Tag Archives: Бахмач

Марк Моисеевич Шапиро. Воспоминания (окончание)

(Предыдущая часть)

Примерно в феврале 1942 года Холокост пришел и в наши края. По воскресеньям Маша иногда ходила на базар в Борзну. Как-то ранним воскресным утром она отправилась туда с двумя-тремя знакомыми женщинами. Пройдя примерно половину пути (5 км), они заметили впереди на дороге какое-то движение. Там виднелось несколько саней, выпряженные лошади, а в стороне, в поле, двигались какие-то люди и время от времени слышались выстрелы.

«Наверно, у полицаев учения, или же они охотятся на зайцев», — решили женщины и продолжали идти. Когда они подошли к стоявшим на краю дороги саням, им навстречу бросился человек с винтовкой наперевес.

— Стой! Ложись! — закричал он.

Женщины решили, что он шутит, и продолжали идти, посмеиваясь. Но человек — это был полицай — остановился в нескольких шагах от них, наставил на них винтовку и с перекошенным злобой лицом заорал:

— Ложись… твою мать!

Женщины поняли, что он не шутит. Они остановились, в нерешительности, поглядывая на снег под ногами — в самом деле, ложиться, что ли?

— А ну, давай, проходи скорей! — крикнул им полицай.

Женщины торопливо, рысцой прошли мимо него. Маша обратила внимание на его ошалелые глаза.

— Быстрей! Бегом! — подгонял их полицай.

Женщины сначала побежали, затем перешли на быстрый шаг. Рядом на обочине стояли сани с выпряженными лошадьми, на санях лежали узлы, тряпки или какая-то одежда, на дороге валялись какие-то бумаги, документы… Маша оглянулась и, видя, что полицай не смотрит в их сторону, быстро наклонилась и подняла с дороги оказавшийся у неё под ногами паспорт. Не разглядывая, сунула его за пазуху.

В Борзне на базаре только и было разговоров о том, что ночью увезли куда-то всех евреев. Их было свыше ста человек — женщин, детей, стариков. Говорили, что их увезли «на переселение». Никакого беспокойства ни у кого это не вызывало. Люди говорили об этом лишь как о несколько необычной новости.

Маша и её спутницы сразу догадались, что за «учения» полицаев они видели. Справив свои дела, они пошли обратно. К «тому» месту цепочкой тянулись любопытные. Маша и женщины тоже пошли посмотреть.

То, что они увидели, сильно потрясло Машу. Она потом много раз рассказывала об этом. Из этих рассказов у меня сложилась такая яркая картина, как будто я сам всё это видел.

… На некотором удалении от дороги кучками и поодиночке лежали трупы убитых людей. Блестели остекленелые глаза, торчали скрюченные руки, бурела на снегу замёрзшая кровь. Маша обратила внимание на старика и старуху, которые лежали, обнявшись, и между ними — двое детей, мальчик и девочка.

Наверно, в последний миг старик обнял свою старуху. Они прижали к себе внуков, и так приняли смерть. Но самое сильное впечатление на Машу произвели трупики грудничков. Несколько голеньких синих куколок лежали в одном месте на снегу. Их, очевидно, вытряхнули из пелёнок и не застрелили, а просто бросили в снег, стукнув по головёнкам прикладом, чтобы не пищали. В стороне от всех лежал труп мальчишки-подростка. Наверно, он рванулся к чернеющему на горизонте лесу, но пуля догнала его.

Да, — «чтобы убежать от пули, надо бежать очень быстро»…

Люди лежали мёртвые и безучастные. А скоты в человеческом обличье ходили среди них, переворачивали ногами ипалками, искали знакомых. Кто-то стучал палкой по голове трупа и злорадствовал:

— Га! Попойилы курочок! Попанувалы! Тэпэр мы попануемо!

Маша поняла, что утром она и её спутницы проходили здесь как раз в тот момент, когда полицаи достреливали тех, кто ещё шевелился.

Дома она рассказывала об увиденном, срываясь на нервные всхлипывания. Паспорт, который она принесла домой, был на имя женщины-еврейки. В паспорт была заложена фотография девочки лет пяти с большим бантом на голове. Все рассмотрели паспорт и фотографию и бросили их в горящую печь. На обратном пути, на том месте, где стояли сани, никаких бумаг и документов уже не было. 

На другой день — это было воскресенье, то есть расстрел евреев борзенские полицаи приурочили к шабату — дед Лободён запряг в санки нашу серую кобылу, посадил в них меня и брата, чего он не делал ни до, ни после этого, и повёз нас «смотреть», как он сам сказал. Но по пути он, очевидно, раздумал, развернулся, и мы поехали домой.

Когда я ехал в санках, у меня было лишь одно чувство — мне совсем не хотелось смотреть на мертвецов. Некоторое время спустя, наблюдая за поведением деда по отношению ко мне и брату, я понял, какими чувствами руководствовался он, устроив нам поездку, будто бы на «смотрины». Слушая красочные рассказы Маши, он подумал, что за мной и Тёмой тоже скоро придут. И, чтобы не быть в ответе за укрывательство евреев, он решил свезти нас на место экзекуции и сдать полицаям, если они там будут, или, по крайней мере, показать всем, что он к этому готов.

По селу пошел слух, что меня и брата уже забрали. Несколько подростков пришли даже, чтобы убедиться в том, что это правда. Один из них зашел в хату, будто бы попить воды. Остальные остались снаружи на крыльце. Настя случайно подслушала, как тот, что заходил в хату, выйдя, разочарованно говорил дружкам:

— Говорили, что их забрали. Как же — сидят, отставив задницы! 

Не думаю, что они хотели нам зла. Просто, если бы нас забрали, это было бы гораздо интереснее. Никто не сомневался в том, что нас должны забрать и убить. Все относились к этому, как к естественному событию, не испытывая к нам ни ненависти, ни сострадания.

Так же и дед Лободён. К этому времени мы ему порядком надоели. И хотя мы помогали по хозяйству, всё равно мы для него были дармоедами и нахлебниками. А теперь к этому ещё добавлялась угроза пострадать за укрывательство. Местных полицаев дед ни во что не ставил, презирал их и считал ниже своего достоинства привлекать их к решению своих проблем. Но, как мы потом узнали, для полицаев мы тоже были проблемой, которую им пришлось решать.

В первые дни после освобождения к нам зашел один из полицаев, знакомый Маше ещё с детства. Он рассказал, что накануне расстрела борзенских евреев в шаповаловскую полицию позвонили из Борзны. Велели в назначенное для ликвидации время подвезти своих евреев в указанное место. В Шаповаловке было всего четыре семьи, которые в той или иной степени имели отношение к еврейству. Три из них были местными, давно ассимилированными, которых за евреев никто не считал.

Маша с Долей и Белкой относились к той же категории. О них вопрос не стоял. Маша была своя, знакомая с детства не только пришедшему к нам полицаю. О нашей — моей и Тёминой матери, было известно, что она погибла. Кто она была по национальности, никто толком не знал. Маша говорила, что она была «белоруска из Литвы». Ей не очень верили, особенно люди, «любители пожаров», настроенные на уничтожение чего и кого угодно.

Таким образом, наиболее подходящими кандидатами для ликвидации оказались я и брат Тёма. Но, на наше счастье, среди шаповаловских полицаев не оказалось ни одного любителя пострелять в живых людей, и они сообщили в Борзну, что «приказ выполнен». По крайней мере, так говорил пришедший к нам, уже бывший, полицай.

То, что он говорил, было похоже на правду. И в Борзне, и у нас ликвидация евреев была возложена на местную полицию. В Борзне полицаи решили это дело самым зверским образом. У нас же подошли к этому более гуманно. Очевидно, была такая возможность.

Расстрелянные люди пролежали на месте экзекуции до лета. Бабы-мародёрши и из Борзны, и из Шаповаловки снимали с них одежду. К нам как-то зашла одна известная в селе дурочка и хвасталась новыми стёгаными валенками с галошами, сделанными из автомобильных камер. Производство таких галош было распространено повсеместно. Дурочка, ухмыляясь, рассказывала, как она снимала эти валенки с убитой еврейки:

— Я тягну, тягну — нияк! Прымэрзло! Достала ниж, розризала, та й зняла. Потим зашила, и ось яки гарни валянкы! И она гордо показывала свои ноги.

Мародёрством, наверно, занимались не только дурочки, но другие не хвастались награбленным «жидовским барахлом»…

Вскоре после освобождения села возле «сильрады» (сельсовета) стали вывешивать районную газету, выходившую в Борзне. Я каждый день бегал туда читать новости, главным образом, сводки Совинформбюро о положении на фронте. Однажды я прочёл в этой газете статью о том, как во время немецкой оккупации, в июне 42 года, на место расстрела «советских граждан» возле противотанкового рва пригнали группу заключённых, среди которых был и автор статьи. Их заставили закопать расстрелянных, от которых исходил ужасный запах.

Сейчас на том месте стоит памятный знак в виде надгробной пирамиды с пятиконечной звездой сверху. 

 

И. Г. Эренбург в мемуарах «Люди, годы, жизнь», в книге 5-ой, в главе 21-ой, пишет: «Вот письмо учительницы посёлка Борзна (Черниговская область) В. С. Семёновой Я. М. Росновскому: «… 18 июня 1942 года глубокой ночью, когда все спали, пришли в еврейские дома, забрали всех 104 человека и повезли к селу Шаповаловка, где был противотанковый ров. Глубокого старика Уркина спросили перед тем, как застрелить:

«Хочешь жить, старик?».

Он ответил: «Хотел бы увидеть, чем всё это кончится». Двадцатидвухлетняя Нина Кренгауз умерла с годовалой девочкой на руках. Учительница Раиса Белая (дочь переплётчика) видела, как расстреляли её шестнадцатилетнего сына Мишу, сестру Маню с детьми (младшему было несколько месяцев), она уже не понимала ничего и только волновалась, что потеряла очки…».

Откуда у В. С. Семёновой такое хорошее знание деталей экзекуции? Неужели она присутствовала при этом? Но, я думаю, что всё это восходит к рассказам полицаев, которые производили расстрел.

Дата 18 июня 1942 года не соответствует действительности. Это я могу свидетельствовать по моим собственным воспоминаниям. Это было зимой. В июне же, наверно, пригнанные на место расстрела заключённые из Борзенской тюрьмы закапывали полуразло жившиеся, полураздетые трупы, о чём поведал в газетной заметке один из «закапывателей».

Я, конечно, ничего не знал о решении нашей судьбы, и с ужасом ждал, что за нами вот-вот придут. Я внимательно следил за поведением деда Лободёна, думая, что он ищет возможность от нас избавиться, ожидая, что за нами придут. Маша своим поведением и отношением к нам — ко мне и Тёме — всячески демонстрировала, что мы ей чужие, и она готова отдать нас на заклание, лишь бы не тронули её детей.

Она запретила нам читать, громко разговаривать, смеяться, выходить на улицу. За малейшую провинность она нещадно била нас. И Тёме, и мне довелось испытать, что значит порка на конюшне чересседельником, когда голову зажимают между ног и лупят по голой заднице этим ремнём из конской сбруи. Потом кровавые красно-синие полосы не сходили целый месяц.

Куда подевались Машины установки — нельзя бить сирот? У деда в Борзне был хороший знакомый, который в то время служил в городской управе. Иногда он бывал по делам в Шаповаловке, заходил к нам. Это был видный мужчина лет пятидесяти, выглядевший, как потомственный украинский местечковый интеллигент. Он, очевидно, был неглуп, и вёл себя просто, не демонстрируя ни свою интеллигентность, ни, тем более, национализм. Бывала у нас и его жена, под стать ему, у которой, однако, простота основывалась не на уме, а на некоторой недалёкости. Бывала и их дочь, взрослая девица, собиравшаяся, как говорили, замуж за немецкого офицера.

Этот чиновник вскоре стал бургомистром — главой администрации Борзны. Дед говорил, что он очень не хотел занимать эту должность. Но у него не было выбора. Он уже настолько увяз в службе немцам, что отказ от повышения был бы расценён, как предательство, со всеми вытекающими в условиях военного времени последствиями.

Не помню, он стал бургомистром до или после решения в Борзне «еврейского вопроса». Дед Лободён, которого беспокоил этот вопрос в собственной хате, не видя никаких сдвигов в его решении, надумал обратиться к своему знакомому чиновнику в Борзну.

Тем временем наступила весна, весна 1942 года. Мы с Тёмкой включились в обычные весенние дела. Нам это давало хоть какое-то отвлечение и оправдание нашего существования. Дед по-прежнему не замечал нас, весь поглощённый, как я думал, мыслью, как бы от нас избавиться.

Наступило лето, когда дед, наконец, собрался к своему знакомому в Борзну. Я с ужасом ждал его возвращения. Он вернулся весёлый, у него будто гора свалилась с плеч. Наверно, бургомистр успокоил его, не видя в его положении ничего опасного. Сам же он, как человек разумный, не имел ничего против евреев и лишь «выполнял приказы» немецкого начальства.

Мы с братом никогда не делились друг с другом своими внутренними переживаниями. Но, наверно, и Тёма чувствовал, что мы всем чужие, ненужные и даже опасные. Нашу работу никто не ценил. Получалось так, что нам делают одолжение, давая работать и жить.

Но за стол мы садились все вместе и ели из одной большой глиняной миски. Малых детей кормили отдельно и не всегда тем же, что и взрослых. Вообще же все взрослые были заняты своими делами. Бабушка занималась хозяйством, а остальные работали в колхозе. Тем самым мы с братом были предоставлены сами себе, жили и работали, не думая непрестанно, как нам тяжело живётся и что с нами будет. Мы были заняты порой целыми днями, но трудились не до изнеможения.

Мы смеялись над смешным, дрались, поссорившись. Мы жили среди чудесной природы Черниговщины, жили возле земли, среди растений и животных, объедались тем, что было под ногами — вишнями, чёрной смородиной, маком и проч. Мы играли с нашей молодой кобылкой, которую после выбраковки запретили использовать для езды и работы. Она проводила дни и ночи в стойле, и, наверно, скучала, поэтому охотно воспринимала наши с ней игры.

Ранней весной бабушка под «пол» — дощатый настил, на котором спала вся семья, кроме деда, посадила двух-трёх квочек — наседок. Мы с Тёмкой с нетерпением ждали, когда, наконец, вылупятся цыплята. И вот, в положенное время, послышалось: «тук-тук-тук»… Мы достали надколотое яйцо и попытались помочь цыплёнку, расширяя отверстие в яйце. Бабушка, увидев это, отругала нас, сказав, что этим мы вредим, а не помогаем цыплёнку, что он погибнет, если не вылезет из яйца самостоятельно. Вскоре «тук-тук» сменилось писком «цив-цив», и из-под ужасно озабоченной мамы-квочки появились восхитительные желтые комочки…

Оккупация продолжалась ещё полтора года. За это время умерла бабушка Евдоха, за ней, через сорок дней, Настя. В селе появился немец-комендант. Он деятельно занялся преобразованием колхоза в помещичье хозяйство. Говорили, что одним из элементов преобразования будет тщательная «зачистка» села по расовым и политическим признакам.

Через село проходило много войск. Проходили не только немцы, но были и румыны, венгры, итальянцы и даже русские — власовцы. Остановился как-то на отдых рабочий батальон венгерских евреев. Однажды был отряд русин — закарпатских украинцев. А рабочий батальон словаков, переделывавших железнодорожные пути на европейский размер, зимой 1942-43-го простоял у нас целый месяц. 

Однажды немцы остановились на длительный отдых, и у нас в хате пять дней жили с десяток солдат с унтер-офицером. Спали они на земляном полу, постелив солому и накрыв её плащ-палатками. Ели свою пищу. Нас обычно не замечали. Даже с дедом Лободёном, пытавшимся говорить с ними по-немецки, не стали общаться. Вообще, это были простые малокультурные люди. Некоторые их действия вызывали отвращение. Например, они сидели за столом под иконами в трусах и пилотках (это было летом 1942 года), ели, громко испускали газы и гоготали при этом.

Никто в селе уже не ждал от немцев ничего хорошего. Совершенно явственно вырисовывалась перспектива помещичьего хозяйства во главе с помещиком-немцем. Сами немцы вызывали неприязнь и даже гадливость. Забрали и посадили в тюрьму где-то поблизости всех бывших «активистов» — тех, кто имел хоть какое-то отношение к Советской власти. Через некоторое время, ночью, их расстреляли.

Начали проявлять себя партизаны. Постепенно, по некоторым признакам стало ясно, что к нам движется фронт. Начались регулярные ночные бомбёжки Бахмача, теперь уже нашими самолётами. А в конце лета 43-го года стал слышен сплошной гул фронта, и по ночам видно было зарево на востоке… Скорей бы! Скорей!.. Может быть, фронт раздавит нас мимоходом, но, может быть, мы уцелеем…

Нас освободили в первых числах сентября 1943 года. Дней десять после освобождения на село налетали немецкие самолёты, бомбили и обстреливали нас. На пятый день, под вечер, когда «немец» улетел, у ворот нашего двора остановилась крытая полуторка. Из неё вы шел солидный офицер в очках. Я стоял над лазом в погреб, в котором мы прятались во время налётов. Тёмка ещё оставался в погребе.

— Тёмка, смотри — к нам какой-то генерал приехал! — сказал я брату.

Но в этот момент «генерал» сверкнул на меня очками, и я вдруг понял, что это — отец…

Его госпиталь был развёрнут в сорока километрах «по фронту» от Шаповаловки. В госпиталь непрерывным потоком поступали сотни раненых. Отец из армейской газеты узнал, что Шаповаловка освобождена. Он отпросился у начальства и поехал к нам, не надеясь застать нас живыми.

Ещё через две недели начала работать школа. При немцах, два года назад, меня и Тёму попросили не ходить в школу, теперь нас пригласили…Впереди были ещё почти два года войны. Но мы учились в школе, с тревогой и надеждой ждали писем от отца.

Работали, как свободные люди, и над нами не висела угроза уничтожения. Отец заехал к нам ещё на один час, когда его госпиталь снялся с места и вместе с армией устремился к Днепру. Отец оставил нам пачку книг. И я мог читать эти книги при колеблющемся свете каганца, став коленями на лавку и опершись локтями на стол.

Опубликовано 20.02.2017  22:53

Марк Моисеевич Шапиро. Воспоминания (продолжение)

Начало

Но события развивались очень быстро. Однажды днём немецкие самолёты стали бомбить Бахмач — узловую станцию в двадцати километрах от Шаповаловки. Слышны были взрывы, земля тряслась, в небо поднимался столб чёрного дыма. Впервые я ощутил жуть от чего-то жестокого, мощного и неумолимого. Бомбёжки вскоре стали регулярными. Они происходили по ночам. Немцы развешивали «паникадила» — так люди называли осветительные авиабомбы. Видны были веера трассирующих пуль, земля тряслась от взрывов, и над городом поднималось зарево пожарищ. 

Я быстро привык к этим бомбёжкам. В колхозе убирали урожай, который в этом году был хорошим. Всех подлежащих призыву мужчин взяли в армию. Через село угоняли на восток табуны скота. Угнали и наш колхозный скот. Дед лишился своих волов. Когда их забирали, дед не выдержал и попросил у председателя колхоза, молодого пылкого коммуниста, оставить двух самых любимых — Валька и Валета. Председатель сунул деду в зубы ствол нагана и закричал:

— А этого ты не хочешь!?

Через село шли и шли огромные стада. Но разве они могли уйти от быстро наступавших немцев? Погонщики, считавшиеся мобилизованными, несли ответственность за скот по законам военного времени, вплоть до расстрела. Но узнав, что немцы догоняют, бросали свои стада на произвол судьбы и разбегались по домам. Всю осень нам с братом Тёмой приходилось стеречь огород от голодных, одичалых коров. Брать их, по крайней мере, открыто, не решались — это была государственная собственность, за которую можно было поплатиться.

По шляху, идущему через село с запада на восток, и по параллельной ему нашей улице, непрерывным потоком шли беженцы. Некоторые ехали на телегах, запряженных лошадьми, но большинство шли пешком. Стояло жаркое лето, но на некоторых тяжело бредущих людях были тёплые зимние пальто или шубы. Попадались стайки беспризорных мальчишек.

Местные относились к беженцам недружелюбно. В них видели сторонников Советской власти, виновных в разорении крестьян, в насильственной коллективизации, в разрушении церквей. Они воспринимались виновниками «голодомора». По этим причинам все откровенно ждали немцев, надеясь, что они вернут прежнюю доколхозную жизнь.

Проходили через село и войска. Остановилась на отдых какая-то часть, очевидно, недавно мобилизованных, ещё не вооруженных бойцов. К нам в хату зашли двое — один русский, с шинелью, но без винтовки, другой азиат, с винтовкой, которую он не выпускал из рук, но без шинели. Они говорили, что уже столкнулись с немцами и бежали от них. При этом один бросил винтовку, но сберёг шинель, другой, наоборот, бросил шинель, но сберёг винтовку. Их, наверно, присоединили к формирующейся части. Понадобилась большая и жесткая работа, чтобы быстро, на ходу, сделать боеспособных солдат из этих весьма условных бойцов.

Нашу Фанаську мобилизовали на рытьё противотанкового рва. Ров должен был пройти в пяти километрах от села, в сторону районного центра посёлка Борзна. Она и другие девчата там и ночевали.

Наступил момент, когда разрешили разобрать магазин и аптеку — приходи и бери, что хочешь. Но никто не бросился грабить. С мужицкой осторожностью государственное добро не расхватывали, опасаясь, что за это придётся отвечать. Послали на это дело мальчишек, которые крушили и ломали всё: били всё бьющееся, рассыпали сыпучее, разливали льющееся.

Точно так же эти разрушители поступили и со школой. Кто-то из соседских мальчишек сказал мне, что разгромили школьную библиотеку. Я тут же, никого не известив, побежал в центр села, где была школа-десятилетка. В школе уже никого не было. В коридоре на полу валялись разбитые приборы и истерзанные портреты учёных, писателей, политических деятелей. В классах все парты были перевёрнуты. В библиотеке полки с книгами были опрокинуты, и книги грудами лежали на полу. Какой-то мальчишка, чуть постарше меня, бродил по этим грудам, разглядывая некоторые поднятые из-под ног книги. Не найдя ничего, для себя интересного, ушел.

Я остался один. Книги давно уже были для меня огромной ценностью. Отец, несмотря на кочевой образ жизни, приобретал книги, в том числе детские. Читал их мне и брату вслух. А когда у нас появилась Маша, его чтение в свободное время лучших образцов русской и мировой литературы стали для нас любимейшим занятием. В Волковыске, окончив первый класс, я начал читать книги самостоятельно.

И вот я стоял перед грудами сокровищ. Я набрал охапку, сколько мог унести, и пошел домой. Дома Маша не ругала меня, но и не пустила на второй заход, хотя я порывался это сделать. Не все принесённые мной книги оказались интересными. Но некоторые читались мной и Тёмкой с увлечением. К сожалению, в самые тёмные времена Маша запрещала нам читать. 

Судьба же остальных книг библиотеки была трагической. Немцы, проходя через село, часто останавливались на отдых и при этом занимали школьное здание. Они топили печки книгами, партами, стеллажами и проч. Но книги отсырели — началась осень с дождями, а потом зима со снегом. В помещении был сырой воздух, и книги стали плохо гореть. Их выбросили во двор. Я узнал об этом и снова пошел туда, надеясь найти хоть что-нибудь. Книги лежали разбухшими, смёрзшимися глыбами. Они были мертвы. В первых числах сентября передовая линия фронта подступила к Шаповаловке. 

Вернулась с рытья окопов Фанаська. Она рассказывала, что проснувшись утром, девчата-землекопы не обнаружили военных, которые руководили работой, и отправились по домам.

В селе остановилась какая-то часть Красной Армии. Было похоже, что она собирается держать у нас оборону. В нашем вишняке расположились две пушки-сорокапятки.

Наступил день, когда немцы подошли к селу, и началось «боестолкновение». … Было серое пасмурное утро. Трещали выстрелы, слышался поющий тугой звук пролетающих пуль. Нам с братом очень хотелось сбегать в вишняк к артиллеристам и посмотреть, как они воюют, но Маша строго-настрого запретила отходить от хаты. Навестивший артиллеристов дед, вернувшись, сказал, что они просили не мешать им.

Над головой что-то провыло и грохнуло метрах в двухстах от нас на мощённом булыжником шляху. Дед сказал, что это бьёт немецкий миномёт. Сверкнуло молнией и резко сломалось в нашем вишняке — ударила одна из наших сорокапяток.

Мы с братом возбуждённо следили за перестрелкой. Страха не было. У нас всё ещё было ощущение, что мы вернёмся домой, в Волковыск, и будем рассказывать друзьям о виденной нами настоящей войне.

В середине дня всё стихло. Говорили, что немцы, натолкнувшись на сопротивление, обошли село стороной. Ночью ушли и наши. Утром начался мелкий дождь и продолжался целых два дня. В селе было безвластие — не было ни наших, ни немцев. Село будто вымерло; все тихо сидели по хатам.

К вечеру дождь перестал. Мы вдруг обратили внимание, что по шляху двигаются мотоциклы, машины…

Немцы!

Дед взял меня, и мы пошли с ним в центр села. По дороге нам стали встречаться немецкие солдаты — молодые, ладные, весёлые парни в расстёгнутых мундирах, без оружия. У всех на одной петлице мундира были две молнии — стилизованные буквы SS. Это я узнал позже. А тогда так и подумал, что это молнии. На рукавах и на фуражках — череп со скрещёнными костями.

Совсем недавно, читая мемуары генерала Гудериана, командующего немецкой танковой группой, которой в описываемое мной время была придана моторизованная дивизия СС «Дас Райх», я прочёл:

«…11 сентября [1941 года, М. Ш.]… дивизия СС «Рейх» заняла Борзну».

Борзна — это в 10-ти километрах севернее Шаповаловки. Возможно, тогда же или на следующий день, то есть 12 сентября 1941 года, была занята Шаповаловка, и встречавшиеся нам с дедом Лободёном на пути к центру села солдаты были из дивизии СС «Дас Райх».

Солдаты заходили в близлежащие к центру дворы и жестами просили разрешения нарвать яблок, в чём, разумеется, им никто не отказывал. Некоторые уже шли обратно с фуражками, полными яблок. Это были «солдаты победы». Они весело смеялись и громко переговаривались.

Мы с дедом подошли к правлению колхоза. На крыльцо вышел офицер. Дед заговорил с ним по-немецки. Тот ответил дружелюбно-заинтересованно, как турист, неожиданно услыхавший в чужой стране родную речь. Дед объяснил ему, что научился немецкому языку, будучи в плену в Германии, работая в Мангейме на «цукерфабрик» в 1916-1918-годах.

Немец буквально простонал: «О, Мангайм, Мангайм…» и даже, как будто, хотел броситься обнимать деда, но сдержался. Оказывается, Мангейм был его родным городом. Он завёл нас в помещение, где не было никакой мебели, а лишь лавки у стен, и они с дедом начали оживлённый разговор, очевидно, делясь воспоминаниями о родном Мангейме.

Я был одет по-городскому. На мне были «морская» курточка, короткие штаны, чулки, пристёгнутые резинками к лифчику, сандалии, на голове — фуражка-«капитанка».

Я присел на скамейку и смотрел на немецкого офицера с любопытством и без страха. Тогда я ещё ничего не знал о расовой политике Германии в отношении «восточных областей». Не знал я и того, что уже погиб Борис Шапиро, наш дорогой дядя Боба, что наш отец, Моисей Шапиро, командует полевым госпиталем 13-й армии, которая, огрызаясь, отходит на восток…

В какой-то момент дед указал на меня и сказал, что мой отец, его зять, военный врач, капитан, где-то воюет.

Это он перевёл мне, так же, как и ответ немца. Тот всё так же дружелюбно сказал, что он тоже капитан («гауптман»), что война скоро закончится, и мой отец вернётся домой. Он был уверен в своей скорой победе и великодушно обещал мне скорую встречу с моим отцом, его врагом.

Я не ощущал в нём врага. Деда интересовало, скоро ли он сможет получить обратно свою землю и не помешает ли этому то, что в его хате живут дети командира Красной Армии, да ещё и еврея.

Немец и на это ответил уклончиво — вот война закончится, тогда и разберёмся. Он был офицер «ваффен СС» (боевых формирований СС), и не его дело было решать земельные и национальные проблемы. Его дело было воевать.

Солдаты стали растапливать печь в комнате, не открыв заслонку трубы. Из печи повалил густой дым. Дед закашлялся и добродушно обругал солдат, очевидно, применяя при этом немецкую нецензурную лексику. Солдаты восприняли это с добродушным похохатыванием, подчинились дедовым указаниям, и печка запылала.

Офицер попросил деда принести какой-нибудь домашней еды. Дед ушел, а я остался сидеть на лавке. В комнату входили подчинённые гауптмана, он отдавал распоряжения. На меня никто не обращал внимания. Дед принёс десяток яиц и кусок сала. Гауптман велел солдатам соорудить яичницу на взявшейся откуда-то огромной сковороде. Мы с дедом скромно удалились.

После войны деда вызывали к следователю за коллаборационизм. Последствий это не имело.

Маша сразу же осудила отца за яйца и сало. Для неё немцы были враги, от которых она не ждала ничего хорошего.  Она ещё не знала, как поведут себя немцы дальше. Не знала и того, что её отец, по существу, «сдал» меня немецкому офицеру-эсэсовцу, который, по счастливой случайности, оказался лишенным антисемитских предубеждений.

Вскоре в селе была сформирована административная власть. На сходе селян был формально избран староста. Им стал бывший лавочник. Его двор был третьим от нашего. На той же улице Иващенкивке, если идти от центра. Стали возвращаться домой мобилизованные в Красную Армию мужики и парни. Они не собирались воевать и при первой же возможности перебегали к немцам. Те их не задерживали и отпускали по домам.

Молодые неженатые парни пошли служить в местную полицию. Они ходили в красноармейской форме со споротыми петлицами, на головах у них были шапки-кубанки, вооружены они были русскими винтовками.

Староста — высокий старик с большой бородой и торчащими в стороны усами, являл собой образец сельского «глытая» («мироеда»). Номинально он обладал большой властью. В селе над ним не было никого. Он подчинялся начальству, которое было в райцентре, в Борзне. У него было несколько человек в управе, ему подчинялись десятка два полицейских. Старосту не любили и презирали, и за прежнее мироедство, и за пособничество немцам. К тому же где-то в окрестных лесах были партизаны — председатели колхозов, ельсоветов, партработники, а также, возможно, «окруженцы», по существу, дезертиры, отсиживавшиеся в лесах, пока где-то шла война.

Наверно, у партизан была заранее заготовленная лесная база. Пока они не проявляли активной деятельности, но изредка приходили в село за продуктами. 

Староста производил впечатление неумного и недоброго человека. Похоже, он пребывал в вечном страхе. Он старался выполнять требования немцев, но и легко шел навстречу просьбам сельчан, подкреплённым хорошим «хабаром» (взяткой), что не прибавляло ему авторитета. Ему давали кусок сала, пару десятков яиц, бутылку самогона, колобок масла и т. д. За это он смотрел сквозь пальцы на производство того же самогона, на забой кабана или телёнка, что было запрещено, на пропуск очереди «в подводу» (возрождённая ямская служба для перевозки чиновников, офицеров-порученцев и проч.).

Колхозы не были распущены, работа в них шла прежним ходом, но в колхозе не было скотного двора. Остались только лошади, которые были необходимы для работы. Они были розданы по дворам. Так у нас появилась крупная серая кобыла с гнедым жеребёнком, который уже успел превратиться в кобылку-подростка. У деда Лободёна с доколхозных времён сохранились сбруя, телега, сани и выездные санки. Он всё это подремонтировал и использовал для колхозных работ и для себя. Пару раз он ездил «в подводу». Один раз отвозил в Борзну немецкого офицера, в другой раз итальянского.

Пока что за работу в колхозе платили неплохо. Выдали «подушно» зерно — по числу членов семьи. У нас было десять душ, поэтому зерна мы получили много. Так же подушно выделили делянки не выкопанного ещё картофеля, сахарной свёклы, не убранных помидоров. Картошку собрали и со своего огорода. Собрали также рожь, просо, коноплю, рапс, мак, подсолнух, огурцы, капусту, тыквы, лук, чеснок, кукурузу, фасоль, свёклу, морковь. К осени закололи огромного кабана, зимой зарезали телёнка. Хотя последнее делалось глубокой ночью, всё же Маша отнесла старосте десяток яиц и «шматок» сала.

Корова давала много молока, и, хотя часть его надо было сдавать в счёт поставок, оставалось ещё достаточно много. Куры несли яйца, петушков резали на мясо. В общем, продуктов было достаточно для сносной жизни. А ещё не утерянные доколхозные навыки позволяли вести почти натуральное хозяйство. 

Поздней осенью 41 года в селе начала работать школа. Маша, не раздумывая, послала меня и Тёму учиться: меня — во второй класс, Тёму — в четвёртый, последний, — школа была четырёхлетка. Записались мы под фамилией Шапиро.

В моём классе было не более десятка учеников — мальчишек и девчонок. Учительница учила нас, разумеется, поукраински, чтению, письму, арифметике и немецкому языку. Учебников никаких не было, учительница использовала листочки, вырванные из довоенных советских учебников. 

Я не успел приглядеться ни к учительнице, ни к соученикам, как учение для нас с братом закончилось. Одна из наших учительниц пришла поздним вечером к нам и сказала Маше:

— Заберите ваших хлопцев. А то при первой же проверке заберут и их, и нас.

Я не ощутил в этом первый порыв зловещего дыхания Холокоста. Но было горько и обидно, что я не могу учиться, как все.

Впрочем, другим ученикам повезло не намного больше, чем нам с братом. Через село проходили немецкие войска, они часто останавливались на ночлег, а иногда и на постой на несколько дней. Обычно они занимали дома в центре села, в том числе и школу. Занятия часто прерывались, снова возобновлялись, пока не прекратились полностью. Говорили, что до получения новых учебников. Но они так и не появились.

Это мало утешало меня. Но что было делать? Приходилось как-то оправдывать своё существование трудом в обширном хозяйстве деда Лободёна, для которого мы давно уже превратились из «дорогих гостей» в бездельников и «дармоедов». Но главным, очевидно, было то, что он боялся пострадать за то, что держит у себя в хате еврейских детей.

Маша сосредоточилась на своих детях, и мы для неё тоже оказались лишними и опасными, поскольку из-за нас могли пострадать и другие члены семьи, так сказать, заодно с нами. Чтобы не раздражать деда Лободёна, она запретила нам читать, забрала у нас книги и спрятала их где-то на чердаке. В то же время, мы должны были как можно больше трудиться в хозяйстве.

И мы трудились, понимая, что этим хоть в какой-то мере оправдываем своё существование. Мы, например, активно участвовали в изготовлении из сахарной свёклы браги, из которой гнали самогон.

Сахарную свёклу скармливали понемногу корове. Для коровы это было лакомство, и молоко получалось жирное и сладкое. Но корова давилась свёклой, поэтому свёкла шла на самогон.

… Когда брага «созрела», дед от кого-то принёс самогонный аппарат, наладил его вместе с хозяином, и «процесс пошел».

Из печной трубы там, где работал аппарат, шел характерный дымок. Когда у нас «закурилось», в хату пожаловал полицай — тщедушный юноша в серой шинели, в красноармейских сапогах, с кубанкой на голове и с винтовкой в руках. Он поздоровался, поставил винтовку в угол к вилочникам, прошел к столу и сел. Ему предложили стакан «первача». Он был в мрачном настроении и сначала отказывался от подношения. Потом всё же дал себя уговорить, выпил стакан, не поморщившись, как воду, и не закусывая.

Его «взяло», и он разговорился. Его речь сводилась к тому, что жизнь собачья. Он хотел дать понять, что служба требует от него прекратить «процесс», забрать аппарат и, может быть, даже арестовать самогонщиков. Но он ничего этого не сделает и вовсе не из-за того, что выпил стакан «первача», а потому, что он «свой», а не немецкий, и, вообще, человек, а не собака. Посидев некоторое время, полицай ушел.

Зимой мы много занимались изготовлением крупы из зерна на ножной ступе. Весной несколько дней тёрли мороженую картошку на крахмал. Несколько дней уходило на замачивание у колодца огромных бочек под капусту и другие соления. У нас проходил полный цикл обработки конопли и изготовления полотна.

Мы с Тёмкой участвовали в этом цикле. А потом щеголяли в полотняных штанах и рубахах, сшитых Машей на ручной швейной машине «Зингер». Вместо ремня мы использовали самодельную верёвку, пуговицы сами вырезали из дерева. В наши обязанности входило, в основном, вскапывание огорода лопатами, посадка и дальнейшая обработка картошки. И т. д. и т. п.

Окончание следует.

Опубликовано 17.02.2017  21:53