Tag Archives: украинские полицаи

Наш Гриша. Как украинские крестьяне еврейского ребенка спасли

газета Хадашот, № 12, 14 декабря 2020 / Tevet 5781

Никита и Оксана Семергей
.

Основанное в XVI веке село Белоцерковка — одно из старейших на Полтавщине. В ноябре 1941-го здесь появился неизвестный подросток с пятилетним мальчиком. Одеты ребята были явно не погоде, а ноги малыша опухли и кровоточили. Сельчане накормили детей — ими оказались киевляне, братья Миша и Гриша Смоленские. В самом начале войны глава семьи ушел на фронт, а их 29-го сентября погнали с мамой в Бабий Яр. По дороге женщина поняла, что это путь в один конец и велела 15-летнему Мише бежать с младшим братом.

Они вернулись домой, но на следующий день сосед сказал мальчикам уходить, и это был дельный совет. Они отправились на восток, прошли много километров, но с наступлением холодов Гриша начал слабеть, и брат испугался, что ребенок не выдержит. Местные поохали, но только Оксана Семергей готова была рискнуть жизнью ради еврейских детей. Она пригласила ребят переночевать, а утром сообщила Мише, что согласна оставить Гришу у себя.

Самым скверным было то, что Смоленские уже «засветились» в деревне, слишком многие знали о маленьком постояльце Оксаны. Как раз в это время из лагеря для  военнопленных вернулся ее муж — Никита, немцы тогда отпускали красноармейцев — жителей окрестных сел.

Чета Семергей, 1940     
                                                              Улочка, где жил Гриша Смоленский 

Мужчина полностью поддержал жену в решении оставить еврейского ребенка, да и она к тому времени относилась к Грише как сыну. «Долго это продолжаться не могло — кто-то из соседей донес, что супруги прячут еврейского мальчика, и Никиту арестовали», — рассказывает «Хадашот» его внук Александр Семергей. Помощь евреям каралась смертью, поэтому начальник местной полиции заявил Оксане, что отпустит ее мужа, если та соберет 50 подписей односельчан о том, что Гриша не еврей. Всю ночь женщина ходила от дома к дому с просьбой подписать спасительный документ. Утром она принесла бумагу в участок, чем шокировала полицаев — они-то прекрасно знали обо всем, но понимали, что теперь назад пути нет, иначе придется расстрелять около 100 земляков, чьи подписи стояли на заявлении.

Никиту отпустили, но самое страшное было впереди. Через несколько месяцев в Белоцерковке временно остановилось подразделение 1-й танковой дивизии СС «Лейбштандарт CC Адольф Гитлер», созданной на базе личной охраны фюрера. Земля слухами полнится, и слухи эти вскоре дошли до нацистов. К супругам нагрянули испуганные полицаи с не менее перепуганным немецким комендантом, сообщив, что сейчас эсэсовский врач осмотрит ребенка…  на предмет обрезания. Дом оцепили эсэсовцы, а через час пришёл врач, приказав всем выйти из хаты. Сельчане попрощались с жизнью и молились — смертельная опасность грозила теперь всем без исключения.

Пять минут спустя немец вышел со словами: nicht geschnitten (не обрезан)… Все были поражены, поскольку знали, что ребенок таки обрезан. Зато с этого момента Гриша был полностью «легализован» и официально стал сыном четы Семергей.

Немецкий гауптвахмистр и украинские полицаи, с.Зарог Полтавской области, 1942
. 

Закончилась война. Летом 1945-го в Белоцерковку за ребенком приехал его чудом выживший отец. Но за четыре года Гриша настолько привык к новой семье, что, к ужасу отца, отказался возвращаться к родным…

Отдавать мальчика родному отцу отказался и «новый» папа — Никита Семергей. После освобождения села в 1943 году, он снова ушёл на фронт, при взятии Будапешта был тяжело ранен, и к концу войны был психологически надломлен. Поэтому, когда пришли за Гришей, Никита схватился за топор с криком: «Зарублю!»

В конце концов, его успокоили и решили поставить ребёнка между «старой» и «новой» семьей. Куда пойдёт — с теми и останется. Около часа Гриша стоял и плакал навзрыд, плакали и все стоявшие вокруг него. А потом он шагнул к отцу…

В 1946-м отец Гриши и его родственники пригласили Никиту и Оксану в Киев. «Бабушка с дедом долго собирались, но что-то не заладилось, и в Киев отправили моего отца — Леонида», — рассказывает Александр Семергей. В доме Смоленских он пробыл около недели. И каждый день происходила одна и та же сцена: в двери раздавался стук, приходила очередная еврейская пара, и с порога спрашивала: «Как нам увидеть этого украинского спасителя евреев?». 17-летний Леонид выходил на порог, ему вручали нехитрые цветы, благодарили и уходили…

Гриша продолжал поддерживать отношения с Никитой и Оксаной много лет и всю жизнь звал их мамой и папой. Он окончил строительный институт в Киеве, жил в Умани и в 1985 году трагически погиб на стройке. Его «вторые» родители ездили на похороны в Умань.

Диплом Праведников народов мира     
                               Здание бывшей Хоральной синагоги в Полтаве 

Миша в 1990-х эмигрировал в Израиль, а потом в США. Он и дал свидетельские показания, благодаря которым в 1998 году Никите и Оксане Семергей присвоили звание Праведников народов мира.

Представители посольства Израиля в Украине посетили Оксану (Никита скончался в 1988 году) в Белоцерковке, вручив ей соответствующую грамоту и медаль. До самой ее смерти в 2001 году Государство Израиль ежемесячно выплачивало Оксане Федотовне примерно 700$ как Праведнице народов мира.

Внук праведников — Александр Семергей — рассказывает о планах по установке на фасаде Хоральной синагоги в Полтаве большой стелы с высеченными именами Праведников — жителей Полтавской области. До недавнего времени в здании 1852 года постройки размещалась филармония. Сейчас оно пустует, но в последние годы сильно обветшало, а средств, выделенных меценатами на ремонт, оказалось явно недостаточно. Вешать стелу на запущенную и пустующую синагогу инициаторы не хотели бы, хотя профинансировать изготовление памятного знака готовы потомки спасённых в годы войны евреев, ныне проживающие в США.

Фамилии 38 Праведников народов мира из Полтавской области документально подтверждены сотрудниками мемориала «Яд Вашем», хотя неофициальное их число приближается к 600. К сожалению, факты спасения евреев на территории бывшего СССР стали фиксироваться лишь в 1990-е годы, когда многие праведники и свидетели их подвига уже ушли из жизни. Как бы то ни было, пока еще остается живая память о людях, которыми может гордиться украинская земля, наша задача — достойно увековечить их имена.     

Максим Суханов

Источник

Опубликовано 21.12.2020  22:05

Ш. Зоненфельд. Голос безмолвия (2)

(продолжение; 1-я ч.)

Погромы в Мозыре и чудесное спасение

Еврейские погромы начались в стране еще до революции и Гражданской войны.

Мозырь, в котором жили мои родители, тоже не избежал их; населявшим его евреям, как и во многих других городах, пришлось испить свою чашу страданий. Родители были вынуждены бежать из Мозыря, но через год изнурительных скитаний вернулись домой.

Летним днем 1916 года в город ворвались казачьи отряды, входившие в состав царских войск, и начался страшный погром.

Когда погромщики появились на улице, на которой жили мои родители, среди евреев началась паника. Отец спрятался на чердаке под грудой дров и старых вещей, а мама спрятаться не успела. В дом ворвался разгоряченный казак; смерть сверкала у него в гла‐ зах. Он увидел маму, пытавшуюся спрятаться за шкафом, и набросился на нее. Мама, несмотря на весь свой страх, набралась мужества и сказала ему:

– Знай, что у всех народов, верящих в Бога, величайший грех – причинять зло беззащитной женщине! Если ты что‐нибудь сделаешь мне, этот страшный грех будет преследовать тебя всю жизнь! Всевышний отомстит тебе за меня! Но если ты не причинишь мне зла, я обещаю тебе: все опасности войны обойдут тебя стороной, и ты вернешься целый и невредимый, с чистой совестью, к своей жене и детям!

И тут случилось невероятное: этот бешеный казак вдруг перекрестился, опустился на колени и сказал:

– Мамаша! Если ты обещаешь мне, что я еще увижу своих детей, я не только не трону тебя, но и буду охранять, чтобы и никто дру гой тебя не обидел!

Мама угостила его водкой, и он встал у входной двери, следя за тем, чтобы никто не вошел в дом, и стоял там до тех пор, пока погромщики не разошлись.

Из этой сцены видно, что мама прекрасно говорила по‐русски, – для еврейки, выросшей в религиозной семье, знание русского языка было в те времена большой редкостью. Еще девочкой она на‐

33

няла на заработанные ею деньги учительницу, которая научила ее читать и писать – и на идиш, и по‐русски, – а также преподавала ей арифметику. В дальнейшем мама приобрела привычку читать всякую бумажку, на которой было что‐то напечатано, листочки от календаря и прочее, и часто говорила мне:

– Никогда не сиди без дела! Нечего делать – читай что‐нибудь.

В своей «клинике», о которой рассказывалось выше, мама лечила и неевреев. Она свободно общалась с ними и читала все, что могла найти, о болезнях и методах лечения.

В той истории с казаком мама спаслась от гибели, но последствия случившегося были трагическими. Она тогда была беременна – впервые после четырех лет замужества, – и происшедшее так подействовало на нее, что у нее произошел выкидыш.

Однажды, когда отца не было в Мозыре – он был на противоположном берегу Припяти, – в город ворвалась другая банда, прославившаяся своей жестокостью по отношению к евреям. Мама, опасаясь, что муж не знает о происходящем и может вернуться, решила пробраться к нему, чтобы предупредить. Дело было зимой, река была скована льдом, и мама попыталась перейти ее по льду – мост был в руках бандитов. Неподалеку от берега лед под ней проломился, и она начала тонуть. Какие‐то люди, увидев это, бросились ее спасать и с большим трудом вытащили из воды. Лишь чудом она осталась в живых.

После этого происшествия родители вновь оставили Мозырь и скитались из города в город, лишенные всего, пытаясь спастись от банд, сеявших смерть всюду, куда ступала их нога.

¨Ваше благословение было мне защитой!¨

После двух лет скитаний, в конце 1917 года, мои родители окончательно поселились в Киеве.

После того, как они прожили там год, к ним в дверь кто‐то постучал. Мама открыла дверь и сразу же узнала стоявшего на пороге – это был тот самый казак, который ее пощадил. Он искал маму в их прежнем доме в Мозыре и, не найдя, не успокоился, пока путем расспросов не обнаружил их на новом месте.

34

Для мамы эта встреча была совершенно неожиданной и очень волнующей; она усадила гостя за стол. Успокоившись и придя в хорошее расположение духа после нескольких рюмок водки, тот стал рассказывать обо всем, что произошло с ним после того происшествия в Мозыре.

– Мамаша! – начал он взволнованно. – Я остался в живых только благодаря вашему благословению! Вот уже больше года, как я ищу вас, чтобы поблагодарить за то, что вы даровали мне жизнь! Я видел смерть перед собой тысячи раз; вокруг меня люди падали, как мухи, – а я вышел из всех страшных боев без единой царапины! Ваше благословение было мне защитой! Благословите меня и на то, чтобы и в мирные дни у меня была удача – пропитание и достаток…

Растроганная мама благословила его, и он ушел.

В коммуне

После того, как утихли бои между «красными» и «белыми» и большевики овладели всей страной, они занялись реорганизацией жизни в ней на идеологических основах марксизма.

Начинания их, как правило, были плодом фантазий, полностью оторванных от реальности. Одним из первых шагов была организация коллективных хозяйств на селе (предшественников печально известных колхозов). Наиболее полно коммунистическим идеалам в их первозданной чистоте отвечали так называемые сельскохозяйственные коммуны, в которых была самая большая степень обобществления имущества, вплоть до личных вещей. Индивидуум сам по себе превращался там в общественную собственность; весь его труд и способности принадлежали коллективу. Все, что он производил и зарабатывал, поступало в общий котел, и он должен был жить на выдаваемый ему наравне с другими паек.

При этом уравниловка существовала только для «низов». Для руководящих работников советская власть с самого начала, в полном противоречии с собственными декларациями, установила сложную многоуровневую систему льгот, включавшую закрытые распределители и государственные дачи, особые жилые районы, отдельную систему здравоохранения и многое другое.

Папа и мама как молодая пара в расцвете сил были записаны в одну из сельскохозяйственных коммун. Они были обязаны начать

35

свою жизнь заново – отдавать все, на что они способны, стране и системе.

Нетрудно представить себе, что чувствовали мои родители в коммуне. Для них началась новая эпоха – время непрерывной т желой борьбы маленьких людей, беспомощных и беззащитных, с громадной государственной машиной, безжалостно насаждавшей безбожие. Ведь одной из главных задач советской власти было систематическое искоренение веры и религии «;емных и невежественных народных масс».

В коммуне, членами которой стали мои родители, жили еще несколько еврейских семейных пар, соблюдавших субботу. Особенно большие трудности были у них именно с этим.

Маму, имевшую опыт оказания первой медицинской помощи, назначили медсестрой, но фактически она исполняла обязанности врача; это давало ей немалые возможности помогать евреям освобождаться от работы в субботу. Она использовала свое положение, чтобы организовать урок еврейской жизни для женщин, – а папа в это время начал давать уроки мужчинам по Гемаре. Под предлогом контроля за исполнением санитарных правил мама присутствовала при дойке коров, и это решало проблему запрета на моло‐ ко, надоенное без наблюдения еврея.

36

Лошадь

Отец попросил назначить его возчиком – взамен на разрешение по субботам оставаться дома. Это была, вероятно, самая тяжелая, грязная и неблагодарная работа, от которой другие старались отвертеться всеми правдами и неправдами. Быть возчиком означало вставать в будни чуть свет и поздно возвращаться, ездить по любым дорогам в любую погоду, через лес, помогать лошади вытаскивать телегу, застрявшую в грязи, отвечать за сохранность груза – ведь если что‐нибудь пропадет или будет украдено, на возчика па‐ дет подозрение. А еще – проводить целые дни в обществе лошади, чистить ее, расчесывать, кормить и поить, убирать за ней, следить, чтобы была здорова и сохраняла силы… Был там еще один еврей‐ возчик – бывший раввин. Свое новое положение, весь этот жизненный переворот он воспринимал как трагедию. Он сходил с ума в обществе лошади – и, в конце концов, после тяжелого нервного срыва умер.

У моего папы сложилось иначе. Он доверчиво и просто принимал все, что посылал ему Всевышний. Свою лошадь он полюбил. Принял ее как дар с небес – ведь, как он часто говорил, она давала ему возможность зарабатывать хлеб, не нарушая субботу, – а для него это было самым главным. Он не просто заботился о ней – чистил, кормил с руки сахаром. Он превратил ее чуть ли не в своего напарника по учебе, пересказывая ей сложные места из трудов толкователей Торы, читая в пути вслух книгу псалмов. Она отзы‐ валась на ласку и как будто понимала его.

Этот папин рассказ, как и многие другие, говорившие о его отношении к жизни, заложили основы моей личности. Они звучат в моих ушах, словно услышанные вчера, хотя папы уже много десятков лет нет в живых. В любой тьме он всегда видел свет – так же, как из окон подвальной квартиры умел увидеть звезды, о чем я расскажу в одной из следующих глав. Во многом благодаря этому рассказу и выученному из него уроку – уроку любви к Всевышнему и служения Ему в радости на основе простой веры – я смогла выстоять во всех испытаниях, посланных мне судьбой, и написать эти

37

строки, и делать сегодня все, чем пытаюсь быть полезной моему народу…

Родители всячески пытались вырваться из коммуны и в итоге сумели получить разрешение вернуться в Киев, где им выделили подвальное помещение рядом с квартирой дедушки, реб Яакова. У мамы с папой к тому времени была дочь Лифша, родившаяся в 1919 году, а после нее ежегодно, один за другим, появлялись на свет мальчики.

Мастерская-йешива

Дедушка, озабоченный тем, что соблюдение субботы при новом режиме превращается в тяжелую проблему, избрал себе профессию столяра. Через короткое время он сделался высококлассным мастером и открыл частную столярную мастерскую. Хотя она и должна была подчиняться определенным законам, он мог быть в чем‐то независимым и подбирать себе помощников по своему усмотрению.

Папа с дедушкой стали энергично подыскивать для своего предприятия евреев, соблюдающих заповеди. Вместе с еще одним достойным человеком по имени Шамай Барон они брали на работу всех, кто, несмотря ни на что, пытался вести еврейский образ жизни. Когда дедушку спрашивали, не боится ли он, он отвечал:

– Лучше делать и бояться, чем бояться и не делать!

Пустив в ход все связи, папа с дедушкой сумели оснастить свое предприятие необходимым оборудованием. Они зарегистрировали мастерскую и смогли получить большой государственный заказ на поставку ящиков.

Папа и дедушка сумели в какой‐то мере избежать внимания к себе со стороны государства. По существу, здесь на практике была успешно реализована идея «йешивы‐мастерской», соединявшей в себе занятия Торой и труд. В первой половине дня все работали, а во  второй  слушали  уроки  Гемары,  Мишны  и  учились  по книге «Эйн Яаков», популярном сборнике комментариев к Талмуду. Уроки давали дедушка, папа, реб Шамай Барон и другие знатоки

38

Торы. Папа сделался главой йешивы; со временем к нему прилепилось прозвище «раввин‐столяр».

Были две проблемы, для которых нужно было обязательно найти решение: исполнение заказов в установленные сроки и маскировка йешивы, включая возможность прятать священные книги на случай внезапной проверки.

Часть учащихся быстро освоила основы мастерства и в известной мере «уравновесила» тех, у кого руки не были приспособлены держать молоток и тесло. Но даже после множества разнообразных чудес, сопровождавших их учебу, они все‐таки отставали в ис‐ полнении заказов, что могло подвергнуть опасности само существование предприятия.

В сложившейся ситуации пришлось начать сбор пожертвований у благочестивых евреев, посвященных в тайну этой необычной столярной мастерской, – для того, чтобы на собранные деньги покупать готовые ящики на черном рынке и сдавать их заказчику под видом своей продукции. Только так можно было избежать закрытия и даже ходить в передовиках, чтобы люди получали премии. Состоятельные и щедрые евреи давали деньги, но от дедушки и папы все это требовало усилий и большого труда: они вставали в пять часов утра, чтобы застать тех людей прежде, чем они уйдут на работу, и получить у них пожертвование на мастерскую и расположенную рядом с ней кухню, из которой приносили еду два раза в день.

Для меня до сегодняшнего дня остается загадкой: откуда у дедушки и папы брались физические силы подниматься так рано в тридцатиградусный мороз и совершать обход в столь неурочное время? Вести дела предприятия, на котором заняты почти шестьдесят работников, немалая часть которых не приносила никакой пользы производству? Давать уроки и снабжать обедами работников и их семьи – и при этом не быть разоблаченными, не попасться «на горячем»?.. Только упорством и постоянной готовностью к самопожертвованию можно это объяснить.

Следует добавить, что вдобавок к зарплате, которую выдавали работникам мастерской, моя мама готовила им завтрак и обед, а

39

иногда и ужин, поскольку они приходили рано утром, молились и находились там до вечера, а некоторые даже оставались ночевать.

Каким образом они прятали тома Талмуда и другие святые книги – это уже отдельная история. Выручали неистощимые на выдумку еврейские головы. Под искусными руками нескольких переплетчиков, которые оказались среди всех этих «столяров», тома Мишны и Талмуда превратились в «профессиональную литературу». Из трактата «Сукка», описывающего правила построения кашерного шалаша для праздника Суккот, был взят целый ряд понятий, относящихся к устройству сукки, ее конструктивных элементов; они были тщательно нарисованы на отдельных листах, которые переплетчики вставили в Талмуд. То же самое было сделано и по другим темам, каким‐то образом связанным с геометрией, строительством и тому подобным, по всему Талмуду. Теперь инспекторам из государственных учреждений можно было объяснять, что эти толстые тома – старая литература по деревообработке для людей, которым трудно читать по‐русски.

Помимо этого, стол, за которым учились во второй половине дня, был устроен так, чтобы устранить всякую опасность на случай внезапного вторжения. Вокруг рабочего стола, широкого и длинного, сидели бородатые евреи с инструментами в руках; перед ними лежали дощечки – материал для изготовления деревянной тары. Под крышкой стола находились выдвижные ящики с раскрытыми томами Талмуда, а вместо стука молотков слышен был голос преподавателя, отзывавшийся в большом помещении гулким эхом. В прихожей, перед входом в саму мастерскую, находился пожилой «часовой», который обтягивал ящики полосками жести; рядом с ним висела незаметная нитка, которая вела к колокольчику, подвешенному в укромном углу мастерской. Когда приближался кто‐то чужой, «часовой» дергал ее. По его сигналу задвигались ящики с Талмудом и молотки начинали громко колотить по незаконченным изделиям.

Так и просуществовала эта «йешива‐мастерская» под носом властей в течение нескольких лет, благодаря поддержке свыше, которая чувствовалась на каждом шагу.

40

Попались ¨на горячем¨

Однажды инспектор из государственных органов появился во второй половине дня, в разгар урока Гемары. К несчастью, «часовой», ответственный за подачу сигнала тревоги, задремал. Инспектор застал всех сидящими и ведущими талмудическую дискуссию, с открытыми томами Талмуда в ящиках. Все присутствовавшие страшно перепугались: им предстоял суд и ссылка в Сибирь. И только мой папа, который вел урок, сохранил присутствие духа; он лишь молился Всевышнему, чтобы тот помог ему найти выход из положения.

– Что это за книги в ящиках? – строго спросил отца инспектор.

Отец, готовившийся к возможности подобного рода событий и отрепетировавший заранее свою речь, начал объяснять, что это – профессиональная литература на еврейском языке по столярному делу.

Выслушав его, инспектор произнес на чистейшем идиш:

– Кому ты рассказываешь бабушкины сказки? Мне, который учился в детстве в хедере, а потом несколько лет сидел в йешиве, – мне ты хочешь вешать на уши лапшу и объяснять, что такое Гемара и что такое Мишна? Я пошлю вас всех в Сибирь – и там, в бараках, в тайге, на пятидесятиградусном морозе, будете греться своей Гемарой!

Папа просто онемел, услышав чистый идиш в устах инспектора, и понял, что попал в сети, расставленные евреем‐коммунистом, который мог причинить гораздо больший вред, чем такой же коммунист, но нееврей. В мастерской поднялся гвалт, все бросились наутек в страшной панике…

В это время мама была на кухне и готовила ужин для остававшихся в мастерской на ночь. Услышав шум, она, сама перепуганная, прибежала посмотреть, что происходит, – и видит: ее муж сидит бледный как стенка, а напротив него инспектор пишет протокол.

Она набралась храбрости и обратилась к инспектору:

Шалом тебе, товарищ!

–  Шалом, мамаша! 

41

– Могу я спросить тебя, что ты там пишешь? – Какое твое дело, мамаша? Не вмешивайся!

–  Это мое дело, да еще как… Потому что мой предок и твой предок учились вместе!

– Где?

– У горы Синай!

Инспектор разразился циничным смехом и продолжал писать протокол. –

Я прошу тебя: порви то, что ты написал, и оставь в покое этих старых евреев. Подумал ли ты о том, что это значит – обречь стариков на арест и ссылку в Сибирь? Это ведь ляжет на твою совесть и будет преследовать тебя всю жизнь! Разве не достаточно тех страданий, которые причиняли и причиняют нам антисемиты, так теперь еще и ты преследуешь нас!

Если умоляющий голос моей матери смог смягчить окаменевшее сердце жаждавшего крови казака, то неудивительно, что он легко проник в сердце еврея, праотец которого стоял у горы Синай… Будто по мановению волшебной палочки, холодное и замкнутое лицо инспектора преобразилось; на нем появилась улыбка. Он порвал лист со своим доносом и, пробормотав несколько слов с извинениями, ушел.

После этого случая тот инспектор иногда приходил в мастерскую и присоединялся к слушавшим урок. С тех пор он постоянно предупреждал о предстоящих проверках, и благодаря ему «йешива‐мастерская» могла существовать дальше.

¨Никому из братьев не доверяйте¨

Спрашивается: как удалось сравнительно небольшой группе большевиков воцариться над страной с населением в сто пятьдесят миллионов человек?

Органы безопасности, называвшиеся в разные годы по‐разному: ЧК – ГПУ – ОГПУ – НКВД – НКГБ – МГБ – МВД – КГБ, а в народе – коротко и грозно: «органы», – уничтожили десятки миллионов ни в чем не повинных граждан своей страны. При этом тысячи «тружеников топора и плахи», от рядовых до высших руководителей – таких, как Ягода, Ежов, Берия и другие, – рано или поздно разделяли судьбу своих жертв. Крова‐

42

вый тиран Сталин ликвидировал почти всю «старую гвардию» революционеров и развязал войну против всех религий, прежде всего – против еврейской. Доносительство царило повсюду. Осуществилось пророчество

«Каждый пусть остерегается своего ближнего, и никому из братьев не доверяйте, ибо каждый брат непременно обманет, а каждый ближний разнесет сплетни»(1). Из‐за доносов, написанных по злобе или из мести, зачастую анонимных, исчезали миллионы людей. Парализованные страхом, не зная, чем могут кончиться попытки узнать, что случилось с их родными и близкими, люди боялись даже искать их – и молча несли свою боль и горе…

С огромной «машиной смерти», управлявшейся чудовищами, погубившими собственные души, вели свою нескончаемую, будничную и, казалось, безнадежную войну немногие праведники, среди которых были и мои родители. И длилось это в течение долгих‐долгих десятилетий…

Сукка реб Яакова

В 1930 году навстречу празднику Суккот мой дедушка, реб Яаков, построил сукку на своем дворе и пригласил к себе раби Хаима‐ Элияѓу Розена, одного из глав брацлавских хасидов в Советском Союзе. Тот приехал к нему из Умани, города, находящегося в двухстах километрах от Киева, поскольку там антирелигиозные законы и постановления проводились в жизнь более сурово, чем в Киеве. Дедушка и раби Хаим‐Элияѓу вместе сидели в сукке в первую ночь праздника, совершили, как полагается, с радостью и душевным подъемом кидуш(2)… Но в разгар трапезы, когда они беседовали на темы Торы, ворвались милиционеры, обоих арестовали, а сукку разнесли в щепки. Их продержали под арестом до конца праздника. Такой исход следует еще считать благополучным, раз они не попали в Сибирь за такое «страшное преступление»…

___________________________________________________________________________________
1 «Ирмеяѓу» (в русской традиции – «Книга пророка Иеремии»), 9:3.

2 Кидуш – благословение над бокалом вина в субботу и праздники.

43

Конец ¨мастерской-йешивы¨

В той же атмосфере преследований и угроз затянулась петля вокруг столярной мастерской папы и дедушки. По чьему‐то доносу она была ликвидирована, и связанные с ней люди рассеялись кто куда. Дедушка, реб Яаков, был арестован и обвинен в контрреволюционной пропаганде. Папе в последний момент удалось скрыться. Над дедушкой был устроен публичный суд перед коллегией в составе пяти судей, из которых трое были евреями. Один из этих еврейских судей спросил его:

– Зачем ты занимаешься такими делами, как строительство сукки и содержание йешивы, – делами, противоречащими закону, который запрещает вести религиозную пропаганду?

–  Я надеюсь, что еще придет день, когда вы втроем придете учиться в нашу йешиву и будете раскачиваться перед раскрытым томом Гемары! – ответил дедушка.

Эти слова, сказанные с детской наивностью, вызвали улыбку на суровых лицах судей. Адвокат использовал шутливую атмосферу, воцарившуюся на мгновение в зале, и заявил, что в данном случае суд имеет дело с человеком неуравновешенным, который не может нести ответственность за свои поступки. К счастью, эти слова были приняты судом, и дедушку освободили.

Несмотря на благополучный исход, он вышел из этой истории разбитым и подавленным. Особенно угнетало его то, что ему насильно сбрили его длинную бороду. Он не мог примириться со своим новым обликом, с бритыми щеками. Для такого еврея, как реб Яаков, длинная борода была символом самого его существования, самым зримым и исполненным смысла выражением его еврейства – пока не пришли «эти безбожники» и не разрушили все… С тех пор он стал избегать появляться на людях и сидел дома, замкнутый и подавленный. Случившееся сломило его и ускорило конец.

Завещание реб Яакова

С момента освобождения из‐под ареста и ликвидации столярной мастерской, бывшей делом его жизни, он выглядел как чело‐

44

век, у которого разрушен весь его мир. Однажды дедушка почувствовал такую слабость, что слег в постель. И хотя состояние его не внушало особых опасений, он велел созвать всех детей. Те собрались возле его постели и со страхом смотрели на него. Ему было тогда шестьдесят пять лет, и недомогание не угрожало его жизни. Он был в ясном уме и абсолютно спокоен. Побеседовав с каждым из своих детей, он сказал им, что жить ему осталось недолго. Дедушка попросил их не называть сыновей, которые у них родятся, его именем, поскольку не уверен в том, что внуки будут вести еврейский образ жизни. Исключение он сделал только для моей мамы:

– Уж твои‐то дети, Бейля, никогда не перестанут быть религиозными евреями.

Мама улыбнулась, взяла его руку в свою и сказала:

– Папа! Тебе еще рано умирать, а мне уже поздно рожать.

– Я знаю, знаю, – ответил он, – мои годы еще не вышли, но мне уже невыносимо жить в этом мире лжи.

– А если родится дочь? – спросила мама.

– Тем лучше! При этой власти легче воспитать дочь, верящую в Бога, чем сына! Только дай ей такое имя, которое будет заключать в себе имя Всевышнего, чтобы оно оберегало ее.

В 1935 году дедушка скончался и был похоронен на Лукьяновском кладбище в Киеве. С тех пор и до сегодняшнего дня никто из детей его и внуков, уважая его волю, не называл сына в его честь.

Я появляюсь на свет

Когда моя мама забеременела, ей было сорок три года.

В праздник Симхат‐Тора(3), когда папа танцевал со свитком Торы в руках, – а он плясал и веселился изо всех сил, и все остальные

_____________________________________________________________________________________

3 Симхат‐Тора («Радость Торы») – особое торжество в последний день осенних праздников Суккот – Шмини Ацерет. В этот день завершается годичный цикл публичного чтения Торы и сразу же начинается новый цикл.

45

плясали вокруг него, – к нему подошел один молодой человек и прошептал ему на ухо:

–  Реб Лейбе, у вас родилась девочка!

– Ну уж если известие о рождении дочки приходит ко мне в момент, когда я держу в руках свиток Торы, – воскликнул папа, – это несомненный знак о том, кем этой дочери предстоит стать!

Когда радостное известие, передававшееся из уст в уста, обошло присутствующих, люди подняли счастливого отца на плечи, как жениха в день свадьбы.

Впоследствии мама рассказывала, что папа, впервые взяв меня на руки, выглядел со своей длинной серебристой бородой, сбегавшей волнами по его груди, скорее как дедушка, чем как отец.

Она выполнила завещание реб Яакова, который хотел, чтобы в моем имени была буква «ѓэй», присутствующая в четырехбуквенном имени Творца и имеющая особенное свойство защищать человека. Соединением слова «бат» – на иврите «дочь» – с буквами «йуд» и «ѓэй», входящих в это имя, образовано красивое, чудесное еврейское имя Батья, которым она меня и назвала. В этом был особый смысл еще и потому, что незадолго до того скончалась бабушка Батья, мама моего папы.

Я родилась в 1936 году после сестры‐первенца Лифши, которая была старше меня на семнадцать лет, и шести сыновей. Маме было тогда сорок четыре года, папа был на три года старше ее. Прошло немало лет между рождением Гершеле, младшего из братьев, и моим рождением, и потому я, естественным образом, была ребенком, которого все обожали и баловали. Я даже страдала от избытка всего этого, когда остальные члены семьи просто состязались в любви ко мне. У меня было счастливое детство. Я была про‐ сто окутана семейным теплом…

46

Война и катастрофа

Начало войны

Весна моей жизни оказалась очень короткой. Мне было четыре года, когда разразилась Вторая мировая война, утопившая Европу и Россию в реках крови.

За девять дней до вторжения немецких войск в Польшу был подписан «пакт Молотова – Риббентропа» – договор о ненападении между Германией и СССР. Польша была разделена между ними, и Красная Армия оккупировала восточную часть этой страны без единого выстрела, так как польской армии к тому времени уже не существовало. Как бы там ни было, советская оккупация спасла сотни тысяч евреев, находившихся в этой части Польши. Среди тех, кто спасся, были учащиеся йешивы «Мир» и некоторых других, выехавших из Вильно в Японию, а затем в Китай.

Многие из польских евреев вскоре были репрессированы и высланы в Сибирь. Но они оказались счастливцами по сравнению с оставшимися, ибо те оказались в руках нацистов.

Эвакуация под бомбами

Киев с первого дня войны подвергался жестоким бомбардировкам. Когда начались бомбежки, я лежала в больнице с тяжелым воспалением легких; папа и мама дежурили у моей кровати по очереди круглые сутки. Когда бомбежки усилились, поступил приказ эвакуировать больницы вглубь страны – и больных, и персонал.

В первые дни войны Лифшу, которой тогда был двадцать один год, мобилизовали в качестве санитарки. Узнав о приказе об эвакуации больниц, сестра пришла попрощаться с нами и принесла документы родителей и самые необходимые вещи. Она горько плакала, прощаясь с нами, и обещала позаботиться о братьях, оставшихся дома. Родители понимали, что дочь вряд ли сможет выполнить свое обещание – в городе был полный хаос, а она сама должна была постоянно находиться в своей части, – но верили в то, что разлука с ней и сыновьями будет недолгой.

В панике и спешке все больные и врачебный персонал были посажены на поезд, в котором не было элементарных условий для

48

перевозки больных. Он направлялся в Среднюю Азию. А 19 сентября 1941 года Киев был взят немецкими войсками.

Моя старшая сестра Лифша (январь 1940), да отомстит Б‐г за ее кровь

Мы оставляем Киев

Киев расположен на обоих берегах Днепра. Поезд с больными пересек его по мосту и едва только успел отдалиться на несколько сот метров от реки, как мощный взрыв поднял мост на воздух, и обломки его посыпались в днепровскую воду – советское командование применяло тактику «выжженной земли». После прорыва обороны Киева советские части укрепились на восточном берегу Днепра; взрыв моста должен был затруднить немцам переправу и задержать их продвижение вглубь страны.

49

Мост через Днепр

Наш поезд был последним, оставившим Киев. Мои родители, как и все остальные в нем, надеялись, что эвакуация эта временная и через несколько дней они вернутся к детям. Поэтому люди взяли с собой только самое необходимое. Советское радио круглосуточно передавало ободряющие призывы и бодрые марши. Диктор возвещал торжественным голосом, что никогда германский солдат не ступит на землю Киева, а Красная Армия будет защищать город до последней капли крови. Прошло время, пока все поняли, как жестоко они обманулись… Этим можно объяснить, почему родители эвакуировались со мной, оставив всех остальных детей дома.

Поезд ехал медленно, нередко останавливаясь из‐за бомбежек. Ходячие больные выбирались из вагонов и прятались кто где успел. Стало известно, что немцы заняли Киев и продвигаются на восток.

Какое перо могло бы описать, что чувствовали тогда папа и мама, оставившие шестерых сыновей и дочь в этом аду? При этом сами они ехали неизвестно куда в поезде, с маленькой дочкой на руках, пылающей от жара…

50

В СССР на железнодорожных станциях были установлены котлы‐кипятильники, из которых можно было набирать горячую воду. Когда поезд останавливался, люди сходили, чтобы наполнить свои чайники. Так делал и папа, и чай поддерживал нас в течение всей нескончаемой изматывающей двухнедельной поездки. Мама взяла с собой некоторые из своих украшений и время от времени меняла какое‐нибудь из них на еду у крестьян, толпившихся на станциях с корзинами, полными всякой снеди.

Никакого расписания в движении поездов, конечно же, не было, и они отправлялись со станций без всякого предупреждения, из‐за чего случались страшные трагедии; истерические крики отставших были поистине ужасающими. Люди бежали за вагонами, пытаясь забраться на подножки, цеплялись за ручки дверей, поручни; те, кому это не удавалось, падали под колеса и погибали. У котлов с кипятком все толпились и отталкивали друг друга, стремясь вернуться, пока поезд не отъехал.

Дорожные злоключения;

Это случилось на одной из стоянок возле Чимкента, города в Казахстане. В тот момент, когда папа на платформе наливал в чайник кипяток, поезд внезапно тронулся. Мама страшно закричала:

– Лейба, Лейба, где ты!

Я тоже начала истерически плакать и кричать:

– Папочка! Папочка!

Мама подбежала к окну и увидела папу, изо всех сил бежавшего за поездом, от которого он все больше отставал…

Дикие вопли слышались из всех вагонов: папа был не единственным, кто не успел вернуться.

Вдруг из первого вагона спрыгнул какой‐то молодой человек, у которого, как выяснилось позже, отстала от поезда жена; он помчался к паровозу, вскочил в него и крикнул машинисту, чтобы тот затормозил. Поезд, который еще не успел набрать скорость, оста‐ новился, и все отставшие вернулись к своим семьям.

В течение многих часов после этого папа не мог успокоиться. Он был бледен, взволнован и беспрерывно читал псалмы – благодарил

51

Всевышнего за чудесное спасение. Отец был уверен: оно стало возможным потому, что Творец пожалел его рыдавшую жену с больной дочкой на руках… С того момента он не сходил с поезда на остановках, а платил какую‐то мелочь кому‐нибудь из мальчишек, сновавших по перрону, чтобы тот набрал кипятку.

Одними только приключениями во время этой поездки можно было бы заполнить целый том. Я выбрала именно эту, особенно травмирующую историю, потому что всякий раз, когда мама рассказывала ее, мы с ней вновь и вновь переживали те страшные мгновения: поезд набирает скорость, а папа бежит за ним – из последних сил, с чайником в руках…

Перелом в моей болезни наступил в середине нашего путешествия. Я все время лежала у мамы на коленях, находясь между жизнью и смертью. Родители непрерывно читали псалмы и молились о моем выздоровлении. Когда кризис миновал, они заплакали от радости…

По мере продвижения на юго‐восток больных в поезде становилось все меньше – люди по пути сходили. Папа решил, что нам нужно доехать до какого‐нибудь города с большой еврейской общиной, где есть минимальные условия для еврейской жизни, прежде всего, синагога и миква. В конце концов был выбран Самарканд, один из крупнейших городов Узбекистана и древнейших во всем мире, на юге азиатской части СССР.

Мы прибываем в Самарканд

Итак, наша двухнедельная поездка завершилась. В Самарканде была древняя еврейская община, существовавшая там около двух тысяч лет, состоявшая из бухарских евреев с небольшой примесью беженцев из Восточной Европы. Местные жители говорили на бу‐ харско‐узбекском жаргоне, очень похожем на персидский язык.

Мы получили ветхий сарай в еврейском квартале. Родителям предстояло начать новую жизнь, вдали от родных мест, где остались их дети.

52

В том сарае, лишенном элементарных удобств, в чуждом и непривычном окружении, нам было суждено провести четыре года в ожидании окончания войны.

Жизнь в Самарканде была очень тяжела и для папы, и для мамы. Люди там были для них чужими, с совершенно иными обычаями и привычками, язык их был нам непонятен. С течением времени, однако, туда прибыло множество беженцев из Польши и Литвы, и это ослабило нашу изоляцию. Познакомившись с папой поближе, члены бухарской общины, ревностно соблюдавшие заповеди Торы, прониклись к нему уважением и прозвали его в своей среде «хахам» – «мудрец». Папа начал давать ежедневные уроки на иврите по еврейским законам и книге «Эйн Яаков».

Песах в Самарканде

В 1942 году один из уважаемых членов общины пригласил нас к себе на две ночи седера и на первый день праздника.

Мужчины сидели облокотясь, как положено в эту ночь, на полу, покрытом большим персидским ковром, а в центре между ними стоял низкий стол, на котором были маца и кеара – блюдо с горькой зеленью и всем остальным, чему полагается на нем быть в эту ночь. Папе была предоставлена честь вести седер на иврите; он же переводил все на русский язык. Женщины сидели в боковой комнате отдельно. Хозяин предложил папе мягкое кресло, зная, что его гость – ашкеназ, то есть европейский еврей, не привыкший сидеть на полу, но папа не хотел нарушать местные обычаи. Меня усадили рядом с папой и удостоили чести задать традиционные «четыре вопроса». То, как я их задавала на иврите, – как научил меня папа, – произвело сильное впечатление на хозяина и гостей.

В конце трапезы хозяйка угостила меня орехами и миндалем, и я потом долго берегла их, как драгоценные бриллианты. Когда мы уходили, хозяин дома дал нам несколько листов мацы, немного картошки и лука и три яйца. Этим мы питались все дни праздника.

В первые месяцы, проведенные нами в Самарканде, мама выменяла все остававшиеся у нее драгоценности на еду. Один из мест‐

53

ных евреев, с которым папа молился в синагоге, был директором государственной швейной фабрики. Он открыл папе, в какое время и куда его рабочие выбрасывают мусор и производственные отходы, среди которых он постарается припрятать кусочки ткани, годные к употреблению. Мама ждала в том месте позади фабрики и собирала отходы; из кусочков ткани она шила пестрые платья для девочек и продавала их на городском рынке.

Главный вид транспорта в Самарканде

Большая часть внутригородского транспортного сообщения, пассажирского и грузового, осуществлялась в Самарканде на ослах и лошадях, автомобилей и автобусов почти не было. Я бегала по рынку и собирала навоз. Из него мы делали кизяк: лепили круглые лепешки и бросали их о стену. Они прилипали к ней, а высыхая, отваливались и падали на землю. Кизяк служил нам вместо дров для отопления и приготовления пищи.

Местные евреи полюбили моего папу. В синагоге, где он молился и куда приводил меня, были в основном люди из бухарской

54

общины. Когда я отвечала на кадиш(1) «Амен!», они поворачивались в мою сторону и угощали меня конфетами и кусочками пирога. Один из местных евреев, работавший на центральном городском молокозаводе, сообщил нам, в каком месте сливается сыворотка, остающаяся при производстве масла и сыра. Мы с мамой ходили и набирали эту сыворотку ведрами, потом процеживали и собирали крошки сыра, которые в ней были. Это спасало нас от голода.

Страшные известия из Киева

В первые наши месяцы в Самарканде родители не получали никаких известий от детей и родственников из оккупированного Киева. В середине зимы 1942 года стали распространяться слухи, будто немцы уничтожили всех евреев Киева в Йом‐Кипур(2), осенью 1941 года (в действительности массовые расстрелы евреев начались за два дня до Йом‐Кипура и продолжались несколько дней), – всех, кто не смог убежать или спрятаться. Это происходило в одном из больших киевских оврагов под названием Бабий Яр. Активное участие в резне принимали украинские полицаи.

Невиданная жестокость немцев стала для киевских евреев неожиданностью: считалось, что они более человечны и культурны, чем украинцы, и цель их – только военные объекты противника. Никому не приходило в голову, что они могут подвергать массо‐ вому уничтожению мирных жителей, стариков, женщин и детей… И в Польше накануне ее оккупации многие евреи предпочитали остаться в своих домах, хотя можно было перейти к русским. Причина была та же: людям было трудно отказаться от привычных и устоявшихся представлений об интеллигентности и гуманизме немцев.

____________________________________________________________________________________

1 Кадиш – молитва на арамейском языке, в которой прославляются святость име‐ ни Всевышнего и Его могущество. Одну из разновидностей ее – кадиш ятом (букв.

«кадиш сироты») произносят в память об умершем.

2 Йом‐Кипур – День искупления – день поста, покаяния и прощения грехов, в который окончательно определяются судьбы мира и каждого человека в отдель‐ ности на следующий год.

55

Все было тщательно спланировано и продумано. Вначале через дворников и управдомов распустили слух, будто немцы собираются переселить евреев в спокойное место, подальше от полей сражений. Затем по городу были расклеены тысячи следующих объ‐ явлений:

Евреи Киева шли в Бабий Яр целыми семьями, с вещами, и погибали в этой долине смерти, где все было приготовлено для массовых убийств с тщательностью и чисто немецкой пунктуальностью. Возможно, это была жесточайшая резня, какую знало чело‐ вечество.

Знакомые киевляне, прибывшие в Самарканд, рассказали, что там, в Бабьем Яре, нашли свою смерть и шесть моих братьев, и большинство родных, всего сорок восемь человек – да отомстит Господь за их кровь!

Мама видит страшный сон

О моей сестре Лифше у нас не было никаких известий до конца войны.

Все эти годы родители жили надеждой на то, что в один прекрасный день откроется дверь, в ней вдруг появится старшая дочь и бросится к ним в объятия.

56

В ночь Поста Эстер, перед праздником Пурим, ранней весной 1943 года моя мама увидела страшный сон: она идет по улице и вдруг видит похоронную процессию: несут гроб. На вопрос о том, кого хоронят, ей ответили: «Лифшу Майзлик». Мама проснулась, потрясенная, потом вновь задремала – и сон повторился…

Утром она рассказала этот сон папе; тот погрузился в глубокую скорбь.

Между двумя больницами

Летом 1943 года в Самарканде начались эпидемии разных болезней. Мама заразилась тифом, и ее положили в тяжелом состоянии в больницу. Когда она сражалась там за свою жизнь, заболел и папа, и его с малярией поместили в другую больницу. Я, маленькая девочка, которой еще не исполнилось семи лет, бегала из одной больницы в другую. Такая мне выпала тогда судьба – еврейской девочке, маявшейся среди узбеков, одинокой и неприкаянной, о которой некому было позаботиться, дочери тяжело больных по‐ жилых родителей. Мои благополучные сверстницы нежились в тепле родительских домов, а я, маленькая Батья, появившаяся на свет, когда папа и мама были уже в возрасте, мытарствовала в этом мире, лишившись братьев и сестры, среди грубых людей, даже языка которых я не понимала. Исключением были несколько добрых евреев, приглашавших меня к себе, чтобы немного подкормить. Так неожиданно я превратилась из маленькой шаловливой девочки в медсестру, ухаживавшую за отцом, горевшим в жару. Глаза папы выражали огромную любовь и жалость ко мне, единственной его опоре в жизни.

Положение мамы было еще более серьезным. Она лежала в изолированном инфекционном отделении, куда вообще не разрешалось входить из‐за опасности заражения. По утрам я приходила к входным дверям, ждала, пока кто‐нибудь выйдет, и спрашивала, жива ли еще женщина по имени Бейля Майзлик. После этого с полными слез глазами я шла в больницу, где лежал папа, и целый день ухаживала за ним.

57

Мама верна себе

Мама чудом выздоровела и вернулась домой, но болезнь очень ослабила ее. Там, в больнице, она брала с подававшегося ей подноса только еду, которая не была трефной, и еще одна медсестра‐ еврейка старалась принести ей из кухни что‐нибудь из овощей или фруктов. Врачи говорили, что она может умереть от слабости, если будет упрямиться и отказываться от еды, которую дают в больнице. Когда мама вернулась в пустой дом, где не было ни крошки еды, она была настолько слаба, что даже не могла стоять на ногах. Опасность смерти от истощения была вполне реальной.

По соседству с нами жил один еврей, беженец из Польши, директор столовой. Этот человек слышал то, что говорили врачи, и жалел маму; меня он тоже очень любил и всегда, когда встречал, давал конфеты или пирожок. Когда мама вернулась домой, он пришел к нам и сказал:

– Госпожа Майзлик, вы подвергаете опасности свою жизнь. Вы обязаны есть, чтобы у вашей девочки осталась мама! Я готов каждый день приносить вам хороший мясной обед с горячим супом, который вас поддержит.

Мама категорически отказалась, сказав:

– Я очень благодарна вам за доброту и сердечность, за желание поддержать мою жизнь и здоровье, и особенно – за беспокойство о моей девочке. Но неужели вы думаете, что Всевышний нуждается в куске некашерного мяса, чтобы вернуть мне здоровье? Если Он захочет, то вылечит меня и без этого. А если мне суждено умереть – я предпочитаю уйти из этого мира, не осквернившись запрещенной едой.

Добрый сосед приносил маме немного молока, но в ее состоянии этого было явно недостаточно.

Мы пытаемся выжить

Папа тоже выздоровел и вернулся домой, как и мама, слабый и изможденный. Я обходила его друзей и знакомых, ходивших с ним в синагогу и слушавших его уроки; они давали мне немного еды.

58

Будучи постоянно голодной, я отдавала всю еду родителям. И все же ее не хватало для того, чтобы привести их в норму. Особенно тревожило состояние мамы, слабевшей с каждым днем.

Еще я выходила за город с корзиной, чтобы нарвать зелени – шпината, из которого мама жарила котлеты, горькие и отвратительные; в них, по мнению местного врача, содержалось что‐то питательное.

Однажды, когда я возвращалась из своего похода за шпинатом печальная и полная тревоги за родителей, передо мной по шоссе на городской окраине ехала телега, нагруженная мешками с картошкой; на них сверху сидел солдат‐узбек и охранял драгоценный груз.

Идя за телегой, я заметила две картофелины, упавшие с нее на дорогу. Я замедлила шаги, и когда солдат отвернулся, быстро нагнулась, подняла картофелины и засунула их между стеблями шпината. И вдруг я вижу: солдат повернул голову ко мне и смотрит на меня с улыбкой. А с телеги опять скатываются две картофелины, и солдат на этот раз провожает их взглядом…

Мой мозг лихорадочно заработал. Что это значит? Быть может, он заманивает меня в ловушку, чтобы потом обвинить в краже? Но у меня не было времени на раздумья: мысль о том, что картошка может спасти жизнь папе и маме, прогнала страх, и я опять по‐ добрала ее. К моему изумлению, все повторилось – еще, и еще, и еще…

Когда я вернулась домой с корзиной картошки и рассказала родителям об этом странном происшествии, папа посмотрел на меня с улыбкой и сказал:

– Почему ты не спросила того солдата, когда придет царь Машиах(3) и избавит нас от наших бед?

– Папочка, откуда узбекский солдат может знать, когда придет Машиах?

– Батэле, разве ты видела, или кто‐нибудь видел, чтобы узбекский солдат бросал картошку еврейской девочке?

– Может быть, это был пророк Элияѓу? – спросила я.

____________________________________________________________________________

3 Машиах – Мессия.

59

– Я не знаю, кто это был. Но в одном я уверен: это не был узбекский солдат!

Моя картошка подкрепила маму – но лишь на время, на несколько недель. Для настоящего выздоровления этого было недостаточно, и опасность ухудшения состояния из‐за упадка сил еще не миновала.

Посылки из Америки

В те дни, полные тревоги и отчаяния, из местной почты пришло извещение. Мы с папой пошли туда – и оказалось, что нам пришла посылка из Соединенных Штатов; ее отправителем была Дина, мамина сестра‐близнец из штата Флорида, уехавшая в Амери‐ ку еще в 1911 году. Она разыскала нас при помощи «Красного креста». Всего мы получили, с промежутками в неделю, пять посылок с жизненно необходимыми продуктами; все продукты имели печать кашерности – Дина знала, что мы некашерное есть не станем. Присланные продукты поставили родителей на ноги и позволили им полностью прийти в себя.

После нескольких тяжелейших месяцев, полных тягот и страданий, мы опять были вместе. Я была счастлива вновь быть с папой и мамой; их любовь ко мне и преданность стали еще сильнее после того, как они увидели, насколько самоотверженно я помогала им, пока они болели. Папа, который по характеру своему не был склонен к слезам, расплакался как ребенок, вспоминая, как он, сильный и взрослый мужчина, лежал в жару, а рядом с ним постоянно была его маленькая слабая дочка, с удивительной быстротой превратившаяся в нежную и заботливую медсестру…

Ангел у моей постели

Увы, период относительного спокойствия и благополучия оказался недолгим. На нас свалилась новая тяжкая беда. Через несколько недель после маминого возвращения из больницы наступила моя очередь: я заболела корью. Лежа в нашей комнатке на полу, на тощей соломенной подстилке, я горела в жару и тяжело

60

дышала. Когда пришел врач‐узбек и осмотрел меня, мама спросила его:

– Доктор, скажите, пожалуйста, бывает ли, что такие больные выживают?

Врач холодно ответил:

– В жизни все случается! Бывает, что тяжелобольные, находящиеся в опасном, безнадежном состоянии, возвращаются к жизни и выздоравливают – один из тысячи или двух. Но еще не бывало в истории медицины, чтобы умерший вернулся с того света. Так вот: если бы ваша девочка была еще жива, – оставалась бы слабая надежда на такое редкостное чудо. Но она фактически уже труп. Из страны мертвых еще никто не возвращался.

Папа сидел с одной стороны от меня, читал псалмы, и его слезы заливали пожелтевшие страницы. А мама сидела с другой стороны, заламывала руки и твердила:

– Властелин мира! Отец небесный! Отец милосердный! Что еще осталось у нас в этом страшном мире, кроме этой девочки, которую мы назвали в Твою честь! Шесть моих сыновей погибли в Бабьем Яре, а моя дочка Лифша воюет и неизвестно, жива ли она. Если Ты заберешь у нас еще и Батэле – что же останется у нас в мире. Зачем после этого жить? Но даже если она останется жива – чем я буду ее кормить? Ведь сейчас она ничего не чувствует, и голода тоже… Я не знаю, что просить у Тебя, и потому ничего не прошу, но верю в Твою бесконечную доброту!

И оба они зашлись плачем – таким, который пронзает небесные своды и отворяет врата милосердия…

Так сидели мои родители, проливая слезы, но тут вдруг услышали мой голос:

– Мамочка, почему ты так плачешь? Что с тобой? Я только что видела дедушку Хаима‐Даниэля, он был похож на ангела. Дедушка гладил меня, смеялся и говорил: «Внучка моя, будь здоровой и сильной! На небесах сжалились над твоими старыми родителями, у которых ничего не осталось в жизни, кроме тебя! Будь же здоровой, дитя мое!». А когда я захотела поцеловать его – он поднялся в воздух и вылетел в окно. Вы его видели? Он же стоял вот тут, у моей постели…

61

И я вновь задремала.

Проспав несколько часов глубоким сном, я проснулась, словно рожденная заново. С этого момента я пошла на поправку.

Война окончена!

Во вторник 8‐го мая 1945 году гитлеровская Германия капитулировала. Весь мир захлестнула волна радости от победы над нацистским зверем. Самые страшные потери понес еврейский народ – шесть миллионов убитых, то есть каждый третий еврей…

Как только стало известно об окончании войны, мы начали паковать наши немногие вещи и готовиться к возвращению в Киев.

О горькой участи шести моих братьев, погибших в кровавом аду Бабьего Яра, мы уже знали, но о том, что случилось с Лифшей, ничего не слышали в течение всей войны.

И вот мы, с нашими жалкими пожитками, садимся на поезд, идущий на северо‐запад; наша цель – Киев.

62

Продолжение следует

От редактора belisrael

Для приобретения книги, цена которой 50 шек., обращаться к рабанит Батье Барг по тел. в Иерусалиме 02-6712518. Все средства от продажи поступают в фонд поддержки школы «Ор Батья»

Опубликовано 01.01.2020  23:23

Игорь Каноник. Минское гетто глазами моего отца (1)

Рассказ написан в форме, где события 1941–1944 годов подчас перекликаются с событиями начала 1970-х. Это реальная и правдивая история двух семей, Каноник и Гоберман, из которых 32 человека погибли в Минском гетто. История разворачивается в двух временных плоскостях. Как ни странно, прошлое связано с настоящим непрерывной цепью событий, вытекающих одно из другого.

Рассказ был написан в 2013 году, к 70-летию уничтожения Минского гетто, подкорректирован в 2019 г. Некоторые фотографии публикуются впервые.

*

28 июня 1941 года немцы, не встретив особого сопротивления, вошли в Минск. Семья моего отца Давида Каноника до войны проживала в районе Червенского тракта по улице Крупской, это был большой район частных домов за вокзалом. Жили все вместе в своём доме: дедушка Ефим (Хаим) Яковлевич Каноник 1903 года рождения, бабушка Лиза Давидовна Каноник (девичья фамилия Гоберман) 1906 года, старшая сестра отца Люба 1926 года, мой отец Давид 1929 года и бабушка Гита, мать деда Ефима. Также в этом доме жила бабушка Эстер, родная и одинокая сестра бабушки Гиты. Двое младших детей, сестра отца Рита 1931 года рождения и брат Марат 1938 г. р., умерли перед войной от дизентерии.

Несколько дней Каноники не могли принять решение, уходить на восток или оставаться в Минске, и вышли из города только 26 июня. Многие семьи, которые ушли из Минска 23-24 июня, успели уйти далеко и перейти по мосту через реку Березина. Но семья отца прошла только 40 километров, когда прямо на колонну беженцев был сброшен немецкий десант в форме красноармейцев.

Мой отец Давид Каноник (1929-1999, умер в Израиле). Более двух лет находился в гетто; с сентября 1943 г. – в партизанах

Диверсанты сказали беженцам, чтобы все возвращались по своим домам, что впереди на реке Березина всё равно уже нет моста и возможности переправиться на противоположный берег. Мост действительно взорвали 25 июня советские воинские части при отступлении, чтобы задержать немцев на реке Березина. Поэтому многие, в том числе евреи, повернули обратно в Минск.

Ещё 24 июня верхушка руководящих работников республики и города спешно и тайно сбежала из Минска в Могилёв, не сообщив населению, что нужно уходить. Их бегство стало причиной гибели сотен тысяч людей, и в первую очередь полного уничтожения еврейского населения Минска и окрестностей, оказавшегося в Минском гетто. Это было настоящее предательство по отношению к населению города.

Почти через месяц, в середине июля, по всему городу был развешан приказ военного коменданта. Всем евреям было приказано оставить свои дома и с 20 июля переселиться в район гетто.

Мой отец и его семья попали туда и больше двух лет были узниками Минского гетто – с 20 июля 1941 года и до начала сентября 1943-го. Когда отцу удалось сбежать в партизанский отряд, в гетто оставались последние 3000 евреев. Это было за полтора месяца до последней акции уничтожения гетто. В двадцатых числах октября 1943-го Минское гетто, самое большое из двухсот еврейских гетто на территории Белоруссии, перестало существовать.

В Минске, по данным архивов и музеев Германии, погибло около 150 тысяч евреев, из них более 40 тысяч – евреи Германии, Австрии и Чехии. Иностранцы содержались в «Sonderghetto», специальном гетто внутри большого гетто. Мемориал в сквере на улице Сухой, на месте старого еврейского кладбища, на территории бывшего гетто, посвящён евреям Европы.

Единственное место, где отмечено, что через Минское гетто прошло 150 тысяч евреев, это Берлинский музей Холокоста. Даже в Википедии данные не точны.

Из 250-тысячного довоенного населения Минска более 100 тысяч составляли евреи. Ровно два года и три месяца просуществовало Минское гетто. На протяжении всего этого времени всех умерших и убитых в небольших погромах, которые проходили почти постоянно, хоронили в общих могилах-рвах на территории этого кладбища. Кладбище существовало с середины XIX века, там хоронили евреев и после войны, до начала 1950-х годов. В начале 1970-х кладбище закрыли, а в 1990 году сравняли с землёй.

Отец рассказывал, как после войны мостили булыжником улицу Коллекторную (бывшую Еврейскую) на участке между улицей Немига (во время войны называлась «Хаимштрассе») и вверх до улицы Сухая, и как прямо по могилам проложили дорогу.

*

Конвой, который вышел из Берлина 14 ноября 1941 года, был третьим по счёту конвоем европейских евреев в Минское гетто. Первым, по данным немецких архивов, был конвой-эшелон, который 10 ноября 1941 года вышел из Дюссельдорфа. Вторым был конвой из Франкфурта-на-Майне, отправленный 11 ноября 1941 года.

И сегодня, прогуливаясь по старой части Дюссельдорфа, прямо у домов, где жили евреи, можно увидеть медные квадратные таблички. Они, как и в Берлине, вмурованы в тротуар с фамилиями бывших жильцов, депортированных в Минское гетто. Позже, зимой 1941–1942 гг., было ещё много эшелонов из Гамбурга, Берлина, Бремена, Кёльна, Бонна, Дюссельдорфа, Франкфурта-на-Майне, Вены – все в Минское гетто.

Эти данные – из Берлинских музеев и архивов Германии. А в том, что касается статистики, с немцами лучше не спорить. Это в советские времена на половину уменьшали количество евреев погибших в Минском гетто. Например, на территории мемориального комплекса «Хатынь», созданного в 1969 году, была мемориальная доска-ниша в длинной стене (думаю, она и сейчас на том же месте), где перечислены несколько улиц, входивших в район Минского гетто, и написано, что там погибло 75 тысяч мирных советских граждан.

Холокост евреев на территориях бывшего Советского Союза оставался тайной на протяжении нескольких десятилетий после окончания войны. По идеологическим и политическим причинам советский режим не признавал уникальности и масштабности уничтожения евреев нацистами. Только после распада Советского Союза документация и увековечение памяти жертв Холокоста стали возможны.

…Отец рассказывал, что в гетто они жили поначалу на улице Островского, недалеко от въездных ворот со стороны улицы Немига. Почти ежедневно в гетто заезжали три огромные машины-душегубки, они останавливались возле скверика на Островского. Следовала облава на евреев – тех, кто не уехал на работы или не смог спрятаться в заранее приготовленных «малинах». «Малинами» называли тайники под полом дома, между полом и землёй, или маленькую потайную комнату, которая получалась после того, как делали дополнительную большую стену. Всех, кто попадался, полицаи ловили и загоняли в душегубки. Машины отвозили евреев в Малый Тростенец и там сжигали.

Первым комендантом в Минском гетто был майор Рихтер, он часто любил обходить гетто в сопровождении полицаев и с плёткой в руке. И не дай бог было не снять при встрече с ним головной убор, или попасться ему на глаза с плохо пришитой латой. Это были круглые жёлтые нашивки на одежде, спереди и сзади, которые должны были носить даже дети с 12 лет. Позже под жёлтыми нашивками заставляли нашивать и маленькие белые, но только на груди. На этих маленьких нашивках были написаны фамилии и номера, соответствующие номеру дома в гетто, так как все дома были пронумерованы. Это было что-то вроде прописки.

Во время очередного, самого большого, четвёртого погрома (28-31 июля 1942 г.), в котором погибло около 30 тысяч евреев, погибла старшая сестра отца Люба. Полицаи, как обычно, ходили по улицам гетто и раздавали информационные листки. Люба сказала матери, что выйдет на улицу и возьмёт листовку. Мать её отговаривала, но Люба вышла и больше её никто не видел…

Cестра отца Люба, 1926 г. р. Снимок 1939 г.

Оказалось, что так полицаи выманивали людей из домов и укрытий, где ещё оставалась возможность спрятаться.

Также во время этого погрома погибла и бабушка Эстер, родная сестра бабушки Гиты. Когда все, кто был в доме, успели спрятаться в «малине», она закрыла лаз, сверху постелила коврик и села в спальне на кровать. Вошедшим немцам и полицаям она сказала на идиш, что ничего не видит, слепая. Тогда один немец взял её под руку и медленно повёл на улицу в сторону машины-душегубки. И Эстер ушла, отводя опасность от своих родных…

28 июля, в первый день большого погрома, отец вместе с дедом Ефимом в составе рабочей команды успели рано утром выйти из гетто на работу на мясокомбинат. По дороге на работу группу евреев постоянно сопровождали несколько полицаев. Они встретили большую колонну украинских полицаев (с 10 июля 1941 года в Минске постоянно находились несколько рот 1-го украинского батальона полиции), которая прошла в сторону гетто. Вскоре после этого послышались выстрелы со стороны гетто.

В конце рабочего дня всем евреям объявили, что они не возвращаются в гетто, а остаются на ночь на работе. Точно так они провели и две последующие ночи. Погром в гетто закончился ровно в три часа дня 31 июля. Когда отец с дедом вечером вернулись в гетто, то поняли, что в живых осталась только одна мать Лиза, сестры и двух бабушек уже не было. Это был четвёртый большой, запланированный немцами погром-акция.

Лиза Каноник (Гоберман) 1906 г. р., мать моего отца. Спаслась из гетто в начале августа 1943-го. Почти год была поварихой и работала в госпитале партизанского отряда. Снимок 1946 г.

Официально известно, что в Малом Тростенце немцы уничтожили 206500 человек, больше половины из них это узники Минского гетто. Известно также, что эта цифра сильно занижена.

Выдающийся немецкий учёный-историк Ганс-Гейнрих Вильхельм в своей книге «Оперативная группа “А” полиции безопасности и СД 1941–1942» документально подтверждает и достоверно утверждает, что в 1942 году в окрестностях Минска наблюдалось 1000 еврейских транспортов (железнодорожных вагонов). Этот немецкий историк утверждает, что количество иностранных евреев, депортированных в район Минска в 1942 году, составляет, по самым скромным подсчётам, 75 тысяч человек. Большая часть этих европейских евреев, минуя Минское гетто, отправлялась прямо в лагерь уничтожения Малый Тростенец.

Но ещё раньше был третий большой погром. На территории гетто был большой песчаный карьер. И именно там в 1947 году на средства, собранные уцелевшими евреями, был поставлен один из первых на территории всего Советского Союза памятник жертвам Холокоста. Надпись на нём была сделана на идиш. Но в то время, по известным причинам, не могли написать на памятнике, что эти 5000 евреев – жертвы именно третьего погрома, устроенного на еврейский праздник Пурим 2 марта 1942 года.

Погром начался расстрелом 200 детей детского дома вместе с воспитателями и медработниками. Детский дом находился по улице Ратомская (позже Мельникайте) рядом с карьером. При расстреле детей присутствовал гауляйтер Белоруссии Вильгельм Кубе, который бросал детям конфеты. После расстрела 5000 евреев немцы в течение нескольких дней не давали засыпать карьер. Отец рассказывал, что после расстрела выпал снег, и расстрелянные евреи пролежали несколько дней, припорошенные снегом.

К сожалению, и в 2000 году при создании на этом месте Мемориала «Яма» также забыли, или не захотели указать общее количество евреев, погибших в Минском гетто.

Было ещё одно место массовых расстрелов евреев из гетто – там в основном расстреляли жертв первых двух больших погромов. Первый большой погром, приуроченный к празднику и в связи с нехваткой места для расселения европейских евреев, прошёл 7 ноября 1941 года. Немцы «любили и старались» организовывать большие погромы к советским или еврейским праздникам. Они заставили евреев построиться в колонны и пройти по центральной, Юбилейной площади гетто, как на демонстрации. Эти колонны сразу после «парада» погнали в Тучинку. Так погибли первые 12 тысяч евреев.

Второй большой погром, связанный с срочной подготовкой места для расселения европейских евреев («sonderghetto»), прошёл 20 ноября 1941 года, в котором погибло ещё 20 тысяч минских евреев. Всё это происходило в деревне Тучинка, в глиняных карьерах на территории трёх старых кирпичных заводов. Там на окраине Минска за время существования гетто было расстреляно более 30 тысяч евреев.

К большому сожалению, в послевоенные годы это место было предано забвению. Возможно, одна из причин забвения в том, что до войны рядом с Тучинкой размещалась 6-я колония НКВД. То есть там наследили и немцы и чекисты. Сегодня это территория возле улицы Харьковская, в сторону Кальварийского кладбища. Современный Тучинский сквер немного захватывает эту территорию.

У всех уцелевших узников гетто на протяжении 25 лет после войны был своеобразный психологический синдром. Они обходили стороной улицы, где находилось гетто. Никому об этом не рассказывали, да и вообще старались не трогать тему гетто. Конечно, способствовала этому послевоенная политика государства. Гонения на евреев в конце 40-х годов. Убийство Михоэлса в Минске в январе 1948-го (по Минску ходили слухи, что гибель Михоэлса – официально организованное убийство). Уничтожение еврейской культуры, 12 августа 1952 года в подвалах Лубянки были расстреляны 13 членов ЕАК – «Еврейского Антифашистского Комитета». Компания по борьбе с космополитизмом, которая приобрела антисемитские формы. Дело врачей в начале 1953-го. И государственный антисемитизм, который усилился в конце 1960-х и в 1970-е годы.

Как же удалось минским евреям увековечить память соплеменников в годы, когда о Катастрофе никто не хотел слышать?

Первый организованный выход евреев на «Яму» состоялся в День Победы 1969 года. Собралось человек пятьдесят, в основном евреи, которые жили близко от «Ямы» и их родственники. Родной брат моего отца Эдик Гоберман, 1945 года рождения, жил со своей семьёй в Заславском переулке.

Не многие минчане знают, что две первые клумбы с двух сторон от памятника сделали евреи, жившие рядом с «Ямой». Но перед круглыми клумбами были сделаны две большие клумбы в виде маген-давида, это было в первых числах мая 1969 года. Эти клумбы не простояли и суток, там даже цветы не успели посадить. Осталось загадкой, как о них узнали в КГБ, но вечером того же дня приехали четверо в серых костюмах и сразу пошли в дом к организатору этих субботников в «Яме».

Во дворе, куда вошли чекисты, стояли несколько десятков лопат и грабель. КГБешники сказали, что знают о том, что в Яме проводятся работы по расчистке территории. И тут же прозвучало в приказном тоне: «Чтобы этих ваших клумб до утра не было!»

Пришлось ночью переделывать шестиконечные клумбы в круглые. А когда 9 мая 1969 года состоялся первый выход евреев на «Яму», все увидели две круглые клумбы с цветами.

Несколько слов об организаторе этих субботников. Это был один из первых минских сионистов-подпольщиков, все его называли Фельдман, возможно, это и не было его фамилией. По рассказам бывших соседей, он был для КГБ как кость в горле. В конце 1972-го его отвезли в Москву и посадили на самолёт, улетавший в Вену, откуда он якобы улетел в Израиль. В начале 1990-х, почти через 20 лет, бывшие соседи искали его в Израиле, но найти не смогли…

Евреи, которым было что терять, в брежневское время боялись в День Победы приходить к «Яме». Я сам много раз видел, как еврейские интеллигенты шли от Юбилейной площади вниз по улице Ратомская (позже Мельникайте) мимо базара, всё время осматриваясь по сторонам. Ходили слухи, что переодетые КГБешники фотографируют людей. Но с каждым годом к «Яме» приходило всё больше евреев.

(продолжение следует)

Опубликовано 16.12.2019  19:35

Марк Моисеевич Шапиро. Воспоминания (окончание)

(Предыдущая часть)

Примерно в феврале 1942 года Холокост пришел и в наши края. По воскресеньям Маша иногда ходила на базар в Борзну. Как-то ранним воскресным утром она отправилась туда с двумя-тремя знакомыми женщинами. Пройдя примерно половину пути (5 км), они заметили впереди на дороге какое-то движение. Там виднелось несколько саней, выпряженные лошади, а в стороне, в поле, двигались какие-то люди и время от времени слышались выстрелы.

«Наверно, у полицаев учения, или же они охотятся на зайцев», — решили женщины и продолжали идти. Когда они подошли к стоявшим на краю дороги саням, им навстречу бросился человек с винтовкой наперевес.

— Стой! Ложись! — закричал он.

Женщины решили, что он шутит, и продолжали идти, посмеиваясь. Но человек — это был полицай — остановился в нескольких шагах от них, наставил на них винтовку и с перекошенным злобой лицом заорал:

— Ложись… твою мать!

Женщины поняли, что он не шутит. Они остановились, в нерешительности, поглядывая на снег под ногами — в самом деле, ложиться, что ли?

— А ну, давай, проходи скорей! — крикнул им полицай.

Женщины торопливо, рысцой прошли мимо него. Маша обратила внимание на его ошалелые глаза.

— Быстрей! Бегом! — подгонял их полицай.

Женщины сначала побежали, затем перешли на быстрый шаг. Рядом на обочине стояли сани с выпряженными лошадьми, на санях лежали узлы, тряпки или какая-то одежда, на дороге валялись какие-то бумаги, документы… Маша оглянулась и, видя, что полицай не смотрит в их сторону, быстро наклонилась и подняла с дороги оказавшийся у неё под ногами паспорт. Не разглядывая, сунула его за пазуху.

В Борзне на базаре только и было разговоров о том, что ночью увезли куда-то всех евреев. Их было свыше ста человек — женщин, детей, стариков. Говорили, что их увезли «на переселение». Никакого беспокойства ни у кого это не вызывало. Люди говорили об этом лишь как о несколько необычной новости.

Маша и её спутницы сразу догадались, что за «учения» полицаев они видели. Справив свои дела, они пошли обратно. К «тому» месту цепочкой тянулись любопытные. Маша и женщины тоже пошли посмотреть.

То, что они увидели, сильно потрясло Машу. Она потом много раз рассказывала об этом. Из этих рассказов у меня сложилась такая яркая картина, как будто я сам всё это видел.

… На некотором удалении от дороги кучками и поодиночке лежали трупы убитых людей. Блестели остекленелые глаза, торчали скрюченные руки, бурела на снегу замёрзшая кровь. Маша обратила внимание на старика и старуху, которые лежали, обнявшись, и между ними — двое детей, мальчик и девочка.

Наверно, в последний миг старик обнял свою старуху. Они прижали к себе внуков, и так приняли смерть. Но самое сильное впечатление на Машу произвели трупики грудничков. Несколько голеньких синих куколок лежали в одном месте на снегу. Их, очевидно, вытряхнули из пелёнок и не застрелили, а просто бросили в снег, стукнув по головёнкам прикладом, чтобы не пищали. В стороне от всех лежал труп мальчишки-подростка. Наверно, он рванулся к чернеющему на горизонте лесу, но пуля догнала его.

Да, — «чтобы убежать от пули, надо бежать очень быстро»…

Люди лежали мёртвые и безучастные. А скоты в человеческом обличье ходили среди них, переворачивали ногами ипалками, искали знакомых. Кто-то стучал палкой по голове трупа и злорадствовал:

— Га! Попойилы курочок! Попанувалы! Тэпэр мы попануемо!

Маша поняла, что утром она и её спутницы проходили здесь как раз в тот момент, когда полицаи достреливали тех, кто ещё шевелился.

Дома она рассказывала об увиденном, срываясь на нервные всхлипывания. Паспорт, который она принесла домой, был на имя женщины-еврейки. В паспорт была заложена фотография девочки лет пяти с большим бантом на голове. Все рассмотрели паспорт и фотографию и бросили их в горящую печь. На обратном пути, на том месте, где стояли сани, никаких бумаг и документов уже не было. 

На другой день — это было воскресенье, то есть расстрел евреев борзенские полицаи приурочили к шабату — дед Лободён запряг в санки нашу серую кобылу, посадил в них меня и брата, чего он не делал ни до, ни после этого, и повёз нас «смотреть», как он сам сказал. Но по пути он, очевидно, раздумал, развернулся, и мы поехали домой.

Когда я ехал в санках, у меня было лишь одно чувство — мне совсем не хотелось смотреть на мертвецов. Некоторое время спустя, наблюдая за поведением деда по отношению ко мне и брату, я понял, какими чувствами руководствовался он, устроив нам поездку, будто бы на «смотрины». Слушая красочные рассказы Маши, он подумал, что за мной и Тёмой тоже скоро придут. И, чтобы не быть в ответе за укрывательство евреев, он решил свезти нас на место экзекуции и сдать полицаям, если они там будут, или, по крайней мере, показать всем, что он к этому готов.

По селу пошел слух, что меня и брата уже забрали. Несколько подростков пришли даже, чтобы убедиться в том, что это правда. Один из них зашел в хату, будто бы попить воды. Остальные остались снаружи на крыльце. Настя случайно подслушала, как тот, что заходил в хату, выйдя, разочарованно говорил дружкам:

— Говорили, что их забрали. Как же — сидят, отставив задницы! 

Не думаю, что они хотели нам зла. Просто, если бы нас забрали, это было бы гораздо интереснее. Никто не сомневался в том, что нас должны забрать и убить. Все относились к этому, как к естественному событию, не испытывая к нам ни ненависти, ни сострадания.

Так же и дед Лободён. К этому времени мы ему порядком надоели. И хотя мы помогали по хозяйству, всё равно мы для него были дармоедами и нахлебниками. А теперь к этому ещё добавлялась угроза пострадать за укрывательство. Местных полицаев дед ни во что не ставил, презирал их и считал ниже своего достоинства привлекать их к решению своих проблем. Но, как мы потом узнали, для полицаев мы тоже были проблемой, которую им пришлось решать.

В первые дни после освобождения к нам зашел один из полицаев, знакомый Маше ещё с детства. Он рассказал, что накануне расстрела борзенских евреев в шаповаловскую полицию позвонили из Борзны. Велели в назначенное для ликвидации время подвезти своих евреев в указанное место. В Шаповаловке было всего четыре семьи, которые в той или иной степени имели отношение к еврейству. Три из них были местными, давно ассимилированными, которых за евреев никто не считал.

Маша с Долей и Белкой относились к той же категории. О них вопрос не стоял. Маша была своя, знакомая с детства не только пришедшему к нам полицаю. О нашей — моей и Тёминой матери, было известно, что она погибла. Кто она была по национальности, никто толком не знал. Маша говорила, что она была «белоруска из Литвы». Ей не очень верили, особенно люди, «любители пожаров», настроенные на уничтожение чего и кого угодно.

Таким образом, наиболее подходящими кандидатами для ликвидации оказались я и брат Тёма. Но, на наше счастье, среди шаповаловских полицаев не оказалось ни одного любителя пострелять в живых людей, и они сообщили в Борзну, что «приказ выполнен». По крайней мере, так говорил пришедший к нам, уже бывший, полицай.

То, что он говорил, было похоже на правду. И в Борзне, и у нас ликвидация евреев была возложена на местную полицию. В Борзне полицаи решили это дело самым зверским образом. У нас же подошли к этому более гуманно. Очевидно, была такая возможность.

Расстрелянные люди пролежали на месте экзекуции до лета. Бабы-мародёрши и из Борзны, и из Шаповаловки снимали с них одежду. К нам как-то зашла одна известная в селе дурочка и хвасталась новыми стёгаными валенками с галошами, сделанными из автомобильных камер. Производство таких галош было распространено повсеместно. Дурочка, ухмыляясь, рассказывала, как она снимала эти валенки с убитой еврейки:

— Я тягну, тягну — нияк! Прымэрзло! Достала ниж, розризала, та й зняла. Потим зашила, и ось яки гарни валянкы! И она гордо показывала свои ноги.

Мародёрством, наверно, занимались не только дурочки, но другие не хвастались награбленным «жидовским барахлом»…

Вскоре после освобождения села возле «сильрады» (сельсовета) стали вывешивать районную газету, выходившую в Борзне. Я каждый день бегал туда читать новости, главным образом, сводки Совинформбюро о положении на фронте. Однажды я прочёл в этой газете статью о том, как во время немецкой оккупации, в июне 42 года, на место расстрела «советских граждан» возле противотанкового рва пригнали группу заключённых, среди которых был и автор статьи. Их заставили закопать расстрелянных, от которых исходил ужасный запах.

Сейчас на том месте стоит памятный знак в виде надгробной пирамиды с пятиконечной звездой сверху. 

 

И. Г. Эренбург в мемуарах «Люди, годы, жизнь», в книге 5-ой, в главе 21-ой, пишет: «Вот письмо учительницы посёлка Борзна (Черниговская область) В. С. Семёновой Я. М. Росновскому: «… 18 июня 1942 года глубокой ночью, когда все спали, пришли в еврейские дома, забрали всех 104 человека и повезли к селу Шаповаловка, где был противотанковый ров. Глубокого старика Уркина спросили перед тем, как застрелить:

«Хочешь жить, старик?».

Он ответил: «Хотел бы увидеть, чем всё это кончится». Двадцатидвухлетняя Нина Кренгауз умерла с годовалой девочкой на руках. Учительница Раиса Белая (дочь переплётчика) видела, как расстреляли её шестнадцатилетнего сына Мишу, сестру Маню с детьми (младшему было несколько месяцев), она уже не понимала ничего и только волновалась, что потеряла очки…».

Откуда у В. С. Семёновой такое хорошее знание деталей экзекуции? Неужели она присутствовала при этом? Но, я думаю, что всё это восходит к рассказам полицаев, которые производили расстрел.

Дата 18 июня 1942 года не соответствует действительности. Это я могу свидетельствовать по моим собственным воспоминаниям. Это было зимой. В июне же, наверно, пригнанные на место расстрела заключённые из Борзенской тюрьмы закапывали полуразло жившиеся, полураздетые трупы, о чём поведал в газетной заметке один из «закапывателей».

Я, конечно, ничего не знал о решении нашей судьбы, и с ужасом ждал, что за нами вот-вот придут. Я внимательно следил за поведением деда Лободёна, думая, что он ищет возможность от нас избавиться, ожидая, что за нами придут. Маша своим поведением и отношением к нам — ко мне и Тёме — всячески демонстрировала, что мы ей чужие, и она готова отдать нас на заклание, лишь бы не тронули её детей.

Она запретила нам читать, громко разговаривать, смеяться, выходить на улицу. За малейшую провинность она нещадно била нас. И Тёме, и мне довелось испытать, что значит порка на конюшне чересседельником, когда голову зажимают между ног и лупят по голой заднице этим ремнём из конской сбруи. Потом кровавые красно-синие полосы не сходили целый месяц.

Куда подевались Машины установки — нельзя бить сирот? У деда в Борзне был хороший знакомый, который в то время служил в городской управе. Иногда он бывал по делам в Шаповаловке, заходил к нам. Это был видный мужчина лет пятидесяти, выглядевший, как потомственный украинский местечковый интеллигент. Он, очевидно, был неглуп, и вёл себя просто, не демонстрируя ни свою интеллигентность, ни, тем более, национализм. Бывала у нас и его жена, под стать ему, у которой, однако, простота основывалась не на уме, а на некоторой недалёкости. Бывала и их дочь, взрослая девица, собиравшаяся, как говорили, замуж за немецкого офицера.

Этот чиновник вскоре стал бургомистром — главой администрации Борзны. Дед говорил, что он очень не хотел занимать эту должность. Но у него не было выбора. Он уже настолько увяз в службе немцам, что отказ от повышения был бы расценён, как предательство, со всеми вытекающими в условиях военного времени последствиями.

Не помню, он стал бургомистром до или после решения в Борзне «еврейского вопроса». Дед Лободён, которого беспокоил этот вопрос в собственной хате, не видя никаких сдвигов в его решении, надумал обратиться к своему знакомому чиновнику в Борзну.

Тем временем наступила весна, весна 1942 года. Мы с Тёмкой включились в обычные весенние дела. Нам это давало хоть какое-то отвлечение и оправдание нашего существования. Дед по-прежнему не замечал нас, весь поглощённый, как я думал, мыслью, как бы от нас избавиться.

Наступило лето, когда дед, наконец, собрался к своему знакомому в Борзну. Я с ужасом ждал его возвращения. Он вернулся весёлый, у него будто гора свалилась с плеч. Наверно, бургомистр успокоил его, не видя в его положении ничего опасного. Сам же он, как человек разумный, не имел ничего против евреев и лишь «выполнял приказы» немецкого начальства.

Мы с братом никогда не делились друг с другом своими внутренними переживаниями. Но, наверно, и Тёма чувствовал, что мы всем чужие, ненужные и даже опасные. Нашу работу никто не ценил. Получалось так, что нам делают одолжение, давая работать и жить.

Но за стол мы садились все вместе и ели из одной большой глиняной миски. Малых детей кормили отдельно и не всегда тем же, что и взрослых. Вообще же все взрослые были заняты своими делами. Бабушка занималась хозяйством, а остальные работали в колхозе. Тем самым мы с братом были предоставлены сами себе, жили и работали, не думая непрестанно, как нам тяжело живётся и что с нами будет. Мы были заняты порой целыми днями, но трудились не до изнеможения.

Мы смеялись над смешным, дрались, поссорившись. Мы жили среди чудесной природы Черниговщины, жили возле земли, среди растений и животных, объедались тем, что было под ногами — вишнями, чёрной смородиной, маком и проч. Мы играли с нашей молодой кобылкой, которую после выбраковки запретили использовать для езды и работы. Она проводила дни и ночи в стойле, и, наверно, скучала, поэтому охотно воспринимала наши с ней игры.

Ранней весной бабушка под «пол» — дощатый настил, на котором спала вся семья, кроме деда, посадила двух-трёх квочек — наседок. Мы с Тёмкой с нетерпением ждали, когда, наконец, вылупятся цыплята. И вот, в положенное время, послышалось: «тук-тук-тук»… Мы достали надколотое яйцо и попытались помочь цыплёнку, расширяя отверстие в яйце. Бабушка, увидев это, отругала нас, сказав, что этим мы вредим, а не помогаем цыплёнку, что он погибнет, если не вылезет из яйца самостоятельно. Вскоре «тук-тук» сменилось писком «цив-цив», и из-под ужасно озабоченной мамы-квочки появились восхитительные желтые комочки…

Оккупация продолжалась ещё полтора года. За это время умерла бабушка Евдоха, за ней, через сорок дней, Настя. В селе появился немец-комендант. Он деятельно занялся преобразованием колхоза в помещичье хозяйство. Говорили, что одним из элементов преобразования будет тщательная «зачистка» села по расовым и политическим признакам.

Через село проходило много войск. Проходили не только немцы, но были и румыны, венгры, итальянцы и даже русские — власовцы. Остановился как-то на отдых рабочий батальон венгерских евреев. Однажды был отряд русин — закарпатских украинцев. А рабочий батальон словаков, переделывавших железнодорожные пути на европейский размер, зимой 1942-43-го простоял у нас целый месяц. 

Однажды немцы остановились на длительный отдых, и у нас в хате пять дней жили с десяток солдат с унтер-офицером. Спали они на земляном полу, постелив солому и накрыв её плащ-палатками. Ели свою пищу. Нас обычно не замечали. Даже с дедом Лободёном, пытавшимся говорить с ними по-немецки, не стали общаться. Вообще, это были простые малокультурные люди. Некоторые их действия вызывали отвращение. Например, они сидели за столом под иконами в трусах и пилотках (это было летом 1942 года), ели, громко испускали газы и гоготали при этом.

Никто в селе уже не ждал от немцев ничего хорошего. Совершенно явственно вырисовывалась перспектива помещичьего хозяйства во главе с помещиком-немцем. Сами немцы вызывали неприязнь и даже гадливость. Забрали и посадили в тюрьму где-то поблизости всех бывших «активистов» — тех, кто имел хоть какое-то отношение к Советской власти. Через некоторое время, ночью, их расстреляли.

Начали проявлять себя партизаны. Постепенно, по некоторым признакам стало ясно, что к нам движется фронт. Начались регулярные ночные бомбёжки Бахмача, теперь уже нашими самолётами. А в конце лета 43-го года стал слышен сплошной гул фронта, и по ночам видно было зарево на востоке… Скорей бы! Скорей!.. Может быть, фронт раздавит нас мимоходом, но, может быть, мы уцелеем…

Нас освободили в первых числах сентября 1943 года. Дней десять после освобождения на село налетали немецкие самолёты, бомбили и обстреливали нас. На пятый день, под вечер, когда «немец» улетел, у ворот нашего двора остановилась крытая полуторка. Из неё вы шел солидный офицер в очках. Я стоял над лазом в погреб, в котором мы прятались во время налётов. Тёмка ещё оставался в погребе.

— Тёмка, смотри — к нам какой-то генерал приехал! — сказал я брату.

Но в этот момент «генерал» сверкнул на меня очками, и я вдруг понял, что это — отец…

Его госпиталь был развёрнут в сорока километрах «по фронту» от Шаповаловки. В госпиталь непрерывным потоком поступали сотни раненых. Отец из армейской газеты узнал, что Шаповаловка освобождена. Он отпросился у начальства и поехал к нам, не надеясь застать нас живыми.

Ещё через две недели начала работать школа. При немцах, два года назад, меня и Тёму попросили не ходить в школу, теперь нас пригласили…Впереди были ещё почти два года войны. Но мы учились в школе, с тревогой и надеждой ждали писем от отца.

Работали, как свободные люди, и над нами не висела угроза уничтожения. Отец заехал к нам ещё на один час, когда его госпиталь снялся с места и вместе с армией устремился к Днепру. Отец оставил нам пачку книг. И я мог читать эти книги при колеблющемся свете каганца, став коленями на лавку и опершись локтями на стол.

Опубликовано 20.02.2017  22:53

Марк Моисеевич Шапиро. Воспоминания (продолжение)

Начало

Но события развивались очень быстро. Однажды днём немецкие самолёты стали бомбить Бахмач — узловую станцию в двадцати километрах от Шаповаловки. Слышны были взрывы, земля тряслась, в небо поднимался столб чёрного дыма. Впервые я ощутил жуть от чего-то жестокого, мощного и неумолимого. Бомбёжки вскоре стали регулярными. Они происходили по ночам. Немцы развешивали «паникадила» — так люди называли осветительные авиабомбы. Видны были веера трассирующих пуль, земля тряслась от взрывов, и над городом поднималось зарево пожарищ. 

Я быстро привык к этим бомбёжкам. В колхозе убирали урожай, который в этом году был хорошим. Всех подлежащих призыву мужчин взяли в армию. Через село угоняли на восток табуны скота. Угнали и наш колхозный скот. Дед лишился своих волов. Когда их забирали, дед не выдержал и попросил у председателя колхоза, молодого пылкого коммуниста, оставить двух самых любимых — Валька и Валета. Председатель сунул деду в зубы ствол нагана и закричал:

— А этого ты не хочешь!?

Через село шли и шли огромные стада. Но разве они могли уйти от быстро наступавших немцев? Погонщики, считавшиеся мобилизованными, несли ответственность за скот по законам военного времени, вплоть до расстрела. Но узнав, что немцы догоняют, бросали свои стада на произвол судьбы и разбегались по домам. Всю осень нам с братом Тёмой приходилось стеречь огород от голодных, одичалых коров. Брать их, по крайней мере, открыто, не решались — это была государственная собственность, за которую можно было поплатиться.

По шляху, идущему через село с запада на восток, и по параллельной ему нашей улице, непрерывным потоком шли беженцы. Некоторые ехали на телегах, запряженных лошадьми, но большинство шли пешком. Стояло жаркое лето, но на некоторых тяжело бредущих людях были тёплые зимние пальто или шубы. Попадались стайки беспризорных мальчишек.

Местные относились к беженцам недружелюбно. В них видели сторонников Советской власти, виновных в разорении крестьян, в насильственной коллективизации, в разрушении церквей. Они воспринимались виновниками «голодомора». По этим причинам все откровенно ждали немцев, надеясь, что они вернут прежнюю доколхозную жизнь.

Проходили через село и войска. Остановилась на отдых какая-то часть, очевидно, недавно мобилизованных, ещё не вооруженных бойцов. К нам в хату зашли двое — один русский, с шинелью, но без винтовки, другой азиат, с винтовкой, которую он не выпускал из рук, но без шинели. Они говорили, что уже столкнулись с немцами и бежали от них. При этом один бросил винтовку, но сберёг шинель, другой, наоборот, бросил шинель, но сберёг винтовку. Их, наверно, присоединили к формирующейся части. Понадобилась большая и жесткая работа, чтобы быстро, на ходу, сделать боеспособных солдат из этих весьма условных бойцов.

Нашу Фанаську мобилизовали на рытьё противотанкового рва. Ров должен был пройти в пяти километрах от села, в сторону районного центра посёлка Борзна. Она и другие девчата там и ночевали.

Наступил момент, когда разрешили разобрать магазин и аптеку — приходи и бери, что хочешь. Но никто не бросился грабить. С мужицкой осторожностью государственное добро не расхватывали, опасаясь, что за это придётся отвечать. Послали на это дело мальчишек, которые крушили и ломали всё: били всё бьющееся, рассыпали сыпучее, разливали льющееся.

Точно так же эти разрушители поступили и со школой. Кто-то из соседских мальчишек сказал мне, что разгромили школьную библиотеку. Я тут же, никого не известив, побежал в центр села, где была школа-десятилетка. В школе уже никого не было. В коридоре на полу валялись разбитые приборы и истерзанные портреты учёных, писателей, политических деятелей. В классах все парты были перевёрнуты. В библиотеке полки с книгами были опрокинуты, и книги грудами лежали на полу. Какой-то мальчишка, чуть постарше меня, бродил по этим грудам, разглядывая некоторые поднятые из-под ног книги. Не найдя ничего, для себя интересного, ушел.

Я остался один. Книги давно уже были для меня огромной ценностью. Отец, несмотря на кочевой образ жизни, приобретал книги, в том числе детские. Читал их мне и брату вслух. А когда у нас появилась Маша, его чтение в свободное время лучших образцов русской и мировой литературы стали для нас любимейшим занятием. В Волковыске, окончив первый класс, я начал читать книги самостоятельно.

И вот я стоял перед грудами сокровищ. Я набрал охапку, сколько мог унести, и пошел домой. Дома Маша не ругала меня, но и не пустила на второй заход, хотя я порывался это сделать. Не все принесённые мной книги оказались интересными. Но некоторые читались мной и Тёмкой с увлечением. К сожалению, в самые тёмные времена Маша запрещала нам читать. 

Судьба же остальных книг библиотеки была трагической. Немцы, проходя через село, часто останавливались на отдых и при этом занимали школьное здание. Они топили печки книгами, партами, стеллажами и проч. Но книги отсырели — началась осень с дождями, а потом зима со снегом. В помещении был сырой воздух, и книги стали плохо гореть. Их выбросили во двор. Я узнал об этом и снова пошел туда, надеясь найти хоть что-нибудь. Книги лежали разбухшими, смёрзшимися глыбами. Они были мертвы. В первых числах сентября передовая линия фронта подступила к Шаповаловке. 

Вернулась с рытья окопов Фанаська. Она рассказывала, что проснувшись утром, девчата-землекопы не обнаружили военных, которые руководили работой, и отправились по домам.

В селе остановилась какая-то часть Красной Армии. Было похоже, что она собирается держать у нас оборону. В нашем вишняке расположились две пушки-сорокапятки.

Наступил день, когда немцы подошли к селу, и началось «боестолкновение». … Было серое пасмурное утро. Трещали выстрелы, слышался поющий тугой звук пролетающих пуль. Нам с братом очень хотелось сбегать в вишняк к артиллеристам и посмотреть, как они воюют, но Маша строго-настрого запретила отходить от хаты. Навестивший артиллеристов дед, вернувшись, сказал, что они просили не мешать им.

Над головой что-то провыло и грохнуло метрах в двухстах от нас на мощённом булыжником шляху. Дед сказал, что это бьёт немецкий миномёт. Сверкнуло молнией и резко сломалось в нашем вишняке — ударила одна из наших сорокапяток.

Мы с братом возбуждённо следили за перестрелкой. Страха не было. У нас всё ещё было ощущение, что мы вернёмся домой, в Волковыск, и будем рассказывать друзьям о виденной нами настоящей войне.

В середине дня всё стихло. Говорили, что немцы, натолкнувшись на сопротивление, обошли село стороной. Ночью ушли и наши. Утром начался мелкий дождь и продолжался целых два дня. В селе было безвластие — не было ни наших, ни немцев. Село будто вымерло; все тихо сидели по хатам.

К вечеру дождь перестал. Мы вдруг обратили внимание, что по шляху двигаются мотоциклы, машины…

Немцы!

Дед взял меня, и мы пошли с ним в центр села. По дороге нам стали встречаться немецкие солдаты — молодые, ладные, весёлые парни в расстёгнутых мундирах, без оружия. У всех на одной петлице мундира были две молнии — стилизованные буквы SS. Это я узнал позже. А тогда так и подумал, что это молнии. На рукавах и на фуражках — череп со скрещёнными костями.

Совсем недавно, читая мемуары генерала Гудериана, командующего немецкой танковой группой, которой в описываемое мной время была придана моторизованная дивизия СС «Дас Райх», я прочёл:

«…11 сентября [1941 года, М. Ш.]… дивизия СС «Рейх» заняла Борзну».

Борзна — это в 10-ти километрах севернее Шаповаловки. Возможно, тогда же или на следующий день, то есть 12 сентября 1941 года, была занята Шаповаловка, и встречавшиеся нам с дедом Лободёном на пути к центру села солдаты были из дивизии СС «Дас Райх».

Солдаты заходили в близлежащие к центру дворы и жестами просили разрешения нарвать яблок, в чём, разумеется, им никто не отказывал. Некоторые уже шли обратно с фуражками, полными яблок. Это были «солдаты победы». Они весело смеялись и громко переговаривались.

Мы с дедом подошли к правлению колхоза. На крыльцо вышел офицер. Дед заговорил с ним по-немецки. Тот ответил дружелюбно-заинтересованно, как турист, неожиданно услыхавший в чужой стране родную речь. Дед объяснил ему, что научился немецкому языку, будучи в плену в Германии, работая в Мангейме на «цукерфабрик» в 1916-1918-годах.

Немец буквально простонал: «О, Мангайм, Мангайм…» и даже, как будто, хотел броситься обнимать деда, но сдержался. Оказывается, Мангейм был его родным городом. Он завёл нас в помещение, где не было никакой мебели, а лишь лавки у стен, и они с дедом начали оживлённый разговор, очевидно, делясь воспоминаниями о родном Мангейме.

Я был одет по-городскому. На мне были «морская» курточка, короткие штаны, чулки, пристёгнутые резинками к лифчику, сандалии, на голове — фуражка-«капитанка».

Я присел на скамейку и смотрел на немецкого офицера с любопытством и без страха. Тогда я ещё ничего не знал о расовой политике Германии в отношении «восточных областей». Не знал я и того, что уже погиб Борис Шапиро, наш дорогой дядя Боба, что наш отец, Моисей Шапиро, командует полевым госпиталем 13-й армии, которая, огрызаясь, отходит на восток…

В какой-то момент дед указал на меня и сказал, что мой отец, его зять, военный врач, капитан, где-то воюет.

Это он перевёл мне, так же, как и ответ немца. Тот всё так же дружелюбно сказал, что он тоже капитан («гауптман»), что война скоро закончится, и мой отец вернётся домой. Он был уверен в своей скорой победе и великодушно обещал мне скорую встречу с моим отцом, его врагом.

Я не ощущал в нём врага. Деда интересовало, скоро ли он сможет получить обратно свою землю и не помешает ли этому то, что в его хате живут дети командира Красной Армии, да ещё и еврея.

Немец и на это ответил уклончиво — вот война закончится, тогда и разберёмся. Он был офицер «ваффен СС» (боевых формирований СС), и не его дело было решать земельные и национальные проблемы. Его дело было воевать.

Солдаты стали растапливать печь в комнате, не открыв заслонку трубы. Из печи повалил густой дым. Дед закашлялся и добродушно обругал солдат, очевидно, применяя при этом немецкую нецензурную лексику. Солдаты восприняли это с добродушным похохатыванием, подчинились дедовым указаниям, и печка запылала.

Офицер попросил деда принести какой-нибудь домашней еды. Дед ушел, а я остался сидеть на лавке. В комнату входили подчинённые гауптмана, он отдавал распоряжения. На меня никто не обращал внимания. Дед принёс десяток яиц и кусок сала. Гауптман велел солдатам соорудить яичницу на взявшейся откуда-то огромной сковороде. Мы с дедом скромно удалились.

После войны деда вызывали к следователю за коллаборационизм. Последствий это не имело.

Маша сразу же осудила отца за яйца и сало. Для неё немцы были враги, от которых она не ждала ничего хорошего.  Она ещё не знала, как поведут себя немцы дальше. Не знала и того, что её отец, по существу, «сдал» меня немецкому офицеру-эсэсовцу, который, по счастливой случайности, оказался лишенным антисемитских предубеждений.

Вскоре в селе была сформирована административная власть. На сходе селян был формально избран староста. Им стал бывший лавочник. Его двор был третьим от нашего. На той же улице Иващенкивке, если идти от центра. Стали возвращаться домой мобилизованные в Красную Армию мужики и парни. Они не собирались воевать и при первой же возможности перебегали к немцам. Те их не задерживали и отпускали по домам.

Молодые неженатые парни пошли служить в местную полицию. Они ходили в красноармейской форме со споротыми петлицами, на головах у них были шапки-кубанки, вооружены они были русскими винтовками.

Староста — высокий старик с большой бородой и торчащими в стороны усами, являл собой образец сельского «глытая» («мироеда»). Номинально он обладал большой властью. В селе над ним не было никого. Он подчинялся начальству, которое было в райцентре, в Борзне. У него было несколько человек в управе, ему подчинялись десятка два полицейских. Старосту не любили и презирали, и за прежнее мироедство, и за пособничество немцам. К тому же где-то в окрестных лесах были партизаны — председатели колхозов, ельсоветов, партработники, а также, возможно, «окруженцы», по существу, дезертиры, отсиживавшиеся в лесах, пока где-то шла война.

Наверно, у партизан была заранее заготовленная лесная база. Пока они не проявляли активной деятельности, но изредка приходили в село за продуктами. 

Староста производил впечатление неумного и недоброго человека. Похоже, он пребывал в вечном страхе. Он старался выполнять требования немцев, но и легко шел навстречу просьбам сельчан, подкреплённым хорошим «хабаром» (взяткой), что не прибавляло ему авторитета. Ему давали кусок сала, пару десятков яиц, бутылку самогона, колобок масла и т. д. За это он смотрел сквозь пальцы на производство того же самогона, на забой кабана или телёнка, что было запрещено, на пропуск очереди «в подводу» (возрождённая ямская служба для перевозки чиновников, офицеров-порученцев и проч.).

Колхозы не были распущены, работа в них шла прежним ходом, но в колхозе не было скотного двора. Остались только лошади, которые были необходимы для работы. Они были розданы по дворам. Так у нас появилась крупная серая кобыла с гнедым жеребёнком, который уже успел превратиться в кобылку-подростка. У деда Лободёна с доколхозных времён сохранились сбруя, телега, сани и выездные санки. Он всё это подремонтировал и использовал для колхозных работ и для себя. Пару раз он ездил «в подводу». Один раз отвозил в Борзну немецкого офицера, в другой раз итальянского.

Пока что за работу в колхозе платили неплохо. Выдали «подушно» зерно — по числу членов семьи. У нас было десять душ, поэтому зерна мы получили много. Так же подушно выделили делянки не выкопанного ещё картофеля, сахарной свёклы, не убранных помидоров. Картошку собрали и со своего огорода. Собрали также рожь, просо, коноплю, рапс, мак, подсолнух, огурцы, капусту, тыквы, лук, чеснок, кукурузу, фасоль, свёклу, морковь. К осени закололи огромного кабана, зимой зарезали телёнка. Хотя последнее делалось глубокой ночью, всё же Маша отнесла старосте десяток яиц и «шматок» сала.

Корова давала много молока, и, хотя часть его надо было сдавать в счёт поставок, оставалось ещё достаточно много. Куры несли яйца, петушков резали на мясо. В общем, продуктов было достаточно для сносной жизни. А ещё не утерянные доколхозные навыки позволяли вести почти натуральное хозяйство. 

Поздней осенью 41 года в селе начала работать школа. Маша, не раздумывая, послала меня и Тёму учиться: меня — во второй класс, Тёму — в четвёртый, последний, — школа была четырёхлетка. Записались мы под фамилией Шапиро.

В моём классе было не более десятка учеников — мальчишек и девчонок. Учительница учила нас, разумеется, поукраински, чтению, письму, арифметике и немецкому языку. Учебников никаких не было, учительница использовала листочки, вырванные из довоенных советских учебников. 

Я не успел приглядеться ни к учительнице, ни к соученикам, как учение для нас с братом закончилось. Одна из наших учительниц пришла поздним вечером к нам и сказала Маше:

— Заберите ваших хлопцев. А то при первой же проверке заберут и их, и нас.

Я не ощутил в этом первый порыв зловещего дыхания Холокоста. Но было горько и обидно, что я не могу учиться, как все.

Впрочем, другим ученикам повезло не намного больше, чем нам с братом. Через село проходили немецкие войска, они часто останавливались на ночлег, а иногда и на постой на несколько дней. Обычно они занимали дома в центре села, в том числе и школу. Занятия часто прерывались, снова возобновлялись, пока не прекратились полностью. Говорили, что до получения новых учебников. Но они так и не появились.

Это мало утешало меня. Но что было делать? Приходилось как-то оправдывать своё существование трудом в обширном хозяйстве деда Лободёна, для которого мы давно уже превратились из «дорогих гостей» в бездельников и «дармоедов». Но главным, очевидно, было то, что он боялся пострадать за то, что держит у себя в хате еврейских детей.

Маша сосредоточилась на своих детях, и мы для неё тоже оказались лишними и опасными, поскольку из-за нас могли пострадать и другие члены семьи, так сказать, заодно с нами. Чтобы не раздражать деда Лободёна, она запретила нам читать, забрала у нас книги и спрятала их где-то на чердаке. В то же время, мы должны были как можно больше трудиться в хозяйстве.

И мы трудились, понимая, что этим хоть в какой-то мере оправдываем своё существование. Мы, например, активно участвовали в изготовлении из сахарной свёклы браги, из которой гнали самогон.

Сахарную свёклу скармливали понемногу корове. Для коровы это было лакомство, и молоко получалось жирное и сладкое. Но корова давилась свёклой, поэтому свёкла шла на самогон.

… Когда брага «созрела», дед от кого-то принёс самогонный аппарат, наладил его вместе с хозяином, и «процесс пошел».

Из печной трубы там, где работал аппарат, шел характерный дымок. Когда у нас «закурилось», в хату пожаловал полицай — тщедушный юноша в серой шинели, в красноармейских сапогах, с кубанкой на голове и с винтовкой в руках. Он поздоровался, поставил винтовку в угол к вилочникам, прошел к столу и сел. Ему предложили стакан «первача». Он был в мрачном настроении и сначала отказывался от подношения. Потом всё же дал себя уговорить, выпил стакан, не поморщившись, как воду, и не закусывая.

Его «взяло», и он разговорился. Его речь сводилась к тому, что жизнь собачья. Он хотел дать понять, что служба требует от него прекратить «процесс», забрать аппарат и, может быть, даже арестовать самогонщиков. Но он ничего этого не сделает и вовсе не из-за того, что выпил стакан «первача», а потому, что он «свой», а не немецкий, и, вообще, человек, а не собака. Посидев некоторое время, полицай ушел.

Зимой мы много занимались изготовлением крупы из зерна на ножной ступе. Весной несколько дней тёрли мороженую картошку на крахмал. Несколько дней уходило на замачивание у колодца огромных бочек под капусту и другие соления. У нас проходил полный цикл обработки конопли и изготовления полотна.

Мы с Тёмкой участвовали в этом цикле. А потом щеголяли в полотняных штанах и рубахах, сшитых Машей на ручной швейной машине «Зингер». Вместо ремня мы использовали самодельную верёвку, пуговицы сами вырезали из дерева. В наши обязанности входило, в основном, вскапывание огорода лопатами, посадка и дальнейшая обработка картошки. И т. д. и т. п.

Окончание следует.

Опубликовано 17.02.2017  21:53

А. Кузняцоў пра падзеі ў Кіеве 1941 г.

З самога рова Бабін Яр у тыя дні ўратавалася жанчына, маці дваіх дзяцей, актрыса Кіеўскага тэатра лялек Дзіна Міронаўна Пронічава. Прыводжу яе расказ, запісаны асабіста мною з яе слоў, без ніякіх дадаткаў.

БАБІН ЯР

Яна хадзіла чытаць загад, хутка прачытала і пайшла: каля аркушыкаў з загадам увогуле ніхто доўга не затрымліваўся і размоў не ўсчынаў.

Увесь дзень і ўвесь вечар ішлі абмеркаванні і разважанні. У яе былі бацька і маці, драхлыя ўжо, маці перад прыходам немцаў выйшла з бальніцы пасля аперацыі, вось усе думалі: як жа ёй ехаць? Старыя былі ўпэўнены, што на Лук’янаўцы ўсіх пасадзяць у цягнік і павязуць на савецкую тэрыторыю.

Муж Дзіны быў рускі, прозвішча яе рускае, апрача таго, і знешнасць зусім не яўрэйская. Дзіна была хутчэй падобная на ўкраінку і ведала ўкраінскую мову. Спрачаліся, гадалі, думалі і пастанавілі, што старыя паедуць, а Дзіна іх праводзіць, пасадзіць у цягнік, сама ж застанецца з дзецьмі – і будзе што будзе.

Бацька быў шкляром, яны з маці жылі на Тургенеўскай, дом 27. Дзіна з дзецьмі – на Вароўскага, дом 41.

Яна пайшла дадому позна, спрабавала заснуць, але так і не спала ў тую ноч. Па двары ўсё бегалі, тупацелі: лавілі адну дзяўчыну з гэтага дома. Гэтая дзяўчына ратавалася на гарышчы, потым спрабавала спусціцца па пажарнай лесвіцы, мужчынскія галасы гукалі: «Вунь яна!»

Справа ў тым, што перад прыходам немцаў гэтая дзяўчына казала:

– Яны ні за што не ўвойдуць у Кіеў, а калі ўвойдуць, я аблію дом керасінам і падпалю.

Дык во цяпер жонка дворніка прыгадала гэта і, баючыся, каб насамрэч не падпаліла, данесла немцам, і акурат у тую ноч лавілі.

Ноч была мутарная, напружаная, жудкая. Дзіну ўсю трэсла. Яна так і не зразумела, схапілі тую дзяўчыну ці не.

Калі развіднела, яна ўмылася, прычасалася, узяла дакументы і пайшла да старых на Тургенеўскую – гэта побач. На вуліцах было нязвыкла шмат народу: усе кудысьці дзелавіта спяшаліся з рэчамі.

У бацькоў яна была а сёмай гадзіне раніцы. Увесь дом не спаў. Тыя, хто з’язджаў, развітваліся з суседзямі, абяцалі ім пісаць, даручалі ім кватэры, рэчы, ключы.

Старыя многа несці не маглі, каштоўнасцей у іх не было, проста ўзялі неабходнае і харчы. Дзіна надзела на спіну рукзак, і а восьмай гадзіне раніцы яны выйшлі.

І па Тургенеўскай ішло многа людзей, але на вуліцы Арцёма ўжо было поўнае стоўпатварэнне. Людзі з клункамі, з вазкамі, розныя двухколкі, падводы, зрэдку нават грузавікі – усё гэта стаяла, потым патрохі рушыла, зноў стаяла.

Была моцная гамана, гул натоўпу, і было падобна на дэманстрацыю, калі вуліцы гэтак жа затлумлены, але не было сцягоў, аркестраў і ўрачыстасці.

Дзіўна з гэтымі грузавікамі: адкуль іх здабывалі? Здаралася, што цэлы дом скідваўся і наймаў пад рэчы транспарт, і тады ўжо ўсе яны трымаліся па баках сваёй падводы або грузавіка. Сярод клункаў і чамаданаў ляжалі хворыя, гронкамі віселі дзеткі. Немаўлят часам везлі па двое, па трое ў адным вазку.

Вельмі многа было тых, хто праводзіў: суседзі, сябры, сваякі, украінцы і рускія, дапамагалі несці рэчы, вялі хворых, а то і неслі іх на гершках. Усё гэтае шэсце рухалася надта марудна, а вуліца Арцёма вельмі доўгая. У адной брамы стаялі нямецкія салдаты, глядзелі, асабліва на дзяўчат. Напэўна, Дзіна ім спадабалася, яны пачалі клікаць яе ў двор, паказваючы, што, маўляў, трэба вымыць падлогу:

– Ком вашэн!

Яна адмахнулася. Вельмі, вельмі доўга, да ачмурэння доўга рухалася гэтае гулкае шэсце, гэтая «дэманстрацыя» з цісканінай, размовамі і дзіцячым лямантам. Дзіна была ў футровай шубцы, ёй стала горача.

Толькі недзе пасля абеду дайшлі да кладоў. Яна памятае, што праваруч быў доўгі цагляны мур яўрэйскіх могілак з брамай.

Тут папярок вуліцы была драцяная загарода, стаялі процітанкавыя «вожыкі» – з праходам пасярэдзіне, і стаялі ланцугі немцаў з бляхамі на грудзях, а таксама ўкраінскія паліцаі ў чорнай форме з шэрымі абшлагамі.

Цыбаты дзейны дзядзька ва ўкраінскай вышыванцы, з вусамі, што віселі па-казацку, вельмі прыкметны, распараджаўся на ўваходзе. Натоўп валіў у праход паўз яго, але назад ніхто не выходзіў, толькі зрэдчасу з крыкамі праязджалі паражняком вазакі: яны ўжо недзе там згрузілі рэчы і цяпер перлі супраць натоўпу, гарлалі, махалі пугамі, гэта стварала штурханіну і выклікала сваркі.

Усё было вельмі няясна. Дзіна пасадзіла старых ля брамы могілак, а сама пайшла паглядзець, што робіцца ўперадзе.

Як і многія іншыя, яна дагэтуль думала, што там стаіць цягнік. Чулася нейкая блізкая страляніна, у небе нізка кружляў самалёт, і агулам вакол панаваў трывожна-панічны настрой.

У натоўпе абрыўкі размоў:

– Гэта вайна, вайна! Нас вывозяць далей, дзе больш спакойна.

– А чаму толькі яўрэяў?

Нейкая бабуля вельмі аўтарытэтным голасам разважала:

– Ну, таму, што яны – роднасная немцам нацыя, іх пастанавілі вывезці ў першую чаргу.

Дзіна з цяжкасцю праціскалася скрозь натоўп і ўсё больш турбавалася. Тут яна ўбачыла, што ўперадзе ўсе раскладваюць рэчы. Розныя насільныя рэчы, клункі і чамаданы – у купу налева, усе харчы – направа.

А немцы накіроўваюць усіх далей па частках: адправяць групу, чакаюць, потым праз нейкі інтэрвал зноў прапускаюць, лічаць, лічаць… стоп. Як, бывае, у краму па паркаль чаргу прапускаюць дзясяткамі.

Ізноў размовы ў тлуме:

– Ага, рэчы ідуць, вядома, багажом: там разбярэмся на месцы.

– Якое там разбярэмся, такая безліч рэчаў, іх проста пароўну падзеляць, вось вам і не будзе багатых і бедных.

Дзіне стала жудка. Нічога падобнага на чыгуначны вакзал. Яна яшчэ не ведала, што гэта, але ўсёй душой адчула, што гэта не вываз. Што заўгодна, але не вываз.

Асабліва дзіўныя былі гэтыя блізкія кулямётныя чэргі. Яна ўсё яшчэ не магла і падумаць, што гэта расстрэл. Па-першае, такія вялізныя масы людзей! Так не бывае. І потым – навошта?!

* * *

Можна ўпэўнена дапусціць, што большасць адчувала тое самае, што і Дзіна, адчувала нядобрае, але працягвала чапляцца за «нас вывозяць» вось яшчэ з якіх прычын.

Калі выйшаў загад, дзевяць яўрэяў з дзесяці і почуту не мелі пра нейкія фашысцкія зверствы над яўрэямі. Да самай вайны савецкія газеты толькі расхвальвалі ды ўзвялічвалі Гітлера – найлепшага сябра Савецкага Саюза – і нічога не паведамлялі пра становішча яўрэяў у Германіі ды Польшчы. Сярод кіеўскіх яўрэяў можна было знайсці нават няўрымслівых прыхільнікаў Гітлера як таленавітага дзяржаўнага дзеяча.

З другога боку, старыя распавядалі, як немцы былі на Украіне ў 1918 годзе, і ў той час яны яўрэяў не чапалі, наадварот, вельмі няблага да іх ставіліся, таму што – падобная мова, і ўсё такое…

Старыя казалі:

– Немцы ёсць розныя, але збольшага гэта культурныя і прыстойныя людзі, гэта вам не дзікая Расія, гэта Еўропа – і еўрапейская прыстойнасць.

Або такі – зусім ужо свежы – факт. На два дні раней нейкія людзі на вуліцы Вароўскага захапілі кватэру эвакуяванай яўрэйскай сям’і. Родзічы, якія засталіся ў доме, пайшлі ў штаб бліжэйшай нямецкай часткі і паскардзіліся. Адразу ж з’явіўся афіцэр, строга загадаў вызваліць кватэру і спагадна пакланіўся яўрэям: «Калі ласка, усё ў парадку». Гэта было літаральна пазаўчора, і ўсе гэта бачылі, і пра гэта адразу разнесліся чуткі. А немцы ж вельмі паслядоўныя і лагічныя, ужо чым-чым, а паслядоўнасцю яны заўсёды вылучаліся.

Але ж калі гэта не вываз, то што тут дзеецца?

* * *

Дзіна кажа, што ў той момант яна адчувала толькі нейкі жывёльны жах і чмур – стан, які няма з чым параўнаць.

З людзей здымалі цёплыя рэчы. Салдат падышоў да Дзіны, хутка, лоўка і без слоў зняў з яе шубку. Тут яна кінулася назад. Адшукала старых ля брамы, распавяла, што бачыла.

Бацька сказаў:

– Дачурка, ты нам ужо не патрэбная. Сыходзь.

Яна пайшла да загароды. Тут даволі шмат людзей дабіваліся, каб іх выпусцілі назад. Натоўп валам валіў насустрач. Вусач у вышыванцы ўсё гэтак жа крычаў, распараджаўся. Усе называлі яго «пан Шаўчэнка». Можа, гэта было яго сапраўднае прозвішча, можа, нехта празваў яго так за вусы, але гучала гэта даволі дзіка, як «пан Пушкін», «пан Дастаеўскі». Дзіна праштурхалася да яго і пачала тлумачыць, што вось праважала, што ў яе засталіся ў горадзе дзеці, яна просіць, каб яе выпусцілі.

Ён патрабаваў пашпарт. Яна дастала. Ён паглядзеў графу «нацыянальнасць» і гукнуў:

– Э, жыдоўка! Назад!

Тут Дзіна канчаткова ўцяміла: гэта расстрэльваюць.

Сутаргава яна стала рваць пашпарт на шматкі. Яна кідала іх пад ногі, налева, направа. Пайшла зноў да старых, але нічога ім не сказала, каб не хваляваць заўчасна.

Хаця яна была ўжо без шубкі, ёй стала задушна. Вакол было многа народу, шчыльны натоўп, выпарэнні; лямантуюць згубленыя дзеці; некаторыя, седзячы на клунках, абедаюць. Яна яшчэ падумала: «Як яны могуць есці? Няўжо дагэтуль не цямяць?»

Тут пачалі камандаваць, крычаць, узнялі ўсіх, хто сядзеў, пасунулі далей, і заднія напіралі – атрымалася нейкая неймаверная чарга. Сюды кладуць адны рэчы, туды – іншыя рэчы, штурхаюцца, выстройваюцца. У гэтым хаосе Дзіна згубіла сваіх старых, выглядзела, убачыла, што іх адпраўляюць у групе далей, а перад Дзінай чарга спынілася.

Стаялі. Чакалі. Яна выцягвала шыю, каб зразумець, куды павялі бацьку і маці. Раптам падышоў бамбіза-немец і прапанаваў:

– Ідзі са мной спаць, а я цябе выпушчу.

Яна паглядзела на яго як на вар’ята, ён адышоў. У рэшце рэшт, пачалі прапускаць яе групу.

Гамана сціхла, усе змоўклі, быццам здранцвелі, і даволі доўга моўчкі ішлі, а па баках стаялі шарэнгамі фашысты. Уперадзе паказаліся ланцугі салдат з сабакамі на павадках. Ззаду сябе Дзіна пачула:

– Дзеці мае, памажыце прайсці, я сляпы.

Яна абхапіла старога за пояс і пайшла разам з ім.

– Дзядуля, куды нас вядуць? – спытала яна.

– Дзетка, – сказаў ён, – мы ідзем аддаць Богу апошні доўг.

У гэты момант яны ўступілі ў доўгі праход паміж двума шарэнгамі салдат і сабак. Гэты калідор быў вузкі, мо паўтара метра. Салдаты стаялі поплеч, у іх былі закасаныя рукавы, і ўсе мелі гумовыя дубінкі або вялікія палкі.

І на людзей, што праходзілі, пасыпаліся ўдары.

Схавацца або ўхіліцца было немагчыма. Самыя жорсткія ўдары, якія адразу разбівалі да крыві, сыпаліся на галовы, спіны і плечы злева і справа. Салдаты крычалі «Шнэль! Шнэль!» і вясёла рагаталі, быццам забаўляліся атракцыёнам. Яны схітраліся як-небудзь мацней ударыць у прыступныя месцы – пад рабрыны, у жывот, у пахвіну…

Усе закрычалі, жанчыны завішчалі. Быццам кадр у кіно, перад Дзінай прамільгнула: знаёмы хлопец з яе вуліцы, вельмі інтэлігентны, добра апрануты, рыдае.

Яна ўбачыла, што людзі падаюць. На іх адразу спускалі сабак. Чалавек з крыкам уздымаўся, але некаторыя заставаліся на зямлі, а ззаду напіралі, і натоўп крочыў прама па целах, растоптваючы іх.

У Дзіны ў галаве ад усяго гэтага зрабіўся нейкі змрок. Яна выпрасталася, высока ўзняла голаў і рушыла, як драўляная, не згінаючыся. Яе здаецца, скалечылі, але яна слаба адчувала і кеміла, у яе грукала толькі адно: «Не ўпасці, не ўпасці».

* * *

Амаль звар’яцелыя людзі вывальваліся на прастору, ачэпленую войскамі, – гэткую плошчу, парослую травой. Уся трава была засыпана бялізнай, абуткам, адзеннем.

Украінскія паліцаі, зважаючы на акцэнт – не мясцовыя, а яўна з захаду Украіны, груба хапалі людзей, лупілі, гукалі:

– Раздзявацца! Швыдка! Быстра! Шнэль!

Хто марудзіў, з таго здзіралі адзенне сілком, білі нагамі, кастэтамі, дубінкамі, ап’янёныя злосцю, у нейкім садысцкім шале.

Ясна, гэта рабілася для таго, каб натоўп не мог спахапіцца. Многія людзі былі ўсе ў крыві.

З боку групы голых людзей, якіх кудысьці ўводзілі, Дзіна пачула, як маці крычыць ёй, махае рукой:

– Дачурка, ты не падобная! Ратуйся!

Іх пагналі. Дзіна рашуча падышла да паліцая і спыталася, дзе камендант. Сказала, што яна з тых, хто праважаў, трапіла выпадкова.

Ён патрабаваў дакументы. Яна пачала даставаць з сумачкі, але ён сам узяў сумачку, перагледзеў яе ўсю. Там былі грошы, працоўная кніжка, прафсаюзны білет, дзе нацыянальнасць не пазначаецца. Прозвішча «Пронічава» паліцая пераконвала. Сумачку ён не вярнуў, але паказаў на пагорак, дзе сядзела купка людзей:

– Сядай тут. Жыдоў перастраляем – тады выпусцім.

Дзіна падышла да пагорка і села. Усе тут маўчалі, ашалелыя. Яна баялася падняць твар: а раптам хто-небудзь яе тут пазнае, выпадкова зусім, і закрычыць: «Яна – жыдоўка!» Каб уратавацца, гэтыя людзі ні перад чым не спыняцца. Таму яна старалася ні на кога не глядзець, і на яе не глядзелі. Толькі бабуля, што сядзела побач у пушыстай вязанай хусце, ціха паскардзілася Дзіне, што праводзіла нявестку і вось, трапіла… А сама яна ўкраінка, ніякая не яўрэйка, і хто б мог падумаць, што выйдзе такое з гэтым праважаннем.

Тут усе былі тыя, хто праважаў.

Так яны сядзелі, і проста перад імі, як на сцэне, адбываўся гэты кашмар: з калідора, партыя за партыяй, з віскам вывальваліся збітыя людзі, іх прымалі паліцаі, лупцавалі, распраналі – і так без канца.

Дзіна запэўнівае, што некаторыя істэрычна рагаталі, што яна на свае вочы бачыла, як некалькі чалавек за той час, што распраналіся ды ішлі на расстрэл, рабіліся сівымі.

Голых людзей строілі невялікімі ланцужкамі і вялі ў проразь, спехам пракапаную ў абрывістай пясчанай сцяне. Што за ёй – не было відаць, але адтуль неслася страляніна, і вярталіся адтуль толькі немцы і паліцаі, за новымі ланцужкамі.

Мацяркі асабліва кешкаліся над дзецьмі, таму час ад часу які-небудзь немец або паліцай, раззлаваўшыся, выхопліваў у маці дзіцё, падыходзіў да пясчанай сцяны і, размахнуўшыся, шпурляў яго цераз грэбень, як палена.

Дзіну быццам бы абручамі абкруціла, яна доўга-доўга сядзела, уцягнуўшы галаву ў плечы, баючыся зірнуць на суседзяў, таму што іх усё большала. Яна ўжо не ўспрымала ні крыкаў, ні страляніны.

Пачало змяркацца.

Знянацку пад’ехаў адкрыты аўтамабіль, і ў ім – высокі, гонкі, вельмі элегантны афіцэр са стэкам у руцэ. Было падобна, што ён тут галоўны. Побач з ім быў рускі перакладчык.

– Хто такія? – спытаў афіцэр праз перакладчыка ў паліцая, паказваючы на пагорак, дзе сядзела ўжо чалавек пяцьдзясят.

– Цэ нашы люды, – адказаў паліцай. – Нэ зналы, трэба іх выпусціць.

Афіцэр як закрычыць:

– Неадкладна расстраляць! Калі хоць адзін адсюль выйдзе і раскажа ў горадзе, заўтра ніводзін жыд не прыйдзе.

Перакладчык добрасумленна пераклаў гэта паліцаю, а людзі на пагорку сядзелі і слухалі.

– А ну, пішлы! Хадзімо! Паднімайсь! – закрычалі паліцаі.

Людзі, як п’яныя, падняліся. Час быў ужо позні, можа, таму гэтую партыю не сталі распранаць, а так і павялі адзетымі ў проразь.

* * *

Дзіна ішла прыкладна ў другім дзясятку. Мінулі калідор пракопа, і адкрыўся пясчаны кар’ер з амаль стромымі сценамі. Ужо стаяў паўзмрок. Дзіна кепска разгледзела гэты кар’ер. Усіх цугам, хутка, таропячы, паслалі ўлева – па вельмі вузкаму выступу.

Злева была сцяна, справа яма, а выступ, відавочна, быў выразаны адмыслова для расстрэлу, і быў ён такі вузкі, што, ідучы па ім, людзі інстынктыўна прыціскаліся да пясчанай сценцы, каб не зваліцца.

Дзіна зірнула ўніз, і ў яе закруцілася галава – так ёй падалося высока. Унізе было мора скрываўленых цел. На процілеглым баку кар’ера яна паспела разгледзець усталяваныя ручныя кулямёты, і там было некалькі нямецкіх салдат. Яны палілі вогнішча, на якім варылі, падобна, каву.

Калі ўвесь ланцужок людзей загналі на выступ, адзін з немцаў аддзяліўся ад вогнішча, узяўся за кулямёт і пачаў страляць.

Дзіна не так убачыла, як адчула, што з выступа паваліліся целы, што траса куль набліжаецца да яе. У яе мільганула: «Зараз я… Зараз!» Не чакаючы, яна кінулася ўніз, сцяўшы кулакі.

Ёй падалося, што яна ляцела цэлую вечнасць, верагодна, сапраўды было высока. Пры падзенні яна не адчула ні ўдару, ні болю. Спачатку на яе пырснула цёплая кроў, і кроў пацякла па твары, як быццам яна ўпала ў ванну з крывёю. Яна ляжала, раскінуўшы рукі, заплюшчыўшы вочы.

Чула нейкія вантробныя гукі, стогны, іканне, лямант вакол і пад сабою: было многа недабітых. Уся гэтая маса цел ледзь прыкметна варушылася, асядаючы. Яна ўшчыльнялася ад руху заваленых жывых.

Салдаты ўвайшлі на выступ і пачалі падсвечваць уніз ліхтарыкамі, страляючы з пісталетаў у тых, хто здаваўся ім жывым. Але недалёка ад Дзіны нехта па-ранейшаму моцна стагнаў.

Яна пачула, як ходзяць побач, ужо па трупах. Гэта немцы спусціліся, нагіналіся, нешта здымалі з забітых, час ад часу страляючы ў тых, хто варушыўся.

Тутсама хадзіў і паліцай, які глядзеў яе дакументы і забраў сумачку: яна пазнала яго па голасе.

Адзін эсэсавец наткнуўся на Дзіну, і яна здалася яму падазронай. Ён пасвяціў ліхтарыкам, прыўзняў яе і пачаў біць. Але яна вісела мехам і не выяўляла прыкмет жыцця. Ён тыцнуў яе ботам у грудзі, наступіў на правую руку так, што рука хруснула, але не стрэліў і пайшоў, балансуючы, па трупах далей.

Праз некалькі мінут яна пачула голас наверсе:

– Дземідзенка! Давай прыкідай!

Забомкалі рыдлёўкі, пачуліся глухія ўдары пяску па целах, усё бліжэй. У рэшце рэшт, кучы пяску пачалі падаць на Дзіну.

Яе завальвала, але яна не варушылася, пакуль не засыпала рот. Яна ляжала тварам уверх, удыхнула ў сябе пясок, падавілася і тут, амаль нічога не кемячы, забоўталася ў дзікім жаху, гатовая ўжо лепей быць расстралянай, чым закапанай жыўцом.

Левай, здаровай рукой яна стала зграбаць з сябе пясок, захлыналася, вось-вось магла закашляцца і з апошніх сіл душыла ў сабе гэты кашаль. Ёй палягчэла. Нарэшце яна выбралася з-пад зямлі.

Яны там, наверсе, гэтыя ўкраінскія паліцаі, відаць, замарыліся пасля цяжкога дня, капалі лена і толькі злёгку прысыпалі, потым папакідалі рыдлёўкі і сышлі. Вочы Дзіны былі поўныя пяску. Апраметная цемра, цяжкі мясны подых ад масы свежых трупаў.

Дзіна вызначыла найбліжэйшую пясчаную сцяну. Доўга, доўга, асцярожна падбіралася да яе, потым устала і пачала левай рукой рабіць ямкі. Так, прыціскаючыся да гэтай сцяны, яна рабіла ямкі, паднімаючыся цаля за цаляй, кожную хвілю рызыкуючы сарвацца.

Наверсе аказаўся куст, яна яго намацала, адчайна ўчапілася і, калі перавальвалася цераз край, пачула ціхі голас, ад якога ледзь не кінулася назад:

– Цёця! Не бойцеся, я таксама жывы.

Гэта быў хлопчык, у майцы і трусіках, ён вылез, як і яна. Хлопчык дрыжэў.

– Маўчы! – шыканула яна на яго. – Паўзі за мной.

І яны папаўзлі кудысьці, моўчкі, без адзінага гуку. Яны паўзлі надзвычай доўга, марудна, натыкаючыся на абрывы, збочваючы, і паўзлі, відаць, усю ноч, таму што пачало віднець. Тады яны знайшлі кусты і залезлі ў іх.

Яны былі на беразе вялікага рова. Недалёка ўбачылі немцаў, якія прыйшлі і сталі сартаваць рэчы, складваць іх. У іх там круціліся і сабакі на павадках. Часам па рэчы прыязджалi грузавікі, але часцей – проста конныя вазы.

Калі развіднела, яны ўбачылі старую, якая бегла. За ёй бег хлопчык гадоў шасці і крычаў: «Бабуля, я баюся!» Але старая ад яго адмахвалася. Іх дагналі два нямецкіх жаўнеры і застрэлілі: спачатку старую, потым дзіцёнка.

Потым па процілеглым баку рова чалавек сем немцаў прывялі дзвюх маладых жанчын. Яны спусціліся ніжэй у роў, выбралі роўнае месца і пачалі па чарзе гвалціць гэтых жанчын. Наталіўшыся, закалолі жанчын кінжаламі, так што тыя і не ўскрыквалі, – а трупы так пакінулі, голыя, з раскінутымі нагамі.

Немцы пастаянна праходзілі то ўнізе, то ўверсе, перамаўляліся. Увесь час стаяла страляніна недзе тут, побач. Столькі страляніны, што Дзіне пачало здавацца, што яна была заўжды і ўвогуле не спынялася, што яна і ўночы была.

Яны з хлопчыкам ляжалі, забываліся, прачыналіся. Хлопчык сказаў, што яго завуць Моця, што ў яго нікога не засталося, што ён упаў разам з бацькам, калі стралялі. Ён быў файненькі, з прыгожымі вачыма, якія глядзелі на Дзіну, як на ратавальніцу. Яна падумала, што, калі ўдасца выратавацца, то яна ўсынавіць яго.

К вечару ў яе пачаліся галюцынацыі: прыйшлі да яе бацька, маці, сястра. Яны былі ў даўгіх белых халатах, усе смяяліся і куляліся. Калі Дзіна апрытомнела, над ёй сядзеў Моця і жалобна казаў:

– Цёця, не памірайце, не пакідайце мяне.

Яна з вялікай цяжкасцю скеміла, дзе знаходзіцца. Паколькі зноў сцямнела, яны выбраліся з кустоў і папаўзлі далей. Удзень Дзіна намеціла шлях: па вялікім лузе да гаю, што віднеўся ў далечыні. Часам яна забывалася і ўздымала голаў, тады Моця чапляўся за яе, прыціскаў да зямлі.

Здаецца, яна траціла прытомнасць, таму што аднойчы звалілася ў роў. Яны не елі і не пілі больш за суткі, але пра гэта думка не прыходзіла. Гэта быў нейкі шок.

Так яна паўзлі яшчэ ноч, пакуль не пачало брацца на дзень. Уперадзе былі кусты, у якіх яны вырашылі схавацца, і Моця палез разведаць. Яны так рабілі шмат разоў, і калі б усё было нармальна, Моця павінен быў паварушыць кустом. Але ён пранізліва закрычаў:

– Цёця, не паўзіце, тут немцы!

І прагучалі стрэлы. Яго так на месцы і забілі. На яе шчасце, немцы не зразумелі, што крычаў Моця. Яна адпаўзла назад, апынулася сярод нейкага пяску. Зрабіла ямку, потым акуратна засыпала яе грудком, уяўляючы, што хавае Моцю, свайго спадарожніка, – і паплакала. Яна была ўжо як звар’яцелая.

* * *

Віднела, і Дзіна высветліла, што сядзіць, пагойдваючыся, прама на дарозе, што леваруч платы, правулак, сметніца. Яна кінулася паўзком на сметніцу, занурылася ў смецце, накідала на сябе розных ануч, каробак, надзела на галаву драны кошык – «вярэйку», каб пад ім дыхаць.

Ляжала так, затаіўшыся. Аднойчы міма прайшлі немцы, спыніліся, закурылі.

Проста перад сабой, на краю гарода, яна ўбачыла два зялёных памідоры. Каб дастаць іх, трэба было падпаўзці. Вось толькі тут ёй захацелася піць, і пачаліся пакуты.

Яна старалася думаць пра што заўгодна, заплюшчвала вочы, пераконвала сябе, загадвала не думаць, але яе, як магнітам, гарнула ў бок памідораў. Яна не вылезла і праляжала да цямна.

Толькі ў поўнай цемры выбралася, намацала памідоры, з’ела і зноў папаўзла на жываце. Яна ўжо столькі напоўзалася, што, здаецца, развучылася хадзіць на нагах.

* * *

Паўзла доўга, правалілася ў акоп з калючым дротам, забывалася. Бліжэй да ранку ўбачыла хату, за ёй свіран, і рашыла забрацца ў гэты свіран. Ён не быў закрыты, аднак, ледзь яна ўлезла, на двары дзяўкнуў сабака. Забрахалі суседнія сабакі. Ёй падалося, што брахалі сотні сабак – так не патрэбен ёй быў гэты шум.

Выйшла заспаная гаспадыня, закрычала:

– Ціха, Рабко!

Яна зазірнула ў свіран і ўбачыла Дзіну. Выгляд у гаспадыні быў пахмурны, і, калі яна пачала пытацца, хто такая Дзіна ды чаму тут, Дзіна раптам стала маніць, што ідзе з копкі акопаў, здалёк, заблукала, вырашыла ў свіране заначаваць. Спытала дарогу да каменданта горада.

– А дэ ж ты була?

– У Білый Цэрквы.

– У Білый Цэрквы? І оцэ тут – дарога з Білай Цэрквы? Ну, ну…

Выгляд у Дзіны быў, вядома, ахавы: уся ў засохлай крыві, брудзе і пяску, туфлі згубіла яшчэ ў кар’еры, панчохі парваліся.

На шум выйшлі суседкі, патрохі абкружылі Дзіну, разглядалі. Гаспадыня паклікала сына, хлапца гадоў шаснаццаці:

– Ванько, іды прывады німця, мы ій зараз пакажам дарогу.

Дзіна стаяла і разумела, што яна не зможа пабегчы – сіл няма, і потым гэтыя бабы залямантуюць, спусцяць сабак. Гаспадыню яны называлі Лізаветай.

Немцы, відаць, былі блізка, таму што Ванько амаль адразу прывёў афіцэра.

– Ось, пан, юда!

Афіцэр агледзеў Дзіну, кіўнуў:

– Ком.

І пайшоў па сцежцы ўперад. Дзіна за ім. Ён нічога не казаў, толькі пазіраў, ці ідзе яна. Яна склала рукі на грудзі, сцялася, ёй стала холадна, балела правая рука – яна была ў крыві, балелі ногі – яны былі разбітыя.

* * *

Увайшлі ў аднапавярховы цагляны дом, дзе дзясяткі два салдат снедалі, пілі каву з алюмініевых кубкаў. Дзіна хацела сесці ў куце на стул, але афіцэр зароў – тады яна села на падлогу.

Неўзабаве немцы пачалі браць вінтоўкі і разыходзіцца. Застаўся толькі адзін салдат – днявальны. Ён хадзіў, прыбіраў, паказаў Дзіне на крэсла: садзіся, маўляў, нічога.

Яна перасела на крэсла. Салдат паглядзеў у акно і даў Дзіне анучу, паказваючы, каб яна працерла шыбы. Акно было вялікае, ледзь не на ўсю сцяну, у частых пераплётах, як на верандзе. І тут праз акно Дзіна ўбачыла, што поўзала яна вакол ды побач з Ярам і трапіла зноў у тое ж месца, адкуль уцякла.

Салдат ціха загаманіў. Дзіна яго разумела, але ён думаў, што яна не разумее, і з усіх сіл стараўся патлумачыць:

– Ты зразумей хоць трохі. Начальства сышло. Я даю табе анучу, каб ты ўцякла. Ты працірай акно і думай, куды ўцячы. Ды зразумей жа, думкопф, дурная галава!

Ён гаварыў спачувальна. Дзіна падумала, што гэта не падобна на правакацыю. Але яна была ў такім стане, што не верыла ўжо нічому. Дзеля ўсяго дзеля круціла галавой, робячы выгляд, што не разумее.

Салдат з адчаем сунуў ёй венік і паслаў падмятаць суседні домік, дзе не было ўвогуле нікога. Дзіна замітусілася, гатовая ўцякаць, але пачуўся шум і лямант.

З’явіліся афіцэр з Ваньком, сынам Лізаветы, яны вялі дзвюх дзяўчат гадоў па пятнаццаці-шаснаццаць.

Дзяўчынкі крычалі, рыдалі, кідаліся на зямлю і спрабавалі цалаваць боты афіцэра, малілі прымусіць іх рабіць усё, што заўгодна, спаць з імі, толькі не расстрэльваць.

Яны былі ў аднолькавых чысценькіх цёмных сукенках, з касічкамі.

– Мы з дзятдома! – крычалі яны. – Мы не ведаем, хто мы па нацыянальнасці! Нас прынеслі немаўлятамі!

Афіцэр глядзеў, як яны качаюцца, і адсоўваў ногі. Мовіў дзяўчатам і Дзіне ісці за ім.

* * *

Выйшлі на тую плошчу, дзе распраналі. Там па-ранейшаму валяліся кучы адзення, чаравікоў. За рэчамі, у старонцы, сядзелі трыццаць ці сорак дзядуль, бабуль і хворых. Пэўна, гэта былі рэшткі, вылаўленыя па кватэрах.

Адна старая ляжала спаралюшавана, загорнутая ў коўдру.

Дзіну і дзяўчынак пасадзілі да іх. Дзяўчынкі ціха плакалі.

Яны сядзелі пад нейкім уступам, а па ўступе праходжваўся туды-сюды вартавы з аўтаматам. Дзіна спадылба сачыла за ім, як ён то аддаляецца, то набліжаецца. Ён заўважыў, занерваваўся і раптам закрычаў шалёна, па-нямецку:

– Што ты сочыш? Не глядзі на мяне! Я ні-чо-га не магу табе зрабіць. У мяне таксама дзеці ёсць!

Да яе падсела дзяўчына ў гімнасцёрцы і шынелi – убачыла, што Дзіна дрыжыць ад холада, і прыкрыла яе шынелем. Яны ціха разгаварыліся. Дзяўчыну звалі Любай, ёй было дзевятнаццаць гадоў, яна служыла медсястрой і трапіла ў абкружэнне.

Пад’ехаў грузавік з савецкімі ваеннапалоннымі, ва ўсіх былі лапаты. Старыя ў жаху захваляваліся: няўжо будуць закопваць жыўцом? Але адзін з палонных паглядзеў здаля, сказаў:

– Вам пашанцавала.

Усіх сталі паднімаць і заганяць у кузаў гэтага ж грузавіка. Двое салдат паднялі старую ў коўдры і, як бервяно, сунулі ў кузаў, там яе падхапілі на рукі.

Кузаў быў адкрыты, з высокімі бартамі. Адзін немец сеў у кабіну, другі ў кузаў, і чацвёра паліцаяў размясціліся па бартах.

Кудысьці павезлі.

Цяжка было ўгледзець у гэтым нейкую знакамітую нямецкую логіку або паслядоўнасць: адных распраналі, другіх не, адных дабівалі, другіх пакідалі марудна паміраць, тых везлі сюды, гэтых адсюль…

Грузавік прыехаў на вуліцу Мельнікава, дзе была вялікая аўтагаспадарка. На прасторны двор выходзіла многа варот гаражоў і майстэрань. Адкрылі адны вароты – аказалася, што там набіта людзей як селядцоў, яны крычалі, задыхаліся – так і вываліліся з варот. Сярод іншых вывалілася старая і адразу ж пачала мачыцца пад дзвярыма. Немец закрычаў і стрэліў ёй у галаву з пісталета.

Паралюшаваную старую ў коўдры вынялі з кузава і ўсунулі ў гараж проста па галовах. З цяжкасцю, пад крыкі і віск, немцы паднапружыліся і зачынілі гэтыя вароты, укаціўшы туды і труп забітай, і пачалі заклапочана гаварыць між сабою, што няма месцаў.

Гэта сюды загналі на ноч натоўп з вуліцы, і менавіта тут людзі сядзелі па некалькі сутак, чакаючы чаргі на расстрэл.

Дзіна разумела нямецкую мову, слухала і меркавала: што ж далей?

Машына стала заднім ходам выязджаць з двара. Немец з кузава саскочыў, засталіся чацвёра паліцаяў: двое ля кабіны, двое ля бартоў, але яны селі не каля самога задняга борта, а бліжэй да сярэдзіны. Яны выглядалі стомленымі, але не злымі.

Дзіна і Люба пачалі згаворвацца: трэба скокнуць. Будуць страляць – няхай. Прынамсі будзе хуткая смерць, а не чаканне чаргі.

Паехалі шпарка. Люба прыкрыла Дзіну ад ветра шынелем. Пятлялі па вуліцах. Аказаліся на Шуляўцы, рухаліся кудысьці да Брэст-Літоўскай шашы.

Пакрытая шынелем, Дзіна перавалілася цераз задні борт і скокнула на вялікай хуткасці. Яна ўпала, разбілася ў кроў аб маставую, але з машыны яе не прыкмецілі. А можа быць, не захацелі прыкмеціць?

Яе абкружылі мінакі. Яна пачала мармытаць, што вось ехала, трэба было сысці ля базара, а шафёр не зразумеў, яна вырашыла скокнуць… Ёй і верылі і не верылі, але вакол яна бачыла чалавечыя вочы. Яе хутка адвялі ў двор.

Яшчэ праз паўгадзіны яна была ў жонкі свайго брата, полькі па нацыянальнасці. Усю ноч грэлі ваду і адмочвалі на яе целе кашулю, ўліплую ў раны.

* * *

Дз. М. Пронічава потым шмат разоў яшчэ была на мяжы гібелі, хавалася ў руінах, у Дарніцы, потым па сёлах пад імем Надзі Саўчанка. Яе дзяцей ўратавалі людзі, яна доўга шукала іх і знайшла ў самым канцы вайны. У 1946 г. яна была сведкай абвінавачвання на Кіеўскім працэсе аб фашысцкіх злачынствах на Украіне. Але з-за разгулу антысемітызму, які пачаўся неўзабаве, яна стала хаваць, што ўратавалася з Бабінага Яра, зноў прыхоўвала, што яна – яўрэйка, зноў ёй дапамагала прозвішча «Пронічава».

Яна вярнулася ў Кіеўскі тэатр лялек, дзе працуе і цяпер актрысай-лялькаводам. Мне каштавала вялізных намаганняў пераканаць яе распавесці, як ёй, адзінай (не зусім так: гл., напрыклад, артыкул 2011 г. – заўв. перакл.) з расстраляных у верасні 1941 г. 70000 яўрэяў, удалося ўратавацца, яна не верыла, што гэта можа быць апублікавана і што гэта каму-небудзь трэба. Яе расповед доўжыўся некалькі дзён і перапыняўся сардэчнымі прыпадкамі. Гэта было ў тым жа доме на вуліцы Вароўскага, адкуль яны сыходзіла ў Бабін Яр, у старой кватэры, што разбуралася. Толькі ў 1968 г. Дз. М. Пронічавай удалося выклапатаць маленькую кватэру ў новым доме, і яна прыслала мне пісьмо, дзе пісала, што пасля выхаду гэтай кнігі да яе прыходзіў адзін кіянін, які сказаў, што таксама ўратаваўся з Яра. Ён тады быў зусім дзіцём і вылез, як і Моця, яго схавала ўкраінская сям’я, ён прыняў іх прозвішча, у пашпарце ў яго стаіць «украінец», і ён ніколі нікому не расказваў, што ён з Бабінага Яра. Мяркуючы па дэталях, якія ён помніць, расповед яго праўдзівы. Але ён проста так пасядзеў, паўспамінаў – і сышоў, не назваўшы сябе.

Пераклаў з рускай В. Рубінчык паводле выдання: Кузнецов Анатолий. Бабий Яр. Москва: Захаров, 2011. С. 66–82.

* * *

Пра далейшы лёс Дзіны Пронічавай і яе дзяцей можна пачытаць тут. Яшчэ сведчанні пра Бабін Яр: http://babiy-yar.livejournal.com/1502.html

babin_yar

На фота – карціна «Бабін Яр» Іосіфа Кузькоўскага (1902–1970), ураджэнца беларускага Магілёва.

Апублiкавана 29.09.2016  20:25