Окончание. Первые части здесь, здесь и здесь
Эта странная Средняя Азия
Я приехал в Минск и приступил к занятиям. Помню, нам оставалось уже недолго до конца курса. В то знаменательное воскресенье 22 июня 1941 года я как раз находился в магазине, где покупал подарки Полетте и Суламифи.
К продавщице подбежала какая-то женщина и что-то ей шепнула. «В чем дело?» – спросил я. «Война с немцами», – ответила мне продавщица.
Я пошел в магазин, купил хлеба и сахара. Что делать дальше? Ехать в Городище? А может быть, занятия на курсах будут продолжаться? И действительно, на следующий день мы еще занимались, а потом все рассыпалось. Поезда в сторону Баранович больше не ходили. Я сидел на квартире возле пивзавода. Минск бомбили и поджигали зажигалками, гражданской обороны я нигде не видел. Воздушные налеты не были уже для меня новостью, и я ждал, а чего, и сам не знаю. Наконец, я решился, и, собрав свои пожитки, осеннее пальто и подушки, направился на восток. Опыт польской компании уже научил меня, что идти надо не по шоссе, где неистовствуют немецкие летчики, а проселками. Кое-где мне удавалось проехать часть пути, и вот я уже в разрушенном Смоленске, где в продуктовый магазин входишь через витрину.
Всё дальше и дальше увозили меня на восток эшелоны. Я, как и другие беженцы, удивился, когда нас не хотели прописывать в Орле, в Куйбышеве. Нам казалось, что мы так далеко от немцев. В конце концов я очутился в Средней Азии, в небольшом местечке Иолотань, устроился на работу старшим бухгалтером какой-то артели, которую вскоре ликвидировали. Приехавший принимать ликвидационный баланс из Туркменского коопсоюза посоветовал мне переехать к ним в Ашхабад. Мне было всё равно, и вот я уже в Ашхабаде, откуда меня направляют еще дальше, в Ташаузскую область. Из Ашхабада я лечу самолетом, под крыльями желтизна пустыни, одним словом, к черту на кулички. В Ташаузе меня принимают очень любезно и дают направление в артель на границе с Кара-Кумами.
Итак, я старший бухгалтер артели, где председателем т. Курбанов, почти безграмотный, но оборотистый человек. Приглядевшись малость, я без большого труда обнаруживаю беззастенчивое обкрадывание государства. Тут, в Тахте, наша артель объединяет и столовую, и пошив, и парикмахерскую, и еще какие-то мастерские. Работа ведется по лозунгу – немного государству, а остальное себе. Я пишу докладную в Ташауз, и вскоре оттуда приезжает главный бухгалтер. Кстати, это довольно культурный человек, из «бывших», в Ташаузскую область ссылали многих.
Главный бухгалтер говорит мне: «В общем, Вы, конечно, правы, но в условиях Средней Азии…» Я человек понятливый, и всё мне становится ясным. Вечером заглядывает ко мне председатель Курбанов.
С трогательной наивностью он говорит мне, что у него большая семья, и всем надо кушать. Он просто не понимает, чего я хочу. На следующий день у председателя режут барана. Это по поводу приезда чуть ли не прокурора Туркменской ССР.
Вот и попробуй сражаться за правду. Если не убьют, то тебя же и посадят. Я принимаю решение не глядеть по сторонам, а смотреть в бумажки и делать бухгалтерские проводки. Все довольны…
Курбанов как-то в беседе говорит мне: «Понимаешь, Москва, Сталин – 100% закона, здесь, 6000 километров от Москвы, есть 80% закона, яхши – хорошо».
Трудно было бы не согласиться со столь своеобразным пониманием морали и законности, тем паче, что Курбанов внедрял их в жизнь.
Две небольших улочки с каким-то хвостиком у хлопкозавода – вот всё, чем располагала Тахта, которая находилась в 25 километрах от Ташауза и рядом с пустыней.
Шумные базары по пятницам, толпы туркмен в черных папахах, горы арбузов и дынь, рыба, кипящая в котле с маслом, а затем недельная тишина и жара градусов 40. Возможно, что я так и прожил бы до конца войны в этом типичном медвежьем углу, если бы не призыв в трудармию. Один-единственный за всю войну. Я получаю повестку, будучи больным дизентерией. Появляется Курбанов и хочет, чтобы я отдал ему повестку, но я решаю сам пойти к военкому и, конечно, меня, больного, отправляют. До сих пор и сам не пойму, как я остался жив, переболев 6 месяцев жесточайшей дизентерией. Врач в госпитале сама безмерно удивлена, когда застает меня живым на утреннем обходе. Но я почему-то не умираю, а поднимаю бунт из-за белого хлеба, который нам выдают не пайкой, а кусочками. Это кое-кому выгодно, ведь булка белого хлеба на рынке стоит 700 рублей. Меня выписывают из госпиталя на все четыре стороны.
Вышел я на улицу, и голова сразу же закружилась от слабости и непривычки. Фигура моя выглядела весьма колоритно. Ватный костюм, пошитый из красной матрасной ткани, на голове малахай, на ногах валенки. Одним словом, потомок Чингиз-Хана, только чуть живой. До сих пор не могу понять, как я догадался, едва держась на ногах, полезть в переполненный трамвай, и едва очутился на подножке, как чья-то рука изъяла мой бумажник, где были хлебные карточки, немного денег и польские документы.
«Хлопцы, отдайте хоть документы», – попросил я. Но мне ничего не вернули, и я очутился в чужом городе совершенно беспомощным. Я побрел дальше и увидел доску объявлений, что заводу требуется главный бухгалтер.
Туда я явился без документов и в костюме полудикого азиата, но директор Бураковский велел мне садиться за стол.
Я еще долго продолжал болеть, и моя хозяйка считала меня малость свихнувшимся. Затем дизентерия успокоилась, и я мало-помалу начал выздоравливать. Видно, помогли мне те витамины, которые я получил когда-то в Палестине, те виноград и апельсины. Сердце мое не подкачало.
Между тем наступил 1942 год и был заключен договор между советским и польским правительством. Тысячи бывших польских граждан, вышедшие из лагерей, устремились в Среднюю Азию, туда же попал и мой уцелевший шурин Игнаций. Не помню уже где, но встретились мы с ним совершенно случайно. Вполне понятно, что нам хотелось жить вместе, тем более что в СССР начала организовываться Польская армия и Союз польских патриотов.
И опять же я должен укорить себя и обвинить в отсутствии последовательности в моих поступках. Если я думал о возвращении в Польшу, тогда следовало всеми путями стремиться вступить в польскую армию, но я этого не сделал. (Следует отметить, что в Союз польских патриотов мой отец вступил, я в детстве видела у нас дома членский билет. – прим. И. Ганкиной).
Тут в какой-то мере подействовало, что я, родившись в Варшаве, учился в русской гимназии и был довольно сильно привязан к русской культуре, хотя прожил половину своей жизни в Польше.
(Наверное, отец ретроспективно восстанавливает свои тогдашние переживания, потому что в моих детских воспоминаниях 1960-х гг. сохранилась наша огромная библиотека на польском и на русском языках, наш домашний идиш, на котором говорили мать с отцом, чтобы ребенок не понял, правда, ребенок был догадливый и научился понимать очень скоро. Одним словом, мой отец пользовался знаниями нескольких языков (иврит, идиш, русский, польский, белорусский, немецкий, английский) для получения разнообразной информации об окружающем мире. Помнится также наш говоривший на разных языках радиоприемник. – И. Г.)
Недаром же коренные польские евреи называли нас «литваками».
Итак, я приехал к Игнацию в Пролетарск Таджикской ССР. К тому времени его связь (неразборчиво) уже приняла постоянный характер. Что я мог сказать? Ведь мы уже знали, что творят фашисты с евреями в Варшаве и надежда на то, что его жена Хелка уцелела, была весьма мизерной. (Действительно, из всей большой довоенной семьи моего отца после войны остались в живых только он и Игнаций. – И. Г.)
Время шло, наступил 1944 год, освобождение Минска, а затем фашисты покатились на запад. Получив вызов из Минска, я быстро собрался и уехал из Пролетарска.
- Послевоенный Минск – потери и обретения
Столица Белоруссии лежала в развалинах, я приютился в маленькой комнатушке и приступил к работе.
Потом я поехал в Городище. Домик у мостика, откуда я уезжал на курсы, стоял цел и невредим. Какая-то чужая женщина открыла мне дверь, и я, постояв у порога, проглотил слезы и вышел. В Городище я узнал от уцелевших, что Полетту вместе с Суламифью и ее только что родившимся сыном, погрузили вместе с другими на грузовик и увезли на расстрел.
Так, прожив едва 18 лет, моя дочь Суламифь, обманутая жизнью и по сути еще не вкусившая ее, погибла.
Проклятие убийцам!
Когда я пишу эти строки, я с содроганием думаю о том, что над миром нависают угрозы новой войны, и мне становится страшно. Не за себя, ведь моя жизнь уже прожита, а за вас, молодых, у которых еще впереди всё.
Конечно, то, что я сообщил тебе о времени, проведенном в эвакуации, очень мало. Но что, собственно говоря, можно писать. Ведь жили мы все изо дня в ден,ь ожидая окончания войны. Все что с нами происходило, тогда носило характер временный и не имело особого значения. Таково было настроение большинства беженцев, мечтавших вернуться обратно, пусть на пепелище, но родное.
Так в 1944 году с октября началась моя жизнь в Минске.
Разрушенный город, словно оглушенный ударом человек, мало-помалу возвращался к жизни. Мне тогда казалось, что восстановить его полностью удастся лет через 50. Однако с момента освобождения прошло всего лишь 23 года, а город не только вырос, но стал во сто крат краше, чем бывший губернский Минск. Широкие проспекты, осененные зеленью тополей, ласкают взоры. Город действительно хорош. Заслуга его восстановления принадлежит тысячам юношей и девушек, простых и работящих, пришедших из деревень и сел. Только люди, никогда физически не трудившиеся, могут с пренебрежением относиться к работе рук, к чисто физическим усилиям. Я, которому приходилось тяжелым кетменем – мотыгой окапывать апельсиновые деревья, таскать на плечах мешки с цементом и выполнять другие работы, я хорошо знаю, чего стоит труд.
Мне бы хотелось, Инуся, чтобы ты всегда ценила и уважала труд во всех его проявлениях. Я полагаю, что каждому человеку следует определенное время проводить, работая физически.
Первое время после возвращения в Минск мне приходилось работать и на заводе, и на бухгалтерских курсах, и еще где-то. Людей было мало, а дел много. Купил я как-то на Комаровском рынке у солдата старенький велосипед, и колесил на нем, даже зимой. Проживал я тогда на окраине города, на улице Восточной, в крохотной 8-метровой комнатенке. Пространства было в обрез, зато блох хватало, хозяйка квартиры была не из аккуратных. Супруг ее, мужичок небольшого роста, принадлежал к категории хозяйственных. Первое время он очень опасался, что его вышлют из Минска, поскольку он служил в пожарных у немцев. Однако всё обошлось, и он работал возчиком на кислородном заводе, там же, где я работал бухгалтером.
Было мне в то время сорок лет, возраст самый подходящий для мужчины. В это время у него уже выветривается все ребяческое, а ум достигает полной зрелости. Между тем бывшие польские граждане начинают возвращаться в Польшу. Получил и я письмо от Игнаца, что они вскоре уезжают. Он предложил мне присоединиться к ним, когда эшелон будет проходить через Молодечно. Кроме того, я наугад отправил письмо в Палестину Арону Сутину, с которым вместе был в «Гашомере», а потом встретился в Палестине. К моему великому удивлению, я получил от него ответ. Он спрашивал, не хочу ли я воротиться к ним. Был 1945 год, мне тогда был всего лишь 41 год, родных и близких никого, и я вполне мог начать в какой-то мере все сначала. Почему же я тогда не уехал из СССР?
Я тогда над этим вопросом и не задумывался. Может быть, это было безразличие и апатия после того, когда я уже раз пришел в дом, где жили чужие люди. Во-вторых, многое мне здесь пришлось по душе. И прежде всего возможность трудиться без той зависимости от хозяина. В общем, я остался в Минске.
Вполне понятно, что отказ от выезда повлек за собой и дальнейшее, а именно необходимость как-то устраивать свою личную жизнь.
Помню, как-то в отсутствие директора, которого я замещал, пришел к нам на завод Давид Моисеевич Голуб, которому понадобился для университета баллон углекислого газа. Тогда мы с ним познакомились, и он, побеседовав со мною, видимо посчитал меня подходящим кандидатом в мужья для своей овдовевшей сестры Фани. Эта внешне довольно интересная дама была учительницей в младших классах. В данном случае материальный расчет в наших отношениях исключался. Жил я, как говорится, от зарплаты к зарплате. Стяжательство и особое уважение к деньгам всегда и во все времена были мне чужды. Сознавая, что деньги нужны, я никогда им не поклонялся, и не понимаю тех, кто считает деньги главным в своей жизни. Прошло некоторое время, и наступил вечер, когда я погрузил приданое Фаины (две подушки) на свой велосипед, и мы направились в мой восьмиметровый дворец. Что мне оставалось делать? Полетту, убитую фашистами, не воскресишь, а жизнь идет дальше. В этом ее сила и победа над смертью. В каких бы то ни было условиях жизнь всегда сильнее смерти.
Жили мы с Фаиной неплохо. Совместная жизнь двух взрослых людей в основном состоит из целого ряда взаимных уступок на алтарь взаимопонимания. Самое плохое было то, что Фаина оказалась больна пороком сердца, который и свел ее в могилу. Не стану тебе описывать 5 лет ее болезни, то дома, то в больнице. Одним словом, 10 лет послевоенного периода моей жизни в семейном отношении пошли насмарку. Итак, я вновь остался один. Кроме того, у меня в 1952 году обнаружилась опухоль. Вот и теперь, когда я пишу эти строки, я нахожусь в больнице в ожидании операции, уже четвертой с 1959 года. Одиночество мое осложнялось еще и тем, что война забрала всех моих близких, и одиночество мое было совершенное, абсолютное, и поэтому пугающее. Человеку очень трудно быть одному – уподобиться узнику в одиночной камере. Видимо, человеку необходимо, чтобы рядом с ним в комнате кто-то дышал и был.
Как видишь, доченька, личное мое семейное счастье, с тех пор как погибли Полетта и Суламифь, покатилось кубарем. Иногда я начинал верить в рок, в судьбу. Чем, как не судьбой можно назвать болезнь твоей матери, которая была на 16 лет моложе меня. Казалось, что ей жить и жить, растить тебя – свою любимую дочь, в которой она души не чаяла. А вот у нас с тобой, Инночка, должно было случиться самое непоправимое, мы потеряли: ты – маму, а я жену и друга. (Моя мать умерла в 1965 году, за три года до смерти отца. – И. Г.). Мама твоя, Роза Львовна Чунц, работала на станкозаводе имени Ворошилова старшим инженером в техническом отделе. Работала она отлично, с огоньком и энергией, которая казалась неисчерпаемой. Знал я ее по совместной работе, а также комната, в которой она жила, находилась напротив нашей квартиры, и она частенько заглядывала к нам еще при жизни Фаины. Она и стала моей четвертой женой, и твоей матерью.
Иногда я раздумываю над превратностями своей жизни. Ведь сколько людей, особенно евреев, погибло от рук фашистских зверей. А я ведь мог не поехать на курсы тогда, в июне. Тысячи людей погибли от бомб и пулеметных очередей немецких летчиков, а я почему-то уцелел. Чем это объяснить, и сам не знаю. Случайность, судьба, тот или другой уклад обстоятельств.
А еще мне часто самому становится смешно, когда я думаю о том, что я – главный бухгалтер. Действительно, в жизни случаются злые шутки. Ведь по своему складу характера я с молодых лет терпеть не мог чиновников и бюрократов. Меня всегда куда-то тянуло, помню, я говорил матери: «Каждый день ходить на работу, делать одно и то же – это всё равно, что быть мертвым». И вот именно мне выпала участь стать финансовым «стражем». Смешно, правда? И все-таки я никогда не был и не стану 100%-м бухгалтером, которому сухие цифры заслонили весь мир. Надо сказать, что в нашей профессии находятся иногда такие желчные сухари, от вида которых попросту тошнит. Возможно, меня спасла от сухости частичная причастность к литературе. Широкий кругозор, презрение к мелочным людям всегда были мне присущи. И еще одно, Инусенька, ты сама, наверное, заметила, что я всегда оставался душою молод, и никогда не глядел на лес, как на будущие дрова, не видя его красоты. (Только сейчас, с позиции взрослого человека, я в состоянии оценить уникальный оптимизм, доброжелательность и юмор моего тяжело больного отца, наши совместные лыжные прогулки, беседы обо всем на свете, и никогда никакой жалобы на плохое самочувствие. – И. Г.). После этого небольшого лирического отступления можно вернуться к будням.
Инуся! Сегодня 2 марта 1967 года, завтра 3 марта, ложусь на операционный стол. Пока до свидания, доченька. Не знаю, когда опять смогу продолжать это письмо.
Сегодня 26 марта, и я опять возвращаюсь к своей тетради. Итак, позади очередная – пятая операция. «Будем продолжать жить», – сказал мне зав. отделением. Надо, конечно, еще пожить, чтобы покинуть тебя, когда ты будешь повзрослее. Дорогая Инуся, частенько, когда я думаю о твоем будущем, мне становится не по себе. Ведь ты одна-одинешенька на свете, и будем надеяться, что на твоем пути тебе встретятся добрые, отзывчивые и сердечные люди, когда меня уже не будет.
Есть очень меткая народная еврейская поговорка: «Не дай бог испытать все то, к чему человек может привыкнуть». Я часто вспоминаю эту поговорку, оглядываясь на себя в этой больничной пижаме. Разве я думал когда-то, что мне, полному жизни и огня, придется когда-либо болеть. Но человек обладает весьма необходимой способностью привыкать ко всему, иначе он готов был бы капитулировать при столкновении с малейшими трудностями, не говоря уже о большом горе.
Часто приходится удивляться, до чего много может перенести человек, это, в сущности, слабое существо. И войны, и холод, и неисчислимое количество болезней охотятся за ним, а человек не поддается, борется, и в основном побеждает.
Сегодня 24 апреля 1967 года, всего 4 дня, как я вышел из больницы, хотя мой свищ так и не зажил. Но я больше не мог оставаться в больнице. Пока ты лежишь прикован к постели, тебе деваться некуда, но когда становишься на ноги, больничная атмосфера всё больше и больше начинает на тебя действовать. Но довольно об этой скучной материи, а то ты, Инуся, можешь подумать, что твой папа был нытик.
25.08.67 г.
Давненько не брался я за перо, чтобы продолжить мое письмо к тебе. Ведь только 9 дней прошло с того дня, когда я попрощался с тобой на озере Нарочь.[1]
Чудесное место, правда? Если бы не необходимость и не болезнь, приковывающая меня к больнице в Минске, я бы охотно, уйдя на пенсию, поселился бы в таком уголке, как озеро Нарочь. Лес, голубая озерная гладь, чего больше надо было человеку?[2]
28.08.67 г.
Сегодня понедельник, начало недели. В субботу и воскресенье ты гостила у меня[3]. Одев мамин передник, ты упорно взялась за чистку кастрюль от сажи. Я не возражал… пусть вырабатывается упорство, в жизни это пригодится. Одним словом, у меня, Инуся, ты играешь роль маленькой хозяюшки. Это вполне понятно, если учесть, что взрослой хозяйки, к сожалению, нет.
3.09.67 г.
Вчера было сообщение о кончине писателя И. Г. Эренбурга. Большую и богатую впечатлениями жизнь прожил этот человек. Так понемногу уходит в заоблачный плес мое поколение. Пусть он старше меня лет на 13, но все равно надо собираться в путь. То, что Шолом-Алейхем называл «возвращением с ярмарки», ничего не поделаешь, таков закон жизни. Смерти не боюсь, иногда даже думаю о ней, как о вечном покое.
5.09.67 г.
Сегодня, Инуся, мы с тобой, правда, не долго, погуляли в парке имени Горького, посидели, полакомились мороженым. Ты растешь, моя доченька, и я любуюсь тобой. А долго ли еще я смогу это делать? Кто знает? Вот сегодня я опять увидел кровь. Но не будем ныть. Может быть, еще потянем, чтобы увидеть, как ты становишься все старше и умнее. Итак, не пищать…
6.11.67 г.
Сегодня канун 50-летия Октябрьской революции, события, безусловно, большого в жизни человечества. По этому случаю, конечно, происходят повсеместные торжества. Относясь с полным пониманием и уважением к этому событию, трудно, однако, слушать целыми днями одно и то же из уст разных ораторов. От этого слушатель не проникается чувством большего уважения, а наоборот, скука и однообразие не содействуют никоим образом этому. Все хорошо в меру, иначе результат является обратным.
Огромный прогресс Советского Союза – прежде всего результат огромного труда и жертвенности народов Союза. Всё, что достигнуто – это годы жертвенных лишений, пот и кровь миллионов людей.
Я гляжу на тебя и думаю о том, Инночка, что ты доживешь до празднования 100-летия Октября. Интересно, каким будет мир и Советский Союз, как будут жить люди в 2017 году? Представляю, как далеко уйдет оснащенное техникой человечество. Если эта тетрадь сохранится до тех пор, вспомни обо мне в тот день, доченька.[4]
10.01.68 г.
Давненько не брался за перо, чтобы написать тебе, Инуся. Скучно писать об этом, да и не хочется оставаться в твоей памяти таким вот, охающим человеком. Но что поделаешь. Вот более месяца принимал облучение, поджарили меня на славу, однако реакция после этого лечения весьма неприятная, никак не могу очухаться. Зимние каникулы, а мы с тобой почти не виделись. Всё это не столь важно, впереди лето, а к тому времени я, видать, уже уйду с работы на пенсию и смогу видеться с тобой почаще.
Итак, мы вступили в 1968 год. Неудержимо бежит время, события сменяют друг друга. Всё еще нет мира на Ближнем Востоке. Маленький Израиль в арабском море… Нелегко ему приходится. Помню, много лет назад пришлось мне увидеть в Хайфе парад арабских бойскаутов, и я тогда впервые подумал о том, как сложится совместная жизнь арабов и евреев. Правда, и на сегодняшний день еще много неосвоенной земли в арабских государствах, и нет проблемы жизненного пространства, хватит на всех, но это при условии сотрудничества и мира, а его-то и нет.
Чем всё это кончится? Да и было ли когда-нибудь тихо на земном шаре с давних пор по наши дни? К сожалению, нет. История человечества написана потом и кровью миллионов, и не знаю, изменится ли это когда-либо?
Попытаюсь завтра выползти на работу, посмотрим, что получится.
Заключение от Инессы Ганкиной
Это последняя запись в дневнике моего отца. Он не дожил до летних каникул, умер 1 апреля 1968 года. Я помню переполненное фойе Театра оперы и балета, где мой отец работал главным бухгалтером. Десятилетней рыдающей девочке решили не показывать гроб отца, и правильно сделали, ведь всю свою душу он вложил в любовь ко мне, оставив мне некое духовное завещание – свою любовь, свое жизнелюбие и стойкость, и свои воспоминания, которые вы только что прочли.
Они не предназначались для печати, но мне представляется, что в судьбе моего отца отразилась судьба целого поколения, а возможно, в ней, как в капельке воды, отразилась судьба всего еврейского народа, где великая скорбь соседствует с великой радостью, и всегда где-то на донышке чаши скорбей отражается свет далекой звезды.
[1] Это было наше последнее лето, отец, несмотря на так и не заживший свищ, ходил за грибами, удил рыбу, катал меня на лодке.
[2] Тогда, 50 лет тому назад, озеро Нарочь было полно неизъяснимой прелести, мы снимали комнату у старика, который помнил революцию 1917 года в Петрограде, разговаривал с отцом о преимуществах довоенной Польши и ругал большевиков. Отец называл его паном, как и всех остальных хозяев и хозяек в деревне, мы готовили еду на керосинке, пили парное молоко и ели угрей в местной забегаловке.
[3] С момента, как моя мать очутилась в больнице, т.е. с 6 с половиной лет, я жила в доме у сестры моей матери, а к отцу приезжала только на выходные. После смерти отца дядя и тетя оформили опекунство, а спустя пару лет усыновили меня, сменив мне фамилию и отчество. У них было двое своих уже взрослых детей, не очень хорошее здоровье, но они заботились обо мне, любили, вырастили и выучили меня на свои отнюдь не большие доходы. Когда мне исполнилось 17 лет, тетя, которую я называла мамой, выполнила отцовское завещание и отдала мне этот дневник.
[4] Возможно, мой прекраснодушный мечтатель отец мечтал о социализме с человеческим лицом, а возможно, не хотел навязывать мне свои политические взгляды. Во всяком случае, мои более взрослые двоюродные братья и сестры говорили мне впоследствии, что правду об Израиле, и вообще первые уроки самостоятельных и независимых политических убеждений, они получили в том числе и у моего отца.
Опубликовано 07.04.2018 17:37
PS.
Не забывайте, что сайт требует поддержки. Вместе мы сможем сделать многое!