Tag Archives: Нехама Лифшиц

Юдит Аграчева. Волшебная мелодия

Если ангел, не ведающий ни боли, ни страха, ни восторга, запоет вместе с Рут Левин, он через минуту-другую, смутившись, отступит в глубь сцены и, посрамленный, исчезнет. Исчезнет совсем, ибо ему откроются боль, страх и восторг, с которыми ангел не справится.

Когда поет Рут, закрывая глаза или устремляя взор в никому, кроме нее, не видимое пространство, мерно раскачиваясь, словно тело ее – не тело, а легкий, тоненький проводок, соединяющий, трепеща и светясь, сушу и воду, небо и землю, жизнь и смерть – цепенеет и смирно укладывается у ног ветер, в полуобмороке утихает и обвисает листва, обрывая бег, обмирают ошалевшие облака.

– Еще? – осторожно спрашивает певица.

А ответить нельзя, и невозможно даже кивнуть, потому что воспаленное сердце пульсирует в горле.

Рут Левин

Моти Шмит, скрипач, дирижер, композитор, преподаватель музыкальной академии Рубина, близкий друг Рут Левин, уверяет, что она поет голосом исчезнувшей Атлантиды, голосом пепла, голосом памяти об уничтоженном европейском еврействе.

Рут Левин поет на идише. Еще – на иврите, французском, английском, русском. У тех, кто слышит Рут, смешиваются, возвращаясь к первоисточнику, языки, теряется ощущение времени, связь с реальностью. И никто, подсказывает душа, не держит нас здесь, на земле, и ничто не мешает подняться вслед за голосом Рут, и никого не жаль, и ничего не страшно. Лишь бы не потерять этот голос, лишь бы он не растаял, лишь бы дослушать. И тогда умереть, или вечно жить, или невечно, или – все одно, только бы пела Рут.

Лейбу Левин

Ни одна фотография Рут ни в малейшей степени не отражает игры красок, штрихов, теней постоянно меняющегося лица. То девическая стеснительность, то колдовское всеведенье, – она неузнаваема, неуловима, красива всегда неземной, то Богом, то дьяволом дарованной красотой.

Слово «папа» в рассказе Рут встречается чаще всех прочих слов. И в местоимении «я» тоже слышится «папа», и в имени сына, и в молчании, и в неожиданно детском безудержном всплеске смеха, и в дрожи тоненьких пальцев, и в быстро сбегающих вниз, по щекам, слезах, поспешно прячущихся под безупречно вычерченными скулами.

– Душа Лейбу Левина, – шепчет Моти, – переселилась в Рут.

Я смотрю на него вопросительно, но его не смущает мой взгляд. Он кивает, подтверждая им сказанное, и растерянно пожимает плечами, сообщая тем самым, что он лишь подчеркивает очевидно свершившийся факт, не смея его комментировать…

В феврале 1983 года Лейбу Левин ушел в мир иной. В тот же миг или несколько позже – через мгновение, растянувшееся на траур и скорбь, – нашему миру явилась певица Рут Левин, равных которой нет.

– Я думаю, папа хотел, чтобы я стала его продолжением, – говорит Рут, – чтобы я пела так, как пел он…

«Мой отец был художником слова, – писала Рут. – Чтец и певец на идише, композитор, он пользовался в тридцатых годах огромной популярностью в еврейских литературных кругах Румынии, в многочисленных городах и местечках, где выступал с гастролями, читая гениальные басни Штейнберга, прозу Переца, Надира, Шолом-Алейхема, стихи Хальперна, Магнера, Левика, Луцкого. Иногда стихи сами ложились на музыку, и он исполнял их как песни. До сих пор я встречаю в Израиле стариков, у которых светлеют глаза, едва я упоминаю папино имя. «А, Лейбу Левин? Это было да-а…»»

В 40-м Лейбу Левин оказался в СССР. В 41-м ушел на фронт. В 42-м, отозванный с фронта в числе бывших румынских граждан, оказался в трудармии на Урале. И в том же году – в ГУЛАГе, где по обвинению в шпионаже провел четырнадцать лет. Все родные Лейбу Левина погибли в Транснистрии.

Лейбу Левин

– Моего дедушку с маминой стороны расстреляли в 37-м, он был, кажется, меньшевиком, – вспоминает Рут. – А бабушка, жена врага народа, врач, оказалась, естественно, в лагере. Проходя мимо штабелей трупов, она обратила внимание на еле заметное шевеление. Кто-то еще дышал. Она вытащила несчастного, выходила и, освобождаясь в 44-м, оставила ему среди прочих своих вещей фотографию дочери. Спасенным был мой будущий папа. Приехав в Москву в 56-м, он женился на маме, дочери своей спасительницы. Подробности этой истории мне рассказала Нехама Лифшицайте, с которой я занимаюсь сейчас интерпретацией еврейской песни. Папа вместе с Нехамой выступал какое-то время. И она не догадывалась, что он был композитором. Папа не знал нотной грамоты. Он самозабвенно любил стихи, они у него обрамлялись мелодией и так обретали цельность… В лагере папа повторял свой репертуар, и потому только не умер. Дома он записывал свои песни на магнитофон, – аккомпанемент он выводил голосом…

Лейбу Левин вынужден был уйти со сцены вследствие лагерной травмы. Он поседел, потеряв возможность даже редких контактов со зрителями. Но дома песни звучали всегда. И всегда висел на стене групповой снимок расстрелянных еврейских деятелей культуры. И всегда, в каждом слове и каждом вздохе, звенела цифра шесть миллионов.

В 72-м Лейбу с семьей приехал в Израиль, полагая, что здесь зазвучит с новой силой, во всей красоте язык уничтоженной в СССР еврейской культуры. Но здесь идиш был не в чести, здесь презирали галут, стеснялись своих ашкеназских корней. За десять лет жизни в Израиле Лейбу Левин выступил всего десять раз.

Дочь Лейбу Левина

– Я не мыслила себя певицей, – говорит Рут. – Я всю жизнь рисовала и надеялась оформлять папины книги. В московском детстве я жила как бы в двух мирах: школа, подружки, пионерские сборы – все это казалось важным и интересным, но в то же время перед глазами был папа, который всегда сочинял стихи, всегда пел. Папины песни – они были живыми существами, населявшими дом, мир, вселенную. Я их знала в лицо, отличала их, каждую, по цвету, по мимике. Я чувствовала, что одна из них мне сейчас подмигнет, вторая – пустится в пляс, третья – заплачет, застонет. Я видела, как они затихали и теснились в момент появления новой песни.

Папа писал и мне лично стихи, смешные, веселые, на литературном, несколько вычурном, высоком русском, а я ему отвечала, тоже стихами, которые лились легко, поскольку были естественной формой общения с папой.

Возвращаясь из пионерского лагеря, я привозила новые песни. Папа слушал меня серьезно, хмурился, если его раздражала манера пения, принимался петь сам. Он не объяснял и не мог объяснить, как надо петь. Он показывал.

В Израиле я закончила семинар для преподавателей живописи и поняла, что по специальности работать не буду. Тут подвернулась любовь, а объект любви учился в Иерусалиме лингвистике. Я немедленно поступила в тот же университет и с отличием закончила французское отделение. Папа умер во время моих экзаменов.

Когда я осознала, что папы нет, я обнаружила себя в невесомости… Я оторвалась от земли и словно повисла, не чувствуя тела, не чувствуя ничего. Вокруг был густой туман, застилающий зрение, заглушающий слух. Не касаясь ногами земли, я пребывала в безвольном, безжизненном состоянии, не опускаясь, не поднимаясь, не ощущая себя, не понимая, что происходит.

Я запела, не осознавая процесса, не формулируя никакой цели. Просто пришла к учительнице вокала Зимре Орнат, исполнила несколько папиных песен. Она стала со мной заниматься, и через год мы с ней отправились с программой, посвященной творчеству Лейбу Левина, по Израилю.

Один из наших концертов проводил режиссер, актер, хореограф Биньямин Цемах, брат основателя «Габимы» Нахума Цемаха. После концерта он пригласил меня на курс идишской драмы, который он вел в Бар-Иланском университете.

Я отказалась. Через неделю что-то толкнуло меня, я пришла в Бар-Илан. Никого не нашла и ушла. Но меня охватило волнение, поначалу неясное, потом прояснившее картины детства, когда папа ставил спектакли с моим участием в драмкружке нашей немецкой спецшколы. Я вспомнила, как легко мне было на сцене, как просто – легче и проще, чем в жизни. Меня вновь подняло неведомой силой, привело в Бар-Илан, я нашла Биньямина Цемаха. Следующая картина, освещенная памятью, – роль Миреле в спектакле по пьесе Ицхака Мангера «Хоцмах-шпиль». Я играла девочку, которая ищет волшебную мелодию, завещанную ей отцом. Она находит ее, и эта мелодия ее спасает.

Я физически чувствовала, как рассеивается туман, как ко мне возвращается зрение, слух. И вот я уже стою на своих ногах, и я чувствую, что стою…

«Чем был для меня Мангер? – писала Рут. – Он был воплощением всего того, чем папа жил и дышал. Он связан для меня с папиными песнями, которые я исполняла на концертах. И всегда у меня было ощущение, что я дотрагиваюсь до чего-то особого, очень живого, горько-сладкого, как сам идиш, и пронизанного сиянием звезд, вишневым цветом и дорожной пылью. Самые простые слова расцветают у него под пером, и ты то смеешься, то плачешь и не можешь оторваться от этого чистого источника поэзии, завороженной полетом золотой павы – символа мечты о любви и красоте».

Прошли годы. Оставив театр, Рут посвятила себя только пению. В 90-м году она дала несколько гастрольных концертов в Москве и Черновцах – на той же сцене, где выступал когда-то Лейбу Левин.

– Что-то случилось во время этих концертов, – вспоминает Рут. – Я пела для тех, кто любил и помнил отца. Я чувствовала себя то продолжением папы, то им самим, то вдруг понимала, что я – уже не он, но что – я, понять еще не могла…

Рут Левин

– С тех пор я прорываю себе какой-то свой путь, – говорит Рут, – пою уже не только папины песни и не только на идише.

– Почему «прорываю»? Не случайно ли это слово?

– Нет, путь очень труден. Долгое время меня воспринимали исключительно как трагическую певицу. Я выступала только в дни траура и памяти о погибших. Это было непосильное бремя, но я не имела права избавиться от него. Лишь после встречи с концертмейстером Региной Дрикер произошел какой-то прорыв. Я вышла на другой уровень. Выступала в Америке, где записала диск, в Германии, Франции.

– Что дала эта встреча?

– Регина оказалась соратником, единомышленником. Я перестала чувствовать себя совершенно одной во власти безумия. Мамы больше нет. Моя сестра по маме и брат по отцу далеки от моих безумных идей…

– Почему же безумных, Рут?

– Потому, что я продлеваю жизнь после смерти! Я не хочу сейчас, вот так, к слову, говорить о реинкарнации, но я уверена: пока я пою – живет папа и не исчезает то, что создано им…

– Она разговаривает с отцом, – не выдержав чуть затянувшейся паузы, Моти вступил в беседу и выплеснул то, что представлялось ему крайне важным. – Признай, Рут поет совершенным, а значит, вложенным в нее Богом голосом. Не требуя никакого специального оформления, этот голос, – ты же почувствовала! – проникает в душу естественно, словно душа всегда искала именно этой формулы, именно этих тонов. Такие вибрации нельзя отработать, их искусственно вызвать нельзя. Все рациональные объяснения разбиваются о ее голос, о дар нездешнего происхождения. Поверь, она получает сигнал и воспроизводит его, без напряжения, без осмысления. Она не может знать, как следует управлять им, потому что здесь, на Земле, никто не может этого знать. Она подходит к портрету отца и получает ответы на все вопросы. А если не получает, то, плача, кричит: «Что ты от меня хочешь? Что я еще должна сделать?»

И снова я бросила на Моти взгляд, полный сомнения: не играет ли он словами, не пережимает ли с благоговейными чувствами, не переходит ли грань, за которой трагедия оборачивается фарсом?

Нет. В глазах Моти стояли слезы, рука, дрогнув, тянулась к платку.

– Это не так, – резко, сухо отчеканила Рут. – Последний раз я разговаривала с отцом десять лет тому назад. Папины интонации, папины песни – все вошло в кровь, но я уже не пытаюсь его заменить собой. Я начала петь от боли, это правда, но теперь я пою потому, что не петь не могу. Мне близка папина интерпретация, но я уже самостоятельна, независима, я уверена в том, что я делаю.

– Как так вышло, что дочь Лейбу Левина обрела уверенность, ощутила себя певицей Рут Левин?

– Не знаю. Но это случилось. У меня нет ответа, – отрезала Рут.

И стала рассказывать о том, как вела дневник, фиксируя не столько события, сколько свои ощущения. Потом пришел драматург, предложил сделать пьесу о Рут, и сделал. Пьеса Рут не понравилась, но привлекла идея. Текст был переписан, и родился музыкальный моноспектакль об идише, о Рут, о папе, о сыне Рут Левочке.

– Дело в том, – объясняла Рут, – что в папиных записях нашлись ноты «Либелиделе» – «Песенки о любви». Видимо, кто-то записал их по его просьбе. Но мне точно известно, что папа не писал музыку просто так, без стихов. Стихи найти не удалось. И вот, спектакль вышел о том, что идиш – это и есть та песенка о любви, слова которой потеряны…

Лева Левин

Рут позвонила на следующее утро после встречи, сообщила, что не рассказала самого важного.

– Биньямин Цемах, завершив уже курс в Бар-Илане, пригласил меня для участия в спектакле «Ойцрес» – «Сокровище», – неслось издалека, выпрямляя и крепко скручивая в проволочный проводок казавшиеся поначалу сумбурными, обрывочными, случайными воспоминания. – В тот период я научилась уже ходить по земле, но эта земля, – и я помнила об этом ежесекундно, – была кладбищем. Привычная к боли, тоске и безнадежной утрате, я, стиснув зубы, словно бродила между могил, уверенная, что это моя судьба – существовать в кошмаре, в пекле, в аду. Но вдруг один из актеров, игравших в том же спектакле, с удивлением меня выслушав, возразил.

Он был молод и он знал идиш с детства, он пел и играл на идише, он читал на идише, преподавал, – и он мог смеяться! Он жил легко, не чувствуя неразрывной, сжимающей сердце связи с погибшим еврейством, с исчезнувшей Атлантидой.

– Идиш – это не смерть, – убедил он меня, – это жизнь!

C cыном Левой

Шок от этих слов вывел меня из многолетнего оцепенения. Я как будто по тоненькой досточке, осторожно, не веря еще в иную форму существования, перебралась из края мертвых в край живых. Обернувшись, я не потеряла из виду мир идиша, – я просто его увидела с другой стороны.

Думаю, тогда я и стала не только дочерью своего отца, но собой, Рут Левин, у которой пять с половиной лет назад родился сын Левочка… У Левочки чистый голос, он прекрасно поет…

(журнал-газета «Мигnews», № 15, август 2000)

Опубликовано 04.01.2018  13:04

Владимир Шаинский (1925–2017)

Пожалуй, нет в нашей стране человека, который при имени «Владимир Шаинский» не улыбнулся бы, не вспомнил про Гену с Чебурашкой, про Облака, про самого композитора, веселым мячиком скачущего по сцене. Да, он был такой – жизнерадостный, активный, заводной, безудержно хулиганистый и резвый. Сам про себя говорил, что счастливый, а дата смерти ему не известна. Но как Шаинский оставался таким, прожив 92 года?

Коренной киевлянин, появился на свет 12 декабря 1925 года, с 9 лет учился играть на скрипке во дворце пионеров, а уже через год оказался в 4-м классе спецшколы при Киевской консерватории, хотя родители были далеки от музыки: отец – химик, мать – биолог.

Владимир Шаинский | Русаргумент

Во время Великой Отечественной войны семья эвакуировалась в Ташкент. Владимир Яковлевич продолжал учебу в Ташкентской консерватории, а в 1943 году ушел в Красную Армию, служил в Средней Азии, в полку связи. Там же и первую песню сочинил, на стихи своего друга – о военных связистах.

В 1945 году – Московская консерватория, оркестровый факультет, затем три года работал с Утесовым в его оркестре, позже преподавал в музыкальной школе скрипку. И не переставал сочинять музыку, потому логичным было его поступление в 1962 году на композиторский факультет в консерваторию Баку. Окончив, вернулся в Москву. Тут его композиторская биография круто устремилась ввысь: написал более 400 песен для знаменитых исполнителей, а значение песни для детей трудно переоценить. Шаинский для всех малышей нашей страны в течение более чем 40 лет был и остается столь же важен, как Барто, Маршак, Чуковский.

Владимир Шаинский | Delfi

С 2000 года началась жизнь Владимира Шаинского на несколько государств: жил в Израиле, получил гражданство страны, переехал на юг США, в город Сан-Диего, имел вид на жительство, при этом часто приезжал в Россию и с ностальгией говорил об Украине.

Несколько лет назад проявилась онкология, однако это совершенно не мешало Шаинскому оставаться веселым и общительным человеком, как на протяжении всей его музыкальной жизни.

Музыка

Еще учась в консерватории, в 1963 году, Владимир Яковлевич Шаинский написал свой первый струнный квартет, а через два года – симфонию. Он всегда любил творчество П.И. Чайковского и старался отгадать секрет его музыки, сам желал успеха в области классики.

Владимир Шаинский | Открытый урок

Владимир Шаинский не раз говорил о том, что считает себя частью еврейской культуры, а его музыка рождалась из мотивов клезмера – народной еврейской мелодики. Были и песни, написанные для исполнения на идише. Хотя в серьезных классических произведениях композитора чувствуется традиция европейской школы. Но ключом бьющее жизнелюбие, страсть к озорству, любовь к детям-дошколятам и неуемный темперамент пересилили все его старания быть серьезным.

Владимир Шаинский с детским хором | Музей музыки

Однажды, придя на студию грамзаписи «Мелодия», в отдел симфонической музыки, Шаинский так активно требовал директора студии, что испуганная заведующая отделом пожаловалась на него Юрию Энтину, в то время заведующему детской редакцией. Тот пошел знакомиться со столь странным композитором. Это была историческая встреча. Шаинский претендовал на роль классического сочинителя и тут же, в течение 5 минут, напел Энтину на его стихи про мальчишку Антошку забавную песенку.

С ней они и поехали на студию «Союзмультфильм», где тогда делали всем известный журнал мультиков «Карусель». Да, и заставка к журналу тоже была придумана Шаинским! Так появились первые его детские песни и начался его рост как композитора. Позже, начиная с 1970-х годов, для детей были написаны опера «Трое против Марабука», мюзиклы «Аз, Буки, Веди», «Путешествие Нильса» и другие большие музыкальные произведения.

Владимир Шаинский | MuzzTop

Но Шаинский не был бы Шаинским, если б остановился на чем-то одном. Он, как и его Кузнечик, спешил жить и радоваться жизни в музыке, делая заметно счастливее жизнь маленьких слушателей. Владимир Яковлевич писал музыку для мультфильмов: «Чебурашка», «Шапокляк», «Катерок», «Крошка Енот», «Трям! Здравствуйте!» и многих других. До сих пор помним и мелодии для кино: «Анискин и Фантомас», «Завтрак на траве», «Школьный вальс», «Финист — ясный сокол».

Темперамент Шаинского заставлял его жить на полную мощь: слушать свой внутренний голос, писать песни для детей и взрослых, выступать на концертах, играть, пусть эпизодические, но все же роли («ДМБ», например). Даже фото музыканта отражают его жизнерадостность, а видео с концертов демонстрируют увлеченность своим делом.

Владимир Шаинский | Muzcentrum

Шаинский был членом Союза композиторов СССР, Союза кинематографистов СССР и многих других организаций…

Владимир Шаинский награжден орденом «За заслуги перед Отечеством» IV степени, Орденом Почёта, Орденом Дружбы, нагрудным знаком «За заслуги перед польской культурой» (Польша, 1974 год). Он получил Государственную премию СССР, Премию Ленинского комсомола, звание Народного артиста РСФСР, Заслуженного деятеля искусств РСФСР и много других.

Личная жизнь

В молодости Шаинский старался стать успешным композитором. А вот к жизни в быту или семье был совершенно не приспособлен, оставаясь большим ребенком. Он мог отработать не один концерт в день, но не умел заколачивать гвозди или готовить себе обед. Прекрасно ладил с мальчишками и девчонками любого возраста, а свои дети появились поздно. Если рядом с ним вдруг оказывался инструмент, то через пару-тройку минут шумная компания превращалась в дружный хор, угадывающий песню композитора по первым же нотам, а сам он веселился при этом больше всех.

Владимир Шаинский с детьми | Родители

Женился очень поздно, в 46 лет, причем на очень юной девушке Наталье, на 25 лет моложе себя. Появился сын Иосиф (1987 г.р.). К сожалению, семья не сложилась, но сын старается поддерживать связь с отцом. Сейчас у него уже подрастают свои дети – внучка композитора Алиса и внук, родившийся в 2015 году. Иосиф Владимирович окончил Институт радиоэлектроники, живет в Израиле и довольно далек от музыки.

Когда личная жизнь совершила еще один крутой поворот, и музыкант женился вторично, в 58 лет, все родственники были в изумлении – жена Светлана оказалась младше на 41 год! И здесь семье многолетней жизни не пророчили, а получилось совсем наоборот: более 30 лет в браке, двое детей.

Владимир Шаинский с женой Светланой | Домашний Очаг

Второй сын Шаинского – Вячеслав (1987 г.р.) – учился в Институте современного искусства, стал звукорежиссером, сейчас живет в Москве, преподает в аудиошколе диджея Грува курсы теории музыки и ее создания, но сам композитором так и не стал. Дочь – Анна (1991 г.р.) – уехала в Америку вместе с родителями, там закончила сначала колледж, затем Калифорнийский университет, получила профессию, связанную с компьютерами. Вероятно, быть композитором, да еще таким, которого любят дети – самые чуткие слушатели, – это дар, который получает далеко не всякий человек.

Молодая жена оказалась не только мудрой и верной, но и отличной помощницей мужа – она стала его переводчиком (Шаинский совершенно по-детски не хотел учить другой язык), его директором, решая все проблемы, а они возникали, и не раз; его диетологом и сиделкой в тяжелые времена операций и реабилитации, когда он чуть не умер, но сумел выкарабкаться из лап тяжелого недуга.

Владимир Шаинский с семьей | MyJane

Последние годы Владимир Шаинский с женой чаще жили в своем доме в Сан-Диего, приезжал в Москву, охотно отзывался на приглашения по стране, встречи с юными почитателями его музыки, причем играл всегда, даже на расстроенном инструменте, заряжая своей энергией зал.

Смерть

Когда позволяло здоровье, Владимир Шаинский катался на лыжах, коньках, велосипеде, много плавал, даже в проруби, всегда любил повеселиться в дружеской компании, причем, неважно, взрослые это или дети. А про себя говорил так, как скажет только очень жизнерадостный и мудрый человек:

«Да, я счастливый. Молодость держала в рамках, а теперь – делай, что хочется. Я старый совсем, мне можно!»

Владимир Шаинский умер 26 декабря 2017 года в США на 93-м году жизни. Пару лет назад врачи поставили ему неутешительный диагноз – рак желудка. Однако операция, сделанная в 2015 году американскими онкологами, позволила немного продлить жизнь Владимиру Яковлевичу.

Источник

Песня Владимира Шаинского на стихи Иосифа Керлера (идиш). Исполнила Нехама Лифшиц. В. Шаинский писал музыку и на стихи других идишских поэтов: Мойше Тейфа, Арона Вергелиса.

Опубликовано 27.12.2017  04:29

***

Белорусы скорбят…

Из комментов на talks.by (26.12.2017):

patrio-12: Великий композитор – славное наследиеCнимаю шляпу.

Красный командир: Позитивный человек был… земля пухом.

limbonicartЗадорный дед был, лет пять назад по ящику показывали, как рюмку водки, стоя на одной ноге, погусарски заливал с шутками-прибаутками.

Пухлый_Шмель: Человек прожил достойную жизнь. ВСЕ советские детишки знали его песенки. Даже, по-моему, знаменитая песня про КВН «Снова в нашем зале» – тоже его. Очень жаль…

ttolik: Уходит музыка, остаются только говорящие головы. Мы всегда будем его помнить, мы  поколение, выросшее на его музыке.

aлександр_talks72: А замены таланту нет. Прискорбно. Соболезнование родным.

lips_wg: Вялiкая i цяжкая страта… Ад iмя дзяцей i дарослых вялiкае яму дзякуй за яго сонечныя i жыццярадасныя песнi. У песнях ён застаецца з намi i будзе жыць вечна – ён сам сабе пры жыццi паставiў такi памятнiк. Сумна, але кампазiтару, артысту, чалавеку – апладысменты!

Добавлено 27 дек. 12:02

12 августа, день казни членов ЕАК

Предлагаем вниманию читателей belisrael.info отрывки из книги Эстер Маркиш (1912–2010), вдовы поэта, арестованного 27.01.1949 и расстрелянного 12.08.1952. С 1972 г. Э. Маркиш жила в Израиле, книгу «Столь долгое возвращение…» написала в 1974-м.

Шестидневная война на Ближнем Востоке всё расставила по своим местам в психологии российского еврейства. Шесть дней понадобилось для этой расстановки – столько же, сколько понадобилось израильтянам, чтобы разбить арабские армии в Синае, на Голанских высотах и на Западном берегу Иордана.

Война не была неожиданностью для наблюдателей и политиков. Она была завершением длительной, многотрудной подготовки. Результаты войны, столь удивительно сказавшиеся на судьбе российского еврейства и приведшие к массовому исходу евреев из СССР, также нельзя назвать внезапным. Им предшествовал относительно благополучный период, последовавший за смертью Сталина: пресловутая «оттепель», возвращение из лагерей и тюрем уцелевших сионистов. Потом наступило подавление возникшего было свободомыслия. (…)

Начиная с 6 июня 1967 мы не отходили от приемника ни днем, ни ночью. Советские газеты кричали о «победоносном наступлении» арабских армий, но, зная почерк «отечественной» прессы, этим сообщениям мало кто верил. Первый же намек о «выравнивании» линии фронта сигнализировал о том, что арабы побежали. Евреи открыто ликовали, говорили друг другу: «Наши там наступают!» Когда над Израилем нависла военная угроза, очень многими среди российского еврейства был сделан категорический выбор: «Израиль – это родное, Россия – это в лучшем случае двоюродное, а то и вовсе чужое». Так рассуждали не только те евреи, которые уже тогда решили свою судьбу: вырваться в Израиль. Так рассуждали и те, кто на работе утверждали обратное, а вернувшись домой прилипали ухом к своим радиоприемникам, говорящим шепотом, – чтобы соседи не услышали. (…)

С 63—64 года мы стали бывать на приемах в Посольстве Израиля в Москве. Уходили мы оттуда подавленными: словно бы покидали родину и возвращались на чужбину. Связь с Израилем стала, однако, реальным фактором, и это укрепляло нас.

Война 67 года окончательно взломала наслоения пятидесятилетнего страха. Израиль постоит за нас, Израиль не бросит нас, евреев, в беде! Нужно только получить вызов из Израиля – и начинать. Нам не предстояло шагать в темноте – начало пути было открыто и освещено такими, как поэт Иосиф Керлер, певица Нехама Лифшиц. Им было трудно – они были одними из первых. Они-то шагали в темноте по этому новому, невиданному пути – пути борьбы с Советской властью за свои права, которых эта самая власть их начисто лишила. (…)

Летом [1971 года] мы получили второй отказ, восприняли его спокойно, в тот же день опротестовали. А 12 августа – в 19-ю годовщину гибели Маркиша – мы с Давидом решили устроить демонстрацию. Долго обсуждали место демонстрации – и остановились на Приемной Верховного совета, не в самом здании, а против входа в него, в самом центре Москвы, у самой Красной площади. После некоторых колебаний мы решили демонстрировать протест с желтыми шестиконечными звездами на груди – такие звезды на грудь евреям навешивал Гитлер. Надеть в Москве желтые звезды – дело в высшей степени рискованное: власти очень не любят, когда им напоминают о тоталитарной основе их режима. Мы, однако, рассчитывали на то, что, будь мы арестованы именно 12 августа – это привлечет к нашему несчастью мировое общественное мнение, это заставит Советы отпустить нас. Сам Маркиш помог бы нам в день своей гибели.

Перец Маркиш с группой еврейских литераторов. Сидят: слева направо – Лейб Квитко, Дер Нистер, Шахно Эпштейн, Перец Маркиш. Стоят: слева направо – Абрам Каган, Фельдман, Меир Даниэль. Киев, 1927 г.

Операция была нами тщательно продумана. Мы должны были явиться в Приемную к открытию, вручить дежурному письмо. В письме сообщалось, что мы собираемся демонстрировать в знак протеста против насильственного удержания нас в СССР, а желтые звезды – напоминание о том, какие чудовищные жертвы принес еврейский народ фашизму и антисемитизму. В письме указывалось также, что мы избрали для демонстрации это место и этот день, потому что у Маркиша, погибшего девятнадцать лет назад, нет могилы, куда бы мы могли придти.

На первом совещании еврейских писателей. Сидят: слева направо – Ицик Фефер, Изи Харик, Александр Фадеев, Перец Маркиш, Яков Бронштейн. Стоят: слева направо – Шмуэль Годинер, Нотэ Лурье, Моисей Литваков, Меир Даниэль, Арон Кушниров, Мойше Кульбак. Москва, 1929 г.

О демонстрации было сообщено накануне иностранным корреспондентам. Было составлено нечто вроде плана дежурств молодых ребят – активистов братьев Кримгольд, Виктора Яхота, некоторых других. Они должны были находиться невдалеке от нас, и после нашего ареста тут же дать знать об этом.

Нас, однако, не арестовали – КГБ, как видно, сочло, что это было бы слишком.

Ровно в десять утра подали мы письмо дежурному Приемной.

– Это письмо – коллективное? – с подозрением спросил дежурный, признавший, по-видимому, в Давиде, подававшем письмо, еврея.

– Нет, – сказал Давид.

Он не хотел, чтобы письмо было распечатано и прочтено немедленно – это могло привести к задержанию нас здесь же, в помещении приемной. А коллективные письма принимаются советскими чиновниками с большой неохотой, либо вовсе не принимаются, либо прочитываются на месте – и не принимаются после прочтения.

Выходя из приемной, мы прикололи желтые звезды. Сделать это до вручения письма мы, естественно, не могли – нас бы задержали немедленно. Мне неизвестен случай демонстрации с желтыми «звездами Давида» до 12 августа 1971, и у нас были все основания полагать, что советские власти отнесутся к появлению в самом сердце Москвы людей с «желтыми заплатами» весьма болезненно.

* * *

Запись одной из августовских передач израильского радио РЭКА 1998 года. Вёл передачу Фредди Бен-Натан.

Мы вспоминаем плеяду выдающихся литераторов и еврейских общественных деятелей, объединившихся в бывшем Советском Союзе в Еврейский антифашистский комитет. 12 августа 1952 года они в числе 24 известнейших представителей советской еврейской интеллигенции были казнены. Сегодня, в годовщину трагических событий, которая отмечается и у нас в Израиле, мы позвонили к старшему сыну Переца Маркиша Симону, проживающему в Швейцарии. На связи в 6-й тель-авивской студии – Женева.

– Господин Cимон Маркиш, доброе утро!

– Доброе утро.

– Оно не доброе, но мы привыкли так здороваться друг с другом, а вообще-то у нас сегодня печальные воспоминания.

– Совершенно верно.

– В то страшное время, о котором мы сегодня вспоминаем, о кровавых злодеяниях лета 1952 года, на Западе знали тогда больше, чем в самом Советском Союзе, где сегодняшняя дата – 12 августа – долго замалчивалась. Прошли десятилетия, родились и выросли миллионы людей за это время. Знают ли сегодня на Западе, и в частности, в стране, где Вы живете, о дате календаря, которая обрамлена в истории еврейского народа траурной рамкой?

– Да, конечно – дата 12 августа, или, как ее называют в Америке (да и не только в Америке), «Ночь убитых поэтов», хорошо известна, и обычно каждый год в этот день, 12 августа, какие-то звуки в еврейском мире раздаются, вспоминают… Но Вы знаете – 46 лет прошло, и к сожалению, человеческому уму, человеческой памяти свойственно слабеть, забывать. Сейчас уже другие в, основном интересы в стране, где я живу, сейчас говорят о счетах в швейцарских банках, которые принадлежали евреям и были потом этими банками скрыты… Это их волнует намного больше, чем «Ночь убитых поэтов».

– Хотя Катастрофа восточноевропейского еврейства, если понимать ее в широком смысле слова, включает в себя и эту трагедию.

– Разумеется, но это мы с Вами лучше понимаем, чем западные евреи. Если Вы разрешите, я хотел бы сказать об еще одном аспекте этой страшной для нас, евреев, и для меня в частности, даты. Для меня, и для всех моих близких, думается, дата особенная, по одной причине, которую не все, может быть, чётко себе представляют. В следующем году в январе месяце 27 числа будет ровно полвека, как Переца Маркиша увели из дома, и, следовательно, из жизни… Из его жизни и из нашей. Не только навсегда, но и бесследно – так казалось русским советским гестаповцам, которые его увели. Эти полвека, подумайте – 50 лет! Жизнь прожита, эти полвека прошли без него, но вроде бы, как бы под его присмотром, с постоянной оглядкой на него. Мне кажется, я надеюсь, что это в какой-то мере верно и в общем плане, для еврейства. Потому что казнь 12 августа, мне кажется, была решающим событием в судьбе советских евреев всех без исключения. Вы понимаете, когда начались отъезды, алия в Израиль (ну и эмиграция, естественно, тоже), то отсюда, от даты 12 августа шел отсчет. Тогда произошел разрыв – или начало разрыва окончательного – между нами, еврейским народом, и нашими «гостеприимцами» на российской земли. Была такая писательница – наверное, никто ее уже в России не помнит, хотя она была замечательная писательница – Юлия Шмуклер, она давным-давно сгинула где-то в Америке. У нее был сборничек рассказов, вышел 25-30 лет назад – назывался «Уходим из России». Вот это «Уходим из России», внутреннее решение, по-моему, в значительной мере начинается с 12 августа.

– Я бы употребил даже другое слово, более понятное всем нам: «Исход».

– Да… Ну, «Исход» – это высокое слово, наверное, приложимое к целому народу, а тут каждый из нас в отдельности… Так мне кажется, может быть, я преувеличиваю свою собственную боль, которая за 50 лет, в общем, не ослабела.

– Симон Маркиш, это наша общая боль. Я благодарю Вас за участие в нашей передаче, спасибо. А сейчас на связи с нами находится Нина Соломоновна Михоэлс. Мы приветствуем Вас.

– Доброе утро.

– Годовщина событий 12 августа 1952 года, как известно, отмечается под знаком 50-летия трагической гибели Вашего отца, Соломона Михоэлса, и навеяна размышлениями о судьбе театра Михоэлса. Мы знаем, что театр начинается с вешалки, так принято говорить, но вот этот театр начинался с личностей, подлинные масштабы таланта которых видятся нам сегодня с расстояния, «большое видится на расстоянии». Что Вы можете сказать сегодня, в эту дату, размышляя о прошлом, и, наверное, заглядывая в будущее, потому что иначе и нельзя размышлять?

Cлева направо: С. Михоэлс, В. Зускин, И. Добрушин. Все погибли в 1948–1953 гг.

– Я хочу начать с той мысли, о которой Вы уже сказали: будущего и настоящего нет без прошлого. В этом я убеждена… Глубокие и подлинные корни еврейского народа, культуры, были выражены прежде всего в искусстве, литературе. Не мог быть Михоэлс, не мог быть Зускин без Шолом-Алейхема, без Менделе Мойхер-Сфорима, без Маркиша, без Добрушина… Без Бергельсона, без Квитко – это немыслимо. Это всё создаёт огромный фон культуры. Хотелось бы сегодня говорить не столько об отце, потому что, безусловно, его смерть была первым тяжелейшим звонком всей этой трагедии, но прежде всего, я хотела бы сегодня говорить о Зускине. Потому что я прожила уже немалую жизнь, видела огромное количество актёров других театров мира и русского театра, но такого народного актера, такого обожаемого, такого разнообразного, как Вениамин Львович Зускин, я в своей жизни не видела. Он был настолько музыкален, народен, интуитивен… Заразительный – это не то слово, от него исходили харизма, необычайное обаяние, необычайное тепло. И он не был «местечков», никакого местечка маленького там не было, там было такое осмысление… Просто с отцом вместе они были совершенно невероятная пара, с папиной глубиной, философией… Он (Михоэлс) вообще был старшим – как человек, очевидно, и как актёр… А Зускин – это был потрясающий ребёнок. Потому что ребёнок видит всё, видит, что «король голый», он не может этого скрыть. Вот это были глаза Зускина. Он был совершенно изумительный, его же никто не называл «Вениамин Львович», его все называли «Зуска» – не пренебрежительно, а наоборот, потому что он вызывал к себе необыкновенную любовь, тепло… Я знаю, что жизнь идишистской культуры тяжела, и это уже особая тема для разговора. Думаю, одна из колоссальных ошибок государства Израиль – то, что «они» пренебрегли культурой идиш, боятся ее, стесняются ее. И когда актёры играют безвкусно, говорят: «Ну, как в театре идиш!» Это позорно для страны, которая без идишистской культуры не состоялась бы. Я сама говорю на иврите, преподаю на иврите, я его очень люблю, но забывать, простите, откуда ноги растут, подмять культуру и зачеркнуть ее – это великий позор нашего государства. В этом я уверена. Поэтому сегодня у меня особенно болит сердце за тех актёров – за Зускина, за Рут Баум, за Шидло, за Штеймана, за огромную культуру еврейского театра. Киевский театр, одесский театр, минский театр… Это огромнейшая культура, огромный слой. Сейчас идет в театре на идиш здесь спектакль, упоминаются все актёры разных театров мира – ни слова об идишистской культуре в России, как будто их не было. Очевидно, советская власть сделала правильно – она вычеркнула, она помогла их забыть… Вот о чём у меня сегодня разрывается душа и сердце.

– Нина Соломоновна Михоэлс, большое спасибо. Мужества, здоровья, всего самого доброго.

– Спасибо…

Памятник в Иерусалиме, август 1996 г., фото В. Рубинчика; в зале «Тель-Ор» 12.08.1998, справа налево – Нина Михоэлс, Наталья (Тала) Михоэлс, Вольф Рубинчик. Фото И. Резника.

– К сказанному добавлю: «Еврейский мемориал», Общинный дом, муниципальное управление абсорбции Иерусалима, библиотека Сионистского форума сегодня, 12 августа, проводят День памяти Еврейского антифашистского комитета. В 15 часов состоится азкара у памятника членам Еврейского антифашистского комитета и памятника евреям-жертвам советского режима, в сквере на перекрестке улиц Аза, Черниховски и Герцог, в 16 часов пройдет конференция в зале «Тель-Ор», тема этой конференции – «Судьба еврейского театра в бывшем Советском Союзе». Выступят родные, близкие, друзья погибших, очевидцы событий тех лет, учёные и общественные деятели из нашей страны, а также из-за рубежа.

Записал В. Р.

Опубликовано 13.08.2017  06:49

Нехама Лифшиц (07.10.1927 – 20.04.2017) / נחמה ליפשיץ ז”ל

נחמה ליפשיץ

הלכה לעולמה הזמרת נחמה ליפשיץ, 

שהייתה סמל ל”יהדות הדממה”

***

Шломо Громан, “Вести”, 17 июля 2002 года

НЕХАМА ЛИФШИЦ: “НОВЫЕ ПОКОЛЕНИЯ ВОЗРОДЯТ ИДИШ”
Москва. Морозный февраль 1958 года. О еврейской культуре в СССР нельзя сказать даже, что она лежит в руинах. От нее, кажется, не осталось и следа. Пять с половиной лет назад расстрелян цвет еврейской творческой интеллигенции. Вслед за ивритом фактически запрещен идиш. До создания рафинированно-кастрированного журнала “Советиш геймланд” ждать еще три года…
В советской столице идет Всесоюзный конкурс артистов эстрады. Конферансье объявляет: “Нехама Лифшицайте, Литовская филармония. Народная песня “Больной портной”. На сцену входит маленькая хрупкая женщина и начинает петь на идиш דער קראנקער שניידער [дэр крАнкер шнАйдэр].

Председатель жюри Леонид Осипович Утесов ошеломлен: звучит его родной язык! Он встал, подался вперед, непроизвольно потянувшись сквозь стол к сцене, да так и застыл в этой позе до конца песни.
Кроме Утесова в жюри Валерия Барсова, Николай Смирнов-Сокольский, Юрий Тимошенко (Тарапунька) и Ирма Яунзем. Их вердикт: первая премия присуждается Нехаме Лифшицайте!

Родилась Нехама в 1927 году в Ковно (Каунасе) в семье еврейского учителя и детского врача Юдла Лифшица, работавшего директором городской ивритской школы “Тарбут”. Перед войной проучилась несколько классов в “Тарбуте”. Дома говорили на идиш. Юдл хорошо играл на скрипке, под звуки которой семейство во главе с мамой Басей пело песни на идише и иврите.

Уже тогда Нехама мечтала стать еврейской певицей. Но когда ей было 13 лет, Литву оккупировали Советы. Еврейские театры, газеты, школы были закрыты.
Девушка начала петь по-литовски, по-русски, по-украински, по-польски и… по-узбекски. Дело в том, что в начале Второй мировой войны семья эвакуировалась в кишлак Янгикурган, где Нехама работала воспитательницей в детском доме и библиотекарем. (Лет тридцать спустя Нехама, закончив свою сценическую карьеру, поступит учиться на отделение библиотековедения Бар-Иланского университета и успеет дослужиться до должности директора Тель-Авивской музыкальной библиотеки имени Фелиции Блюменталь.)

После возвращения в Литву в 1946 году Нехама поступила в Вильнюсскую консерваторию. Педагог Н.М.Карнович-Воротникова воспитала свою ученицу в традициях петербургской музыкальной школы, где исполнительский блеск сочетался с глубинным проникновением в образ.

Миниатюрная женщина с удивительно мягким и нежным голосом вывела на сцену персонажей, от которых зритель был насильственно оторван в течение десятилетий – еврейскую мать, лелеющую первенца, старого ребе, свадебного весельчака-бадхена и синагогального служку-шамеса, ночного сторожа и бедного портного, еврея-партизана и “халуца”, возрождающего землю предков. И вся эта пестра толпа соединилась в ее концертах в один яркий многоликий образ еврейского народа.

В 1951 году Нехама Лифшиц дала свой первый концерт. Чуть позже она стала первой в СССР исполнительницей, включившей в свой репертуар песни на иврите.
Специально для нее писали талантливые композиторы и поэты. Александр Галич, вдохновленный ее искусством, обратился к еврейской теме. Благодаря ей его песни получили международную известность. Она первой вывезла записи песен Галича за рубеж. А вот Владимир Шаинский, начинавший как еврейский композитор, посотрудничав немного с Нехамой, наоборот, переключился целиком на песни для “русских” детей.

После победы на всесоюзном конкурсе, рассказывает Нехама, у меня появилась надежда надежда, что вокруг меня что-то возникнет, что-то будет создано… Но после пятнадцати концертов в Москве, в которых участвовали все лауреаты, мне быстро дали понять, что ничего не светит: езжай, мол, домой.

Одиннадцать лет колесила Нехама по всему Советскому Союзу. И в районных клубах, и в Концертном зале имени П.И.Чайковского ее выступления проходили с аншлагами. Повсюду после концертов ее ждала толпа, чтобы посмотреть на “еврейского соловья” вблизи, перекинуться фразами на мамэ-лошн, проводить до гостиницы…

Но везде, где можно было как-то отменить выступление Нехамы, власти не отказывали себе в этом удовольствии. Каждую программу прослушивали, заставляли певицу отдавать все тексты с подстрочниками.

– В Минске, – вспоминает Нехама Лифшиц, – вообще не давали выступать, и, когда я пришла в ЦК, мне сказали, что “цыганам и евреям нет места в Минске”. Я спросила, как называется учреждение, где я нахожусь, мол, я-то думала, что это ЦК партии. В конце концов, мне позволили выступить в белорусской столице, после чего в газете появилась рецензия, в которой говорилось, что “концерт был проникнут духом национализма”.

Кишинев принимал Нехаму радушнее. Здесь жили и творили друзья Нехамы – замечательные еврейские писатели Мотл Сакциер и Яков Якир. Теперь представительство Еврейского агентства (Сохнут) в Молдавии возглавляет дочь Нехамы Лифшиц. Роза Бен Цви-Литаи – редкой красоты, ума и обаяния женщина, свободно владеющая ивритом, идишем, русским, литовским, английским языками. На этом ответственном посту ярко проявляются ее организаторские способности. Профессиональный фотохудожник, она обладает магнетическим даром сплачивать вокруг себя творческих людей.

В конце 1959 года Киев после долгих “раздумий” соизволил организовать восемь концертов Нехамы.

– Надо сказать, столица Украины даже Аркадию Райкину устраивала проблемы, славилась она этим отношением. У меня в программе была песня “Бабий Яр”. Спустя восемнадцать лет после того, как Бабий Яр стал могилой стольких евреев, я на сцене запела об этом. Причем самой мне даже в голову не пришло, что из этого может получиться. Песня тяжелая, и я всегда исполняла ее в конце первого отделения, чтобы потом в антракте можно было передохнуть. Спела. Полная тишина в зале. Вдруг поднялась седовласая женщина и сказала: “Что вы сидите? Встаньте!” Зал встал, ни звука… Я была в полуобморочном состоянии. Только в этот момент я по-настоящему осознала всю силу, которой обладает искусство. “Я должна петь то, что нужно этим людям!” – решила я и переиначила свою программу, заменив оперные арии и другие “абстрактные” произведения на еврейские песни, находящий больший отклик в душе слушателя.

На следующий день Нехаму вызвали в ЦК. Дело в том, что в те, доевтушенковские, годы советская власть всеми силами замалчивала трагедию Бабьего Яра. На месте гибели киевских евреев проектировали не то городскую свалку, не то стадион. На все претензии Нехама отвечала, что все ее песни разрешены к исполнению, что она их поет всегда и всюду, а если есть какая-то проблема, так это у них, а не у нее.

Дальнейшие концерты в Киеве были запрещены, а вскоре вышел приказ министра культуры, из-за которого Нехаме Лифшиц целый год не давали выступать. Допросы, обыски, постоянная слежка и угроза ареста – “не каждая певица удостаивалась такой чести”, напишет потом Шимон Черток в статье к 70-летию Нехамы, заметив, что труднее всего преследователям певицы было понять, “каким образом выросший в коммунистическом тоталитарном государстве человек остается внутренне свободным”.

– Я билась, как могла, но это была непробиваемая стена, – говорит Нехама. – Переломил ситуацию министр культуры Литвы. Он сказал мне: дескать, готовь программу, и мы послушаем, где там у тебя национализм. Я спела, и они дали заключение, что не нашли ничего достойного осуждения. Потрясающий был человек этот министр – литовец-подпольщик, коммунист, но если бы не он, меня как певицы больше не существовало бы.

Но таких, как он, было мало. “Люди в штатском” преследовали актрису по пятам. В конце 60-х годов Нехама, приехав с концертами в очередной город, в гостиничном номере говорила воображаемому “оперу”: “С добрым утром! А мы все равно отсюда уедем!”

– Мы долго думали об отъезде в Израиль, – рассказывает певица. – Поначалу, конечно, даже мечтать об этом не могли. Но в 60-х годах появились отдельные случаи репатриации в рамках воссоединения семей. Вызов мы получили от моей тети Гени Даховкер. Документы подали еще до Шестидневной войны. В марте 1969 года разрешили выехать мне одной – без дочери Розы, без родившегося к тому времени внука (назвали его Дакар – в честь погибшей израильской подводной лодки), без родителей, без сестры. На семейном совете было решено, что тот, кто первый получит разрешение, поедет один. В июле здесь уже была Роза, к Йом-Кипуру – родители, а сестре с детьми пришлось прождать до 1972 года.

Принимали меня… как царицу Савскую – вся страна бурлила.

В аэропорту меня встречала Голда Меир.

Такие концерты были! Все правительство приходило. Вместе с военным оркестром я проехала с концертами по всем военным базам.

Но продлить свою певческую карьеру в Израиле мне удалось всего на четыре года. Было тому много причин. Обанкротился единственный импресарио, с которым я могла работать – другие были просто халтурщики. Наступил этап, когда я почувствовала, что не могу петь для тех, кто не чувствует мою песню так, как те, прежние зрители, “евреи молчания”. Можно было переключиться на оперный репертуар, но еврейская песня привела меня на лучшие сцены США, Канады, Мексики, Бразилии, Венесуэлы, Великобритании, Бельгии и других стран – я не могла ее ни на что променять. И я пошла учиться в Бар-Илан.

“Еврейский соловей” надолго замолчал.

Четыре года назад Нехама организовала в помещении библиотеки, где до этого работала (Тель-Авив, ул. Бялик, 26) студию, точнее мастер-класс для вокалистов, желающих научиться еврейской песне. Начинали с шести человек, теперь двенадцать. Занимаются два раза в неделю. Субсидирует студию Национальное управление по еврейской (идиш) культуре.

– Я – счастливый человек, – говорит певица. – Тридцать три года я здесь, сменилось поколение, а меня все еще помнят. Чего еще может человек хотеть?
В семье больше никто не поет. И я занимаюсь с теми, кто хочет научиться петь на идише. Это замечательные ребята, в основном, новые репатрианты. Я их всех очень люблю…

– 12 августа исполняется полвека со дня расстрела деятелей еврейской культуры в СССР. Знали ли вы этих людей лично?
– К сожалению, не успела. Однако получилось так, что они сыграли в моей судьбе решающую роль.

После победы на московском конкурсе в 1958 году меня тесным кольцом окружили вдовы и дети расстрелянных писателей и актеров. Алла Зускина, Тала Михоэлс, ныне покойная Фейга Гофштейн морально поддержали меня – а я ведь, признаться, – не была готова к столь головокружительному успеху – и напутствовали меня словами: “Нехама, пой от имени наших погибших отцов и мужей”. И вот уже 44 года каждое лето я зажигаю поминальные свечи в их честь. И делаю всё от меня зависящее для увековечения их памяти.

В СССР мне удавалось сделать не так много. В апреле 1967 года я дала свой последний концерт в Москве. На нем прозвучали песни на стихи замученных в подвалах Лубянки поэтов.

В Израиле я 33 года и – пусть это звучит чересчур помпезно – посвящаю все свои силы тому, чтобы жизнь и творчество Михоэлса, Зускина, Маркиша, Гофштейна, Бергельсона, Квитко, Фефера не были забыты последующими поколениями. Каждый год 12 августа мы приходим в сквер на углу улиц Герцль и Черняховски в Иерусалиме и проводим митинг у обелиска, на котором начертаны имена погибших…
– Как вы оцениваете сегодняшнее состояние идиша и связанной с ним богатейшей культуры?

– Сложный вопрос. Во время Второй мировой войны и сталинских “чисток” был уничтожен почти целый “идишский” народ. Немногие выжившие в большинстве своем перешли на русский, английский, иврит и другие государственные языки стран проживания. Поколение, родившееся перед самым Холокостом и в первые послевоенные годы, оказалось потерянным для идиша. И не надо по старой еврейской привычке обвинять весь мир! Лучше посмотрим в зеркало. Много ли родителей говорили на мамэ-лошн со своими сыновьями и дочерьми? Обычным делом это было только у нас в Литве. Даже дети корифеев еврейской культуры в большинстве своем владеют идишем, мягко говоря, не вполне свободно.

– Есть ли “свет в конце тоннеля”?

– Вы ведь бываете на ежегодных концертах воспитанников моего мастер-класса? На сцену вышло новое поколение сорока-, тридцати- и даже двадцатилетних людей. Они выросли без мамэ-лошн, но наверстывают упущенное.

– Я оптимистка. Верю в возрождение идиша. Оно уже началось.

– Что вы можете посоветовать молодым и среднего возраста людям, озабоченным судьбой идиша и еврейской культуры?

Во-первых, обязательно говорите на идише. Ищите собеседников где угодно и практикуйтесь. Тем самым вы убиваете двух зайцев: не забываете язык сами и порождаете стимул для окружающих. Пусть хотя бы один человек из десяти, из ста захочет понять смысл вашей беседы и примется за изучение идиша.

Во-вторых, не ругайтесь между собой. Это я обращаюсь не к отдельным личностям, а к организациям, ведающим идишем. Пусть все ваши силы и средства уходят не на мелочные разборки типа “кто тут главный идишист”, а на дело. На дело возрождения нашего прекрасного еврейского языка.

 

***

Шуламит Шалит (Тель-Авив), “Форвертс”, май 2004 года

“ЧТОБ ВСЕ ВИДЕЛИ, ЧТО Я ЖИВА”

В День независимости Израиля легендарной еврейской певице Нехаме Лифшиц присвоено звание “Почетный гражданин Тель-Авива”. Сегодняшний наш рассказ – об удивительном творческом пути “еврейского соловья”, нашей Нэхамэлэ

Микрофонов на сцене не было. Певец рассчитывал только на самого себя, на свой голос, на свой артистический талант. А голос должен быть слышен и в самых последних рядах, и на галерке, иначе зачем ты вышел на подмостки?

Когда Нехама Лифшиц начинала петь, сидевшие в зале замирали, не просто слушали и слышали ее, они приникали к ней слухом, зрением, душой, всей своей жизнью. На сцене микрофонов не было, но они были в стенах ее квартиры и в домах многих ее друзей.

Правда, узнавали об этом иногда слишком поздно. И за Нехамой тоже следили работники КГБ. В Израиле ей долго не верилось, что она ушла “от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей”.

В СССР ее репертуар менялся, и, хотя цензура свирепствовала, Лифшиц делала свое дело – тонко и артистично. Иногда шла по острию ножа. Выйти на сцену и произнести всего лишь три слова из библейской “Песни песней” царя Соломона на иврите – для этого в те годы нужно было великое мужество. И так она начинала: “hинах яфа рааяти” (Ты прекрасна, моя подруга), а потом продолжала этот текст на идиш по “Песне песней” Шолом-Алейхема, по спектаклю, который С. Михоэлс ставил в своем ГОСЕТе на музыку Льва Пульвера:

Как хороша ты, подруга моя
Глаза твои как голуби,
Волосы подобны козочкам,
Скользящим с гор…
…Алая нить – твои губы, Бузи,
И речь твоя слаще меда,
Бузи, Бузи…

Бузи и Шимек – так звали героев Шолом-Алейхема. Шимек видел в своей Бузи библейскую героиню… Нехама едва успевала произнести “Бузи, Бузи”, еще звучал аккомпанемент, а зал взрывался аплодисментами.

И тогда она переходила к песне “Шпил же мир а лиделэ ин идиш” (“Сыграй мне песенку на идиш”), мелодия которой казалась всем знакомой. Действительно, когда-то это было просто “Танго на идиш”. Кем написана мелодия – неизвестно. Это танго привезли в Литву в начале Второй мировой войны беженцы из Польши. Затем его стали петь и в гетто Вильнюса и Каунаса. Знали эту мелодию и отец Нехамы – Иегуда-Цви (Юдл) Лифшиц, ее первый учитель музыки, и еврейский поэт Иосиф Котляр. По просьбе отца поэт написал новые слова:

Спой же мне песенку на идиш.
Играй, играй, музыкант, для меня,
С чувством, задушевно,
Сыграй мне, музыкант, песню на идиш,
Чтоб и взрослые и дети ее понимали,
Чтоб она переходила из уст в уста,
Чтоб она была без вздохов и слез.
Спой, чтоб всем было слышно,
Чтоб все видели, что я жива
И способна петь еще лучше, чем раньше.
Играй, музыкант, ты ведь знаешь,
О чем я думаю и чего хочу.

При этих словах выражение ее глаз и движения рук были таковы, что каждый понимал истинный смысл сказанного, тот, который она вкладывала в эту песню: я хочу, чтобы моя песня звучала на равных с другими, чтобы живы были наш язык, наша культура, наш народ – этот пароль был понятен ее публике. А для цензуры песня называлась стерильно: “За мир и дружбу”, вполне в духе ее требований и духа времени. Позднее к ней вернулось настоящее название: “Шпил же мир а лидэлэ ин идиш“.

Она пела еврейские песни не так, как их поют многие другие, выучившие слова, – она пела их, как человек, который впитал еврейскую речь с молоком матери, с первым звуком, услышанным еще в колыбели. Сегодня такой идиш на сцене – редкость, если не сказать, что он исчез совсем.

Нехама родилась в 1927 году в Каунасе. Семья матери была большой: сестры, братья – отец же был единственным ребенком. Он расскажет девочке, как ее бабушка, его мама, ранней весной, когда по реке Неман еще плавали огромные льдины, для него – айсберги, усаживала его в лодку и так, лавируя между льдинами, они перебирались на другой берег, чтобы ее мальчик, не дай бог, не пропустил занятий у учителя, меламеда. Одновременно его обучали игре на скрипке. Учительницу звали Ванда Богушевич, она была ученицей Леопольда Ауэра. Это она вызволила Лифшица из тюрьмы в 1919 году, где его, тогда уже преподавателя еврейского учительского семинара, сильно избили польские жандармы, сломав ключицу. Тем не менее он всю жизнь, даже став врачом, играл на скрипке…

И у Нехамы была скрипочка. У них в доме царил культ еврейской культуры, культ знаний вообще. С 1921 по 1928 годы Иегуда-Цви Лифшиц был директором школы в сети “Тарбут” и одновременно изучал медицину в университете. Мама тоже занималась музыкой, любила петь и играть, но ее учеба оказалась недолгой. Семья была большая, а средств не хватало. Первый подарок отца матери – огромный ящик с книгами, среди них еврейские классики – Менделе Мойхер-Сфорим, Шолом-Алейхем, Залман Шнеур, Бялик в русском переводе Жаботинского, Грец, Дубнов, библейские сказания, ТАНАХ – на иврите и в переводе на идиш, сделанном писателем Йоашем (Йегоаш-Шлойме Блюмгартен, 1871-1927). Но были и Шиллер и Шекспир, Гейне и Гете, Толстой и Достоевский, Тургенев и Гоголь. Нехама помнит, что ее тетя продырявила “Тараса Бульбу” во всех местах, где было слово “жид”. Странно, что такая деталь запомнилась на всю жизнь.

У Нехамелэ были большие, беспричинно грустные глазенки и петь она начала раньше, чем говорить. Все, что отец играл, она пела, но о карьере певицы никогда и речи не было, а мечтала она, когда вырастет, играть на скрипке, как Яша Хейфец или Миша Эльман… Нехаме было пять лет, когда родилась ее сестричка Фейга, Фейгелэ, пухленькая, миленькая, смешная, – всем на радость. Тогда, в 1932 году, мамина сестра Хеня уехала в Палестину. Она ждала семью сестры всю жизнь и умерла накануне их приезда. Среди родных и близких, встречавших в Лоде, находился сын тети Хени, огромный детина, полицейский. Потом в газетах напишут, что, сойдя с трапа, знаменитая еврейская певица Нехама Лифшиц от радости бросилась на шею “первому израильскому полицейскому”. Хорошо сделала тетя Хеня, что уехала, потому что другие мамины сестры при немцах погибли. Берту убили, и мужа ее, и детей их. Тете Соне, правда, повезло больше – она умерла в гетто на операционном столе… Мало кто остался в живых из большой родни.

А их семье повезло. Эвакуация была ужасной, но они выжили. Где-то под Минском начался ад – взрывы бомб, огонь, крики бегущих и падающих людей. Мать тащила единственный баул с вещами, на котором отец, уже в Смоленске, написал: “Батья Лифшиц, ул. Сосновская, 18, Каунас”. Вдруг потеряет – чтоб добрые люди вернули. Логика честного и наивного человека. А надписал он баул потому, что в Смоленске расстался с семьей – его мобилизовали на фронт. А скрипочка потерялась. Сгорела, наверное, в пламени под Минском. И туфелька потерялась. Убежала девочка от войны босиком. Запомнила толпу перед товарным вагоном. Втолкнули их с мамой и с Фейгелэ… И вдруг – о чудо! – появился отец. Литовцы, в том числе литовские евреи, были всего год советскими гражданами, и их в добровольцы пока не брали, не доверяли их лояльности. Только отъехали от перрона – на вокзал посыпались бомбы. Как в Минске, были сполохи огня, стлался черный дым, и слышались крики.

Повезло Нехаме. И с детством, и с семьей, и, хоть без скрипки и обуви, но и от гетто и от смерти убежала. И в том, что в Узбекистан попала, в Янги-Курган, тоже повезло. Выучила узбекский, пела, плясала, научилась двигать шейными позвонками. Это было очень важно, тоже часть культуры, как в ином месте надо уметь пользоваться вилкой и ножом. Верхом на лошади, как отец к больным, разъезжала и она по колхозам, собирая комсомольские членские взносы. Впитывала чужие традиции, уклад жизни, историю, изучала людей, их психологию. В 1943 году впервые оказалась на профессиональной сцене в Намангане. Беженец из Польши, зубной врач Давид Нахимсон приходил к ним домой, и они устраивали концерт: Давид играл на скрипке, отец – на балалайке, мать – на ударных, то есть на кастрюльных крышках, Фейгелэ – на расческе, а Нехама – пела… И на русском – “Темную ночь”, “Дан приказ – ему на Запад”, и на иврите, и на идиш, и на узбекском… “Они никогда не уберутся отсюда, – судачили соседи, – им тут хорошо, все время поют”. А у семьи Лифшиц на столе сухари – лакомство, а в редкие дни – картошка и лук. Но они и впрямь были счастливы – молоды, вместе… И жили надеждой. Но что с родными, соседями, друзьями? Неужели убиты? Неужели такое могло случиться? Даже в семье Нехамы говорили, что немцы – нация культурная, и с литовцами вроде жили мирно. Даже отец, который знал все-все, не мог найти ответа.

Он добивался возвращения в Литву. Тогда, в 1945, когда ей было восемнадцать лет, она впервые в жизни столкнулась с явным антисемитизмом. Абдуразакова, первого секретаря партии, перевели в Ташкент, прислали нового, и тогда некто Комиссаров, второй секретарь, заорал ей в лицо: “Знаю я вашу породу, ты у меня сгниешь в тюрьме, а в Литву не уедешь”. Вызов из литовского Министерства здравоохранения на имя доктора Лифшица пролежал в МВД Узбекистана ровно год! И тут помогло ее знание узбекского языка. И кое-что еще. Да, дерзость. Ее часто спасала дерзость: “или пан – или пропал”. Добилась, отдали вызов. Начались сборы в дорогу.

Грустным было прощание с людьми. Доктора и его семью полюбили. Дурных людей было все-таки меньше. Или им не попадались. Как только Нехаму не называли в этом захолустном милом городке: и Накима и Накама-Хан и даже Нахимов! Да будут благословенны твои люди, Янги-Курган, простые и добрые, которые помогли в трудную минуту. Она не учила многих предметов, ни химию, ни физику, но так многому научили ее университеты жизни… Приехала девочкой-подростком, уезжала взрослым человеком. Мира тебе, шептала она, моя зеленая деревня, и прощай… В первые же гастроли по Средней Азии, потом, она сделает крюк, чтобы повидаться с Фатимой и другими друзьями…

На привокзальной площади в Каунасе их встречал чужой человек. Оставшись в живых, этот одинокий еврей приходил встречать поезда – других живых евреев… Потом устраивал их, как мог. По крупинкам, по капелькам набиралась кровавая чаша – где, кто и как был замучен, расстрелян, сожжен. Все родные, все учителя, все друзья. На Аллее свободы (тогда это уже был проспект Сталина), когда-то магнитом собиравшей еврейскую молодежь – ни одного знакомого лица. Исчезли еврейские лица. Где вы все – Ривка, Мирэле, Йосефа, Рая, Яков, Израиль, Додик? Почему она никого не видит, не встречает? И спросить некого.

На пороге дома управляющего мельницей Миллера их встретила его пожилая служанка. Мама еще в дверях потеряла сознание. Скатерть тети Берты, ее же ваза для цветов, в буфете – незабываемый кофейный сервиз, почти игрушечные чашечки, блюдца… Нехама с трудом вывела мать на улицу, а сама вернулась, поднялась на чердак – новая хозяйка ей не препятствовала, смутилась, и тут Нехама нашла старую порванную фотографию тетиной семьи: вот Берта, ее муж дядя Мотл, дети – Мирелэ и Додик, младшенький…

Возвращались молча, она и мама. Как выглядели улицы, по которым они шли, не помнит. Для них улицы были мертвы. Их город умер. Но он ведь не умер. Он убит! Убит! Как выплакать эту боль? О, она найдет способ.
После одного из концертов в Москве она добиралась на метро в гостиницу. Ей показалось, что за ней слежка. Кто-то явно шел за ней: Нехама встала – и он встал. И двинулся за ней до эскалатора. Нехама резко повернулась (о, такое будет еще не раз!) и спросила: “Что вам от меня надо, товарищ?” Он ответил: “Я был на вашем концерте. Я – еврейский поэт, мне кажется, у меня есть для вас песня”.

Это был Овсей Дриз, Шике Дриз. Он рассказал ей о родном Киеве, о трагедии Бабьего Яра и познакомил с другой бывшей киевлянкой, композитором Ривкой Боярской. Парализованная Ривка уже не могла сама записывать ноты, она их шептала. Диктовала шепотом, а студентка консерватории записывала. Так появилась великая и трагическая “Колыбельная Бабьему Яру”, которую долгие годы объявляли как “Песню матери”. Это был “Плач Матери”:

Я повесила бы колыбельку под притолоку
И качала бы, качала своего мальчика, своего Янкеле.
Но дом сгорел в пламени, дом исчез в пламени пожара.
Как же мне качать моего мальчика?

Я повесила бы колыбельку на дерево
И качала бы, качала бы своего Шлоймеле,
Но у меня не осталось ни одной ниточки от наволочки
И не осталось даже шнурка от ботинка.

Я бы срезала свои длинные косы
И на них повесила бы колыбельку,
Но я не знаю, где теперь косточки
обоих моих деточек.

В этом месте у нее прорывался крик… И зал холодел.

Помогите мне, матери, выплакать мой напев,
Помогите мне убаюкать Бабий Яр…
Люленьки-люлю…

Голосом, словом, сдержанными движениями рук она создавала этот страшный образ: Бабий Яр как огромная, безмерная колыбель – здесь не тысячи, здесь шесть миллионов жертв! Она стоит такая маленькая, и какая сила, какое страдание! И любовь, и такая чистота слова и звука!

В Киеве – петь колыбельную Бабьему Яру? Тишина. Никто не аплодирует. Зал оцепенел. И вдруг чей-то крик: “Что же вы, люди, встаньте!” Зал встал. И дали занавес…
Не было еврейской семьи, сохранившейся целиком, не потерявшей части родственников или всей родни. Дети-сироты и взрослые-сироты. Сиротство тянуло к себе подобным. Для них просто собраться в этом наэлектризованном зале было пробуждением от оцепенения после всего перенесенного, самой действительности, вызволением души от гнета… Но были в зале и молодые, и совсем юные… Молодежи не с кем и не с чем было ее сравнивать. Нехама Лифшицайте (так ее звали на литовский лад) ударила в них как молния. Пожилые, знавшие язык, слыхавшие до войны и других превосходных певцов, говорили, что Нехама – явление незаурядное. На молодых она действовала гипнотически: знайте, говорила она, это было, нас убивали, но мы живы, наш язык прекрасен, музыка наша сердечна, мы начнем все сначала. Нельзя жить сложа руки…

Поэт и композитор Мордехай Гебиртиг, убитый нацистами в Кракове, в самом огне написал потрясающую душу песню “Сбрент, бридерлех, с*брент” – наш город горит, все вокруг горит, а вы стоите и смотрите на этот ужас, сложа руки, может настать момент, когда и мы сгорим в этом пламени… Если вам дороги ваш город и ваша жизнь, вставайте гасить пожар, даже собственной кровью… Не стойте сложа руки.

Этот призыв вдохновлял и вильнюсских партизан Абы Ковнера, и они брали в руки оружие, на эту тему написал картину художник Иосиф Кузьковский, к нему тоже тянулись молодые. Послевоенное поколение молодых, слушавшее Нехаму Лифшиц, воспринимало это как призыв, прямо обращенный к нему. После гастролей Нехамы во многих городах создавались еврейские театральные кружки, ансамбли народной песни, хоры, открывались ульпаны, тогда же появился и самиздат. Нехама стояла у истоков еврейского движения конца 1950-х и 60-х годов XX века. Кто-нибудь сосчитал, сколько певцов исполняли вслед за Нехамой ее песни?

Доктор Саша Бланк, давний и верный друг, не дождавшись помощи официальных организаций, на свои средства выпустил к 70-летию певицы компакт-диск “Нехама Лифшиц поет на идиш”. Он говорит: “Она сама не понимала высокого смысла своего творчества и своего влияния на судьбы людей, на еврейское движение в целом, на рост национального самосознания и энтузиазма…”

Он прав. Она и в самом деле не осознавала, не умела оценить своей роли в этом процессе.

Когда она, молодая женщина маленького роста, хрупкая и бесстрашная, стояла на сцене и пела, люди думали: если она не боится, если она сумела побороть страх, смогу и я, обязан и я. Молодежь начинала думать, а думающие обретали силу действовать. Спросить у нее, понимает ли она это? Но разве Нехама скажет: да, я вела сионистскую пропаганду, несла людям еврейское слово, рискуя, бросала в зал запрещенные имена, была “лучом света”? Скажите это вы, те, кто знает и помнит, детям расскажите, нет, уже внукам, заставьте послушать себя, чтобы оценили свою свободу, свою раскованность, смех, право жить в свободном мире, право вернуться на родину…
Да, я впадаю в пафос. Простите меня. Но я говорю не просто о певице, я говорю о Явлении, о человеке, чье имя вошло в историю русского еврейства. Пусть одной страничкой. И это немало.

– Как же начинался ваш путь еврейской певицы после войны, когда вы вернулись в Литву из Узбекистана?

– Все началось в тот миг, когда выпускница Вильнюсской консерватории после арий Розины в “Севильском цирюльнике”, после Джильды в “Риголетто” и Виолетты в “Травиате”, после удачных выступлений со вполне сложившимся репертуаром сделала решительный и бесповоротный шаг наряду с ариями из опер и народными песнями, русскими, литовскими, узбекскими, – начала петь на идиш. Тут совпало многое: само время: смерть Сталина, расстрел Берии, краткая оттепель после речи Никиты Хрущева на ХХ съезде КПСС, возвращение из лагерей писателей, музыкантов, узников совести… Вернулись певцы Зиновий Шульман, Мойше Эпельбаум, Шауль Любимов, приехали на гастроли в Литву певицы из Риги Клара Вага и Хаелэ Ритова…

Когда Мойше Эпельбаум пел, она внимала каждому звуку. Тогда она поняла смысл фразы, которую часто повторяла ее строгая и требовательная учительница, бывшая генеральская дочка и аристократка из Петербурга, вышедшая замуж за литовца и жившая в Литве Нина Марковна Карнавичене-Воротникова: “Всегда думай – кому это нужно?” Нехама поняла и приняла: мало умения хорошо держаться на сцене,
мало обладать хорошим голосом. То, что делает Эпельбаум, отдавая всего себя, пропуская звук и слово через собственное сердце, – вот что нужно людям, и в этом – истинное искусство.

Затем приехала Сиди Таль. Скорее актриса, чем певица, но сколько волшебства было в ее игре, в ее речи, движениях, мимике. Нехама стояла за кулисами и плакала. Кто-то коснулся ее плеча: “Мейделэ, почему такие слезы?” Это был поэт Иосиф Котляр, вскоре он станет ее большим другом и будет писать стихи для ее песен. Однажды, после ее выступления в паре с Ино Топером – они несколько лет пели дуэтом, к ним подошел Марк Браудо, до войны он работал в Еврейском театре в Одессе и в театре “Фрайкунст”, а теперь был заместителем директора в Вильнюсском русском театре. Он спросил, знает ли она идиш.

“Вы знаете идиш?” Как часто ей задавали этот вопрос. Молодая – и знает идиш?! Так было положено начало еврейской концертной бригаде артистов Литовской филармонии, состав которой будет меняться. Ино Топер через Польшу уедет в Израиль, придут Надя Дукстульская – пианистка, солист Беньямин Хаятаускас, а артист еврейской драмы Марк Браудо будет читать Шолом-Алейхема, конферировать и во всем помогать своим молодым коллегам. Он познакомит Нехаму с московскими композиторами Шмуэлем Сендереем и Львом Пульвером. Позднее она встретит композитора Льва Когана.

Сколько замечательной музыки они напишут, обработают, адаптируют специально для Нехамы!

Ну, например, песня “Больной портной” в аранжировке Льва Пульвера (слова драматурга и этнографа С. Ан-ского, автора “Диббука”). Сама мелодия, как и многие-многие другие, существует только потому, что появилась на свет еврейская певица Нехама Лифшиц. Она разыскивала, собирала редкие публикации еврейских поэтов. Для нее писали или переделывали старые тексты, она находила композиторов, читала им стихи, за музыку, чаще всего, сама и платила…

Когда группа Марка Браудо начинала репетиции, и все слетались посмотреть и послушать, потому что, кто его знает, может, завтра им запретят этот еврейский эксперимент, Нехама сияла от счастья – неужели она споет со сцены то, что всегда пела ее мама для своих, близких, и подпевали только они – папа, она сама, сестра Фейгеле… Например, песню Марка Варшавского “Ди йонтевдике тэг”. Кто уже помнит этого киевского адвоката, песни которого так очаровали Шолом-Алейхема? Какая в этих песнях сладость для еврейского уха, “цукер зис” и только:

Когда приходят праздничные дни,
Я бросаю все дела – ножницы, утюг, иголки…
Куда приятнее выпить рюмочку праздничного вина,
Чем накладывать заплаты…
Перед едой я делаю киддуш,
Беру свою Хану и наших детишек,
И мы отправляемся на прогулку.
Но праздничный день истекает.
И снова шить, резать и класть заплаты.
Ой, Ханеле, душа моя,
Не осталось ли еды от праздника?

Нехама пела, играла в песне все роли, пританцовывала, создавала на сцене атмосферу еврейского праздника, и очень скоро в Вильнюсе, Каунасе, а потом и в Риге, Двинске, Ленинграде, Москве ей будут говорить одно и то же – лишь бы этот праздник продолжался. Какое счастье петь и говорить по-еврейски! Казалось, язык, как живая ртуть, бежит по всем ее жилочкам. Да, она почувствовала себя нужной. И как когда-то Римский-Корсаков благословил своих учеников-евреев, так и Нина Марковна Карнавичене благослови-ла Нехаму – это твой путь, девочка, иди по нему…
Через два года, 6 марта 1958 года, на 3-м Всесоюзном конкурсе артистов эстрады Нехама Лифшиц станет его лауреатом, получит золотую медаль, и начнется ее большое, но нелегкое плавание… Перед ней откроется новый мир, и, прежде всего – еврейский, в ее жизнь войдут замечательные люди…

Нина Марковна, такая скупая на похвалу, придет на ее концерт в зал Госфилармонии, а через несколько дней в газете “Советская Литва” появится ее статья. Нина Марковна писала: “За всю мою многолетнюю педагогическую деятельность я впервые встретилась с ученицей, которая с удивительной волей и упорством добивалась намеченной цели. Голос ее звучит чисто и хорошо, богат красками и интонациями. Но, пожалуй, главное ее достоинство – в удивительном умении раскрыть содержание песни. Очень скупыми, сдержанными, но весьма выразительными жестами, мимикой создает артистка своеобразные и яркие драматические, лирические и комедийные миниатюры. Даже тех, кто не понимает языка, на котором поет Нехама, глубоко волнуют и привлекают исполняемые ею песни.
Я безгранично горда ею…”.

Впрочем, в советской прессе отзывов было немного. Ее успех замалчивали. Директор консерватории сказал Нехаме: “Для Москвы твое имя не подходит, ни имя Нехама, ни фамилия Лифшиц, даже если к нему добавлено литовское окончание “айте”… А для еврейского мира ее имя было приемлемо и более чем понятно: Нехама – утешение, но она стала не только нашим утешением, но и гордостью: весь мир выучил это имя – Нехама.

Прошел всего год со дня фантастического взлета ее популярности. В Москве и в Ленинграде, уже не говоря о Риге, ее носили на руках. Стояли в очереди, чтобы попасть за кулисы. Но выступала она не одна, а с концертной бригадой. Однажды в Ленинграде ей сказали, что в зале находится Михаил Александрович. Эта встреча с замечательным музыкантом, прекрасным тенором дала новый виток в ее судьбе. Александрович сказал ей: “Ты молода и талантлива. У тебя особенный голос, и к тебе пришел твой шанс – не упусти его, тебе нужно сделать сольный репертуар, и никаких дуэтов, никаких концертных бригад”.

…В Москве зал бушевал, как вспененное море. Аплодировали стоя. На втором концерте ей негде было стоять, сцена – вся целиком – была покрыта цветами. Пришел на концерт чудесный еврейский поэт Самуил Галкин (1897 – 1960), единственный уцелевший после разгрома Еврейского Антифашистского Комитета. Нехама бросилась к нему навстречу. Иногда год может вместить столько, что хватит на всю жизнь. Куда бы ни забрасывали ее гастроли, она умудрялась хоть на день, на полдня оказаться в Москве, только бы повидать друзей, посидеть с ним, Галкиным. Он был очень болен, она не входила – влетала, как сама жизнь, и глаза его оживали. Она садилась подле него на скамеечку для ног и слушала, слушала его чтение. Кто мог подумать, что и его скоро не станет?

А как не сказать о преданном разбойнике Марике Брудном – он ведь сломал в ее квартире почти всю мебель. Все разбил и разъял, но нашел-таки упрятанные микрофоны для прослушивания. А какие мудрые советы давал! Например, как держаться в КГБ, куда ее таскали чуть ли не до самого их отъезда из Союза.
Нехама обязана назвать Хавуню, Хаву Эйдельман, бывшую актрису “Габимы”, ученицу Вахтангова, которая тайком обучала еврейскую молодежь ивриту. Когда учебник “Элеф милим” (“1000 слов”) был пройден, она написала собственный учебник…

Необыкновенная жизнь, необычные люди, встречи. Она не всегда знала, кто из знаменитых людей сегодня пришел на ее выступление. Вот Нехама запела еврейскую песню “Зог нит кейн мол аз ду гейст дэм лэцтн вег” (“Никогда не говори, что ты идешь в последний путь”). Кто не любил популярных песен “Дан приказ – ему на запад…”, “Три танкиста”, “Если завтра война”? Их автор, Дмитрий Покрасс, – уж такой “осовеченный” композитор, мало кто знал, что он вообще еврей – находился в тот вечер в зале. Грузный мужчина встает, поднимается на сцену и обнимает Нехаму. По лицу его текут слезы. Он понятия не имел, что его песня “То не тучи – грозовые облака” переведена на идиш (Г. Глик) и стала гимном еврейских партизан.

Что ни встреча – поэма! На концерты Нехамы приходили знаменитые на всю страну певицы Валерия Барсова, Ирма Яунзем, ее любил хорошо знавший идиш Леонид Утесов. После знакомства с Натальей и Ниной, дочерьми великого Соломона Михоэлса, с женами и детьми погибших поэтов Гофштейна, Маркиша, Бергельсона, – она везде и всюду будет произносить их имена, рассказывать о них, читать их стихи. Мало реабилитировать их, надо вернуть их еврейскому народу…

Недавно скончавшийся профессор Зелик Черфас, бывший рижанин, рассказывал мне: “Я помню, она выступала в Риге в черном платье, а на платье у нее был белый талес… Это было непередаваемое зрелище”. Вы знаете, милый профессор, ответила я, Нехама рассказала мне об этой истории: это был не талес, в Париже ей подарили длинный белый шарф с поперечными прозрачными полосками на обоих концах. На фоне черного платья он казался, только казался талесом, или, как мы говорим на иврите, талитом… Это было маленькое чудо, к которому невозможно придраться… Цензура вычеркивала слова, меняла названия песен, но мимика, жест и вот такая мелочь, как прозрачный шарфик, – тут цензура была бессильна.

В зале сидели работники посольства Израиля. Нехама пела песню Яшки из спектакля “Именем революции” М.Шатрова на музыку Д.Покрасса. Это было в Зале имени П.И. Чайковского. Нехама замечает знакомое лицо. Это посол Израиля Арье Харэль. Она подходит к краю рампы и, произнося: “Жаркие страны, жаркие страны, я ведь не сбился с пути…”, раскрывает руки в сторону посла и его команды. Над жестами нет цензуры…

А публика все понимает. Пока только в воображении и певица и ее слушатели переносятся далеко-далеко… Спустя годы профессор А.Харэль рассказал, что боялся инфаркта, так ему стало страшно…

А как она бросала в зал: “Шма Исраэль, а-шем элокейну…” Или “Эли-эли, лама азавтани..” (“Почему ты нас оставил, Всевышний?”). Ее спрашивали, на каком языке текст? Она невинно отвечала: на арамейском. Это звучало непонятно, но приемлемо.
Она пела в больших городах и больших залах, она пела в маленьких городках и поселках, она пела в клубах, где люди все еще боялись аплодировать еврейской песне, еврейской певице. Она пела… Поэт Сара Погреб рассказала мне об одном из таких концертов. Сара работала в Днепропетровске учительницей. Прошел слух, что приезжает певица, будет петь на идиш. Афиш не было. Захудалый клуб швейников. Зал человек на сто: “Она меня поразила, – вспоминает Сара, – она не только пела, она проявляла несгибаемое еврейское достоинство, несклоненность, расправленность, уверенность в своей правоте. Она была насыщена национальным чувством. Какое мужество! Нехама была продолжением восстания в Варшавском гетто”…

Первое выступление в Израиле, 1969 год. Долгоиграющие пластинки. Гастроли во всех концах света. Она не говорит, что под влиянием ее выступлений и Александр Галич обратился к еврейской теме, но подтверждает, что первой вывезла его записи за рубеж. В Уругвае она, кажется, не побывала. Ривка Каплан, репатриантка из Монтевидео, с грустью говорит мне, что ее муж (они оба родом из Польши), узник Освенцима, до сего дня не сказал ни слова о том, что он перенес в концлагере. После войны их никто не принимал, а Уругвай принял. “Нас, евреев, было там примерно 40 тысяч человек. О, даже патефон был еще редкостью. В начале 60-х годов на уругвайском радио существовала двухчасовая передача на идиш. И я вас уверяю, – говорит Ривка, – что 40 тысяч евреев знали имя Нехамы Лифшиц. Мой муж никогда ничего не рассказывает. Но когда Нехама пела, он плакал. А я выучила тогда слова всех ее песен: и “Рейзеле”, и “Янкеле”, и “Катерина-молодица”. Вы можете ей это передать?”

– Могу, говорю я Ривке. – Правда, сейчас она в Санкт-Петербурге. Вот вернется, мы сможем вместе сходить на концерт в ее студию, ее мастер-класс. Она ведь ведет его в тель-авивской музыкальной библиотеке, которой отдала много лет своей жизни в Израиле, уже более пяти лет. Послушаете и ее чудесную ученицу, новую звезду еврейской песни Светлану Кундыш.

Нехама никогда не сидит без дела. В Израиле нет такого мероприятия на идиш, где бы не считали честью видеть Нехаму Лифшиц. То, что она говорит или читает, всегда умно и талантливо. 12 августа, ежегодно, она приезжает из Тель-Авива в Иерусалим и приходит в сквер имени погибших деятелей Еврейского Антифашистского комитета. Вот памятник с их именами. Вокруг него дети и родственники великих людей – дочери С. Михоэлса, дочь Д. Гофштейна, дочь В. Зускина, дочь убитого еще в 1937 году поэта М. Кульбака, сын Д. Бергельсона, племянница Л. Квитко… И все мы, кому дорога еврейская культура.

…Пока Нехама в отъезде, встречаюсь с родственницей моего мужа, Тальмой. Психолог, вдова прославленного генерала Дадо, Давида Эльазара, начальника генерального штаба в войну Судного дня, вспоминает, что Дадо, родившийся в Югославии, любил песни Нехамы Лифшиц. По дороге на Северный фронт он приезжал к любимой певице, забирал ее в свой джип и вез в Галилею, чтобы пела для солдат. “Он считал, что ее пение поднимает дух молодых израильтян”, – говорит Тальма.

И вот Нехама вернулась из Питера. Рассказывает, что еще в 2001 году Еврейский общинный центр Санкт-Петербурга издал сборник песен из ее репертуара, с нотами, составили его Евгений Хаздан и Александр Френкель, предисловие написала Маша Рольникайте. Со всеми встретилась снова. Центр организовал потрясающий концерт. А репетиции вылились в мастер-класс. Среди участников – исполнители еврейской песни из Санкт-Петербурга, Кишинева, Харькова. А с Нехамой были Светлана Кундыш (“майн мэйделэ” была в ударе, просто восхитительна”) и верная, преданная пианистка и композитор Регина Дрикер (партия фортепиано). Принимали их радушно: ” чуть ли не с трапа самолета нас все время снимали на пленку, и репетиции, и концерт”. Надеюсь, мы увидим этот фильм.

И мне она когда-то сказала это слово “мейделэ”. Лет пятнадцать назад я была на выступлении Нехамы Лифшиц вместе с другом, поэтом Гершоном Люксембургом. Странно было видеть в его руках большой букет. “Пойдем, отдадим Нехаме цветы”. Я смутилась, да нет, пусть он сам, я ведь с ней не знакома. Прошло несколько лет. Я начала вести на радио передачу “Литературные страницы”. Одним субботним утром, кажется, сразу после передачи “Песни, воскресшие из пепла”, раздается звонок: “Мейделе, – говорит незнакомая женщина, – спасибо”. Это была Нехама. А я к ней подойти стеснялась. Моя мама простаивала часами в очереди, чтобы “достать” билет на концерт Нехамы Лифшиц. А тут мое 55-летие, и Нехама приходит вместе с Левией Гофштейн и с Шошаной Камин, дочерью упомянутой выше актрисы Хавы Эйдельман. Представляю их маме. “Мама, это Нехама”. Она по-детски всплескивает руками, обнимает Нехаму, целует и повторяет: “Майн тайере, майн тайере (дорогая моя), сколько слез я пролила на твоих концертах, я знаю все твои песни наизусть, они у меня записаны в тетрадках”.
Эти тетрадки я храню и передам своим детям.

Опубликовано 23.04.2017  23:23