Макс Гинденбург. Двося


 «Октябрь» 2004, №11

Моя дружба с Двосей завязалась, можно сказать, при криминальных обстоятельствах. Было это очень давно, еще в начале 20-х годов прошлого столетия, когда я жил в еврейском местечке Озаричи, в Белоруссии, у своей бабушки, вдовы местечкового раввина. После смерти деда бабушка обзавелась лавчонкой, торговала мелкой домашней утварью. И однажды среди прочих товаров ей доставили из Бобруйска ящик необыкновенных спичек: чиркнешь такую – и она вспыхивает со страшным треском, будто выстрелило ружье. Ну, сами понимаете, как это разбередило мое мальчишеское воображение. Тем более что стрельба сопутствовала мне едва ли не с пеленок. Ведь на моей памяти были уже и первая мировая война, разбросавшая евреев-беженцев по всей России, и гражданская война в донских степях, куда ненароком занесло нашу семью, и, наконец, бандитские стычки в белорусских лесах уже в то время, когда мы с мамой вернулись к бабушке, в Озаричи, спасаясь от голода в России. Короче говоря, воинственный дух еще не выветрился из моей души, желание завладеть “стреляющими” спичками было неодолимо, и я поддался греховному искушению – выкрал из бабушкиного сундука заветный коробок. А как только стал его обладателем, сразу же побежал на улицу и покричал через забор соседской девочке Двосе, чтобы скорее пришла, есть дело.

Не знаю почему, но меня всегда радовали встречи с Двосей – круглолицей улыбчивой девочкой с мелкими веснушками на носу и постоянным выражением любопытства в карих живых глазках. В общем, я покричал через забор, Двося не заставила себя ждать, и мы тотчас же укрылись тайком в кладовке и начали жечь эти чудо-спички одну за другой.

Выстрелы получались громкие, как у охотников в лесу. А нам хотелось еще громче, и мы стали прибавлять, чиркали уже сразу двумя спичками, потом тремя, и кончилось это бедой. От искры на Двосе вдруг загорелся передничек. Она испуганно закричала и, беспомощно размахивая руками, завертелась, будто огненный волчок. Я быстро сорвал с нее пылающую одежку и затоптал пламя. Когда на наши крики прибежали мама и бабушка, в кладовке уже не было огня, стоял только густой синий дым. И обошлось все почти благополучно, если не считать ярко-красного кровавого ожога на Двосином подбородке, ее опаленных бровей и нескольких волдырей на моих пальцах.

– Хорошенькое дело! – сказала бабушка, обмазывая наши ожоги гусиным жиром. – Еще не хватает, чтобы в Озаричах пошли разговоры о пожаре в моем доме.

Не скрою, что при этих словах я посмотрел на бабушку не самым добрым взглядом. Опять эта вечная песня: “Что скажут люди?.. Что могут о нас подумать?..” Но на этот раз бабушкины страхи оказались не напрасными. Едва только отвели Двосю домой, как наша прихожая оказалась полна людей. Почему-то всем сразу и именно в этот час понадобилось что-то купить в бабушкиной лавке. Пришла, конечно, и мадам Фусман, самая толстая и самая словоохотливая женщина во всем местечке, жившая напротив нас через улицу. Еще не отдышавшись, она с порога заговорила резким высоким голосом, чтобы все услышали и поняли причину ее визита:

– Подумать только, ни одной спички в доме не осталось, ну прямо-таки ни одной, совсем ни одной спички! – Последние слова мадам Фусман повторила несколько раз, продолжая при этом всей своей массой и тяжелыми круглыми локтями пробиваться к бабушкиному прилавку.

– Как это, ни одной спички? – встрепенулась бабушка. – Вы же два дня назад взяли целую упаковку, десять коробок!

– Ну и что? – флегматично возразила мадам Фусман. – Если в вашем доме спички хорошо горят, то чем наш дом хуже? У нас, слава Богу, не один ребенок, а четверо.

– Так это же замечательно! – обрадовалась бабушка. – Значит, вы имеете шанс сгореть раньше нас!

Все в прихожей рассмеялись, а мадам Фусман, поджав губы, замолчала. Но ненадолго.

– Бедная Двося, бедная девочка, – плаксиво запричитала толстуха. – Это же надо – погубить огнем такое красивое личико! Ведь шрамы от ожогов остаются на всю жизнь. А мужчинам нужны только красавицы, не иначе. Кто же на бедняжках женится? – И, помолчав, веско добавила, бросив уничтожающий взгляд в мою сторону: – Если произойдет чудо, и ты вырастешь порядочным человеком, то жениться на Двосе должен только ты, и никто другой.

При этих словах мама крепко схватила меня за рукав и утащила на кухню. А там, ни слова не говоря, влепила такую пощечину, что даже сама испугалась.

– О, Господи! – запричитала она. – Покарай лучше меня, чем этого балбеса, ему все равно ничто не пойдет впрок. Умоляю, Господи, вразуми его, а я искуплю его вину, клянусь!

Что мне оставалось делать в столь драматичных обстоятельствах? Я стоял смиренно, тайком поглаживая пылающую от оплеухи щеку, и с тревогой думал о Двосе: что с ней теперь будет, правда ли, что у нее на всю жизнь останутся следы от ожогов? Мамины заклинания меня ничуть не трогали. Но в какой-то момент, заметив, как она картинно возносит руки к воображаемым небесам, я хихикнул. И в тот же миг получил еще одну затрещину. Тут уж мама дала себе волю, не забыв, правда, при этом поплотнее прикрыть кухонную дверь. Она разразилась таким каскадом ругательств, каких я еще ни разу от нее не слышал.

Вообще-то, надо сказать, неистребимая местечковая манера выражать гнев посредством брани и проклятий не была чужда моей маме. Этим оружием она владела сполна. Но одно дело – проклинать постороннего, а другое – собственного сына. Суеверный страх за любимое чадо (а вдруг сбудется?) придавал ее ругательствам поразительную изощренность. Даже в минуты самой дикой ярости она не забывала обезвреживать свои проклятья, добавляя к каждому из них элемент отрицания, частицу “не”. И получалось очень забавно.

– Чтоб ты НЕ погиб от собственной глупости! – выкрикивала мама в гневе. – Чтоб ты НЕ околел от болячек!.. Чтоб твоя могила НЕ заросла бурьяном!.. Чтоб ты НЕ мучился в аду!..

Вот таким образом мама утоляла жажду мести, а я оставался цел и невредим. Точно так же произошло и на этот раз.

На следующий день Двосю отвезли на подводе в ближайший город Мозыр. Там она пробыла, наверное, не больше месяца, но мне это время показалось вечностью. А когда она вернулась… Эх, жалко, вы этого не видели! Вдруг в дверях задребезжал колокольчик. Бегу, открываю и вижу Двосю. Наступила уже зима, на Двосе была шубка с заячьим воротничком. А из-под него почти до самого подбородка виднелась марлевая повязка. Но личико у моей подружки было чистое, румяное от морозца и очень веселое. Рядом, держа Двосю за руку, стояла ее мама и тоже улыбалась.

– Здравствуй! – сказала она чуть насмешливо. – Мы приехали, принимай свою невесту.

Уже одного этого мне было достаточно, чтобы счастливо обалдеть. А тут еще Двося, продолжая радостно улыбаться, вдруг обняла меня и чмокнула в щеку. От этого я совсем потерял дар речи. К счастью, вовремя подоспели из кухни мама и бабушка.

– Ой, кого мы видим! – заговорили они наперебой. – Заходите, заходите, что же вы стоите на пороге?!

Гости вошли, и тут же в прихожей я получил второй поцелуй, на этот раз от Двосиной мамы.

Когда заходит речь о сходстве людей в семье, то обычно имеется в виду, какие черты унаследовали дети от родителей. Мне же показалось, наоборот, что тетя Ида очень похожа на Двосю. У нее были такое же приветливое лицо, такая же простодушная доверчивая улыбка и такой же вопрошающий взгляд с искорками любопытства в карих глазах. И, главное, Двосина мама была единственным человеком в местечке, кто после злосчастного пожара не сказал мне ни единого бранного слова. Даже в ту страшную минуту, когда она увидела обожженное лицо своей дочки.

Говорят, беда сближает людей. Так получилось и у меня с Двосей. После пожара мы стали просто неразлучны. И в школу начали ходить вместе. А по дороге к нам присоединялся мой наипервейший друг Нохим Гольдин.

– Ур-р-ра! Три мушкетера идут! – театрально воскликнул однажды наш школьный острослов Левка Лурье, приметив нас втроем у крыльца.

– Девочка не может быть мушкетером, – назидательно возразил Нохим. – Начитался книжек, а не впрок.

– Пожалуй, ты прав, – неожиданно легко согласился Левка. – Но раз ты все знаешь, то скажи: могут ли быть у девочки сразу два кавалера?

– Они не кавалеры, а друзья! – отпарировала вместо Нохима Двося. – И не приставай к нам, я с тобой все равно дружить не стану. Можешь не таращить на меня свои рыбьи глаза!

Никогда еще я не видел Двосю такой рассерженной. При ее словах Левка густо покраснел, и мне даже стало его жалко. А Нохим, тоже заметно смущенный, явно обрадовался, когда кто-то его окликнул. Однако позже, на первой же перемене, он почему-то сам вернулся к этой сцене, но уже с другого конца.

– А как ты думаешь, – спросил он, пытливо заглянув мне в глаза, – что сильнее – любовь к девочке или мужская дружба?

– Наверное, сильнее то, что сильнее, – ответил я дипломатично, еще не понимая, куда он клонит.

– Вот я и спрашиваю: что сильнее? – настаивал Нохим.

– А ты как думаешь?

– Я думаю, что с Двосей должен остаться кто-то один из нас. Не станем же мы ссориться из-за девчонки.

– Ссориться, конечно, не надо, – сказал я раздумчиво, поняв, наконец, что беспокоит Нохима. – Но кто же, по-твоему, должен с нею остаться?

Нохим засопел, набычился.

– Не остаться, а уступить, – пояснил он. – Я знаю, ты раньше начал с нею дружить. Но еще неизвестно, кто больше ее любит. И потом, ты же все равно скоро уедешь с мамой обратно в свой Ростов, к отцу и сестрам, говорят, что голод в России уже кончился.

– Причем тут это? – возразил я, озадаченный не столько признанием Нохима, сколько ходом его мыслей. – Если ты тоже любишь Двосю, давай спросим у нее, кого она выберет?

– Только не это, – запротестовал Нохим, – она ничего не должна знать.

После этого разговора Нохим перестал встречать нас по дороге в школу. И, как только Левка заметил меня и Двосю вдвоем, без Нохима, он не преминул съехидничать:

– А где же второй мушкетер? Погиб на дуэли?

Но этот вопрос как бы растаял в воздухе. И Левка не стал к нам больше цепляться.

Сейчас, вспоминая эти давние Левкины выходки, я не могу уверенно сказать, что подогревало его интерес ко мне и Двосе – ревность ли, зависть или просто недоумение, дескать, что это они всегда и всюду ходят вместе? При каждой встрече хватаются за руки, обнимаются и, оглядываясь по сторонам, целуются. И бабушкину кладовку облюбовали для этой цели. Нередко Двося сама меня туда зазывала. И после каждого такого уединения я все отчетливей угадывал, что к моему мальчишескому дружескому чувству примешивается еще какое-то, незнакомое и тревожное. Часто Двося виделась мне во сне. И каждый раз почему-то в голубой блузочке с большим вырезом, за которым угадывалась легкая припухлость зарождающейся груди. И мне очень хотелось прикоснуться к ней, бережно погладить.

Вот так и шли день за днем. Казалось, ничто никогда нас не разлучит. А разлука уже была на пороге. Пророчества Нохима насчет того, что я скоро уеду в “свой Ростов”, неожиданно быстро сбылись. Едва начались летние каникулы, как пришло письмо из Ростова. Отец и сестры звали нас домой. Отец при этом живописно обрисовал все виды снеди, появившейся на базарных прилавках, и привел даже цены.

– Пора возвращаться, сыночек, – сказала, наконец, мама, перечитав письмо несколько раз подряд. И почему-то заплакала.

И я тоже разревелся. Но у меня была своя причина – я не хотел расставаться с Двосей.

В день нашего отъезда, когда к бабушкиному дому подкатила телега и мы начали укладывать в нее свои пожитки, проводить нас пришло едва ли не полместечка. Явились и все мальчишки из моего класса. Мы по-мужски коротко обнялись и похлопали друг друга по плечам. А Двосе я чинно протянул руку, стараясь при этом незаметно для других покрепче стиснуть ее пальцы. Но Двося глядела куда-то мимо меня, и, хотя был жаркий летний день, рука у нее оказалась холодной и пальцы дрожали. Когда кучер прикрикнул: “По коням!”, я даже обрадовался и поспешил забраться на телегу. Но, как только наша колымага отъехала от бабушкиного дома и повернула на тракт, мне стало невмоготу. Понимая, что так поступать нельзя, я все-таки соскочил с телеги, бросился бегом к Двосе и при всем честном народе крепко поцеловал ее.

– Нет, вы только посмотрите, что делает этот байстрюк! – послышался из толпы визгливый женский голос. – Ну совсем стыд потерял, форменный гой!

Но меня эти слова не тронули. Я уже не принадлежал Озаричам…

Происходило все это, как я уже говорил, в самом начале 20-х годов минувшего столетия, когда только-только отгремела гражданская война. А по прошествии нескольких десятилетий, когда была уже далеко позади и Великая Отечественная война, когда мое поколение не только повзрослело, но и начало стариться, произошла у меня в Москве неожиданная встреча. На Выставке достижений народного хозяйства журналистские интересы свели меня с одним из администраторов павильона Белоруссии. И не только по фамилии Лурье, но и по запомнившейся мне с детства кривой улыбочке и насмешливому прищуру глаз, я сразу угадал в этом человеке нашего школьного острослова Левку. Ну, понятно, мы очень обрадовались, узнав друг друга, и пошли пить пиво.

От Левки я узнал о судьбе Нохима Гольдина. Он был майором танковых войск, погиб при штурме Берлина за два дня до окончания войны. А вот Левка, хотя и в пехоте воевал, оказался удачливее – со своим разведвзводом прошел военными дорогами до самых Карпат и ни разу не был ранен.

Вспомнил Левка и свои предвоенные годы. Был он совхозным агрономом, увлекался селекцией картофеля, но начальство не поддержало.

– Почему-то сорт “Лорх” может существовать, – усмехнулся Левка, – а сорт “Лурье” – ни в коем случае. Так по крайней мере дал понять директор совхоза, сославшись на мнение обкома.

А после войны тот же обком определил демобилизованного офицера Лурье на административную работу в Управление сельского хозяйства.

– Вот этим и занимаюсь, – посетовал Левка, – перекладываю с места на место бумажки на столе и пишу никому не нужные докладные записки. А здесь, на выставке, демонстрирую новые сорта картофеля, только не свои.

– Ну, а в личном плане как? – спросил я.

– И в личном похвастать нечем. Маруся не дождалась меня с войны, нашла себе другого мужа. Но не беда! Ведь я еще не совсем старый. И есть на примете отличная бабенка. Правда, с дочкой, но зато еврейка. Это, пожалуй, надежней.

Левка начал рассказывать, как хороша собой его избранница и какая у нее золотая душа, но вдруг осекся.

– Да ты же ее знаешь! – почти выкрикнул он. – Это же дочка жестянщика Двося Симановская, твоя соседка и подружка в Озаричах! Помнишь?

Я кивнул.

– Передать ей от тебя привет?

– Обязательно.

А через год я получил письмо из Минска, написанное почти детскими округлыми буквами. Вернее, даже не письмо, а записку. Вот ее полный текст:

“Ваш адрес я нашла в одной из Левиных записных книжек. Он часто вспоминал вас, не раз собирался написать вам, но не успел, нелепо погиб на своем опытном поле, наступив на старую немецкую мину. Лева рассказывал мне о вашей неожиданной встрече в Москве и очень хотел вам показать свою “плантацию”, где он выращивал собственный картофельный гибрид “Белполь” (Белоруссия-Польша). Эта делянка была, пожалуй, единственным местом, где он по-настоящему жил. И там он нашел свою смерть. Будем помнить о нем. Двося Лурье”.

Об авторе: 

Последний из могикан советской радиожурналистики.

Макс Ефремович Гинденбург родился 12 мая 1912 года в Бобруйске в семье конторского служащего. После окончания школы работал фрезеровщиком на заводе. Молодым рабочим 3ИЛа стал печататься в заводской многотиражке. Потом работал корреспондентом “Комсомольской правды” в Ростове-на-Дону.

В 1943 году был призван в армию и направлен на краткосрочную учебу в Высший педагогический институт Красной Армии, по окончании которого в 1944 году ушёл на фронт. Воевал парторгом стрелкового батальона. Был ранен. После госпиталя снова ушёл на фронт – секретарём, редактором дивизионной газеты. Войну закончил в Восточной Пруссии.

После фронта Макс Ефремович вернулся в “Комсомольскую правду”. Однако вскоре затем в 1945 году пришёл на радио в редакцию “Последних известий”. Там в дальнейшем прошла вся его творческая жизнь редактором, корреспондентом, комментатором.

Выезжая в командировки, он исколесил весь Советский Союз, слал и привозил корреспонденции из самих отдалённых уголков страны: из Алтайского края, из республик Средней Азии, разъездным корреспондентом работал на Целине, на Запсибе, на строительстве Ферганского и Вахшского каналов.

В 1981 году Макс Ефремович ушёл на заслуженный отдых. Однако еще около десяти лет продолжал работать в редакции “Маяка” вне штата. Последнее его выступление в эфире Всесоюзного радио прозвучало в 1990 году.

Находясь на пенсии, ветеран до сих пор продолжает писать, выступает в печати. Его рассказы из фронтовой жизни периодически публикуются в журналах, газетах, в сборниках журналистов-фронтовиков.

За участие в Великой Отечественной войне Макс Гинденбург награжден орденом Красной звезды, двумя орденами Отечественной войны, медалями.

  

М.Гинденбург на чествовании ветеранов войны в редакции «Маяка», 8 мая 2005 года