Предисловие редактора сайта.
Впервые имя Бориса Турова услышал более 50 лет назад. Прежде всего, как шахматного фотокорреспондента. Но особо запомнил его с весны 1967, когда в небольшом белорусском полесском городке Калинковичи проводился всесоюзный личный чемпионат общества “Урожай” среди мужчин и женщин. В 1964 г. там открылся новый шахматный клуб, что по тем временам было редким событием, и в течение 3-х лет ежегодно проводились республиканские командные урожаевские соревнования, не считая множества др. Сейчас сложно сказать, чья заслуга в том, что очередное всесоюзное первенство решили провести в Калинковичах. Вспоминаю, что незадолго до того из Москвы приехал судья всесоюзной категории Юрий Иванович Карахан. Вероятно, его откомандировал ЦС “Урожай”, чтоб проинспектировать место будущего соревнования. За исключением отложенных партий, которые должны были доигрываться в шахматном клубе, сам турнир проводился в зале киноклуба, на углу ул. Советской и Куйбышева, о котором немногие уже помнят. Хотя в те годы это было одно из центральных мест в городе. За стеной кинозала находилась библиотека, а также несколько музклассов, а со стороны ул. Куйбышева примыкало здание пожарки. Ю. Карахан привез несколько десятков своей книги “Судейство шахматных соревнований” [В помощь судье по шахматам], которую выпустил незадолго до того.
А уже на самом чемпионате в зале можно было видеть невысокого человека с фотоаппаратом. Это и был Борис Туров.
Из наиболее известных на то время, участвовали одна из сильнейших шахматисток Союза, Майя Раннику (1.3.1941 – 24.10.2004) из Эстонии, а также эстонец Хиллар Кярнер (1935 г.). ряд др. мастеров, кандидатов в мастера и перворазрядников. Из запомнившихся – в дальнейшем неоднократная участница чемпионатов Союза, Мари Саммуль (Кинсиго), (12.07.1946 – 10.5.2014), еще один эстонец Арне Хермлин, победитель мужского чемпионата Давид Берадзе из Цхалтубо, Г. Берсутский из Кишинева, бакинец Фаик Гасанов, в будущем один из известнейших шахматных арбитров, Алексей Жуков, работавший сельским врачом недалеко от Гомеля, Жанна Ярошевская из Минской обл, Любовь Попова (Туркмения), Н. Шевцова (Узбекистан), Любовь Шадура (Курск), Лали Корошинадзе из Грузии, Виктор Данов (Таджикистан), Г. Плунге (Литва), Е. Чембаев (Латвия), А. Адашев (Узбекистан), С. Мугдусян (Армения). Владимир Ревякин из Саратова и еще один россиянин Юрий Поляков (Волгоград?).
В один из свободных на чемпионате дней, его посетил международный гроссмейстер, знаменитый Исаак Ефремович Болеславский (8.8.1919 – 15.2.1977). Незадолго до того, в октябре-ноябре 1966 в Гаване состоялась 17-я всемирная шахматная олимпиада, на которой победила сборная Советского Союза, а И. Болеславский ехал как личный тренер чемпиона мира Тиграна Петросяна, с которым он сотрудничал в течение многих лет. В Гаване тот показал лучший результат на 1-й доске. Исаак Ефремович выступил с лекцией, рассказал о прошедшей олимпиаде и провел сеанс одновременной игры.
Борис Туров сделал много фотоснимков, которые остались в шахматном клубе и находились там многие годы. А в 5-м номере журнала “Шахматы в СССР” за 1967 г. появилась его статья “Калинковичи принимают гостей” с рассказом о прошедшем первенстве.
Вспоминая о тех фотографиях, которые в какой-то момент пропали, и думая у кого они, возможно, еще есть, на ум сразу приходило имя Бориса Турова, известного еще как автора книги “Жемчужины шахматного творчества” и ряда др., в том числе редактора капитального 4-х томного труда “Аналитические и критические работы” о творчестве Михаила Ботвинника.
Возникла мысль, а вдруг у Б. Турова или его наследников, сохранились негативы снимков.
Начав поиски в интернете, наткнулся на книгу воспоминаний “Разбушевавшаяся память“. Перечитав, выбрал наиболее интересное, куда, впрочем, вошло очень многое, отредактировал, убрав описки и мелкие ошибки, и все разделил на 3 части. В заключение последней будут также приведены воспоминания о самом Б. Турове (31.10.1924 – 1.08.2010).
Борис Туров
Разбушевавшаяся память.
Хроника одной жизни
Москва, 2003
Всем, кого любил
и кто любил меня,
посвящаю эту повесть.
ОТ АВТОРА
Книгу эту я писал долго, можно сказать, всю жизнь, с тех пор, как помню себя. Постепенно в памяти накапливались люди, события, и рано или поздно должен был произойти “взрыв”. И он произошел. В итоге появилась эта повесть, еще более личная, нежели предыдущая книга “Среди людей наедине с собой”, куда, кстати, вошли из этой первая глава целиком и часть второй. Чтобы читателям было ясно, что их ждет впереди, я сделал подзаголовок “Хроника одной жизни”.
Поначалу я собирался вынести в эпиграф известные слова – “Правду, одну только правду”. Потом передумал: в автобиографической повести это само собой разумеется. Так что, все, что написано, было на самом деле. Придумать можно интереснее Самой трудной для написания оказалась глава “Возвращение блудного сына”.
Трудной потому, что еще слишком свежи в памяти события того времени, они не успели еще отлежаться. Кроме того, многие, с кем в ту пору пересекались мои пути-дорожки, все еще ведут активный образ жизни, и моя ирония, без которой, каюсь, не могу, может быть не всегда правильно понята. А я меньше всего хочу кого-либо обидеть.
Снова вынужден просить быть снисходительным к моим стихам. Но на сей раз это, слава богу, не лирика, а посвящения друзьям. Насколько мне известно, подобные сочинения критике не подлежат. Кстати, в главе “Сильнее страсти и больше, чем любовь…” многих не хватает, прежде всего Наташи Кулешовой и ее мужа Левушки, в доме которых я много раз бывал и где всегда было весело и непринужденно. Многолетняя дружба связывает меня и с Маргаритой Киченковой, личностью своеобразной, поэтому интересной.
И последнее. Воспоминания эти я писал, главным образом, для себя и для тех, кто мне близок. Но потом подумал: мое поколение уходит, и тем, кто идет на смену, возможно, захочется узнать, как жили и что пережили те, кто прошел страшную войну и нелегкие времена сталинского правления, кто, говоря словами поэта, «посетил сей мир в его минуты роковые…»
Глава первая
«И НАД ХОЛМАМИ ТУЛЬЧИНА»
-Бо-о-ренька, Бе-е-реле, просыпайся…
Сквозь пелену еще не пробудившегося сознания слышу голос моей любимой мамочки.
– Вставай, мой мальчик, а то в школу опоздаешь!
Вы уже догадались, что Боренька – это я, круглолицый, веснушчатый, с челкой
семилетний оболтус, несколькими днями раньше ставший первоклассником. Как
каждая еврейская мама, моя тоже считала, что второго такого красивого, умного и
талантливого ребенка на свете нет. Любопытно, что на фронте мои веснушки сами по себе исчезли. Это не означает, что я сторонник такого способа борьбы с ними…
Школа! Еще пару недель назад она казалась мне самым привлекательным местом. В голове мелькали самые радужные картинки: мальчишки, всевозможные игры, девчонки, за косички которых можно когда угодно дергать…
Увы, действительность оказалась не совсем такой, хотя мальчишек и девчонок хватало. Исчезло главное – романтика. Оказалось, что в школе надо учиться. А это скучно! Миллион запретов: этого нельзя, того не делай, именно то, чего больше всего хочется.
Но самое невыносимое – высидеть целых 45 минут на одном месте, тем более, если ты подвижный и, может быть, даже чересчур. И какая-то неведомая сила заставляет тебя вертеться, смотреть по сторонам в поисках более интересного занятия, чем хором произносить буквы и слоги, которые учительница каллиграфическим почерком выводит на доске. Тогда как еще год назад ты уже бойко разбирался в букваре со всякими “мама моет раму”, а “кот ест компот”.
Ну, а если ко всем этим неприятностям добавляется еще одна – ты левша, то совсем становится невмоготу. Потому что учительница, с ужасом обнаружив этот недостаток, старается тут же его ликвидировать, не понимая, что переход с левостороннего существования на правостороннее – процесс долгий и мучительный…
Теперь, надеюсь, понятно, почему я не торопился вставать, хотя понимал, что сделать это все равно придется.
Несколько слов о моем имени. Четверть века я и все, кто меня знал, были твердо уверены, что я Борис. Иногда, в зависимости от “тяжести” моих поступков, имя варьировалось – Боря, Боренька. Утром я, как правило, был Боренька. К вечеру, когда допоздна заигрывался или задерживался на пляже, становился Борей, но не менее любимым мамой и папой, которые в оценке моих детских проказ всегда были единодушны, кстати, как и во всем остальном. Я не припомню ни одного конфликта между ними. Если же они были, то весьма искусно скрывались от нас, детей.
И вдруг спустя четверть века неожиданно узнаю, что вовсе я не Борис, а…Для получения диплома об окончании института потребовалось свидетельство о рождении, которого в глаза никогда не видел. Я написал маме, чтобы она сходила в ЗАГС и, если сохранились архивы (в Тульчине два с лишним года хозяйничали немцы и румыны), взять копию свидетельства и выслать мне. Недели через две приходит заказное письмо. Открываю, в нем требуемый документ, в котором черным по белому написано, что я – Борух. Мало того, что фамилия не слишком ласкает слух – Гольденшлюгер, так впридачу еще Борух. Но самое любопытное было в письме мамы. Оказывается ни она, ни папа тоже этого не знали. Под таким именем меня записал дедушка.
Борух так Борух. Куда денешься? Правда, через десять лет я все же стал Борисом и моей фамилией стал мой литературный псевдоним – Туров. Но сделал я это (официально) не для себя: к тому времени я окончательно понял, что министром иностранных дел меня никогда не назначат, а ради сына, которому предстояло пойти в школу. Я не хотел, чтобы сознательную жизнь он начинал с такой неблагозвучной фамилией. Была и другая причина: мне тоже изрядно доставалось с настоящей фамилией. Как ее только не коверкали – и Гольденфлюгер, и Гольденшлюхер, и т.п.
Политика кнута и пряника моей первой учительницы Людмилы Романовны Кабак, окончившей когда-то гимназию и отличавшейся строгим нравом: ей ничего не стоило хлопнуть линейкой расшумевшегося мальчугана, а меня – по злополучной руке, когда по забывчивости в ней оказывалась ручка, принесла свои плоды. Вскоре я довольно сносно орудовал правой, вычерчивая вместо букв каракули.
Красиво писать я так и не научился, почерк у меня до сих пор отвратительный. Иногда сам с трудом разбираю то, что написал. Недавно где-то прочитал, что у многих великих людей почерк был тоже безобразный. Меня это немного успокоило…
– Боренька, хватит валяться, а то в самом деле опоздаешь! Услышав в голосе мамы твердые нотки, я решаю, что настало время открыть хотя бы один глаз, что должно было продемонстрировать мои благие намерения.
Маму и папу я никогда не боялся и не потому, что в воспитании они не прибегали к физическим мерам. По правде говоря, моим воспитанием в полном смысле этого слова они вообще не занимались, считая, что их взаимоотношения и климат в доме – достаточный пример для подражания. Редкие “нельзя”, “это некрасиво” или “как тебе не стыдно” – были тем необходимым дополнением, без которого не обходится детство…
За открывшимся одним глазом вскоре следовал и второй. Затем секундное размышление о непонятливости взрослых, как противно вставать в такую рань и тащиться в школу. И вообще, почему обязательно нужно начинать уроки чуть свет?!
Тем не менее я вскакиваю с кровати, бегу к умывальнику, делаю вид, что умываюсь. Для большей убедительности фыркаю. Натягиваю штанишки со шлейками накрест, чистую рубашку с короткими рукавами, приготовленную мамой еще с вечера, так как вчерашнюю после игры в футбол надо немедленно стирать. И направляюсь к столу. Все это я делаю в быстром темпе, чтобы действительно не опоздать.
Эта боязнь опоздать преследует меня всю жизнь, поэтому всегда стараюсь приходить вовремя, неважно куда, на работу или на свидание. Злюсь, когда другие этого не делают.
На столе меня ждет завтрак: нелюбимая сметана с творогом, обожаемая колбаса, чай и завернутые в салфетку бутерброды, пара яблок – с собой, в школу. Реакция на школьный завтрак резко отрицательная: “Что я, девочка, что ли?” Почему “девочка”, до сих пор понять не могу…
По тому немногому, что успел написать, не трудно догадаться, что главным действующим лицом в нашей семье была мама. В то же время назвать происходящее в доме матриархатом было бы несправедливо, поскольку папа добровольно отдал пальму первенства своей любимой Циличке, признавая за ней, во всяком случае, интеллектуальное превосходство. Мама когда-то окончила курсы счетоводов-бухгалтеров, что в Тульчине приравнивалось почти к Сорбонне. Папа никаких университетов не кончал, кроме жизненного, из которого почерпнул немало полезного и прежде всего честность, порядочность, благородство.
Папа был заядлым трудоголиком, настоящим профессионалом. Не считая мамы и нас, двоих детей, он больше всего на свете любил свою работу, в которой присутствовали элементы творчества, иногда даже искусства. Он был прекрасным портным – закройщиком. А разве это не искусство, когда из бесформенного куска ткани создаешь элегантную вещь, которая делает человека краше, привлекательнее? Тем более, когда имеешь дело с женщинами.
В Тульчине папа считался одним из лучших дамских портных. Его даже приглашали на работу в Одессу, славившуюся своими мастерами. И только врожденный консерватизм, боязнь риска не позволили ему бросить вызов судьбе.
То же самое повторилось и в Ленинграде, когда под напором мамы он сделал робкую попытку сбросить провинциальные оковы. Успешно пройдя испытательный срок в одном из лучших ателье города, на последний шаг он так и не решился. Правда, значительно позже краем уха я слышал, что на то была более серьезная, нежели консерватизм, причина: в городе на Неве у мамы наметился роман. А так как мамочка была натурой увлекающейся, то папа побоялся, что увлечение, чего доброго, может перерасти в нечто большее и тогда…
Можно представить, какие страшные картинки мелькали в его голове. Чтобы не искушать судьбу, он увез свое сокровище от греха подальше обратно в Тульчин.
Об этой истории, если она действительно имела место, в чем я до сих пор не уверен, никто никогда не вспоминал. Широкой огласки она не получила, и репутация образцово-показательной семьи оставались за мамой и папой до конца.
Но, чтобы брачный узел стал еще крепче, они решили завести второго ребенка. И 29 апреля 1935 года на свет появилось очаровательное создание, нареченное именем Элла…
Попытка хоть как-то сохранить хронологию в воспоминаниях, к сожалению, часто наталкивается на нежелание памяти этому следовать – то уводит вперед, то возвращает назад. Сейчас она настойчиво требует перенестись сразу на несколько десятилетий вперед и досказать историю любви моих родителей, которых я однажды назвал тульчинскими Ромео и Джульеттой.
Последние годы своей жизни мама тяжело болела. Арена ее деятельности постепенно сузилась до кухни. По магазинам, на рынок, не говоря уже о кино, она уже не ходила. Правда, в доме появился телевизор, но он включался редко – мама от него быстро уставала. Продукты в дом приносил папа, квартиру два раза в неделю убирала приходящая женщина, она же стирала белье.
Еду продолжала готовить мама и то потому, что доверить это кому-либо другому не могла, так как знала, что папа есть не станет. Его брезгливость в отношении еды была патологической. Особенно трудно приходилось ему, когда попадал на торжества – дни рождения, свадьбы, юбилеи. В таких случаях он призывал на помощь все свои артистические способности, а они у него определенно были, и делал вид, что в восторге от кулинарного искусства хозяйки дома, хотя сам почти ни к чему не притрагивался.
Надо сказать, что мама вообще была кулинаром отменным. Ее торты, карбонаты и прочие деликатессы пользовались славой даже в Москве. Говорят, что я тоже неплохо готовлю, по-видимому, сказались гены мамы. От папы, его профессионального мастерства я тоже кое-что позаимствовал – могу пришить оторвавшуюся пуговицу. Но зато от обоих я унаследовал неизмеримо больше: честность, трудолюбие, любовь к людям. За это им великое спасибо…
Трудно найти слова, чтобы передать, как папа последние годы ухаживал за мамой оберегал ее. Во дворе нашего дома был небольшой скверик, где росло несколько фруктовых деревьев. Весной дворик покрывался зеленой травой. В этот маленький оазис папа в хорошую погоду выводил маму, усаживал ее в удобное кресло, укрывал колени пледом – мама дышала свежим воздухом, грелась на солнышке. Бывало, что после дождя трава не успевала еще высохнуть, тогда путь от дома к креслу папа устилал газетами, чтобы Циличка, не дай Бог, не промочила ноги.
А вереница лучших врачей, которых он приглашал, дорогостоящие лекарства… И в это же самое время – ни дня без работы.
8 декабря 1979 года мамы не стало. Я приехал накануне, когда она второй день уже находилась в коме после инсульта. Она лежала на диване в гостиной (на этом же месте спустя три месяца смерть настигла и папу) красивая, молодая. Прерывистое дыхание и неосознанные движения пальцев левой руки – единственное, что свидетельствовало, что в маме еще теплилась жизнь.
Никогда раньше я не видел папу таким растерянным, хотя ему уже не раз доводилось провожать в мир иной близких людей. Он передвигался по дому, словно сомнамбула, бессильный помочь самому дорогому существу, в тот момент еще не сознавая, что самое трудное впереди, когда один за другим потянутся дни одиночества.
Из Одессы приехали мамины сестры – Фаина и Полина с мужем. Мы установили дежурство, поскольку врачи не могли сказать, сколь долго продлится коматозное состояние мамы. Ночное дежурство досталось мне. Я сидел рядом с диваном и, не отрываясь, смотрел на родное, беспредельно близкое мне лицо любимой мамочки. И вдруг мне показалось, что она что-то произнесла. Я наклонился к ней. Но это был ее последний вздох, а, быть может, на какой-то миг к ней вернулось сознание, и она действительно, что-то сказала. Я поднес зеркальце к маминым губам – следов дыхания на нем не осталось. Разбудив всех, я сообщил трагическую весть.
Нежная, с белоснежно-матовым лицом, на котором почти не было морщинок, она лежала умиротворенная тем, что хоть напоследок собрала вокруг себя самых дорогих людей. Не было только Эллочки с семьей: они полгода, как уехали в Америку.
Казалось, что мама спит и вот-вот должна проснуться, потому что на этой земле у нее остаются самые любимые люди, ради которых она жила и которым дала жизнь. Но такое случается только в сказках…
После похорон я еще несколько дней оставался в Тульчине, пытаясь уговорить папу поехать со мной в Москву. Я старался убедить его, что у меня ему будет хорошо, ни в чем нуждаться не будет. Он верил мне, но так сразу покинуть место, где в какой-то необыкновенной любви прожил целую жизнь, не мог. И я его понимал.
-Боренька, у меня здесь много всяких дел. Ты поезжай, у тебя ведь работа. А я приеду, – успокаивал он меня. – Я же не могу оставить маму одну…
Да, он не мог оставить маму одну. Это было выше его человеческих сил. И я уехал, взяв с него слово, что будет отвечать на мои письма. Бог свидетель, я очень хотел, чтобы он был со мной рядом, чтобы я мог в меру своих возможностей скрасить его последние годы. Ведь самое страшное в старости – это одиночество. А папе как-никак шел уже 81-й…
21 марта 1980 года, как и день смерти мамы, я тоже никогда не забуду. Возвращаясь вечером после работы домой, я издали увидел освещенное окно в моей квартире. Неужели, уходя, забыл погасить свет? Маловероятно. Меня сразу охватило чувство чего-то недоброго. Вторые ключи от квартиры были только у двоюродного брата Сени – сына Полины. Открываю входную дверь, в передней стоит Сеня.
– Боря…- успел он произнести.
– Папа умер?- спросил я.
– Да!
Утром следующего дня мы втроем, к нам присоединился еще мой сын Генка, вылетели самолетом в Винницу, оттуда на машине добрались до Тульчина, где снова собралась вся родня.
Вообще, со здоровьем у папы особых проблем не было. За всю свою жизнь, насколько я знаю, он болел считанные разы, и то простудой. Причем, это выливалось в трагедию, потому что болеть он не умел, лекарства, даже самые безобидные, не принимал.
Тем не менее, в таких экстраординарных случаях в доме, естественно, тут же появлялся лучший врач, который, как и ожидалось, ничего опасного не находил. Советовал пару дней посидеть дома, попить чайку с молоком и малиновым вареньем, чтобы пропотеть. “И не мешало бы, чтобы Исаак утром и вечером принимал по таблетке аспирина…”,- напутствовал доктор, получая соответствующее вознаграждение, которое мама незаметно опускала в карман его халата. На прощание он обещал через денек заглянуть, но папу дома не заставал, так как тот сбежал на работу…
И вот, организм, не имевший опыта борьбы с болезнями, неожиданно получает мощнейший удар в виде обширного инфаркта. И он не выдержал. Без сомнения, удар бы спровоцирован смертью мамы. Жить без нее он просто не мог.
После того, как папа остался один в большом доме, где каждый уголок напоминал о прошлом, он пустил к себе студентку техникума. Денег за проживание не брал, но в знак благодарности она убирала квартиру. Она-то мне потом рассказала, как папа страдал. Каждое утро подушка, на которой спал, была мокрой от слез. Его жизнь превратилась в сплошное ожидание того момента, когда он снова увидится со своей Циличкой. А то, что такая встреча произойдет, он ни на минуту не сомневался…
Папу похоронили рядом с мамой – они снова вместе. Теперь уж навсегда. Трагизм подобных потерь невозможно сразу осмыслить. Должно пройти какое-то время, чтобы в полной мере осознать их несоизмеримость…
Пушкинская строка из “Евгения Онегина” – “И над холмами Тульчина”, вынесенная в заголовок этой главы, обязывает хоть немного рассказать о небольшом, провинциальном городке, где я родился и где прошло мое детство.
Согласно данным местного краеведческого музея, возник он в начале 17 века. До определенного возраста Тульчин был для меня столицей вселенной, потому что других мест я просто не видел, и мне не с чем было сравнить.
В Тульчине своих достопримечательностей хватало. Чего, например, стоил замок графа Потоцкого – громадный архитектурный ансамбль, где до и после войны размещались воинские части. Или большой католический храм, по слухам, тоже выстроенный щедрым графом. Чуть уступала по размерам и православная церковь с голубыми куполами. Имелся еще небольшой, с красивыми витражами костел, превращенный впоследствии в студенческое общежитие. Правда, мы, мальчишки успели до этого в полной мере насладиться разноцветными стеклышками. На окраине города гордо возвышалась пожарная каланча. Внушительно на фоне небольших одноэтажных домиков и изредка двухэтажных выглядел Дом Советов, где размещались партийные и советские органы власти.
Но вот однажды, когда мне было не то пять, не то шесть лет, мама с папой, прихватив меня с собой, отправились на майские праздники в Одессу, которая находилась от нас километрах в 250. От увиденного я вначале даже растерялся: улицы, за- строенные сплошь большими домами, трамвай, море. Но еще большее впечатление произвели на меня колонны демонстрантов с флагами, транспорантами, впереди которых ехала кавалькада юных велосипедистов. Такое обилие детских велосипедов в голове не укладывалось. В Тульчине их было один, максимум два, да и то не у меня…
Мое удивление, что, оказывается, есть города куда больше Тульчина было мимолетным и прошло буквально на следующий день после того, как мы вернулись, и я снова увидел знакомые улочки и переулки, мощенную булыжником дорогу, по которой с грохотом катились телеги, запряженные лошадьми, на ходу справлявшие нужду, поэтому, пересекая дорогу, нужно было в оба смотреть под ноги, чтобы не вляпаться. А еще через несколько дней, после встреч с ребятами из памяти вообще выветрились одесские картинки, за исключением юных велосипедистов.
Став постарше и рассказывая о месте, где родился, я не забывал сообщить также, что в Тульчине бывал Пушкин, что здесь находился центр Южного общества декабристов во главе с Пестелем. Соблаговолил посетить город и фельдмаршал Суворов, которому на центральной площади установлен памятник – великий полководец восседает на коне. Всю эту и другую информацию я с гордостью обрушивал на слушателей, которые, к моему удивлению, почему-то бурного восторга по этому поводу не высказывали. Но я не обижался.
К сожалению, ни тогда, ни сейчас мне не хватает слов, чтобы передать красоту природы тех мест. Это нужно самому видеть: тульчинский пруд, обрамленный садами, “пушкинские холмы”, полукольцом опоясывающие город, покрытые кустарником и фруктовыми деревьями. А внизу утопающий в зелени Тульчин, немного сонный, со своим неторопливым ритмом жизни. Какая-то необыкновенная умиротворенность исходила от этого пейзажа.
Таким я видел Тульчин в десять лет, таким он был в двадцать пять, когда я приезжал домой на студенческие каникулы, таким оставался и в тридцать пять, когда проводил с маленьким Генкой свой отпуск у родителей. Сейчас он другой. Трудно сказать – хуже или лучше, но другой.
В этом я убедился, побывав в 1999 и 2000 годах, а затем спустя восемь лет на могилках мамы и папы. Они покоятся как раз на «пушкинских» холмах, где находится еврейское кладбище. Я смотрел вниз, на город. Он по-прежнему утопал в зелени. Еще ярче блестели купола церквей. Но значительно больше стало современных многоэтажных домов. Они подобрались почти вплотную к холмам, а наиболее состоятельные жители начали осваивать и их: воздух здесь чище. К сожалению, эхо чернобыльской трагедии докатилось и до Тульчина.
И мне стало жаль этих холмов. Не только потому, что здесь получили последний приют мои любимые родители, здесь также покоится один из самых близких друзей детства – добрый, веселый, отзывчивый Саша Тепер, нелепо погибший с сыном в автомобильной катастрофе. Проводить их в последний путь вышел весь город, такой любовью он пользовался в городе. К его памятнику я тоже всегда кладу цветы.
На тульчинских холмах ранней весной 1979 года моя сестричка Эллочка сообщила мне, что собирается эмигрировать, и спросила, как я к этому отношусь. Ведь это может отрицательно сказаться на моей профессии журналиста.
Я был ошарашен новостью и меньше всего в тот момент думал о своей карьере, которая и так складывалась не лучшим образом. Меня поразила сама возможность того, что я никогда больше не увижу любимую сестричку, ее дочь – мою племянницу Жанночку. На миг я представил себе реакцию папы и мамы…
С другой стороны, я знал, что Эллочкина семья влачит жалкое существование. Павлик – второй муж Эллочки – инженер, большую часть времени проводил в колхозе, помогая убирать урожай. Сестра с племянницей были музыкальными работниками. Первая получала 80 рублей в месяц, вторая – и того меньше – 60. На круг, включая гроши Павлика, получалось чуть больше 250 рублей, и, если бы не регулярные продуктовые посылки родителей, неизвестно, как бы они сводили концы с концами. Зная все это, что я мог ответить? Не более минуты стоял я в нерешительности.
-Поступайте, как считаете нужным,- сказал я.- У вас на это есть все основания.
Павлик тоже присутствовал при разговоре.
-Но у тебя же могут быть неприятности…
Я усмехнулся:
-В крайнем случае, меня не пошлют послом в Турцию!..
В то время я работал литературным редактором в журнале “Шахматы в СССР” и
давно уже перестал мечтать о дипломатической карьере, которая могла бы (?!) явиться при определенных, разумеется, обстоятельствах, логическим продолжением моего институтского образования – в 1951-м я с отличием окончил турецкое отделение московского института Востоковедения.
Мама с папой очень болезненно восприняли сообщение Эллочки. Были растерянность, слезы. Я, как мог, защищал позицию сестры, стараясь убедить их, хотя они и сами прекрасно понимали, что так, как живет ее семья, долго продолжаться не может, и если появился шанс, то как им не воспользоваться.
В конце концов, папа с мамой смирились, во всяком случае, внешне. Но до последних дней это оставалось их непроходящей болью. И хотя от Эллочки приходили хорошие письма, успокоиться, что ее нет рядом, они так и не смогли. Эллочка, чтобы оградить меня от возможных неприятностей, в анкете не указала, что у нее есть родной брат.
Сейчас она с семьей живет в Калифорнии. Они с Павликом уже на пенсии. Жанночка закончила университет и четырехгодичную медицинскую школу, стала врачом. К сожалению, у нее нет детей. Нерастраченные материнские чувства она теперь отдает стареньким родителям, которые, увы, с каждым годом все больше нуждаюсь в ее помощи…
И снова память возвращает меня к событиям более ранним, где особняком стоит арест папы. Особняком потому, что был он совершен в отношении человека (это я понял, когда подрос) кристально честного перед людьми, законом, страной. Напрочь аполитичным, никогда не участвовавшим ни в каких движениях ни “за”, ни “против”. Круг его интересов, я уже говорил, замыкался на семье и работе. И вот его арестовывают.
Что творилось в доме, передать трудно. Все были в шоке. Семейное вече с участием ближайших родственников ни на минуту не прекращало работу. Меня, отметившего шестой год рождения, старались от всего этого отгородить, но не слишком настойчиво: маме, бабушкам и дедушкам было не до меня – надо спасать папу.
Пока взрослые тщетно пытались отгадать, в чем причина ареста, у меня было готово свое объяснение, не лишенной детской логики и замешанное на сыновьей любви. Вот примерный ход моих мыслей: просто так не арестовывают, значит, папа что-то совершил. Плохое он сделать не мог – в этом я был абсолютно убежден. Значит, совершил что-то героическое, и я могу еще больше им гордиться…
В необъявленных героях папа проходил до самого вечера, пока не стала известна настоящая причина ареста. Оказывается, пришла разнарядка потрясти зажиточных евреев на предмет золотишка и других драгметаллов, поскольку страна испытывает острый недостаток в финансах в связи со строительством светлого будущего. В число зажиточных попал и папа – не может быть, чтобы человек, у которого первая половина фамилии “Гольден”, в переводе золотой, не имел бы презренного металла.
Не уверен, что именно так рассуждал чиновник, подписавший ордер на арест, но совсем исключить подобную версию тоже нельзя. Да, семья наша жила небедно, но больших денег, тем более драгоценностей, у нас никогда не было. Мама, например, обручальное кольцо получила от папы в день серебряной свадьбы. Еще через несколько лет он подарил ей золотые часики с браслетиком.
После того, как стала известна причина ареста папы, возникла проблема, где достать злополучные царские червонцы и где взять деньги, чтобы их купить? Очередной день был посвящен решению этой непростой задачи. Несмотря на то, что моя версия по части героизма оказалась несостоятельной, папа, тем не менее. еще долго продолжал ходить у меня в героях-мучениках.
Требуемый выкуп был найден. С самой лучшей стороны в этот трудный час показали себя родные и друзья. Через три дня небритый, осунувшийся, с виноватой полуулыбкой в доме появился папа. Все были счастливы и прежде всего он, для которого расставание с близкими было равносильно смерти.
В связи с этими событиями мне вспомнился анекдот, по-видимому, появившийся
в ту далекую пору.
Еврея вызывают в соответствующие органы.
– Рабинович, у нас нет времени на болтовню, поэтому сразу – к делу. Нам известно, что у вас есть деньги и золото тоже. Так вот, и то, и другое нам очень нужны!
– Гражданин начальник, разрешите поинтересоваться, для чего?
– И вы еще спрашиваете?! Разве вы не знаете, что мы строим социализм?
– Боже мой, как я мог забыть такое? Но если вы позволите, я бы хотел переговори ть на этот счет со своей Саррочкой. Она ждет меня в коридоре.
– Но не долго…
Через пару минут Рабинович возвращается.
– Ну, что?- спрашивает уполномоченный по строительству бесклассового и процветающего общества.
– Саррочка сказала, что когда нет денег, то не строят социализм…
Можете не сомневаться, Рабинович деньги принес, причем, как мечтал незабвенный Остап Бендер, “на тарелочке с голубой каемочкой”.
Один из самых остроумных писателей второй половины ХХ века Станислав Ежи
Лец так объяснял, почему рождаются слухи о несметных богатствах евреев: “Евреи
платят за все!” Добавлю: и прежде всего потому, что евреи…
Тут самое время рассказать о тех, кто в детстве тоже был всегда рядом со мной – бабушках и дедушках, о маминых сестрах, ее брате. Сестер у мамы, как я уже говорил, были две – Фаина и Полина. Вторая была чуть постарше меня, и мы, можно сказать, вместе росли. С Фаиной в детстве я общался мало, так как она рано выпорхнула из родительского гнезда и начала самостоятельную жизнь. Дядя Яша тоже пошел по ее пути. Но поскольку он рано покинул сей мир, то начну с него.
Круглолицый, всегда улыбчивый, невероятно добрый дядя Яша, помимо всего прочего, в моих глазах был еще отважным воином, отнюдь не меньшим, чем Чинганьчгук. Воинскую службу проходил на Халкин–Голе – самой тогда горячей точке страны, где то и дело возникали конфликты. Отслужив положенный срок, он демобилизовался и уехал в Ленинград. Работал в обкоме профсоюзов. А спустя какое-то время появился в Тульчине в качестве жениха.
Родители невесты, несмотря на то, что дядя Яша был госслужащим, пожелали, чтобы свадьба была по полной еврейской программе – с хупой, раввином и, конечно, с клезмер, мини-оркестром, состоявшем, как сейчас помню, из скрипки, кларнета, трубы, контрабаса и ударника. Несмотря на малочисленность состава, оркестр так громко играл, что поглазеть на зрелище собрались люди со всех близлежащих улиц.
Надо сказать, что жених и невеста в самый ответственный момент, находясь под хупой (наподобие балдахина), выглядели весьма торжественно. Это я успел заметить, несмотря на то, что моим вниманием полностью завладел оркестр. Наверное, потому, что к двум из пяти инструментов я имел некоторое отношение: на скрипке учился играть, а с барабаном, конечно, не таким, как у клезмер, я, можно сказать, вообще был на “ты”, так как в пионерском отряде выполнял роль барабанщика. Ребята даже дразнили меня: “Боря – барабанщик, Боря – барабанщик крепко спал. Он проснулся, перевернулся, три копейки потерял!” Дразнилка большим остроумием не отличалась, но по ритму была близка к тому, что я выстукивал двумя деревянными палочками на барабане, вышагивая впереди отряда.
Из той первой и последней еврейской свадьбы, где мне довелось присутствовать, еще запомнилось, как один из музыкантов, обладавший самым зычным голосом, периодически провозглашал здравицу в честь кого-то из гостей и его семьи. За это удостоенный такой почести человек обязан был раскошелиться. Деньги шли в общую копилку музыкантов.
Через несколько дней после свадьбы молодожены уехали в Ленинград. Потом родилась у них дочь. Спустя какое-то время началась Великая отечественная. А когда немцы вплотную подошли к городу на Неве, дядя Яша записался в ополчение, хотя мог этого не делать: у него была бронь. В одном из первых боев он погиб. Так не стало моего единственного родного дяди…
Маленьким я бегал за Полиной, как хвостик, чем не доставлял ей большой радости, так как интересы наши чаще не совпадали. Кроме того, как старшая, она несла некую ответственность за меня, и вину за каждое мое разбитое колено, синяк или царапину мы делили пополам. Поэтому понятно ее желание побыстрее избавиться от такой хлопотной нагрузки.
Помню, Полина как-то заболела свинкой. Ее, естественно, изолировали. Что со мной творилось, передать трудно. Белугой ревел я перед ее дверью, причитая: “Хочу к Полине, хочу к Полине…”
Худенька, бледненькая, она в старших классах незаметно превратилась в интересную девушку с отличной фигурой. Такая метаморфоза не могла остаться незамеченной ребятами, которые тоже, по закону природы, взрослели. Число вздыхателей стало расти в геометрической прогрессии.
Не могу сказать, что Полину слишком расстраивали знаки внимания поклонников, но кому-то одному, по моим наблюдениям, явного предпочтения она не отдавала. Знаю это не понаслышке, а как свидетель, на глазах которого происходила игра в так называемую “любовь”.
На вечеринках, так тогда назывались домашние тусовки по поводу дня рождения или Нового года у Полины всегда собирались ее одноклассники, подруги. После застолья и танцев обязательно играли в “почту” – писали друг другу записки. Так вот, роль почтальона, как вы уже догадались, обычно выполнял я… Уж мне-то было известно, кто больше всех получал записок, – Полина, и не потому, что была хозяйкой “бала”.
К почтальонским обязанностям я относился со всей серьезностью, на которую был способен. За сроком давности могу признаться, что иногда использовал их в корыстных целях. Зная о моих родственных связях с объектом “охов и вздохов”, ребята старались меня задобрить. Чтобы еще больше поднять себе цену, я делал вид, что не только пользуюсь доверием Полины, но имею даже некоторое влияние на нее, что на самом деле, как вы понимаете, не соответствовало действительности. Но любовь слепа…
“Взятки” я брал, в основном, конфетами, предпочитая леденцы, которых на сто грамм шло изрядное количество, и их можно было долго сосать.
Когда появлялись первые фрукты и ребята-старшеклассники устраивали набеги на сады, иногда они брали меня с собой, особенно если в этих вылазках участвовал мой двоюродный брат Саша, по уши влюбленный в Полину. Мне вменялось “стоять на стреме” – своевременно оповещать о приближающейся опасности, но не исполнением “Боже царя храни”, как напутствовал Остап Бендер Кису Воробьянинова, а свистом, что я делал весьма искусно, засунув в рот по два пальца каждой руки
Большинство сорванных в темноте яблок были несъедобны. Но не ради них затевался весь сыр-бор: через неделю созревших фруктов на рынке было завались. Волновал сам процесс…
О другой маминой сестре – Фаине еще представится возможность сказать много добрых слов. А сейчас о бабушках и дедушках, которые тоже внесли свою лепту в мое воспитание, сами об этом не догадываясь. Их жизнь была самой лучшей школой….
Сколько себя помню, мы всегда жили с бабушкой Хайкой и дедушкой Симхой (по маминой линии) в одном доме. Иногда квартиры были рядом, иногда на втором этаже – мы, дедушка с бабушкой – на первом. Так что на дню я бывал у них множество раз.
Бабушка была моей палочкой-выручалочкой. Стоило мне что-то натворить – допоздна задержаться на пляже, или до темноты заиграться с ребятами, забыв про обед, первым делом я заходил к ней. У бабушки происходила генеральная репетиция того, что меня ожидает, поэтому она всегда сопровождала меня на место “казни”: вдвоем все-таки не так страшно, хотя родительского гнева я не очень боялся. В крайнем случае, получу шлепок по попе. Но даже эта мера наказания применялась крайне редко и не являлась орудием воспитания, а скорее нервной реакцией на мое появление.
Бабушка, увидев меня, считала своим долгом отчитать: “Ты же знаешь, как мама с папой волнуются…” Я тут же давал клятвенное обещание, что подобное никогда не повторится. Она уголком рта улыбалась, понимая, что слова эти ничего не стоят. Дедушка в нравоучительных беседах участия не принимал, полностью полагаясь на воспитательный талант бабушки, вырастившей пятерых детей, в том числе и мою маму. Кроме того, он всегда работал: днем в сапожной мастерской, вечером – дома.
До сих пор помню специфический запах от кожи, кстати, мне нравившийся, которым была пропитана комната, где он шил сапоги, изготовлял на заказ туфли, полуботинки. Все, что выходило из его рук, мне казалось шедевром. Неописуемый восторг вызвали сапожки из красной кожи, которые он сделал мне ко дню рождения, на каблучках, с рантом. Увы, им была уготована не лучшая судьба. Катаясь в них с ледяной горки я не заметил проволоки и сильно поцарапал один сапожок. Слез было море, пока дедушка не пришел с работы и, минут двадцать поколдовав над ним, вернул мне сапожок в первозданной красе.
В нашей родне все мужчины были трудоголиками. Дедушки тоже. Жены, как правило, не работали. Они занимались хозяйством, рожали и воспитывали детей, словом, были хранительницами домашнего очага. Правда, в критические моменты они тоже подключались к добыванию средств существования. Когда однажды дедушка на время выбыл из строя, на трудовую вахту стала бабушка, занявшись изготовлением дамских париков, шиньонов, накладок для местных красавиц. Вахта это была непродолжительной, но еще долго после этого мне на глаза попадалась щетка-скребок, которой бабушка расчесывала волосы для будущего парика.
Кстати, мама моя тоже какое-то время поработала бухгалтером в детском саду. Не по материальным соображением, а скорее, чтобы самоутвердиться, показать, что и она тоже не лыком шита, хотя нужды в подобной демонстрации не было – ее и так все любили и ценили…
Когда я, в сопровождении бабушки, появлялся перед мамой, мне всегда задавался один и тот же вопрос: “Где ты был?” Конечно, она знала, где – на пляже, на стадионе, иногда в городском саду подсматривал в щелочку, что происходит на сцене театра…
Я не успевал открыть рта, чтобы ответить, как встревала бабушка.
-Циличка, не ругай его. Я ему уже все высказала. Он полчаса, как у меня, и боится идти домой, потому что ты будешь его ругать. Боренька дал мне честное пионерское, что больше этого делать не будет. Правда, Боренька?
Я бодро кивал головой. Бабушка уходила только тогда, когда видела, что мама, сменив гнев на милость, собирается меня кормить. Обещание “больше этого не делать” я честно выдерживал несколько дней. Потом следовал очередной срыв, и снова на авансцене появлялась моя палочка-выручалочка – любимая бабушка.
Бабушка Хайка несомненно была женщиной героической. Несмотря на то, что на ее долю выпало много всего: две мировые войны, революция, погромы, голод, преждевременная смерть мужа, гибель сына, эвакуация и т.п., она никогда не жаловалась. Больше того, когда на старости лет, живя в Одессе вначале у Полины, а потом у Фаины, она могла вести праздный образ жизни, в ней все равно срабатывал комплекс вечной труженицы – хлопотала на кухне, помогала воспитывать внуков.
Бабушка была ярким подтверждением того, что образование и ум не всегда ходят в одной упряжке. Читать она умела, писать тоже, в свое время посещала ликбез, но то, что выходила из-под ее пера, разобрать было трудно. Последние годы, приезжая в гости к нашим одесситам, обычно с Генкой, я часто заставал ее сидящей в кресле с газетой в руках. Ее интересовало все, что происходит в мире. Что касается ума, то этим Бог не поскупился. Она сохранила его буквально до последних дней.
Не боюсь показаться нескромным, но из всех внуков и внучек бабушка больше всего любила меня, наверное, потому, что я был первым. Я ей платил тем же.
Последняя наша встреча состоялась зимой 1974 года. Ей уже было 86 лет. Бедненькая, она страдала астмой. В каждом письме из Тульчина мама писала, что я дол жен торопиться повидаться с бабушкой, которая не переставала спрашивать, почему не приезжает Боря.
У меня оставалась неделя от отпуска, и я решил съездить в Одессу, а на обратном пути заглянуть в Тульчин. Бабушка тогда жила с Фаиной, которая о ней очень заботилась. Зная, что я люблю фаршированного карпа, бабушка решила приготовить его собственными руками.
Вечером, в день моего приезда за богато накрытым столом (Фаина это умела) собралась вся наша одесская родня. В центре стола красовалось большое блюдо с фаршированной рыбой. Я взял кусок, откусил, и вот тебе на – бабушка забыла вынуть кости. Сестра моя Эллочка последовала моему примеру и тоже, удивилась. Мы молча переглянулись. Чтобы доставить бабушке удовольствие, я рыбу съел, больше того, взял второй кусок.
А через день бабушке стало совсем плохо, у нее начались галлюцинации. Мы с Гришей (мужем Полины) то и дело бегали за кислородными подушками. А тут, как назло, закрутила метель, что в этих краях редкость. Казалось, сама природа скорбит о том, что мир покидает еще один чудесный человек.
Состояние бабушки с каждым днем ухудшалось, Мой отпуск таял, а ведь я обещал маме заглянуть к ним. И я решил поехать в Тульчин.
Вечером следующего дня, когда я уже был у мамы, пришла телеграмма о том, что бабушка скончалась. Утром мы все отправились в Одессу, чтобы проводить ее в последний путь. Иногда мне начинает казаться, что она не умирала, дожидаясь нашей встречи…
Дедушка Симха был добрейшим человеком, абсолютно бесконфликтным. По-моему, за всю жизнь и мухи не обидел. Не помню случая, чтобы он на кого-нибудь повысил голос, если даже на то имелась причина.
Среднего роста, правильные черты лица, небольшая бородка клинышком – в его облике было врожденное благородство, я бы даже сказал, аристократизм. Дедушку любили все. Среди сапожников он слыл белой вороной: не пил, не курил, не ругался.
Как завороженный, часами я мог сидеть рядом с ним и смотреть, как ловко он орудует сапожными инструментами. На моих глазах бесформенная кожа постепенно начинала приобретать красивые формы.
Помню, однажды он взял меня с собой на базар, где продавалась всякая всячина – инструменты, скобяные изделия. Это был первый год, когда я пошел в школу. Купил ли он то, что ему было нужно, не помню, а вот мне – маленький рубанок, врезалось в память на всю жизнь. Я его долго берег этот подарок.
Ни дедушка Симха, ни бабушка Хайка верующими не были. Возможно, до революции они в синагогу наведывались, но молящимся дедушку я, например, ни разу не видел Однако главные еврейские праздники исправно справляли. Бабушка вкусно готовила, в такие дни стол ломился от яств.
Лично я больше всего любил праздник Ханука, так как становился обладателем несметного богатства в виде рубля, а то и двух… “Ханука-гелт” я находил под подушкой утром в день праздника. Деньги туда клал дедушка. Недели две я наслаждался мороженым, порция которого стоила пять копеек, семечками и леденцами…
Навсегда остался в моей памяти день, когда дедушки не стало. Май 1941 года выдался особенно жарким. Я сидел на уроке и предавался мыслям о предстоящих каникулах. Вдруг классная дверь приоткрылась, и дежурная, подозвав к себе преподавателя, что-то ему сказала. Тот кивнул головой, потом подошел ко мне.
-Боря, тебе нужно срочно идти домой…
Уже издали я заметил необычное скопление народа. Во дворе нашего дома людей
было еще больше. Кто-то, увидев меня, сказал: “Это – его внук”.
Не успел я перешагнуть порог, как ко мне с плачем бросилась бабушка.
-Боренька, наш дедушка умер!
Как умер?! Еще вчера вечером я с ним разговаривал. Он сидел на своем низком стульчике, сидение которого было сделано из перекрещивающихся полос кожи, и мастерил очередную пару обуви. И вдруг… умер. Это неправильно! Так не должно быть. Мозг отказывался принимать такую вопиющую несправедливость.
Через несколько минут я узнал, как все произошло. В обеденный перерыв дедушка, как обычно, пришел домой. Бабушка пошла на кухню разогреть еду. Вдруг слышит, ее зовет дедушка.
-Хайка, мне что-то нехорошо, сердце…
Она усадила его на диван, принесла подушку.
-Отдохни, пока я накрою стол.
– Пожалуйста, помоги мне снять сапоги…
“И в этот момент,- продолжала рассказ бабушка,- я увидела, как смертельная маска накрывает лицо дедушки. Он откинулся на спинку дивана. Я стала кричать
“Помогите!” Из груди дедушки вырвался хрип, и он умер”.
Неожиданная смерть дедушки вызвала множество проблем. Нужно было сообщить в Ленинград, где жили дядя Яша, Фаина и Полина, два года назад поступившая в тамошний институт иностранных языков. Всем им я отправил телеграммы.
Вечером пришел ответ: немедленно выезжаем. Несложные подсчеты показали, что похороны могут пройти только на третий день. Морга в Тульчине не было. Жара, как назло, стояла невыносимая. Гроб с телом дедушки находился дома. Мне было поручено доставать лед. Установки, которые производили бы лед, в городе тоже отсутствовали. Его заготовляли с зимы и хранили в погребах под толстым слоем соломы. Мы с Мишей Крупником сумками таскали лед и раскладывали его вокруг гроба. Потом поехали встречать на железнодорожную станцию ленинградцев.
Проститься с дедушкой пришло много народу. Он лежал в гробу красивый и молодой. Ведь ему еще не было шестидесяти…
Дедушка Вигдор и бабушка Шифра по папиной линии, сколько я их помню, всегда были старенькими, аккуратненькими и тихонькими. Жили в покосившемся домике из двух комнат и кухни с русской печкой и погребом, который заменял еще неведомый Тульчину, холодильник. Полы в комнатах были почему-то покатые, наверное, тоже от старости.
Дедушка, будучи портным, никогда ни в каких ателье, мастерских, артелях не работал. Поэтому в советское время он постоянно жил под страхом, что нагрянет фининспектор, и его обложат налогом. Все в доме было приспособлено к тому, что если, не дай Бог, это случится, никаких следов работы на поверхности быть не должно. По этой причине входная дверь всегда была на запоре и открывалась она лишь после того, как хозяева убеждались, что опасности нет.
Бабушку Шифру и дедушку Вигдора я по-своему любил, хотя в доме у них появлялся не часто, и то после многократных напоминаний папы и мамы, что нужно их проведать: “ведь они такие старенькие…”
Меня бабушка и дедушка встречали радостно: “Ой, Боренька пришел!” – восклицала бабушка, увидев через окно двери мою круглую, веснушчатую физиономию. Затем раздавался голос дедушки.
-Шифра, ты закрыла погреб?
Дедушка опасался, что я могу туда нырнуть, что неоднократно случалось по забывчивости с бабушкой, каким-то чудом ни разу ничего себе не сломавшей. Далее неизменно следовал вопрос, хочу ли я кушать. Услышав отрицательный ответ, мне предлагалось отведать хотя бы коржиков, которые всегда стояли в вазочке на столе. Бабушка Шифра была неплохим кулинаром, что, кстати, в еврейских семьях не редкость.
Свой визит я старался подгадать к тому часу, когда дедушка совершал молитву. Сама молитва, ни одного слова которой я не понимал, меня интересовала мало, а вот подготовка к ней нравилась: как дедушка не спеша надевает на себя черный балахон (тфилин), такого же цвета широкой лентой прикрепляет ко лбу деревянный кубик. Во всей этой операции была какая-то особая торжественность. Затем в его руках появлялся молитвенник, он открывал его на нужной странице и, покачиваясь взад-вперед, нараспев читал молитву.
Бабушка Шифра и дедушка Вигдор произвели на свет четырех сыновей и одну дочь. У всех судьба сложилась по-разному. Заметную карьеру никто не сделал. Все были тружениками, прекрасными семьянинами, Тульчина не покидали. Когда началась война, все, кроме дедушки и бабушки, решили эвакуироваться. Никакие уговоры и доводы уехать с ними не помогли. “Мы – старенькие,- аргументировал свой отказ ехать дедушка,- никто нас не тронет. Кому мы нужны?”
И дедушка с бабушкой остались в Тульчине. Как и других евреев, их отправили в лагерь, где они и погибли. Они жили тихо, незаметно и также незаметно и тихо ушли в мир иной…
А теперь о более веселых воспоминаниях. В Тульчине начались мои первые спортивные увлечения. Центральное место, разумеется, занимал футбол. Моя любовь к этому виду спорта многие годы оставалось неизменной. Менялись только мячи. Вначале были тряпичные и резиновые. Последние доставляли немало хлопот: стоило появиться маленькой дырочке, как тут же при ударе они сплющивались, и приходилось какое-то время ждать, когда соблаговолят самоокруглиться. С тряпичными было проще, потому что они вообще не имели формы, и им нечего было терять.
Потом появились мячи надувные, с которыми тоже было немало мороки, так как камеры быстро приходили в негодность. Кроме того, их надо было зашнуровывать, и если шнуровка попадала в голову, как минимум, синяк обеспечен.
Но все эти мелочи меркли на фоне азарта спортивной борьбы, который охватывал нас, ребят, собравшихся на каком-нибудь пустыре или на школьном стадионе, не очень отличавшемся от того же пустыря.
У нашего футбола были свои неписаные правила. Желающие играть делились на две команды. Происходило это на демократической основе. Два лидера, чей футбольный авторитет сомнения не вызывал, устраивали “аукцион”:
-Я беру Вову!- говорил один.
-А я Сему!- говорил второй.
-Я Гришу!
-А я Борю!
И так далее. “Лишний”, при нечетном числе футболистов, становился судьей. При комплектовании команд не обходилось и без конфликтов, вызванных расхождением в оценках игроков. Но они быстро улаживались, потому что всем не терпелось скорее начать игру.
Затем разыгрывались ворота – никто не хотел играть против солнца. Воротами, как правило, служили булыжники, кучка камней, либо школьные сумки, ранцы, если дело происходило после уроков.
Играли в чем попало, но в ботинках запрещалось, чтобы не нанести травму сопернику. Чаще всего играли босиком, поэтому подошвы ног мало чем отличались от той же части ботинок. Особенно доставалось большому пальцу ударной ноги, в моем случае, как у левши, – левой. Если палец втыкался в ногу противника, то это полбеды, а вот, когда в землю – без кровоточащей ссадины дело не обходилось. Но на этот случай у нас имелось весьма эффективное средство в виде замазки из слюны и… пыли. Замазку мы накладывали на ранку и снова устремлялись в бой.
Пишу это, и самому не верится, было ли такое на самом деле. Ведь могли заработать столбняк или другую заразу. Но, во-первых, над этим никто не задумывался. А, во-вторых, если бы даже знали о грозящей опасности, то не поверили бы, потому что никто из мальчишек ни разу не пострадал – значит, это – очередная утка взрослых. Возможно, у этого феномена и есть другие объяснения: пыль и слюна тогда были стерильными, но я их не знаю.
Футбольный опыт, полученный в Тульчине, пригодился спустя много лет, когда я уже учился в институте, где больше был известен как волейболист. Что я делал в волейболе с моим ростом? Говорят, неплохо играл в защите, иногда даже вытягивал “мертвые” мячи, точно распасовывал. Наверное, по этим же причинам, работая после окончания института в Таджикистане, я выступал за команду “Динамо”, неоднократного чемпиона республики, и даже за сборную Таджикистана, участвуя в зональных соревнованиях на первенство страны, за что получил первый разряд.
Моя футбольная карьера кончилась неожиданно. После четвертого курса нас, ребят, отправили на военную переподготовку в Рязанское пехотное училище. И хотя за плечами у меня был более, чем трехлетний опыт войны, я вместе со всеми вынужден был заниматься строевой подготовкой, изучать Устав, выполнять приказы сержанта – командира отделения, изо всех сил старавшегося показать “интеллигентам” из Москвы, почем фунт солдатского лиха. До сих пор слышу его, полные злорадства команды: “Встать!”, “Ложись!”, “Вперед, по-пластунски!”, “За-а-певай!”
Беспросветные армейские будни иногда окрашивались в светлые тона. Правда, получить удовлетворение от праздника мне не довелось.
Вместе с нами в училище военную подготовку проходили студенты из других институтов, кажется, МГИМО и Внешторга. И вот, в один из воскресных дней, по инициативе сопровождавших нас зав. военными кафедрами, был устроен футбольный матч, по слухам, на дюжину коньяка.
Я тоже был включен в команду, и, как левша, отправлен на левый край. Первый тайм, к неудовольствию начальства, закончился нулевой ничьей. В перерыве с командами была проведена соответствующая политико-воспитательная работа, и на вторую половину игры соперники вышли с желанием “победить или умереть”.
Дальнейшие события развивались для меня следующим образом: в один из острых моментов я получил отличный пас и, набрав скорость, стал приближаться к воротам противника. В самый решающий момент, когда я отвел ногу, чтобы нанести победный удар (достиг бы он цели или нет, сказать не берусь), я получил сзади удар по ноге. Ойкнув, сел на траву. С поля меня уже увели. В санчасти определили небольшой разрыв мышцы. Признаться честно, меня это сильно расстроило, так как недели две не ходил на строевые занятия.
Но если думаете, что после случившегося я с футболом расстался, то ошибаетесь. Судьбе угодно было распорядиться так, что где-то в середине 50-х, работая в издательстве “Физкультура и спорт”, я был назначен редактором футбольных программ. Это было время, когда в Москву все чаще стали наведываться зарубежные команды.
В мои обязанности входило не только редактировать, но и писать программки, поддерживать связь с типографией, следить за тем, чтобы они вовремя попадали на стадион “Динамо” (“Лужников” тогда еще не было), где проходили международные встречи. Несмотря на то, что объем работы был достаточно велик, мне нравилась вся эта круговерть.
Немаловажным плюсом было и то, что накануне матча в моем распоряжении оказывалось два десятка билетов на стадион, что по тогдашним меркам считалось несметным богатством, потому как достать билетик на международный матч было почти невозможно. А мне их давал “для дела” сам директор стадиона Тимофеев, личность любопытнейшая, бывший кадровый работник органов. Рыжеватый, невысокого роста, он был грозой для служащих стадиона – хозяйства непростого. Но зато на главной арене, благодаря его жесткой дисциплине, царил образцовый порядок.
Большую часть билетов я отдавал друзьям, но перепадало и типографским работникам, от которых зависел своевременный выпуск программ, а также издательскому начальству, у которых были свои нужные люди.
Поскольку писать программки приходилось самому, а сведения о приезжающих командах были скудны, болельщикам же хотелось сообщить что-то новенькое, интересное, то приходилось встречать зарубежных гостей и, по возможности, тут же брать интервью у руководителей делегаций, тренеров. Если по горячим следам это не удавалось, то делал я это во время приемов, которые устраивались вечером в дни приезда обычно в ресторане “Москва”.
Приемы эти мне запомнились прежде всего столами, которые ломились от обилия и разнообразия блюд – икра, всевозможная рыба, колбасы и прочие деликатесы. О напитках и говорить нечего.
Гости ели мало, пили еще меньше, чего нельзя сказать о гостеприимных хозяевах в лице работников отдела футбола, представителей судейской коллегии и вашего покорного слуги. Правда, в силу природной застенчивости, я старался держать себя в цивилизованных рамках.
Комитетские работники, побывавшие не на одном таком приеме, хорошо усвоили ресторанное правило: в счет, кстати, он был открытым – трать сколько нужно – включались только откупоренные бутылки, закрытые в конце приема уносились официантами обратно. Поэтому наши старались как можно больше откупорить с тем, чтобы потом прихватить их с собой.
Итогом моего тесного общения с футболом явились две небольшие книжонки, написанные мною в соавторстве (так значилось на титульных листах, хотя писал я их один) с ответственными сотрудниками отдела футбола. Директор издательства считал, что одного моего имени недостаточно. Первая брошюра называлась “Соревнования по футболу 1954 и 1955 г.г.”, вторая, более солидная – “256 международных матчей 1957 года”.
Любовь к футболу у меня осталась на всю жизнь, но сегодня я выступаю только в роли болельщика. Не отрываясь от телевизора, до поздней ночи смотрел я почти все матчи чемпионата “Евро-2000”. Огорчался, что там нет представителей отечественного футбола, который последние годы, к сожалению, не слишком радует. Пока мне больше других нравится английский футбол с его высочайшим профессионализмом и самоотдачей. Особенно люблю команду “Манчестер Юнайтед”…
Но вернемся к моим первым спортивным увлечениям. Зимой на передний план выходили коньки и лыжи, несмотря на то, что тульчинский климат не очень располагал для этого.
В коньках, как это было в футболе, я тоже постепенно эволюционировал. Начинал на самодельных – деревянный брусок, внизу посреди толстый провод. Иногда это устройство делало вид, что скользит. Потом появились настоящие “снегурки”, их сменили “нурмасы”, а когда приехал в столицу, то стал на “гаги”. Не пробовал кататься лишь на беговых.
В Москве вначале ходил на каток “Динамо”, что на Петровке, недалеко от дома.
Но он был больно элитарным. В Центральном парке имени Горького было куда веселее и свободнее, особенно на “Люксе”. Иногда мы с Эдиком Розенталем – моим самым близким другом, речь о нем впереди, отправлялись туда и выкаблучивались перед девчонками. Центральный парк находился напротив Эдькиного дома, через Москва-реку. Так что после катания мы заходили к нему, чтобы восполнить затраченные калории во время конькобежного шоу…
В лыжах до самоделок я не опускался, а сразу встал на настоящие. В лыжи влюблен по сей день. Много лет подряд мы с Эдиком, у которого дача в подмосковном Болшево, почти каждую субботу и воскресенье совершали лыжные вылазки в лес, получая от этого огромное удовольствие.
Увлекался я в детстве и гимнастикой. В школе работала гимнастическая секция. Но заметных успехов в этом виде спорта не добился. Больше других снарядов я любил брусья, наверное, потому, что на них у меня получалось лучше, особенно стойки. Впрочем, стойки я умел делать и до этого на земле, запросто ходил на руках, делал кульбиты и даже сальто. Это неудивительно, так как мечтал стать… клоуном.
Гимнастику сменил бокс. Здесь была строгая дисциплина. Прошло несколько месяцев, пока мы перешли от, так называемого, боя с тенью – воображаемым противником – к тренировкам со спарринг-партнером. Нас разбили на пары. Моим партнером, нетрудно догадаться, стал Миша Крупник, у которого, кстати, от рождения нос был чуточку свернут набок. Я ему пообещал, что если он будет хорошо вести себя, нос выпрямить.
Вообще Мишка был очень веселым, остроумным и талантливым парнем. Писал стихи, пользовался успехом у девчонок. Во время войны ему многое пришлось пережить: и лагерь, и нелепую смерть младшей сестры. В дальнейшем жизнь его тоже не слишком баловала. Для него в других главах тоже найдется место…
Но вот наступил долгожданный день, когда тренер решил, наконец, показать, чего добились его ученики в боксе. Были устроены показательные бои, на которые разрешалось пригласить родителей, знакомых. Мама тоже решила посмотреть, на что ее любимый сыночек тратит столько времени и сил, потому что после тренировок я, к удовольствию мамы, не только сметал со стола все, что она подавала, но и мгновенно засыпал, причем, без книги, что со мной случалось крайне редко.
К удивлению организаторов спортивного праздника, посмотреть на то, как ребята будут колотить друг друга, собралось немало народу, что еще больше поднимало воинственный дух юных боксеров. Перед выходом каждой новой пары на импровизированный ринг, сооруженный в спортивном зале школы, тренер напоминал, что ни в коем случае нельзя наносить удары, а только имитировать их. Бой – показательный, хотя и в настоящих боксерских перчатках.
Наказ этот соблюдался, в лучшем случае, минуту. Потом, откуда не возьмись, появлялась агрессивность, жажда победы и, словно петухи, ребята набрасывались друг на друга. Тренер, одновременно выполнявший и роль судьи, только успевал разводить дерущихся. Тем не менее, некоторые все же успевали нанести противнику парочку чувствительных ударов и столько же получить в ответ.
Сценарий моего поединка с Мишей был таким же. Я, как и обещал, умудрился расквасить ему нос. У меня под глазом все рельефнее стал вырисовываться синяк. Наш бой, несмотря на одобрительные крики жаждущих крови мальчишек из числа зрителей, был досрочно остановлен. “Боксеров” помощник судьи увел в раздевалку.
От увиденного мама, разумеется, была в шоке. Можно лишь предполагать, какие страсти-мордасти рисовало ее воображение – я без глаза, без носа… По дороге домой она, не переставая, возмущалась: “Куда смотрит директор и учителя?!” Этот же вопрос она задала дома папе, но ответа тоже не получила. Я-то знал – никуда! – но молчал, не желая еще больше накалять и без того напряженную обстановку.
Несмотря на то, что на моем лице и так все было красноречиво написано – синяк к тому времени успел окончательно оформиться, – мама не пожалела красок на описание зрелища, свидетелем которого она имела “удовольствие” быть. Ее возмущению не было предела. Папа молча слушал, изредка с укором поглядывая на мой синяк. К концу он имел неосторожность промолвить:
-М-мда!
-И это все, что ты можешь сказать?- спросила мама. – Ведь он мог остаться без глаза!
-Циличка, а что я должен сказать?
-Чтобы его ноги больше не было в боксе.
-Боря, ты слышишь, чтобы твоей ноги больше не было в боксе…
Этим заявлением его воспитательский порыв не закончился.
-Между прочим, что-то давно я не видел, чтобы ты брал скрипку в руки?!
Вот тебе и мужская солидарность! Такого «предательства» я от папы никак не ожидал. При слове”скрипка” мама оживилась.
-Вот-вот! Вместо того, чтобы учиться играть, как все порядочные мальчики, он
занялся идиотским боксом. С ума можно сойти!
Противоборствующие стороны тогда не знали точку зрения выдающегося итальянского композитора Россини, что нет пытки мучительней, чем обучение музыке!..
Папа, не меньше мамы, любил меня и Эллочку, но никогда об этом вслух не высказывал, не обнимал нас, не целовал. Однако любое событие, имевшее к нам хоть какое-то отношение, его волновало. При этом он умудрялся внешне сохранять видимость спокойствия.
Мама, наоборот, в себе никогда ничего не могла удержать: ей обязательно нужно было обо всем, что касалось ее детей, с кем-то поделиться – и хорошим, и плохим. Хотя последнего она в нас почти не находила, так, детские шалости. Зато хорошего – вагон и маленькая тележка: и самые красивые, и самые талантливые, и самые, добрые, словом, все “самые”. Она явно страдала распространенной во многих еврейских семьях, родительской слепотой…
Папа был совершенно прав, когда заметил, что я давно не соприкасался со скрипкой. Не соприкасался по двум причинам. Первая – мне осточертело пиликать всякие гаммы, этюды. Вторая – нижняя дека инструмента, на котором я музицировал (не Страдивари и даже не Амати), дала трещину после того, как я попытался балансировать скрипкой на указательном пальце. Выполняя этот номер на только что вымытом, скользком полу, я, при всей своей ловкости, не удержался и вместе со скрипкой шлепнулся.
Трещинка получилась небольшой, и при желании можно было продолжить учебу. Но на то должно было быть желание, и я с легким сердцем спрятал скрипку в футляр, стараясь о ней не вспоминать. Для мамы с папой я, конечно, придумал легенду, мол, скрипка нечаянно выскользнула из рук.
В Тульчине во многих интеллигентных семьях считалось хорошим тоном учить детей музыке, если им даже слон на уши наступил. Мальчиков – на скрипке, девочек – на рояле. Кажется, я уже упоминал, что Эллочка вообще избрала профессию музыкального педагога, а ее дочь Жанночка пошла еще дальше: с отличием окончила музучилище по классу фортепиано при Московской консерватории, и только чудо спасло ее от того, что она не продолжила карьеру музыканта, в итоге пополнив бы собой ряды не очень нужных пианистов.
Но первой жертвой “хорошего тона” в нашей семье стал я. Лет в шесть мне купили скрипку-четвертушку, и я стал брать уроки у… бывшего попа, один глаз которого был прикрыт черной повязкой, от чего он больше походил на пирата, хотя на самом деле был весьма обходительным и на редкость мягким человеком. Ходил он всегда в одних и тех же сапогах, которые, по всей видимости, остались еще со времен службы в царской армии. Нотную азбуку знал хорошо, а так как слух у меня был неплохой и схватывал я все быстро, то вскоре появились первые успехи. Это позволило маме сделать вывод, что в доме растет новый Ойстрах.
Мои занятия со священнослужителем, который, наверняка, не по своей воле переключился на преподавание музыки, продолжались более года. Потом у меня появился новый педагог, можно сказать, полупрофессионал, с неоконченным консерваторским образованием. Поговаривали, что он занимался в Одессе у самого Столярского – педагога выдающегося, который к себе в класс абы кого не брал.
Мой новый музыкальный наставник работал бухгалтером в банке, что автоматически включало его в число наиболее уважаемых людей города. Как он появился в нашем доме и узнал, что в нем проживает будущая скрипичная звезда, догадаться не трудно. Наверняка, пришел с женой, чтобы заказать пальто или костюм. На глаза ему попалась скрипка, и он поинтересовался, кто на ней играет. Мама не без гордости указала на меня и в подтверждение своих слов заставила сыграть какой-то этюд, по окончании которого Эммануил Григорьевич, скрипач-бухгалтер, заметил:
-У мальчика определенно есть способности…
Этого было достаточно, чтобы мама с несвойственной ей настойчивостью стала упрашивать гостя позаниматься со мной. Напор был столь велик, а сопротивляемость будущего моего учителя столь низкой, что «сделка» тут же состоялась, и два раза в неделю я стал ходить к Эммануилу Григорьевичу домой.
Мой новый музыкальный наставник, в отличие от предыдущего, был невысокого роста, кругленький, с мягким, добродушным лицом. Говорил всегда тихо, не припомню случая, чтобы хоть раз он вышел из себя, хотя поводов для этого я доставлял достаточно.
Считается, что у хороших музыкантов пальцы, как правило, длинные и тонкие. У Эммануила Григорьевича были пальчики-сардельки. Но то, что они вытворяли на скрипке, передать трудно: бегали, как ошалелые по струнам, заставляя инструмент то плакать, то смеяться, то нежно ворковать. Дома я пытался проделать то же самое но куда там…
Это “но” плюс слабохарактерность учителя, помноженные на мое нежелание осваивать музыкальную науку, сделали свое черное дело. К тому же я имел глупость обещать не меньше часа ежедневно упражняться. Ну, скажите, мог ли я сдержать слово, если ребята в это время гоняли на дворе мяч или загорали на пруду? Конечно, нет. Потом произошел казус со скрипкой, к которому Эммануил Григорьевич отнесся философски:
-По-моему, есть смысл купить Боре другую скрипку, тем более, старая ему уже мала.
Дальше еще больше.
-Я готов заниматься с ним бесплатно,- совсем разошелся мой учитель. – Мне кажется, из него может получиться неплохой скрипач…
Я моментально представил себя в составе клезмер, который играл на дяди Яшиной свадьбе, и мне стало невероятно грустно.
Трудно сказать, чем закончилась бы моя музыкальная эпопея, не заболей я скарлатиной. Болезнь отодвинула все на задний план. Мама почти не отходила от моей постели, навещала даже ночью.
Когда кризис миновал, меня стали доводить до кондиции. И довели. Видя мое упорное безразличие к музыкальной карьере, мама с папой, по-видимому, решили не мучить ребенка, но новую скрипку, на всякий случай, купили, а вдруг я воспылаю к ней любовью. Любовь во мне так и не вспыхнула, но время от времени я вынимал скрипку из футляра и подбирал популярные мелодии. Мама была в восторге. Она не раз вспоминали слова Эммануила Григорьевича о том, что из меня мог бы выйти скрипач. Иногда мама еще добавляла, если бы я не был таким лентяем…
Но к музыке равнодушным не остался. Сколько себя помню, она всегда была со мной. Неважно, какая – классическая или эстрадная, главное, чтобы хорошая.
Сегодня, когда я слушаю великих музыкантов, певцов, я испытываю ни с чем не сравнимое удовольствие. Меня охватывает какое-то внутреннее волнение. Я вместе с исполнителями поднимаюсь в заоблачные высоты удивительного мира звуков, которые сливаются то в грохочущий океан, то в журчащую речушку, меняя все время краски, тона и полутона.
Часто, сидя перед телевизором и слушая серьезную музыку, я аплодирую композитору, дирижеру и оркестру за то, что хоть на короткое время они вознесли меня над повседневностью, приобщили к настоящему Искусству. Паваротти, Архипова, Доминго, Хворостовский, Гвердцители, Басков, Кобзон, Пугачева – вот только несколько имен, которые первыми пришли на ум…
Знаю, мое объяснение в любви к музыке звучит пафосно, но я пишу то, что чувствую…
Как и все дети, я любил кино. Кинотеатр в Тульчине несомненно относился к городским достопримечательностям прежде всего потому, что был специально построен для этой цели. Каждые три дня в нем показывали новый фильм. Мы, мальчишки, считали своим долгом увидеть его непременно в первый день. Почему в первый, объяснить не могу.
Примерно за час до открытия билетной кассы, перед кинотеатром выстраивалась очередь. За несколько минут до начала продажи возбужденная толпа втискивалась внутрь здания, и начинался заключительный акт трагикомедии.
-Балбес, куда ты лезешь без очереди?
-Сам без очереди. Слышь, отпусти рукав, а то врежу!
-Сопляк, ты что не читал афишу, что детям до 16 лет вход строго запрещен? А у тебя еще молоко на губах не обсохло.
-Ой, не жмите так – здесь беременная…
-Как вам это нравится? Ей еще кино нужно!
Последующие два дня людей у кассы почти не было, покупай хоть сто билетов.
У ребят были свои, сугубо личные, взаимоотношения с кинематографом. Они строились на том, что не всегда удавалось выпросить у родителей денег на билет. Кроме того, старшее поколение свято соблюдало правило: раз написано, что детям до 16 лет фильм смотреть нельзя, значит нельзя. Нам же особенно хотелось посмотреть именно запретные фильмы, хотя, перебирая их в памяти, не могу припомнить хоть одного, который действительно нельзя было детям показывать. Тем более, что у подавляющего большинства юных кинозрителей откровенные кадры вызывали своеобразную реакцию: “Мура собачья. Все время целуются. Вот “Чапаев” – это да!”
Поскольку противоречия между обеими сторонами – родителями и детьми – не всегда удавалось мирно решить, то вторые иногда прибегали к испытанному временем и не одним поколением способу – попытаться проникнуть в зал зайцем. План безбилетного прохода оригинальностью не отличался. Несколько мальчишек, сложив свои финансовые ресурсы, покупали пару билетов. Вручались они тем, чей вклад был весомее.
Счастливчики на законных основаниях проходили в фойе, потом с первым же звонком, возвещавшим о начале сеанса, входили в зрительный зал. А когда гас свет, незаметно открывали одну из выходных дверей. Через нее и просачивались остальные участники операции.
От “зайцев”, в свою очередь, тоже требовалась незаурядная сноровка, потому как за ними охотились билетерши. Не обходилось и без проколов. Наказание обычно выражалось в пинке с малокультурным напутствием “Пошел вон, хулиган!”
Я очень редко участвовал в подобных операциях: боялся, узнают родители, а еще хуже, если свидетелями позора станут знакомые…
Еще одна тульчинская достопримечательность – пруд, с которым у меня связано немало воспоминаний. Рядом с прудом жила моя первая любовь Валя Кравчук. Здесь же находился пляж, где мы, ребята, проводили большую часть дня, купаясь до посинения, загорая до такой черноты, за которой следует обугливание…
Словно не прошло с тех пор много десятилетий, перед глазами деревянная купальня, напоминавшая однокрылый самолет. Правое крыло – женская раздевалка, левое – мужская. Фюзеляжем был мостик, соединяющий сооружение с берегом.
Сейчас всего этого нет в помине, точно так же, как и голопузой детворы, когда-то заполнявшей пляж. В такие дни он напоминал улей. Разноцветные пледы, одеяла, подстилки, уставленные баночками, скляночками, термосами, бутылочками. Это молодые мамы вывозили на природу свои чада, которые, в зависимости от возраста, либо спали в тени, либо играли в песочек, либо гоняли мяч.
Летом население Тульчина увеличивалось минимум вдвое за счет приезжих из Москвы, Ленинграда, Киева и других городов. Отдыхающих привлекали не только низкие цены на продукты, но и их качество – расслаивающийся крестьянский творог, сметана, в которой ложка стояла, как солдат на посту, ароматное сливочное масло, продававшееся почему-то на листьях лопуха, якобы, сохранявших вкусовые качества и предохранявших от солнца.
А мясо, куры – все парное. Если в доме готовилась курица, то аппетитный запах от нее разносился в радиусе полукилометра. О фруктах и овощах вообще не шла речь. Проблема заключалась в другом – куда их девать. Соответственно и цены были символические – не раздавать же их даром.
Привезет в базарный день крестьянин из близлежащего села возок яблок и мается целый день на рынке, потому что еще с десяток таких же возов прибыло из других мест. Большой удачей считалось, если продал половину.
А что делать с оставшимися яблоками? Везти обратно нет смысла: дома этого добра навалом. Да и лошадь жалко. И ищет наш незадачливый продавец укромное местечко, чтобы незаметно вывалить непроданный товар, а то, если увидят, могут оштрафовать или, чего доброго в милицию спроводить. Освободившись от яблок, крестьянин что есть мочи гонит лошадь от греха подальше.
Привлекала отдыхающих и природа. Стоило чуточку отойти от пляжа, в любую сторону, как открывалась необычайно красивая картина: деревья, склонившиеся над водой, заросшие камышом берега, бархатистые палочки, белые водяные лилии, словно звезды, рассыпанные по небу, а рядом большие зеленые листья. И все это на фоне первозданной тишины, нарушаемой только стрекотом кузнечиков и едва слышным жужжанием стрекоз…
Здесь я малышом научился плавать. Двоюродный брат Саша, который был старше на несколько лет, отводил меня подальше от берега, где поглубже, и отпускал. По законам физики я тут же отправлялся на дно. Но тогда срабатывал инстинкт самосохранения, и я выныривал, изрядно наглотавшись воды. Затем медленно под надзором тренера-самоучки брал курс на купальню. Там имелись спасительные перила, за которые можно было ухватиться.
Всего этого, как понимаете, ни мама, ни папа не видели, а то бы всем досталось на орехи. Точно так же никто из них не знал, что однажды, было это в классе пятом, я, почти как Остап Бендер, попал под лошадь. Но тот потребовал у газеты, сообщившей об этом факте, опровержения, что не он, а лошадь отделалась легким испугом. Я же этого делать не стал, так как на самом деле пострадал я сам и никому, кроме Миши Крупника, эту тайну не доверил, и то потому, что нуждался в помощи.
Произошло это так. Утром я отправился на речку дорогой, которой до этого ходил, может быть, сотни раз и ничего со мной не случалось. Когда до конечной цели оставалось свернуть лишь проход, ведущий прямо к пляжу, рядом оказалась телега, совершавшая точно такой же маневр, что и я.
Как любитель животных, я решил пропустить лошадь первой и встал на бугорок на самом углу поворота. Когда телега поравнялась со мной, я неожиданно соскользнул с бугорка и очутился под задним колесом, которое проехало по моему животу, оставив на нем широкий и глубокий след.
Спасло меня от тяжких последствий, я считаю, два обстоятельства. Первое – подвода была не груженной, и второе – я инстинктивно, что есть силы напряг мышцы живота, и колесо по касательной соскользнуло. Брюшной пресс был у меня тогда что надо!
Рана долгое время гноилась, я как мог, обрабатывал ее, перебинтовывал. Мишка доставал необходимые для этого йод и бинт. Трудно вообразить, какой поднялся бы переполох, если бы я посвятил домашних в случившееся. Определенно на какое-то время мне было бы категорически запрещено ходить на озеро. Кстати, мама с папой об этом происшествии так и не узнали…
Спустя много лет наступила пора познакомиться с тульчинским прудом и моему сыну Генке. Мы часто приезжали к бабушке с дедушкой на отдых, подгадывая под разгар фруктово-овощного сезона. Купальню он уже не застал. Несколько столбиков, сиротливо выглядывавших из воды, свидетельствовали, что когда-то здесь стояло сооружение.
Так как других развлечений у нас не было, то в жаркие дни мы отправлялись на пруд. Гнетущее впечатление производила заброшенность этих мест, где еще недавно жизнь била ключом. Только акробатические прыжки рыб, выскакивающих на поверхность, чтобы глотнуть воздуха, потому что под водой от перенаселенности его не хватало, нарушали неестественный покой. Потом я узнал, что пруд передан рыбхозу, который стал разводить в нем карпа. Естественно, чиновники были довольны: нет пляжа, купальни, нет и отдыхающих – меньше мороки. Но поскольку наверняка, найдутся желающие полакомиться свежей дармовой рыбкой, то вдоль окружности пруда красовались объявления, предупреждавшие, что ловить рыбу категорически запрещено под угрозой штрафа.
Не раз мы с Генкой наблюдали, как в том месте, куда мы бросали кусочки хлеба, через минуту-другую вода начинала словно закипать от огромного количества рыб. Иногда имели мы удовольствие видеть и тех, кому поручено было охранять это богатство. Мне рассказывали, что именно они, стражи порядка, как раз и занимались браконьерством, предлагая рыбу по цене вдвое ниже магазинной.
В остальном прилегавшие к пруду места изменились мало: тот же камыш, белоснежные лилии, склонившиеся над водой плакучие ивы, фруктовые сады, но не такие ухоженные, как раньше. Уж я-то хорошо знал, какими они были. Мы с ребятами излазили их вдоль и поперек, “воруя” яблоки, груши, сливы. Слово “воруя” я сознательно взял в кавычки, потому что подобные набеги воровством не считались – большая часть фруктов все равно пропадала…
Генка не по годам рано стал проявлять самостоятельность. Он прекрасно ориентировался в лабиринте переулков и улочек, которых в Москве на Таганке, где мы тогда жили, было великое множество, демонстрируя при этом незаурядную зрительную память. Она осталась у него до сих пор, несмотря на то, что отметил свое 50-летие.
Поэтому, когда однажды в Тульчине он попросил меня отпустить его одного на пруд, в тот день мама чем-то меня загрузила, возражать я не стал, взяв с него слово, не купаться и не ловить рыбу. Я знал за ним эту слабость: дома он не раз говорил, что когда вырастет, обязательно купит спиннинг. “Угрозу” он свою не выполнил, а вот охотничье ружье купил.
Мама с папой всегда радовались нашему приезду, но очень не любили, когда мы куда-то уходили, хотели, чтобы все время были рядом. “Ведь вы приехали на несколько дней! Потом целый год жди…”- аргументировала мама свою нелюбовь даже к коротким расставаниям.
Самостоятельность Генки вообще не укладывалась в ее голове: “Как ты можешь отпускать его одного?!” Я старался маму успокоить. Но спокойной она становилась только тогда, когда на пороге появлялся ее внук целым и невредимым…
Прошло, наверное, больше часа, как Генка отправился на пруд. У меня постепенно тоже начали скрести кошки на душе – правильно ли я поступил, отпустив его одного. Наконец, смотрю, в конце двора появляется знакомая фигура. Рубашонка спереди оттопырена. Что-то там наверняка запрятано.
– Гена, а что у тебя за пазухой?
– Рыба.
– Какая рыба?
– Карп.
– Ты же обещал, что не будешь ловить. Тебя могли поймать, хорошенько отлупить и отвести в милицию. Ты это понимаешь?
– А я запрятался в камышах…
– Где ты взял удочку, пограничник? – Я начал постепенно оттаивать.
– Сам сделал. Крючок привез из Москвы, толстую нитку взял у дедушки, а палочку нашел на дороге.
– А на крючок, что нацепил?
– Кусочек хлеба…
Генка вытащил из пазухи килограммового карпа. Дальнейшее расследование смысла не имело. В его возрасте, с его авантюрным, непредсказуемым характером трудно было удержаться, чтобы не совершить что-то остросюжетное.
Мама, которая тоже не одобрила поступок Гены, карпа, тем не менее, зажарила, и мы за милую душу его съели, кроме рыболова, который вообще рыбу не ел, так как боялся костей…
О Тульчине и о том, что с ним связано, я мог бы еще многое рассказать. И не потому, что здесь прошли мое детство, я узнал, что такое любовь, дружба. В родительском доме был заложен фундамент моих нравственных принципов, моя жизненная философия. И хотя процесс этот был во многом стихийным, он, мне кажется, дал не очень плохие результаты. Но об этом судить не мне…
Какой смысл вкладывал великий Пушкин в слова “И над холмами Тульчина…”- знал он один. Возможно, он имел в виду дух свободы, который витал над этими холмами, неповторимую красоту тех мест.
Для меня же холмы эти священны. Они освещены не только радостью бытия, любовью, яркими впечатлениями, а тем, что здесь нашли свой покой самые дорогие мне люди – мама и папа.
Их нет, но они всегда со мной.
Глава вторая
“НА ВОЙНЕ КАК НА ВОЙНЕ”
… Судьбе было угодно распорядиться так, что за свою жизнь я побывал во многих странах. В каждой находил что-то интересное, привлекательное. Но когда меня спрашивают, где мне больше всего понравилось, я неизменно называю Австрию, Югославию и Швейцарию.
К Югославии и Швейцарии мы еще вернемся, поскольку воспоминания о них относятся к более позднему периоду. А сейчас снова об Австрии, где я прожил целых полгода, и которая стала для меня после окончания войны, пусть на непродолжительное время, очень близкой.
Так получилось, что у меня была возможность довольно хорошо познакомиться с этой удивительной альпийской страной, вернее с ее частью, которая временно находилась под нашей юрисдикцией. Оккупационный режим в Австрии четырех союзных держав СССР, США, Великобритании и Франции был отменен лишь в 1955-м
Знакомству способствовало то обстоятельство, что за несколько месяцев до Победы меня взяли в армейскую художественную самодеятельность, и мы часто выступали с выездными концертами в воинских частях и перед населением.
Как попал я в самодеятельность, убей Бог, не помню. Скорее всего, произошло это так: искали подходящих людей, и художественному руководителю, младшему лейтенанту Виктору Яковлевичу Мееровскому кто-то, по-видимому, сказал, что у минометчиков есть парень, который подражает Чарли Чаплину, ходит на руках и вообще веселый…
Виктор Яковлевич – профессиональный режиссер, окончивший Московский театральный институт, был человеком сугубо гражданским, рафинированным интеллигентом. Военное обмундирование шло ему, как корове седло. Посмотрев, что я умею, он, судя по всему, остался удовлетворен. Кстати, и в дальнейшем он относился ко мне очень доброжелательно, я бы даже сказал, опекал.
Со своей стороны, я ему платил тем, стараясь как можно лучше выполнять свои обязанности. А их у меня было достаточно: в акробатическом этюде, как верхний я завершал пирамиды, танцевал в массовках. Но лучше всего, мне кажется, удавался Чарли Чаплин, Это было сугубо индивидуальное творчество, поэтому доставляло особую радость.
Чудом сохранилась у меня вырезка из фронтовой газеты: “Веселым смехом встречают бойцы похождения Чарли Чаплина, исполненные старшим сержантом Гольденшлюгером.” А вот строка из программки театрализованного концерта, представленного на фронтовой смотр: “Акробатическая эксцентриада – исполнители гв. рядовые Пляцок, Неклеса, Гольденшлюгер”. Автор программки то ли по ошибке, а может, нарочно уровнял всех нас троих в звании, меня понизив.
Виктор Яковлевич, несомненно, был человеком талантливым. Говорил скороговоркой, сердился, когда его не понимали с полуслова. Как натура художественная и впечатлительная был импульсивен, но злобы не таил. Вспыхнет и тут же отойдет. Смеялся редко. Должно было произойти нечто из ряда вон выходящее, чтобы он дал волю смеху. Таким я его видел буквально считанные разы, в том числе, когда…
В тот день наш ансамбль, насчитывавший всего дюжину артистов, кстати, были среди них и профессионалы, проходил санобработку. Это – баня с выдачей чистого белья. Когда подошла моя очередь получать белье, выяснилось, что моего размера нет, и мне всунули первый попавшийся комплект, на несколько размеров больше, чем я носил. Вечером, только я улегся в кровать, раздается стук в дверь. Спрашиваю, кто там?
-Это я, Виктор Яковлевич.
Открываю. Увидев меня, он сказал “Ой!” и, ухватившись за живот, начал громко хохотать, периодически выпрямляясь для того, чтобы еще раз взглянуть на меня и снова ойкнуть.
Наверное, я действительно выглядел смешно: в кальсонах, которые доходили до подмышек, и я локтями поддерживал их на этом уровне, чтобы не свалились, в рубашке, свисавшей почти до пола. Чтобы доставить гостю максимум удовольствия, я еще немного подыгрывал. Словом, спектакль получился…
В 70-х годах я несколько раз встречал Виктора Яковлевича на Арбате. По-моему, мы оба были рады этим встречам. Фамилия Мееровский в ту пору часто попадалась в титрах Центрального телевидения, как режиссера постановок. С середины 80-х она исчезла…
В Австрии нашей театральной штаб-квартирой долгое время был небольшой городишко Мельк, километрах в 70 от Вены. Самым примечательным и посещаемым зданием в Мельке была церковь – кирхе.
Как и все провинциальные городки, Мельк вел полусонный образ жизни, что после трехлетнего военного кошмара поначалу не вписывался в привычное сознание. Некоторое оживление вносили разместившийся в здании школы медсанбат, наша художественная самодеятельность, а также рота связи и разведрота – ребята на подбор.
Судя по внешнему виду домов, мощеным дорогам и выложенным плиткой тротуарам, местное население до нашего прихода жило неплохо. За счет чего, сказать трудно, так как никакой промышленности в Мельке не было.
Среди более или менее приметных зданий выделялись еще муниципалитет, кинотеатр, на сцене которого мы выступали. Кстати, здесь я впервые посмотрел несколько фильмов с участием великолепной Марики Рокк “Девушка моей мечты” и “Кора – Терри”.
Моим временным жилищем стал флигель во дворе дома профессора, так здесь величали преподавателей школы, человека скромного, обходительного, лет 55. В его часть дома я старался заходить как можно реже, чтобы не нарушать покой. Мне кажется, он тоже ценил мою деликатность: при встрече всегда улыбался и называл меня “Герр Борис”. Я, в свою очередь, не забывал высказывать восторг по поводу его “диснейленда”, который он, задолго до появления в Америке настоящего, собственноручно соорудил в своем дворе: причудливо извивающаяся речушка с берегами, усыпанными светлой галькой, пороги, водопад, ветряная мельница, мостики, переброшенные с одного берега на другой, рядом – старинный замок, охотничий домик. В центре двора небольшой действующий фонтан. И все это вперемежку с экзотической карликовой растительностью, составлявшей единый ансамбль с миниатюрными сооружениями. А вечером, когда еще зажигались подсветки, трудно было оторвать глаз от этого фантастического зрелища…
По утрам нужно было видеть, с каким усердием мой профессор убирал прилегавший к его дому участок улицы, собирал на проезжей части конский каштан и другой мусор. Вначале меня это удивляло, но потом привык, и я тоже иногда принимал участие в непрекращаюшемся субботнике…
Возможно, кому-то покажется, что выступать в художественной самодеятельности – одно удовольствие. Как бы не так. Приходилось изрядно вкалывать. Если, исполняя роль Чарли Чаплина, я позволял себе импровизацию, кроме, разумеется, фирменной чаплинской походки, специфических ужимок, то акробатический этюд требовал каждодневных тренировок. Но даже это не гарантировало от неудач: то плохо зафиксировал стойку, то не четко выполнял сальто, а то и вовсе конфуз – пирамида в последний момент разваливается, и приходится на глазах притихшего зала – получится или нет? – начинать заново ее строить. Танцевальные па в массовках, хотя и не отличались особой сложностью, но тоже требовали регулярных занятий.
Обязанности нижнего в нашей акробатической тройке выполнял Федя Пляцок, здоровяк, состоявший из одних мышц, требовавших, как вы понимаете, усиленного питания. Поэтому Федя всегда получал двойные порции, но мог съесть еще больше. Оставшаяся от физических нагрузок энергия уходила у него на девчонок, до которых был весьма охоч и которые, насколько мне известно, отвечали ему взаимностью. По-видимому, он знал какой-то секрет, потому что собеседником был никаким, остроумием не отличался, эрудицией тем более.
Наш средний Ваня Неклеса был фигурой менее колоритной – парень, как парень, ничего примечательного, если бы не хобби: почти ежедневно писал письма родителям, родственникам, знакомым.
Наша тройка между собой жила мирно. Федя и Ваня были по возрасту старше меня, но к моему мнению часто прислушивались, считая, что могу дать полезный совет.
Такой случай не заставил себя долго ждать. Приходит как-то вечером Федя, морда постная, невооруженным глазом видно, что не на шутку чем-то встревожен. Я знал, что если не взять инициативу в свои руки, то он еще долго будет переминаться с ноги на ногу и сопеть.
-Ладно, выкладывай, что случилось? – спрашиваю.
Федя еще больше нахмурился и, вобрав в свои мощные легкие воздуха, выпалил:
-Вот падлюка, наградила!
-Какая падлюка, чем наградила?
Я уже понял, что бедный Федя влип. Неужто сюрприз преподнесла его Мимика? У него была постоянная зазноба с таким экзотическим именем. Кстати, у Вани тоже была девушка.
– Понимаешь, пошел я за околицу прогуляться, – начал свой печальный рассказ Федя.– Смотрю здоровенная деваха лет 18 с двухпудовыми сиськами. Сено сгребает. Подхожу ближе. “Гутен таг” говорю (еще два слова: “Данке” и “Битте” он знал назубок и выговаривал без украинского акцента). А она в ответ: хи-хи да ха-ха. Заигрывает. Ну, думаю, молодуха, держись. Я ее за талию и к себе. Не сопротивляется, все хихикает. Короче…
Федя умолк. Я не помнил случая, чтобы он когда-нибудь произносил такую длинную тираду. Видно, накопилось, и нужно было кому-то излить душу.
– Короче, дохихикался. Так чем же она тебя наградила?
– Трипаком!
Так солдаты между собой называли гонорею.
– Скажи спасибо. Мог поймать и похлеще. Какого черта ты бросаешься на каждую встречную? Мимики тебе мало, что ли? Пока не вылечишься, ты уж ее не трогай…
Федя снова стал разглядывать носок своего ботинка, от чего я заключил, что он уже успел переспать и с Мимикой.
-Ну, ты даешь! Ты же ее наверняка заразил. Ладно, тебе медсанбатские девчонки. помогут. А ей каково?
Сестрички из медсанбата, у которых был накоплен немалый опыт по борьбе с подобными заболеваниями, в короткий срок отремонтировали Федю, и на лице его вновь появилась улыбка.
Так продолжалось, наверное, с неделю. Потом он снова появляется у меня с той же кислой физиономией что и раньше, но уже в сопровождении Вани, для храбрости.
-Что на этот раз произошло? – спрашиваю, потому что по вечерам он просто так не приходил.
-Хотел проверить, здорова ли Мимика, – ответил за Федю Ваня.
– Ишь ты какой заботливый! Ну, на этот раз хоть не так обидно. Поймал свой собственный. Иди в медсанбат и кланяйся девчонкам в ножки, чтобы они еще раз тебя вылечили.
-Мне стыдно смотреть им в глаза, – пробурчал Федя.
-А ты не смотри. Думаешь, они с первого раза не поняли, с кем имеют дело?
На совсем сникшего Федю было жалко смотреть.
-Черт с тобой, я их попрошу, чтобы они … отрезали!
На солдатский юмор мои акробаты реагировали нормально…
У меня в Мельке тоже была девушка по имени Лотта. Случайно познакомившись с ней, я не представлял, что в одном человеке может быть столько нежности и страсти, и что через короткое время меня тоже захлестнет волна всевозможных чувств.
Лотте было 16 лет. Тоненькая, стройная с красивым личиком она напоминала березку и выглядела совсем девочкой, правда, физически вполне сформировавшейся. После одного из концертов она подошла ко мне, позже призналась, что давно наблюдала за мной, не пропускала ни одного выступления и мечтала познакомиться, но не знала, как это сделать. И вот, решилась, потому что больше не может…
Элементарный немецкий я знал, и если даже в ее сбивчивой от волнения речи не все понял, основной смысл уловил.
У Лотты были правильные черты лица, большие голубые глаза, как у Мальвины из “Золотого ключика”, каштановая копна волос. Особую пикантность придавал чуть остренький носик. Подкупающая непосредственность и готовность во имя любви бросить вызов всем условностям вначале настораживали, но потом я понял, что она такая, причем способна зажечь любого, тем более меня, легко воспламеняющегося. Короче говоря, устоять перед ее чарами я не смог и не хотел…
Меня Лотта называла “Майн либе шаушпиллер” (мой любимый артист). Ко мне пришла не искушенной в любовных делах девушкой. Своим опытом я тоже не мог похвастаться, поэтому пришлось вместе по ускоренной программе постигать искусство любви.
Лотта оказалась ученицей способной, хотя трудно сказать, кто из нас был больше учеником, а кто учителем. В любом случае, могу сказать, что физиологически мы очень подходили друг другу…
Наши отношения мы старались не афишировать, опасаясь, что кто-то может вмешаться и разрушить их. Наверняка, о них знал Виктор Яковлевич, но он ни разу на эту тему со мной не заговорил, по-видимому, уверенный в моем благоразумии. Но он ошибался, потому что не берусь сказать, чем бы закончился мой с Лоттой роман, случись он в другое время. В любви я – интернационалист!
Но судьбе было угодно распорядиться по-другому. Штаб, а вместе с ним нашу художественную самодеятельность и медсанбат перевели в другой городишко, недалеко от Мелька. Лотта последовала за мной. Жили мы в небольшой комнатке, где она по существу вела затворнический образ жизни, стараясь меньше показываться на людях.
Я понимал и Лотта, наверное, тоже, что долго так продолжаться не может, хотя нас все еще безудержно тянуло друг к другу. А тут еще прошел слух, что тех, кто имеет три ранения, скоро демобилизуют. И Лотта со слезами на глазах вынуждена была вернуться домой, взяв с меня слово, что когда приеду в Тульчин, сразу же ей напишу. И кто знает, может быть, дороги наши еще пересекутся…
Обещания своего я не сдержал. Реализм оказался сильнее любви. Совсем недавно переполнявшие меня чувства постепенно стали расплывчатыми, далекими, пока не превратились в нежные воспоминания.
Как память об очаровательной австрийской девушке по имени Лотта у меня еще сохранилась ее фотография, где она стоит, прищурив глаз, чуть наклонив набок голову – неповторимая любовь моей далекой юности…
На этом, пожалуй, можно было бы поставить заключительную точку в главе, если бы не одно обстоятельство. Иногда по ночам, когда не спится и, казалось бы, ничто не напоминает о той ужасной бойне, вдруг одна за другой в голове всплывают картинки разрушенных городов, сожженных сел, толпы неизвестно куда бредущих людей, и среди них безрукие и безногие, и много, много безымянных могил.
И среди этого апокалипсиса – ты, чудом уцелевший то ли благодаря слезам мамы (мне рассказывали, что она все время плакала, не зная жив ли я), то ли на роду так написано – получить в подарок еще одну жизнь…
Наверняка, многие знают о войне по книгам, кинофильмам намного больше, чем я рассказал. Но то, что вы прочитали, до сих пор было известно мне одному….
Владимир Высоцкий как-то очень художественно сказал что “Лучше гор могут быть только горы!..” Перефразируя великого барда, скажу: “Страшнее войны может быть только война!”
Глава третья
ЗА СИНЕЙ ПТИЦЕЙ-УДАЧЕЙ
Итак, я еду поступать в институт в Москву. Почему не в Винницу, которая всего-то в каких-нибудь ста километрах, и там есть пара-тройка вузов, в том числе медицинский – мамина мечта? Почему, наконец, не в Одессу, которая тоже не за горами и туда раз в неделю ходит из Тульчина автобус, а институтов еще больше?
Но меня эти варианты не устраивали. Хотелось в Москву. В моем сознании она была центром вселенной, где есть все, о чем только может мечтать человек, перед ним открываются такие необозримые возможности… О том, что в этом городе-мире можно легко затеряться, особенно провинциалу, у меня и в мыслях не было.
Уже позже, когда я познакомился с московской действительностью, стало ясно, что мероприятие это изрядно попахивало авантюрой. Ладно, жили бы в Москве родственники или знакомые, а то нет.
Правда, в том же 46-м младшая мамина сестра Полина заканчивала столичный иняз, но тоже жила на птичьих правах, снимая комнатку. В письме она сообщила, что договорилась с мамой институтской подруги, что та меня приютит на время, пока буду пытаться поступить в институт. Все это сыграло не последнюю роль в том, что мои любимые родители, правда, без видимого энтузиазма, согласились отпустить свое любимое дитя одного в неизведанные края…
Накануне отъезда в Москву папа сказал:
-Боря, у нас есть хороший отрез на костюм, возьми его с собой, мало ли что…
Будь на месте папы кто-то другой, я наверняка бы вспылил. Подумать только, это я, фронтовик, прошагавший с боями от Волги до Дуная, по полной программе испытавший, что такое война, обладатель аттестата зрелости, где одни пятерки, буду давать кому-то взятку? Нет, дудки!
Маму с папой можно было понять: они очень хотели мне помочь, но не знали как.
Я заявил, что отрез не возьму, в институт буду поступать честно, как все. О, юношеская к тому же провинциальная наивность! Откуда я мог знать, что способов оказаться в институте более чем достаточно…
Квартира в Трехпрудном переулке, в самом центре Москвы, между Маяковской и Пушкинской площадью, произвела на меня сногсшибательное впечатление. Не количеством комнат, в Тульчине у нас тоже было три, а их внутренним содержанием: полная энциклопедия Брокгауза и Ефрона, Мережковский, весь Толстой, Чехов, кабинетный рояль, на котором позднее я подбирал всякие мелодии, горка из красного дерева, заполненная хрусталем, не простым, а бакаррой, бронзовые статуэтки французской работы, на стенах в гостиной картины. Всего этого, кроме книг, я в Тульчине никогда не видел. Было от чего растеряться.
Мне в этом музее была отведена небольшая комнатка с маленьким окошком, выходившим на кухню. В ней какое-то время жила Полина. Какие функции первоначально должна была выпонять комнатушке: то ли она предназначалась для домработницы, то ли как подсобка для вещей, осталось таки невыясненным. Впрочем, меня это никогда не интересовало – я был счастлив, что попал в такой дом.
Забегая вперед, скажу, что дом в Трехпрудном стал для меня в полном смысле родным. Здесь я не только провел институтские годы, а потом прожил еще какое-то время, когда вернулся из Сталинабада. Здесь я встретил во многих отношениях неординарных людей, ярких, одаренных, распахнувших передо мной новый мир, лишенный предрассудков, мир, живущий в своем ритме, кстати, во многом созвучным моему представлению. Я смотрел и впитывал в себя только то, что мне нравилось. Избранное старался переварить, постепенно выдавливая из себя провинциала.
В то же время пытался не выплеснуть вместе «с водой и ребенка», потому что многое из того, что я получил в детстве, в первую очередь, в плане нравственном, вполне годилось и здесь. Шаг за шагом постигал я новые правила «игры» («что наша жизнь? – игра!»), и, кажется, немного в этом преуспел…
В моей келье стоял диван, небольшой столик, одностворчатый видавший виды шкаф и стул. Вместить она могла двух, от силы трех человек, при условии, что все сразу сядут и не будут перемещаться. Бывали случаи, что набивалось четверо, когда расписывали пульку в преферанс. Но тогда мебель переставлялась, и я просил гостей по возможности не делать лишних телодвижений.
О, моя видавшая виды студенческая обитель, куда проникали все запахи кухни, возбуждая и без того неплохой аппетит. Свидетельницей чего она только ни была. Видела, как я влюбленный, а по этой причине страдавший бессонницей, изливал свои чувства на бумаге в стихотворной форме, присутствовала она, когда я в бешенном темпе готовился к экзаменам, потому что конспект был дан всего на один день, а самому записывать лекции не хотелось. Наконец, предоставляла мне жилплощадь для амурных дел. Вообще-то я старался выяснять «отношения» с прекрасным полом на чужой территории, дабы не давать повода для разговоров: «Боря привел очередную…»
Сейчас этой исторической комнатки нет. Квартира в Трехпрудном усилиями Наташи и ее дочери Ирочки приняла ультрасовременный вид. Но память о ней жива. Когда я прихожу к ним, мы непременно вспоминаем то безмятежно-счастливое время и некоторые эпизоды, связанные со студенческой обителью…
Мое появление в Москве ознаменовалось сразу двумя свадьбами-женитьбами.
Полина вышла замуж за старшего лейтенанта с итальянской фамилией Турий, на самом деле – чистокровного еврея. Гриша – так звали будущего мужа моей тетушки – служил в Германии в Советской военной администрации и приехал в Москву, чтобы повидаться со своими родственниками, а затем проследовать дальше на Украину, откуда был родом и где жила сестра мамы, погибшей во время войны в немецком лагере.
Московские родственники, увидев перед собой интересного молодого человека, к тому же материально обеспеченного, решили, что «товар» ни в коем случае пропадать не должен и устроили смотр невест. Первые претендентки должного впечатления на потенциального жениха не произвели. И когда начало казаться, что он так и уедет, не солоно хлебавши, на горизонте появилась Полина, которая сразу и безоговорочно понравилась привередливому невестоискателю.
Судя по всему, Гриша тоже приглянулся будущей жене, и они, не откладывая дела в долгий ящик, заключили союз, который сегодня приближается к своему бриллиантовому юбилею.
Замужество Наташи было еще более романтичным, так как жених был найден в…очереди при следующих обстоятельствах. Розалия Михайловна – мама Наташи, в магазине познакомилась с женщиной, пришедшей, как и она, отоварить продовольственные карточки. Разговорились. Татьяна Антоновна, так звали новую знакомую, рассказала, что у нее есть сын-красавец, инженер, прекрасно поет и не женат. Розалия Михайловна, со своей стороны, похвалилась, что и у нее имеется чудесная дочь, только что с отличием окончившая институт иностранных языков и, между прочим, тоже не замужем. Тут же договорились познакомить детей.
Как ни странно, но обе мамы, рассказывая о своих «сокровищах», не слишком преувеличивали. Анатолий действительно оказался весьма привлекательным молодым человеком, выше среднего роста, с великолепной шевелюрой, за которой он ухаживал до последних дней. К сожалению, несколько лет назад его не стало. Что до вокальных данных, то и в этом Татьяна Антоновна была недалека от истины. У Толи был неплохой тенорок с одним недостатком – часто забывал слова песни.
По натуре Толя был игрок и немного везунчик. Так за пару дней до денежной реформы он умудрился по облигации какого-то госзайма выиграть 10 тысяч рублей – по тем временем деньги немалые. Правда, начались проблемы: на что их потратить – в магазинах хоть шаром покати. Однажды мы забрели с ним даже в аптеку, но и там в продаже оказалось только гинекологическое кресло. Посовещавшись, мы решили, что оно нам ни к чему.
Характеристика Наташи, на мой взгляд, была ее мамой явно занижена. На редкость талантливая, интеллектуалка в широком смысле этого слова, она была достойна самой лучшей партии. Наташа Кроль после замужества взяла фамилию мужа – Бонк, долгое время преподавала в Академии Внешторга, получила профессорское звание, написала несколько прекрасных учебников английского языка, завоевавших большую популярность и выдержавших множество переизданий. В последние годы соавтором ее стала дочь Ирочка. Дуэт тоже получился плодотворным.
Так двумя браками салютовала столица мой приезд, и оба оказались счастливыми…
Верховодила в доме Розалия Михайловна Кроль-Боярская. Такая двойная фамилия стояла на афише, рекламировавшей ее как эстрадную певицу. Одесситка, красивая, знающая себе цену, она имела непростой характер.
Одесский «бриллиант» прошел соответствующую московскую огранку и засверкал всеми своими гранями. В результате получилась светская женщина, вращавшаяся в довольно высоких кругах и принимавшая у себя известных артистов, ученых, чиновников.
Муж Розалии Михайловны – Александр Ефимович Кроль, еще до революции окончил Петербургский горный институт (еврею непросто было туда попасть), считался крупным специалистом по лакам и краскам. Одно время был даже директором авиационного завода. Когда я появился в Трехпрудном, отношения между мужем и женой были натянутыми, но внешне декорум соблюдался, и непосвященному человеку было трудно догадаться, что пробежала черная кошка.
Что за «кошка», я узнал через какое-то время, когда стал в доме своим человеком. Виной тому, как рассказывала Розалия Михайловна, был ее тихоня-муженек, который вскоре после женитьбы умудрился ей – юной, очаровательной – изменить. И с кем бы вы думали?! Со своей секретаршей. Такое в Одессе не прощают.
-Я бы еще могла понять, – возмущалась Розалия Михайловна, – если бы с красоткой, а то ведь настоящая кикимора… Это больше всего ее ранило, и она продолжала:
-Можешь не сомневаться, он у меня тоже ходил с развесистыми рогами!
В этом я нисколько не сомневался. Розалия Михайловна пользовалась большим успехом у мужчин, к тому же была без предрассудков. Но для этого нужно было ей очень понравиться. Такого удостаивались немногие, потому что требования предъявлялись самые высокие.
Особенно тепло вспоминала она о своем любовнике, ответственном работнике НКВД, которого в годы сталинских репрессий не миновала участь многих его коллег. Розалия Михайловна уверяла, что всем своим существом чувствовала, когда его расстреливали. «В тот день я не могла найти себе места …»
Привыкшая к мужскому почитанию Розалия Михайловна любила, когда я сопровождал ее в Большой зал консерватории на выступления известных дирижеров, исполнителей. Достать билетик на такой концерт было трудно, но в кассах Большого зала работала ее знакомая, очень милая женщина. Симфоническая музыка доставляла Розалии Михайловне огромное удовольствие, я же невольно приобщался к музыкальной культуре.
Еще она часто брала меня с собой, когда совершала вылазки в магазин за продуктами, особенно в Елисеевский, где от обилия вкусных запахов я буквально балдел. Мне доверялась хозяйственная сумка. Многие продавцы старшего поколения не только знали ее в лицо, но и по имени отчеству. Я не раз был свидетелем такого диалога:
-Здравствуйте, Розалия Михайловна! Как поживаете? Что-то давненько вы к нам не заглядывали…
-Спасибо, Петр Николаевич. Все как-то не досуг. Мне бы сыра, не очень острого.
-Рекомендую вот этот. Не желаете попробовать?
Продавец отрезал тоненький, как папиросная бумага, кусочек сыра и на бумажке протягивал его Розалии Михайловне. Та брала, откусывала чуть-чуть и, не спеша, разжевывала. Глядя на нее, складывалось впечатление, будто она к чему-то прислушивается, стараясь уловить весь вкусовой букет предложенного сыра.
-Да, пожалуй. Нарежьте, пожалуйста, грамм 150…
Одна из таких сценок послужила мне темой для миниатюры.
В Елисеевский магазин входит интеллигент, разумеется, в шляпе, очках, с зонтиком и обращается к продавцу колбасного отдела.
-Будьте добгы ггам 50 доктогской…
Покупатель, как не трудно догадаться, был не в ладах с буквой «р».
-Вам нарезать? – спрашивает продавец.
-Нет. Можно большим куском!
Одно время в мои обязанности входило забирать Розалию Михайловну домой после ее вечерних выступлений в кинотеатре «Москва», что на площади Маяковского. И хотя отсюда до Трехпрудного было рукой подать, она просила зайти за ней минут за двадцать до начала последнего сеанса. Билетерши знали меня и беспрепятственно пропускали в фойе, где на сцене в длинном вечернем платье пела песни и арии из оперетт все еще эффектная, хотя немного и располневшая Розалия Михайловна. Публика хорошо принимала ее…
Вскоре самым близким для меня человеком в доме стала Наташа. Во-первых, мы были однолетки, что немаловажно. Во-вторых, при всей, как бы точнее сказать, ее отгороженности от окружавшего мира, она нуждалась в настоящем друге, подчеркиваю, друге. Какое-то внутреннее чувство подсказывало ей, что я подхожу для такой роли. Помню, первые годы, когда к ней приходили знакомые, она всегда представляла меня так: «Это – Боря, племянник Полины, мой самый лучший подруг!»
Наташа часто производила впечатление человека, всецело погруженного в собственные мысли. Ее способность отключаться была поразительной. Когда момент самопогружения в себя заставал ее, например, за праздничным столом, она могла машинально съесть половину всего салата. И только напоминание мамы, что возможно еще кто-то захочет попробовать, останавливало ее. В то же время она была общительна, любила застолья, обладала великолепным музыкальным слухом, была интересной собеседницей.
Маленькой с ней часто происходили забавные истории. Однажды Розалия Михайловна, ожидавшая телефонного звонка от своего энкаведешника, на минуту отлучилась, пардон, в туалет. По закону подлости, тут же зазвонил телефон. Трубку сняла Наташка.
-Наташенька, – раздался знакомый мужской голос на другом конце провода, –
здравствуй, деточка. А где мама?
-Здгасьте, – маленькая Наташа немного грассировала. – Мама в уборной делает
себе клизму!
Можно представить себе реакцию Розалии Михайловны, хотя ребенок сделал то, чему его всегда учили, – сказал правду.
Как-то Наташу повели в детский театр. Показывали пьесу, по ходу действия которой разбойник пытается похитить маленькую девочку. Возмущенная Наташка вырывается из маминых рук, подбегает к рампе и во весь голос кричит «злодею»:
-Не смей тгогать маленьких девочков!
И самый забавный случай, который Розалия Михайловна вспоминала чаще других. Как-то в гости пришла ее подруга, артистка Большого театра Бася Ароновна Амборская – женщина необыкновенной красоты, величественная. В театре ей поручались роли империатриц, цариц. Думаю, что главным образом за это ее держали в Большом, так как голос у нее ничем особенным не выделялся.
Сели в гостиной пить чай. Александр Ефимович на привычном месте – во главе стола, женщины по бокам. Наташке, по-видимому, надоело одной играть в своей комнате, и она пришла в гостиную, откуда время от времени доносился смех: рассказывали анекдоты. Взобравшись сзади на папин стул и держась за его спинку, малышка после небольшой паузы, которая, по-видимому, понадобилась ей, чтобы сообразить, сколько всего людей за столом, выдала следующий перл:
-Один председатель и две председутки!
Маленькая Наташа никак не могла понять, почему ее слова вызвали дружный хохот и многозначительные переглядывания.
Дом в Трехпрудном был открытым. Часто устраивались вечера. Одних только дней рождений, включая мой, было пять. А всякие праздники! Розалия Михайловна, в чьем введении находились наши продовольственные карточки, умело ими распоряжалась, часто меняя хлеб на другие продукты, в том числе на водку и вино. Так что по части выпивки дефицита не было.
Заключительным номером застолья непременно был концерт. Толя пел неаполитанские песни, забывая иногда слова. На помощь приходила Наташа, которая знала на память весь репертуар мамы и мужа. Наташа также выступала как чтец-декламатор. У нее это здорово получалось: «О, Магадео, о, мой великий Бог!»
Гвоздем программы был домашний джаз бэнд в составе: Розалия Михайловна – рояль, я – скрипка, Толя – первый ударник (бубен), Александр Ефимович – второй ударник на двух крышках от кастрюль, Наташа – дирижер.
Надо сказать, что все «музыканты» отличались хорошим слухом, кроме Александра Ефимовича. Правда, он уверял, что у него внутренний слух. Но попытки воспроизвести с помощью свиста какую-нибудь мелодию всегда заканчивались тем, что никто не мог определить, что он намеревался высвистеть. О том, чтобы спеть, вообще не могло быть и речи.
Конечно, самый большой репертуар был у Розалии Михайловны. Как-никак, профессиональная певица. Тем не менее, она любила, когда ее упрашивали. В узком кругу иногда с огоньком исполняла песенки популярной в 20-е годы кафешантанной одесской певицы Изы Крамер. В доме был сборник ее песен. Вот одна из них, не знаю почему, застрявшая у меня в памяти.
Я служила в магазине продавщицей,
Продавщицей тубероз и орхидей.
И зашел ко мне однажды бледнолицый
В золотом пенсне хорошенький еврей.
Был еврей со мной любезен больше года,
Больше года открывал мне свой карман.
Но меня влекла к себе сама природа,
И увлек меня аристократ-улан.
Через день мы с ним в авто катались вместе,
Через два пришлось поднять вопрос о чести.
И хоть я хранила верность Пенелопы,
Все же с боем были заняты окопы.
Я военной стала в полном смысле слова,
И была бы на учете до сих пор.
Но шальное сердце жаждало иного,
И увлек меня талантливый актер.
Через день его встретила с актрисой,
Через два была побита за кулисой.
В общем мы решили мирно распроститься,
И теперь я снова честная девица.
После этого следовал фортепианный рефрен: тирямта, тирямта, тирям, тирям, тата.
Одно время бывал у нас Лева Горелик, тогда еще молодой эстрадник. Талант так и пер из него. Приехал он из Саратова, и как начинающий артист испытывал трудности, в первую очередь, с репертуаром. За хорошую миниатюру нужно было платить приличные деньги, которых у него не было К тому же он был ужасно прижимистым, если не сказать, скупым. Это противоречие между желаниями и возможностями обернулось однажды для него небольшим скандалом.
Достать площадку для выступления в Москве, Ленинграде и других крупных городах эстраднику тогдашнего Левиного ранга было практически безнадежно. Поэтому отправлялась артистическая молодежь на периферию – Урал, Сибирь. Туда свои стопы направил и Лева Горелик.
Месяца полтора его не было в Москве. Появился довольный – гастроли прошли успешно. Подработал и стал задумываться о настоящей программе, которую с ним подготовил бы опытный режиссер. Поиски режиссера вскоре увенчались успехом, так как однажды он, весь сияя, объявил, что сам Валентин Плучек согласился с ним поработать…
Проходит всего несколько дней, и Левка приходит к нам темнее тучи. Оказывается, после него в хлебосольную Сибирь с концертами наведался не кто-нибудь, а сам мэтр советской эстрады Аркадий Райкин. Уже первые выступления насторожили привыкшего к шумному успеху артиста. Публика, конечно, реагировала, Райкин есть Райкин, но без присущего энтузиазма. Номера, которые обычно проходили на «ура», собирали жидкие аплодисменты. Непродолжительное расследование, предпринятое народным артистом, показало, что с этими же миниатюрами недавно здесь выступал некто Лев Горелик, и, между прочим, неплохо…
Разъяренный Райкин по возвращении в Москву пожаловался в Министерство культуры, требуя наказать плагиатора. В высоком учреждении, куда Леву незамедлительно вызвали, ему пришлось писать объяснительную. Он полностью признавал неэтичность своего поступка, но пояснил, что сделал это не от хорошей жизни, так как ему, молодому эстраднику, никто не помогает. У Райкина он одолжил только старые миниатюры… «Так что режьте меня на части и кушайте меня с маслом!» Леву хорошенько пожурили. Он дал слово, что больше такое не повторится.
Леву я снова встретил спустя много лет. Он уже имел звание Народного артиста республики, сильно располнел и при его невысоком росте напоминал шарик. Он пригласил меня на свой концерт, который должен был состояться вечером на открытой площадке в Центральном парке имени Горького. Не помню почему, но приглашением я не воспользовался.
А через некоторое время я случайно набрел на заметку в газете, рассказывавшей о картинной галерее известного эстрадного артиста Льва Горелика и о том, как она возникла. Многие молодые художники – поклонники Левиного таланта, зная, что он неравнодушен к живописи, дарили ему свои работы, которые в ту пору большой ценности не представляли. Некоторые из этих художников впоследствии получили громкую известность, и Лева стал обладателем уникальных полотен.
Я не случайно так подробно описываю мои первые московские встречи, чтобы было понятно, куда я попал, кто меня окружал, какой была среда, откуда я черпал немало поучительного…
Я уже упоминал, что после того, как обещал маме и папе не поступать в кинотеатральные вузы, мне было безразлично, куда пойти учиться. Тем не менее, такие институты, как педагогический, торфяной, нефтяной и т.п., от одних названий которых веяло скукой, я отвергал с порога. В школе мне больше удавались предметы с математическим уклоном, но технические вузы восторга у меня почему-то тоже не вызывали. Хотелось чего-то оригинального.
И вот, возвращаясь как-то в свой Трехпрудный переулок, на улице Горького, на том месте, где через несколько лет открылся фирменный магазин «Грузия», я увидел большой деревянный щит с объявлением о наборе студентов на первый курс Московского института востоковедения. Далее следовал перечень отделений: китайское, японское, индийское, монгольское, корейское, арабское, турецкое… Глаза разбегались от названий, но взгляд мой почему-то задержался на турецком.
Далее в афише сообщалось, что институт готовит референтов, страноведов по Ближнему и Дальнему востоку, а также Азии. Звучало интригующе. Но самое приятное стояло в конце: стипендия на первом курсе – 450 рублей, тогда как в других вузах, об этом я еще знал в Тульчине, почти вдвое меньше. Вот это стипендия!
Своим открытием я тут же поделился с домочадцами, которые встретили его весьма скептически. Кто-то даже высказал предположение, принимают ли вообще туда евреев? Наверняка, огромный конкурс. А раз так, то без блата нечего соваться. И только Наташа сказала: «Я бы на его месте все-таки попробовала, чем черт не шутит!»
В приемной комиссии института мне сказали, что, так как у меня аттестат отличника, то надо будет сдать только один экзамен по иностранному языку. Я выбрал немецкий, который «изучал» в школе и на котором почти полгода в Австрии общался с Лоттой.
Наслышавшись всяких страстей об институте Востоковедения, я для подстраховки решил подать документы и в другой институт. В ту пору на двойное поступление смотрели сквозь пальцы, тем более, когда дело касалось участника Великой отечественной. Вторым институтом я выбрал финансово-экономический, где мне предстояло сдать математику, что я и сделал. В Востоковедении я тоже благополучно преодолел немецкий барьер и собеседование.
И потекли томительные дни ожидания – принят, не принят. А мне, в случае благоприятного исхода, предстояло еще съездить домой за вещичками, так как приехал налегке.
И вдруг в Москву, на несколько дней в командировку приезжает из Берлина Гришин начальник майор Мусиенко, украинец внушительных габаритов, напористый, самоуверенный, насквозь пропитанный синдромом победителя, для которого слова «нет», «не могу» не существовали. На вопрос, «Как дела?» я рассказал о ситуации, в которую попал: принят – не принят, ехать – не ехать. Выслушав, Мусиенко пообещал, что в один из дней обязательно сходит к директору и все уладит.
-Не унывай, Боря! Где наша не пропадала!
На завтра Мусиенко выкроил время и для моего института, откуда вернулся в плохом настроении:
-Ну, и говно твой директор! Попался бы он мне на фронте!..
Я понял, что номер не удался. Немного успокоившись, борец за права студентов в лицах рассказал, что произошло. Почти дословно передаю его рассказ с незначительными сокращениями не вполне литературных выражений, хотя в устах майора они звучали весьма образно…
– Сначала все шло хорошо: приехал в институт, поднялся на второй этаж. В приемной директора симпатичная секретарша, с которой… Спрашиваю:
– Главком у себя?
– А вы по какому делу?
-По срочному, из Берлина…
– Сейчас доложу. Как вас представить?
– Майор Мусиенко.
Через минуту секретарша возвращается.
– Директор просит подождать. У него заместитель председателя приемной комиссии…
– Он-то как раз мне и нужен!
Девица не успела среагировать, как я уже был в кабинете.
– Здрасьте, – говорю. – Вы уж извините за вторжение! Приехал из Берлина всего на пару дней, времени в обрез, а дело, по которому пришел, не стоит выеденного яйца…
И я объяснил немного оторопевшим двум хмырям, что хочу узнать, принят ли в институт Борис Гольденшлюгер. Ну и фамилия у тебя. Пока ехал в трамвае, все повторял, чтобы правильно ее выговорить.
– А Борис, между прочим, – продолжаю я, – фронтовик с тремя ранениями и до сих пор не знает, принят он или нет, хотя экзамены сдал. А ему еще за вещичками домой, на Украину надо съездить…
Все это я выложил. Тот, что из приемной комиссии, очкарик, не сводит глаз с начальника, как, мол, тот реагирует. Директор спрашивает.
– Как, вы говорите, фамилия?
– Борис Гольденшлюгер!
– А кем он вам приходится?
– Брат жены, – не моргнув глазом, выпалил я. Не на того напали. Я заранее предвидел, что могут задать такой вопрос.
– К сожалению, товарищ майор, помочь вам не можем, – выдавил из себя директор. – У нас такой порядок: сообщать абитуриентам о результатах только за несколько дней до начала занятий после детального обсуждения каждой кандидатуры…
– Но у него ж особый случай – за вещичками надо ехать…
– Это его личное дело, – вставил очкарик.
– Ну, и порядки у вас! – сказал я напоследок, увидев, что директор поднимается с кресла, давая понять, что аудиенция окончена…
Наверняка, мой ходатай на прощанье прилично хлопнул дверью, но об этом он предпочел умолчать.
Думаете, история эта не имела продолжения? Директор оказался человеком с хорошей памятью на фамилии.
Так получилось, что уже будучи в институте, зачет по марксизму-ленинизму, с которым, как мне казалось, проблем у меня не должно было быть, потому что активно выступал на семинарах чудесной преподавательницы Альтерман, разрешавшей нам иногда даже сомневаться в некоторых марксистско-ленинских постулатах, так вот зачет, мне предстояло сдавать самому директору, который тоже вел этот предмет..
Вопросы попались несложные, и я бойко оттарабанил ответы. Выслушав их, мой визави недовольно поморщился и выдавил из себя: «придете еще раз осенью», что автоматически лишало меня стипендии на лето. Большой трагедии в этом не было, так как каникулы я обычно проводил у мамы с папой в Тульчине, но было очень обидно, так как впустую, выходит, законспектировал одну из ленинских работ…
Осенью я снова вынужден был встретиться с директором, чтобы пересдать зачет. Пойти к другому преподавателю не разрешалась, так как действовало правило: у кого завалился, тому обязан снова сдавать. Директор, не поднимая головы, взял мою зачетку, что-то в ней написал и возвратил со словами: «Это послужит вам хорошим уроком…» Не трудно было догадаться, что он имел ввиду.
Вскоре после неудачной вылазки Мусиенко, в Тульчин за вещичками я все же поехал. Была какая-то уверенность, что в один из двух институтов меня все-таки должны принять. Возвращаюсь в Москву за несколько дней до начала занятий, а у меня на столике лежат извещения из обоих институтов о том, что принят на первый курс. «Семейный» совет продолжался, может быть, минуту. Вердикт был один – институт востоковедения.
Говорят, что каждый должен пройти через те ошибки, которые ему суждено совершить. Сейчас, когда прошло более шестидесяти лет с того знаменательного для меня дня, когда многое в жизни изменилось, произошла переоценка ценностей, можно сомневаться в правильности сделанного выбора. Но кто мог предположить, что наступит время, когда экономика выйдет на первый план, а я, как «турок», все эти годы так и останусь невостребованным?
Но с другой стороны, кто берется сказать, как сложилась бы моя жизнь, выбери я
финансово-экономический институт. Стал бы я журналистом? Побывал бы я во многих странах? Встречался бы я с удивительными людьми? Однозначного ответа на эти вопросы нет, так как предвидеть будущее невозможно…
Студенческую пору принято идеализировать. Наверное, не без оснований.
Во-первых, ты молод и впереди видится длиннющая дорога почти вся розового цвета, и ты твердо веришь, что рано или поздно твоя звезда обязательно зажжется…
Как вы думаете, что я сделал первым, став студентом? Правильно, влюбился. Влюбился в яркую, обаятельную, жизнерадостную студентку второго курса персидского отделения Юлю Некрасову.
Натуральная блондинка с большими карими глазами, Юля была чертовски хороша, Когда улыбалась, на щечках появлялись ямочки. Я не помню случая, чтобы она была в плохом настроении, всегда радовалась жизни.
Юля, естественно, пользовалась повышенным вниманием ребят, что еще больше заставляло меня страдать, пока я не монополизировал это право. Но до этого месяца полтора ходил сам не свой, не зная, как познакомиться. Другой на моем месте, наверняка, решил бы проблему просто: подошел бы и заговорил, не на улице же, в одном институте учимся. Но я приехал из провинции, к тому же был застенчивым, понятия «удобно – неудобно» толковал по-своему.
Думаю, что страдания молодого Вертера не шли в сравнение с моими. Появилась бессонница, по ночам стал писать стихи, что до сих пор со мной не случалось. К сожалению, из написанного в тот период ничего не сохранилось, но думаю, потеря небольшая, так как чувства меня прямо-таки переполнялили, а сочи- нить что-то путное в таком перевозбужденном состоянии трудно.
А вот в борьбе с бессонницей я, можно сказать, одержал убедительную победу, причем, случайно. Каким-то образом в моей комнатке оказался первый том «Капитала» Маркса. Однажды ночью, чтобы отвлечься от мыслей о Юльке, я открыл гениальное произведение основоположника и стал читать не просто, как, например, читаешь «12 стульев», а, пытаясь вникнуть в суть. Больше чем на полстраницы меня не хватило, и я уснул сном праведника. После этого «Капитал» был взят мною на вооружение в борьбе с бессонницей. Знал бы об этом Маркс!
В одной группе со мной занимался Гриша Александров. Приехал он из Баку, по-русски говорил с акцентом. Великолепно знал азербайджанский, который как и татарский, узбекский и ряд других языков относится к группе тюркским. Поэтому учиться ему было легко, к тому же человеком он был несомненно способным. Кстати, и младший его брат тоже не был бесталанным, но в музыкальном плане: много лет играл на скрипке во всемирно известном квартете имени Бородина.
Не знаю уж почему, но своими любовными переживаниями я поделился именно с Гришей.
– Боря-джан, не волнуйся, все будет в порядке…
– Но ты понимаешь, не могу же я просто так подойти и познакомиться?
– И не надо, дорогой. Я с ней познакомлюсь…
Через день он доложил мне, что первая часть плана успешно выполнена.
– Очень веселая, хорошая и простая девушка, – заявил Гриша.
– Надеюсь, обо мне ты ей ничего не сказал?
– Почему не сказал? Все сказал. Что ты умный, честный, но боишься девушек. Что по ночам не спишь, и если с тобой не познакомится, то может умереть. Правильно сказал?
Гриша, конечно, преувеличивал. Но то, что он запросто мог многое из этого выложить, я не сомневался. А когда на следующий день в коридоре Гриша остановил пробегавшую Юльку и что-то ей сказал, а та громко рассмеялась, я подумал, что, может быть, и не преувеличивал. Он тут же подозвал меня.
– Боря-джан, иди к нам. Познакомься с твоей любимой девушкой! Я был готов провалиться сквозь землю. Пунцовый, заикаясь от волнения, я с трудом произнес свое имя. Посчитав свою миссию оконченной, Гриша напоследок добавил:
– Мавр сделал свое дело, мавр может уходить!
Мы с Юлей обменялись телефонами, и началось…
Спустя какое-то время она призналась, что из нового пополнения, я ей тоже приглянулся. Но откуда могла знать, что она тоже понравится мне, тем более, что никаких намеков на это не делал.
Юля была единственной дочкой у родителей. Долгое время семья жила в Киеве, где отец занимал высокий пост в Министерстве железнодорожного транспорта, но рано умер. Юля с матерью переехали в Москву, в двухкомнатную квартиру недалеко от Курского вокзала.
Не сосчитать, сколько раз топал я по ночной Москве от Курского до Маяковской, потому что, когда уходил от Юльки, то ли мы болтали дома, то ли в подъезде до одури целовались, общественный транспорт уже не работал, а денег на такси, естественно, не было, а если бы даже были, все равно предпочел бы добираться пешком, чтобы как можно дольше сохранить в себе впечатления от встречи, дать себе время успокоиться от переполнявших чувств…
Удивительная вещь: в моих взаимоотношениях с любимыми женщинами, до и после Юльки, через короткое время на одно из первых мест выходила физиология. С Юлей я долгое время об этом даже не думал. Мне она просто была нужна, без нее я не мог. Мне нравилось находиться рядом с ней, разговаривать о пустяках, фантазировать, строить воздушные замки, думать о ней. Наши ласки, не переходившие на первых порах определенную границу, были как бы логическим продолжением чистой любви. Мы, конечно, понимали, что, «то самое», произойдет. Но нам и без него было очень хорошо.
По натуре я человек – ревнивый, если, конечно, по-настоящему влюблен. Но то, что происходило со мной, когда был с Юлей, переходило всякие границы. Ревновал к нашим ребятам, которые приглашали ее на танец на институтских вечерах. Кстати, танцевала она превосходно. Говорили, что у нас с ней здорово получается. Наверное потому, что мы остро чувствовали друг друга. Она мгновенно улавливала самые неординарные решения партнера. Если устанавливались призы за лучший танец, один из них непременно доставался нам.
Мог я и на улице приревновать ее к незнакомому мужчине, на котором она, как мне казалось, дольше обычного задержала взгляд или улыбнулась ему ничем незначащей улыбкой. Я понимал, что это глупо, тем более, Юля никогда не давала повода обвинить ее в неверности, но ничего не мог с собой поделать. Словом, Отелло, и только!
К счастью, Юлька никогда не делала трагедии из моей ревности. Когда я ее в чем-то упрекал, она пожимала плечами, улыбалась своими ямочками на щеках и говорила: «Успокойся, любовь моя, кроме тебя, мне никто не нужен!» И я успокаивался.
Четыре феерических года. Это была какая-то волшебная ода любви. Я уповался Юлькой, боготворил ее. Она, как мне кажется, отвечала тем же. Такая безумная любовь обычно кончается либо браком, либо, как в моем случае, ничем.
Я иногда спрашиваю себя, почему ни разу не предложил Юле стать моей женой, ведь мы подходили друг другу по всем статьям – темпераменту, оптимизму, доброте, преданности и т. д.? Она наверняка согласилась бы, уверен, ждала такого предложения.
До сих пор не могу найти ответа, что меня останавливало, что в итоге послужило непреодолимой преградой, через которую не смог переступить? Наваждение какое-то. Единственное, что меня успокаивает: Юля после того, как я отбыл в Таджикистан, встретила достойного человека, вышла за него замуж, у них родился чудесный сын.
Все эти годы я Юлю часто вспоминал. Наши общие знакомые рассказывали, что когда она приходила к ним, то первым делом интересовалась, как я, говорила, что хотела бы увидеться.
Но я от встречи уклонялся, хотя мне тоже было любопытно взглянуть на нее. Но я не хотел разрушить образ той Юльки, которую безумно любил и с которой связан самый яркий отрезок моего жизненного пути. Да, Любовь – это великое счастье!..
У меня все время вертятся в голове слова из популярной песенки «Мишка, Мишка, где твоя улыбка…», но с другим, более близким мне именем:
Юлька, Юлька, где твоя улыбка,
Полная задора и огня.
Самая нелепая ошибка –
То, что мы расстались навсегда…
В любви нужно быть немного сумасшедшим, тогда эта любовь не забывается никогда!
О том, как я «грыз» гранит науки в институте, ничего примечательного вспомнить не могу. Ходил на лекции, играл в сборной по волейболу. Много читал. По-видимому, снова выручала способность быстро схватывать и запоминать.
Учителя были разные. Одни нравились, другие нет, но занятия пропускал редко. Можно сказать, что в целом к учебе относился более или менее серьезно, но без напряжения. Не хотелось огорчать родителей, которые помогали мне всем, чем могли – деньгами, посылками.
Посылкам радовался не только я, но и друзья, так как в них всегда были вкусные изделия: домашнее печенье, копченая филейка, перетопленный мед со сливочным маслом и какао. Все это быстро уничтожалось, и дней за десять до очередной посылки я уже переходил скромный образ жизни, потому что с деньгами всегда было туго, несмотря на повышенную стипендию. Так, на пятом курсе я получал 787 рублей в месяц, почти столько, сколько молодой специалист, окончивший, например, сельхозинститут.
И все же отдельные эпизоды, связанные со студенческой порой, как видите, капризная дама-память все же сохранила. Некоторый интерес, на мой взгляд, представляет языковая практика в Чадыр-Лунге (Молдавия) у гагаузов, язык которых весьма близок к турецкому.
Министерство Высшего образования с подачи института решило проверить на нас эффективность нового метода, и в один прекрасный день двадцать студентов четвертого курса в разгар летних каникул во главе с преподавателем турецкого языка Кямиль Кямилевичем Кямилевым были отправлены в захолустную Чадыр-Лунгу и расселены по частным квартирам для того, чтобы как можно больше находиться в языковой среде, то есть, общаться с местным населением, что должно было способствовать лучшему усвоению турецкого
Идея сама по себе заслуживала внимания, если бы подопытные ею прониклись. Но их интересовало другое – по возможности ничего не делать и, с учетом местных условий, получать максимум удовольствий. Первое место среди удовольствий удерживало виноградное вино, которое мы покупали ведрами, так как магазинное в бутылках стоило вдвое дороже. И еще: другой вместительной посуды у нас просто не было.
Хотя карточная система к тому времени уже была отменена, продукты в Чадыр-Лунге и цены на них не шли в сравнение с московскими и были значительно ниже. Поэтому они тоже пользовались повышенным спросом, особенно парное мясо, молоко, не говоря уже об овощах и фруктах.
Наш руководитель, которого мы между собой называли просто Кямиль, больше всего в жизни ценил спокойствие, поэтому все рассматривал с позиции, как бы чего не вышло. Ко мне, не знаю уж почему, относился с особым доверием. Возможно, потому, что в институт я пришел не со школьной скамьи, а успел побывать на фронте. Иногда он даже советовался со мной. Себе в выгоду такие отношения я не использовал, а вот попросить за других изредка позволял себе.
Институт наш находился рядом с парком «Сокольники». Весной, когда устанавливались теплые дни и зеленая травка так и манила к себе, что, отнюдь, не настраивало на учебный лад, я, по просьбе ребят, обращался к Кямиль Кямилевичу с предложением пойти на природу и там наглядно изучать турецкий. Он, прищурив глаза, с хитринкой смотрел на меня, но было видно, что ему тоже не хочется сидеть в душной комнате. К тому же он был не намного старше нас, и в нем тоже по весне усиливалось бурление в кровь.
-А если узнают? – спрашивал он, показывая пальцев наверх.
-Ну и что? Мы же не гулять идем, а изучать язык…
Минуту-другую он еще колебался, но, по-видимому, моя уверенность, что ничего серьезного не произойдет, передавалось ему, и он соглашался.
-Только тихо, чтобы никто не слышал.
И мы на цыпочках выходили. В парке ни о каких занятиях, разумеется, не могло быть и речи. Мы полностью оказывались во власти дурманящих запахов и красок весны.
В Чадыр-Лунге, вдали от начальствующего ока, демократизм Кямиль Кямилевича становился еще шире. Он охотно участвовал в наших посиделках, пил вино, с аппетитом уплетал жареную баранину. Результаты практики, мне кажется, его мало волновали, тем более, что оценивать их предстояло ему самому.
Поселились мы в гагаузской семье втроем – Леня Цейтлин, Валя Еременко и я. В комнате стояли две раскладушки и одна кровать, которую тут же занял наиболее разумный из нас Ленька, обладавший способностью хорошо устраиваться в любых условиях. В институте он тоже появился спустя месяц-полтора после начала занятий, и был зачислен без экзаменов, поговаривали, что по записке от самого Булганина, занимавшего тогда высокий пост в правительстве. Думаю, то была заслуга Ленькиного папы – известного в Москве юриста.
Жили мы втроем дружно. Не последнюю роль играло то, что у всех были разные вкусы, особенно, в еде. Например, когда за обедом дело доходило до второго, Валька как щирый украинец любил жирный кусочек, я обожал кости, которые обрабатывал так, что собакам после меня делать было нечего. «Бедный» же Ленька вынужден был довольствоваться одной мякотью. Судя по тому, что он ни разу не высказал по этому поводу недовольства и за милую душу уплетал филейные части, подобный расклад его явно устраивал.
Вообще, Ленька был фигурой любопытной. Как студент ничем не выделялся, с нетерпением ждал момента, когда получит диплом, чтобы забыть то немногое, что дал ему институт, и осуществить свою мечту – стать морским офицером. Что его привлекало в военной профессии, не знаю, но думаю, что прежде всего форма и приличная зарплата при сравнительно небольшой мозговой нагрузке.
Проблему со слабым зрением он решал так: когда нужно было пройти медосмотр, к глазному отправлялся я под его фамилией. Причем, мне предстояло решить непростую задачу – видеть на 0,8 и ни в коем случае на 1,0, поскольку в его медицинском досье стояла именно первая цифра. Между нами говоря, видел он на 0,6. Как мне удавалось останавливаться на нужной отметке, остается загадкой.
Свою мечту стать морским офицером Ленька осуществил. Морская форма ему в самом деле шла. Лет пять он прослужил на флоте, потом из-за злополучного пятого пункта, так он рассказывал, его уволили. Безработным ходил недолго, устроился в радиокомитет на иновещание, одно время был даже ответственным секретарем какой-то редакции. Не уверен, что как журналист он представлял собой большую ценность, а вот как администратор – да.
Когда же началась перестройка и потребовались люди с административно-хозяйственной хваткой, Ленька, достигший пенсионного возраста, быстро распрощался с радиокомитетом и подключился к бизнесу, с которым сих пор, несмотря на то, что разменял уже девятый десяток, расстаться не может, продолжает суетиться, что-то организовывать…
Я уже упоминал, что занятия в институте я, по возможности, старался не пропускать, но еще больше не любил опаздывать. Но однажды произошел такой казус. Накануне экзамена по истории Турции у моей знакомой, очень милой, замужней женщины, которой я симпатизировал, но не более того, был день рождения. Именинница с семьей проживала в доме напротив. Вечером собралась веселая компания. Пили, танцевали. Поскольку торжество могло затянуться, я, на всякий случай, захватил с собой ключи от квартиры. Они оказались весьма кстати – в свою келью я ввалился далеко за полночь в разобранном виде. Пьяненький, а помнил, что утром экзамен. Чтобы не проспать, решил завести будильник. Пошарил на столе – будильника нет. Искать по дому в такой поздний час не решился.
Спал я в ту ночь неспокойно, то и дело просыпался. Но видя, что на дворе еще темно, снова залезал под одеяло. Последний раз, когда открыл глаза, за окном уже светило солнце, стоял день. Ну, думаю, опоздал. Посмотрел на ручные часы, а они, как назло, стоят, забыл завести. Подбегаю к телефону, который находился на кухне, судорожно набираю цифру «100» – автоответчик «Время». Что-то невразумительное скороговоркой проверещало на другом конце провода. Так и есть, опоздал!
Начал быстро собираться, надевать на себя все, что под руками. Попил воды и стремглав выскочил на улицу, чтобы продолжить путь к метро «Маяковская». Что за чертовщина?- кругом тишина. В Благовещенском переулке, который переходит в Трехпрудный, дворник подметает тротуар. Значит, рано…
В Благовещенском я впервые обратил внимание на то, что испытываю какой-то дискомфорт при ходьбе. Вначале я отнес это за счет булыжников, которым был вымощен переулок. Но до этого я здесь ходил сотни раз, и ничего подобного не чувствовал.
На улице Горького я, наконец, соизволил взглянуть на ботинки: вот это да!… один коричневый, другой черный. Высота каблуков разная. Что делать? Не могу сказать, что я чересчур суеверный, но возвращаться назад не любил. А тут еще экзамен. Бог с ними, как-нибудь дотопаю в разных ботинках. Приезжаю в институт, а входная дверь еще заперта. Сел на скамейку и размышляю о превратностях судьбы, какие только фортеля она не выкидывает.
Постепенно стали появляться наиболее дисциплинированные студенты. Когда собралась небольшая группа, я спросил ребят, что на мне сегодня новое? Большинство заявило, что рубашка, кто-то назвал курточку. Ни у кого не хватило фантазии посмотреть вниз, на ноги, Правда, брюки тогда носили длинные и широченные, ботинки они закрывали. Пришлось продемонстрировать новый вариант обуви. Взрыв смеха разорвал утреннюю тишину.
Как и многие приезжие студенты, я периодически находился на грани банкротства, несмотря на регулярную помощь родителей. Но посылки, как я уже говорил, быстро, не без помощи друзей, исчезали. Если без деликатесов обойтись было можно, то финансовую пропасть, куда я регулярно попадал, засыпать было значительно сложней.
Но у меня имелась прекрасная «касса взаимопомощи» в лице тети Фаины – средней маминой сестры, которая жила в Серпухове, в часе езды от Москвы электричкой. Работала она одно время директором продовольственного магазина, потом заместителем директора, словом, не нуждалась.
Фаина была человеком удивительной доброты, хотя на ее долю выпало много всяких испытаний. Другой на ее месте мог бы сломаться. Покинув рано родительский дом и начав самостоятельную жизнь, ей пришлось пройти через все круги дантова ада. Чего только стоит трагедия с единственным пятилетним сыном…
Малыша, к сожалению, мне видеть не довелось, но рассказывают, что это был не по годам смышленый мальчишка с большущими серыми глазами, кудрявой головкой, напоминавшей юного Пушкина. Фаина и все, кто знал Леничку, не чаяли в нем души.
И вот неожиданно приходит беда: малыш во время игры нечаянно проглатывает металлический шарик. Начинается токсикоз. Местные врачи в Абдулино Оренбургской области, куда во время войны эвакуировалась почти наша родня, как ни старались, ничего сделать не смогли, и Леничка умер.
Со смертью сына жизнь для Фаины во многом потеряла смысл. Кроме одного – потребности еще больше о ком-то заботиться, кого-то любить. Перестал существовать для нее муж, отец Лени, к которому с самого начала не испытывала особой нежности. На «дно» Фаина, конечно, не опустилась, она продолжала с еще большей неистовостью трудиться, многим помогала, но боль от тяжелой утраты сына никогда ее не покидала.
В молодости Фаина была в полном смысле слова красоткой. Время и события, разумеется, наложили отпечаток, но к тому времени, когда она встретила серпуховского бонвивана Володю Графкина, все еще была хороша и могла рассчитывать на лучшую долю, нежели ту, что сотворила собственными руками. Но ее всегда отличала самостоятельность и в такой же мере непредсказуемость.
Высокий, стройный, с правильными, типично русскими чертами лица Володя Графкин, как бы оправдывая свою фамилию, ко всему прочему был еще сибаритом. К работе относился, как к неприятной обязанности, зато любил выпить. В пору нашего знакомства до алкоголика он еще не опустился, но к этому уверенно приближался. Фаина всячески старалась его перевоспитать, но…
Логическим завершением бесполезной борьбы явилось то, что в один прекрасный день (я грузил вещи сначала в машину, а потом в железнодорожный вагон) она Володю. оставила и переехала в Одессу, чтобы быть рядом со своей любимой сестрой, с которой она уже не расставалась до конца…
И вот, когда у меня наступал финансовый крах, я отправлялся к Фаине в Серпухов, обычно в субботу, чтобы остаться у нее на ночь и получить андулясьон по полной программе: накушаться, хорошенько отмыться и выспаться.
Фаина всегда радовалась моему приезду не только в силу своего природного гостеприимства и доброты, а еще и потому, что в моем присутствии Володя держал себя в рамках, не напивался, был подчеркнуто внимательным.
Перед отъездом Фаина неизменно спрашивала меня: «У тебя, наверное, нет денег?» Я многозначительно молчал, после чего она доставала 100, а иногда 150 рублей и вручала их мне. Я снова чувствовал себя Ротшильдом…
Увы, всему приходит конец. Быстро пробежали пять бурных и в то же время безмятежных студенческих лет. На финише пришлось немного подналечь, но зато результат оказался неплохим. Дипломная работа «Освобождение Боснии и Герцоговины от турецкого ига» была отмечена, как одна из лучших на факультете и рекомендована к печати в сборнике.
Во время защиты оппонент отметил, что читал мое сочинение с удовольствием, Больше всего его поразила образность языка. «Впрочем, это неудивительно, – добавил он, – так как «дипломант до института работал журналистом». Откуда он это взял, не знаю. Возможно, перепутал журналиста с… минометчиком. Вот так порой случайно оброненная фраза или слово могут стать пророческими…
Госэкзамены тоже прошли успешно, тем не менее, я был удивлен, когда узнал, что заработал диплом с отличием. Правда, это мало помогло, если не считать ощущения выполненного перед родителями долга. Я представлял себе, как они рады. Уж мама обязательно растрезвонит об этом всем знакомым и родным.
Дипломы и направления на работу выдавала специальная комиссия, возглавляемая моим давнишним «другом», директором института. Еще в комиссию входили пара преподавателей с громкими званиями и титулами и несколько незнакомых, очень деловых и серьезных, я бы даже сказал, угрюмых людей. Это были покупатели студенческих душ. Перед распределением они вызывали некоторых на собеседование. Я этой чести не удостоился, что было не очень хорошей
Длинный стол, за которым восседали вершители наших судеб, как положено, был накрыт зеленым сукном, что должно было означать торжественность момента. Не знаю, как встречали других выпускников, но когда появился я, на какое-то мгновенье установилась неестественная тишина, большинство членов комиссии с преувеличенным вниманием изучали лежащие перед ними бумаги и на меня даже не взглянули. Было ясно, что все заранее расписано, а вызов «на ковер» – не более как формальность.
У каждого молчания есть свой предел. За пять лет учебы директор института, насколько мне было известно, ни разу не дал повода заподозрить его в сентиментальности. Но мне показалось, что когда он предложил мне работу преподавателя французского языка в школе, он испытывал некоторую неловкость, смотрел не на меня, а как бы сквозь.
Французский был у нас вторым языком, и хотя изучал я его, так же как турецкий, все пять лет, на школьного учителя явно не тянул, тем более, что в подобной роли даже мысленно я себя не представлял. И меня вырвалась сакраментальная фраза, мгновенно облетевшая институт и долго гулявшая по его коридорам:
-А почему не преподавателем физкультуры? Я по утрам делаю зарядку!..
Ни один мускул не дрогнул на лицах членов комиссии, ни одной полуулыбки.
-К сожалению, ничего другого мы вам предложить не можем. Можете взять свободный диплом, – подвел итог беседы председатель комиссии.
Свободный диплом означал катись на все четыре стороны, устраивайся сам. О таком варианте мечтали многие выпускники других вузов, так как обязаны были, как молодые специалисты, отработать три года там, куда их пошлют – своеобразная дань за бесплатное обучение. Но специальность страноведа по Турции – весьма специфическая, потребность в ней ограничена. Попробуй устройся сам, если, конечно, нет «сильной руки». Такой руки у меня, увы, не было, но свободный диплом пришлось все-таки взять.
Не надо забывать время, когда все это происходило. 1951 год. Борьба с космополитами, слава богу, бесславно почила в бозе, но во властных коридорах уже готовилась другая, еще более антисемитская кампания – «дело врачей». Воздух до предела был накален. А тут еще какой-то Гольденшлюгер усложняет и без того нелегкую жизнь.
Можно понять и мое состояние. Ладно бы, в чем-то провинился. Так, нет же. Диплом с отличием, бывший вояка, награжден орденами и медалями, другие анкетные данные тоже вроде в порядке, не считая… Но в этом моей вины нет…
Я представил себе реакцию мамы и папы, узнай они в каком положении я оказался. Но я написал, что буду пытаться поступить в аспирантуру. Правду я рассказал много лет спустя, когда она потеряла свою актуальность.
Поскольку я обещал говорить все, как было, считаю необходимым сказать несколько добрых слов в адрес директора института, который после знаменательного распределения старался хоть немного загладить свою вину. Ученый совет под его руководством дал мне аж три рекомендации в разные аспирантуры – МГУ, пединститут и в Институт Востоковедения Академии Наук. Правда, из этого ничего не получилось: везде были свои кандидаты, соображения. Мои документы под разными предлогами даже не рассматривались.
И вот тут-то во весь свой исполинский рост встал вопрос «Что делать?». Но поскольку тех, кто в свое время пытался на него ответить – Чернышевского, Ленина и им подобных, в живых уже не было, то никто не мог дать мне дельный совет. И я ринулся искать работу. Как слепой щенок тыкался в различные учреждения, получая всюду от ворот поворот. Никаких громких слов при этом не произносилось, наоборот, все обставлялось в самой вежливой форме, но суть от этого не менялась. Отказы были удивительно похожи друг на друга, поэтому расскажу лишь об одном.
Кто-то мне сказал, что в Комитете радиовещания при Совете Министров СССР требуется специалист по Турции, и дал телефон. Я позвонил.
-Здравствуйте, мне сказали, что вам нужен человек, знающий турецкий язык?
-Да, нужен. А где вы до этого работали?
-Еще не успел. Только что окончил институт Востоковедения.
-Прекрасно. Когда бы вы могли к нам зайти на переговоры?
-Хоть завтра!
-На кого выписать пропуск?
Я медленно диктую непростую свою фамилию, имя и отчество, чтобы собеседник успел записать. После этого наступает пауза, которой, по моим подсчетам, хватило бы на то, чтобы заполнить еще треть анкеты. Но, по-видимому, попался малоопытный кадровик, и он никак не мог сообразить, как выкрутиться из возникшей ситуации. В конце концов находит:
-Борис Исаакович, завтра перед выходом вы нам обязательно позвоните, мало ли что…
Не надо обладать дедуктивными способностями Шерлока Холмса, чтобы догадаться, чем закончится спектакль. Тем не мене было интересно узнать его концовку. С нетерпением дождался я утра следующего дня. Звоню.
-Борис Исаакович, вы уж нас извините. Произошла накладка. Оказывается, мы еще накануне взяли на работу опытного тюрколога…
Мой собеседник был явно неискушенным кадровиком, потому что поднаторевшие на таких делах его коллеги из других ведомств первым делом интересовались фамилией и, услышав ответ, тут же заявляли, что вакансий нет и в ближайшее время не предвидится.
Раз за разом я все больше убеждался, что устроиться по специальности не удастся. Начал подумывать о любой работе, например, администратора в каком-нибудь захудалом театра или осветителем. Все-таки, рядом с искусством.
И вдруг, когда все вокруг окрасилось в безысходно-темные тона, пришло спасение из Центрального государственно архива СССР, куда я, не помню, с чьей уже подачи, тоже позвонил на авось. Им требовался молодой специалист для работы в Таджикистане. Моя неблагозвучная фамилия их не смутила. По всей вероятности, они не могли найти человека, согласного оставить Москву и отправиться к черту на рога за тридевять земель. Но меня устраивал любой вариант, лишь бы работать.
О турецком языке во время собеседования даже не упоминалось. Я знал, что таджикский относится к группе «фарси», то есть родственный с персидским, но свои лингвистические познания демонстрировать не стал, а также интересоваться, чем мне предстоит в Таджикистане заниматься. Не до жиру быть хоть как-то живым…
А закончить главу хочу вот чем. Я очень рад, что пройдя через толщу обид и несправедливостей я не озлобился, сумел сохранить веру в людей и оптимизм. Что ж, на этот раз поймать птицу-призрак – птицу удачи мне не удалось. Посмотрим, «что день грядущий мне готовит?». С таким настроением я отправился в далекий, неведомый Таджикистан…
Продолжение следует.
Опубликовано 20.11.2016 23:37