Tag Archives: живые и мёртвые

Гершон Трестман. Книга Небытия (3)

(начало здесь и здесь)

Минский Голем

Эту легенду или сновидение поведал моему отцу мой дед, а мой отец – мне, а я, когда подрос, стал рыться в архивах, чтобы докопаться, есть ли в этих россказнях хотя бы кроха правды. Я столько начитался и наслушался старых еврейских сказок, что однажды, изрядно выпив, тоже попал в этот же сон.

Должно быть, прошлое не исчезает, даже если его не знаешь. Но прошлое имеет свойство изменяться. Его нельзя заморозить или поместить в банк, хотя оно приносит свои проценты – воспоминания. Но что толку помнить его и связанных с ним мертвецов… Мёртвым – мёртвое, живым – живое…

Титульный лист книги «Седер адорот»

О могиле рабби Гальперина со временем забыли – поначалу гои, потом евреи, разве что какой-нибудь ортодоксальный бородач из белорусского местечка с седыми завитыми пейсами рассказывал в Бруклинской синагоге о том, как рабби в прошедшие лета возглавлял еврейскую общину Минска. Его йешива пользовалась завидной популярностью, и не было недостатка в учениках. Наоборот, не стало хватать учителей. Рав Гальперин даже пригласил в свою йешиву знаменитого в ту пору рава Арье-Лейба Гинсбурга из Польши. Рав Гинсбург, будучи человеком весьма недюжинных способностей, быстро прославился виртуозным анализом галахических проблем – его уроки, успешно развивавшие интеллект учеников, привлекли в йешиву ещё множество молодых знатоков Торы со всех концов Белоруссии и Литвы. Казалось бы: что ещё нужно? Однако Арье-Лейб, несмотря на то, что был почти на тридцать лет младше рава Гальперина, постепенно стал поглядывать на него сверху вниз, критиковать методы преподавания и исследования Талмуда, которыми пользовался тот и, похоже, решил занять место учителя.

Рав Гальперин пытался избавить своего младшего соратника от своенравного характера, неблаговидных манер и греховного зазнайства. Но куда там! Рав Арье-Лейб остался при своих воззрениях. Он окружил себя учениками, которые смотрели на него восторженно и преданно – словно в облике Арье-Лейба скрывался сам Машиах. Чего греха таить: Арье-Лейб потихоньку начал верить в свою избранность.

Долго так продолжаться не могло. Между равом Гальпериным и Арье-Лейбом пробежал сквознячок. Ходили слухи, что под давлением сторонников главного раввина Арье-Лейб вынужден был покинуть Минск: его, якобы, выпроводили из города, причем в пятницу, после полудня, даже не дав возможности захватить с собой всё необходимое для шабата. Но разве рав Гальперин мог совершить подобный поступок? Безусловно, нет!

Поговаривали, что как-то Арье-Лейбу попался фолиант, изданный в ХVI веке белорусским первопечатником Франциском Скориной, в котором рав не без удивления обнаружил сказание о Големе и даже гравюру с его портретом. Голем смотрел широко открытыми глазами на Арье-Лейба и, казалось, пытался с ним поделиться чем-то сокровенным. Рав Арье-Лейб, конечно же, был хорошо знаком с историей Голема, которого сотворил пражский рав Лёв бен Бецалель, но ни в трудах рава Бецалеля, ни в исторических летописях Праги он не нашёл конкретных свидетельств и фактов, которые подтвердили бы реальность этой легенды, тем более, что Голем Скорины отличался от персонажей лубочных анекдотов, посвященных глиняному увальню. Рав Арье-Лейб занялся биографией Франциска Скорины и непритворно удивился, узнав, что белорусский первопечатник жил в Праге именно в пору Махарала, навещал создателя Голема в Староновой синагоге и, более того, брал у него уроки древнееврейского языка. Рав Арье-Лейб пришёл к выводу, что Голем, изображенный белорусским первопечатником, – артефакт самый первый и самый истинный. Стало быть, работа Скорины – не очередная версия пражского мифа, а прямое свидетельство, особенно если принять во внимание, что первопечатник не был евреем. Будучи же учёным мужем, он смотрел на еврейское чудо, во-первых, со стороны, и, во-вторых, критично.

Арье-Лейб часами разглядывал портрет Голема, и однажды ему, говорят, почудилось, что буквы ивритского алфавита на гравюре сложились во внятную фразу: «Сотвори меня!»

Арье-Лейбу стало не по себе. В глазах пошли круги, возникло головокружение, тело внезапно ослабело, и сознание покинуло его. На него снизошло видение, не сон, не мечта, а именно видение, в котором разбушевавшийся Голем шел по улочкам Менска, уничтожая все, что попадало ему под руку. Вот к Голему приблизился рав Гальперин, чтобы усмирить вышедшую из повиновения куклу, но, не доходя до Голема буквально одного шага, рав споткнулся, и Голем ударом чудовищной пятерни убил его.

Арье-Лейб ужаснулся, но не мог скрыть от себя радостного возбуждения от мысли, что сейчас он, Арье-Лейб, станет преемником рава Гальперина, главным раввином Великого княжества Литовского. Голем вдруг повернулся к нему, и, воздев руку, которой только что убил рава Гальперина, пригрозил: «Смотри, свой шанс упустишь!»

Арье-Лейб очнулся, сжал ладонями голову, открыл глаза: на странице фолианта вместо Голема обосновалась огромная, ростом с дворового пса, крыса. Её немигающие горящие глаза уставились на Арье-Лейба. Тот, ещё не приходя в себя, подумал, что он в забытьи, перевернул страницу, и пред ним предстала другая иллюстрация. Он перелистнул страницу назад: та же крыса, не отрывая взгляда, смотрела в глаза Арье-Лейбу. Арье-Лейб в сильном волнении стал быстро листать фолиант, но с каждой страницы в него впивались все те же крысьи зрачки. Рав захлопнул книгу. На кожаном тиснении обложки опять проявилась крыса. Арье-Лейб, дрожа всем телом, встал, подошел, шатаясь, к рукомойнику, подставил голову под холодную струю воды и приложил к лицу полотенце. Едва отняв от лица полотенце, рав наткнулся в зеркале на крысиную морду. Он в страшной догадке посмотрел на свои руки и – о, ужас – фаланги пальцев завершались крысиными коготками…

Назавтра Арье-Лейб сказался больным, заперся в своем доме и с удесятерённым усердием занялся изучением каббалы. Занятия в йешиве он временно прервал, а когда к нему приходили гости, чтобы навестить его, принимал их, укутавшись с головы до ног в талит-гадоль. Он даже на молитву трижды в день поднимался, спрятанный от чужих глаз одеждами. Так прошло несколько дней.

Рав Гальперин регулярно справлялся о его здоровье, и когда Арье-Лейб уже не мог оттягивать время встречи с главным раввином и вынужден был сказать, что пошёл на поправку, рав Гальперин пригласил его на Рош а-шана – еврейский Новый год. Отказаться от приглашения Арье-Лейб не мог, праздник же неумолимо приближался. Арье-Лейб прекрасно понимал, что проклятие за оставшееся время он снять не сумеет, тем более, что, согласно Каббале, крыса отражает сущность справедливости. Кроме того, ещё во время вавилонского пленения многие посвященные люди представляли крысу бывшим демоном. Крыса наказывала за зло и воздавала добром за добро.

Вот его и наказали за непомерные амбиции. В рава вселился дух крысы – Дибук, сильный и несговорчивый. Просто так, самостоятельно, его не изгонишь. Здесь необходимо привлечь раввинатский суд. А для Арье-Лейба подобное мероприятие – крах карьеры. С другой стороны, в ТАНАХе сказано, что крыса живет вопреки попыткам многих её врагов уничтожить весь ее род, и в этом она подобна народу Израиля. Что же предпринять? Открыться раву Гальперину? Нет, лучше… Что же лучше?..

И тут Арье-Лейба пронзила мысль: да, конечно, он должен создать голема, но не того, о котором рассказывают сказки, а Голема – себя! Себя – рава Арье-Лейба, и послать его встречать еврейский новый год к раву Гальперину. Вместо себя! А потом… Потом посмотрим… Как знать, может быть, видение Арье-Лейба пророческое? Может быть – да простит меня Господь за грешные помыслы! – сон сбудется?..

Арье-Лейб изучил все, что касалось сотворения голема: от книг «Зоар» и «Сефер Йецира», до работ раввинов Шмуэля и Йеуды, германских пиитистов XII–XIII веков, и записей их последователя Эльазара из Вормса, у коих он позаимствовал подробные рецепты создания голема.

Кто упрекнет рава Арье-Лейба за то, что в своём горячечном рвении он не обратил внимания на один просчёт предыдущих энтузиастов: и польского рава Яффе, который создал голема, чтобы тот зажигал свечи по субботам, и знаменитого рава Элии из Хелма – целителя и мага, сотворившего голема-слугу. Ошибка его предшественников заключалась в том, что, в конце концов, все големы выходили из повиновения и становились монстрами. Голем пражского рава Лёва бен Бецалеля не был исключением. Да что рассуждать о раввинах! Каббала учит, что сам Господь при создании Адама сделал несколько неудачных попыток, одной из которых был гомункул, а первой женщиной получилась не Ева, а Лилит, от которой и пошли демоны, черти и вся прочая нечисть.

Так или иначе, но Арье-Лейб, постигая мистические дисциплины, уже вывел точную формулу создания голема. Оставалось совершить таинство. Арье-Лейб приготовил для соблюдения магического ритуала всё необходимое: дождался определённого положения звёзд, выждал семь дней, нашёл на берегу Свислочи подходящую глину, взял в помощники двух самых преданных учеников, за час перед рассветом внёс в магическую формулу свои параметры и произнёс завещанные заклинания. Результат не заставил себя ждать, хотя и оказался, увы, не тем, которого домогался Арье-Лейб.

Из глины восстала крыса, улыбнулась и сказала:

«Шалом, папаша! Не ожидал?!»

«Ты кто?» – едва прошептал незадачливый каббалист.

«Кто я? – переспросила крыса и снова мерзко улыбнулась, – я Арье-Лейб».

«А кто же тогда я?» – задал вопрос рав.

«А ты самая что ни на есть крыса! Приятно познакомиться! – осклабилась крыса. – Ты хотел создать своего двойника – и достиг этого. Я такая же, как и ты – умная, подлая и целенаправленная. Только цели у нас разные. Ты хотел занять место рава Гальперина, а я – твоё.

Кстати, ты слыхал, как в древние времена избавлялись от крыс? Их помещали в железную бочку или в стеклянную толстостенную бутыль.

Когда у стаи кончалась пища, крысы начинали пожирать друг друга. Их оставалось все меньше и меньше: двадцать… десять… пять… три… две… И, наконец, одна. Оставшуюся крысу-победительницу отпускали на свободу. Знаешь, почему? Потому, что она становилась каннибалом. Она питалась только другими крысами. Самый страшный враг рода – избранная особь того же рода. Амалек, взращённый своей биологической семьёй.

И поскольку мы с тобой вряд ли уживёмся вдвоём…» – тут крыса щёлкнула хвостом, словно плетью, и плотоядно облизнулась.

Арье-Лейб хотел сорвать с крысиной шеи табличку, которую предусмотрительно надел на глиняного увальня перед тем, как произнести заклинания. Если бы он стёр на табличке только одну букву «алеф», крыса бы рассыпалась в прах. Но крыса тряхнула головой, табличку подбросила и проглотила.

Арье-Лейб в страхе оглянулся. Его ученики сбежали. Рав понимал, что он сбежать от крысы не сумеет; кроме того, проглотив табличку, крыса стала бессмертной.

*

«…И поскольку мы с тобой вряд ли уживёмся вдвоём, – продолжала крыса, – знай мою доброту, чеши-ка, папаша, отседова!»

Рассвет застал рава Гинсбурга в пути. Больше в Минске никто его не видел и мало кто вспоминал. Чего не скажешь о крысе. Вероятно, Арье-Лейб оставил главному раввину письмо, в котором уведомил о своем самоотводе и, вполне возможно, покаялся. А крысу, вроде, частенько видели рядом с равом Гальпериным. Она сопровождала его, как Фауста – пудель, и напоминала еврейскому законоучителю про не самого благородного сподвижника. Среди насмешников довольно долгое время даже ходил анекдот, что крыса якобы прошла обряд гиюра и стала евреем. Рассказывали, после смерти рава Гальперина крыса якобы переселилась на кладбище, сторожила его могилу и что-то про себя урчала… Сказки, конечно…

Сказки сказками, но отчего они возникают?

*

Куда ни глянь – встречают нас в штыки,

как изуверов, крыс или врагов,

но жив еврей назло и вопреки

всем, кто стремится истребить жидов.

 

Чума и СПИД погубят города,

иссохнут реки, тля пожрет сады…

Когда настанет новая беда,

вновь станут виноватыми жиды.

 

Убийца потрохами чует цель.

Смерть для него – священный идеал.

За жертвой он вползёт в любую щель,

в подполье, в сон, под груду одеял.

 

Средь тысячи неотличимых тел,

в погоду, непогодицу и тьму

легко возьмет убийца на прицел

межбровье, ненавистное ему.

 

Заветная мишень – еврейский лоб.

Не дрогнет палец, не собьётся глаз,

осечку не допустит юдофоб –

не зря же он выслеживает нас.

 

Талант убийцы, как любой талант,

без Бога превращается в порок,

и заражает все: от ног до гланд,

и гонит изувера за порог.

 

И он ещё настойчивее впредь

стреляет в стариков, детей и вдов,

чтоб, наконец, с лица земли стереть

бессмертную мистерию жидов.

 

Спеши, палач, во весь опор и прыть.

Кровавая по миру ходит рябь.

Еврея недостаточно убить,

убей его посмертно и ограбь.

 

Сожги скелеты, пепел растопчи

всех, кто тобой был послан на убой…

Но память уничтоженных в печи

евреев воскресит сама собой.

 

Никто досель их извести не смог –

ни Амалек, ни Золотой телец.

И палачам, пожалуй, невдомёк,

что может смерть бояться их сердец.

 

Уже Машиах различим вдали.

Бесшумно пробуждается народ:

евреи восстают из-под земли,

чтоб завершить завещанный Исход.

 

Воскресшие идут за часом час.

Убийцы, не толпитесь на пути!

Все десять казней вновь постигнут вас.

Никто не сможет от Суда спасти.

 

И снова иудейские сыны

о Боге понесут народам весть

с исконным чувством собственной вины

за то, что мир таков, каков он есть.

Опубликовано 08.11.2019  06:16

Гершон Трестман. Книга Небытия (2)

(начало здесь)

Конец еврейского кладбища

Стояло душное летнее утро 1929 года. Возможно, и вправду некая сила швырнула Яшку в прошлое, в водоворот памяти, которая взбунтовалась и перепуталась, проецируя в его сознание до боли реальную картину. Да нет же, такого не бывает ни в человеческой жизни, ни в человеческих снах.

Разве что Яшка приснился сам себе? А может, крысе?..

А может, это моя обезумевшая память… С каких пор я себя помню?..

Мне кажется, со времени зачатия… нет… чуть позже: с момента оргазма…

Возможно, поэтому всё, что связано со смертью, во мне вызывает неосознанный взрыв сексуальности.

*

Эта женщина возникла, будто в отрешении от себя самой. Она реагировала на события только потому, что события эти происходили как бы вне её. Она и женщиной-то, в общем, не была – так, девчонка, приятельница моей любовницы, моего юношеского любовного заблуждения. Впрочем, возможно, в любви ничего, кроме заблуждений, не бывает… Любое исключение из этого правила – ещё не проявившийся болезненный всплеск.

Женщина шла ко мне навстречу в одном халатике. Обладательница выточенного, чуть нервного живого лица и отзывчивого юного тела с чувственными, тонко выписанными пальцами на узких кистях рук, она несла себя, как драгоценную, но никому не нужную вещь. Она вышла из квартиры, полной гостей, где каждый жил своей неудавшейся участью. Там, за стеной, в атмосфере послерюмочной раскованности, все как-то разухабисто обратились друг к другу той ущербностью, которая не имела выхода в каждодневном быте. Причём ущербность эта воспринималась всем незамысловатым обществом как достоинство откровенного движения душ.

Нас потянуло друг к другу явное сознание того, что мы наперёд друг от друга свободны. Мы оказались одни на ночном кладбище, и она, устраняя мои навязчивые руки, шёпотом требовала: «Нет, ты лучше поцелуй меня!» В самой глубине поцелуев я чувствовал её изначальную отрешенность – и от возникшей ситуации, и от себя самой. Она тщилась вызвать в себе некий интерес – хотя бы в области сексуальной рассеянности, и готова была пойти в этом как угодно далеко, но у неё ничего не получалось. К неудаче своей она относилась так спокойно, будто седьмую жизнь жила, а тосковала по непрожитой первой.

Она подошла к могильной лавочке, сняла с себя платье, присела в одной комбинашке, и свои тонкие кисти положила на колени. Глаза её меня не видели, себя – не замечали. Я сказал: «Сними всё». Она столь же безучастно сделала это, и я остолбенел. Никогда – ни до, ни после – я не видел и больше не увижу такого ярого мимолетного совершенства. Воистину, она была – самое малое – нездешней, а скореe всего, неземной. Такого тела я не видел ни на полотнах мастеров, ни в мраморе. Стало быть, такая женщина художникам не попадалась. Я перестал верить своим глазам. Эта женщина распустилась, как единственный в мире, неназванный экзотический цветок на одну ночь, и к утру завяла.

Огромные ночные глаза – с одеждой они были незаметны – освещали её: от убийственной линии плеч до мизинчиков ног. Груди её наполнялись звёздным светом и как бы прислушивались к славословиям ангелов. А тончайшая талия мягким соблазнительным взрывом переходила в мерцающие бедра. Я до сих пор контужен этим взрывом. Её и вправду не на ту планету занесло – чего-то напутали в небесной канцелярии.

В сексе она не знала никаких запретов. Мельчайшие мои желания не просачивались сквозь неё незамеченными… но её ничто не трогало. В конце концов, мне показалось, что между нами ничего и не было. Я сказал ей об этом ощущении, она улыбнулась, и улыбка её походила на улыбку смерти…

*

Корни вывороченных тракторами столетних тополей и каштанов ещё дышали. Надоедливый тополиный пух оседал на кладбищенское разнотравье, фонтанчики каштановых соцветий вяли на глазах, из ободранных подкорий сочилась, застывая, клейкая кровь стволов. Недавно сквозь густоту крон сюда не мог пробиться даже мерцающий звёздный свет, а сегодня полная луна затопила зияющие провалы наскоро выпотрошенных могил, поваленные, в трещинах, каменные надмогилья, на которых в наступающих сумерках немо взывали к небу витиеватые еврейские письмена…

Советы завершали последнюю потеху, дабы покончить со всеми и сразу: сносили старое еврейское кладбище.

Погром мертвецов?

Ужели возможно умертвить мертвых, убить убитых?

Вечные кладбищенские постояльцы – сонмы ошалевших стрекоз и бабочек, комаров и муравьев, мышей и кротов, воробьёв и ворон – тоже встречали свою погибель.

Влюблённые больше не найдут здесь укромного местечка.

Уркаганы лишились «малины», где можно было обтяпать свои делишки, а то и застопорить бездарного фрайера.

Беспризорными остались еврейские духи и демоны, диббуки и черти. Лишилась пристанища и белорусская нечисть, которая за века совместного прозябания прибилась к еврейскому кладбищу: от Вавкалаки-оборотня до Дажбога – подателя богатства. Всех не перечесть…

Разоренные могилы, гнёзда, норы…

С гранитными памятниками Советы поступали по-хозяйски: часть обрабатывали в мастерских и пускали на облицовку столичных домов, а самые ценные породы камня начальство прибирало к рукам – для личных нужд.

Могильная плита разорённого кладбища в Минске

По ночам среди могил сновали бесшумные мародёры. Они возникали, словно призраки, искали серьги, выламывали из черепов золотые зубы, сдирали с костей кольца и браслеты, вытаскивали сквозь шейные позвонки старинные цепочки и колье.

Разорение кладбища началось с приказа Феликса Дзержинского построить стадион. Где же разбить социалистическое спортивное ристалище, как не на еврейском кладбище?! Каждый динамовец (будь то пограничник, участковый, охранник тюрьмы или чиновник) должен был отработать на постройке стадиона не менее ста часов…

Когда на опустошенном погосте осталась единственная могила – рабби Йехиэля Гальперина, каббалиста, автора книги «Сейдер адорот», кстати, Яшкиного прапрадеда, седобородые старцы из еврейской общины пошли на поклон к местному начальству с челобитной: не сносить святыню. Власти выслушали, но просьбе не вняли.

Ночью у могилы рабби собрался миньян. Десять бородатых мужей раскачиваясь в такт молитве, глухо распевали:

«Шма, Исраэль! Адонай Элогейну, Адонай эхад!»

Беспокойные огни свечей, отбрасывая трепетные тени на обломки памятников, вывороченные куски арматуры, беззвучно исчезали в черноте близкого небосвода.

Казалось, густой голодный воздух жаждал жертв…

*

Утром власти послали на кладбище бригаду рабочих – снести злополучную могилу и покончить, наконец, с еврейскими религиозными пережитками. На памятник лихо вскарабкался молодой комсомолец с ломом наперевес. Примерился, тюкнул раз-другой заострённым концом по каменной плите, размахнулся, и, прежде чем лом коснулся гранитной плоскости, парень вскрикнул и упал на землю. Лицо исказилось от боли, посиневшими губами он шепнул: «Нога!».

Вызвали «скорую». Врач осмотрел пострадавшего и покачал головой: с ногой более-менее всё в порядке – сломана, жаль, что клиент помер… Должно быть, покойный цадик через излишне ретивого комсомольца в милосердии своём мягко предупредил остальных, чтобы не нарушали его покоя.

В этот час Яшка, ещё молодой и беспечный, подошел к водителю «скорой»: «Не торопись, браток, уезжать, закури!»

Явился бригадир, прямо «с ковра» директора Упркомхоза, и поинтересовался нервно: «Как обстоят дела с могилой “еврейского попа”»? Разволновался, заорал на рабочих: «Сколько можно возиться с этой грёбаной могилой? Там, – ткнул пальцем вверх, – спрашивают!»

Послали другого рабочего, Петьку-верхолаза. Тот слыл ушлым работягой, обтёр о сухую траву подошвы сапог, чтобы не скользили, аккуратно поставил стремянку и полез на памятник. Стремянка, на вид достаточно прочная, неожиданно подломилась. Петька, цепляясь за воздух, взмахнул руками, упал, но, в отличие от своего предшественника, даже не вскрикнул.

Присутствующие оторопели.

«Видишь, земеля, – сказал Яшка водителю «скорой», – не зря ты задержался».

Врач склонился над Петькой, попытался нащупать пульс, вскинул глаза, и одними губами произнес: «Кранты!» Петькино тело погрузили в машину, рядом с телом комсомольца, и увезли.

Бригадира трясло. То, что рабочие пострадали – его не так уж и волновало, но ожидалась комиссия из Управления, да ещё нужно успеть подписать наряды, тем более, что маячили премиальные. А в случае же невыполнения можно было и на зону загреметь.

«Всё надо делать самому!» – то ли всхлипнул, то ли ругнулся бригадир, схватил лом, неровной походкой подобрался к ненавистному камню и что было сил шандарахнул по гранитному монолиту. Лом отскочил от памятника и плавно просквозил лихую голову бригадира.

Опять вызвали скорую. Подоспевший врач только беспомощно развёл руками, приказал погрузить в машину труп и уехал.

Ротозеи, которые всегда собираются неведомо откуда на дармовые зрелища, испуганно отошли подальше от памятника. В толпе можно было заметить фигуры вчерашних мародёров. Неужто испугались, решили вернуть покойникам их добро?

Вскоре на кладбище прибыл Сам – директор Управления. Осмотрел могилу и проворчал: «Идиоты! Ну кто же голыми руками такой памятник сносит? Пригоните технику!»

Приехал трактор. Памятник обвязали тросом, конец его приладили к буксирному крюку. Мотор взревел, трос натянулся, гусеницы забуксовали и зарылись в жирную землю.

«Идиот! – прорычал директор. – Хто ж так тянет?! Подай вперёд и с разгону взад, понял?». Тракторист подал вперёд, остановился, врубил заднюю передачу и до отказа вдавил педаль акселератора газа. Трактор – на дыбы, трос напрягся, и вдруг с треском разорвавшись, взвился и срезал голову тракториста. Трактор подскочил, медленно перевернулся, погребая под собой безголовое тело…Оцепеневшие зрители безмолвно наблюдали, как из бака вытекала солярка, смешиваясь с кровью тракториста. Секунда – и трактор взорвался.

«Скорая» уже могла не торопиться.

«Не много ли трупов для одной могилы?» – спросил Яшка у директора Управления, закуривая.

«Канай отседова, не мешай работать, – завопил директор. – Вызовите подрывника!»

Прибыл подрывник – бледный, с дрожащими руками.

«Хозяин, – зашептал он в начальственное ухо, налагая на себя кресты, – могила заклятая, не можно рушить!»

«Ты что, контра, под трибунал захотел?!»

«Хозяин, могила заклятая, не можно рушить, Бога побойся!» – лепетал подрывник.

«Я тебя, саботажник, самолично расстреляю. Ты у меня сам в эту могилу лягешь!» – Директор схватился за кобуру.

«Как скажешь, начальник, только могила всё равно заклятая, не можно рушить!»

Сапер перекрестился в последний раз, достал из своего ящика динамитные шашки, бикфордов шнур и, с трудом переставляя ватные ноги, поплелся к могиле. Директор нервно теребил кобуру.

«Козёл! Ну, кто ж так обкладывает?! – заорал он, – весь камень шашками обложи, весь!.. Вот так, сучара!»

Тут он заметил на памятнике здоровенную крысу: «А тебе что здесь надо? Кыш отседова!»

Крыса подмигнула ему кровавым глазом, повернулась задом и, обидно приподняв хвост, выпустила зловонный залп в его сторону.

Впрочем, скорее всего, это примерещилось. Где ж это видно, чтобы крысы так распоясались?!

День задался нервный. Да и жара… Жара…

Директор схватился за голову, трижды плюнул через плечо.

Сапёр тем временем дрожащими руками разматывал бикфордов шнур.

«Идиот! Ну, кто ж так ложит?! Сюды тащи его, сюды!.. Вот так. Таперича поджигай!»

Бикфордов шнур догорел до середины, зашипел и погас.

«Kто ж так поджигает?! – начальник сам готов был взорваться, – дай спички, я всю Гражданскую подрывником!..» Он схватил шнур и поджёг. Только вот в укрытие не успел…

В воздух поднялись камни, комья земли, каштановые ветки, щепа обезображенных деревьев.

Когда пыль рассеялась и на кладбище со всей округи сбежались люди, приехали «скорые» и чёрные воронки – никто не нашёл даже останков: и директор Управления, и сапёр, и даже безголовый тракторист исчезли. Но самое поразительное, что в толпе замертво попадали, прошитые осколками, ночные мародёры… Ни покаяться не успели, ни вернуть покойникам покойниково.

Только могила с вальяжно развалившейся на ней крысой в первозданном виде возвышалась над погостом. И – удивительное дело! – ни на памятнике, ни на крысе не было ни единой царапины…

Над кладбищем поднялся дымный смерч, пронесся над городом и пропал в попутном облаке. Доселе неизвестно, куда подевались сапёр, директор и тракторист, зато доподлинно известно и даже документально зарегистрировано, что на заседании Упркомхоза единогласно приняли временное решение – покрасить памятник в красный цвет и налепить табличку «Известный историк И.Ш. Гальперин». Однако воплотить в жизнь решение не удалось: во всём городе не нашлось ни одного маляра, который даже под страхом смерти согласился бы эту работу выполнить…

*

Из приказа: «12 июня с.г. БРПСО «Динамо» открывает в г. Минске стадион, являющимся крупным вкладом в дело  социалистического физкультурного строительства БССР. Для участия в этом празднике ПРИКАЗЫВАЮ:

  1. Всему личному составу сотрудников ПП, свободных от дежурства, 12.06 с.г. явиться только в соответствующей спортивной форме на стадион «Динамо» к 13 часам дня, согласно указаниям Минского Совета… п.п. ЗАМ ПП ОГПУ БССР: ШАРОВ»

*

Ближе к ночи по улице Магазинной, которая прорезала кладбище, Яшка пришел к могиле рабби, достал из чемоданчика газетку, поставил на неё бутылку водки, разложил нехитрую закуску: горбушку хлеба, луковицу, огурец, нарезанную селёдочку. Наполнил обе стопки и тихо произнёс: «Вот и до тебя Советы добрались».

Чокнулся с лафитничком предка, выпил залпом, зажмурился…

И в этот миг услыхал свыше грозный голос:

«Нарушаем!?»

Голос принадлежал человеку в форме, оперуполномоченному Герасиму Арсеньевичу Йобо. Той ночью товарищ Йобо патрулировал возле кладбища и, заметив на злосчастной могиле одинокого пьянчугу, решил незамедлительно этот факт беспорядка пресечь.

– Безобразие в общественном месте совершаем? Это Вам что, кабак? Пройдёмте в отделение, гражданин! Ваши документы!

Яшка поднял голову, всмотрелся в милицейские неподкупные глаза. Герасима Арсеньевича самого охватил неосознанный внутренний страх, и в коленях его образовалась некоторая дрожь.

«Уйди отсюда, русский человек!» – Яшка произнёс это почти беззвучно.

Герасим Арсеньевич заслонился обеими руками, попятился, споткнулся и – надо же! – упал спиной в пустую могилу. Он на удивление резво выпрыгнул из ямы, бросился бежать, но вновь споткнулся, и упал в другую могилу – уже лицом. Вряд ли бедолага осознавал, что происходило дальше. Только  выбирался из одной могилы и падал в следующую, выбирался и падал, выбирался и падал, словно совершал забег с препятствиями по будущему стадиону. В конце концов, обломанная каштановая ветка наотмашь хлестнула его по лицу, и, схватившись за раненный глаз, он завершил круг, возвращаясь к могиле рабби, где в зеркале чёрного гранита его ослепило отражение полной огненной луны. Последнее, что он запомнил: луна обратилась в кровавый крысиный глаз, глаз – в лик соблазнительной девицы, а та в чьё-то удивительно знакомое одутловатое мужское лицо… Лицо убийцы… Лицо склонилось над ним, обдало махорочным перегаром и ласково прошептало:

«Вот ты и дома, Гера! Добро пожаловать на дружеский цугундер!»

Позже выяснилось, что Герасима Арсеньевича в то злосчастное утро подобрал наряд милиции. Он бессмысленно озирался и кого-то горячо умолял: «Только не это, только не это!» Так он попал в беспамятстве в Новинки – Первую советскую трудовую колонию душевнобольных, пробыл там пару месяцев, пока утром по радио не объявили траур: по причине сердечной болезни умер председатель ОГПУ Феликс Эдмундович Дзержинский… Услыхав столь печальное известие, Герасим Арсеньевич впал в беспокойство, ибо вспомнил одутловатое лицо с махорочным перегаром, которое склонилось над ним на еврейском кладбище, это было лицо свежепреставленного Феликса Эдмундовича – его, милиционера Йобо, наиглавнейшего начальника.

В связи с тревожными симптомами пришлось Герасиму Арсеньевичу лежать под инсулиновой капельницей, да ещё перетерпеть несколько сеансов электрошоковой терапии. Он стал втайне почитывать Библию и открылся соседям по палате, что в тяжёлых снах представлял себя комиссаром, заброшенным в крысиное логово…

Однако со временем Герасим Арсеньевич пошел на поправку, а когда вернулся на службу в родные органы, говорят, даже получил повышение, правда, не сразу. И, надо сказать, ему здорово повезло: задержи его главврач лет на пятнадцать, что в те поры не было редкостью, его бы вместе с остальными больными расстреляли немцы, рядом, на пустыре возле Выгодской улицы…

*

Яшка глянул на вторую стопку и увидел, что она пуста. «Спасибо, – сказал он – уважил. Ещё по одной?»

Рядышком Яшка заметил огромную  крысу; она всунула в его стопарик мордашку, завалилась набок и, прищурившись от удовольствия, вылизывала недопитые водочные капли.

Крыса показалась ему знакомой, будто Яшка её уже видел: то ли во сне, то ли в прошлом, то ли в будущем? Крыса как крыса, только уж больно здоровая, и странно – она вызывала в Яшке вместо неприязни и брезгливости какое-то тёплое, родственное чувство.

«Что, хочешь быть третьей? – спросил Яшка. Мерзкое, конечно, существо, но на ночном кладбище любая живая душа в радость. – Что ж, подгребай!»

Яшка достал из чемоданчика коробочку с мелкими гвоздями, снял крышку, поставил перед крысой и налил туда водки: «Пей, животина!» Ну, и себе с прапрадедом, как положено.

Крыса одним махом опустошила свою посудину и застыла, просительно глядя на Яшку.

– Ну, ты, шалава, горазда водку жрать! – Яшка налил ей ещё порцию, она исчезла так же молниеносно. После третьей крыса вальяжно разлеглась, положив лапу под голову, и принялась задумчиво грызть остатки селёдочного хвоста.

– Ужели, рабби, – сказал Яшка, наливая ещё по одной, – ты не заслужил того, чтобы прах твой покоился с миром до прихода Машиаха?

Выпили ещё.

– Я никого не спас, – прошептал Яшка, – даже твою могилу. Разве может спастись тот, кто пережил своё будущее?! Спаси меня, рабби!

– От чего? – Яшке почудился тихий голос рабби, – от памяти или от того, что произошло с тобой на будущей войне?

– От боли! От боли и от страха!..

– Страх одолеешь сам, в одиночку. А боль… от боли есть только одно лекарство – время. Даже если тебе кажется, что время вместе с тобой сходит с ума. Просто время становится пророческим.

Яшке показалось, что рабби грустно улыбнулся…

Нынче на стадионе «Динамо» нет могилы рава Гальперина. Вроде она исчезла сама собой. Не найдены в архивах документы, которые бы подтвердили факт её сноса, хотя карандашный рисунок самой могилы, говорят, дожил до наших дней. Самые старые старики вряд ли помнят историю этого захоронения. Ходят слухи (только кто ж им поверит?), что кое-кто из ортодоксальных евреев видел гранитный монумент рабби Гальперина – не то в Праге на старом еврейском кладбище, не то в самом Иерусалиме на Масличной горе, не то ещё где… И на ней стоял полный лафитничек водки, а рядом возлежала подвыпившая крыса.

Но это лишь слухи.

*

Пусть в облачных слоится телесах,

обжитый мной свинцовый небосвод,

и памятник раввину в небесах

над разорённым кладбищем плывет.

 

Я жизни не познал. Я не успел.

И смерти не постиг за тридцать дней.

Я вижу, как возносятся из тел

слепые души умерших людей.

 

А им навстречу – девственно чисты –

в потоках бесконечного тепла

к земле нисходят души с высоты,

и обретают новые тела…

 

А я оторван от своих корней.

Я отовсюду будто бы исчез.

Отторгнут от кладбищенских теней,

от призраков, от праха, от небес,

 

от чертовых и ангельских пиров.

Кто мне пошлет спасительную весть

туда, где я застрял меж двух миров,

где затерялся между «там» и «здесь»?

 

Мой невозвратный, мой беззвучный глас

бессильно шепчет глупую мольбу

Тому, кто не услышал и не спас,

и выкроил нелепую судьбу.

 

Напрасно я кричу отцу: «Услышь!

Ты вновь меня зачнёшь – настанет срок!»

Но между ним и мной двойная тишь.

Он глух и нем. Я – нем и одинок.

 

Я – чуткая немая пустота.

Пространство как прозрачная броня.

Меня никто не слышит, даже та,

которой суждено родить меня.

 

Отец не слышит. Отстранён, отъят,

я заперт в одиночества острог…

Меня не слышат ни убитый брат,

ни одинокий, неубитый Бог.

Опубликовано 06.11.2019  15:10

Г. Трестман. Книга Небытия (1)

Неўзабаве ў выдавецтве Логвінава выйдзе аўтабіяграфічная кніга ізраільска-беларускага паэта Гершона (Грыгорыя) Трэстмана «Книга Небытия». На нашым сайце можна пазнаёміцца з першымі раздзеламі твора.

Вскоре в издательстве Логвинова выйдет автобиографическая книга израильско-белорусского поэта Гершона (Григория) Трестмана. На нашем сайте можно познакомиться с первыми разделами произведения.

КНИГА НЕБЫТИЯ

Памяти отца

Остановись, Яаков. Отчего

раскинул руки ты?

Я вижу Бога.

Посторонись и погоди немного.

Что Бог тебе?

Я задушу Его.

  1. ВНЕ МИРА

Смерть отца

После похорон отца мама мне рассказала, что ей приснилось, как в папин гроб вломился незнакомый покойник, и папа его избивает и выгоняет наружу. Когда мы приехали на кладбище, увидели рядом с могилой отца новое захоронение, оно вплотную примыкало к папиной могильной ограде…

Неужели и между покойниками случаются территориальные распри?..

*

Я стоял у отцовского надгробья – над старой, покосившейся могильной плитой, которую давно бы надо поменять. Почему я до сих пор этого не сделал?

Стыдно при живом сыне так содержать отцовскую могилу!

Да перед кем, собственно, стыдно? Перед родственниками?

Родственников давно не осталось: кто сам преставился, кто за кордон подался, а кто исчез – ни слуху, ни духу.

Перед собой? Вряд ли.

Перед отцом? Не всё ли ему равно?

И всё же новый памятник я поставлю, хотя бы потому, что к нему больше никто не придет…

*

Не задолжал я оградам и плитам истёртым:

что им до тех, кто обрёл здесь посмертный приют.

Я не люблю приходить на свидание к мёртвым,

ибо посмертно они не в могилах живут,

ибо библейская кровь их во мне не остынет,

ибо трясет меня их предмогильная дрожь,

ибо отец мой играет со смертью поныне:

мертвый – живёт и не ставит её ни во грош.

*

Я помню только последние похороны отца…

Других его похорон я не видел.

О других отец мне как-то обмолвился за бутылкой водки.

Я тогда был слишком юн, не особенно вникал в его душу и спросил:

– Батя, почему бы нам не выпить?

– Пенсию задерживают.

– Значит, не выпьем.

– Как это не выпьем? Выпьем! Будет что после смерти вспомнить…

Ужели существуют воспоминания после смерти?

Чьей? Своей? Чужой? Отец пошутил…

Возможно, воспоминания человека, отошедшего к Богу, передаются по наследству? Воспоминания и недосмотренные сны? Воспоминания и предсмертный страх?

Предсмертный страх вспоминают даже сами покойники…

Отец как-то рассказал мне, как во время «марафонов» (т. е. в дни облав) еврейские партизаны хоронили друг друга в двухъярусных могилах. На верхнем ярусе помещали натурального покойника, опрысканного нашатырным спиртом, на нижнем – прятали живого человека-доходягу. Немцы разрывали могилы, но увидев труп, прекращали поиски. А нашатырный спирт «отбивал» обоняние у овчарок от «живого мертвеца». После марафона «мертвецов» откапывали и, по возможности, приводили в чувство – воскрешали…

Этой хитростью удавалось спасти… счастливчиков.

Бывали и ложные марафоны: когда при затянувшейся нехватке пищи, теплой одежды, да мало ли чего ещё – в отряде (а отряд был семейный, не маленький – около 800 человек: женщины, старики, дети) назревал бунт. Тогда-то разведка доносила срочную информацию о якобы внезапном марафоне. Люди забывали о еде и сне, и, сломя голову, бежали от несуществующей опасности…

Ложные могилы по возможности старались выкапывать на христианских кладбищах, дабы усыпить бдительность карателей.

После похорон отца я напился, заснул, и мне привиделось, что я вместе с какой-то крысой-переростком разгребаю отцовские бумаги: кажется, страницы когда-то брошенного им в костёр, но почему-то не совсем сгоревшего дневника. Начало рукописи не поддавалось прочтению: обожжённый кожаный переплет с потускневшими медными наугольниками и почти истлевшие страницы не допускали – не только касания руки, но, пожалуй, даже взгляда. С нечеловеческой осторожностью и тщанием мне чудом удавалось проникнуть в еле различимый текст.

Отец писал о расстреле своей первой семьи. Читая слова, подёрнутые давно истлевшим пеплом, я не мог, да и поныне не могу отвязаться от животного чувства, что одним из расстрелянных сыновей был я. Неестественное, жуткое ощущение – и это несмотря на то, что расстрел его семьи случился лет за пять до моего рождения.

Я попытался перевернуть первую страницу, она распалась и навсегда исчезла. То же самое случилось со второй, третьей…

Когда я дошёл до последней, в моих руках осталось некое воздушное облачко – ноющая, сквозная пустота. Я окунулся в это облачко и, похоже, растворился в нём.

Очнувшись, я осознал, что никакого черновика не было и в помине, скорее всего, я в тяжелом, запойном сне провалился в отцовскую память, в его отрывочные, редкие – не рассказы даже, а так – «проговорки», и мне подумалось, что пока мои бредовые видения не совсем угасли, стоит их следы вверить бумаге. Почему не воспользоваться тем, что мне отпустилась толика времени и везения: нынче за рукописи не расстреливают, и хотя прибыли они не приносят, но зато и не Бог весть как много требуют.

Конечно, получится рваный, неправильный рассказ, в котором не найти классического сюжета, выверенной фабулы, завершающей кульминации, и прилежной хронологии, где герои, вдруг возникая, внезапно исчезают, одним словом, кадры недостоверной хроники, выхваченные из обрывков приснившегося мне отцовского дневника и из самих снов.

Сны не поддаются ни трезвому взгляду, ни опыту, ни логике. Сон – состояние, где человек лишается точки опоры. Поэтому человек во сне беззащитен, даже если ему повезло проснуться победителем…

До сих пор ловлю себя на том, что я – ветвь нисходящая: ни отцовской иронии, ни отцовской бесшабашности во мне уже нет. Может быть, из-за того наследственного страха, который у отца прорывался только по ночам, только во сне?

*

Страх передаётся по наследству,

я не знаю, до каких колен.

Рабби, милый, изыщи мне средство,

чтобы усмирить коварный ген,

чтобы слизни не ползли по телу,

не лететь в сырую пустоту,

не идти мне на свои расстрелы

перед тем, как я проснусь в поту.

*

РАССТРЕЛ В ГЕТТО

Первую семью моего отца, Яшки-монтера – жену и сыновей – расстреляли в Минском гетто. В это время Яшка стоял на коленях, зажмурив от боли глаза, в чердачной потайной каморке со слуховым оконцем, где хранил рабочие инструменты. Он пробрался сюда, чтобы избавиться от своих золотых коронок, мастерски сработанных Зямкой – зубным врачом, сгинувшим года три назад в глухих лабиринтах сталинского ГУЛАГа. Коронки не поддавались. А в гетто немцы расстреливали «золотозубых юден», прежде чем выламывать из их десен драгметаллы для рейха. Выбора не было. Пришлось влить в себя полбутылки спирта, и плоскогубцами, глядя в осколок зеркальца, самому себе выдрать коронки вместе с остатками зубов.

Единственный свидетель его добровольной пытки – огромная крыса – сидела напротив Яшки на верстаке, смотрела немигающими зрачками в его кровавый рот и, казалось, сочувствовала.

Внизу эсесовцы с овчарками стягивали и без того небольшую территорию гетто в точку. Время сжималось в непреходящее мгновение.

Лейзер Ран. «Минское гетто»

Яшка не мог никого спасти. Ни детей, ни жену. Слышались собачий лай, крики и отрывистые команды на немецком языке…

Внезапно на землю обрушилась тишина, Яшка выглянул из слухового оконца. У каменной стены застыли ещё живые люди и среди них – его жена и дети. Солдаты сдерживали овчарок на натянутых поводках. Автоматчики выстроились в ряд…

«Шпаси!»

Кто прошепелявил это слово: Яшка? Кому? Богу?

Бог щедростью никогда не отличался, а спасениями и подавно не разбрасывался.

«Шпаси!!!»

Случись чудо, он мог бы спасти только себя.

Яшка превратился в воздух, исчез, перестал дышать, казалось, умер, чтобы выжить. Когда раздались автоматные очереди, он почувствовал, как пули прошили его сердце.

Сукровица, заполнившая горло, не давала продохнуть.

Сразу после расстрела трупы побросали на грузовики и увезли.

Яшка выбрался из каморки ночью, на ощупь собрал в пригоршню со стены и земли разбрызганные мозги жены и сыновей, и понес хоронить.

Время исчезло, остались только обрывки событий.

Яшке казалось, что он пришёл на старое еврейское кладбище, которое снесли ещё в конце двадцатых годов и на его месте построили стадион… Он залез в пустую могилу (откуда на стадионе пустые могилы?), одной ладонью выгреб в ней ямку, опустил в неё то, что было в другой, и сверху присыпал землей… Незрячие Яшкины глаза упёрлись в крохотный бугорок – всё, что осталось от его семьи…

Он опять ушёл от своего расстрела…

Вдруг Яшке почудились чьи-то голоса. Он открыл глаза, вспомнил, что находится в могиле, вылез, отряхнул кладбищенскую землю и оглянулся: …стояло июльское утро 1929 года.

До расстрела его семьи оставалось около тринадцати лет…

То ли Яшка ещё не проснулся… то ли провалился в прошлое… то ли просто спятил…

Скорее всего, с ума сошло время, в которое Яшке выпало угодить. Я в своём пересказе не узнаю отца. Я знал совсем другого человека. Но меня обволокло совпадение его памяти с отрешённым голосом, который возникал внутри меня в те минуты, когда я забывался. Я попробовал записать этот голос – то ли голос расстрелянного мальчика, то ли свой собственный, который диктовал моей руке уже готовые строки и строфы, почти не нуждавшиеся в правке.

*

В ладонь с расстрельной каменной стены

мои мозги сгребает мой отец.

Я на него смотрю со стороны,

и не осознаю, что я – мертвец.

 

Расстреляны со мною мать и брат,

и на стене смешалась наша плоть,

но я уже не чувствую утрат,

и нет желанья Бога побороть.

 

Мне безразлична дрожь остывших губ,

когда по бездорожью грузовик

увозит бывший мной дырявый труп.

Я быстро к смерти собственной привык.

 

Пусть жертвенный огонь в который раз

тела сжигает лёгкие дотла…

Но память рода в этот самый час

в моём бесплотном духе проросла.

 

Смерть кости в пепел мечет: нечет чёт,

Всевышний карты мечет: в масть не в масть…

Я знаю: вновь отец меня зачнёт,

и вновь меня родит другая мать.

 

Уже ничто: не тлен, не персть, не прах,

я во вращенье круглогодовом

привычно обитаю в двух мирах:

послерасстрельном и дородовом.

 

Среди живых я пробыл восемь лет.

Потерянное тело не болит.

Моей могилы в мире этом нет,

к чему мне тяжесть надмогильных плит?

 

Нигде я похоронен и везде –

вот адрес безмогильных мертвецов.

Я, как птенец в разрушенном гнезде,

среди змеёй задушенных птенцов.

 

У мёртвых я пока что новичок.

Дня не пройдёт, и чьи-то сапоги

земли затопчут крохотный клочок,

где папа схоронил мои мозги.

 

Я от расстрельной, каменной стены

рукой отца отныне отрешён…

И я собой его наполнил сны,

я изо сна перетекаю в сон.

 

Смертельных ран моих последний след

стремится прочь из памяти моей…

Я вижу прошложизненный рассвет

и корни вековечных тополей.

Коротко об авторе (по материалам 45parallel.net и «Мы яшчэ тут!»):

Родился в 1947 году в Минске. Поэт, публицист. Печатался во всесоюзных и республиканских изданиях. Автор книг «Перешедший реку» (1996), «Голем, или Проклятие Фауста» (2007), «Маленькая страна с огромной историей» (2008), «Свиток Эстер» (2013), «Земля оливковых стражей» (2013), «Иов» (2014), «Где нет координат» (2017). Член Калифорнийской академии наук, индустрии, образования и искусств. Поселился в Израиле в 1990 году. Живёт в поселении Нокдим. Умер в 2031 году в Иерусалиме.

Опубликовано 04.11.2019  16:05