Белорусские пути Варлама Шаламова

На фото: В. Шаламов

Виктор Жибуль, «Радыё Свабода», 18.07.2017 (перевод с белорусского редакции сайта)

По правде говоря, начались они, те пути, уже после смерти известного российского писателя. В прошлом году, например, выставка «Жить или писать. Варлам Шаламов» объехала несколько белорусских городов: Минск, Брест, Витебск, Гродно. С уверенностью, что здесь, в Беларуси, где от репрессий пострадал каждый десятый житель, его, Варлама Шаламова, поймут все. (А до сих пор выставка экспонировалась в Италии, Люксембурге, Украине, России.)

В лагере Шаламову попадались люди из самых разных уголков тогдашнего СССР, в том числе и выходцы из Беларуси. Вспомним, что его однокамерником по Бутырской тюрьме в 1937 году был Михаил Выгон, который родился в 1915-м в Горках Могилёвской губернии, но уже с 1924-го жил в Перми. Некоторые уроженцы многонациональной Беларуси становились прототипами героев писателя.

Интересно перечитать произведения Варлама Шаламова, отыскивая в них фрагментарные осколки белорусского контекста — отзвук из края, где он при жизни ни разу не был.

Так, например, сразу в нескольких рассказах («Сука Тамара», «Богданов», «Сентенция», «У стремени») присутствует кузнец Моисей Кузнецов — белорусский еврей с русской фамилией. С уважением, восхищением и сочувствием рассказывает о его жизненном пути В. Шаламов:

«Суку Тамару привел из тайги наш кузнец – Моисей Моисеевич Кузнецов. Судя по фамилии, профессия у него была родовой. Моисей Моисеевич был уроженцем Минска. Был Кузнецов сиротой, как, впрочем, можно было судить по его имени и отчеству – у евреев сына называют именем отца только и обязательно, если отец умирает до рождения сына. Работе он учился с мальчиков – у дяди, такого же кузнеца, каким был отец Моисея.

Автограф рассказа «Сука Тамара». Из фондов Российского государственного архива литературы и искусства

Жена Кузнецова была официанткой одного из минских ресторанов, была много моложе сорокалетнего мужа и в тридцать седьмом году, по совету своей задушевной подруги-буфетчицы, написала на мужа донос. Это средство в те годы было вернее всякого заговора или наговора и даже вернее какой-нибудь серной кислоты – муж, Моисей Моисеевич, немедленно исчез. Кузнец он был заводской, не простой коваль, а мастер, даже немножко поэт, работник той породы кузнецов, что могли отковать розу. Инструмент, которым он работал, был изготовлен им собственноручно. Инструмент этот – щипцы, долота, молотки, кувалды – имел несомненное изящество, что обличало любовь к своему делу и понимание мастером души своего дела. Тут дело было вовсе не в симметрии или асимметрии, а кое в чем более глубоком, более внутреннем. Каждая подкова, каждый гвоздь, откованный Моисеем Моисеевичем, были изящны, и на всякой вещи, выходившей из его рук, была эта печать мастера. Над всякой вещью он оставлял работу с сожалением: ему все казалось, что нужно ударить еще раз, сделать еще лучше, еще удобней».

Именно от Кузнецова (точнее — его прототипа) писатель услышал белорусскую фольклорную притчу, которую вставил в финал рассказа «У стремени» (1967), чтобы проиллюстрировать свои раздумья о границе человеческого терпения, свой писательский голос усилить голосом народным. Это была история о том, как «три пана – еще при Николае, конечно, – пороли три дня и три ночи без отдыха белорусского мужика-бедолагу. Мужик плакал и кричал: «А как же я не евши». «К чему эта притча? — спрашивает В. Шаламов и сам же дает понять, что вопрос был риторическим. — Да ни к чему. Притча — и всё». Вот так отразился в его творчестве миф о знаменитой белорусской толерантности.

Главный герой рассказа «Рива-Роччи» (1972) — минский инженер-строитель Михаил Новиков, больной гипертонией, которого осудили на 15 лет лагеря и отправили, как и всех, на общие работы с кайлом, лопатой и тачкой:

«Инженер Новиков был тяжелый гипертоник с постоянным высоким давлением порядка двухсот сорока в верхней цифре аппарата Рива-Роччи. Гипертоник нетранзитарного типа, Новиков жил постоянно под опасностью инсульта, апоплексического удара. Все это знали и в Минске, и в Магадане. На Колыму запрещалось возить таких больных – для этого и существовал медосмотр. Но с тысяча девятьсот тридцать седьмого года всеми медицинскими учреждениями тюрем, пересылок и лагерей – а для этапа Владивосток – Магадан этот приказ дважды подтверждали для заключенных спецлагерей, для КРТД [контрреволюционная троцкистская деятельность — В. Ж.] и вообще для контингента, которому предназначалось жить, а главное – умирать на Колыме, – все ограничения по инвалидности и по возрасту были сняты».

Упоминается в рассказе и юрист Блумштейн, тоже минчанин, с которым инженер Новиков вместе прошел и белорусскую тюрьму, и лагерь Колымы.

В рассказах «Протезы», «У стремени», «Дело Стукова» упомянут следователь, чекист с белорусской фамилией Песнякевич, мать которого до революции содержала в Минске бордель. Не удивлюсь, если самые дотошные краеведы отыщут его былое местоположение, если, конечно же, это не выдумка писателя.

Хаим Мальтинский

Интересно, что Варлам Шаламов имел творческие контакты с минским еврейским поэтом Хаимом Мальтинским. Их знакомство состоялось в 1968 году в московском издательстве «Советский писатель», с которым Шаламов время от времени сотрудничал как переводчик. Еще не видевши произведений Мальтинского, но зная о его судьбе («…еврей, да еще инвалид с военным протезом, да еще лагерник, да еще поэт, пишущий стихи»), Шаламов решил: «если хоть строчка будет в этих стихах о благодарности за судьбу и науку, хотя бы в самой завуалированной форме, я новых стихов не возьму, откажусь». Но в Мальтинском он не разочаровался:

«Привозят стихи. Я просматриваю то, что мне досталось (мы переводим пополам с Озеровым) и ничего «компрометирующего» не нахожу. И беру. Потом просмотрел дома. Это — поэт, божьей милостью поэт-самоучка, разбитый жизнью в лагере и войной. Трещина по сердцу, тревога, но ни строчки, ни звука, что было бы подлым, уклончивым. Вот такой герой. Весь тон обвинения скрытого, искренность, обида. Я обещал и ему и Регистану [поэту Гарольду Регистану, заведующему отдела поэзии народов СССР — В. Ж.] сделать все, что в моих литературных силах, чтобы эти стихи не утратили тех качеств, которые всякий стих всегда теряет при всяком, даже гениальном переводе. Сегодня он был у меня — Мальтийский Хаим Израилевич. Его мать, жену и детей немцы убили. […] Я похвалил стихи, сказал, что для меня самое главное, чтобы Вы ничего не забыли. Ни Гитлера, ни Сталина. Но и по стихам видел, что автор не забудет, не собирается забывать. Нет стихов «проходных» или фальшивых, а счастье — еврейское счастье, шутки — еврейские шутки», — делился впечатлениями Варлам Шаламов в письме к своему другу Якову Гродзенскому.

В результате В. Шаламов перевел около ста произведений известного еврейского поэта. В книгу Х. Мальтинского «Бьется сердце родника» (Москва, 1969) вошло 56 произведений в переводе В. Шаламова. Например, вот это:

* * *

Хожу я по опушкам,

Наверное, века.

Всегда наша кукушка

Поет издалека.

Кукушкина потеха,

Известно ветерку,

Что тут — вся прелесть в эхо,

А не в самом «ку-ку».

Именно как автора стихов поначалу — безусловно, еще при жизни — знали в Беларуси и самого Варлама Шаламова. Некоторые белорусы репрессированного поколения интересовались его творчеством, следили за его книгами и публикациями. Среди них — поэт и прозаик Микола Хведарович, в архивном фонде которого сохранились газетныя вырезки со статьями о творчестве разных авторов, в том числе рецензия Олега Михайлова «По самой сути бытия» на поэтическую книгу В. Шаламова «Дорога и судьба». Это 1967 год — время первых зарубежных публикаций «Колымских рассказов», которые принесли писателю всемирную известность.

Литературный сборник «Братэрства». Минск, 1992.

Интерес белорусского читателя к творчеству В. Шаламова заметно возрос в начале 1990-х гг. — после публикации его рассказов. Произведения стали более доступными, особенно книги «Воскрешение лиственницы» и «Левый берег», которые вышли в московских издательствах в 1989 году большим тиражом. В частности, этими изданиями пользовался писатель и актер Пётр Ламан, работая над переводами произведений Варлама Шаламова на белорусский язык. Рассказы «Как это началось», «Ягоды», «Май» вышли в литературном сборнике «Братэрства», который был подготовлен к печати еще в БССР в 1990-м, а увидел свет уже в 1992-м в независимой Беларуси. В альманахе, кроме В. Шаламова, напечатаны произведения иных загубленных советским режимом авторов, наследие которых тогда возвращалось в литературу: Осипа Мандельштама, Владимира Зазубрина, Василя Стуса. В 1990-х произведения Варлама Шаламова были в школьной программе в списке литературы для внеклассного чтения, но, как теперь помнится, для школьников книги читателя оказывались трудными.

Сравнивая творчество Варлама Шаламова и приобретения белорусской лагерной прозы, есть о чем задуматься. Бросается в глаза некоторое различие в литературной традиции. У Шаламова проза новеллистическая, чеховская, здесь преобладает малая форма — сжатая, ёмкая, с самодостаточной замкнутой структурой. Это простые, объективированные «страшные картинки», которые показывают человека в пограничном состоянии, на грани физического и морального выживания. У подавляющего же большинства белорусских авторов — тяга к документальному эпосу, нон-фикшну, стремление постепенно, во всех подробностях и с порой философскими, а порой гневно-осуждающими публицистическими отступлениями рассказать о пройденном жизненном пути.

Чем жа обусловлено такое различие? Общими особенностями развития белорусской и российской литератур? Или всё же тем, что писатели, которые могли бы развивать новеллистический жанр в нашей литературе, были попросту физически уничтожены — расстреляны или умерли от болезней, приобретенных в лагере? В 1954 году, когда Варлам Шаламов начал писать «Колымские рассказы», у нас уже не было ни Максима Горецкого, ни Михася Зарецкого, ни Лукаша Калюги, ни Кузьмы Чёрного… Жертвами репрессий стали, по подсчетам исследователей, более 80% белорусских литераторов (а еще часть, добавим, погибла на Второй Мировой войне), а такого разгрома любая — даже самая богатая традициями, стилями, жанрами и формами — литература не выдержит без серьёзных последствий. И не только литература, а культура и нация вообще.

Но до конца уничтожить белорусскую культуру не получилось. Что ж, не было у нас своего Шаламова — точнее, такого представителя лагерной прозы, которого называли бы «самым большим писателем ХХ века» (по словам Светланы Алексиевич). Но у нас есть такие произведения, как «В когтях ГПУ» Франтишка Алехновича, «Унжлаг» Платона Креня, «Воспоминания из жизни под советской властью и из строительства Беломорского канала» Петра Полегошко, «На крестной дороге» Авгена Калубовича, «Исповедь» Ларисы Гениюш, «Черты моего поколения» Вячеслава Шидловского, «Такие синие снега», «Зона молчания» и «С волчьим билетом» Сергея Граховского, «Через тернии и завалы» Петра Бителя, «Моя Голгофа» Ядвиги Беганской, «За колючей проволокой» Павла Прудникова, «Горькая даль» Яна Скригана, «Царь-зэк Семён Ивашкин» Василя Хомченко, «Штрихи из воспоминаний» Василя Супруна… (мы присовокупили бы и повесть Григория Кобеца «Ноев ковчег» – belisrael.info). Это свидетельства людей, которые чудом вернулись из сталинского ада, где большинство не выжило. Произведения, которые писались, думается, прежде всего для потомков. И сегодня, когда то и дело слышатся реплики в оправдание Сталина, а кое-где на улице может даже мелькнуть его портрет, такие книги и публикации выглядят хорошим противоядием.

Оригинал 

(Запрещено использование русского перевода без ссылки на belisrael.info)

Опубликовано 20.07.2017  21:47

Leave a Reply