Tag Archives: Литературный институт в Москве

Ёдгор Обид: «Верю, что белорусы вскоре выберутся из ловушки…»

«Я верю, что белорусы вскоре выберутся из ловушки, поставленной диктатором»

Владислав Гарбацкий, газета «Новы час» 15-12-2020

Сегодня отмечает 80-летие узбекский поэт и диссидент Ёдгор Обид. Именно он в своё время придумал слово «башизм», которое описывает среднеазиатскую диктатуру. К сожалению, в Беларуси имя Ёдгора Обида малоизвестно. Мы решили, что юбилей поэта – хороший повод, чтобы исправить эту несуразность.

– Радуюсь, что теперь и белорусы смогут ближе с Вами познакомиться…

— Я, кстати, раньше неплохо знал белорусскую литературу и был знаком с некоторыми белорусскими писателями, например, с Ольгой Ипатовой. Имена многих других я просто забыл, т. к. с той поры произошло столько потрясений в моей жизни и жизни наших стран. Но я вспомню: моя память пробуждается, если надо что-то очень срочное или важное вспомнить. Помимо белорусской литературы, я очень любил украинскую.

В белорусской литературе я особенно люблю Янку Купалу, это народный поэт, его я читал ещё в Узбекистане. Меня интересует народная поэзия и то, как поэты черпают силы в народном творчестве. Меня заинтересовали белорусские народные традиции, праздники с кострами, танцами и прыжками через костёр. У нас тоже есть такая традиция — прыгать через огонь на праздники, свадьбы, и петь песни вокруг костра. Это старинный узбекский обычай. Я хотел писать об этом, общем для многих народов, но меня затянул другой поток, и я ничего не успел написать. Помимо Янки Купалы, многих иных ваших авторов я искал и читал, когда учился в Москве и у меня были знакомые по учёбе из Беларуси. Я уже упоминал Ольгу Ипатову, это была очень энергичная литераторка, она, кстати, перевела несколько моих стихов на белорусский язык. Писала стихи и прозу. Работала журналисткой и, кстати, была связана с Узбекистаном. (Первый) муж О. Ипатовой был моим другом — Исфандияр (Испандьер) Маткаримов, узбекский писатель.

— Вы сказали как-то, что, хоть и пишете стихи, но поэтом себя не считаете. Почему?

—Потому что поэт — для меня это слишком высокое звание. Я стесняюсь называть себя поэтом. И хотя я учился в Литературном институте в Москве (Институт М. Горького), но учился на литератора, не поэта. Но, кажется и как литератор я не совсем реализовал себя. Если честно, я просто писал, когда становилось невозможно на душе. То есть, выливал всё из души в текст. А так сидеть и писать, подбирать слова, придумывать — я не умел и не умею. И даже правил стихосложения я не знаю точно. Как кладётся стих, так я его и пишу. Получаются разные формы стиха: и свободная форма, и рифмованная. В основном, конечно, я рифмую, потому что на узбекском языке очень легко рифмовать. У нас есть бахши (народные музыканты, песенники, поэты), они играть на струнном инструменте — домбре – поют по памяти дастан (эпос) и часто сами составляют слова. Узбекский язык так устроен, что рифма сама собой идёт… Ты не будешь мучиться — искать рифму. Бахши — народные поэты и музыканты — и сейчас есть в Узбекистане: в Самарканде, Карши, Термезе. В этих городах действуют школы бахши. Они часто между собой проводят конкурсы, соперничают. Я однажды был председателем жюри такого конкурса. Было очень трудно оценить и выбрать лучшего. Все они отлично пели. И они обязательно пишут в рифму, сохраняя внутреннюю мелодичность. И могут бесконечно петь. И, знаете, это не скучно, потому что они подают всё так, что интересно слушать. Это прекрасно. Я люблю народную поэзию. Когда я начинаю изучать какую-нибудь поэзию, народ, всё равно — греческую, римскую, английскую или русскую, прежде всего я ищу народную поэзию. Это начало любой культуры.

— Вы говорили, что Ваша мама писала стихи. Она училась на поэтессу или просто писала стихи для себя?

— У нас любой культурный человек — мужчина или женщина — изучает классику, классическую поэзию. Моя мама писала стихи, немного имитируя народную поэзию, немного классиков. Получалась такая смесь. К сожалению, я свою маму не помню. Мои отец и мать умерли ещё тогда, когда я ничего не понимал. Было очень трудное время — 1940 год. Как будто специально я родился для такого трудного времени. Я часто думаю, что мама держала меня на руках, а я этого не помню. У меня есть стихи во всех сборниках, посвящённые матери. Моя мать умерла и не стала известной в поэзии, но она умела писать стихи. Потом я стал собирать информацию о ней, и некоторые люди сказали, что моя мать была поэтессой. Она была очень грамотной, из Корана знала многое на память. Её часто приглашали читать Коран на приватные встречи, праздники, церемонии. У неё был красивый, чарующий голос, и она умела читать с подпевом. Знаете, как читали старые люди Коран и стихи? Специальным тоном — не просто читали, а с таким особым подпевом — не каждый так умеет. Все древние тексты так читали — искали в них мелодию. Теперь уже забыли об этой традиции и все читают, не ища мелодию, даже знатоки на радио. Есть такая форма «газель» — она читается исключительно мелодично. Но и это уже забыто, этому уже и не учат у нас…

Сохранились ли стихи, написанные Вашей матерью?

— Лишь несколько строк. Я знаю эти строки от одной старой женщины из города Маргилана (моя мать там родилась). И я тоже там родился. А отец из Оша. Ош известен басмаческим движением, и мой отец тоже участвовал в нём — был басмачом, юзбаши (т. е. сотником) под руководством известного курбаши (полевого командира) Мадамин-бека. Когда Мадамин-бек решил сдаться властям, мой отец отказался сдаться и со своими людьми через горы удрал. Мадамин-беку и всем, кто сдался, пообещали амнистию, но всех арестовали и кинули в тюрьму. А мой отец удрал, но позже, когда стали организовывать колхозы, он прикинулся бедняком и вступил в колхоз близ Ташкента. Это был колхоз, где выращивали хлопок. Хлопок — это большое несчастье Узбекистана.

Почему это большое несчастье? Хлопок ещё с советских времён первая ассоциация с вашей страной...

— Я хлопок помню с детства. Cовсем недавно умер мой хороший друг, ему было сто лет. Его когда-то давно посадили за то, что он сказал: «Наши земли стали алкоголиками: если не дать им селитры и других химикатов, они не будут родить». Вся земля, и воздух, и вода теперь отравлены этими химикатами. Раньше, когда работали в поле, пахали, удобряли землю, сверху с самолёта просто разбрызгивали химию — это было просто отравление населения. Многие умирали от этого, даже я помню. Ко всему химикаты попадали в воду. Много селитры использовали на хлопковых полях. Чистые воздух и земля были только высоко в горах. Это первое объяснение несчастья. Во-вторых, помню, как ночью комсомольцев выставляли следить и охранять хлопковые поля не от саранчи, а от того, чтобы колхозники не удирали с уборки. Комсомольцев также выставляли на границы колхозов. Людей держали в неволе. Об этом все забыли, а надо напоминать всем.

Колхоз был чистой тюрьмой, концлагерем. Комсомольцы сами жили в тюрьме и других охраняли, чтобы не сбегали из тюрьмы. Знаю лично, что многие хотели убежать из колхоза, и многие сидели даже за то, что не убежали, а просто хотели убежать. Колхозникам до Хрущёва не давали документов, и они не могли никуда уехать. Мало кто имел метрики. А в царское время было лучше: моя тёща жила 98 лет и у неё были метрики, из которых она знала, что родилась в 1898 году. А у молодых в колхозе не было никаких документов. Значит, в царское время и бедные имели метрики, а в советское время никто не имел документов в деревне в Узбекистане. Я бы назвал это обычной советской неволей. И комсомольцы-надзиратели тоже были невольниками.

— У вас есть хорошее стихотворение — «Маленькие невольники». Вы писали его о колхозах?

— Да, это стихотворение о детях на уборке хлопка. Я сам был в колхозе. И был маленьким невольником – в физическом плане. Но я освободился из неволи. Знаете, с детства у меня было внутреннее сопротивление. В душе я не был невольником, я всегда удивлялся, почему я должен так жить? Почему не могу стать человекам? Моё детство было очень опасным и тяжёлым: сто раз мог умереть… Родился больным, потом голод. Я видел, как люди шли по дороге, падали и умирали от голода — никто не обращал внимания на это. До 1955 года мы жили в голоде. Один фронтовик как-то признался, что в 1955 году впервые после войны он вволю наелся.

Я часто удивляюсь, как сейчас вроде бы умные, образованные люди говорят, что в советское время мы жили в раю. Это так неуместно — они же не видели сами, как мы жили при СССР, они не почувствовали на своей шкуре СССР, а высказываются, исходя из красивых и нелепых пропагандистских картинок. А я всё видел своими глазами! Но и сейчас в Узбекистане «хлопковое невольничество» существует: все обязаны работать на полях, с точки зрения пропагандистов, демонстрируя так свою любовь к родине. Все студенты обязаны некоторый час отработать «на хлопке». И, знаете, часто более богатые семьи нанимают более бедных молодых людей, таким образом освобождая своих детей от работы. Разве это не скрытое невольничество?

— А когда Вы стали освобождаться от невольничества, помните?

— Вообще я признавал свою несвободу и стремился избавиться от неё, поэтому, возможно, я не был невольником в широком смысле слова — советская власть физически делала нас всех невольниками. Мы жили в атмосфере несвободы, нас держали в тисках, но я ушёл от этого. Мы жили и не знали истории сопротивления, своей истории, которую, например, делал мой отец-басмач. Нам давали читать только такие тексты, где басмачи были плохие. Но басмаческое движение выступало за освобождение страны. Когда я научился рано читать и стал в школе читать о плохих басмачах, я почему-то всегда хотел узнать, открыть другую сторону этого движения. Я долго искал ответы на вопросы. На многие из них я получил ответ довольно поздно, когда начало организовываться демократическое движение у нас. О многом я узнал в сибирской ссылке.

Почему Вас сослали в Сибирь?

— «Язык мой – враг мой». Я читал свои стихи. Меня часто просили читать стихи, когда я попадал в гости или на встречи с друзьями. Я на память не мог читать, поэтому всегда носил с собой записную книжку со старыми и новыми стихами. И вот некоторые стихи вдруг оказались антисоветскими, и я оказался в Сибири среди хантов и манси. Точно не скажу, когда это было, кажется, в начале 80-х. У меня всегда были проблемы с цифрами, датами — так было с детства. Помню занятия по математике, на которых сидел и писал стихи, а учительница думала, что я решаю задачки. Однажды меня вызвали к доске и попросили написать год, в котором мы живём. Я вышел и написал: 194., а семёрку написал задом наперёд — не умел писать цифру 7. Весь класс смеялся. Если честно, с математикой у меня никак не получалось — я даже деньги плохо понимаю и считаю до сих пор.

В 1989 году прогрессивные люди стали организовываться и создали у нас движение Birlik («Единство»). Я вступил в него, т. к. мне нравилась мощная идея единства, но вскоре вышел оттуда, потому что не понравилось ошибочное поведение руководителей движения. Знаете, немного перемен не бывает, немного предательства тоже не бывает. Вот начал один из руководителей движения – имя не могу назвать – утверждать, что мы должны сотрудничать с властью, с узурпатаром Каримовым. Я всё понял сразу и из организации ушёл. Но идеей бирлыка (единства) всё равно дорожу, от неё я не ушёл, не отказался. Я ищу единства с людьми, у которых схожие интересы.

В Сибири я жил среди хантов и манси и познакомился с хантыйским поэтом и писателем Айпиным. Мы подружились. В старых советских справочниках, где сказано о писателях СССР, есть информация и о нём, и обо мне. И там моё имя написано не совсем точно: по-русски Абид Йодгор (вместо Ёдгор Обид). Ёдгор по-узбекски значит «память». Очень редко дают детям имя Ёдгор. Обычно сиротам дают такое имя. А Обид — это уже арабское слово, значит «человек молящийся, читающий молитву». Многие узбекские имена забыты, сейчас принято давать своим детям арабские имена. Так считается красивее и лучше. Это тоже неправильно.

— Ёдгор, расскажите, пожалуйста, как Вы попали в Москву? Как поступили в Институт Максима Горького?

— Я хотел поступить в педагогический институт, всё равно где — в Ташкенте или Москве. Но у меня не было документов, лишь военный билет, я закончил 10 классов, отслужил. Знаний глубоких не было в голове, а учиться хотел. Я работал тогда охранником в Союзе писателей УзССР. Руководители Союза писателей знали, что я пишу стихи. Я слышал, что в Москве есть такой Институт имени Горького, нашёл адрес, взял свои стихи, сам перевёл их с узбекского на русский, записал от руки. А русский язык я знал с детства, потому что жил с беспризорниками. Нас называли «сто восьмые» — была такая статья 108 о беспризорных. Нас, «сто восьмых», ловили по всему Ташкенту.

Так вот, я перевёл стихи, запечатал конверт и послал в Москву. Знаю, что там был большой конкурс. В скором времени секретарь Союза писателей зовёт меня и говорит: «Знаешь, ты почти поступил в Институт». Я удивился, конечно, а секретарь протянул мне приглашение из Москвы. Мне оставалось пройти собеседование и всё. Представляете? Я послал свои переводы с ошибками и прошёл! Это было удивительно: я поступил со своим не очень хорошим русским языком, тогда как туда поступали настоящие асы языка! Решил поехать. Денег не было. Я сказал об этом секретарю, он пообещал дать на дорогу денег. Без багажа в белой рубашке поехал в Москву в сентябре-октябре. Когда садился в поезд, проводница удивилась и сказала мне, что я замёрзну так в Москве. Но я поехал. Приехал в Москву ночью. Шёл дождь со снегом. Я нашёл институт. Вахтёр удивился, как я так мог приехать в Москву. Напоил меня чаем, уложил спать в институте, а утром отправил в общежитие. Вот так я начал учиться.

— Вы пишете только на узбекском языке?

— Пишу только по-узбекски. Язык для меня не просто инструмент, это нечто значительно большее, я даже не могу объяснить. Поэтому работаю только на одном — родном языке.

Пишу и прозу, я много выкладываю своей прозы в фейсбуке. Кое-что из моей прозы доступно на немецком языке. Мою поэзию почему-то никогда не переводили в советское время на русский. Одна критикесса и поэтесса объяснила это тем, что я не был советским поэтом, поэтому и не было моих переводов. И она права. Я часто думаю о том, как людям удавалось в СССР при таком нездоровом климате сохранять здравый ум, да ещё писать? Я в Европе, в Австрии уже больше 20 лет – и лишь сейчас начинаю поправляться психически, психологически. Могу сказать смело, что, живя здесь, сравнивая, как я жил в СССР или в Узбекистане, я знаю настоящие цену и вкус свободы. Это большое дело.

Давайте поговорим об Узбекистане. Для описания диктатуры Каримова Вы придумали особое слово«башизм». Поясните его, пожалуйста.

— Появление слова «башизм» я связываю прежде всего с узбекской и среднеазиатской ситуацией. В основе лежит слово «фашизм», разница лишь в первой букве. Первая буква «б» взята из слова «баши», т. е. глава нации (так называют лидеров, отцов наций Средней Азии). У И. Каримова был титул «юртбаши» — руководитель страны. Эти лидеры напоминают мне не просто отцов нации, а настоящих фюреров. Т. е. это такая форма авторитарно-патерналистского режима или среднеазиатской диктатуры. Я сказал так об Узбекистане, Казахстане, Туркменистане в начале 1990-х гг. — «башизм начинается». Не фашизм, не большевизм, а башизм. Посмотрите, что делается у вас в Беларуси — то же самое: «батька» как баши. Не башизм, а лукашизм, «батькизм». Одинаковое явление.

Очень долгий и сложный Ваш путь из Узбекистана в Европу через Азербайджан и Россию. Об этом можно снимать фильм-драму…

— Да, путь не простой. Забегу вперёд и скажу, что в России мне помог Борис Ельцин. Я ещё вернусь к этому. Но начало пути лежит, конечно, в Узбекистане. В Ташкенте я создал так называемый карабахский комитет — движение в защиту беженцев из Карабаха. С друзьями мы организовали гуманитарную помощь беженцам: медикаменты, одежду. Наняли самолёт. Как только мы вернулись из Азербайджана, не успел я войти в дом, как меня арестовали, мешок на голову, посадили в машину и куда-то повезли. Правда, кто-то из соседей видел и сообщил друзьям. И они устроили перед Дворцом президента сидячую забастовку в знак протеста: поэты, писатели, журналисты. И сидели они день и ночь. Три дня меня держали в тюрьме и три дня протестующие сидели перед дворцом Каримова. Он вынужден был отпустить меня. Ночью меня доставили домой и приказали утром придти снова в милицию, якобы для отметки. Я понял, что меня снова арестуют, и удрал. Друзья на машине вывезли меня на границу с Казахстаном. С того времени, с 1992 года, я в бегах.

Сразу я попал в Азербайджан. В первый раз я приехал в Азербайджан, в Баку героем, а во второй раз босиком, потому что в поезде у меня украли обувь. Какой-то азербайджанец отдал мне свае тапочки, т. к. было холодно. На одной из улиц Баку я увидел вывеску азербайджанской газеты Fariad и зашёл в редакцию. Меня накормили и передали в руки Народного фронта. Выделили квартиру, и некоторое время я жил там. Азербайджан очень сильно отличался в то время от стран Средней Азии – это была открытая и бурная в плане демократических перемен страна. Эльчибей Абульфаз, лидер Народного фронта и президент Азербайджана в 1992–1993 гг., был моим другом.

Но вскоре и Азербайджан превратился в диктатуру. Я убежал и оттуда — в Грузию, Турцию и, наконец, в Россию, где прожил почти три года. И целый год, поверьте, я бродил по Москве, жил с бомжами, ночевал в подвалах заброшенных домов. Пока знакомые не посоветовали мне воспользоваться тем, что я являюсь членом Союза писателей. Я не знал, как это мне может помочь в России. Кто-то из друзей связался с директором ПЕН-клуба в Москве — Александром Ткаченко. Ткаченко очень хорошо встретил меня, нашёл мне квартиру и работу. Для ПЕН-клуба не нужен был охранник, но он придумал такую штатную единицу для меня. Я получал небольшие деньги, считался охранником и писал стихи. Начал сотрудничать с «Радио Свобода», узбекской секцией: выступать, писать, зарабатывать. Жить стало лучше. Но вскоре со мной случилась новая беда: трижды меня сильно избили узбекские неизвестные мне громилы… В первый раз меня избили и засыпали снегом. Я сам часто ходил по Москве и выбирал тёмные улицы – этим они и воспользовались. Каримовцы на меня много раз охотились в Москве.

Меня приглашали много раз за границу: в Лос-Анджелес, в Испанию, но я не мог поехать, т. к. у меня не было никаких документов. Однажды ко мне пришёл в гости молодой приятный человек из австрийского консульства, мы побеседовали, и он сказал мне: «День и ночь не смогу спать, но вывезу тебя в Австрию». С помощью консульства и Красного Креста он всё устроил, сделал мне документы. В аэропорту, когда я летел с ним с такими бумажками на руках, собрались все сотрудники, и особенно военные из аэропорта. Мой австрийский спаситель убедил всех, и меня пропустили. С осени 1997 года я в Австрии, куда приехал, не зная ни языка, ни культуры.

Помните ли вы того человека, который Вам помог?

— Да, Роберт Сучич из австрийского посольства. Я интересовался, где он, что с ним. Я помню его помощь.

У меня появилось много друзей в Австрии. Часто встречаюсь с читателями. И даже, знаете, на мои девять стихов на немецком языке написали музыку — известный австрийский композитор Томас Турнхер (Thomas Thurnher). И 26-30 человек — хор — поют мои стихи, это очень красиво. Я стал первым узбеком на Западе, на стихи которого написали музыку.

У меня тут фантастические друзья. Один из них — Ханнес Штремфль. Расскажу о моём сказочном знакомстве с ним. Когда я жил в резиденции Черини в центре Граца, одна молодая женщина пригласила меня на концерт Моцарта. Моцарта я знал и любил ещё в Узбекистане. На концерт пришёл молодой человек и у моей знакомой, переводчицы, спросил обо мне. После концерта он пригласил меня в компанию молодых людей, которые не говорили ни по-русски, ни, естественно, по-узбекски, ни по-турецки. На турецком языке я могу немного разговаривать и писать письма. Оказывается, Ханнес был студентом и интересовался тем, что происходило у нас. Когда я уехал из Граца, он специально приезжал ко мне в Форарльберг. Он очень много сделал для меня. А ещё Петер Дойчманн (Peter Deutschmann), профессор, теперь работает в Зальцбурге. Настоящие друзья. Признаюсь, слово «одиночество» мне тут не знакомо. Я часто вспоминаю тот вечер, когда познакомился с Ханнесом и когда мы со студентами проговорили всю ночь. Я сел на пол по-узбекски, и все студенты сели так, как я. Была очень весёлая беседа, часто мы разговаривали жестами, мимикой, руками и ногами. Нам было так хорошо и уютно — и без всяких языков!

— Прошу прощения за больной вопрос. Вы давно тут, а как Вы поддерживаете связь с близкими в Узбекистане? Туда Вы поехать, естественно, не можете. А они могут приехать к Вам?

— Нет, они приехать не могут — для них это опасно. Узбекский режим отличается от белорусского — строгостью и злостью. Если приедут, вернуться не смогут — их просто арестуют. Я слежу за событиями на родине — такое было уже не раз. Мой друг, бывший депутат, дважды возвращался из Канады в Узбекистан и дважды его арестовывали, допрашивали и депортировали из страны. Моя семья первые три года, когда я убежал из страны — у меня квартира в Ташкенте и в колхозе собственный дом возле Ташкента — жила под надзором: за квартирой и домом с двух сторон велась слежка. Ещё когда я был там — слежка началась.

А! Сейчас расскажу, как мне помог Ельцин. После трёх избиений в Москве, особенно после очень тяжёлого последнего, за меня заступился ПЕН-клуб. «Радио Свобода» сообщала о том, что меня избили, но помочь не могло. Александр Ткаченко из российского ПЕН-клуба организовал моё спасение, ведь все понимали, что меня всё равно убьют. Многие известные российские писатели и поэты поддержали меня: Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский, Юнна Мориц заступились за меня и написали письмо Ельцину. Ткаченко больше всех сделал для меня. Он инициировал письмо Ельцину, и тот, на удивление, выделил группу кгбшников, которые долго – почти месяц – охраняли меня. Начальник той группы часто повторял-смеялся, что они даже Ельцина так не охраняли, как меня.

Как раз в это время со мной снова связались из Узбекистана, чтобы затянуть на родину. Я встречался с узбекской стороной в Москву, и на мне было подслушивающее устройство. Я пообещал подумать и, возможно, вернуться в Ташкент. А назавтра их всех арестовали. Позже со мной снова связывались из каримовской службы, настаивали на новой встрече со мной и моём приезде в Ташкент. И как раз появился человек из австрийского консульства — я поехал в Австрию. Так Ельцин и Австрия хорошо мне помогли — просто спасли мне жизнь.

— Ёдгор, верили ли Вы в коммунистическую идею?

— Нет, никогда. Потому что мои корни и моя история были совершенно иными. В советское время выходили мои книги, но в советскую коммунистическую идею я не верил, т. к. с детства видел обратную сторону советской системы. Расскажу вот какую историю: один год я очень сильно болел. Когда вернулся с больничного, оказалось, что меня уволили. Хотя так нельзя было по закону. Я остался без работы. Но мне надо было кормить семью. Я хороший штукатур – и теперь могу оштукатурить стены. Я взял инструмент и пошёл на рынок — у нас люди выходили на рынок и предлагали свои услуги. Я был маленького роста. Смотрю, один высокий мужчина ищет штукатура. Я сам подошёл к нему и предложил работу. Об оплате я сказал так: «Сначала я сделаю работу, вы посмотрите и затем заплатите мне». Несколько дней я работал у этого человека. Он знал, что меня зовут Ёдгор. На третий день он подошёл и спросил, тот ли я Ёдгор, о котором говорили по радио. А по радио как раз читали моё новое большое стихотворение из центральной газеты. Мы разговорились, и хозяин поразился, что поэт — «большой человек» — работает штукатуром. Я объяснил ему, что потерял работу и вынужден зарабатывать, чтобы прокормить семью. Я успокоил его, что работу штукатура знаю так же хорошо, как и работу поэта.

Когда я закончил работу, было поздно. Хозяин остался доволен, а его сын отвёз меня домой на машине. Заплатил мне вдвое больше: вместо 200 — 400 рублей. Это были большие деньги. А в багажнике для меня были от него виноград, хлеб. Жена гордилась мной. Скажу только, что она не любила, когда я покупал книги. Иногда поэзия меня кормила, но чаще – нет.

Я не был ни коммунистом, ни советским человеком — и тут я соглашусь с тем, как меня описала российская поэтесса Юнна Мориц: я сразу стал и был узбекским поэтом. Меня не переводили на русский язык в советское время, ибо я «не дотягивал до того, чтобы быть переведенным», я не был коммунистом, я писал о простых вещах и не хвалил коммунизм.

— Ёдгор, а что происходит в современной узбекской литературе, поэзии?

— Литература расколота: ёсть много официальных поэтов, которые думают, что они поэты. А есть оппозиционные поэты, пишущие политическую поэзию. Лично я предпочитаю чистую поэзию, но и правду люблю. Мои книги в Узбекистане не выходят — они просто запрещены.

Увы, из современных узбекских авторов мало кого могу назвать. Хотя всё же назову одно имя в современной узбекской литературе — Рауф Парфи. Настоящий поэт. При жизни был классиком. Он просто умер от голода, от преследования. Я потерял многих хороших друзей, а узбекская литература потеряла своих героев — писателей: Мурода Джураева, Шоврука Рузимурадова и многих других. Их просто убили. Рузимурадова убили во время допроса. Мурод Джураев отсидел 20 лет в тюрьме. Вышел, и месяц спустя его отравили…

Отмечу, что в поэзию теперь пришло немало женщин.

Изменилась ли ситуация в Узбекистане после смерти Каримова?

— Ситуация как будто начала меняться, но это поверхностно. И по моим наблюдениям издалека, сейчас становится даже хуже, чем было при Каримове. Каримов, например, сначала не знал узбекского языка. Когда стал президентом, начал учить его. В основном он разговаривал по-русски. Новый же руководитель — Шавкат Мирзиёев — был раньше премьер-министром Каримова. И он знает узбекский. Разговаривает хорошо на двух языках, а значит, и врать умеет лучше – сразу на двух языках.

В советское послевоенное время узбекский язык развивался на основе кириллической графики. Независимый Узбекистан перешёл на латиницу. Ваши книги выходили и выходят на кириллице. Что Вы думаете об изменении алфавита. Как обычно пишете Вы?

— Официально узбекский язык перевели на латиницу. Но это такой испорченный вид латиницы, что никто практически не умеет писать правильно, хоть сто лет изучай. Мне кажется иногда, что нарочно усложнили всё, чтобы люди оставались неграмотными — так их проще контролировать. До 1940 года у нас была уже латиница — и очень удачный вариант. Кстати, этот вариант взял турецкий язык. Я пишу на кириллице, но могу, конечно, и на латинице писать. Просто для меня лучший вариант латиницы — тот, что был у нас до войны, «турецкий вариант». Каримов принял так называемый французский вариант латиницы, который никак не подходит узбекскому языку – он всех путает. Ко всему и этот французский вариант умудрились испортить, поэтому я никак не могу его принять. В фейсбуке я могу писать и кириллицей, и латиницей. В Узбекистане тоже все пишут на двух вариантах, но очень неграмотно. Народ стал неграмотный. Над нашим языком просто издеваются. Я много писал об этой проблеме в фейсбуке.

— Вы были первым обладателем стипендии «Писатели в изгнании» в Граце, в резиденции Черини (19971998 гг.). Расскажите о том времени. Как Вам писалось, жилось тогда? Что Вы написали в тот период?

— Писалось хорошо, даром что много сил я потратил на то, чтобы забыть о прошлом. Психически мне было больно, и я не сразу сел за стол писать новые стихи. Первое там стихотворение я написал о кошке — «An der Ture eine fremde Katze…». Также написал стихотворение о ступеньках, ведущих в гору, ну и много других стихов. До сей поры я часто гуляю по Грацу и возвращаюсь в парк к тем ступенькам… В резиденции познакомился с писателем Акином Адесоканом из Нигерии — у них там тоже до сих пор беда. Я не знал и не знаю английского языка, а он разговаривал по-английски – и, знаете, я с ним хорошо поладил без всякого языка. Мимикой, жестами объяснялись.

Что Вы пишете сейчас? Пишется ли Вам во время коронавируса? Или, может, Вы пока отдыхаете от поэзии?

— У поэта отпуска не бывает. Я люблю писать от руки, а потом набираю стихи на компьютере. Иногда пишу просто в фейсбуке. А вот более серьёзные вещи всегда пишу сначала на бумаге. О коронавирусе я и не думаю. Когда выходил на улицу, часто забывал о маске. У меня с детства никогда не было дисциплины, потому и во время коронавируса я был плохо дисциплинирован. Если бы я был дисциплинирован как поэт, я бы сейчас был как минимум в каком-нибудь министерстве в Узбекистане. Кстати, вспоминаю свои три встречи с Каримовым, предлагавшим мне сотрудничество — должность в министерстве. Но я не мог с ним сотрудничать, когда мои друзья сидели в тюрьме.

— Вы никогда не хотели написать книгу своих воспоминаний? О том, как Вы попали в Австрию? Это может быть очень интересно и важно для новых поколений узбеков.

— Мне всегда было неудобно о себе писать. Я чувствую себя неудобно, как только публично разговор заходит обо мне. Мне вообще нечем похвалиться в жизни. Мне в ПЕН-клубе в Берлине как-то тоже предлагали написать свои воспоминания. Если взяться за описание моей жизни, то получилась бы огромная зряшная книга. Я так считаю. Я стараюсь писать о главном простым языком — при помощи поэзии. Мне этого хватает.

— Кого Вы любите из австрийских, европейских авторов?

—У меня дома богатая библиотека. Много книг на немецком языке. Большой выбор австрийских поэтов. Я учил и учу по ним немецкий язык. Из европейских назову, конечно, Гёте. Признаюсь, люблю читать стихи на немецком — это лучше, чем читать прозу и разговаривать с кем-то по-немецки. Я бы всё время просто читал поэзию.

— Может, Вы желаете что-то передать, пожелать белорусам, которые тоже живут при диктатуре?

— Я верю, что белорусы вскоре выберутся из ловушки, поставленной диктатором. И выберутся быстрее, чем узбеки. Я в это верю, потому что вы ближе к Европе, вы в Европе, всегда было и будет вспомогательное влияние Европы. Рядом с вами балтийские страны, на которые вам следует ориентироваться. Я надеюсь, что множество прогрессивных людей в Беларуси солидаризируются, помогут сохранить «самостоятельность» страны и вернуться к демократии. Желаю успехов вам!

Небо такое грустное, тяжёлое, усталое.

Звёзды — это маяки свободы

Почему вы видите свободу лишь во сне?

Источник

Перевод с белорусского: belisrael.info

Опубликовано 15.12.2020  22:11

Андрей Федаренко. МОНГОЛИЯ (1)

Когда в 1990 году мне выпала возможность поехать в Монголию, с какой радостью я согласился. Я не знал тогда, что писателю совсем не обязательно «познавать жизнь», что писатель вообще знает о реальной жизни куда меньше, чем обычные люди – хотя бы потому, что нельзя находиться в двух местах одновременно. Надо либо сидеть за столом в кабинете и грызть кончик ручки (или сидеть за ноутбуком на кухне) – либо идти «в народ». Научиться использовать малое, чтобы при его помощи добиваться большего – вот и весь нехитрый секрет писательского ремесла. Но мне было всего 25, я написал одну маленькую книжку. Для меня побывать в Монголии значило примерно то же, что для Чехова – на Сахалине, однако мне, в отличие от него, не нужно было трястись в тарантасах, вычёркивать из жизни год-полтора. Здесь всего полторы недели, и не тарантас, а до Москвы поезд, оттуда – самолёт; возможность увидеть чужой мир и при этом даже не замочить подошвы, да ещё бесплатно.

А. Федаренко со своей только что вышедшей книгой «Сузіральнік», откуда и взято эссе о Монголии. Минск, 20.12.2018. Фото В. Р.

Что я знал о стране, куда собрался? Что это Азия. Что был Чингисхан с монголо-татарским игом. Деньги там называются тугрики. Всё, пожалуй. Но это меня не смущало. Тогда, в том возрасте, не мелкие детали казались достойными внимания, а панорама – общие, вселенские, всеобъемлющие категории. Детали затем отыщутся сами.

И вот 30 июля 1990 года я в Москве, перед розоватым двухэтажным зданием с колоннами. Чугунная ограда, узорчатые металлические ворота c замком на цепи. Ещё очень рано. Нужно дождаться, когда заработает отдел пропаганды и международных связей. Там должны сказать, что, кто, с кем, почитать инструкцию, дать ЦУ. А пока – топчусь перед замкнутыми воротами. Не верится, как ни напрягаю воображение, что я стою именно на этом месте, возле бетонного фундамента, того самого, на который залазил булгаковский герой и просовывал голову в дырку в чугунной ограде, с завистью оглядывая летний ресторан, мечтая о закуске и большой кружке ледяного пива – «как и всякий турист перед дальнейшим путешествием». Где-то там, в зале, давным-давно кружилась в вальсе Ростова Натали; отсюда забирали в психушку поэта Бездомного; здесь читал гениальный племянник своей тётке отрывки из бессмертного «Горя от ума».

Посреди двора вокруг сухого фонтана ходил одинокий голубь и ворковал, распустив веером хвост. Чья-то рука легла мне на плечо. Я повернулся и увидел человека кавказской внешности, сухопарого, с волосатыми руками, с большими умными глазами.

– В Монголию? – спросил он.

– В Монголию.

– Из Белоруссии?

– Из Беларуси.

– Знаю – Нил Гилевич, – сказал он и снова протянул руку: – Элихан Калоев, Осетия.

Заместитель главного редактора литературного журнала. Живёт во Владикавказе, у самого подножия Казбека, каждый день видит далёкую белоснежную шапку. Восточные мужчины делятся на два типа: горячие, шумные как цыгане, и одинокие рассудительные философы. К счастью, мне попался второй тип. Очень приятный этот Элихан. И сам подошёл, и глаза добрые. Было только немного стыдно, что вот он знает поэта с моей родины, а я не могу назвать ни одного кавказского писателя, кроме Шота Руставели и Расула Гамзатова, которые – грузин и дагестанец – непонятно каким боком относятся к Осетии.

– Может, вы знаете, кто организовал нам эту поездку? – спросил я. – Кто работает в отделе по международным связям?

– Женщина, – кратко ответил Элихан, вкладывая в это слово даже нечто большее, чем  пренебрежение, особенно если учесть, что произнесено оно было по-русски с акцентом.

Он предложил, пока рано и ворота закрыты, за компанию пройтись на базар. Через Малую Грузинскую, Большую Грузинскую вышли в район Покровских Ворот, где и правда был большой крытый рынок; теперь его, конечно, нет в центре Москвы. Элихан купил полмешка абрикосов, огромный пакет из плотной, ножом не прорежешь, бумаги – в такие спокойно можно насыпать сахар или цемент, не порвутся. На мой вопросительный взгляд Элихан снова неохотно и коротко пояснил:

– Женщина.

Потом, когда сидели в отделе у женщины, приятной московской дамочки, разве что немного усталой, Элихан превратился в подхалима:

– Это вам из своего сада…

Она вдохнула абрикосовый запах.

– Сразу чувствуется, что свои. Спасибо, Элихан. Ты всегда с подарком. В Москве таких абрикосов днём с огнём не найдёшь.

Второй раз за утро этот Калоев вынудил меня застыдиться, покраснеть. А я почему с пустыми руками? Какой наш национальный продукт? Картошка? Или сала надо было бы купить, или грибов сушёных… Ерунда какая-то, зачем это вообще. И лёгкая враждебность к хитрому осетину Калоеву закралась мне в душу.

Тем временем женщина выдала нам билеты, всё разъяснила. Делегация наша состоит из четырёх человек, помимо нас двоих – молдаванин и русский, москвич. Почему такой странный состав? Кто согласился, тот и едет, не было времени особо выбирать. Самолёт завтра с утра. А вот бумажка, по которой заселят на ночь в гостиницу Литературного института по улице Добролюбова, 11/a. Элихан, как только услышал эти слова, изменился в лице. На улице он сказал мне, что окончил Литературный институт и видеть его не может. Ему есть где остановиться.

Я остался один в чужой Москве. Два часа выстоял в очереди к киоску «Табак», чтобы купить сигарет, потому что давали только две пачки в руки, приходилось трижды заново становиться в хвост очереди. Пока заехал на Добролюбова, пока нашёл гостиницу «Дом писателей», пока вахтёр (его незачем описывать, они все одинаковые: насупленные брови, мясистый нос и сам строгий) устроил меня – настал холодный московский вечер. Комната одноместная, довольно уютная, но двери не закрываются. Ровно на 5 сантиметров, на спичечный коробок, хоть одеялом затыкай. Вместе с сумраком, а затем и с темнотой чужие души начали своё дело. Они, эти души, когда-то одетые в материальные оболочки, жили здесь, ходили, пили, писали, любили друг друга, выскакивали из окон (почему-то любимое занятие начинающих поэтов – раздеваться и выскакивать из окна). Теперь они еле слышно витали в комнате, словно летучие мыши, шуршали крылышками; я чувствовал их по лёгкому волнению воздуха. Они нашёптывали мне, что, раз я здесь очутился, то и мне надо напиться, сбросить с себя одежду и выскочить из окна. Я слабо сопротивлялся, перечил, что здесь первый этаж… Стук в двери вынудил меня вздрогнуть.

– Олег Максимяну.

Красивый молдаванин, моих лет, а может, и моложе. Акцента совсем нет. Тонкий, наблюдательный, улыбчивый, ироничный. Всё повторилось, как с Элиханом, почти слово в слово.

– В Монголию?

– В Монголию?

– Из Беларуси?

– Из Беларуси. Ион Друцэ! – выпалил я, не ожидая, пока он назовёт нашего известного литератора. Но Олег не сказал о Ниле Гилевиче, и получилось с моей стороны неуместно.

– Правда, что ваш язык ничем не отличается от румынского? – спросил я.

– Правда. Ну, что делать будете?

Я подумал, что он меня зовёт на «вы» и его интересуют мои личные планы, потому ответил:

– Спать собрался, да очень уж тянет из дверей сквозняком…

Оказалось, что он имел в виду более широкий, глобальный вопрос: что вы, белорусы, думаете делать дальше, как жить собираетесь? И сразу же сам дал ответ:

– У вас, белорусов, есть только один выход. Он до того лёгкий и простой, что вы не скоро к нему придёте, но всё равно придёте.

Я сгорал от любопытства. Вот чужой человек, а знает рецепт спасения Беларуси, над которым наша национальная элита столько билась, столько голов за это положила!

– Вам нужно перейти на латиницу. И всё.

Сказать ему, что у нас и с кириллицей не очень… Между тем Максимяну начал развивать целую теорию о том, как события развернутся дальше. Всё я позже почти дословно прочту в анонимной брошюрке «Что будет с СССР?» Её писал какой-то оракул, новый Нострадамус. Предсказывалось там, что будет с Прибалтикой, Закавказьем, среднеазиатскими республиками. Помню хорошо последнее предложение: «Главным станет возвышение и крах Украины». Всё почти сбылось, только в разные времена и в иной последовательности. Но вот судьба всего одной страны была там прописана туманно, может, поэтому я и не запомнил её, именно – судьба Беларуси.

Заглянул вахтёр и приказал нам расходиться, так как мы мешали ему работать. Максимяну распрощался, а я кое-как свернулся под одеялом и заснул.

Назавтра – такси, аэропорт Шереметьево-2; здесь присоединились Калоев и поэт Ростислав Смелый, москвич, четвёртый и последний. Лететь восемь часов только до Иркутска. Чтоб не стягивалось, кормят, дают бесплатно спиртное и позволяют курить. Самолёт наполовину пустой. Ко мне подсел этот самый Ростислав Смелый, первое, что объявил: «У монгола ж..а гола!» Полчаса спустя я знал его биографию и кредо. Из интеллигентской семьи, сын деятеля кино, был он действительно смелый – русофоб, каких мир не видел. В перестроечном угаре он поливал Россию и русских, просто ненавидел бородатых русотяпов, называя их «сброд, быдло, колхоз, совки».

– Тюрьма народов, империя, нет вообще такой нации – русские, – распинался Смелый. – Винегрет, салат из чёрт знает кого и чего: от угро-финнов до болгар с монголо-татарами.

По его мнению, сколько народностей, на столько земель и должна разделиться Россия: на Московию, Новгородскую республику, Сибирь, Татарстан…

– Русские не способны на самостоятельность! Архитектуру кое-как слепили итальянцы, Росси с Растрелли, язык – эфиоп с шотландцем, литературу – украинец Гоголь-Яновский, химию – еврей Менделеев, физику – Ландау, философию – немцы Гегель с Шопенгауэром, даже революцию импортировали, привезли из Германии в запломбированном вагоне…

Его русофобство не знало границ. «Ух ты, что ты, Ванька с Манькой коммунизм построили!» – говаривал он. Зато слово «Европа» произносил с прихлюпом, с восторгом, от упоения закрывая глаза, вплоть до того, что даже удваивал «п»: «Европпа». Сначала это было интересно, потом безразлично, потом начало раздражать. Если провокатор, то слишком примитивно, если искренне всё это – то надоедает, видишь придурковатость человека и стараешься скорее избавиться от него. Забегая вперёд, не одному мне – всем нам с ним очень скоро стало неприятно, как неприятно бывает, когда человек перегибает палку, плюёт в колодец, матерно говорит о родителях. Я перестал его слушать, задремал и очнулся, когда заходили на посадку в Иркутске. Байкал – вид сверху. Самолёт поставили на дозаправку, нам – бесплатный перекус в аэропорту. У входа в здание аэровокзала старые лиственницы, а может, кедры. От Иркутска до Улан-Батора час лёту. И вот аэропорт среди гор, крошечная, еле заметная полянка – и прикосновение шасси к чужой земле.

В аэропорту нас встретил Чайдог Ядамсурэн. Перстень на пальце, женат, двое детей. Моложавый, статный, язык подвешен, окончил московский университет, знает английский язык, китайский, само собой монгольский, даже белорусский.

– А, Беларусь? Нил Гилевич!

По дороге в Улан-Батор Чайдог провёл краткую ознакомительную лекцию. МНР зажата между Китаем и Россией. Бывшая китайская провинция. Внутренняя Монголия и ныне в Китае, а то, что называется МНР, – это внешняя Монголия. До 1917-го года вообще с Китаем была такая же ситуация, как у Беларуси с Россией: младший брат – старший брат; смотреть в рот, ощущать свою вторичность. Воспользовались, как многие, русской революцией, отделились, Сухэ-Батор установил в Монголии советскую власть, в 1924 году появилась МНР, независимость которой до конца Второй мировой не признавало ни одно государство, кроме СССР. Так и живут. Выхода к морю нет, но морское ведомство есть. Байкал считают своим морем, Калмыкию и Бурятию – своими, город Улан-Удэ – своим городом. Самые старые говорят по-монгольски и понимают по-китайски, среднее поколение – по-русски.

– А у вас есть оппозиция? – поинтересовался Ростислав Смелый.

– Как и везде. Прозападного направления. Бунтари на площади юрту поставили.

– Вам надо скорее скидывать русское ярмо!

– Американцы будут в гольф и в теннис играть, а мы мячики подавать? – проворчал Чайдог.

Тем временем въехали в Улан-Батор, и тема сменилась. Улан-Батор примерно как наш Гомель, тысяч 500, почти треть всего населения Монголии. Мавзолей на площади, где лежит Сухэ-Батор. Памятник ему – словно Чингисхан на вздыбленном коне с саблей. На самом деле это герой местной гражданской войны: батор по-монгольски и есть герой, Улан-Батор – «Красный Герой». А до революции город назывался просто Урга, или Юрга. Чайдог упирал на самость; всехняя привычка любого народа – похвалиться тем, что у них самое-самое. В данном случае было заявлено, что среди всех столиц мира в Улан-Баторе самая низкая среднегодовая температура – холоднее, чем в Москве, Алма-Ате и Хельсинки.

– А ещё у нас самые дорогие проститутки в мире, – добавил он, и мы внимательнее начали всматриваться в людей на улицах, но лица рассмотреть было не так просто: многие носили марлевые повязки, что для нас было диковато.

– В Гоби эпидемия, – пояснил Чайдог.

Отель «Улан-Батор», куда нас заселили, представлял собой, как сказал бы Аверченко, отель наилучший, а равно и наихудший, потому что это была единственная гостиница европейского вида во всём Улан-Баторе. Двери закрываются только входные, остальные перекошены, скособочены, что сразу напомнило мне Москву, улицу Добролюбова. Туалет крохотный; ни душа, ни ванны нет, одна общая ванная комната на весь этаж.

– Китайцы делали, – оправдываясь, сказал Чайдог.

– Ну и правильно сделали, – подхватил Максимяну, – зачем человеку мыться? – только время тратить.

Этот молдаванин всё хвалил, начиная с аэропорта; восхищался городскими хрущёвками, мавзолеем, отелем, а когда нас повели в Союз писателей Монголии, спросил у седобородых аксакалов:

– Сколько лет вашему самому молодому писателю?

Замявшись, смутившись, подсчитали, вспомнили:

– Сорок.

– Ну и правильно!

Между тем и Максимяну со своей иронией, и монгольские писатели были недалеки от истины – позже я прочту, что и права на вождение транспортом желательно выдавать с 40 лет, когда человек начинает хоть немного ценить свою и чужую жизнь.

Ко мне подходили, обнимали, по-приятельски улыбались, говорили с одобрением:

– Белоруссия! Нил Гилевич!

Выяснилось, что не раз приезжал сюда наш знаменитый поэт и завоевал монгольских коллег своим умом, юмором, остроумием, обаянием. Для них Беларусь и Нил Гилевич остались синонимами, чем-то нераздельным, как Америка и статуя Свободы. С одной стороны, мне было приятно это, с другой – я видел на лицах лёгкое разочарование… Они, наверно, думали, что все белорусы высокие, статные, остроумные, и им было бы приятнее, интереснее, прилети вместо меня их любимый друг.

Визит в русское консульство, там – Крупин и Распутин, оба внешне схожие, с бородками, худые и высоченные. Ростислав Смелый стал плеваться: мракобесы, русотяпы! – и выбежал на улицу, пошёл на площадь в юрту беседовать с оппозиционерами-неформалами.

Ресторан с монгольской едой, которой я, европеец, сразу же отравился. Дело в том, что мясо тут обычно немного недоваривают – для сохранения витаминов; далее, все блюда монгольской кухни готовятся без специй, и ещё – в традиционной кухне практически отсутствует хлеб, заменяет его местная лапша. Но самое главное – овечий курдючный жир, он отрыгивается так, что выворачивает внутренности. Всё пропитано им. Даже в чай, который по-монгольски – цай, добавляют, помимо молока, соли и поджаренной муки, этот самый овечий жир. И надо было непременно попробовать национальное блюдо, одновременно первое и второе; называется хар-шул – бульон, в котором варят баранину и субпродукты. Вот этим хар-шулом я и отравился. Еле приждал вечера – спать не могу. Периодические рези, боль в животе. А тут ещё разница с белорусским временем – 10 часов, у них вечер, у нас утро. К тому же иной климат. И всю ночь дождь – сильный барабанный ливень.

Пейзажи Монголии; работы М. Хайдава и Б. Шарава

Назавтра – день ознакомления с музеями. Их здесь неожиданно много. Музей Нацагдоржа, Государственный центральный музей, Музей-резиденция Богдохана, Храм-музей Чойджин-ламы, Музей революции, Музей охотничьих трофеев или фауны Монголии… В последнем – чучела животных, каких только хочешь: гадюки, мамонты, яки, носороги, страусы, горные козлы, архары и верблюды. Дикие кони. Красивые олени. И здесь же луки, стрелы, копья, и приспособление – острое лезвие на петле-верёвочке, в которую попадает нога оленя и которое потом подсекает ему сухожилие (женщина придумала).

(перевод с белорусского; окончание следует)

Опубликовано 23.01.2019  22:03