Tag Archives: Юрий Любимов

Дм. Быков о Владимире Высоцком

Дмитрий Быков: Владимир Высоцкий – кумир страны, которая его уничтожила

00:05  25 июля 2019  «Собеседник+» №01-2019

Фото в статье: Global Look Press
Фото в статье: Global Look Press

Считается, что Высоцкий, чей день рождения мы празднуем каждый год 25 января, – самый популярный российский бард, а может быть, и поэт, а может, и актер. Короче, что он такая же бесспорная часть национального пантеона, как Гагарин, и что бесспорных-то их там всего двое.

Товарищ Сталин переусердствовал по части кровопролития, а Николай Второй, напротив, недоусердствовал; все остальные до национальных кумиров недотягивают. Между тем, если вдуматься, современному россиянину, особенно если ему меньше 50 и он не жил при советской власти, известно о Высоцком очень немногое, и притом весьма приблизительно. Чем дальше отодвигается советский контекст, тем меньше вообще понятно, что это было такое.

Актуальность

Жизнь Высоцкого – сорок два с половиной года – описана едва ли не по минутам, его наследие издано полностью, есть десятки биографических книг, лучшая из которых – работа Владимира Новикова в серии «ЖЗЛ». Новые публикации появляются еженедельно, фонограммы систематизированы, связи отслежены, тайн не осталось. При этом все труднее понять, каким образом и за что страна так полюбила этого человека и почему именно его.

Много говорили в свое время о том, что Россия брежневская, которая начала чтить и запоздало благодарить ветеранов, не имела права называть себя преемницей России-победительницы, что она не стоит самой себя (про нынешних пропагандистов, присвоивших Победу, говорить нечего). Думаю, Россия сегодняшняя еще меньше достойна Высоцкого.

Песни Высоцкого были сложными, и сам он был каким угодно, но не плоским. За эту сложность его и любили, а за что его любить нынешним? Только за художественное качество? Но это, как ни странно, вещь относительная, оно во многом зависит от сходства читательских и авторских миров. Чтобы это качество оценить, надо считывать цитаты, отсылки, намеки – все те разноплановые средства, которыми Высоцкий общается со слушателем (читателя ему при жизни не досталось). Да и потом, чтобы оценить стихи Высоцкого, нужен навык чтения стихов; а чтобы оценить песню, надо понимать отличия ее от стиха на уровне самой поэтической ткани. Если читать стихи Высоцкого сегодня, в отрыве от музыки и от той жизни, – очень часто уже и современник его не понимает, что в этом находили. Рифмы иногда виртуозные, а иногда бедные; мысль часто не доведена и брошена, со строчками удивительного совершенства соседствуют небрежные и банальные, и стоило ли так надрываться, чтобы это высказать? Все это в целом до удивления похоже на тогдашнюю жизнь: надрыв страшный, и надрыв этот был во всем – в отношениях родителей и детей, в супружеских изменах, в дикой радости от выезда в ближнюю социалистическую заграницу, а уж Париж был вообще иной мир, – и все это из-за таких обычных, элементарных, в сущности, вещей! Как морской камень играет всеми красками только под водой, так и жизнь, и сочинения Высоцкого цветут только в той среде, а вынь их из нее – начинаешь думать, что Боб Дилан и уж подавно Жак Брель как-то интереснее… Многим современным читателям и зрителям вообще непонятно, что находили в Высоцком, почему хоронили как народного героя, почему каждый его концерт, не говоря об автографе, становился воспоминанием на всю жизнь, почему просто увидеть его было знаком особой удачи. Никто из российских рок-кумиров и поп-звезд не знал ничего подобного – даже Алла Пугачева.

Причины славы

Их несколько. Во-первых, он это время выражал с максимальной полнотой – иногда жертвуя формальным совершенством или глубиной; потому что это время, при всей своей сложности, было наивно. Тарковский – величайший режиссер в российской истории – обладал наивным мировоззрением советского интеллигента, повторял банальности, интересовался антропософией. Высоцкий отражал – и отчасти разделял – все увлечения советской интеллигенции: самиздат и подпольная литература, программа «Очевидное – невероятное», слухи о Бермудском треугольнике, о говорящих дельфинах, о переселении душ и других тайнах йогов, об инопланетянах… Нет интеллектуальной моды, культурного поветрия или паранаучной глупости, которые прошли бы мимо него. В этом смысле он «Жертва телевидения» – в той же степени, что и его лирический герой. И так же, как этот герой, он был одержим спортом – не на уровне занятий, хотя форму поддерживал, а на уровне болельщицкого, телевизионного интереса. Советский человек был лишен почти всех развлечений – блокбастеров, заграничных путешествий, азартных игр, реальной политики и реального бизнеса, – поэтому обмирал по спортивной гимнастике, хоккею и даже шахматам; и Высоцкий сочинил никак не меньше спортивных песен, чем упражнений на оккультные и псевдорелигиозные темы.

Во-вторых, он разделял общесоветское – а на самом деле общерусское – представление о том, что сейчас мы, да, в упадке, но когда-то были – и когда-то будем – еще о-го-го. Отсюда культ прошлого, чаще всего военного, и вера в будущее; отсюда уверенность, что сейчас-то мы в странном доме, «погруженном во мрак», но есть и другие дома, «где люди живут».

Картины настоящего у Высоцкого всегда пасмурны: «Траву кушаем, век на щавеле, скисли душами, опрыщавели, да еще вином много тешились, разоряли дом, дрались, вешались…»Атмосфера современности – не просто сумрачная, а больная:«И затеялся смутный, чудной разговор: кто-то песни орал и гитару терзал, и припадочный малый – придурок и вор – мне тайком из-под скатерти нож показал…» Но в прошлом мы были настоящими, даже великими. Это теперь мы недостойны себя («Я полжизни отдал за тебя, подлеца, а ты жизнь прожигаешь, Иуда!»). Но рано или поздно мы выправимся: наше прошлое и будущее всегда прекрасно, это настоящее лучше не вспоминать.

В-третьих, он обладал выдающимся пластическим, изобразительным даром. Тут помогала актерская наблюдательность: точность деталей, характеристик, реплик, память на приметы времени. Такие песни, как «Диалог у телевизора» – а телевизор вообще играл в советской жизни исключительную роль именно в силу дефицита других радостей, – дают нам исключительно точный портрет советской семьи со всеми ее интересами, увлечениями и конфликтами, от моды на джерси до художественной самодеятельности. «Москва – Одесса» и «Через десять лет» – про хронические невылеты и неприлеты, задержки и отмены, зависания вместо перелетов – именно потому поднимаются до глобальной метафоры застоя, что поразительно точны в частностях: «В буфете взяли кожу индюка. Брр! Теперь снуем до ветру в темноту… удобства во дворе, хотя декабрь, и Новый год летит себе на ТУ»Хронику семидесятых он писал с дотошностью репортера, хотя и с отвращением интеллектуала.

Это, впрочем, касается не только семидесятых: лучшая, на мой взгляд, его песня, и даже не столько песня, сколько поэма с прихотливым и сложным построением – «Баллада о детстве» – сохранила множество примет сороковых и ранних пятидесятых: не только вещи вроде трофейных кофточек «с драконами да змеями», но и слова, и слухи, и классические бытовые ситуации.

В-четвертых (хотя в сущности во-первых), это все-таки очень хорошо сделано с профессиональной точки зрения; не всегда и не везде (ровности наш зритель не одобряет, как и чрезмерного формального совершенства, и абсолютного благозвучия), но в большинстве случаев это очень хорошие песни, обладающие главным достоинством жанра – они запоминаются, и их хочется подхватить. Спеть Высоцкого лучше Высоцкого невозможно, но петь его про себя, особенно в момент физического усилия, трудной дороги, даже болезни, – идеально. Они преодолевают усталость и физическую слабость, они заряжают энергией и силой. Да, хриплый голос, несколько расстроенная гитара (он срывался, когда ему пытались ее настраивать «правильно»), да, забываемая иногда строчка, чтобы у зала была возможность подсказать, – но эти несовершенства входят в канон. Это в основном длинные, многословные баллады, но в короткой не выговоришься и не расскажешь сюжет – они длинны, как русские вагонные разговоры, потому что рассчитаны на большие русские расстояния.

Достоинства песен Высоцкого – внятная и сильная фабула, прямота высказывания (у блатных песен, по собственному признанию, он учился именно этой прямоте – «чтобы сразу входило не только в уши, но и в души»), энергичный и точный язык, масштабность метафор, внезапность и ударность концовок, почти неизменно точный выбор кульминации (она обязательно есть в песне – тот интонационный взлет, ради которого все и рассказывается) плюс, конечно, исполнение, ценность которого не в надрыве, крике, хрипоте, а в прекрасном мощном голосе неповторимого тембра, в замечательном владении инструментом, в способности выкладываться на самом проходном концерте и в любой аудитории, официальной или домашней. Прибавьте артистизм, естественный для профессионала, воспитанного в Школе-студии МХАТ, на курсе Массальского, который считал его одним из самых упорных и одаренных своих студентов: Высоцкий прошел отличную школу и героев своих умел очертить не только одной фразой, но и одной интонацией. В таких песнях, как «Тот, который не стрелял» или «Баллада о брошенном корабле», актерское исполнение – неотъемлемая составляющая общего успеха: каждая песня Высоцкого – выверенная психологическая миниатюра.

Пятая важная составляющая его успеха не так проста, и состоит она, на мой взгляд, в универсальности его дарования – и в принципиальном отказе от профессиональной узости. Высоцкого, думаю, любят в России за то, что он представляет нации ее идеальный образ: мы любим не только тех, с кем нам нравится разговаривать, или спать, или появляться на людях, – а тех, с кем нравимся себе. Россия любит не столько Высоцкого – было бы наивно ожидать от массового слушателя/читателя такой продвинутости, – сколько свои черты, воплощенные в нем.

5 говорящих фактов

  • С 1960 года Высоцкий играл в Театре Пушкина, потом в Театре миниатюр. В 1964-м поступил в только что созданный театр Юрия Любимова (режиссер получил и фактически создал с нуля Театр драмы и комедии на Таганке, основой которого стал его курс в Щукинском училище). На Таганке Высоцкий почти сразу стал ведущим актером, сыграв главные роли в «Жизни Галилея» Брехта, «Гамлете» Шекспира. В последние годы – Лопахина в «Вишневом саде» Чехова, Хлопушу в «Пугачеве» Есенина, Свидригайлова в «Преступлении и наказании» по Достоевскому.
  • Первую песню – «Татуировка» – написал в июле 1961 года. А ровно 19 лет спустя, в июле 1980 года, – последнюю: «Грусть моя, тоска моя» (вариации на цыганские темы).
  • С 1964 года регулярно выступает с концертами, иногда подпольными, иногда легальными от Москонцерта. Скандалы, связанные с подпольной организацией концертов, сопровождали Высоцкого всю жизнь. Значительную часть жизни находился под прямым наблюдением спецслужб, неоднократно вызывался для предупредительных бесед, регулярно получал угрозы, но репрессиям не подвергался.
  • За всю жизнь опубликовал в СССР одно стихотворение (в сборнике «День поэзии», 1975 год) и выпустил семь дисков-миньонов с песнями. Материал для диска-гиганта был записан (с ансамблем под управлением Георгия Гараняна), но издан только посмертно.
  • Высоцкий дал порядка 1100 концертов в СССР и за рубежом (дважды гастролировал в Америке, заезжал в Канаду, десятки раз выступал в Париже), собирал стадионы, сыграл более чем в 20 фильмах, в том числе получил звездную роль капитана Жеглова в пятисерийном детективе «Место встречи изменить нельзя» Говорухина и роль Дон Гуана в «Маленьких трагедиях» Швейцера. Но не имел ни званий, ни наград, оставаясь официально только «артистом Театра на Таганке».

Главная тема

Главная тема Высоцкого, неизменная во всех его сочинениях, – сильный человек в слабой позиции. Главная заслуга Высоцкого – не узколитературная, а скорее общественная. Мы воспринимаем себя такими, какими нас написал Высоцкий: мы сильная страна, которой не везет.

Не повезло ей с климатом, географией, властью, даже плюсы ее вроде огромных богатств оборачиваются минусами (об этих богатствах – угле, тюменской нефти, северном золоте – Высоцкий тоже успел написать немало). Она такая огромная, что не умеет собой распорядиться. И герой Высоцкого – такой сильный, что не может ладить с людьми и потому обречен. Эта позиция неизменна и в иронических вроде бы песнях – таких как «Я был душой дурного общества», – и в надрывно-исповедальных вроде «Кони привередливые». Это же было главной темой любимовского «Гамлета»: этот человек мог бы стать своим в университете, откуда его вытащили в Эльсинор, или в ХХ веке, который он предвидит, но задыхается в средневековье. Он мог бы победить в честной схватке, но бессилен среди интриг. Он мог бы реализоваться в любви, но и любимую делают агентом короля, заставляя доносить на Гамлета, играть против него. Сильный, безусловно главный и лучший герой поставлен в условия, в которых вся его сила бесполезна.

Таков же лирический герой большинства песен Высоцкого. Такова же в его песнях Россия, которая умеет воевать, но не умеет выживать.

Этот герой существует в условиях горчайшей несвободы, постоянного давления – и то, что для всех остальных нормально, для него неприемлемо. Он буквально скован по рукам и ногам,как рассказывает о том «Баллада о гипсе» («Вот по жизни я иду загипсованный, каждый член у мене расфасованный»). И дело не в отсутствии каких-то свобод и прав – нет общества, в котором личность такого масштаба чувствовала бы себя комфортно; на Западе не лучше, да вдобавок еще и без языка. Уделом такого героя становится одиночество, поскольку разделить судьбу ему не с кем.

Участь заключалась в том, чтобы стать героем, рано ушедшим и вечно чтимым; никакой участи, кроме жертвенного служения и ранней гибели, не было. У Высоцкого были свои гефсиманские моменты, когда он пытался изменить участь, – но Родина должна была его сожрать, иначе ей не на кого стало бы молиться. Его судьба безупречно выстроена по этим мифотворческим лекалам.

Наследие

Облик Высоцкого-человека как бы дробится на множество его театральных и песенных масок: такое чувство, что жить ему было негде и некогда – он все время либо играл, либо пел, либо гастролировал, и непонятно, когда вообще успевал сочинять (около 600 песен, в том числе 200 для фильмов и спектаклей). Ближайшими его друзьями в разное время были одноклассник Игорь Кохановский, научивший его играть на гитаре, режиссер Левон Кочарян, таганские актеры Иван Дыховичный и Иван Борт­ник, французский и американский художник ленинградского происхождения Михаил Шемякин, – но глубокой душевной близости не было, кажется, ни с кем, кроме Шемякина и Марины Влади (в последний год, возможно, с Оксаной Афанасьевой).

Почти не сохранились его суждения о прочитанных книгах, о литературных и кинематографических пристрастиях; по большей части они шаблонны. Он во многом доверял старшим – и прежде всего Юрию Любимову, сформировавшему его вкусы и эстетику не только в театре. Удивительное дело, но и ответы в его знаменитой анкете выдают общеинтеллигентские, даже банальные вкусы, единственный по-настоящему интересный ответ – о любимом запахе: «Запах выгоревших волос». Любимый писатель – Булгаков, любимый поэт – Ахмадулина, ненавистная личность – Гитлер и ему подобные, если бы пришел к власти – отменил бы цензуру, если бы получил миллион – устроил бы банкет… Очень типичный представитель, и именно потому в нем так легко узнавали своего: Россия в шестидесятые – семидесятые была страной интеллигентов в первом поколении. Все вспоминают его гениальность, но о человеческих поступках – почти никто. Известно, что он всегда старался помогать диссидентам, в том числе деньгами, но сам «политикой» никогда не занимался и от резких высказываний, особенно за границей, принципиально воздерживался. Дело было не только в повышенном чувстве опасности и в установке на легализацию, но и в том, что по мировоззрению Высоцкий был вполне советским человеком. Лишь в последние годы, когда ситуация в СССР становится попросту невыносимой и отъезды делаются массовыми, он позволяет себе вызывающе нелояльные поступки вроде публикации в альманахе «Метрополь» и пишет несколько отчаянно резких песен: «Охота с вертолетов» (как бы вторая серия «Охоты на волков»), «Мой черный человек в костюме сером», «Райские яблок­и».

Символ России

Представление о Высоцком как о кумире аудитории чересчур примитивно. Он обречен был стать не только кумиром этой страны, но и ее жертвой; не только ее символом, но и ее собственностью. Ему хотелось, согласно той же анкете, чтобы везде пускали, и это отчасти осуществилось; но это «везде пускали» срабатывало – и имело смысл – только внутри огромной клетки, в которой он действительно был абсолютно свободен, а вне ее существовать не мог. Бродского, например, такая судьба испугала, и он предпочел вырваться – и потому никогда не знал такой липкой всенародной любви.

Высоцкого и раздражала, и мучила, и подпитывала эта всеобщая любовь, в том числе любовь начальничков, заставлявших его подсаживаться к их щедро накрытым столам. Гибельное противоречие заключалось еще и в том, что для сохранения всенародной любви он обречен был оставаться полуподпольным и полузапретным, гонимым и нелегальным, иногда травимым, и это мешало ему осуществиться в полной мере. К сорока двум годам театр его тяготил, он вполне реализовался в профессии, песни сочинялись все трудней (хотя и становились явно глубже), он хотел прекратить или сократить гастрольную деятельность, осуществиться в прозе, к которой подступался на протяжении последнего десятилетия, в сценариях, в режиссуре – и уже обдумывал первую кинопостановку («Зеленый фургон» по Козачинскому на Одесской студии). Но как раз этой реализации ему и не давали – он не мог перепрыгнуть на следующую ступень; он был востребован только в качестве народного певца, всероссийского Володи, «нашег­о Высоцкого», с которым все выпивали, вместе сидели или хоть росли в одном бандитском дворе. Такой славы не было ни у кого из поэтов-шестидесятников – но и такой рабской зависимости от аудитории не было ни у кого из них.

Высоцкий горько расплатился за максимальную известность: последние годы его отмечены страстным желанием соскочить со всех наркотиков – со славы, с безудержной саморастраты, с постоянного существования на разрыв аорты в условиях дефицита времени и сил, – но другой жизни он не знал и научиться ей не мог. Наркотиком был сам этот образ жизни – потому что такая страна, как Россия, не предполагает другого всенародного героя. О том, как страшна ниша единственного поэта, много писал и говорил Пастернак – и сумел-таки из нее выскочить. Высоцкий в конце жизни начал понимать, что и сама эта участь – кривая, и слава – больная, и страна – явно патологическая и порождающая патологии: тогда он написал «Историю болезни», где сказаны самые горькие слова:

Вы огорчаться не должны,
для вас покой полезней,
– Ведь вся история страны
– история болезни…
У человечества всего
то колики, то рези,
И вся история его
– история болезни.
Живет больное все бодрей,
все злей и бесполезней
И наслаждается своей
историей болезни.

Новая жизнь

Будущее у Высоцкого есть. Россия будет усложняться – и все лучше понимать Высоцкого, который поставил ей и себе ряд точнейших диагнозо­в. Но ужас в том, что способность ее к выздоровлению не гарантирована. Очень возможно, что она и впредь захочет оставаться собой, жить в матрице, смотреть новогодние комедии, слушать бардов и страдать похмельем. Тогда она, как Высоцкий, обречена на катастрофы в тот самый момент, когда интеллектуальный уровень ее становится достаточен, чтобы выскочить из матрицы. Всякий раз на пороге новой жизни она будет делать что угодно, вплоть до распада, лишь бы не становиться другой: примерно так поступил и сам Высоцкий в 1980 году, когда – я хорошо это помню – изо всех щелей повеяло другой жизнью, так и не насту­пившей.

Чем дальше от него – тем ближе к этой новой жизни, которую он приближал и которой бы не выдержал.

Выдержим ли мы?

Оригинал

Опубликовано 26.07.2019  12:54

Сто лет Юрия Любимова (1917-2014)

Интервью Полины Капшеевой (Лиоры Ган) из цикла «Обнаженная натура», опубликовано здесь. К столетнему юбилею мэтра перепечатываем с несущественными сокращениями. – belisrael.info.

* * *

Двадцать третьего апреля 1564 года в Стратфорде-на-Эйвоне родился Уильям Шекспир. Прошло ровно четыреста лет — и в тот же самый апрельский день в Москве родился “Театр на Таганке”. Еще через тридцать лет, в апреле 1994 года, мне удалось взять интервью у Юрия Петровича Любимова. В Иерусалиме.

Ю. Любимов с женой (здесь ему уже за 90). Фото с посвященной ему страницы.

— Юрий Петрович, сегодня в Москве “Таганка” празднует свой юбилей, а вы в такой день почему-то здесь…

— Вот я прямо сейчас достаю из кармана факс от артистов театра. Прочитать? “Дорогой Юрий Петрович! Если вы помните (это они так шутят), двадцать третьего апреля, в день рождения театра, мы всегда вместе. И сейчас мы ждем вас, несмотря на войны, террор и прочие безобразия. Подтвердите приезд факсом. Билет мы высылаем. Ваши артисты”.

— Не поехали?

— Но ответный факс послал. Цитирую: “Дорогие артисты, вы ставите меня в абсурдное положение, пригласив к тридцатилетию несуществующего театра. Театр закрыт, нам негде играть наш репертуар. Власти это отлично знают. Мой приезд возможен только в случае официального открытия Театра на Таганке — для работы. Ваш Ю.Любимов”.

— Что же происходит с “Таганкой”?

— Ни артистам, ни зрителям это сегодня неведомо. Увы, все они — жители несчастного нового государства, которое называется Россией, но которое, по существу, осталось все тем же СССР. Коллектив платит аренду, играет премьеру “Доктора Живаго” в чужом клубе, а свой театр в это время стоит пустой.

— Но зал, хоть и не свой, все равно полон.

— Даже тогда, когда они уже основательно развалили без меня театр, спектакли проходили с аншлагом.

— “Они” — это кто?

— Те, кто, во главе с Губенко, развалили театр.

— И что же теперь? Есть ли будущее у “Таганки”?

— Это зависит от артистов. Репертуар у них остался, я им разрешил играть все, что мной поставлено. Вы только посмотрите, что получается: советская власть меня выгоняла, лишала гражданства, но театр в покое оставила, а сегодняшние правители пошли дальше. В начале июля прошлого года Губенко просто захватил театр. Физически — охрану поставил. Что же мне, на старости лет, — со стражниками воевать? Или я должен стоять, как собака, у дверей своего театра и ждать, пустят меня или нет? Они совсем обалдели, по-моему. Даже странно всерьез говорить на эту тему.

— Народ, как всегда, безмолвствует?

— Жизнь в России сейчас проходит в поисках хлеба насущного, у каждого куча своих забот. Многие говорят, что раньше было лучше — и, действительно, для люмпенизированного большинства было лучше. А сегодня все идет по анекдоту. Помните: японец попал в какой-то советский НИИ, и через три дня извинился за то, что не присоединился к общей забастовке. Дело-то ведь никого не интересует, но раньше, все-таки, люди хотя бы сидели на местах, а теперь просто все разворовывают. Стул, стол — все, что под руку подвернется.

— А как актеры отнеслись к тому, что вас не пускали в театр?

— Одни элементарно боялись протестовать: семья, дети. В конце концов, советские гебисты просто перерядились в российских, а работают по-прежнему… Шостакович в свое время говорил: “Они мне бумажку хоть кверху тормашками дадут — любую подпишу, только бы отстали и не трогали.” Кого-то сумел сагитировать Губенко, посулив разные блага. За ним пошли, в основном, уборщицы да билетеры. Он же говорил конкретно, как на большой дороге: “У него получал десять? Я тебе дам двадцать”, — соответственно росту цен. Мне кажется, он просто стремился убить театр — и, тем самым, отомстить мне. За что — не знаю.

— Да, я помню фразу из его телевизионного выступления: “Неужели мы отдадим какому-то израильтянину русский театр?”

— Вы тоже слышали? Приличные люди после этого с ним вообще не здороваются, а всякие коммуняги поддерживают. Многие актеры, правда, остались мне верны, борются за театр, как могут. В общем, жизнь идет по репертуару нашего театра; разделились, как в “Годунове”: кто — за Бориса, кто — за Самозванца.

— Но ведь когда вы были выдворены из страны, именно Губенко возглавил театр, дабы, как он утверждал, сохранить его для Мастера. Именно Губенко официально пригласил вас в Россию…

— Ну, иллюзий относительно Губенко я не питал никогда. Правда, я не предполагал, что он озвереет до такой степени. Он — свой парень для партийной черни, я же всегда был им чужим.

— И, все-таки, пригласил вас Губенко.

— Никак не могу понять, откуда у всех такая уверенность, что я хотел возвращаться? Почему никто не догадался спросить меня? Между прочим, идея приглашения появилась до Губенко: артисты прислали мне в Вашингтон письмо с просьбой вернуться и возглавить театр. Там была подпись и покойного Анатолия Васильевича Эфроса. Когда же я, согласившись на предложение Губенко, приехал и уехал вновь, он продолжал оставаться директором. И во многом “преуспел”: за два года окончательно развалил театр. Наверное, я пострадал из-за излишней своей самонадеянности. Полагал, что смогу договориться с теми, с кем, на самом деле, договориться невозможно.

— Юрий Петрович, вас действительно вышвырнули из страны против вашей воли, или вы как-то спровоцировали этот процесс?

— Во-первых, я — не такой дурак, как вам кажется. У меня были заманчивые предложения еще тогда, когда мой сын Петя был в люльке. Я мог бы сто раз подписать выгодный контракт и разбогатеть, но мне было жалко бросать театр, да и у родных возникли бы неприятности. Между тем, большинство моих спектаклей “закрывали” — и за каждый я должен был драться: за “Годунова”, “Высоцкого”, “Живого”, “Театральный роман”… А знаете, как бывает? Артисты репетируют — хороший режиссер, нет репетиций — плохой. Роль удачно сыграл — актер хороший, плохо сыграл — режиссер сволочь, диктатор, деспот — с ним же невозможно. Тяжелый характер.

— А какой на самом деле?

— Я считаю, что основным качеством режиссера должно быть терпение. У меня оно, думаю, совершенно феноменальное. Как-то Марк Захаров, пришедший на “Таганку”, чтобы взять телеинтервью, оказался свидетелем диких истерик некоторых моих артисток — климакс, что поделаешь. Марк безмерно удивился моему самообладанию, поначалу решив даже, что эта истерика перед камерой заранее подготовлены.

— Почему же, в таком случае, так много говорят о тяжести вашего характера?

— Спросите у тех, кто эти слухи распространяет. Видимо, лицемерят: мне в лицо никто ничего такого не говорил. В чем именно меня обвиняют?

— В непредсказуемости, во вздорности.

— Но это разные вещи! Если художник предсказуем — он не интересен. А вот обвинение во вздорности действительно обидно. Иногда многим казалось, что я задумал вздорную вещь — а я выигрывал спектакль у этих партийных долдонов. Очень может быть, что подобные слухи специально распространяли партийно-кагебистские круги.

— Но ведь не станете отрицать, что некоторая авторитарность вам свойственна?

— А как может быть иначе? Кто-то ведь должен выбрать пьесу, распределить роли — словом, взять на себя ответственность. Сейчас я собираюсь ставить “Медею” — перевод делает Иосиф Бродский (Иосиф Александрович умер 28 января 1996 года — П.К.) Вот о нем тоже говорят, что он капризный, своевольный. Со мной же он был деликатен и абсолютно не капризен. Очень удобно говорить о каких-то людях, что они невыносимы. Но, возможно, невыносимы как раз те, кто утверждает подобное? Во всяком случае, они убоги.

— Какие отношения складывались у вас с актерами “Таганки”?

— В основном — нормальные, рабочие. Актеры знали: если перехожу на “вы”, то только для того, чтобы сказать: “Будьте добры, уйдите с репетиции”.

— Часто “шли на “вы”?

— Редко, но случалось. Никто не застрахован от срывов, наверное, и я бывал грубым. Помню, шли тяжелые репетиции “Гамлета”, а Володя покойный начинал спектакль с того, что пел стихотворение Бориса Леонидовича “Гамлет”: “Гул затих. Я вышел на подмостки…” Именно так я и представлял себе; знаменитый бард играет Гамлета; откладывает гитару — и: “Я играть согласен эту роль”. И вот на репетиции Высоцкий произносит: “Я вышел на подмостки”, резко выделяя местоимение “я”. “Вышел? — говорю. — А теперь иди отсюда”. Он ушел и запил. Это было, конечно, дурно с моей стороны, но я не сдержался, потому что он очень плохо репетировал.

— Теперь сожалеете?

— Чего уж жалеть… В работе надо уметь прощать друг другу, я же им тоже прощал черт-те что. А уж Володе сходило с рук такое… Когда он умер, Давид Боровский пришел ко мне в пять утра. Я лежал больной, Петя был совсем маленьким, Катя, жена, очень испугалась назойливых звонков в дверь: в пять утра к больному человеку пришли — арестовывать, что ли? А тут вошел Давид и произнес историческую фразу: “Ну, вот и кончилась ваша тяжба с артистами за Володю”. То есть, мне постоянно предъявляли претензии в том, что я все ему прощаю.

— Упреки были справедливыми?

— Не думаю. Однажды, когда он того заслужил, я его уволил на полгода. Мне казалось, что этим я Володю спасу, заставлю задуматься… Не получилось…

— “Театр на “Таганке” был любимовским, но публика-то шла на Высоцкого. И, отчасти, на других актеров.

— Это потом уже говорят, как замечательно играет тот или иной актер, но исходит-то все от режиссеров. Появился Вахтангов — и родился Вахтанговский театр. Точно также возникли театры Мейерхольда, Станиславского и Немировича-Данченко. Режиссеры умерли — умерли и их театры. При чудовищном российском дилетантизме режиссеру приходится слишком многое держать в голове. Когда сезон кончался, все уходили в отпуск на два месяца; возвращались — и никто ничего не помнил: ни помрежи, ни осветители, ни радисты. И только один старый идиот Любимов все должен был держать в башке. Может быть, именно это и помогло мне выжить на Западе. Я много знаю про свою профессию, меня трудно обмануть; прекрасно понимаю, что такое сметы, — и не ношусь в эмпиреях. Поэтому я смог работать во многмх странах и сотрудничать с огромным количеством замечательных коллективов. Финны, немцы, Ковент-Гарден, Ла-Скала, Мюнхен, Гамбург, Штутгарт…

— “Габима”?

— Сложный вариант. Тут, по-моему, никто не может работать. Вайда, думаю, второй раз не приедет. Марк Захаров, видимо, тоже.

— В чем причина?

— Да уж не в Вайде и не в Захарове — они настоящие профессионалы. Просто “Габима” — не театр, а проходной двор. Кто-то подобного не скажет в надежде получить там работу, а так как я в этом не нуждаюсь, — мне все равно. Хотя и там, после “Заката”, мне было легче и спокойнее делать вторую работу — брехтовского “Доброго человека из Сезуана”. А вообще в Израиле нет театральных традиций, да и не может их быть: здесь ведь все “с бору по сосенке”.

— Как вам живется с двумя гражданствами?

— Мне-то нормально, а вот пограничникам все время создаю проблемы. Прохожу в Израиле паспортный контроль — предъявляю “даркон” (международный паспорт израильтянина — П. К.). Спрашивают визу — предъявляю советский паспорт. При этои в одном документе написано, что родился я в четырнадцатом году, в другом — что в семнадцатом. Каждый раз обещаю исправить, но не сейчас: самолет улетит. Прилетаю в Москву — показываю советский паспорт. Ищут соответствующую отметку и не находят. Спрашивают, когда же я уехал из Москвы. Говорю, что давно, точнее не помню. “Где же вы болтались все это время?” А я, действительно, заезжал по делу в несколько стран — этого они уже совсем не могут понять. Предлагаю позвонить в театр, родственникам, друзьям, в конце концов, — в канцелярию Ельцина. “Нам, — говорят, — Ельцин не указ: у нас закон”. А что, правильно. Ленин ведь награждал часового, если тот убил кого-то за срубленную елочку. А уж если лампочку Ильича вывинтишь — наверное, просто повесят прямо на том же шнуре от лампочки. Правда, сегодня лампочки вывинчивают, а перегоревшие продают. Недаром говорят: “Страна Чудес”.

— Юрий Петрович, давайте представим себе такую ситуацию: Губенко нет, закончилась возня, ничто не мешает вам вернуться в свой театр. Вернулись бы?

— Каверзный вопрос. В этом случае, наверное, выбрал бы небольшую группу — и с ней бы работал совершенно на другой основе, чем российские театры. Сейчас в России невозможно выйти на высокий уровень: там просто нет культуры производства. Зато прекрасно могу все это делать в других странах. Известно ведь: “Где хорошо — там и родина”. Надоело мне бесконечное патриотическое сюсюканье.

— А в Израиле вам хорошо?

— Да, но здесь я гость: я же русский. Меня радушно приняли. Катя — венгерская еврейка, а я — при ней, как Солженицын при Ростроповиче. Люблю Иерусалим, где мы живем. Жаль, приезжаю сюда довольно редко, и сейчас вы меня поймали здесь только потому, что расстроились мои московские планы. Нет худа без добра: я получил возможность немного прийти в себя. Но уже скоро еду работать в Афины, затем — в Бонн, ставить “Пиковую даму”.

— Все-таки чего-то я не понимаю: в Израиле, что, для вас работы нет?

— Я ведь ее не ищу, а работодатели, похоже, не ищут меня. Видите ли, тут столько безработных — зачем я им буду мешать?

— Масса безработных, и все, как один, — уровня Юрия Любимова… Не приходила ли вам в голову мысль возглавить здесь, скажем, музыкальный театр?

— Пока не зовут, хотя мне, наверное, это было бы интересно: работаю в опере много лет и даже называю себя опер-уполномоченным. Думаю, опера здесь не скоро станет на ноги, а я уже старый. Во всяком случае, найти меня просто: чай, не иголка. И потом, я ведь не соглашусь на любые условия. Мне как-то предложили возглавить курс актерского мастерства в Иерусалимской академии при профессорской зарплате в три тысячи шестьсот шекелей — зачем мне так уж надрываться на старости лет?

— Жена не работает?

— Сейчас нет: перенесла сложные операции. Раньше работала — и доработалась до двух с половиной тысяч. Сами знаете, зарплаты в Израиле низкие, а налоги, наоборот, высокие.

— Это единственный повод для огорчения?

— Если бы! Мы тут недавно измеряли Петькин рост, и выяснилось, что он — метр восемьдесят три, а я был — метр семьдесят восемь. Решили перемерить и меня — оказывается, во мне осталось только метр семьдесят пять, усох на три сантиметра. Я страшно расстроился, хотя и знал, что к старости становятся ниже. Целый день ходил и страдал: трех сантиметров уже нет…

— Ивритом вы овладели?

— В совершенстве: слова четыре знаю. Даже когда в Венгрии жил, — выучил по-венгерски “налево” и “направо”. Потом в Союзе, если меня выводили из себя, произносил: “У, йобра бара мини мат!” Когда возмущались моим поведением, переводил: “налево, направо и маленькая стиральная машина”. Но знаете, разочаровался: думал, “йобра” — налево, а оказалось — направо.

— На каком же языке вы разговариваете?

— На разных. Я — на русском. Катька с Петькой уже боится по-английски говорить: он лучше язык знает. Венгерским пока лучше владеет она. По-русски тоже хорошо говорит, хотя и с акцентом. У Петьки родной — английский. Сейчас он перешел из английской школы в ивритскую. Года три назад мы его отдали в Москве в обычную русскую школу. Приняли с почетом, директор ему школу показывает, а мальчик спрашивает: “Зачем у вас один и тот же дядя везде висит?” — “Этот “дядя” — Ленин. Он создал…” “А что, — спрашивает Петька, — он создал? Эту вонь?” Сын уже к тому времени имел печальный опыт: зашел в туалет, сразу вышел и сказал: “Мам, я до дома потерплю”. В итоге, пришлось его отдать в дорогущую школу для детей американских дипломатов. Боюсь, поезд ушел: Петька жить там уже не сможет. Он грустно так мне по вечерам говорил: “Зачем ты меня сюда привез? Я не хочу здесь жить”. Что же мне над ребенком насильничать? Зачем? А эти идиоты обижаются на дитя. На себя обижайтесь, что вы довели страну до такого ничтожества, негодяи. Знаете, по-моему, я вам уже наговорил на целый том собрания сочинений имени Карла Маркса.

— Подождите-подождите! Я ведь еще не успела расспросить вас, например, о маленьких слабостях. Что вы в жизни любите?

— Выпить и закусить. Скажем, сушеную маслинку обожаю — и вам горячо советую.

— Совет принимаю. А пить что будем?

— Предпочитаю крепкие напитки — от сорока — и выше. Лучше всего — финская водка. У финнов (я с них возьму за эту рекламу) тройная очистка, а водка делается из зерна, которое они высаживают, когда начинаются белые ночи. Именно это, как выяснилось, придает напитку некоторый “цимес”.

— Ну и какое же застолье без “вкусной” без театральной байки?

— Работал в нашем театре директор-идиот — бывает. При этом — личность сильно политизированная. Фамилия неприличная, называть ее не буду: он еще жив. Были мы с театром на гастролях в Болгарии, и он все время просил у меня разрешения сделать сюрприз. Я, предчувствуя неладное, объяснял, что на концерте — не нужно, а потом уж — ладно. И вот наконец накрыли стол метров пятьдесят длиной, и собрались за ним все “сливки” Софии. Не обошлось без “представителя в штатском” — из всего его облика я запомнил только роскошные усы. Болгарские братья официально принимают наш театр, посланца великой страны. И тут наш директор, бывший актер, достает какую-то бумажку и начинает читать: “Проклятые болгарские фашисты! До каких же, наконец, пор вы будете поганить эту прекрасную землю?” У всех ста слушателей опрокинулись лица: вероятно, болгары решили, что в политике произошли резкие перемены. У нашего “представителя” усы опустились и выступила испарина: ему-то о переменах тоже ничего не было известно. Я почувствовал, что задыхаюсь. Начал плакать от смеха — и не нашел ничего лучшего, как спрятаться за портьеру. Она вся заколыхалась от моего хохота, и я, взрослый пожилой человек, стал пробираться по портьере, чтобы исчезнуть из зала. А директор продолжает… Я сбежал вниз по лестнице, обнял дерево — и в тот момент понял, что действительно можно умереть от смеха. Плачу и соскальзываю по дереву вниз. Подходит этот вспотевший с опущенными усами и с глазами, от ужаса округлившимися, как у совы, и интересуется, что со мной. Объясняю, что не могу слышать про фашистов. Как услышу — плачу. И тут появляется идиот-директор и гордо сообщает, что привез болгарам в дар старый документ подпольной партийной организации Софии…

Опубликовано 30.09.2017  21:59