, надевать на себя все, что под руками. Попил воды и стремглав выскочил на улицу, чтобы продолжить путь к метро «Маяковская». Что за чертовщина?- кругом тишина. В Благовещенском переулке, который переходит в Трехпрудный, дворник подметает тротуар. Значит, рано…

В Благовещенском я впервые обратил внимание на то, что испытываю какой-то дискомфорт при ходьбе. Вначале я отнес это за счет булыжников, которым был вымощен переулок. Но до этого я здесь ходил сотни раз, и ничего подобного не чувствовал.

На улице Горького я, наконец, соизволил взглянуть на ботинки: вот это да!… один коричневый, другой черный. Высота каблуков разная. Что делать? Не могу сказать, что я чересчур суеверный, но возвращаться назад не любил. А тут еще экзамен. Бог с ними, как-нибудь дотопаю в разных ботинках. Приезжаю в институт, а входная дверь еще заперта. Сел на скамейку и размышляю о превратностях судьбы, какие только фортеля она не выкидывает.

Постепенно стали появляться наиболее дисциплинированные студенты. Когда собралась небольшая группа, я спросил ребят, что на мне сегодня новое? Большинство заявило, что рубашка, кто-то назвал курточку. Ни у кого не хватило фантазии посмотреть вниз, на ноги, Правда, брюки тогда носили длинные и широченные, ботинки они закрывали. Пришлось продемонстрировать новый вариант обуви. Взрыв смеха разорвал утреннюю тишину.

Как и многие приезжие студенты, я периодически находился на грани банкротства, несмотря на регулярную помощь родителей. Но посылки, как я уже говорил, быстро, не без помощи друзей, исчезали. Если без деликатесов обойтись было можно, то финансовую пропасть, куда я регулярно попадал, засыпать было значительно сложней.

Но у меня имелась прекрасная «касса взаимопомощи» в лице тети Фаины – средней маминой сестры, которая жила в Серпухове, в часе езды от Москвы электричкой. Работала она одно время директором продовольственного магазина, потом заместителем директора, словом, не нуждалась.

Фаина была человеком удивительной доброты, хотя на ее долю выпало много всяких испытаний. Другой на ее месте мог бы сломаться. Покинув рано родительский дом и начав самостоятельную жизнь, ей пришлось пройти через все круги дантова ада. Чего только стоит трагедия с единственным пятилетним сыном…

Малыша, к сожалению, мне видеть не довелось, но рассказывают, что это был не по годам смышленый мальчишка с большущими серыми глазами, кудрявой головкой, напоминавшей юного Пушкина. Фаина и все, кто знал Леничку, не чаяли в нем души.

И вот неожиданно приходит беда: малыш во время игры нечаянно проглатывает металлический шарик. Начинается токсикоз. Местные врачи в Абдулино Оренбургской области, куда во время войны эвакуировалась почти наша родня, как ни старались, ничего сделать не смогли, и Леничка умер.

Со смертью сына жизнь для Фаины во многом потеряла смысл. Кроме одного – потребности еще больше о ком-то заботиться, кого-то любить. Перестал существовать для нее муж, отец Лени, к которому с самого начала не испытывала особой нежности. На «дно» Фаина, конечно, не опустилась, она продолжала с еще большей неистовостью трудиться, многим помогала, но боль от тяжелой утраты сына никогда ее не покидала.

В молодости Фаина была в полном смысле слова красоткой. Время и события, разумеется, наложили отпечаток, но к тому времени, когда она встретила серпуховского бонвивана Володю Графкина, все еще была хороша и могла рассчитывать на лучшую долю, нежели ту, что сотворила собственными руками. Но ее всегда отличала самостоятельность и в такой же мере непредсказуемость.

Высокий, стройный, с правильными, типично русскими чертами лица Володя Графкин, как бы оправдывая свою фамилию, ко всему прочему был еще сибаритом. К работе относился, как к неприятной обязанности, зато любил выпить. В пору нашего знакомства до алкоголика он еще не опустился, но к этому уверенно приближался. Фаина всячески старалась его перевоспитать, но…

Логическим завершением бесполезной борьбы явилось то, что в один прекрасный день (я грузил вещи сначала в машину, а потом в железнодорожный вагон) она Володю. оставила и переехала в Одессу, чтобы быть рядом со своей любимой сестрой, с которой она уже не расставалась до конца…

И вот, когда у меня наступал финансовый крах, я отправлялся к Фаине в Серпухов, обычно в субботу, чтобы остаться у нее на ночь и получить андулясьон по полной программе: накушаться, хорошенько отмыться и выспаться.

Фаина всегда радовалась моему приезду не только в силу своего природного гостеприимства и доброты, а еще и потому, что в моем присутствии Володя держал себя в рамках, не напивался, был подчеркнуто внимательным.

Перед отъездом Фаина неизменно спрашивала меня: «У тебя, наверное, нет денег?» Я многозначительно молчал, после чего она доставала 100, а иногда 150 рублей и вручала их мне. Я снова чувствовал себя Ротшильдом…

Увы, всему приходит конец. Быстро пробежали пять бурных и в то же время безмятежных студенческих лет. На финише пришлось немного подналечь, но зато результат оказался неплохим. Дипломная работа «Освобождение Боснии и Герцоговины от турецкого ига» была отмечена, как одна из лучших на факультете и рекомендована к печати в сборнике.

Во время защиты оппонент отметил, что читал мое сочинение с удовольствием, Больше всего его поразила образность языка. «Впрочем, это неудивительно, – добавил он, – так как «дипломант до института работал журналистом». Откуда он это взял, не знаю. Возможно, перепутал журналиста с… минометчиком. Вот так порой случайно оброненная фраза или слово могут стать пророческими…

Госэкзамены тоже прошли успешно, тем не менее, я был удивлен, когда узнал, что заработал диплом с отличием. Правда, это мало помогло, если не считать ощущения выполненного перед родителями долга. Я представлял себе, как они рады. Уж мама обязательно растрезвонит об этом всем знакомым и родным.

Дипломы и направления на работу выдавала специальная комиссия, возглавляемая моим давнишним «другом», директором института. Еще в комиссию входили пара преподавателей с громкими званиями и титулами и несколько незнакомых, очень деловых и серьезных, я бы даже сказал, угрюмых людей. Это были покупатели студенческих душ. Перед распределением они вызывали некоторых на собеседование. Я этой чести не удостоился, что было не очень хорошей

Длинный стол, за которым восседали вершители наших судеб, как положено, был накрыт зеленым сукном, что должно было означать торжественность момента. Не знаю, как встречали других выпускников, но когда появился я, на какое-то мгновенье установилась неестественная тишина, большинство членов комиссии с преувеличенным вниманием изучали лежащие перед ними бумаги и на меня даже не взглянули. Было ясно, что все заранее расписано, а вызов «на ковер» – не более как формальность.

У каждого молчания есть свой предел. За пять лет учебы директор института, насколько мне было известно, ни разу не дал повода заподозрить его в сентиментальности. Но мне показалось, что когда он предложил мне работу преподавателя французского языка в школе, он испытывал некоторую неловкость, смотрел не на меня, а как бы сквозь.

Французский был у нас вторым языком, и хотя изучал я его, так же как турецкий, все пять лет, на школьного учителя явно не тянул, тем более, что в подобной роли даже мысленно я себя не представлял. И меня вырвалась сакраментальная фраза, мгновенно облетевшая институт и долго гулявшая по его коридорам:

-А почему не преподавателем физкультуры? Я по утрам делаю зарядку!..

Ни один мускул не дрогнул на лицах членов комиссии, ни одной полуулыбки.

-К сожалению, ничего другого мы вам предложить не можем. Можете взять свободный диплом, – подвел итог беседы председатель комиссии.

Свободный диплом означал катись на все четыре стороны, устраивайся сам. О таком варианте мечтали многие выпускники других вузов, так как обязаны были, как молодые специалисты, отработать три года там, куда их пошлют – своеобразная дань за бесплатное обучение. Но специальность страноведа по Турции – весьма специфическая, потребность в ней ограничена. Попробуй устройся сам, если, конечно, нет «сильной руки». Такой руки у меня, увы, не было, но свободный диплом пришлось все-таки взять.

Не надо забывать время, когда все это происходило. 1951 год. Борьба с космополитами, слава богу, бесславно почила в бозе, но во властных коридорах уже готовилась другая, еще более антисемитская кампания – «дело врачей». Воздух до предела был накален. А тут еще какой-то Гольденшлюгер усложняет и без того нелегкую жизнь.

Можно понять и мое состояние. Ладно бы, в чем-то провинился. Так, нет же. Диплом с отличием, бывший вояка, награжден орденами и медалями, другие анкетные данные тоже вроде в порядке, не считая… Но в этом моей вины нет…

Я представил себе реакцию мамы и папы, узнай они в каком положении я оказался. Но я написал, что буду пытаться поступить в аспирантуру. Правду я рассказал много лет спустя, когда она потеряла свою актуальность.

Поскольку я обещал говорить все, как было, считаю необходимым сказать несколько добрых слов в адрес директора института, который после знаменательного распределения старался хоть немного загладить свою вину. Ученый совет под его руководством дал мне аж три рекомендации в разные аспирантуры – МГУ, пединститут и в Институт Востоковедения Академии Наук. Правда, из этого ничего не получилось: везде были свои кандидаты, соображения. Мои документы под разными предлогами даже не рассматривались.

И вот тут-то во весь свой исполинский рост встал вопрос «Что делать?». Но поскольку тех, кто в свое время пытался на него ответить – Чернышевского, Ленина и им подобных, в живых уже не было, то никто не мог дать мне дельный совет. И я ринулся искать работу. Как слепой щенок тыкался в различные учреждения, получая всюду от ворот поворот. Никаких громких слов при этом не произносилось, наоборот, все обставлялось в самой вежливой форме, но суть от этого не менялась. Отказы были удивительно похожи друг на друга, поэтому расскажу лишь об одном.

Кто-то мне сказал, что в Комитете радиовещания при Совете Министров СССР требуется специалист по Турции, и дал телефон. Я позвонил.

-Здравствуйте, мне сказали, что вам нужен человек, знающий турецкий язык?

-Да, нужен. А где вы до этого работали?

-Еще не успел. Только что окончил институт Востоковедения.

-Прекрасно. Когда бы вы могли к нам зайти на переговоры?

-Хоть завтра!

-На кого выписать пропуск?

Я медленно диктую непростую свою фамилию, имя и отчество, чтобы собеседник успел записать. После этого наступает пауза, которой, по моим подсчетам, хватило бы на то, чтобы заполнить еще треть анкеты. Но, по-видимому, попался малоопытный кадровик, и он никак не мог сообразить, как выкрутиться из возникшей ситуации. В конце концов находит:

-Борис Исаакович, завтра перед выходом вы нам обязательно позвоните, мало ли что…

Не надо обладать дедуктивными способностями Шерлока Холмса, чтобы догадаться, чем закончится спектакль. Тем не мене было интересно узнать его концовку. С нетерпением дождался я утра следующего дня. Звоню.

-Борис Исаакович, вы уж нас извините. Произошла накладка. Оказывается, мы еще накануне взяли на работу опытного тюрколога…

Мой собеседник был явно неискушенным кадровиком, потому что поднаторевшие на таких делах его коллеги из других ведомств первым делом интересовались фамилией и, услышав ответ, тут же заявляли, что вакансий нет и в ближайшее время не предвидится.

Раз за разом я все больше убеждался, что устроиться по специальности не удастся. Начал подумывать о любой работе, например, администратора в каком-нибудь захудалом театра или осветителем. Все-таки, рядом с искусством.

И вдруг, когда все вокруг окрасилось в безысходно-темные тона, пришло спасение из Центрального государственно архива СССР, куда я, не помню, с чьей уже подачи, тоже позвонил на авось. Им требовался молодой специалист для работы в Таджикистане. Моя неблагозвучная фамилия их не смутила. По всей вероятности, они не могли найти человека, согласного оставить Москву и отправиться к черту на рога за тридевять земель. Но меня устраивал любой вариант, лишь бы работать.

О турецком языке во время собеседования даже не упоминалось. Я знал, что таджикский относится к группе «фарси», то есть родственный с персидским, но свои лингвистические познания демонстрировать не стал, а также интересоваться, чем мне предстоит в Таджикистане заниматься. Не до жиру быть хоть как-то живым…

А закончить главу хочу вот чем. Я очень рад, что пройдя через толщу обид и несправедливостей я не озлобился, сумел сохранить веру в людей и оптимизм. Что ж, на этот раз поймать птицу-призрак – птицу удачи мне не удалось. Посмотрим, «что день грядущий мне готовит?». С таким настроением я отправился в далекий, неведомый Таджикистан…

Продолжение следует.

Опубликовано 20.11.2016 23:37

Зіновій Герт: «Дабро павінна быць ананімным»

  • 18-11-2016 Сяргей Шапран

Я ўдзячны лёсу за шматлікія знаёмствы і сустрэчы, сярод якіх многія, нягледзячы на вялікую адлегласць у часе, прыгадваюцца дасюль. Адны з такіх незабыўных сустрэчаў — з Зіновіем Яфімавічам Гертам.

zinovi_gerdt

Фота Сяргея Шапрана

Тым больш, што ўзгадаць вялікага акцёра — між іншым, ураджэнца Віцебскай губерні, — нагода ў гэтую восень надарылася нават падвойная: у верасні Зіновію Яфімавічу было б 100, у лістападзе — 20 гадоў з дня яго смерці…

Маё знаёмства з Гертам было даволі кароткім — я толькі пачынаў займацца журналістыкай, і адны з першых маіх інтэрв’ю былі якраз з Зіновіем Яфімавічам: упершыню мы гутарылі ў верасні 1991 года, калі ён быў на гастролях у Мінску, і двойчы потым у Маскве. Вядома, некаторыя гістарычныя рэаліі, якія тады былі агульнавядомыя, сёння патрабуюць удакладнення. Вось, напрыклад, Герт кажа пра 21 жніўня 1991 года, «калі мы перамаглі гэтых нягоднікаў»: гаворка ішла пра ГК ЧП, калі прэзідэнт СССР Міхаіл Гарбачоў быў незаконна адхілены ад улады, і ў краіне ледзь не здарыўся дзяржаўны пераварот…

Варта таксама сказаць, што Герт валодаў незвычайным пачуццём гумару. Таму калі, напрыклад, адказваючы на пытанне, як яму ўдаецца быць такім абаяльным, казаў: «Аба-аяльнаму? Ну, па-першае, я — высокі стройны бландын з блакітнымі вачыма. І я проста прыгожы. Фізічна прыгожы, разумееце? Гэта, вядома, не можа не прыцягнуць увагу дам. А, па-другое, я куру, я п’ю, я — усё! Увесь джэнтльменскі набор! І ўсе разумеюць: ён жыве няправільна. Значыць, у ім ёсць нешта цікавае», — не варта, вядома, прымаць гэта за чыстую манету: маўляў, Герт быў занадта высокай думкі пра сябе — усё гэта прамаўлялася з іроніяй у адносінах да самога сябе і без намёку на снабізм. Менавіта ў такім ракурсе і варта ўспрымаць адно з тых даўніх інтэрв’ю, у якім, па-мойму, шмат ад Герта. Ад таго Герта, з якім мне і пашчасціла быць знаёмым.

— …Як пачынаўся мой шлях у мастацтве? Па адукацыі я слесар-электрык. Скончыў Фабрычна-завадское вучылішча, у якім быў ТРАМ — Тэатр рабочай моладзі. Мяне паклікалі ў ТРАМ, і я прыняў гэтае запрашэнне. У якасці кіраўнікоў туды прыйшлі двое дарослых людзей: Аляксей Мікалаевіч Арбузаў і Валянцін Мікалаевіч Плучак. Потым ужо была тэатральная студыя, сумесна напісаная п’еса «Город на заре». І ўсё было выдатна, але пачалася вайна… Мы пайшлі на фронт. Мяне параніла, і пра тэатральную ніву трэба было забыцца. Гэта было вельмі сумна. Але аднойчы ў шпіталі я ўбачыў выступ лялечнага тэатра. Я падумаў: там ёсць шырма, а за ёй не відаць, як ходзяць акцёры. І пасля шпіталя я прыйшоў у лялечны тэатр да Абразцова. Тут я праслужыў трыццаць шэсць гадоў. У якасці канферансье выходзіў пяць тысяч разоў… М-да, гэта ашаламляльная лічба, з аднаго боку, а з іншага, магу запэўніць вас і публіку, што ніколі мне не было сумна іграць канферансье. Ніколі! Таму што кожны дзень знаходзілася нейкая новая рысачка, фразачка. Там была маса адсябяціны, свавольства, імправізацыі. Нешта замацоўвалася, штосьці сыходзіла ў сувязі з надзённасцю і з часам, які змяняўся…

— І ніколі не было сумна іграць?

— Не, гэтага я не магу сказаць. Заўсёды хацелася іграць! Гэта яшчэ ад таго, што ў мяне былі таксама кіно, радыё і тэлебачанне — я быў задзейнічаны досыць шчыльна. Я неяк вырваўся з-за шырмы. Але назаўжды шырму не пакідаў — гэта было святое! І кіназдымкі — заўсёды ў вольны ад спектакляў і рэпетыцый час. У тэатры ж і раўнавалі, і не адпускалі! Але я не займаўся справай, якая магла стаць аднастайнай. Да таго ж да кіно я ставіўся вельмі строга, таму што — магу вам сказаць гэта, бо цяпер надыходзіць час, калі трэба казаць праўду, але не заўсёды мы гэта рабілі раней, — ужо было імя, якое кожны дзень трэба падтрымліваць і апраўдваць. Апраўдваць нейкую прыхільнасць публікі, каб не засмучаць яе…

Калі я люблю чалавека, напрыклад, нейкага палітычнага дзеяча, мне бывае прыкра, калі ў яго здараюцца памылкі, прамашкі, але я яго апраўдваю, таму што я — неаб’ектыўны, небесстаронні чалавек. Аднак калі гэта доўжыцца і доўжыцца, я пачынаю яго разлюбліваць. І магу разлюбіць канчаткова! Я засмучаюся…

— Зіновій Яфімавіч, а як вы паставіліся да жнівеньскіх падзей, калі Міхаіл Гарбачоў ледзь не быў адхілены ад улады?

— Гэты няўдалы пераварот зноў надзвычай павярнуў мяне да Гарбачова, таму што ён апынуўся ў няшчасным становішчы, а ўсялякае няшчасце выклікае спачуванне. Тым не менш, я быў жудасна засмучаны тым, што яго першыя словы былі не «дзякуй хлопцы!», бо першыя яго словы павінны былі быць словамі падзякі! Падзякі людзям, якія паставілі сваё жыццё пад абсалютную пагрозу, і тым не менш усё-такі выручылі свайго прэзідэнта, як бы яны да яго ні ставіліся… Я не ўпэўнены, што Ельцын так ужо палюбіў Гарбачова пасля ўсяго таго, што той з ім зрабіў. Але Ельцын зразумеў: чалавек у няшчасці, і яго трэба ратаваць…

Ёсць простыя чалавечыя тлумачэнні кожнаму складанаму працэсу. І я — менавіта за такія тлумачэнні народу яшчэ і таму, што я — таксама народ, я — публіка. Я павінен ведаць праўду. Я павінен ведаць простыя рэчы. Дык вось, па-простаму я хацеў бы, каб Гарбачоў сказаў: «Дзякуй. Вы мяне выручылі. Я памыляўся. Я падабраў сабе вельмі дурную кампанію»…

Спадзяванняў жа на лепшае жыццё цяпер становіцца ўсё менш і менш. Культура стаіць на самым апошнім месцы! А гэта пагібельна для грамадства. Зараз такі час, што людзі маглі б змірыцца з адсутнасцю каўбасы, калі б былі закранутыя за жывое духоўным… Але трэба закрануць за жывое! А час ужо ўпушчаны. Гэтыя шэсць гадоў мы займаліся не тым…

— А вы таксама былі на барыкадах?

— Не, мяне не пусцілі. Я рваўся, але я не выстаяў бы там — у мяне ўжо і сэрца не тое, і ногі… Усё было жахліва — нібы жыццё канчаецца. І я думаў пра самагубства. Хоць я не маю на тое права: ад мяне залежыць даволі вялікая колькасць людзей. Не ў эканамічным сэнсе нават (хоць і гэта таксама прысутнічае), а ў душэўным.

— У жніўні гэтым разам абышлося, але што яшчэ чакае Расію?

— Сапраўды — «розумам Расію не зразумець», а з іншага боку, хопіць ужо — «таямнічая руская душа»! Глупства! Непарадак ва ўсім. Няма чалавека, якога нельга было б купіць. Няма!.. Хоць я ведаю нармальных рускіх людзей, якіх купіць проста немагчыма! Нічым! І няўжо Гарбачоў не разумеў, што перад ім Сахараў стаіць?! У якога было тры прэміі, і ён аддаў іх на будаўніцтва анкалагічнага цэнтра. Але Гарбачоў не мог зразумець гэта! Хоць сам, зарабіўшы велізарныя мільёны на выданні сваёй кніжкі, даў справаздачу перад народам: вось сюды пяцьдзясят мільёнаў, сюды і сюды. Да капейкі разлічыў, як ён усё аддаў! І выдатна, што раздаў свае мільёны. Але добра было б, калі б я даведаўся пра гэта вакольнымі шляхамі, са шпіёнскіх крыніц. Гэта было б у дзесяць разоў каштоўней! Таму што гэта зноў жа клопат пра сябе…

Аднойчы адзін мой былы калега распавёў, як ён падарыў беднай замежнай перакладчыцы, якая вельмі хацела патрапіць у Маскву, тысячу лей. Я яму сказаў: «Па-мойму, вы зрабілі выдатную рэч. Адзінае, што дрэнна — вы мне пра гэта распавялі». Дабро павінна быць ананімным. Чалавек павінен рабіць дабро гэтак жа, як есць, як спіць. Рабіць дабро — эгаістычнае пачуццё: табе добра ад таго, што ты камусьці зрабіў добра.

— Зіновій Яфімавіч, жыццё падаравала вам знаёмства са многімі выбітнымі людзьмі, прычым вядомасць — далёка не галоўнае. Мо распаведзяце пра кагосьці са сваіх блізкіх сяброў?

— У мяне ёсць такі сябар — Уладзімір Іванавіч Зянкоў. У Валодзі і яго жонкі Эмачкі проста прыроджаны кодэкс гонару, прыстойнасці! Які звычайна ў нас крытэрый? — я б з ім пайшоў у разведку! А я б з Валодзем не пайшоў, таму што ён будзе мала думаць пра справу, а больш пра тое, каб мне было зручна ў гэтай разведцы! Ён усе свае душэўныя высілкі выдаткуе на мяне. І гэта пры тым, што ад мяне ніякім чынам не залежыць! Вядома, ён можа на мяне разлічваць — я разаб’юся, але зраблю! Аднак Валодзя ж не папросіць. І я не папрашу, але ён прадугадае мае патрэбы… Вядома, у старасці трэба мець такіх абаронцаў. Гэта дзіўны аплот у маім жыцці! Выдатныя людзі без адзінай плямкі.

— Але за што мы цэнім сяброў?

— Я думаю, гэта карысталюбна. Вельмі добрыя людзі пакідаюць непрыемны асадак у тваёй душы — мо таму, што ты такім не можаш быць. Заўсёды перад табой прадмет бачнай недаступнасці! Дый прафесія ў мяне такая, што натуральнасць — самая цяжкадасягальная грань маіх паводзін.

— А шчасце, на вашу думку, у чым?

— А калі змяніць пытанне: ці шчаслівы я? — не. Хоць гэта, вядома, гучыць нахабна і какетліва, але чыстая праўда. Я глыбока нешчаслівы, таму што я адзін ведаю прорву паміж тым, кім я лічуся, і тым, што ёсць на самай справе. І гэта мяне грызе, з’ядае, не дае заснуць. Хоць нібыта хто яшчэ адбыўся, як ні я?! Усё ў мяне ёсць: званні — любыя, прыманне публікі — паўсюднае! Чаго я ірвуся? На што яшчэ скарджуся?.. На вуліцы людзі кланяюцца. Самыя галоўныя канфлікты ў чарзе па гарэлку: я стаю, а мне прапануюць прайсці без чаргі. Але я не магу гэтак паступіць!.. Так, бываюць учынкі, за якія я выдатна да сябе стаўлюся. Але так, каб сябе палюбіць, я не пацягну. Я не пацягну на ўсенародную любоў да мяне. Вось гэта і робіць мяне глыбока няшчасным. Я разумею сваю недасканаласць. Хоць, увогуле, я нічога благога спецыяльна не раблю… Біяграфія нармальная. Вялікі дом. Аўтамабіль. І дача з зімовым домам у трыццаці хвілінах язды. Усё ёсць, але не ў гэтым справа. Бо нават тое, што вы прыехалі за інтэрв’ю — яшчэ адно сведчанне знешняга майго дабрабыту. І пярэчыць гэтаму нялёгка… Я лічуся кімсьці такім цудоўным, хоць зусім не цудоўны ні на справе, ні ў жыцці…

Арыгiнал

Апублiкавана 18.11.2016  23:51

Боб Дилан /Bob Dylan

Боб Дилан: белые пятна, черные дыры

АЛЕКСАНДР КУШНИР О ЗНАМЕНАТЕЛЬНОМ АЛЬБОМЕ «BLONDE ON BLONDE» И ЗАГАДКАХ В НАСЛЕДИИ ВЕЛИКОГО АМЕРИКАНСКОГО БАРДА

текст: Александр Кушнир

Detailed_picture© Getty Images

По поводу присуждения Бобу Дилану Нобелевской премии по литературе журналист и писатель Александр Кушнир вспоминает обстоятельства записи альбома «Blonde on Blonde», которому в этом году исполнилось 50 лет, — одного из самых значительных и загадочных в дискографии великого американского барда и поэта.

«Альбомы всегда были для меня чем-то вроде силы тяготения. У них имелись обложки, передняя и задняя, которые можно было разглядывать часами. Меня всего буквально трясло от желания записывать пластинки».

Боб Дилан

Еще со времен учебы в провинциальном Хиббинге Дилан мечтал о собственной группе. Переехав в Нью-Йорк, он несколько лет выступал под акустическую гитару и гармошку, а свои альбомы писал либо в джемовом режиме, либо со студийными музыкантами. С рок-группой Дилан впервые сыграл на Ньюпортском фолк-фестивале 1965 года. «Берите его, он ваш!» — анонсировали организаторы появление Поэта на сцене этого клуба самодеятельной песни. Фермеры, студенты и очкастые контркультурщики, затаив дыхание, ждали очередного появления кудрявого «спасителя народной музыки». Но, как говорится, не тут-то было. Дилан ударил с флангов — электрическим блюзом и зычным рок-н-роллом. Зашел и расстрелял все ожидания публики — быстро и безжалостно.

В этот июльский день фанаты испытали на себе, какое это страшное оружие — Дилан с искусной рок-группой за спиной. Он успел отрепетировать «в электричестве» всего несколько композиций — в компании с гениальным клавишником Элом Купером, музыкантами The Butterfield Blues Band и, в частности, с молодым чикагским блюзменом Майком Блумфилдом. Сохранились черно-белые фотографии, на которых два безумных еврея, один из Хиббинга, другой из Чикаго, корчат друг другу рожи, херачат по струнам и смакуют изнасилование патриархальных заветов правнуков Моисея.

В финале их выступления случился скандал, когда фолк-пуритане хотели перерубить кабель и отключить электричество — исключительно за то, что их 24-летний кумир предал акустические идеалы Ньюпорта. Позднее критики писали Дилану «открытые» письма, зрители орали: «Иуда!», но Боб двигался вперед на космической скорости.

«Редактор фолк-фанзина Sing Out! Ирвин Силбер в своем письме отчитывал меня, как будто он один и с ним кое-кто еще владели ключами к реальному миру, — вспоминал впоследствии Дилан. — Но я прекрасно знал, чем занимаюсь, и не собирался делать шаг назад или отступать ради кого бы то ни было».

Уместно напомнить, что незадолго до Ньюпорта собранный Диланом, Блумфилдом и Купером студийный состав зафиксировал искрометный альбом «Highway 61 Revisited». К сожалению, так случилось, что сохраниться этой блестящей команде было не суждено. Купер создал собственный Blues Project, Блумфилд основал Electric Flag, а впоследствии переиграл со всей американской блюзовой элитой — от Джанис Джоплин до самого Купера, но затем умер от передозировки.

После выхода «Highway 61» и выступления в Ньюпорте Дилан сжег все мосты, соединявшие его с фолк-сообществом. Теперь «убийца фолк-музыки» грезил исключительно об электрических концертах, блюзах и громких рок-н-роллах. Дилан-бард остался где-то в прошлом: в небольших клубах, кофехаузах и фолк-центрах Гринвич-Виллидж. Вооружившись электрогитарой, «новый» Дилан взял в качестве аккомпанирующего состава канадскую группу The Hawks («Ястребы») и вылетел с нею в тур по Англии. Документальный фильм 1965 года «Eat the Document»наглядно демонстрирует, насколько «Ястребы» были хороши на сцене. Но, увы, в студийных стенах Дилана ожидало сильное разочарование.

Попробовав зафиксировать с The Hawks несколько песен, Боб отчетливо понял, что звукозаписывающие сессии — это, как говорится, «не их игра». «Ястребы» были отличным концертным составом, но в студии не шли ни в какое сравнения с героями альбома «Highway 61». Попытка записать семиминутную балладу«Visions of Johanna», посвященную боевой подруге Дилана Джоан Баэз, потерпела крах. Полтора десятка дублей, зафиксированных в студии, дали совершенно провальный результат. С горем пополам музыканты записали новый сингл «One of Us Must Know (Sooner Or Later)», но на это ушло больше недели работы и порядка 25 (!) дублей.

«One of Us Must Know (Sooner Or Later)»

Дилан, который привык все делать быстро, заметно приуныл. «Я падаю вниз с сумасшедшей скоростью, — признавался он в те дни своему биографу Роберту Шелтону. — За десятки сессий мы получили всего одну песню. Не удивлюсь, если скоро падать будет просто некуда. Это какой-то настоящий “расцвет упадка”».

Сидя в студии, Дилан скручивал из обрывков журнала Newsweekочередные косяки и уничтожал их с пулеметной скоростью. Масть, как говорится, не перла. Спасение пришло под утро со стороны продюсера Боба Джонстона, который на своих плечах вытащил все тяготы записи «Highway 61». После того как этот альбом попал в топ-3 журнала Billboard, важные боссы из ColumbiaRecords стали смотреть на Джонстона как на бога. Выходец из Западного Техаса, он был не только гениальным саунд-инженером, но и отличным психологом, а также автором нескольких песен, которые, к примеру, исполнял Элвис Пресли. И неудивительно, что вскоре Джонстон был назначен ведущим продюсером Columbia Records по фолку и кантри. Мрачно поглядывая на эксперименты Дилана с дружбанами из The Hawks, он мудро дал Поэту время перебеситься, а затем вызвал его на разговор в близлежащий пивняк.

«Слушай, у меня есть идея, — сказал Джонстон Дилану. — Давай как можно быстрее свалим отсюда. Запишемся в другом месте и с другими людьми… Например, в Нэшвилле, где у меня есть куча классных музыкантов, которые работали с Пресли и всю жизнь играют кантри, блюз и рок-н-ролл. К примеру, “Visions ofJohanna” они запишут с одного-двух дублей, клянусь мамой! Я там жил и знаю абсолютно все. И туда всего два часа лета! Снимем удобную гостиницу, поставим тебе в номер пианино. В студии время для записи дешевое, а аппаратура хорошая. Прилетим — и через неделю альбом будет готов. Я отвечаю».

«Visions of Johanna»

Дилан задумался. Предложение звучало заманчиво. Что представляют собой нэшвиллские музыканты, Дилан знал не понаслышке. Когда во время записи «Highway 61» в Нью-Йорке оказался гитарный виртуоз Чарли Маккой, Джонстон убедил Дилана пригласить нэшвиллского гения, сотрудничавшего с Джонни Кэшем, Элвисом Пресли и Роем Орбисоном, в студию. Как гласит история, Дилан лениво сопротивлялся, поскольку альбом, по сути, был готов и делать ничего уже не требовалось. Но Джонстон был перфекционистом похлеще Дилана. Соблазнив Маккоя билетами на бродвейский мюзикл для его жены, Джонстон полуобманом затащил гитариста в здание ColumbiaRecords.

Дальше получилось красиво. Получив искомые билеты, Маккой уже хотел сваливать, но не тут-то было. Оба Боба упросили его сыграть на финальной композиции «Desolation Row». Эта одиннадцатиминутная баллада была инкрустирована виртуозными партиями Блумфилда. Но Дилан решил в последний момент заменить электрическую гитару на акустическую. Затея выглядела сомнительно: Маккой опаздывал на свой дурацкий мюзикл, да и подходящей гитары у него с собой не было.

«Нет проблем, — сказал Дилан. — Вон в углу десяток стоит. Выбирай любую!»

Отступать Маккою уже было некуда. Он сел на стул, надел наушники, прослушал композицию и решительным жестом воткнул штекер от гитарного шнура в пульт. Свою партию он записал с одного дубля — да так, что Дилан чуть не грохнулся со стула. Во-первых, в каноническом варианте «Desolation Row» не пришлось менять ни одной ноты — гитарные кружева Маккоя ложились сверху трека как влитые. Во-вторых, в Нью-Йорке так еще никто не играл и не мыслил. Это была прославленная школа «нэшвиллского кантри», где песни повествовали в основном о том, как бл*довитые жены изменяют своим мужьям с проезжими ковбоями. Культурная жизнь в штате Теннесси уже несколько веков вибрировала по несложному маршруту: «паб — студия — паб».

«Desolation Row»

Дилан этот случай с Маккоем запомнил крепко. Да он вообще никогда и ничего не забывал. После этого в студийных вопросах Дилан начал доверять 34-летнему Джонстону как самому себе. Но проблема заключалась в том, что на поездку в Нэшвилл у Поэта абсолютно не было времени.

В ближайшие дни Дилану надо было срочно жениться на девушке по имени Сара Лоундс — причем жениться без лишнего шума. Красавица Сара была на седьмом месяце беременности, и назойливое внимание прессы любвеобильному Бобу отнюдь не требовалось. В скобках заметим, что к Дилану всегда выстраивалась длинная очередь из прекрасных дам, причем эта очередь, как правило, очень быстро двигалась. Да что там девушки — все поколение калифорнийских битников и нью-йоркских хипстеров лежало у ног Поэта. И это была чистая правда.

У Дилана продолжался бесконечный тур — вплоть до лета 66-го года. Гипотетически в его графике выступлений были небольшие паузы — при условии, что несколько концертов удастся перенести. И тогда авантюра с нэшвиллской записью становилась реальностью. С этими мыслями Дилан направился в гости к своему директору Альберту Гройсману. Выходец из Чикаго, он был грозен собой, владел ночным клубом, а также контрактами с несколькими звездами блюза и фолк-рока. В любой компании Гройсман был в центре внимания, разговаривал громким голосом и носил в кармане кольт 45-го калибра, которым периодически приходилось пользоваться. Как минимум для устрашения.

Альберт Гройсман, один из героев эпохального фильма «Don’tLook Back», владел 25 процентами акций от доходов Дилана. Поэтому его интересовали преимущественно многонедельные туры и крупные сольные выступления. Расписание концертов и гонорары он знал наизусть, хоть ночью разбуди. Поэтому несложно догадаться, как он отнесся к предложению Дилана о записи в Нэшвилле. В этой ситуации у Гройсмана автоматически слетало несколько концертов, а это, по его мнению, напоминало добровольное швыряние долларов в открытую форточку. Поэтому спустя несколько часов он ударом ноги вышиб дверь в офис Джонстона и враждебно прорычал: «Чувак, если ты еще раз вякнешь Дилану что-нибудь про Нэшвилл, клянусь тебе, ты будешь уволен! Ты сейчас все прекрасно слышал! И два раза я повторять не буду!»

Дилан не стал свидетелем этой безобразной сцены, но от этого ему было не легче. Он в очередной раз попал между двух огней: слева — Гройсман, справа — Джонстон. И из этой ситуации ему надо было как-то выбираться. И Боб сделал это с присущей ему легкостью духа и здоровым цинизмом. Так получилось, что среди его друзей Гройсман был единственным человеком, которого Дилан пригласил на свадьбу. И не воспользоваться этой возможностью кучерявый «Рембо с гитарой» попросту не смог.

«Какой подарок тебе сделать на свадьбу? — спросил накануне венчания расслабленный и не до конца трезвый Гройсман. — Проси что хочешь!» Боб хитро прищурился, посмотрел сквозь темные стекла очков и сказал: «Поехали в феврале со мной и с Сарой в Нэшвилл! Там буквально за несколько дней мы запишем альбом, я клянусь тебе. Это будет такой вот медовый месяц, что ли… Ты же не сможешь отказать молодоженам, правда?»

Дилан, хоть и был моложе Гройсмана, быстро учился его приемам. Отступать последнему было некуда, и он нехотя согласился. В ту же минуту радостный Дилан позвонил Джонстону, а Джонстон перезвонил в Нэшвилл, букируя на февраль 1966 года студийное время в местной студии ColumbiaRecords.

Дилан наклонился над столом и записал даты звукозаписывающей сессии к себе в тетрадь. Кроме Боба Джонстона и Чарли Маккоя, он не знал в Нэшвилле ни одного человека. Впереди его ожидала неизвестность.

* * *

Нэшвилл находится в 750 милях от Нью-Йорка. Начиная жизнь с чистого листа, Дилан прилетел туда налегке, взяв с собой мультиинструменталиста Эла Купера и гитариста The HawksРобби Робертсона. Безусловно, Боб доверял Джонстону и местным музыкантам, но работать с друзьями ему было психологически легче.

«Джонстон возил нас по Нэшвиллу в своем красном “эльдорадо” с откидным верхом и пытался продать нам это место как ненапряжное, — вспоминал впоследствии Дилан. — Как по мне, так этот город был словно погружен в огромный мыльный пузырь. Тогда нас с Купером и Робертсоном чуть не выгнали из гостиницы за длинные волосы».

Нестыковки продвинутых хипстерских нравов с патриархальными особенностями цивилизации Дикого Запада продолжались и внутри студии. К примеру, Джонстону категорически не нравились перегородки, отделявшие сессионников друг от друга. Опытный продюсер, ратовавший за чувство локтя у музыкантов, он всегда считал, что глаза и флюиды намного важнее, чем наушники или «экологически чистый звук» в «одиночной камере». Поэтому Дилан ни капельки не удивился, узнав, что за ночь Боб вместе с помощником снесли все перегородки. Он знал, что порой работа с Джонстоном «напоминала пьяные гонки», и предпочитал не влезать в чужие дела.

Возмущенные подобным вандализмом хозяева студии вылетели первым рейсом с жалобной петицией в нью-йоркский офисColumbia. Но тут они крупно промахнулись, позабыв, что босс Джон Хаммонд в свое время являлся первооткрывателем Дилана. Неудивительно, что последствия такого промаха не заставили себя долго ждать.

«Единственное, что могу вам сказать, — так это то, что на днях я обедаю с Диланом и Джонстоном, — сидя в роскошном кожаном кресле, директор Columbia Records пустил струю сигаретного дыма прямо в лица своих горе-сотрудников. — Поэтому вам следует понимать: если Джонстону захочется повесить микрофон на потолке, я бы посоветовал вам срочно найти самую высокую е**ную лестницу, чтобы Боб смог как можно быстрее начать восхождение. Если же этого не случится, я прикрою ваш Ноев ковчег в течение получаса».

А в этот момент Дилан буквально был на седьмом небе от счастья. С новой студийной командой они сработались в считанные часы. В отличие от кошмарных сессий с The Hawks, они записали «Visions of Johanna» за одну ночь, причем именно с тем философски-интеллигентным саундом, о котором Поэт мечтал еще в Нью-Йорке.

Затем настала очередь новой баллады «Sad Eyed Lady of the Lowlands», которую Дилан посвятил молодой жене. В это самое время Сара, словно декабристка, сидела в углу студии и кормила месячного Джесси. Она не без удивления наблюдала, как Боб показал музыкантам посвященную ей песню, а затем отпустил их на обеденный перерыв. Мол, ему еще надо дописать пару-тройку куплетов. В итоге запись продолжилась через сутки, когда Поэт окончательно оформил канонический вариант текста, полный картинок, настроений, образов, лиц, мест и вещей.

«Sad Eyed Lady of the Lowlands»

Во время этой сессии многие поступки возвращались к участникам звонким бумерангом. В самом начале музыканты жаловались Джонстону, что привыкли работать с готовыми композициями, расписанными по нотам. Но это был не тот случай. Прямо посреди ночи в студию ворвался Поэт с красными от бессонницы глазами и громко воскликнул: «Эй, я наконец-то дописал песню! Есть тут кто живой?»

В случае с «Sad Eyed Lady of the Lowlands» Джонстон разбудил дремавших в студии музыкантов, а Дилан, глядя на их помятые лица, насмешливо сказал: «Да тут все просто, всего три аккорда». И когда все поняли, что эта песня состоит из тридцати куплетов и играть ее предстоит буквально «до бесконечности», Джонстон заорал на всю ивановскую: «Play! Don’t stop! Just keep playin’!»

«Одиннадцать минут спустя это было записано, — вспоминает он спустя годы. — Мы сыграли просто безупречно, и никто не мог поверить, что это произошло. Потому что все догадывались, что их жизни изменились. И Нэшвилл изменился, и музыка вокруг изменилась».

«I Want You»

После этой победы работа над альбомом велась уже в ином ключе. Где-то в полдень Дилан вызванивал в свой гостиничный номер Эла Купера и наигрывал ему на фортепиано новую мелодию — к примеру, невинный гимн сексу «I Want You» или сюрреалистический «Memphis Blues Again». Дилан планировал записывать все музыкальные нюансы на диктофон, но Купер предложил не тратить времени попусту.

«Memphis Blues Again»

«Послушай, Боб, давай не будем отвлекаться на технические мелочи, — уверенным тоном произнес Эл. — Моя память и будет твоим диктофоном. Ты играй, а я все запомню! Можешь не волноваться».

Поскольку Дилан знал Купера не первый день, то спорить не стал. Эл шел в студию работать надаранжировками, а Поэт оставался в гостинице, концентрировался и в полной тишине дописывал текст. Любопытно, что иногда провинциальное безмолвие раздражало Боба, и он доделывал песни прямо в студии, сидя за фортепиано. На это уходило до трех-четырех часов недешевого студийного времени. Музыканты в это время смотрели телевизор, рубились в настольный теннис или просто спали. Ближе к полуночи все собирались в тон-ателье, включали магнитофоны и начинали «склеивать» песню целиком: текст, основную мелодическую линию, ритмический рисунок и гитарно-клавишные аранжировки.

Запись происходила в два этапа — несколько дней в феврале и несколько дней в марте 1966 года. В последнюю очередь была зафиксирована «Rainy Day Women #12 & 35», которая впоследствии окажется на альбоме первой. Джонстон с энтузиазмом прослушал ее демо-вариант и предложил записать этот психоделический марш как «стилизацию под “Оркестр Армии спасения”, сидящий на кислоте». Дилану идея, естественно, понравилась, и он попросил музыкантов срочно притаранить из ближайшего паба всякого бухла. Там же по просьбе Дилана они подобрали и искусного тромбониста — возможно, для того, чтобы быть последовательными в собственных безумствах.

«Rainy Day Women #12 & 35»

Отдегустировав литры местного вина, музыканты в четыре часа утра начали имитировать звучание «Оркестра Армии спасения». Дилан, глаза которого блестели пьяной фантазией, попросил лучших сессионщиков Нэшвилла разухабисто петь припев«Everybody must get stoned» — ключевые слова песни, которая уже через неделю звучала на радиостанциях.

Это была веселая и изысканная провокация — с очевидными намеками на «кайф», к слову, не сильно замаскированными. Вскоре все — начиная с «детей цветов» и заканчивая «яйцеголовыми» профессорами — обсуждали наркосленг фразы «каждый может упороться». Примечательно, что все эти дискуссии происходили на должном литературном уровне — к примеру, на страницах журнала Time…

Но вернемся в студию. Когда, прилетев в Нью-Йорк, Джонстон смикшировал все песни, выяснилось, что записанного материала хватит на два альбома. Тогда Дилан решил не мелочиться и впервые в истории рок-музыки замахнулся на две пластинки скопом. По версии лейбла, этот двойной альбом материализовался на прилавках 16 мая 1966 года, привлекая покупателей странным названием «Blonde on Blonde».

Произошло это событие с сознательным нарушением всех правил маркетинга — день в день с выходом нового диска BeachBoys «Pet Sounds». В офисах Columbia Records творился страшный бардак, и в широкой продаже альбом появился лишь в июне — одновременно с двойным альбомом Фрэнка Заппы «Freak Out!».

Любопытно, что при оформлении внутреннего разворота «Blondeon Blonde» дизайнерами были использованы не только снимки Дилана, но и фотография Клаудии Кардинале — как выяснилось впоследствии, с неочищенными авторскими правами. Спустя полтора года, после угрозы со стороны ее юристов, внутренний дизайн альбома претерпел существенные изменения, и черно-белая фотография итальянской красотки была изъята.

Необходимо заметить, что в коллекциях меломанов существует как минимум одиннадцать версий «Blonde on Blonde». Все это напоминает игру «найди десять отличий». Со временем режим моно превращался в стерео, а стерео — в Dolby Surround. Менялись и общее время звучания диска, и названия композиций, не говоря уже про такую «мелочь», как внутренний дизайн. В это сложно поверить, но канонического варианта альбома «Blonde on Blonde», поднявшегося до 9-го места в хит-параде журнала Billboard, не существует в природе до сих пор.

Не так давно в интернете была опубликована полная стенограмма ознакомительного интервью главного редактора журнала RollingStone Яна Веннера с Диланом. Примечательно, что в далеком 1969 году Боб охотно говорил с Веннером на любые темы, но наглухо закрывался, отвечая на вопросы, связанные с «Blonde on Blonde». Судя по интервью, уже в шестидесятых годах Дилан был человеком закрытым и мнительным. С тех пор прошло несколько десятков лет, но ни разу Дилан не возвращался к теме нэшвиллской сессии 1966 года. Музыкальные критики часто цитируют его интервью журналу Playboy 1979 года, но даже там Поэт отделывается общими фразами.

«Если говоришь правду, это очень здорово и правильно, — признавался позднее Дилан в своей автобиографии. — А если врешь — ну, все равно это здорово и правильно».

Как бы то ни было, но до сих пор ни в одном исследовании про Дилана, к примеру, не написано ни слова о происхождении названия альбома. Что значит выражение «Блондинка на блондинке»? Официальные биографы на эту тему молчат. Да, в 1966 году не существовало ни пиар-служб, не пресс-релизов, но тем не менее как подобное оказалось возможно? Очередные белые пятна и черные дыры, увы…

Дилан как-то обмолвился, что название пластинки появилось в последний момент, причем чисто ассоциативно. Фанатские сайты намекают на его роман с фавориткой Энди Уорхола, блондинкой Эди Сэджвик, которой на альбоме была посвящена композиция «Leopard-Skin Pill-Box Hat». Кто-то считает, что эта двойная пластинка была посвящена друзьям Дилана — Аните Палленберг и Брайану Джонсу из The Rolling Stones. Кто знает? Короче, очередная тайна Дилана, покрытая пылью десятилетий…

«Leopard-Skin Pill-Box Hat»

Говорят, что в одном из радиоинтервью Боб заявил, что в середине 60-х его потрепанный амфетаминами мозг состоял исключительно из полос — то светлых, то темных. И вот как-то раз в его голове скрестились две светлые полосы, и он увидел вывеску «Blonde on Blonde». В итоге получилась идеальная обложка для альбома, который неоднократно входил в топ-10 лучших пластинок всех времен и народов. Красивая версия, но только этого радиоинтервью Боба Дилана никто так и не нашел.

Оригинал

***

Фейсбук, Mikhail Volodin,  13 окт. 17:37

Я написал это лет 15 назад, но последние строки готов повторить сегодня. Потому что он прошел со мной через всю жизнь.

“Я за него болел. Я это видел. Я этим счастлив!”

ДИЛАН В ГОРОДЕ
Заметки с концерта Боба Дилана в Большом Бостоне в 2002 году.

Дилан как Дилан: немного занудливый, немного кривляющийся кузнечик, упакованный в черное трико с блестками вдоль бедер. На фоне четырех крепких парней в красных робах он кажется хрупким и манерным. Хочется сравнить его одновременно с Блоком и блоковским Арлекином.

Он гнусавит и слов не разобрать. Его руки лежат на клавишах, а тело вывернуто наизнанку – черное трико напоминает разорванный лист Мебиуса. Он пожимает плечами, поочердно отставляет то одну то другую ногу, поет одновременно в два микрофона, подает знаки красным парням и не смотрит на публику. Новые песни звучат как старые, а старые Дилан исполняет так, что их нельзя узнать.

Дилан – пляшущий старик. Ему – 61 год. Я сижу далеко и не различаю морщин на его лице, а движения не выдают возраста. Иногда отсюда вообще кажется, что он – женщина. Ну да, старая еврейская женщина! Похожая на мамину портниху, Геню Ефимовну, – чуть сгорбленную, шебутную и дерганую, с широко расставленными тонкими ногами, напоминающими букву «п» из гарнитуры «гельветика».

У Дилана нет мелодий, и слова не слышны. Первые три-четыре песни я испытываю одновременно зоологический интерес (как в таком возрасте можно так двигаться!) и раздражение (однообразно и ни хрена не понятно!). Но потом ребята в красном загоняют-таки мне в голову классический роковый квадрат, и голова начинает трястись в такт подрагиванию дилановской ноги. Точно так же трясутся головы у остальных двадцати тысяч зрителей. Женщины, старики, дети и полицейские равно любят Дилана за его драйв.

Так, зажигая все глубже, и довел бы меня Боб за руку до финала, выпустил бы на волю, и через час позабыл бы я и о блестках на трико, и о неловко ковыляющей хромоножке, меняющей на музыкантах гитары, если бы не заключительная песня.

Они выстроились вчетвером в ряд на самом краю сцены и играли так, словно шли психической атакой на зрителей. Темп все ускорялся, ноты, отращивая хвосты, превращались в 1/64, 1/128, 1/256… А потом ударник и ритм гитара сложились, перемножились, и – про-стран-ство – лопнуло. Что-то там такое они пробили и вышли на свободу. Это было видно по их лицам, по движениям, по телам, наконец… И, главное, по реакции вдребезги разбитых зрителей: одновременно вспыхнули во мраке тысячи зажигалок, и мрак истаял.

У меня задолго до этого перехватило дыхание. Такое происходит со мной всякий раз, когда я вижу людей, плечом к плечу идущих на врага.

На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси…

Одному страшнее, но противостояние одиночки тьме не так очевидно. Он – точка, он может отступить в любую сторону. Он прислоняется к дверному косяку. Они – линия, и направление их движения обозначено: они идут навстречу мраку. Против него. Иногда темноту удается прорвать, и тогда цепь – великолепная четверка, пятерка, семерка – отбивает атаку за атакой в крепости Ла-Рошель, защищает деревню от бандитов или просто стоит насмерть, когда за спиною Москва. Вот такая музыка. Это может быть «Крейцерова соната», или “Death is not the end”, или еще что-то. Но однажды эта музыка скажет нам, что мы были созданы для чего-то большего. Наверное, соврет…

Я вижу Дилана на седьмом десятке – черного кузнечика, американского «шестидесятника», старого мальчика, последнего из рок-могикан, которому не так много осталось, но который в очередной раз построил цепь и прорвал тьму.

Я за него болел. Я это видел. Я этим счастлив.

***

Из Википедии: Роберт Аллен Циммерман родился 24 мая 1941 года в городке Дулуте (штат Миннесота) в семье мелкого торговца. Родители музыканта Абрахам Циммерман и Беатриса Стоун активно участвовали в жизни небольшой местной еврейской общины. Его предки — евреи, выходцы из Российской империи: дедушка и бабушка по линии отца, Зигман и Анна Циммерман, уехали в США из Одессы в связи с еврейскими погромами 1905 года. Дедушка и бабушка по материнской линии — Беньямин и Либа Эдельштейн (позже Штейн и Стоун) — были литовскими евреями, эмигрировавшими в 1902 году. В автобиографии Боб Дилан пишет, что род его бабушки по материнской линии происходит из Турции, где носил фамилию Киргиз.

Опубликовано 14.10.2016 21:32

 

Віктар Жыбуль пра Цфанію Кіпніса

Віктар ЖЫБУЛЬ

ПУЦЯВІНЫ І ПАЛОТНЫ ЦФАНІІ КІПНІСА

У беларускіх выданнях 1930-х гг. можна сустрэць каларытныя і дасціпныя шаржы на тагачасных пісьменнікаў, падпісаныя Дэ Вэ Бэка альбо Дэвэбека. Доўгі час сапраўднае імя аўтара шаржаў заставалася таямніцай і нават іх перадрук суправаджаўся лаканічнай пазнакай “Мастак невядомы”, хоць маляваў чалавек відавочна таленавіты. Разгадаць гэтую загадку ў свой час мне дапамог наш вядомы літаратуразнаўца Янка Саламевіч, які падказаў, што пад згаданым псеўданімам хаваецца яўрэйскі мастак Цфанія Кіпніс [1, с. 3].

Цфанія-Гедалія Якаўлевіч Кіпніс нарадзіўся 1 снежня 1905 г. у мястэчку Гарошкі (з 1927 г. Валадарск-Валынскі) на Жытоміршчыне (Украіна). На той час многія яўрэі гэтага мястэчка па сваіх перакананнях былі аграрнымі сіяністамі і марылі пра пераезд на гістарычную радзіму. Нават у школе, дзе вучыўся будучы мастак, выкладанне вялося на іўрыце. Нядзіва, што Ц. Кіпніс у юнацкія гады браў актыўны ўдзел у падпольных яўрэйскіх арганізацыях “Гашамэр Гацаір” і “Гехалуц”, за што ў 1923 г. трапіў у жытомірскую турму [7, с. 2].

З 1923 да 1929 г. Цфанія Кіпніс вучыўся ў Кіеўскай яўрэйскай мастацкай студыі, створанай Культур-Лігай (з 1924 г. перайменавана ў Яўрэйскую мастацка-прамысловую школу), у Марка Эпштэйна і Ісахар-Бэра Рыбака. У 1927–1928 гг. таксама займаўся ў маскоўскім Вышэйшым мастацка-тэхнічным інстытуце. Яшчэ студэнтам удзельнічаў у Юбілейнай выставе мастацтва народаў СССР (1927) у Маскве, дзе пазнаёміўся з выдатнымі тэатральнымі мастакамі Ісакам Рабіновічам, Натанам Альтманам, Аляксандрам Тышлерам [7, с. 2].

Не меней цікавых знаёмстваў чакала Ц. Кіпніса ў Менску, куды мастак пераехаў у 1929 г.: ён пасябраваў з многімі дзеячамі беларускай культуры. Асабліва моцнае сяброўства звязала яго з мастаком Барысам Малкіным (1908–1972), які да гэтага таксама навучаўся ў Кіеве. Адна з першых прац Цфаніі Кіпніса беларускага перыяду творчасці – афармленне кнігі “Оа” яго цёзкі па прозвішчы, пісьменніка Іцыка Кіпніса (1896–1974), выдадзенай у 1929 г. у Менску на мове ідыш. Графічныя працы Цфаніі Кіпніса з’яўляліся на старонках часопісаў “Чырвоная Беларусь”, “Заклік”, “Іскры Ільіча”, газеты “Літаратура і мастацтва” і іншых выданняў. Мастак ілюстраваў апавяданні беларускіх пісьменнікаў Рыгора Мурашкі, Макара Паслядовіча, Міколы Цэлеша, перакладзеныя творы Марыі Кальтофэн, Жуля Рамэна, Анатоля Шышко і іншых аўтараў.

Біёграф Ц. Кіпніса Аляксандар Фільцэр піша, што мастак “адзін час быў загадчыкам мастацкага аддзела яўрэйскага выдавецтва ў Мінску” [7, с. 2]. Падобна, што маецца на ўвазе яўрэйскі сектар Дзяржаўнага Выдавецтва Беларусі, ад абрэвіятуры якога (ДВБ) мастак і ўтварыў сабе псеўданім Дэ Вэ Бэка, выступаючы пад ім як аўтар сяброўскіх шаржаў. Праца Ц. Кіпніса ў гэтым рэчышчы была даволі плённай: у ліпені 1932 г. у гомельскай друкарні “Палесдрук” шаржы Дэ Вэ Бэкі выйшлі асобным выданнем разам з пародыямі Сабасцьяна Старобінскага (Міколы Хведаровіча) [8]. Кніга мела лаканічную назву “Ха” і прыцягвала ўвагу альбомным фарматам, адмысловай паперай жоўтага колеру і, вядома ж, сваёй мастацкай стылістыкай, якая чымсьці выходзіла за межы панаванай тады на Беларусі традыцыі. З дапамогаю, здавалася б, немудрагелістых штрыхоў мастак дасягаў незвычайнай гратэскавасці, гіпербалізаванасці ў іранічнай абмалёўцы сваіх сучаснікаў-паэтаў: Змітрака Астапенкі, Петруся Броўкі, Цішкі Гартнага, Сяргея Дарожнага, Алеся Звонака, Тодара Кляшторнага, Сцяпана Ліхадзіеўскага, Максіма Лужаніна, Валерыя Маракова, Ізраіля Плаўніка, Яўгеніі Пфляўмбаўм, Сяргея Фаміна, Уладзіміра Хадыкі і… самога аўтара пародый – Міколы Хведаровіча. Цікава, што пры наяўнасці ў кнізе шаржа на Андрэя Александровіча [8, с. 5] (твар паэта добра пазнаецца, як і мастацкія алюзіі на яго верш “Менскі рытм”) пародыі на яго там няма.

ha1932 aleksandrovich1932 astapenka1932

?????

Вокладка кнігі і шаржы Ц.-Г. Кіпніса на Андрэя Александровіча, Змітрака Астапенку, Цішку Гартнага

У часопісах і газетах захаваліся таксама шаржы на Сымона Баранавых, Лукаша Бэндэ, Змітрака Бядулю, Віктара Казлоўскага і іншых літаратараў. У 1932 г. Ц. Кіпніс працаваў і над серыяй шаржаў на яўрэйскіх пісьменнікаў, якія мусілі таксама выйсці асобнай кнігай [6, с. 24], але не выйшлі. Магчыма, нейкія з іх адшукаюцца ў перыядычным друку.

Мастак спрабаваў сябе і ў графіцы, і ў жывапісе, і ва ўжытковым мастацтве. Вядома, што ў 1932 г. ён працаваў над карцінай “Лекерт” [6, с. 24], прысвечанай рэвалюцыянеру Гіршу Лекерту (1879–1902), 30-годдзе з дня смерці якога адзначалася тады. У 1936 г. Ц. Кіпніс аздобіў вокладку кнігі “Хлопчык Мотка” Шолам-Алейхема ў беларускім перастварэнні Змітрака Бядулі, а таксама паўдзельнічаў у Асенняй выставе мастакоў, прапанаваўшы гледачам дзве працы: “Пейзаж” і “Эскіз” [2, с. 18, 36]. Цікава, што на той самай выставе экспанаваўся “Бюст мастака Г. Кіпніса”, выкананы Іллём Эйдэльманам [2, с. 24].

Адначасова з кніжнай графікай і жывапісам Цфанія Кіпніс актыўна займаўся мастацтвам тэатра, якое, уласна кажучы, і стала яго асноўнай прафесійнай дзейнасцю. Першым вопытам у гэтай галіне для яго была праца з 1930 г. у Тэатры рабочай моладзі (яўрэйскі маладзёжны тэатр) у Мінску. Супрацоўнічаў ён і з Тэатрам юнага гледача БССР: у 1937 г. зрабіў эскізы да спектакля “Як гартавалася сталь” рэжысёраў Е. Міровіча і Ю. Палічынецкага паводле кнігі Мікалая Астроўскага. З 1934 па 1941 г. Ц. Кіпніс быў галоўным мастаком Беларускага Дзяржаўнага яўрэйскага тэатра, у якім аформіў нямала п’ес, сярод якіх: “Бойтрэ” М. Кульбака (1937; рэжысёр М. Рафальскі), “Суламіф” С. Галкіна паводле А. Гольдфадэна (1938; рэжысёр В. Галаўчынер), “Лейбка-салдат” І. Левіна (1938; рэжысёр А. Трэпель), “Бар-Кохба” С. Галкіна паводле А. Гольдфадэна (1939; рэжысёр В. Галаўчынер), “Два недарэкі” (“Цвей кунілемлэх”) А. Гольдфадэна (1939; рэжысёр В. Галаўчынер), “Сендэр-Бланк” паводле Шолам-Алейхема (1939; рэжысёр Л. Літвінаў), “Сёстры” Л. Рэзніка паводле І.-Л. Перэца (1940; рэжысёр М. Моін), “Маленькі чалавечак” З. Аксенфельда і Э. Кагана паводле М. Мойхер-Сфорыма (1940; рэжысёр М. Сокал), “Няроўны шлюб” братоў Тур і Л. Шэйніна (1940; рэжысёр А. Трэпель), “Вядзьмарка” паводле А. Гольдфадэна (1941; рэжысёр В. Галаўчынер) [3, с. 365–366].

У гады Другой сусветнай вайны тэатр эвакуяваўся ў Новасібірск і  працягваў там сваю дзейнасць. А Цфанія Кіпніс пайшоў добраахвотнікам на фронт. Нейкі час разам з сябрам-паэтам Аркадзем Куляшовым ён супрацоўнічаў з армейскай газетай “Знамя Советов”. Тут для Кіпніса з’явілася нагода зноў узгадаць пра свой сатырычны талент: ён маляваў карыкатуры на фашыстаў, а Куляшоў рабіў да іх вершаваныя подпісы (“Из Брянска брякнулся он тоже – сие написано на роже” // Знамя Советов. 1943. 18 сент.). Мастак прайшоў баявы шлях ад Мінска да Берліна, быў узнагароджаны 14 баявымі ордэнамі і медалямі і даслужыўся да пасады начальніка штаба пяхотнага батальёна.

У 1945–1946 гг. у Нямеччыне па эскізах Ц. Кіпніса былі ўзведзеныя помнікі воінам, загінулым у баях за Арнсвальд і Штаргард. Камандаванне спрабавала змусіць мастака змясціць на пастаментах словы І. Сталіна. Аднак Ц. Кіпніс адмовіўся рабіць гэта, абышоўшыся старажытнагрэцкай фразай, прысвечанай воінам Спарты: “Прохожий, передай нашей Родине, что мы погибли, сражаясь за Нее” [7, с. 2; 4, с. 53].

Да тэмы вайны і яе трагічных наступстваў мастак неаднойчы звяртаўся ў сваёй творчасці – згадаем такія яго працы, як “Майданэк” (1944), “Хлопчык з канцлагера” (1945), “Палацавы ансамбль Цвінгер у Дрэздэне пасля бамбардзіроўкі” (1945), “Зняволены”, “Бабруйск пасля вайны” (1950-я), “Вязні гета”, “Таліт на вятры”, “Вышка”, “Згарэлае мястэчка” (1960-я).

У 1946–1948 гг. Цфанія Кіпніс працаваў мастаком-пастаноўшчыкам Украінскага дзяржаўнага яўрэйскага тэатра, а ў 1948–1949 г. – галоўным мастаком Бірабіджанскага дзяржаўнага яўрэйскага тэатра. Неўзабаве савецкія ўлады забаранілі ўсе яўрэйскія культурныя ўстановы: тэатры, выдавецтвы, музеі. Мастак вярнуўся ў Мінск, у якім жыў і працаваў яшчэ больш за два дзесяцігоддзі. У гэты перыяд ён, сярод іншага, аформіў кнігі “На мяжы магчымага” Вадзіма Ахотнікава (1950), “Возвращение к жизни” Лазара Кацовіча (1952), “Соль жыцця” Айзіка Платнера (1957), працаваў у Беларускім дзяржаўным тэатры лялек (1952–1956), Бабруйскім беларускім вандроўным калгасна-саўгасным тэатры (1957), Нацыянальным акадэмічным драматычным тэатры імя Янкі Купалы (1957)… Сярод яго прац гэтага часу – аздабленне п’ес “Дзед і жораў” і “Цудоўная дудка” Віталя Вольскага, “Раскіданае гняздо” Янкі Купалы (разам з Б. Малкіным), “Дамы і гусары” Аляксандра Фрэдра.

Увесь гэты час Ц. Кіпніс выяўляў сябе як патрыёт свайго народа: выкладаў іўрыт, памнажаў і распаўсюджваў навучальныя дапаможнікі, адстойваў нацыянальныя і культурныя правы яўрэяў, у тым ліку і права на рэпатрыяцыю ў Ізраіль. На рэспубліканскіх мастацкіх выставах 1957, 1959 і 1967 гг. ён экспанаваў эскізы касцюмаў і дэкарацый, зробленыя раней для Яўрэйскага дзяржаўнага тэатра БССР – быццам хацеў нагадаць, што, нягледзячы на ўсе забароны, на ўсе хвалі антысемітызму, яўрэйская культура ў савецкай Беларусі ўсё адно жыве.

Акрамя тэатраў і выдавецтваў, Цфанія Кіпніс працаваў у Мастацкім фондзе БССР і пэўны час з’яўляўся нават яго старшынём, а пасля выхаду на пенсію – шараговым членам. Пакуль на адным са сходаў у 1972 г. не быў выключаны за сваё жаданне выехаць у Ізраіль. Неўзабаве пасля таго выпадку да яго падышоў галоўны мастак фонду Лявон Баразна і прызначыў сустрэчу ўвечары на бязлюдным стадыёне “Дынама”. Там ён сказаў Кіпнісу: “І мне, Беларусу, і табе, Яўрэю, аднолькава няма чаго тут рабіць. Я хачу ў Канаду – там больш беларускага, чым у БССР… Дык вось я й прашу – зрабі мне ласку: як прыедзеш у Ізраіль, дасылай мне запрашэньне! А я церазь Ізраіль у Канаду дабяруся: ёсьць у мяне там нехта. Я табе веру, Кіпніс, ты зробіш гэта” [5, с. 6]. Праз некалькі дзён, 15 жніўня 1972 г., М. Баразну на вуліцы забілі нажом хуліганы – існуе версія, што ў гэтым былі замяшаныя савецкія спецслужбы.

Цфанія Кіпніс цудам здолеў атрымаць візу ў Ізраіль. Але 29 лістапада 1972 г. у Брэсце яго знялі з цягніка і даставілі ў следчую турму мінскага КДБ. Мастаку было прад’яўлена абвінавачанне ў стварэнні і кіраўніцтве падпольнай антысавецкай сіянісцкай арганізацыі. Паўгода ён адседзеў у камеры-адзіночцы і быў вызвалены толькі дзякуючы міжнароднай грамадскасці. 29 траўня 1973 года “справа” была закрыта, і 13 ліпеня 1973 г. Цфанія Кіпніс з жонкай прыбыў у Ізраіль [4, с. 56].

На гістарычнай радзіме ён працягваў займацца творчай дзейнасцю, афармляць кнігі і спектаклі. Яго жывапісныя працы гэтага часу пазначаны ўплывам імпрэсіянізму: “Ружовы палац”, “Букет”, “Кветкі ў белай вазе”, “Чырвоныя кветкі”, “Вясна”, “Перад дажджом”, “Замак”, “Сакавіцкі снег”, “Стары”, “Мястэчка”, “Начны касцёр”. Памёр 26 красавіка 1982 г. у горадзе Бат-Яме. Сябрам ён запомніўся як шчодры, абаяльны і поўны энергіі чалавек, адданы патрыёт яўрэйскага народа. Пры гэтым жыццё і творчасць Цфаніі-Гедаліі Кіпніса былі звязаны з некалькімі краінамі (на той час – савецкімі рэспублікамі) і, адпаведна, іх культурамі: Украінай, Беларуссю, Расіяй. Самым працяглым у біяграфіі мастака стаў акурат беларускі перыяд творчасці, які заняў агулам каля 34 гадоў. Творца зрабіў важкі ўнёсак у айчыннае тэатральнае мастацтва, а таксама ў развіццё такога мастацкага жанру, як сяброўскі шарж. Беларускія рэаліі адбіліся і ў шэрагу яго графічных прац – напрыклад, у замалёўках будынкаў у мястэчках Ракаў, Узда, Кабыльнікі і разбуранага ў вайну Бабруйска.

Першай грунтоўнай спробай аб’яднаць працы Ц. Кіпніса пад адной вокладкай стаў альбом, укладзены і выдадзены ў 2007 г. літаратарам Аляксандрам Фільцэрам [7]. Спадзяемся, выданне не апошняе на шляху вяртання творчай спадчыны мастака.

Спіс літаратуры

  1. Жыбуль, В. Цфанія Кіпніс – Дэ Вэ Бэка // Мы яшчэ тут! – 2007. – Вып. ХХХІІ (снежань).
  2. Каталог Асенняй выстаўкі мастакоў БССР / Кіраўн. па справах маст. пры СНК БССР, Саюз савецкіх мастакоў. – Мінск, 1937.
  3. Кузняцова, К. Б., Герштэйн, Г. Р. Дзяржаўны яўрэйскі тэатр БССР / К. Б. Кузняцова, Г. Р. Герштэйн // Тэатральная Беларусь: Энцыклапедыя: У 2 т. / Рэдкал.: Г. П. Пашкоў і інш. – Мінск: БелЭн, 2002.
  4. Левин, Э. На десять минут впереди времени, на десять лет впереди жизни / Э. Левин // Мишпоха. – 2010. – № 27.
  5. Лявон Баразна // Беларус [Нью-Ёрк, ЗША]. – 1982, лістапад-сьнежань. – № 306-307.
  6. Над чым працуюць мастакі: падрыхтоўка да V Усебеларускай мастацкай выстаўкі // Мастацтва і рэвалюцыя. – 1932. – № 2.
  7. Фильцер, А. Художник Цфания-Гедалия Кипнис / А. Фильцер. – Иерусалим, 2007.
  8. Ха : Пародыі С. Старобінскага. Шаржы Дэ Вэ Бэкі. – [Гомель], [1932].

 

Публікуецца з дазволу аўтара з невялікімі праўкамі і дапаўненнямі паводле часопіса “Роднае слова” (Мінск), № 12, 2015.

14.10.2016  01:55

Арон Вергелис дома и на службе

(Русский текст под оригиналом на белорусском)

Арон Вяргеліс дома і на службе

Пра Арона Алтэравіча Вяргеліса было напісана многа добрага і кепскага яшчэ пры яго жыцці. Нарадзіўся ён у 1918 г. у мястэчку пад Жытомірам – амаль зямляк… Памёр у 1999 г. у Маскве, дзе працаваў некалькі дзесяцігоддзяў. Дзякуй Б-гу, жывыя людзі, якія ведалі яго куды лепей, чым я, і больш-менш падрабязна распавялі свету пра складаную, супярэчлівую асобу «А. В.» (назаву Зісі Вейцмана, Велвла Чэрніна, Леаніда Школьніка, Генадзя Эстрайха…). Не прэтэндую на ўклад у «вяргелісазнаўства», але, як бы там ні было, і мне ёсць што ўспомніць, хоць бачыў Вяргеліса я раз у жыцці, а затым адзін раз гутарыў з ім па тэлефоне.

Надоечы я адшукаў у сваёй бібліятэцы і перачытаў вядомую кнігу А. В. «16 краін, уключаючы Манака». На ёй замацаваўся аўтограф аўтара – «Сімпатычнаму Валодзю Рубінчыку» і г. д.

vergelis_avtograf

У 2016-м гэтая кніга здалася мне значна больш цікавай, чым у 1990-х. Можа быць, таму, што сам за апошнія 20 гадоў паездзіў па розных краінах і зразумеў дзве з паловай рэчы: а) у гасцях добра, а дома… б) немажліва расказаць пра падарожжа так, каб усім дагадзіць.

У верасні ж 1995 г. я ў каторы раз гартаў «16 краін…», седзячы ў цягніку «Мінск – Масква», і думаў, пра што спытаць аўтара. Чаму паехаў? У нейкім сэнсе па інэрцыі. У чэрвені мне споўнілася 18, і я ўпершыню замахнуўся на выправу ў Ізраіль. Брат маці прыслаў запрашэнне, але ў тое лета па ініцыятыве міністра ўнутраных спраў (здаецца, Эліягу Свісы) былі ўведзены дадатковыя патрабаванні, і паездка сарвалася, давялося адкласці яе на год. У жніўні замест Іерусаліма я выправіўся на Палессе, прычым пабываў і ў заходняй, і ва ўсходняй частках (Брэст – Кобрын – Пінск, Гомель – Мазыр). Перад другой паездкай спытаўся ў Дзіны Харык, з кім пабачыцца, і яна дала мне тэлефон нейкіх сваіх далёкіх сваякоў… У іх я заначаваў у Мазыры пасля таго, як на ўласных рабрынах адчуў, што спаць на дровах у выпадковай паветцы – гэта занадта нават у летнюю ноч. Агулам, даволі шмат пабачыў і пачуў у тое лета, адчуў смак… І падрадзіўся прывезці з Масквы кніжачку вершаў Ізі Харыка «Лірыше матывун», выдадзеную рэдакцыяй часопіса «Ды ідышэ гас» пад камандзёрствам Арона Вяргеліса. Заданне гучала прыкладна так: «Чым больш асобнікаў, тым лепш». Дарэчы, А. В. дапамог выпусціць зборнік Харыка ў перакладзе на рускую яшчэ ў 1958 г. І напісаў прадмову да тых «Стихов и поэм».

Справа пачалася як авантура (удава паэта не паведаміла рэдактару пра маю паездку; зрэшты, наўрад ці ў яе быў запісаны хатні тэлефон Вяргеліса, напэўна, яна ведала толькі адрас) і суправаждалася прыгодамі. Расійскімі рублямі я сябе не забяспечыў; спадзяваўся канверсаваць 20 долараў увечары на вакзале ў Оршы, але абменны пункт к таму часу быў ужо закрыты. Побач стаяў малады чалавек у скуранцы, які адклікаў мяне ў старонку і прапанаваў выгодны курс. «То давайце 50 долараў памяняем!» – гукнуў дурны студэнцік. Адвёў яго ў старонку мяняла, узяў 50-доларавую купюру, неяк дзіўна скруціў яе, а потым крыкнуў: «Асцярожна, міліцыя!» Вярнуў купюру і даў лататы. Ці трэба казаць, што на паверку замест 50 долараў у мяне ў руках застаўся 1, а міліцыі побач не было заваду…

49 долараў у тыя часы – дзве месячныя зарплаты ў Беларусі. Спаў я ноччу, мякка кажучы, сярэдне, і ад засмучэння забыўся нават, што, апрача 20 долараў, у маім загашніку таілася яшчэ адна зялёная паперка з партрэтам Уліса Гранта… У пад’езд Вяргеліса на вул. Заалагічнай па прастаце душэўнай уваліўся ранічкаю, амаль адразу з Беларускага вакзала. Дзверы адчыніў гаспадар са слядамі зубной пасты на твары. Я нешта прамармытаў на ідышы – можа быць, элементарнае «іх бін фун Мінск». «Ві гейсту?» – спытаўся Вяргеліс, але я настолькі разгубіўся, што не зразумеў. Тады ён паўтарыў (па-руску): «Як цябе зваць?» Я сяк-так распавёў пра сябе і працягнуў цыдулку ад Дзіны Звулаўны. Мой суразмоўца прачытаў некалькі радкоў на ідышы і сказаў: «Ну, яна цябе тут хваліць…» Пасля чаго я быў запрошаны на кухню.

Жонка Арона Алтэравіча падала нам яечню, але нешта не здаволіла паэта ў гэтым няхітрым сняданку, і ён злёгку пабурчэў. Увогуле ж размова прайшла ў «цёплай, сяброўскай атмасферы». Я гаварыў пра Мінскае аб’яднанне яўрэйскай культуры (МОЕК), якое тады яшчэ не загіналася, пра свае «падарожжы» па Беларусі, пра палітычную сітуацыю… Скардзіўся на ўказ Лукашэнкі аб рэпрэсаваных, ад якога пацярпела, у прыватнасці, Дзіна Звулаўна (з таго месяца ёй давялося плаціць за кватэру 100%, хаця закон, які ўстанавіў ільготы па аплаце, указам скасаваны не быў). Падзяліўся чуткамі пра тое, што вакол рэзідэнцыі прэзідэнта збіраюцца ўзвесці мур. Вывад зрабіў такі: «Лукашэнка хоча адгарадзіцца ад народа». Мур ля К. Маркса, 38 не пабудавалі: зрэшты, па сутнасці я не вельмі памыляўся…

Вяргеліс уважліва слухаў, і на мае развагі пра ўладу заўважыў, што і ў Расіі ўрад не лічыцца з народам (як паказаў расстрэл «Белага дома», які ў тагачаснай Маскве быў «незагоенай ранай»). На жаль, я не запісваў даслоўна яго рэплікі, перадаю агульны сэнс. Непрыкметна гаспадар перайшоў на тэму вайны, сказаў, што служыў у авіяцыі і што ў многіх у той час (у яго таксама) была мара трапіць у шпіталь: гэта давала адтэрміноўку ад баёў, што абяцалі амаль непазбежную смерць… Яго «мара» часам збывалася – магчыма, таму ён і застаўся ў жывых.

Дзякуючы сайту podvignaroda.mil.ru праз 20 з лішнім гадоў я даведаўся некаторыя падрабязнасці пра старшыну Вяргеліса А. А.: «У РЧСА з 11.08.1940 года. Месца прызыву: Фрунзенскі РВК, г. Масква». Ён быў узнагароджаны медалём «За баявыя заслугі». Адрывак з атэстацыі 3 жніўня 1945 г. прыводзіцца ніжэй.

vergelis41

У нейкі момант я наважыўся спытаць, ці не змянілася стаўленне паэта да рэлігіі: «Вы ж так рэзка крытыкавалі рабінаў…» А. В. адказаў словамі Альберта Эйнштэйна: «Я веру ў Бога Спінозы». І дадаў, што ў час напісання кнігі спяшаўся: удзень – мітынг, а ўвечары, «па гарачых слядах», – адпор апанентам. Таму, маўляў, сустракаліся ў яго нарысах залішнія рэзкасці.

Просьбу перадаць кніжкі для бібліятэкі МОЕКа А. Вяргеліс успрыняў добразычліва і патэлефанаваў сакратарцы «Ды ідышэ гас», паведаміў, што прыйдзе хлопец з Мінска (сам ён у рэдакцыю заходзіў ужо рэдка). Падобна, ува мне ён убачыў патэнцыйнага распаўсюдніка часопіса, пра што сведчыць рэпліка, што запала мне ў душу: «Раней Рэлес ездзіў па мястэчках, агітаваў яўрэяў, ну, а зараз, Валодзя, відаць, твая чарга».

А. В. патлумачыў, як даехаць ад Заалагічнай да Мясніцкай, але я настойваў на тым, што прайду некалькі кіламетраў пехатой – так і зрабіў. Сустрэлі мяне добра (запомнілася лагодная ўсмешка Барыса Магільнера, намесніка галоўрэда), паднеслі 50 (!) асобнікаў кнігі Харыка і некалькі нумароў часопіса. Усё гэта я паспяхова давёз «куды належыць». Адзін асобнік зборніка, падпісаны ўдавой паэта, і цяпер захоўваецца ў мяне.

kharik1  kharik2

Той самы зборнік

Дзіне Звулаўне не хапіла 50 ас. (з 1000 агульнага накладу) – дзіва што, яна раздавала іх направа і налева. Нехта з мінчан неўзабаве зноў быў адпраўлены ў Маскву… і прывёз яшчэ 30 кніжак Ізі Харыка.

Раніцай 20 верасня я не ведаў дакладна, дзе буду начаваць. Вяргеліс даў знаць, што дапаможа з начлегам, калі будуць цяжкасці; няйначай яго расчуліў аповед пра махлярства на аршанскім вакзале. Аднак мой авантурны разлік на старых знаёмых па Кіславодску, якіх не бачыў з 1987 года, апраўдаўся; яны прытулілі мяне на цэлых 5 дзён. Тым часам знайшлася і доларавая заначка… Назаўтра я патэлефанаваў Вяргелісу, падзякаваў за падарункі, паведаміў, што «жыццё наладжваецца» і пажадаў добрага Ём-Кіпуру. Па тэлефоне ён, як мне здаецца, размаўляў менш ахвотна, чым «ужывую» (а можа, прыхварэў), але падзякаваў за пажаданне.

* * *

У 1997 г. пазнаёміўся я ў Мінску з брытанскім ідышыстам Гіршам-Довідам Кацам. Разгаварыліся – згадаў я і сустрэчу з Вяргелісам. Кац тады адгукнуўся пра «рудога» дужа няўхвальна і на маё дапушчэнне аб тым, што стары камуніст мог змяніцца, адказаў так: «Не, Вяргеліс не змяніўся. Проста ён вельмі хітры».

Так, я сёе-тое ведаў пра «цёмны бок» дзейнасці А. В. і да помнай паездкі ў Маскву, а цяпер мне вядома яшчэ болей. Напрыклад, нядаўна я прачытаў пісьмо Вяргеліса ад 16.12.1949 у партбюро Саюза пісьменнікаў, напісанае па заказу апошняга. У ім яўрэйскі літаратар абрынаецца на калег – пачынаючы з малавядомых у наш час Мацвея Штурмана і Іосіфа Альбірта, канчаючы прызнанымі класікамі. Публікатар Станіслаў Куняеў ёрнічаў наконт учынка Вяргеліса: «у яго пісьме-даносе многа канкрэтнай праўды, дакладных характарыстык, нямала цікавых ацэнак і звестак пра творчасць сваіх, у асноўным, бясталентных сучаснікаў… І, вядома ж, пасля 1956 года або пасля жнівеньскага перавароту ў 1991 годзе Вяргеліс павінен быў стаць аб’ектам асуджэння і астракізму з боку яўрэйскіх лібералаў…»

Я не апраўдваю Вяргеліса, але ён быў чалавекам часу і пісаў сваё пісьмо (ці быў гэта данос?), як мне здаецца, шчыра, а не «праз баімства іудзейскае». Магу дапусціць, што знаходжанне ў заваляшчым даваенным Бірабіджане, дый на фронце, зрабіла яго жорсткім, прытупіла пачуццё салідарнасці з гнанымі сталічнымі літаратарамі, паняволі вымусіла шукаць у іх праявы «буржуазнага нацыяналізму». І ў далейшым Вяргеліс у імя камуністычнай ідэалогіі не вельмі-та бярог сваіх, але… па меры сіл і магчымасцей пасля «адлігі» аднаўляў справядлівасць у адносінах да знішчаных пісьменнікаў. Пра таго ж Дэр Ністара ён цёпла напісаў у «16 краінах…», Пераца Маркіша і Давіда Гафштэйна друкаваў у часопісах. Мне хочацца верыць, што ў глыбіні душы ён каяўся за свае непрыгожыя крокі, нават калі не заўсёды гэта прызнаваў публічна.

«Зорны час» Вяргеліса як грамадскага дзеяча прыпаў на 1960-я гады, калі часопіс «Саветыш геймланд» быў толькі створаны (пад ціскам знакамітых замежнікаў) і карыстаўся пэўным попытам сярод яўрэяў СССР. Паказальна, што ў сярэдзіне 1960-х часопіс пачаў выходзіць не 6, а 12 разоў на год. На Захадзе рэдактар бачыўся аўтарытэтным лідарам – ледзь не правай рукой Хрушчова, «галоўным яўрэем Савецкага Саюза». Да Вяргеліса звяртаўся па садзеянне лаўрэат Нобелеўскай прэміі лорд Бертран Расел, а прапагандныя выступы А. В. перад яўрэямі ЗША ў 1963 г. спрабаваў сарваць не больш і не менш як ізраільскі ўрад…

estraikh

А. Вяргеліс (стаіць другі злева) сярод савецкіх і польскіх яўрэйскіх пісьменнікаў. Варшава, 1960-я гг. Фота з кнiгі Г. Эстрайха «Еврейская литературная жизнь Москвы, 1917–1991». СПб, 2015.

К пачатку 1970-х гг. наклад «Саветыш геймланд» упаў з 25 тыс. да 10 тыс.; з таго часу рэдактара ўсё менш апасаліся як за мяжой, так і «на яўрэйскай вуліцы» СССР. Мяркую, у ЦК КПСС часткова расчараваліся ў Вяргелісу як «ахоўніку парадка» пасля 1969 г., калі пачалася масавая эміграцыя яўрэяў, у тым ліку пісьменнікаў. Можа, ён і бачыў «сябе і часопіс цэнтрам усяго яўрэйскага жыцця ў краіне», але аб’ектыўна гэта было далёка не так. Калі разважаць пра «галоўнага яўрэя», то для наменклатуры ў брэжнеўскі час ім, бадай, быў намеснік старшыні Саўміна Веніямін Дымшыц, а для народа – артыст Аркадзь Райкін. Як вынікае са зборніка «Еврейская эмиграция в свете новых документов» (Тэль-Авіў, 1998), толькі ў 1973 г. Леанід Брэжнеў і Аляксей Касыгін упершыню даведаліся пра існаванне «Саветыш геймланд». У тым жа годзе Вяргелісу ў ЦК далі прачуханца за спрэчку з аўтарам адыёзнай антысіянісцкай кніжкі «Фашизм под голубой звездой», а яго праекты «ўмацавання» яўрэйскіх ансамбляў у 1970-х грузлі ў бюракратычнай багне… Карацей кажучы, жылося Арону Алтэравічу не так ужо і лёгка, дарма што «пераседзеў» ён на сваёй пасадзе некалькіх савецкіх правадыроў.

У канцы 1980-х А. В. прыязджаў на сустрэчу з чытачамі ў Мінск – і трапіў пад абструкцыю мясцовых маладых сіяністаў, якія бачылі ў ім «ворага Ізраіля». Насамрэч жа, вядома, не Вяргеліс ініцыяваў антыізраільскія кампаніі ў СССР; ён быў выканаўцам, у крайнім выпадку – менеджэрам сярэдняга звяна. У пачатку 1990-х, каб уратаваць часопіс, ён выправіўся «з шапкай па коле», не грэбуючы ахвяраваннямі ад былых непрыяцеляў. Калі ён казаў мне, што ніколі не быў у Ізраілі і наўрад ці ўжо туды паедзе, у голасе пачулася шкадоба…

Мне ўяўляецца, што Арон Вяргеліс большую частку жыцця заставаўся найперш літаратурным работнікам (паэтам і перакладчыкам, нарысістам, рэдактарам). На другім месцы ў яго былі інтарэсы яўрэйства – галоўным чынам, захаванне ідыш-культуры – і толькі на трэцім «левая» ідэалогія, няхай нават у нейкія моманты яна вылазіла на першы план.

Блізкая мне ідэя перакладаць на ідыш (і іўрыт) вершы славянскіх паэтаў. У 1993 г. А. Вяргеліс выдаў дадаткам да «Ды ідышэ гас» цэлую кніжачку сваіх ідышных перакладаў «Мая маленькая анталогія». Вось як у яго выглядае найвядомейшы верш Аляксея Суркова «У зямлянцы»:

antologie1 antologie2

Адзін знаўца заўважыў у інтэрнэце: «Вяргеліс дбаў пра развіццё сучасных жанраў, адзін з нумароў «Саветыш геймланд» быў цалкам прысвечаны навуковай фантастыцы і асваенню космаса. Вершы Вяргеліса не тое каб былі выдатнымі, але некаторыя з іх варта прачытаць». Прызнаюся, што ніводнага нумара «С. Г.» да канца не асіліў (зразумела, праблема ўва мне), аднак у свой час падкупілі мяне артыкулы на ідышы пра шахматыстаў – канкрэтна, пра Гары Каспарава і яго процістаянне з Анатолем Карпавым. Асобныя матэрыялы часопіса мы скарыстоўвалі пры падрыхтоўцы газеты «Анахну кан» і бюлетэня «Мы яшчэ тут!», а таксама зборніка вершаў Гірша Рэлеса (Мінск, 2013).

На падзяку «дарагому Валодзю» адкажу праз 21 год: «а данк, рэб Арн!» – хаця б за тое, што сумленна ваявалі супроць нацыстаў. Не, не мне быць Вам суддзёй…

Вольф Рубінчык, г. Мінск

19.09.2016

wrubinchyk[at]gmail.com

Апублiкавана 19.09.2016  02:40

 

***

Об Ароне Алтеровиче Вергелисе было написано много хорошего и плохого ещё при его жизни. Родился он в 1918 г. в местечке под Житомиром – почти земляк… Умер в 1999 г. в Москве, где работал несколько десятилетий. Слава Б-гу, живы люди, которые знали его гораздо лучше, чем я, и более-менее подробно рассказали миру о сложной, противоречивой личности «А. В.» (назову Зиси Вейцмана, Велвла Чернина, Леонида Школьника, Геннадия Эстрайха…). Не претендую на вклад в «вергелисоведение», но, как бы то ни было, и мне есть что вспомнить, хоть видел Вергелиса я раз в жизни, а затем один раз говорил с ним по телефону.

Недавно я отыскал в своей библиотеке и перечитал известную книгу А. В. «16 стран, включая Монако». На ней запечатлён автограф автора – «Симпатичному Володе Рубинчику» и т. д.

vergelis_avtograf

В 2016-м эта книга показалась мне куда более интересной, нежели в 1990-х. Может быть, потому, что сам за 20 последних лет поездил по разным странам и понял две с половиной вещи: а) в гостях хорошо, а дома… б) невозможно рассказать о путешествии так, чтобы всем угодить.

В сентябре же 1995 г. я в который раз перелистывал «16 стран…», сидя в поезде «Минск – Москва», и думал, о чём спросить автора. Почему поехал? В каком-то смысле по инерции. В июне мне исполнилось 18, и я впервые замахнулся на поездку в Израиль. Брат матери прислал приглашение, но в то лето по инициативе министра МВД (кажется, Элиягу Свиссы) были введены дополнительные требования, и поездка сорвалась, ее пришлось отложить на год. В августе вместо Иерусалима я отправился на Полесье, причём побывал и в западной, и в восточной частях (Брест – Кобрин – Пинск, Гомель – Мозырь). Перед второй поездкой спросил у Дины Харик, с кем увидеться, и она дала мне телефон каких-то своих дальних родственников… У них я заночевал в Мозыре после того, как на собственных рёбрах почувствовал, что спать на дровах в случайно подвернувшемся сарае – это чересчур даже в летнюю ночь. В общем, довольно много увидел и услышал в то лето, вошёл во вкус… И вызвался привезти из Москвы книжечку стихов Изи Харика «Лирише мотивн», изданную редакцией журнала «Ди идише гас» под руководством Арона Вергелиса. Задание звучало примерно так: «Чем больше экземпляров, тем лучше». Кстати, А. В. помог выпустить сборник Харика в переводе на русский ещё в 1958 г. И написал предисловие к тем «Стихам и поэмам».

Дело началось как авантюра (вдова поэта не уведомила редактора о моей поездке, впрочем, вряд ли у неё был записан домашний телефон Вергелиса, наверняка она знала только адрес) и сопровождалось приключениями. Российскими рублями я не запасся; надеялся конвертировать 20 долларов вечером на вокзале в Орше, но обменный пункт был к тому времени уже закрыт. Рядом стоял молодой человек в кожанке, отозвавший меня в сторонку и предложивший выгодный курс. «Так давайте 50 долларов поменяем!» – воскликнул глупый студентик. Отвёл его в сторонку меняла, взял 50-долларовую купюру, как-то странно свернул ее, а затем крикнул: «Осторожно, милиция!» Вернул купюру и был таков. Нужно ли говорить, что на поверку вместо 50 долларов у меня в руках остался 1, а милиции рядом не было в помине…

49 долларов по тем временам – две месячные зарплаты в Беларуси. Спал я ночью, мягко говоря, неважно, и от огорчения даже забыл, что помимо 20 долларов в моём загашнике таилась ещё одна зелёная бумажка с портретом Улисса Гранта… В подъезд Вергелиса на ул. Зоологической по простоте душевной ввалился рано утром, почти сразу с Белорусского вокзала. Дверь открыл хозяин со следами зубной пасты на лице. Я что-то пробормотал на идиш – может быть, элементарное «их бин фун Минск». «Ви гейсту?» – спросил Вергелис, но я настолько растерялся, что не понял. Тогда он повторил по-русски: «Как тебя зовут?» Я кое-как рассказал о себе и протянул записку от Дины Звуловны. Мой собеседник прочёл несколько строк на идише и сказал: «Ну, она тебя тут хвалит…» После чего я был приглашён на кухню.

Жена Арона Алтеровича подала нам яичницу, но что-то не устроило поэта в этом нехитром завтраке, и он слегка поворчал. Вообще же беседа прошла «в тёплой, дружеской обстановке». Я говорил о Минском объединении еврейской культуры (МОЕКе), которое тогда ещё не загибалось, о своих «путешествиях» по Беларуси, о политической ситуации… Жаловался на указ Лукашенко о репрессированных, от которого пострадала, в частности, Дина Звуловна (с того месяца ей пришлось платить за квартиру 100%, хотя закон, установивший льготы по оплате, указом отменен не был). Изложил слухи о том, что вокруг резиденции президента собираются возвести стену. Вывод сделал такой: «Лукашенко хочет отгородиться от народа». Стену у К. Маркса, 38 не возвели; впрочем, по сути я не очень ошибался…

Вергелис внимательно слушал, и на мои рассуждения о власти заметил, что и в России правительство не считается с народом (как показал расстрел «Белого дома», бывший в тогдашней Москве ещё «незажившей раной»). Увы, я не записывал дословно его реплики, передаю общий смысл. Незаметно хозяин перешёл на тему войны, сказал, что служил в авиации и что у многих в то время (у него тоже) была мечта попасть в госпиталь: это давало отсрочку от боёв, суливших почти верную смерть… Его «мечта» иногда сбывалась – возможно, потому он и остался в живых.

Благодаря сайту podvignaroda.mil.ru спустя 20 с лишним лет я узнал некоторые подробности о старшине Вергелисе А. А.: «В РККА с 11.08.1940 года. Место призыва: Фрунзенский РВК, г. Москва». Он был награждён медалью «За боевые заслуги». Отрывок из аттестации 3 августа 1945 г. приводится ниже.

vergelis41

В какой-то момент я осмелился спросить, не изменилось ли отношение поэта к религии: «Вы ведь так резко критиковали раввинов…» А. В. ответил словами Альберта Эйнштейна: «Я верю в Бога Спинозы». И добавил, что во время написания книги спешил: днём – митинг, а вечером «по горячим следам» – отпор оппонентам. Поэтому, мол, встречались в его очерках излишние резкости.

Просьбу подарить книжки для библиотеки МОЕКа А. Вергелис воспринял благосклонно и позвонил секретарше «Ди идише гас», сообщил, что придёт парень из Минска (сам он в редакцию уже заходил редко). Похоже, во мне он увидел потенциального распространителя журнала, о чём свидетельствует запавшая мне в душу реплика: «Раньше Релес ездил по местечкам, агитировал евреев, ну, а теперь, Володя, видимо, твоя очередь».

А. В. объяснил, как доехать от Зоологической до Мясницкой, но я настаивал на том, что пройду несколько километров пешком – так и поступил. Встретили меня хорошо (запомнилась добрая улыбка Бориса Могильнера, зама главреда), преподнесли 50 (!) экземпляров книги Харика и несколько номеров журнала. Всё это я благополучно довёз «куда следует». Один экземпляр сборника, подписанный вдовой поэта, и теперь хранится у меня.

kharik1  kharik2

Тот самый сборник

Дине Звуловне не хватило 50 экз. (из 1000 общего тиража) – неудивительно, она раздавала их налево и направо. Кто-то из минчан вскоре снова был отправлен в Москву… и привёз ещё 30 книжек Изи Харика.

Утром 20 сентября я не знал точно, где буду ночевать. Вергелис дал понять, что поможет с ночлегом, если будут трудности; не иначе как его растрогал рассказ о мошенничестве на оршанском вокзале. Однако мой авантюрный расчёт на старых знакомых по Кисловодску, коих не видел с 1987 года, оправдался; они приютили меня на целых 5 дней. Тем временем нашлась и долларовая заначка… Назавтра я позвонил Вергелису, поблагодарил за подарки, сообщил, что «жизнь налаживается» и пожелал хорошего Йом-Кипура. По телефону он, как мне кажется, разговаривал менее охотно, чем «вживую» (а может, приболел), но поблагодарил за пожелание.

* * *

В 1997 г. познакомился я в Минске с британским идишистом Гиршем-Довидом Кацем. Разговорились – упомянул я о встрече с Вергелисом. Кац тогда отзывался о «рыжем» весьма неодобрительно и на моё предположение о том, что старый коммунист мог измениться, ответил так: «Нет, Вергелис не изменился. Просто он очень хитрый».

Да, я кое-что знал о «тёмной стороне» деятельности А. В. и до памятной поездки в Москву, а сейчас мне известно ещё больше. Так, недавно я прочёл письмо Вергелиса от 16.12.1949 в партбюро Союза писателей, написанное по заказу последнего. В нём еврейский литератор обрушивается на коллег – начиная с малоизвестных ныне Матвея Штурмана и Иосифа Альбирта и кончая признанными классиками. Публикатор Станислав Куняев ёрничал насчёт поступка Вергелиса: «в его письме-доносе много конкретной правды, много точных характеристик, немало любопытных оценок и сведений о творчестве своих, в основном, бесталанных современников… И, конечно же, после 1956 года или после августовского переворота в 1991 году Вергелис должен был подвергнуться осуждению и отлучению со стороны еврейских либералов…»

Я не оправдываю Вергелиса, но он был человеком времени и писал своё письмо (донос ли?), как мне кажется, искренне, а не «страха ради иудейска». Могу допустить, что пребывание в завалящем довоенном Биробиджане, да и на фронте, ожесточило его, притупило чувство солидарности с гонимыми столичными литераторами, поневоле вынудило искать у них проявления «буржуазного национализма». И в дальнейшем Вергелис во имя коммунистической идеологии не очень-то щадил «своих», но… по мере сил и возможностей после «оттепели» восстанавливал справедливость по отношению к уничтоженным писателям. О том же Дер Нистере он тепло написал в «16 странах…», Переца Маркиша и Давида Гофштейна печатал в журналах. Мне хочется верить, что в глубине души он каялся за свои неблаговидные шаги, даже если не всегда это признавал публично.

«Звёздный час» Вергелиса как общественного деятеля пришёлся на 1960-е годы, когда журнал «Советиш геймланд» был только создан (под давлением видных иностранцев) и пользовался некоторым спросом среди евреев СССР. Показательно, что в середине 1960-х журнал начал выходить не 6, а 12 раз в год. На Западе редактор виделся авторитетным лидером – чуть ли не правой рукой Хрущёва, «главным евреем Советского Союза». К Вергелису обращался за содействием лауреат Нобелевской премии лорд Бертран Рассел, а пропагандистские выступления А. В. перед евреями США в 1963 г. пыталось сорвать не более и не менее как израильское правительство…

estraikh

А. Вергелис (стоит второй слева) среди советских и польских еврейских писателей. Варшава, 1960-е гг. Фото из книги Г. Эстрайха «Еврейская литературная жизнь Москвы, 1917–1991». СПб, 2015.

К началу 1970-х гг. тираж «Советиш геймланд» упал с 25 тыс. до 10 тыс.; с того времени редактора всё меньше опасались как за рубежом, так и «на еврейской улице» СССР. Полагаю, в ЦК КПСС отчасти разочаровались в Вергелисе как «страже порядка» после 1969 г., когда началась массовая эмиграция евреев, в том числе писателей. Может, он и видел «себя и журнал центром всей еврейской жизни в стране», но объективно это было далеко не так. Если рассуждать о «главном еврее», то для номенклатуры в брежневское время им, пожалуй, был зампред Совмина Вениамин Дымшиц, а для народа – артист Аркадий Райкин. Как следует из сборника «Еврейская эмиграция в свете новых документов» (Тель-Авив, 1998), лишь в 1973 г. Леонид Брежнев и Алексей Косыгин впервые узнали о существовании «Советиш геймланд». В том же году Вергелису в ЦК сделали выволочку за спор с автором одиозной антисионистской книжки «Фашизм под голубой звездой», а его проекты «укрепления» еврейских ансамблей в 1970-х вязли в бюрократическом болоте… Короче говоря, жилось Арону Алтеровичу не так уж легко, хоть и «пересидел» он на своей должности нескольких советских вождей.

В конце 1980-х А. В. приезжал на встречу с читателями в Минск – и подвергся обструкции местных молодых сионистов, видевших в нём «врага Израиля». На самом же деле, конечно, не Вергелис инициировал антиизраильские кампании в СССР; он был исполнителем, в крайнем случае – менеджером среднего звена. В начале 1990-х, чтобы спасти журнал, он отправился «с шапкой по кругу», не гнушаясь пожертвованиями от прежних неприятелей. Когда он говорил мне, что никогда не был в Израиле и вряд ли уже туда поедет, в голосе послышалось сожаление…

Мне представляется, что Арон Вергелис большую часть жизни оставался прежде всего литературным работником (поэтом и переводчиком, очеркистом, редактором). На втором месте у него были интересы еврейства – главным образом, сохранение идиш-культуры – и лишь на третьем «левая» идеология, пусть даже в какие-то моменты она вылезала на первый план.

Близка мне идея переводить на идиш (и иврит) стихи славянских поэтов. В 1993 г. А. Вергелис издал приложением к «Ди идише гас» целую книжечку своих идишских переводов «Моя маленькая антология». Вот как у него выглядит известнейшее стихотворение Алексея Суркова «В землянке»:

antologie1  antologie2

Один знаток заметил в интернете: «Вергелис заботился о развитии современных жанров, один из номеров “Советиш Геймланд” был целиком посвящен научной фантастике и освоению космоса. Стихи Вергелиса не то, чтобы были выдающимися, но некоторые из них стоит прочесть». Признаюсь, что ни одного номера «С. Г.» до конца не осилил (разумеется, проблема во мне), однако в своё время подкупили меня статьи на идише о шахматистах – конкретно, о Гарри Каспарове и его противоборстве с Анатолием Карповым. Отдельные материалы журнала мы использовали при подготовке газеты «Анахну кан» и бюллетеня «Мы яшчэ тут!», а также сборника стихов Гирша Релеса (Минск, 2013).

На благодарность «дорогому Володе» отвечу спустя 21 год: «а данк, рэб Арн!» – хотя бы за то, что честно воевали против нацистов. Нет, не мне быть Вам судьёй…

Вольф Рубинчик, г. Минск

19.09.2016

wrubinchyk[at]gmail.com

Опубликовано 19.09.2016  02:40

История 96-летнего польского еврея Генри Кормана

08.05.2016 18:08

“Менгеле поднял вверх палец – я понял, что меня оставили жить”

____________________________________________________________________________________________________

Генри Корману 96 лет. Польский еврей, он выжил, пройдя четыре лагеря смерти: Освенцим, Маутхаузен, Мюленберг, Берген-Бельзен.
____________________________________________________________________________________________________

"Менгеле поднял вверх палец - я понял, что меня оставили жить"

Генри Корман

 

Встретились мы с Генри Корманом в Германии. В городе Ганновере, в получасе езды до того места, где в мае 1945-го он умирал среди тифозных бараков лагеря смерти.

Если бы я не знала, что Генри попал в нацистский концлагерь в 23 года, ни за что бы не дала ему больше семидесяти пяти. Невысокого роста, подтянутый, франтоватый, шутит. В синагоге Ганновера, куда он приходит по праздникам, о нём говорят: характер только тяжёлый.

Он говорит по-немецки, как немец. По-английски – как американец. Знает шведский, французский, иврит. Это языки стран, которые вошли в его жизнь в мае 1945-го. Генри благодарен русским, которые победили Гитлера. Благодарен англичанам, освободившим лагерь Берген-Бельзен. Благодарен Швеции, ставшей домом для него и его сестры после войны. Благодарен Америке – его новой родине. И совсем не держит зла на немцев.

– Несколько поколений сменилось, – машет он рукой, когда я спрашиваю, каково ему в Германии. – Это уже совсем другая Германия. Совсем другие немцы.

Приезжая в Ганновер, где он живёт по несколько месяцев, чтобы потом уехать домой в США, Генри каждую субботу ходит в синагогу. Там он и назначил мне встречу. Я ждала, пока он выйдет со службы. И вот мы сидим за длинным столом в подсобке здания общины.

– А Польша? – спрашиваю. – Вам никогда не хотелось вернуться в Польшу?

Генри сверлит меня глазами. Последнее место, где он был в Польше, находится близ города Освенцима. Аушвиц-Биркенау.

Война началась в пятницу

– Я родился в Радоме, 110 километров южнее Варшавы. У нас была обычная еврейская семья, не то чтобы религиозная, но в синагогу по субботам папа всегда ходил, мама – по праздникам. Нас в семье было пятеро: мама с папой, две мои старшие сестры и я.

В июне 1939-го я окончил гимназию. Дальше хотел учиться на врача. В Польше для евреев действовало numerus clausus: на 100 студентов-поляков могло быть не больше 10–15 евреев. Но я мог попасть в эту квоту, потому что наша семья относилась к так называемым “высокообразованным”. Я надеялся, что в сентябре 1939-го начну учиться. А 1 сентября немцы разбомбили вокзал в Радоме. 5 сентября бомба попала в наш дом.

У нас был двухэтажный дом в форме буквы U. На первом этаже было много маленьких магазинчиков, мастерских. А на втором жили двадцать или тридцать еврейских семей. Вообще-то тогда ещё евреи в Польше жили в одних домах с христианами, но у нас в доме только хаусмастер был католик. Бомба разрушила левое крыло, 25 человек погибли. Ударной волной снесло стену фабрики за домом, и мы побежали во двор этой фабрики прятаться от бомбёжки. Потом целый день боялись вернуться домой.

Немцы вошли в Радом 8 сентября. По городу ездили их грузовики и мотоциклы с колясками, а в колясках – пулемёты. Я ходил по улице, рассматривал немцев. Увидел, как солдаты взломали магазин велосипедов и всё оттуда вынесли. Потом взломали магазин одежды и забрали все костюмы. Двумя днями позже в Радом пришли СС и гестапо. Они заняли здание школы.

Польская армия сопротивлялась всего 4 недели, а потом страна была разделена. Ах, ты об этом знаешь? Ну-ну… Германские национал-социалисты заняли западную часть Польши, а восточную – сталинский Советский Союз. Мы этого не знали. Многие евреи из Польши бежали на восток, в сторону Советского Союза, в надежде спастись. Мы потом узнали, что русские заняли восточную часть Польши 17 сентября. И тех, кто бежал из западной части страны, хватали они. Там погиб мой двоюродный брат.

В гетто

Немцы начали хватать на улицах евреев и отправлять на бесплатные работы. Поляки доносили. Хотя многие и помогали евреям. Жёлтые звёзды? Нет, это появилось позже. Нет, нас заставляли носить белую повязку с голубой звездой. Если не носить повязку и узнают, что ты еврей, расстреливали.

Через неделю немцы ввели закон, по которому все евреи, владевшие магазинами, должны были передать эти магазины в собственность арийцев. Появилось правило, по которому большая часть улиц в городе была для евреев закрыта. Нельзя было ходить в одни кинотеатры с немцами. Я не был похож на еврея, у меня были светлые волосы и голубые глаза. Я снимал повязку и шёл в кино. Дожидался, пока войдут немцы, пробирался в зал и сидел среди них. Иногда они мне даже что-то говорили, я отвечал: “Ja, ja”. Немецкий я учил в гимназии. Моя мама очень боялась: “Ты играешь со своей жизнью!”

Потом евреев, которые жили в одних кварталах с христианами, начали выгонять из квартир и отнимать у них дома. Эти дома и квартиры занимали немецкие солдаты. А евреи должны были жить в кварталах, где жили только евреи. На выселение давали 3 дня. Нет, это ещё не было гетто, гетто они ввели позже, в феврале 1941-го. Нам уходить из дома не пришлось, потому что наш дом как раз был таким, где жили только евреи, и наш квартал превратился в гетто. У нас была 4-комнатная квартира, и к нам немцы переселили три семьи, которых выгнали из их домов. Квартира превратилась в коммунальную с общими кухней и туалетом. Нашей семье осталась одна комната, мы жили в ней впятером.

Нам становилось хуже и хуже. Немцы начали террор. Могли поймать на улице религиозного еврея, отрезать ему бороду и избить. Ставили в дурацкие позы и так фотографировали. Заставляли таскать по улице взад-вперёд тяжёлые железные кровати. Без всякого смысла, только чтобы помучить. Моего друга, Иосифа Ландау, пристрелили, когда он бежал на работу. У эсэсовцев были специальные квартиры, куда они уводили евреев, чтобы там над ними издеваться. Этим занимались СС.

У гестапо была другая специализация: они искали коммунистов. Приходили к людям ночью и расстреливали. Так пришли к нашим соседям. Это была молодая пара. Он был портной. Ночью двое гестаповцев постучали в дверь. Всем приказали оставаться на местах и запретили включать свет. Рыскали своими фонариками по всем углам, под столом. Зашли в комнату к портному, нашли его, расстреляли на глазах у жены и ушли. К любому могли прийти ночью, сказать, что он коммунист, и расстрелять.

Ты хочешь знать, что мы тогда думали? Вот мы сейчас сидим в синагоге, ты вопросы задаёшь. И не можешь представить, что такое гетто. Гетто – это постоянный страх. Постоянное насилие. Постоянный голод. Постоянные муки неизвестности от того, что ты не знаешь, что происходит за пределами гетто. Мы надеялись, что это когда-нибудь кончится. Что мы могли сделать?

Недалеко от гетто была оружейная фабрика. В начале оккупации евреям запрещали там работать, потому что там хорошо платили, и работать могли только христиане. Но после июня 1941-го, когда Гитлер напал на Советский Союз, им потребовалось больше рабочих, и начали принимать евреев. Я пошёл на эту фабрику. Рабочих фабрики не посылали на принудительные работы, им даже платили. Ещё их долго освобождали от депортации.

“Иди теперь ты стреляй, а мне надо выкурить сигарету”

Депортации мы боялись постоянно. Уже ходили разговоры о том, что в Восточной Польше – Люблин, Лодзь – людей депортируют. Мы слышали, что в Варшаве депортировано целое гетто. У нас в Радоме сначала хватали людей поодиночке. Каждый день кого-то убивали, кого-то увозили.

В июле 1942-го начались массовые депортации. В Радоме было два гетто. В нашем, большом, жило порядка 30 тысяч человек. В километре от нас было маленькое, там жили 5 тысяч человек. В одну ночь 22 июля 1942-го маленькое гетто ликвидировали. В 2 часа ночи людей выгоняли на улицу. Тех, кто не мог быстро встать и побежать, расстреливали на месте. На маленьких детях экономили пули: их швыряли головой о стену. Вытаскивать на улицы мёртвых должны были сами евреи.

Людей грузили в вагоны и увозили. К концу погрузки маленького гетто у них два вагона оставались пустыми. В 5 утра 5 августа они пришли к нам. Перекрыли две улицы и начали выбрасывать людей из домов. В тот день из большого гетто увезли две тысячи человек, а тех, кто не мог идти, расстреляли. Мёртвых складывали на площади. Я до сих пор помню разговор двух солдат. Один говорит другому: “Ах, Франц, с меня хватит. Иди теперь ты стреляй, а я должен выкурить сигарету”.

Нашу семью тоже вытащили из квартиры. Несколько человек у нас на глазах пытались бежать. Одной девочке, которая смогла перепрыгнуть через деревянную стену, удалось. Двоих мужчин застрелили. Мой друг Рубин спрятался в своей комнате под кроватью. Его нашли и застрелили. Мы дружили с 1-го класса.

Мы с сестрой Голдой побежали в сторону фабрики. А наши родители не смогли. Их и вторую сестру эсэсовцы потащили туда, где стояли грузовики. Больше я их никогда не видел. Я очень надеюсь, что их убили сразу. Моя мама не могла идти быстро. Таких расстреливали на месте. Папа и сестра её бы ни за что не бросили, поэтому их тоже должны были убить ещё до погрузки в вагоны. Я очень на это надеюсь. Тех, кого расстреляли в Радоме, похоронили в одной общей могиле. По крайней мере, так я хотя бы знаю, где лежат мои родные. Надеюсь…

В следующую ночь немцы ликвидировали и наше гетто. Мы с сестрой три недели прятались у родственников моих друзей. Потом брались за любую работу. Я таскал камни, чинил автомобили, грузил мебель. Нам удалось продержаться в Радоме до 1943 года.

В январе 1943-го пришёл приказ о депортации всех евреев. Всех, кто ещё оставался, около двух тысяч человек. Тысячу человек погрузили в вагоны и увезли в лагерь Треблинка. А ещё 150 человек, в том числе и меня, – на оружейную фабрику в Стараховице, это в 40 километрах от Радома. На принудительные работы. У русских уже был Сталинград, немцам нужно было больше оружия – и больше рабочих на оружейных фабриках.

В Стараховице я встретил девочек, которых знал ещё в гимназии. Я заболел, и они меня прятали. Если бы немцы узнали, что я болен, застрелили бы сразу. Но девочки предупреждали, что идёт контроль, я вылезал в окно и дожидался, пока немцы уйдут.

Аушвиц

В июле 1944-го Красная Армия наступала, и немцы уничтожили фабрику в Стараховице. Нас отправили в Аушвиц-Биркенау. Туда, где людей сразу гнали в печи. Выгрузили и приказали раздеться догола. Мы стояли голые, одежду держали в руках. Перед нами расхаживал доктор Менгеле. Что ты удивляешься? Да, тот самый Менгеле. Он проводил осмотр и отбор: кого сразу в печь, а кто ещё может поработать.

Когда Менгеле кого-то браковал, он опускал большой палец вниз – вот так. А когда оставлял жить – поднимал вверх. Несколько человек нарочно бросились на колючую проволоку, чтобы их убило током. У меня на ноге было красное пятно от удара в грузовике. Я думал, что из-за этого он и меня отбракует. Поэтому постарался прикрыть пятно одеждой, которую держал в руках. Доктор посмотрел на меня и поднял вверх палец. Я понял, что меня оставляют жить. После осмотра нас погнали в барак на регистрацию. С этого момента у меня не было имени, только номер. Я стал А-19195.

Номер на руке.

Номер на руке.
Из личного архива Генри Кормана

Для просмотра в полный размер кликните мышкой

Нам выдали полосатую форму и отправили на санобработку. Когда мы выходили из душа, там сидел человек с краской разных цветов и рисовал у нас на одежде полосы. У меня на брюках он нарисовал красную. Так в Освенциме помечали евреев из Польши. Синей помечали тех, кто из Германии. Зелёные – это политические.

В Аушвице я встретил знакомого из Радома. Он работал в крематории. В зондеркоманде. Ты знаешь, что такое зондеркоманда? Ты правильно знаешь. У них было много еды, их не били. Но жили они 4 месяца. Через 4 месяца их сжигали в той же печи, где они работали, и заменяли новыми. Они знали, что их скоро убьют. Одна зондеркоманда в октябре 1944-го подняла восстание. Одну печь они смогли взорвать. И это знаешь? Это хорошо.

Аушвиц II, барак заключённых

Аушвиц II, барак заключённых
фото с сайта Государственного музея Аушвиц-Биркенау

Для просмотра в полный размер кликните мышкой

Через три недели, это было в начале августа 1944-го, заключённых нашего барака выстроили перед крематорием. Нас повезли в так называемый “цыганский” лагерь в Биркенау. Всех цыган перед этим согнали в один барак. Потом их всех в один день сожгли вместе с женщинами и детьми. Освобождали место для новых заключённых.

Как-то вечером нас снова построили. Человек, наверное, двести было. Сказали, что ведут в душ, чтобы мы взяли с собой вещи. “В душ” – это означало газовую камеру. Но немцы пунктуально держались расписания и в печь отправляли в 5 утра. А тут было 5 вечера. Мы подумали, что утром они не выполнили норму. Но почему-то нас отвели обратно.

Потом нас отвезли в Буну, где был завод по производству гаубиц. Это в трёх километрах, тоже часть комплекса Аушвиц. Нас построили и сказали, что им нужны электрики, маляры, слесари и плотники. Велели всем, кто владеет этими специальностями, сделать шаг вперёд. Остальных на ликвидацию. Там был один польский предприниматель, он не знал, что сказать. Я говорю ему: “Скажи, что ты маляр, им же не Пикассо нужен, дадут ведро краски – будешь красить”. Он так и сказал. Всех, кто не был ни электриком, ни маляром, ни слесарем, ни плотником, отправили на “Циклон Б”.

Я назвался электриком. Хотя ничего в этом не понимал. Меня послали на завод, где делали гаубицы. Электрик-мастер меня не выдал, наоборот – всему научил. Он спас мне жизнь. Как потом оказалось – не только в Аушвице.

Маутхаузен. Марш смерти

Был январь 1945-го, в Польше были русские. И из Аушвица нас отправили в Австрию – в Маутхаузен. Гнали пешком. Когда мы дошли до Маутхаузена, там, в горах, лежал снег. Было очень холодно. Нам приказали раздеться на морозе. Привели к трёхэтажному бараку. И отправили мыться – baden. Мы знали, что такое baden. Я зашёл первым. Был такой признак: если ты заходишь “baden”, а там сухо, значит, это печь. Я зашёл и увидел капли воды. И я крикнул: “Ребята, это действительно душ!”

Из душа нас гнали, не давая даже вытереться. Каждому, кто выбегал, капо кричал: “Schneller, schneller!” – и бил дубинкой по голове. Мы должны были на бегу хватать шапки и куртки, возможности выбрать размер не было. Одежду пришлось натягивать на мокрое тело. Я получил всё огромное. Потом мы поменялись с другим заключённым.

Маутхаузен. Поступление заключённых.

Маутхаузен. Поступление заключённых.
Фото: Бундесархив ФРГ

 

После душа нас пешком отправили за 3 километра в Маутхауген-Гузен. Это часть лагеря, которую называли “лагерь третьей категории”. С самыми тяжёлыми условиями и самой высокой смертностью. Но тогда мы этого не знали. Первые три дня мы ничего не делали, зато нам давали много еды. А потом погнали работать на базальтовый карьер. Немцы динамитом взрывали породу, а мы на тачках волокли камни вверх. Каждый день умирало по 200–300 человек.

Снег с повидлом

Я весил 40 килограммов. И меня в любой момент могли отправить на ликвидацию. Но при очередном отборе спасло то, что меня признали “работоспособным специалистом-электриком”. И отправили в лагерь Мюленберг под Ганновером. Работать на заводе Hanomag, где производились зенитные установки. Американцы уже бомбили Ганновер, немцам нужно было много зенитных установок.

Ты спрашиваешь, лучше ли там были условия, чем в Маутхаузене? А что такое “лучше”, когда речь идёт о концлагере? В Мюленберге я увидел обершарфюрера Вальтера Кваркенака. Я знал его с Аушвица, он и там славился жестокостью. Он везде искал деньги и золото. Заключённых постоянно обыскивал, как будто мы в концлагере где-то спрятали деньги и золото. После войны его повесили как нацистского преступника.

В Мюленберг нас везли 4 дня. Еды не было. Выдали по маленькой плошке с повидлом, после которого ужасно хотелось пить. А воды не давали. Угадай: что я ел в эти дни? Ну, давай, угадывай! Была зима. Что бывает зимой? Правильно! Я ел снег. Я сгребал снег с окошка вагона и смешивал его с повидлом. До сих пор для меня это самый прекрасный деликатес: снег с повидлом!

Мюленберг. Hanomag

От лагеря до завода было 3 километра, и каждый день мы шли пешком по шоссе туда и обратно. Когда ты в 25 лет весишь 40 килограммов, работаешь 12 часов, а ешь тоненький кусочек хлеба, это большое расстояние.

На Hanomag мы работали в две смены – с шести утра до шести вечера и с шести вечера до шести утра. Мастер, немец, поручал мне сложные монтажные работы. Благодаря небольшому весу я мог стоять на лестнице и выполнять указания мастера.

Последний день, когда мы работали на Hanomag, был 5 апреля 1945-го. В тот день нам сказали, что работать мы больше не будем. А 6 апреля нас выгнали из бараков, велели взять одеяла и приготовиться к маршу. Куда – не сказали.

Нас было триста или четыреста человек. Выходя из лагеря, мы увидели огромную яму с телами. Туда сбросили тех, кто не мог идти.

Мы шли 30 километров, трое суток, без еды и воды. У эсэсовцев были повозки, вместо лошадей запрягали нас – заключённых. Тех, кто уже не мог идти, уводили в лес два эсэсовца – один с винтовкой, другой с лопатой. Там был и этот Кваркенак. Одного заключённого он застрелил лично.

Мы тащили повозку вдесятером. В ней, кроме всякого добра эсэсовцев, лежал хлеб. И сначала я думал только об этом хлебе. В какой-то момент я понял, что больше не могу идти. Я упал. Думал, что сейчас меня тоже убьют. Мне уже было всё равно. Вдруг эсэсовец с повозки крикнул: Halt! Он приказал остановиться и разрешил нам сесть. А потом – невероятная история – протянул кусок хлеба. Почему он так поступил? Не знаю.

Мемориал на месте лагеря Мюленберг

Мемориал на месте лагеря Мюленберг
de.wikipedia.org, автор Tim Schredder

Для просмотра в полный размер кликните мышкой

Перевод мемориальной надписи: “Для предостерегающей памяти о времени национал-социалистического террора, когда были отвергнуты человеческие права, свободы и справедливость. Здесь, в подразделении КЛ Мюленберг, люди уничтожались национал-социалистами за их национальность, веру и мировоззрение”.

Берген-Бельзен. Лагерь смерти

Через трое суток мы дошли до Берген-Бельзена. Там не работали. Это был лагерь смерти. Единственная работа, которую мы должны были делать, – перетаскивать мёртвых в общую могилу. По всей территории лежали сотни, сотни мёртвых.

Еды там не давали вообще. У меня еле хватало сил на то, чтобы вставать. Мы пробирались под колючую проволоку, на кухню, где эсэсовцы готовили еду для себя, и воровали картофельные очистки. Охранники это видели, но по нам уже не стреляли. Они знали, что мы сами умрём или от голода, или от заворота кишок – если найдём еду. Мы всё время искали еду. Думать и говорить мы могли только о еде. Многие действительно не могли есть, желудок не принимал еду. В лагере был тиф, и люди умирали если не от голода, то от тифа.

Берген-Бельзен в апреле 1945-го

Берген-Бельзен в апреле 1945-го
Фото: фото с сайта музея http://bergen-belsen.stiftung-ng.de

 

“Вставай, мы свободны!”

От голода у меня начались галлюцинации. Я потерял сознание. Очнулся оттого, что кто-то тряс меня за плечо и кричал: “Вставай, вставай, мы теперь свободны!” Я подумал, что умер. Но мне кричали: “Вставай, мы уходим отсюда!” Я открыл глаза и услышал английскую речь. Это были англичане, которые освободили Берген-Бельзен. Не помню, как я встал, как пошёл куда-то. Какие-то люди меня вели. Потом откуда-то появилась картошка. Я её съел. Я не мог до конца осознать, что всё кончилось.

Там же, в Берген-Бельзене, я нашёл сестру Голди, которую в последний раз видел в Радоме на оружейной фабрике. Она лежала больная в женском лагере. Мне сказала об этом врач-англичанка. Она хотела помочь мне уехать из Берген-Бельзена, но я сказал, что без сестры никуда не поеду. И врач ответила: “Не бойся, твою сестру мы тоже забираем”

С помощью англичан я начал набираться сил. Но на душе у меня было очень плохо. Я всё время плакал. Я плакал, что потерял всех родных. Плакал, что нашёл сестру больной. Плакал потому, что не понимал, как я выжил. Плакал по любой причине.

Если бы тогда мне кто-нибудь сказал, что я вернусь в Германию, я бы не поверил. Я не верил, что когда-нибудь смогу здесь находиться. Но и родины у меня не было. В Польше никого не осталось. Я знал, что родителей нет в живых. Что мне было делать в Польше?..

. . .

После войны Генри Корман и его сестра Голди получили вид на жительство в Швеции. Им помог граф Фольке Бернадот, вице-президент Шведского Красного Креста. В Швеции Генри учился, а страной его мечты был Израиль. Но там не было никого из близких. Сестра уехала в США, у неё там уже была семья. Друзья, знакомые, дальние родственники – все оказались в США. Генри тоже уехал в Штаты. Сегодня он – американский гражданин. Благодарит новую родину, называя её “страной безграничных возможностей”.

Реабилитация в Швеции, г. Уддевалла, больница

Реабилитация в Швеции, г. Уддевалла, больница
Из личного архива Генри Кормана

Для просмотра в полный размер кликните мышкой

В Германию он заставил себя приехать впервые в 1958 году. И понял, что “это другая Германия”. Немецкое правительство платит ему пенсию. Генри много путешествует. Часто бывает в Израиле. Объездил почти всю Европу.

И ни разу за 72 года, даже на несколько часов, даже проездом, он не побывал в Польше.

“Фонтанка” благодарит за помощь с переводом кантора синагоги Ганновера Андрея Ситнова.

Ирина Тумакова, “Фонтанка.ру”

Опубликовано 10 мая 2016

Израильтянин Этгар Керет в Минске


Алина Шарко

О том, что общего у математики и современной литературы, почему американские копы едят пончики, и надо ли говорить детям правду, рассказал известный израильский литератор с польскими и белорусскими корнями Этгар Керет.

Израильский писатель заехал в Минск, чтобы представить свою книгу «Сем добрых гадоў», которая переведена на белорусский язык.  Этгар Керет начал встречу с читателями с рассказа о том, как он стал писателем.

Ewa Szatybelko

Писательство может стать хорошим оружием

– В моей семье плохие солдаты. И дед, и отец, и я… Моего старшего брата судил армейский суд за «язычество». Во время ливанской войны он был один в пустыне, с антенной. Надел на нее череп орла, и «поклонялся» как тотему. Брат говорил, что ползал по песку, так как у него загорелись ботинки, однако прокурор утверждал, что брат молился языческому тотему. А так как прокурор всегда прав, то брат получил наказание.

Так что, когда меня призвали в армию, я уже догадывался, что хорошего солдата из меня не получится. Пользы от меня никакой не было, поэтому меня все время перебрасывали на новое место. Один мой командир (очень религиозный) сказал, что каждый на земле сотворен для какой-то надобности, но и он не мог понять, зачем Всевышний создал меня… Но все же выяснилось, что я разбираюсь в компьютерах, потому меня послали в соответствующую часть. Обычно я находился на смене под землей много часов подряд, в одиночестве. Там и написал свой первый рассказ. Я ждал своего читателя 20 часов – тогда должен был прийти мой сменщик. Но он не захотел читать то, что я написал.

Тогда я пошел искать своего первого читателя. Сел на автобус и поехал к брату (тому самому, что был «язычником»). Было слишком рано, поэтому, чтобы не разбудить свою девушку, он спустился ко мне со своей собакой. Собачка уже хотела присесть по надобности, но брат быстро пошел вперед, читая мой рассказ, и поволок эту собаку за собой, она заваливалась на бок, подпрыгивала на ступеньках… Меня больше всего волновала ее судьба, но, слава богу, рассказы мои короткие, так что через пару кварталов наши дикие перемещения прекратились. Я увидел слезы в глазах первого читателя, он не верил, что такое написал его младший брат. Но потом он спросил «еще копия есть?», я сказал, что да. Тогда первым экземпляром моего первого рассказа он убрал какашки своей собаки. Именно в тот момент я почувствовал, что я хочу быть писателем, потому что мне нравится эта ситуация. Брат преподал мне хороший урок: рассказ – это не то, что на компьютере, на бумаге или в мусорке, рассказ остается в сердце.

Во время моей трехлетней службы в армии я был в некоторой депрессии, и понял –  писательство может быть хорошим оружием, по крайней мере, для меня это так.Можно сжечь книгу, но смысл рассказа останется в сердце человека.

Также Этгар Керет вспомнил и о своем детстве.

nypost.com

Кем быть: пьяной проституткой или пьяным мафиози?

Я очень люблю Кафку. Но, честно говоря, самое большое влияние на мою литературную деятельность оказали те истории, которые в детстве рассказывали мне перед сном родители.

Мама жила в Польше, была в Варшавском гетто, и ее родители тоже рассказывали ей в то время сказки, придумывали их, ведь в гетто сложно было найти книги. Мать дала себе обещание, что если у нее когда-нибудь будут дети, она также станет сочинять для них истории каждый вечер.

Для мамы чтение рассказов по книге – то же самое, что заказ еды «на вынос», она этого не делает. И она совсем не напрягалась, придумывая для меня истории – делала это легко, с фантазией и полетом мысли.

А когда мама вечером работала, тогда сказку на ночь мне сочинял папа. И его истории были совсем другими. Это были истории из жизни, никакого вымысла. Папины рассказы были наполнены особыми героями – мафиози, проститутки, но отец говорил о них с симпатией, а действие всегда происходило в борделе. Я был маленьким, многого не знал, и как-то спросил у папы «кто такая проститутка?», он ответил, что это человек, который слушает о твоих бедах… А алкоголик, по папиному объяснению, человек, который чем больше пьет, тем более счастливым себя чувствует… Мафиози был человеком, который собирает арендную плату с квартир, которые ему не принадлежат. Так что, когда мне было пять лет, я не мог выбрать, кем же я хочу быть, когда вырасту: пьяной проституткой или пьяным мафиози.

nypost.com

Когда я подрос и уже разобрался, кто такие мафиози и проститутки, то даже поругался с отцом (я чувствовал себя обманутым). Папа объяснил мне, почему он рассказывал мне все эти криминальные истории. Дело в том, что он не хотел вспоминать и говорить о своем детстве, о том, как жил 2 года в землянке во время оккупации в Беларуси. Когда он собрался переехать в Израиль, британцы его арестовали, и это он тоже не хотел мне рассказывать… Еще позже, на земле обетованной, отец сражался против Британской империи, и подполье послало его в Италию – за оружием. Итальянские мафиози сжалились над ним и позволили папе бесплатно жить в борделе. Этот год был первым счастливым временем в жизни моего отца – он не должен был скрывать тот факт, что он еврей, был тем, кто есть, и от этого чувствовал себя счастливым. И его вечерние истории для меня были вроде как о мафиози, но на самом деле – о людях.

И когда наступило мое время стать писателем, мне захотелось наследовать подход отца к историям, то есть писать о настоящей жизни. По-моему, писатель – это адвокат, он оправдывает своих героев и пытается их понять. Как я работаю? Беру неясное ощущение, которое есть в животе – и начинаю его объяснять словами.

На следующее утро Этгар Керет согласился дать эксклюзивное интервью перед вылетом в Киев, специально для читателей LADY

– Вы изучали математику и философию в университете. Это повлияло на вас как писателя?

– Что характеризует математику – так это  стремление к сокращению и краткость. Лучшие формулы – короткие. Эстетику математики я стараюсь воплотить в литературе.

Сейчас я профессор по гуманитарным наукам, и переход к ним от математики очень интересен. Например, тезисы по математике занимают несколько страниц в диссертации, обычно этот текст недоступен для большинства людей (необходимо иметь определенные математические знания), в то время как в гуманитарных науках все наоборот: работы очень объемные, а тот, кто пишет, старается, чтобы все было понятно. В творчестве я стремлюсь к минимализму, и стараюсь писать так, чтобы это было доступно обычному человеку.

По поводу философии… К ней относятся обычно как к чему-то, что существует параллельно реальному миру. На иврите часто говорят «не философствуй» или «не будь философом», то есть, не ищи того, чего нет на самом деле. Но я считаю, философия – это рефлексия, она позволяет воспринимать все не как само собой разумеющееся, но пытаться понять систему, то, как все устроено. Когда мы сталкиваемся с какой-то проблемой, то думаем «как ее решить», а философия занимается таким вопросом как «почему»… И этим я также руководствуюсь в своем творчестве.

– По поводу минимализма. В Варшаве есть необычный дом, «дом Керета». Расскажите о нем.

– Ко мне обратился польский архитектор (Jakub Szczesny), он хотел построить дом, который бы соответствовал пропорциям моих историй. Так как мои рассказы очень короткие (но в них есть и герои и содержание), то задумка была создать полноценный, но очень узкий дом.

nypost.com

Это строение признано книгой рекордов Гиннеса как самый узкий дом в мире. Он построен между двумя домами, на улице в районе бывшего Варшавского гетто. Моя мама была в этом еврейском гетто во время войны и занималась контрабандой еды. Оказалось, что «дом Керета» построен в месте, где был контрольно-пропускной пункт нацистов. Для меня этот узкий дом словно завершил, замкнул круг истории. Строение мне не принадлежит, просто носит имя Керета, в нем расположена резиденция для начинающих писателей.

– Вы можете работать в «доме Керета»? Какие условия важны для литературной работы?

Этгар Керет начинает отвечать, но затем встает и уходит, чтобы попросить официанта в кафе убрать навязчивую музыку. Он поясняет, что музыку любит, но хорошую и негромкую. Ему сложно думать и излагать свои мысли, если мешает звук – как будто кто-то настойчиво толкает в плечо.

– Да, насчет работы. В «доме Керета» я проводил совсем немного времени и не для того, чтобы там поработать, а по практическим соображениям, во время поездок в Варшаву. У меня есть семья, и я стараюсь меньше ездить по миру. Что же касается компонентов, необходимых для работы… Мне ничего не нужно, чтобы писать. Бывают специальные резиденции, дома для литературной деятельности, обычно в экзотических местах. Как-то я поехал в такое место – охотничий домик посреди леса. Окна были с трех сторон, вид открывался потрясающий. Когда мой друг приехал меня навестить, спросил, почему же мой письменный стол развернут к туалету. Дело в том, что я слишком восприимчив. И хоть я люблю красивые виды, но когда пишу, нахожусь в другом месте.

– Израильский поэт Йонатан Барг признался, что поэзия сегодня не может быть рифмованной, потому что современный мир другой, в нем царит хаос, и нет гармонии. Проза тоже меняется?

– Литература отображает не мир, а его восприятие писателем. В сегодняшнем темпе динамичной жизни для меня естественно писать короткие рассказы, хотя кто-то другой, наоборот, хочет писать длинные нарративы.

В современном мире много информации, интерпретаций (в СМИ в том числе). Поэтому сложно выражать любые чувства и мысли как свои собственные. Часто можно услышать, что кто-то говорит своей спутнице: «Ты себя ведешь как в теленовелле». Нет ничего естественного. Даже признание в любви становится гораздо сложнее. Нет первозданности. Все было, все проговорено. Люди просто пытаются воспроизвести то, что уже было сказано раньше.

Я провожу много времени в Нью-Йорке. И замечаю, что полицейские пытаются подражать копам из американских фильмов: манера разговора, поведение, даже еда. Искусство и жизнь – их порядок стал обратным: реальность начинает отображать искусство. И задача писателя сегодня тяжела, он должен отыскать первозданное. И этот поиск становится гораздо более запутанным и трудным.

– Вас называют «белый клоун» современной литературы. С чем связано такое странное название?

– До приезда в Минск я об этом «звании» и не знал. (Пожимает плечами)

Шуты или клоуны могут многое критиковать, высмеять короля.  Я пытаюсь поднять запретные темы, используя юмор. Может быть, поэтому… Юмор работает в моей жизни как подушка безопасности. Он возникает в сложные моменты и оберегает меня.

– Я в детстве, как и вы, спросила у своего папы, «кто такая проститутка». Он ответил, что это женщина, которая торгует своим телом. С тех пор у меня появились ночные кошмары. Как думаете, стоит ли создавать для ребенка «детскую реальность», особый адаптированный мир?

– У меня есть инстинкт оберегать своего ребенка от вещей, которые могут ему повредить, нанести вред, физический или моральный. Но я спрашиваю себя, делаю ли я это для своего блага, или же для блага ребенка?

Чувствую, что детей тревожат темы, связанные и с насилием, и с болезнью, со смертью. Но они живут в мире, где нет внешнего отображения их внутренних мыслей, и поэтому им сложно пережить катарсис. Я не думаю, что детям надо говорить абсолютно все. Но когда мы проходим мимо раздавленного кота, не стоит говорить ребенку, что он спит. Это уже наши внутренние опасения, а не потребность со стороны ребенка в таком обмане.

Исторически в сказках присутствуют такие мотивы как сожаление, страх, страдание. Я думаю, параллельно с тем, что детство ассоциируется с какой-то наивностью, радостью, в детстве присутствуют и трудные моменты, там есть место и одиночеству, и преодолению барьеров (социальных, психологических), и беспомощности.

Однажды мой сын столкнулся с таким понятием как тюрьма. Я ему объяснил, что такое тюрьма и заключенные. Он сказал: «Я понял, заключенные – они как дети». И пояснил, что им тоже ничего не разрешают, говорят, когда им есть, идти спать или гулять и так далее.

Так что с одной стороны, детство  – это свобода, нет каких-то взрослых обязанностей, не надо работать, но, с другой стороны, у детей нет контроля своего мира, жизни. И неправильно перебрасывать взрослое восприятие детства на детей. Их внутренняя борьба так же тяжела, как и наша.

Я пишу и детские книги. Для меня очень важно, чтобы в них была та же сложность, что и в рассказах для взрослых. Детей нужно уважать, не игнорировать их чувства, относиться к ним как к людям со своими потребностями, сложностями, особым внутренним миром.

Выражаем благодарность за помощь в проведении интервью временному поверенному в делах Израиля в Беларуси г-же Юлии Рачински-Спиваков.

Справка:

Встреча с писателем Этгаром Керетом открыла Дни культуры Израиля в Беларуси. В мае белорусов ждет насыщенная программа. Подробнее о ней можно узнать всоцсетях.

 

Опубликовано 2 мая 2016

Вениамин Смехов о себе, о евреях и еврействе

Всю жизнь я уверенно врал, что живу без комплексов. Нету никаких комплексов: я сильный, независимый, высокий, здоровый, я нравлюсь людям, и я ни разу не слышал призывов бить меня, чтобы спасать Россию… На эту же милую тему помню свой собственный крик-скандал, который поднял на бывшую жену 21 год назад… Собрали в школе родителей: дочь шла в первый класс, и вот учитель-старичок просит заполнять анкеты… Ясно даже младенцу, что советский народ завтра откажется строить свой любимый коммунизм, если я сегодня откажусь назвать национальность моего ребенка. Скандал я поднял из-за жены. Она требовала писать “русская”, хотя наши родители, кроме ее мамы, были евреи. Мне стыдно не того, что мы написали неправду. Мне стыдно сегодня, что я не настоял на своем 21 год назад, потому что я втайне радовался за дочку. Как говорили истинно верующие: “Не мы, так хоть дети детей наших”…

Отец рассказывает… “В 1952 году, в разгар “дела врачей”, – срочное собрание в издательстве. Директор по-деловому опрашивает всех завредов: сколько у нас евреев? “Наверху” требуют отчета, вы понимаете. И я, единственный еврей из зав. редакциями, тоже киваю. Тоже понимаю. И спокойно отвечаю: 33 и 3 десятых процента евреев в моей редакции. А представь себе, что я, как честный человек, стал бы кричать, возмущаться, вышел бы из партии, вышел бы из себя – глупо, самоубийство! Что было делать?.. ” Что было делать…

Мы все, повязаны особым видом независимости: мы не зависим от культуры. А чем выше забрался – тем больше независимости. А если уж начальник – скрытый еврей… пиши пропало. В киностудии “Экран”, где делали телефильмы, все сотни, тысячи работников знали, что главный редактор – скрытый еврей. Фамилия вроде на “ин” кончается, но с этого все и начинается… Вдвойне подхалим перед высшими чинами, вдвойне суров со своими, вдвойне хитер и осторожен, а уж как бдителен в национальном вопросе – это я и на своей шкуре познал. Режиссеры жаловались по секрету: лопнул наш роман, не дают мне тебя на главную роль, говорят, главный запретил… ты меня не выдавай, но это не мы зарубили твое участие в фильме (то есть не киногруппы в Москве, в Киеве, в Молдове, в Свердловске) это он, главный… но если ты меня выдать – сам знаешь, что мне будет… Вдвойне советским был А. Чаковский – особенно когда его газета “Литературка” выступала против мифологического “сионизма” или утопической “израильской агрессии”. Прелестный анекдот был на тему лицемерия евреев-начальников. Валентин Зорин как-то в Вашингтоне, отдыхая от гневных трудов по разоблачению дяди Сэма, беседует с большим человеком – Генри Киссинджером. Слово за слово, заговорили о национальном вопросе в СССР. “А вы кто по национальности?” – спрашивает Киссинджер у Зорина.

“Я – русский. А вы?” – “А я – американский”, – ответил нескрытный госсекретарь. … Была зима застойного времени. Где-то 75 – 77-й год, допустим. В Переделкине – огромные белые сугробы. Мы гуляем по узкой тропинке. Андрей Вознесенский полушутя перечисляет великих поэтов XX века и подводит весело итог: мол, из настоящих гениев России чистокровных осталось только двое я и Володя Высоцкий. Тут он услышал мое возражение (“огорчу тебя, Андрей, – ты в полном одиночестве”) и от изумления упал в сугроб. Я рассказал тогда же этот анекдот Высоцкому, он не засмеялся, только улыбнулся… Но всерьез выразился абсолютно согласно и с моим тогдашним правилом: я не могу себя считать никем другим, я только русский – по языку, по чувствам, по работе, по мыслям и по всему. Если бы мы жили в нормальной стране, а не в “стране рабов, стране господ”, вопрос этот считался бы идиотским или сволочным: “Кто вы по национальности?”…

Я искренне, до глубины души ощущал себя до недавнего времени русским (а если и евреем, то примерно настолько же, насколько и татарином, армянином, цыганом). Но вот мой приятель физик Саша Филиппов из-за своих смуглых черт лица и из-за повышенной нервозности строителей коммунизма в Обнинске был кем-то назван евреем. И Саша, зависимый от культуры человек, устыдился отрицать заведомую неправду. “Да, я еврей. А что?” И Виктор Некрасов, истинно русский интеллигент, не отрицал, когда его “обвиняли” в еврействе. “Зачем, Виктор Платонович, – спросил я еще в Киеве в 1971 году, – ведь это неправда?” (По известной традиции диаспоры, я втайне льстил себя надеждой прибавить к “нашему полку” еще одного великого человека.) “А при чем здесь, скажи мне, правда или неправда, если я еврей для них за мою речь у Бабьего Яра? Если они евреем называют любого, кто против них? Любого, кто на них не похож?”

И Виктор Платонович был тысячу раз прав, ибо когда антисемитизм вылез из подтекста в речи наших самодеятельных фашистов, там сразу зазвенели имена приговоренных к еврейству Сахарова, Лихачева, Евтушенко, Черниченко, Карякина, Старовойтовой… Видный советский антисемит С.Лапин, самодержец телевидения, удивлял “интеллигентов” своим многолетним пристрастием к режиссеру А.Эфросу. “Как это так – Лапин, и вдруг такая любовь к еврею?” Но в этой паршивой игре Эфрос для Лапина не был евреем, для него как раз Любимов, Высоцкий,Визбор, Окуджава, Галич – эти да, эти евреи, “невзирая на лица”… Георгий Товстоногов отлично знал, по каким случаям он был для них “евреем”, а по каким – “русским”. И Олег Ефремов знал, за что и когда впадал в “еврейство”, а за что – подымался до “высокого” звания “свой”… Мой друг, художник, в тяжкие дни таганской сумятицы, выразил свое потрясение А. В. Эфросом особым образом: “Как же он мог, будучи евреем, дать себя так провести? Ведь он кинул кость антисемитам!” И я лишний раз поразился мудрости художника, когда через месяц после моей мрачной речи в день “коронации” нового главрежа мне пришло вдруг по почте письмо. Авторы письма в грязных выражениях, хотя и белым доморощенным стихом, сообщали, что я – герой ордена Георгия Победоносца, чтобы я ничего не боялся отныне, ибо Бог Руси Великой – с нами, и он поможет нам в борьбе с… жидовским поросенком… топчущим своими… словом, мерзейшая галиматья.

Так сомкнулись верхний и нижний уровни. Властители партии и народа даровали, кому хотели, титулы “своих” и “чужих”, а теперь и самые низы черносотенного дна объявляли “чужого” меня – “своим”, по прихоти паршивых игрищ.

Мне стыдно за мой стыд – называть имена дедов: Моисей Яковлевич и Лев Аронович. Я был рад услышать от коллеги коего (своего – А.Ш.) отца, что, когда в институте, на совете, кто-то из кураторов “сверху” подчеркнуто произнес одобрение “профессору Смехову Борису Михайловивичу”, отец резко отозвался с места: “Моисеевичу!” Я помню, на закрытом обсуждении караемого спектакля “Послушайте” начальство испытывало затруднения ввиду внепрограммного присутствия на стороне обвиняемого маститых писателей В.Шкловского, С.Кирсанова, Л.Кассиля. И два ляпсуса в речах того дня. Первый. Лев Кассиль, забыв, с кем имеет дело, вместо принятого за правило условия – только хвалить, только оборонять, оставляя критику для “своего круга”, вдруг к 2000 слов в защиту спектакля прибавил два слова сожаления: мол, а вот тут бы лучше не в темных красках, а посветлее… Боже, что случилось с начальниками! Один за другим вставали и кляли, поносили премьеру – уже не от своего, а от имени “классика советской литературы”… И тут вскипела, вскочила Зина Славина, импульсивная актриса: “Эх-х!!!” И все замолкли от трагического вскрика.

“Эх! – повторила Зинаида и прожгла взглядом классика. – Эх, Лев Абрамович, Лев Абрамович! А я думала, вы – Кассиль… ” На эту игру слов ответить было нечем, поэтому объявили перерыв. А второй ляпсус случился после перекура, когда, призывая себе в помощники писателей, круглая, бодрая начальница обратилась было с нежностью к Кирсанову: “Ну вот вы скажите, вас ведь так уважают советские читатели, Семен Александрович… ” Ее перебил не крик, а визг Кирсанова: “Исаакович! Исаакович я, гражданка!” И “гражданку” выбросил, подчеркнуто картавя, и сдвоенное “а” в отчестве раскатил, как учетверенное – тут и села чиновница, потеряв надежду сделать “чужого” – “своим”. Теперь мне не страшно – и молю Бога, что навсегда: теперь я могу громко сообщить, что бабушку мою звали Рахиль Яковлевна. И когда в 1949 – 1950 годах вся семья теснилась за столом у деда и все старшие переходили на шепот или на идиш, и мы с двоюродным братцем раздражались на их чересчур активные перебранки, совсем не вникая в секретные глупости взрослых, из этих времен врезается в память громкая фраза бабушки: “Господи! Дети мои, будем молиться за несчастных идн! Я не верю, чтобы после Гитлера опять такое повторилось!

Будем молиться, у нас есть один, на кого надо молиться: это Сталин. Нет, он не даст нас в обиду, он услышит, что нас опять хотят уничтожить, он узнает, он накажет, другого у нас нет: он любит идн, у него Лазарь – из самых близких друзей… ” Для непонявших: это был пик “космополитизма”, то есть “борьба с инородцами”, слово “идн” (так я его слышал) – означает как раз этих инородцев: а слово Лазарь – не из Библии, а из преисподней, ибо так звали Кагановича. Каганович, Сталин, Берия, Суслов, Маленков, Жданов – все они одной национальности – бандиты, а кем по вероисповеданию были их предки, глупо и смешно брать в расчет. Впрочем, все равно берут, но не из соображений интернациональных, а исключительно – из антисемитских. “Евреи, евреи – кругом одни евреи… ”

Комплекс аллергии к начальству, боюсь, никогда не пройдет. Жизни не хватит. А вот еврейский вопрос, кажется, получил в моей душе окончательный ответ. Признаюсь, я изжил мою болезнь – в Израиле. Я был там дважды, и этим все сказано. Пелена страха и вранья спадает сразу, как только ты восходишь к Иерусалиму. Если Бог внушил тебе разум – ничего другого не требуется. Это такой город, это такая земля. Кстати, я вот что слышал в Израиле о евреях. Эта тема никого здесь не трогает. Израильтяне говорят: это ваши проблемы – тех, кто в диаспоре. Израильских зрителей нельзя привлечь в театре ни анекдотами, ни новеллами на “проклятую” тему. Нет такого вопроса – есть прекрасная страна с тысячей собственных проблем. В том числе – как обустроить русских. Здесь называют себя как раз “по Киссинджеру”: русские, американцы, марокканцы, голландцы… в Израиле такое тепло между людьми и такая красивая игра пейзажей, храмов, пустынь и гор – я вернулся в Москву и не заметил, что меня обокрали: я остался без комплекса еврейской неполноценности. Правда, у меня взамен не возникло особого гонора или, как пишут, “чувства национальной исключительности”. У меня только укрепилась вера в то, что хороший или плохой человек, добро и зло, талант и бездарность, щедрость или жадность – все эти понятия никаким пунктам никакой анкеты не отвечают, как не имеют национальной (или географической) окраски ни жизнь, ни смерть. (Из статьи ”Комплексы мои дорогие” в «Независимой газете» 163, 18.12.1991 – А.З.)

Это очень непростой для меня вопрос. С одной стороны, меня лично это долгое время не касалось, поскольку (как мне объяснили совсем недавно) для слуха антисемитов моя фамилия звучала как-то ублажающе. С другой стороны, бьют не по паспорту, а по морде. Потому носом меня попрекали тоже. Но чего-то острого и страшного все же не было — Б-г наше семейство миловал.

Мой папа, которому 10 января будет 92 года, работал в Госплане, был ученым — экономистом и математиком. В этой связи очень и очень интересным представляется его обращение к иудаизму — он даже написал книгу «Коль нидрей» [молитва, с которой начинается Йом Кипур и которая позволяет грешникам молиться вместе с праведниками, — А.З.], само название которой во многом символизирует и объясняет его возвращение к вере отцов. А начиналось все в Гомеле — почти все Смеховы оттуда. Вокруг было религиозное еврейство и хедер, который отец посещал в раннем детстве. Потом закрутился сюжет уже советской истории, и отец оказался вписанным в заглавные строчки этого сюжета: Госплан СССР, война, возвращение с войны, должность заведующего сектором Госплана… а в это время уводят в ссылку людей даже с нашего этажа на 2-й Мещанской… И все это — еврейский вопрос. Но его все время, когда мудро, а когда наивно, старшие заглушали перед младшими.

Потом уже, когда стал постарше, стал свидетелем самостоятельных «разборок». Мой собственный характер, наверное, не шибко защищен премудростью, знанием и умом, и потому я как-то воспринимал происходящее в благополучном свете. То есть то, что я видел в театре на Таганке (казалось бы, в таком театре!) и, по идее, должно было меня ранить, будто бы и не замечалось мною. Понимал я это только задним умом. Абсолютно русская черта — быть крепким задним умом. Вот и я каким-то образом подцепил эту «бациллу». И то, что меня окружали антисемиты, понял гораздо позже. Ведь предполагалось, что это культурное заведение…

Особенность репертуара и могучий дар любимовской школы собирали людей не по национальному признаку. И любимыми друзьями театра были, в равной мере, и Карякин, и Давид Самойлов. Высоций и Окуджава тоже различий не видели. Как и мы. Антисемитизм существовал, но в неком приглушенном виде. Разумеется, я знаю кто есть кто, но почему-то на этом не зацикливаюсь.

Недавно я поздравил в газете одного замечательного артиста с юбилеем. А когда на одном застолье предложил выпить за его здоровье, половина стола отказалась. Эти отказавшиеся, среди которых были и русские, сказали: «Мы знаем, что он — антисемит». А в наших с ним отношениях это никогда не сквозило… Не знаю… Еврейский вопрос — это масса слухов, обилие поворотов и буйство красок. Существует и такая огромная составляющая этой проблемы, как «еврейский антисемитизм». Но это уже тема для другой беседы. (Из выступления на творческом вечере в израильском культурном центре 2.12. 2003 – А.З.)

Я осознавал себя, понимал себя, когда в 47 – 48 году вся семья, все детишки собирались на еврейские праздники, и мой дед Лев Аронович Шварцберг делал вид, что не видит, как я ворую мацу. И я выпивал кагор, который использовали как вино для кидуша. Все это мое, со мной. А потом, когда слушали новости по радио, бабушка громко говорила дедушке: «Лазарь Каганович не даст нам пропасть!» Потом выяснилось, что надежды на злодея были напрасны. Я – еврей, и это пожизненно. Мое образование в области антисемитизма все время развивается. Оно не ослабевает, не останавливается. Антисемитизм – большой университет. Я хорошо знаю, что в старом кавказском анекдоте про «берегите евреев» есть большой смысл. И еще знаю, что антисемитизм может приглушать свой звук, но никогда не остынет, не иссякнет окончательно. Он бывает немодным, но забыть о нем нам не дадут. Вернут его с того света. Дадут нам его почувствовать. Один знаменитый режиссер, когда в Москву приехала израильская делегация, сказал: «Мы же с вами родные». А я ответил: «Пожалуйста, не примазывайтесь! Я – коренной еврей, вы – коренной антисемит!» Я многому научился. Оголтелый антисемитизм «половинок», наполовину евреев, – вот еще одна ступень образования, еще одна классная комната, еще один феномен… Я дважды изгой – как актер театра на Таганке и как еврей.

Источник

Размещено 12 марта 2016

 

Марку Тайманову 90 лет. Ряд материалов к юбилею

7 февраля Марку Тайманову, знаменитому шахматисту и пианисту, исполняется 90 лет. Уникальные цифры — можно представить, сколько поздравлений и пожеланий получает юбиляр в эти дни. «МК» тоже присоединяется к ним, желает Марку Евгеньевичу здоровья, благополучия и новых творческих достижений. Перечислять все заслуги и титулы старейшего на планете дважды претендента на шахматную корону нет необходимости. Международный гроссмейстер, чемпион СССР (рекордсмен по числу участий в чемпионатах — 23!), неоднократный олимпийский чемпион, победитель и призер множества турниров, крупный теоретик, автор ценных книг — все и так об этом знают… А еще вместе с первой женой Любовью Брук Тайманов составлял один из самых прославленных фортепьянных дуэтов ХХ века.

Марк Тайманов ответит нам через 10 лет

фото: Из личного архива
Квартет Таймановых в полном составе.

— Марк Евгеньевич, чувствуете свой возраст?

— В пьесе моего друга Леонида Зорина «Коронация» главный герой в день своего юбилея говорит: «Хочешь знать, чем старость дурна? Не тем, что стареем, — тем, что все еще молоды…». Ну а мне молодости прибавляют еще и мои детки-близнецы Дима и Маша.

— Десять лет назад вы делились мечтой, что Димочка станет главой швейцарского банка. Какие-нибудь продвижения в этом направлении имеются?

— Пока дети учатся в 5-м классе. Так что время принять окончательное решение, какой именно банк возглавить, еще есть. А моя замечательная жена Надя обычно говорит так: «Пусть Маша будет красивой, а Дима — умным. И чтобы оба были талантливые. В этом случае легче стать счастливыми. А профессию выберут сами».

— Как известно, вы были вундеркиндом — и в музыке, и в шахматах. Передалось ли это по наследству?

— Старший сын Гарик преуспел в музыке, много концертировал, ныне кандидат искусствоведения, заведующий кафедрой в консерватории. Его дочь — моя внучка Кира — закончила ту же консерваторию, что дедушка и отец, стала классной пианисткой. И новое поколение довольно музыкально. Димочка — лауреат международного конкурса детей, выступал на сцене Мариинского театра. Машенька предпочитает гитару, а еще танцует хип-хоп. Как и положено современным детям, оба занимаются языками, спортом. Дима входит в сборную школы по футболу, Маша увлекается восточными единоборствами, имеет коричневый пояс. Много разного, но в банке все пригодится…

— Вы рассчитываете стать свидетелем выдающихся успехов своих детей?

— Я верю в Менделя, основателя генетики. А в моей родословной есть и столетние предки. Так что точнее на ваш вопрос я смогу ответить через десять лет.

— Какие у вас шахматные новости?

— Я давно хотел открыть шахматную школу в Питере, и вот наконец получилось. Конечно, я бы не справился без активной поддержки моей Нади. А теперь у нас важные посты, я президент школы, Надежда — ее директор. Жизнь удалась!

— Как вы думаете, молодые шахматисты анализируют ваши партии?

— Современные игроки в основном анализируют партии компьютеров. Но, честно сказать, я сыграл немало партий, вошедших в золотой фонд шахматного искусства… Несколько лет назад стал лауреатом Российской премии Людвига Нобеля — экономически лучше бы, конечно, Альфреда, — и первой в серии «Русский Нобель» была издана моя биографическая книга «Вспоминая самых-самых…». Так вот на ее обложке изображена позиция из моей «вечнозеленой» партии с Анатолием Карповым из чемпионата СССР. В ней моя ладья пробежалась по трем углам доски и заматовала белого короля, стоящего в четвертом углу, — уникальный случай…

Но шахматисты должны быть мне обязаны не только комбинациями. На давнем матче в Москве СССР — США присутствовали руководители партии и правительства, включая Хрущева, и он спросил меня: «Когда советские гроссмейстеры выступают за рубежом, получают ли они гонорар?» — «Что вы, Никита Сергеевич, — ответил я, — как же мы можем брать деньги у буржуев?! Наша задача — доказать преимущества социалистического строя». — «А когда выступают дома, получают?» — «Само собой, с чего бы мы тогда жили?» — «Что-то здесь не так, — задумался Хрущев. — Выходит, у капиталистов, у которых денег куры не клюют, вы ничего не берете, а в нашей бедной стране берете. Это никуда не годится!». И уже через несколько дней вышел специальный приказ, согласно которому нам за рубежом разрешалось получать валюту. Так благодаря Хрущеву и моей наводке советские шахматисты заметно повысили свое благосостояние.

— После видного французского композитора ХVIII века и сильнейшего шахматиста своего времени Филидора вы первый человек, достигший больших высот сразу в двух областях творческой деятельности. А какое ваше лучшее достижение в игре на фортепьяно?

— Думаю, это концерт Моцарта для двух фортепьяно с симфоническим оркестром, который полвека назад мы сыграли в Берлине с моей первой женой Любовью Брук… А позднее две признанные фирмы — «Филипс» и «Стейнвей» — выпустили серию музыкальных альбомов под названием «Великие пианисты ХХ века», и один из альбомов был посвящен нашему дуэту, кстати, единственному в мире семейному дуэту, удостоенному такой чести.

— Спасибо, что уделили время. Понимаю, что сейчас у вас времени мало — так что продолжим, как договаривались, через десять лет.

Размещено 5 февраля 2016

Про Янку Купалу и евреев

Янка Купала и еврейская литература

Стихи и поэмы Янки Купалы часто печатались в переводе на еврейский язык, особенно в периодических изданиях, которые выходили в Белоруссии: в журнале «Штэрн» («Звезда»), в ежедневной газете «Октябрь», в молодежной газете «Юнгер Арбэйтэр» («Юный рабочий») и в детской газете «Юнгер Ленинец» («Молодой ленинец»).

Произведения народного поэта выходили на еврейском языке и отдельными изданиями. В 1936 году в Белгосиздате вышел его однотомник «Стихи» в переводе Зелика Аксельрода. Вступительную статью написал известный в то время еврейский критик Яков Бронштейн. Художественный оформитель книги – Борис Малкин. Сюда вошли стихи и поэмы из сборников «Жалейка», «Шляхам жыцця», «Гусляр», а также стихи и поэмы советского периода.

Отдельным сборником на идиш изданы в 1938 году драматические произведения Янки Купалы.

Эти книги пользовались особенно большим спросом среди читателей еврейской литературы в Российской Федерации, на Украине, в Грузии, Узбекистане и в других республиках, где еврейское население не знает белорусского языка.

Юбилейные даты народного поэта отмечались и в зарубежной прогрессивной еврейской прессе.

Что касается читателей еврейской литературы в нашей республике, то абсолютное большинство из них читало и читает произведения Янки Купалы не только в переводе. Они свободно владеют белорусским языком, и произведения белорусских писателей до них доходят в оригинале.

Произведения ряда еврейских поэтов дооктябрьского и советского периодов созвучны с творчеством Янки Купалы. В дооктябрьском периоде особенно это чувствуется у классика еврейской поэзии уроженца Койданово (ныне Дзержинск Минской области) Аврама Рейзина, который в своих стихах и новеллах изображал бесправную долю и трудную жизнь еврейских и белорусских местечек, гневно осуждал угнетателей и ставленников царизма. Созвучие с поэзией Купалы чувствуется и в стихах еврейских поэтов начала двадцатого века Мориса Винчевского, Иосифа Бовшовера, Давида Эдельштата и других.

В Вильно, где издавалась белорусская газета «Наша Нiва», функционировало самое популярное в то время еврейское издательство Бориса Клецкина. С 1921 года в этом издательстве печатались книги на белорусском языке. В частности, были изданы: «История белорусской литературы», «Хрестоматия белорусской литературы», «География Белоруссии» и ряд поэтических сборников, в том числе Янки Купалы. Об этом писалось в 1931 году в белорусском журнале «Шлях моладзi», который выходил в Польше. «Этим, – читаем в журнале, – Борис Клецкин имеет также заслуги и перед белорусами. Его имя навечно вписалось в историю белорусской литературы».

Поэзия Купалы оказала влияние и на творчество таких популярных поэтов, как Изи Харик, Моисей Кульбак.

Поэма Изи Харика «Аф а фрэмдер хасенэ» («На чужом пиру») перекликается с поэмой Купалы «Курган». Действие в обеих поэмах происходит во времена средневековья (прим. ред.: у Харика – в ХIX в.).

В поэме «Курган» князь, известный жестокостью и самодурством, зовет на свадьбу гусляра и ставит ему условие: если он в своих песнях не будет восхвалять князя, то получит «конопляную петлю». Свободолюбивый непокорный гусляр высказал в песнях князю всю правду и за это был казнен.

В поэме «На чужом пиру» богач приглашает на свадьбу своей дочери бадхена, как именовались тогда народные певцы-импровизаторы, и обещает ему хорошую плату, если будет восхвалять родителей невесты, сулить счастье молодоженам и веселить гостей. Вместо этого бадхен высмеивает богача и присутствующих на свадьбе таких же, как и он, стяжателей и самодуров. Он находит себе пристанище у окружающих крестьян, участвует в крестьянском восстании и погибает.

Сюжет пьесы Моисея Кульбака «Разбойник Буйтра» (прим. ред.: пьеса опубликована в переводе на белорусский Феликса Баторина под названием «Бойтра» в журнале «Дзеяслоў», № 72, 2014) перекликается с темой поэмы Янки Купалы «Магіла льва».

Но это не просто влияние. Сама действительность сблизила судьбы народов, живущих в одном и том же краю. Отсюда близость тематики и сюжетов.

Янка Купала интересовался еврейской литературой. В его личной библиотеке насчитывалось немало книг, переведенных с еврейского языка на русский и белорусский. Тут были произведения зачинателя еврейской реалистической литературы, классика Менделе Мойхер-Сфорима (уроженца Копыля Минской области), Шолом-Алейхема, дарственные книги с автографами советских еврейских писателей.

Купала тепло отзывался о классической еврейской литературе. 19 апреля 1939 года в Москве в Колонном зале Дома союзов на торжественном вечере, посвященном восьмидесятилетию со дня рождения Шолом-Алейхема, Янка Купала выступил с речью о значении творчества классика еврейской литературы. Он причислил Шолом-Алейхема к лучшим писателям мира.

С вниманием и заботой относился Янка Купала к советским еврейским писателям Белоруссии: интересовался их произведениями, общался с ними лично.

Близкая дружба была у него с Изи Хариком.

В 1935 году, когда отмечалось пятнадцатилетие творчества Харика, Янка Купала в своем приветствии сказал: «Хай Вашы думкі, пачуцці надалей красуюць, квітнеюць на карысць нашай вялікай свабоднай Радзімы, хай будзяць у сэрцах людзей радасныя пачуцці нашага прыгожага жыцця».

В часы досуга в доме Янки Купалы среди гостей можно было видеть и еврейских писателей – Зелика Аксельрода, Гиршу Каменецкого, Элю Кагана, Айзика Платнера, Геннадия Шведика и других.

Личные контакты были у Янки Купалы с еврейскими писателями не только Белоруссии, но и других республик. Он переписывался и встречался с еврейскими поэтами Украины Давидом Гофштейном, Ициком Фефером, а также с еврейскими писателями Москвы Самуилом Галкиным, Перецом Маркишем, Давидом Бергельсоном…

В декабре 1940 года, когда широко отмечалось тридцатипятилетие творчества Купалы, среди многочисленных поздравлений юбиляру были и такие:

Горача вітаю маршала арміі паэтаў нашай вялікай сацыялістычнай радзімы. Па-сяброўску абнімаю, цалую.

І. ФЕФЕР.

Сардэчна віншую вас, дарагі Іван Дамінікавіч, жадаю здароўя і радаснай творчасці на карысць нашай радзімы.

Давід ГОФШТЭЙН.

А вот что писал жене Геннадий Шведик из эшелона, который приближался к фронту: «Сёння даведаўся, што памёр Янка Купала. Гэта было так, быццам я даведаўся, што больш ніколі не ўбачу месяца ў нябёсах. Мы ж так прызвычаіліся, што ён існуе, што ён ёсць, гэты блізкі і сардэчны чалавек! Ці даўно мы пілі з ім віно ў Чэбаксарах!»

Еврейский поэт Айзик Платнер в стихотворении «Ля помніку Янку Купалу» писал:

Стаіць тут пясняр Беларусі Купала

І сочыць нядрэмна за бегам часоў,

Ніводнае слова яго не прапала

І хутка жыццё аднаўляецца зноў.

А дальше:

Паэтава сэрца ніколі не схлусіць,

Яно, як набат, да змагання заве.

У прошлым і даўнім маёй Беларусі

Нямоўкнае сэрца Купалы жыве…

…Бываюць пачуцці – як чыстыя росы,

У кропельцы кожнай па сонцу гарыць.

Я вельмі шчаслівы, бо мне давялося

У адным пакаленні з ім жыць і тварыць.

(перевод А. Вольского, П. Макаля)

Выдержка из статьи Платнера «Памяти белорусского народного поэта»:

«Янка Купала – любимый поэт всех народов нашей Родины. Он принадлежит всем и является большим другом всего трудового человечества».

В годы войны, гневно осуждая неслыханные в истории издевательства фашистов над беззащитными людьми на оккупированной советской земле, Янка Купала в незаконченной им балладе «Дзевяць асiнавых колляў» пишет:

Іх вывелі, дзевяць маіх беларусаў,

Іх вывелі, дзевяць яўрэяў маіх,

Зямлі беларускай людзей сівавусых,

Людзей непавінных, мне родных, блізкіх.

Насколько великий поэт земли белорусской был глубочайшим гуманистом и убежденным интернационалистом, настолько кипела в нем ненависть к фашистам – смертельным врагам всех народов Земли. И это явно выражено и в незаконченной балладе.

Стихи, посвященные Янке Купале, встречаются также в сборниках известных еврейских поэтов Белоруссии Гирши Каменецкого, Зямы Телесина и Хаима Мальтинского.

* * *

Судьба и этапы жизненного пути белорусского народа во многом совпадают с судьбой и этапами жизненного пути многих народов бывшего Советского Союза, и поэтому поэзия Янки Купалы, выразителя дум, чувств, чаяний и желаний своего народа, близка не только белорусам, но и русским, украинцам, узбекам, латышам, евреям, особенно тем, которые проживают в Белоруссии, и многим другим народам. Всё это лишний раз доказывает, что великие творцы литературы и искусства принадлежат не только своему народу, но и всему человечеству.

Григорий РЕЛЕС

(публикуется по газете «Авив», Минск, № 5, июль 1992)

У ізраільскім Ашдодзе на плошчы Янкі Купалы ўсталяваны памятны знак з надпісам па-беларуску і на іўрыце  21.12.2015 15:36

Некалькі слоў па тэме і не

У 1998 г. мяне зацікавілі яўрэйскія матывы ў творчасці беларускіх пісьменнікаў. Натрапіўшы на верш «Жыды!..» Янкі Купалы (1919 г.), я заўважыў, што ў адных крыніцах ён падаецца з купюрамі, у другіх – без, і апошні варыянт не зусім-такі юдафільскі…. Незалежна ад паважанага Рыгора Львовіча Рэлеса, z’’l, напісаў артыкул для ізраільскай рускамоўнай газеты. Яна надрукавала яго толькі праз год з лішнім… і пад чужым прозвішчам (асобнае дзякуй рэдактару Школьніку за ідыёцкую «рэкламу» майго допіса на 1-й паласе, прыкладна такую: «Янка Купала – антисемит?»). У 2000 г. заходзіў у рэдакцыю таго тэль-авіўскага выдання: пераемнік Школьніка не перапрашаў, аднак прапанаваў выказацца пра Купалу і «яўрэйскае пытанне» яшчэ раз, крыху змяніўшы змест… Што ж, пачакаў яшчэ год, і ўлетку 2001 г. артыкул «Купала и евреи» з’явіўся ў «Еврейском камертоне». Пазней публікацыя з газеты была прадублявана на сайце беларускага зямляцтва ў Ізраілі, і на мой сціплы опус нечакана cталі спасылацца навукоўцы – напрыклад, д-р Гімпелевіч з Канады – і ненавукоўцы. Увосень 2007 г. карэспандэнтка «Нашай Нівы» спрачалася са мною наконт адносін Купалы да яўрэяў. Увесну 2012 г. артыкул часу майго студэнцтва ўвогуле справакаваў «літаратурны скандал» у мэрыі Ашдода: Намеснік мэра ад фракцыі «Наш дом Ашдод» менаваў мяне «вядомым літаратуразнаўцам» (ім я ніколі не быў) і даводзіў, што не трэба спяшацца называць плошчу ў горадзе імем Купалы…

Да 125-гадовага юбілею Янкі Купалы ў беларуска-яўрэйскім бюлетэні «Мы яшчэ тут!» я надрукаваў радкі, якія крыху ўдакладняюць сказанае ў вышэйпададзеным Рэлесавым артыкуле 1992 г.: «Гірш Рэлес успамінаў у 2003 г.: да Купалы ў 1930-я любілі хадзіць маладыя пісьменнікі, у т.л. яўрэйскія, гулялі з ім у шахматы (радзей) і ў карты на грошы (часцей). Прычым яны рэгулярна нешта выйгравалі: бадай, не таму, што гаспадар не ўмеў гуляць, а таму, што на справе падтрымліваў “моладзь”». Між іншага, вельмі добра адгукалася пра беларускага класіка і слынная паэтка Рахіль Баўмволь – у час адзінай нашай сустрэчы ў Іерусаліме.

Стрымана стаўлюся да беларускага пасольства ў Ізраілі, якое часта ўводзіла мясцовых жыхароў у зман, але ініцыятыва з плошчай, якая ўмагчыміла ўсталяванне мемарыяльнага знака ў снежні 2015 г., яўна была не найгоршай з пасольскіх ініцыятыў. Купала заслугоўвае памяці ў розных краінах свету, і кожны візіт на яго малую радзіму ў Вязынку (40 мінут на электрычцы ад Мінска) грэе мне сэрца.

Вольф Рубінчык,

г. Мінск, 21.12.2015

Размещено 23.12.2015