Tag Archives: Ривка Рубина

З. Вендров. Первая забастовка

Сегодняшняя наша публикация посвящается Юрию Зиссеру, человеку и пароходу. И немного – Юлию Абрамовичу.

ПЕРВАЯ ЗАБАСТОВКА

1

Выше среднего роста, широкоплечий, с окладистой бородой, окаймлявшей полные красные щеки, с уверенной походкой человека, довольного собой и всем миром, Фоля Кравец ничем не напоминал нашего старого знакомого, местечкового еврейского портняжку – голодного, но неунывающего бедняка.

Фоля Кравец был не просто портной. Это был господский портной “мужской и дамский, штатский и военный”, о чем словесно и наглядно возвещали вывески у входа в его мастерскую.

С одной вывески смотрел румяный франт в визитке, полосатых брюках и с цилиндром на голове. На другой молодому человеку улыбалась не менее элегантная дама в зеленом платье с длинным шлейфом и в глубоком декольте, которое даже на вывеске казалось слишком глубоким. Через одну руку красавицы был перекинут дождевой плащ; в другой руке она держала хлыст для верховой езды. Эти предметы давали понять, что здесь шьют всё – от бального платья до дождевого плаща. Бравый военный в николаевской шинели с широкой крылаткой с большим бобровым воротником смотрел зверским взглядом с третьей вывески, – казалось, вот-вот он зарычит: “Смир-р-р-рно!” или “Молчать!” Военный мундир, весь увешанный медалями, и вицмундир с серебряными пуговицами, натянутые на мощные мужские торсы, мирно устроились рядом на четвертой вывеске.

Деловой необходимости в этих вывесках, заказанных Фолей в губернском городе, собственно, не было, они скорей являлись потребностью его художественной натуры, Фоля Кравец в рекламе не нуждался. Каждому не только в городе, но и во всем уезде и так было известно, что у Фоли Кравеца можно заказать из собственной материи или же из материи портного отечественной и заграничной – что душе угодно: от визитки до мундира, от полосатых брюк до армейской шинели, от подвенечных платьев до амазонок, в которых катаются верхом дочери предводителя дворянства. Вывески, занимавшие чуть ли не весь фасад красивого дома Кравеца на главной улице города, представляли собой, собственно, отделку этого дома, точно так же, как резные наличники на окнах, как цветные стеклышки застекленной террасы, как крашеный флюгер на коньке крыши.

Фоля Кравец был по натуре большим поклонником искусства. Его дом походил на музей: всюду глиняные улыбающиеся немцы в колпаках, с кружками пенящегося пива в руках и с зажатыми в зубах длинными трубками; гипсовые итальянские мальчики в заплатанных штанишках, в шапочках набекрень и с папиросками в зубах; фарфоровые собачки, каменные слоники, терракотовые старушки, вяжущие чулки, часы-кукушки, а также картины и гравюры, вроде “Моисей Монтефьоре едет с визитом к английской королеве Виктории”, “Три поколения” и “За наличные и в кредит” – картина с моралью для купцов. Все эти произведения искусства Фоля скупал постепенно, во время своих поездок за товаром в Лодзь, Белосток и Томашев.

Но этим не исчерпывалась его любовь к искусству. Он был еще и меценатом.

Забредут, бывало, в город несколько бродячих актеров, Фоля немедленно устраивал их у себя в доме, поил и кормил, добивался у исправника разрешения на несколько спектаклей “еврейско-немецкой” труппы, брал на себя поручительство за эту труппу перед типографией Яброва, чтоб напечатала афиши. Потом, выхлопотав для спектаклей бесплатно помещение пожарного депо, он сам стоял у дверей и следил, чтобы без билетов больше половины публики в театр не попало. Короче говоря, он делал все, что мог, для того, чтобы труппа не ушла из города таким же манером, как пришла, пешком.

Что касается канторов, то они сами заезжали к нему словно к себе домой. Весь канторский мир – от Литвы до Волыни – знал, что Фоля обеспечит их харчами и квартирой: как самих маэстро, так и их капеллу. Но пусть только какой-нибудь кантор не заедет к Фоле, он наживет себе врага на всю жизнь. Были все основания полагать, что его пение без скандала не обойдется.

Фоля Кравец никого не обходил своей щедростью, будь то захудалый раввин, разносивший по домам свои сочинения, странствующий проповедник, невеста-бесприданница, наездница из бродячего цирка, пьяница-чиновник, жаждущий опохмелиться после многодневного кутежа, талмудтора, вольная пожарная команда, ешибот, городская баня и синагога, – на всё и для всех у мецената находился целковый.

Фоля Кравец мог разрешить себе удовольствие быть меценатом и благотворителем… Помимо того что он обшивал все начальство в городе и всех помещиков на двадцать верст вокруг, он брал еще подряды на обмундирование городовых, тюремных надзирателей, городских пожарных, курьеров воинского присутствия, гимназии и полиции.

Круглый год он был завален работой, владел, можно сказать, целой фабрикой с десятью-двенадцатью рабочими и несколькими учениками, помимо “халупников”, бедных портных, которым он выдавал на дом более грубую работу.

Фоля – свой человек у начальства, доверенное лицо у исправника, – был вхож и к помещикам. А мелкие чиновники, учителя гимназии и обедневшие дворяне, которые шили у него и не всегда могли своевременно покрыть долг, оказывали ему честь и приходили иногда в субботу на еврейскую фаршированную рыбу с русской водкой.

Благодаря близости с начальством Фоля, само собой, стал чем-то вроде общественного деятеля: нужно ли было переделать протокол о подозрительном пожаре, отделаться от призыва, заключить выгодную сделку с общиной на какой-нибудь подряд, попасть в гимназию, – со всеми такими деликатными делами обращались к Фоле. Он всегда мог замолвить словечко где надо, и дело выгорало.

Денег Фоля за услуги не брал. Он их оказывал исключительно потому, что считал это угодным Богу, и потом у него характер такой: он любит оказать человеку услугу. Но “они”, говорил Фоля, не признают богоугодных дел. Они признают только наличные. И Фоля всегда безошибочно угадывал, сколько наличных потребуется для того или иного дела.

– Можете мне поверить, – говорил он, – чужая копейка мне дорога. Но на всякий случай пусть будет несколько рублей лишних, легче столкуемся… Не подмажешь – не поедешь.

Хотя почтенные обыватели в душе не уважали выскочку-портного, в глаза они его все-таки величали реб Рефоэлом и держали себя с ним на равной ноге.

– Он вовсе не портной, если хотите знать, он скорее подрядчик, чем портной, – оправдывали они присутствие портного в их аристократической среде.

– Да он уже, наверно, лет десять иголки в руки не брал. На него люди работают.

– И потом у него всё же широкая натура.

– Сколько одолжений делает, какой заступник перед начальством!..

Так каждый старался найти у Фоли достоинства. Не замечали этих достоинств только рабочие и не щадили его самолюбия ни в глаза, ни за глаза.

Фоля Кравец, единственный в городе, ввел у себя в мастерской сдельщину.

– При сдельщине каждый из вас сам себе хозяин, – уговаривал Фоля рабочих. – Хочешь, посиди часок дольше – и заработаешь лишний пятиалтынный; не хочешь, справляй себе в будни субботу… Ну что вам стоит попробовать? Это для вас же лучше, вот увидите.

И потом Фоля Кравец вообще не такой человек, чтобы кого-либо обидеть.

Однако очень скоро рабочие убедились, что их обижают, и весьма сильно. Заработок уменьшился, у кого на четверть, а у кого на целую треть. Фоля требовал первосортной работы. Чуть что, проведет ножиком по шву, вспорет всё сверху донизу, оторвет рукав или лацкан и бросит рабочему прямо в лицо:

– На, переделай! Фоля Кравец шьет не для деревенских женихов и не для ваших задрипанных евреев – для помещиков он шьет, для начальства. Из моей мастерской я выпускаю работу только первый сорт.

Рис. Менделя Горшмана

За переделки Кравец, разумеется, не платил.

Рабочие ругались:

– Что ему стоит, если я три раза переделаю то же самое? Что он на этом теряет?

– На свое пропитание он, надо надеяться, уже заработал, и на богатые подаяния тоже.

– Благодетель за счет чужого кармана…

– На широкую ногу живет брюхатый, чёрта батьке его!

Шлоймка-Цапля, самый сознательный среди рабочих Фоли, прилежный слушатель лекций по политической экономии в нелегальном кружке, не раз пытался объяснить своим товарищам по мастерской эксплуататорский характер их хозяина, живущего на прибавочную стоимость, которую приносят ему они, рабочие. Однако Зимл Двошин – самый старший из Фолиных рабочих, тощий человек с редкой бородкой, будто из сухой соломы, и слегка прищуренными больными глазами в очках с двойными стеклами – не выносил ученых слов Шлоймки.

– Что ты мне морочишь голову своей латынью? – заговорил он однажды с раздражением, сдвинув очки на лоб. – Эксплуататор-шмататор… Я тебе скажу просто, на родном языке, кто такой Фолька: паршивец, ябедник, пиявка, нахал и подлиза в одно и то же время, в общем, чахотка для нашего брата рабочего – вот тебе и весь Фолька, как на тарелочке, без латыни и без французского.

Зимл встряхнул головой, и очки упали обратно – со лба на нос.

Ребята были довольны:

– Ай да Зимл! Нарисовал Фольку, как на портрете.

Зимл прищурил больные глаза и, вдевая нитку в иглу, с горечью продолжал:

– Пятнадцать лет сижу я вот здесь, у Фольки на столе. И смотрите: что нажил я за эти пятнадцать лет и что нажил вор Фолька. У него большой дом с роялем, с диванами, с картинами, с… холера его знает с чем. А у меня – геморрой, и чахотка, да слепые глаза в придачу. Фолькины лоботрясы учатся в гимназии, как паничи, а мои мальчики бегают босиком в талмудтору; Фолькина жена и в будни ходит разодетая, как барыня, а моей жене даже в субботу нечем тело прикрыть. Мы с Фолькой ровесники – по сорок два года нам исполнилось накануне праздника кущей, – оба в одно время учились ремеслу у Иоши Брайндерса, а вы посмотрите, как я выгляжу и как выглядит Фолька. Он ведь истекает жиром. Ну, прямо-таки истекает. Сытый, гладкий, выхоленный, с животом, с бородой, как генерал. А у меня что?

Зимл с таким остервенением защипал свою соломенную бородку, как будто она, эта бородка, символизировала всю его бедность и беспомощность.

Низко склонившись над работой, Зимл шил некоторое время молча, но мысли его, видно, неотступно вертелись вокруг одного и того же.

– И всё потому, – снова начал он, будто и не прерывал разговора, – всё потому, что этот вор Фолька поехал на год в Варшаву и привез оттуда свежеиспеченную ложь, будто он изучал крой не то в берлинской академии, не то в Бреславле – холера его знает. А если и изучал, так что из того? Поэтому он должен из нас кишки выматывать? Я и теперь еще работаю лучше, чем он, хотя в Варшаву не ездил и про берлинскую академию не врал.

Простые речи Зимла доходили до сознания рабочих лучше Шлоймкиных ученых слов. Завязывался разговор о низком заработке, о придирках хозяина, о сдельщине, которая обратилась против них. “Новую моду завел, никогда о таких вещах не слышали, чтоб его черт побрал!”

Когда Фоля входил в мастерскую, разговор прекращался, но рабочие, чтобы досадить ему, показать, что они его в грош не ставят, дружно запевали:

Ты под окошком бродишь молчали-и-во

Средь ночи и средь бее-ла дня,

Ох, боже, неужели я такой краси-и-вый,

Что ты насмерть влюбилася в меня-а-а?..

– Распелись, заплатных дел мастера! Работали бы лучше, а то как бы вам не уйти в пятницу с пустыми карманами, – шипел Фоля, поводя своей широкой генеральской бородой, и выходил.

Ребята провожали его еще более громким пением:

Сколько можно целова-а-ться, обнима-а-ться…

Время поезду в дорогу отправля-а-ться...

– Чтоб ты желчью подавился! – сказал один из старших учеников, как только за Фолей затворилась дверь.

И все были довольны, будто хозяин слышал эти слова.

2

Фоля избил ученика. Потом толкнул его так сильно, что мальчик упал лицом на утюг, который раздувал, и до крови расшиб нос.

Избиение ученика ни для кого в мастерской не составляло события, из-за которого стоило бы затевать разговор.

Каждого из работавших здесь в свое время били. Во всех мастерских оплеухи и подзатыльники заменяли учебу, а носить воду, таскать помойные ведра, нянчить хозяйских детей – всё это входило в прямую обязанность ученика.

Теперь, однако, вид окровавленного и плачущего мальчика дал выход горькой досаде, ненависти, давно накопившимся в сердцах рабочих против Фоли.

– Попридержите руки, хозяин, – сказал Зимл, вытирая кровь с лица мальчика. – Вы думаете, если он сирота, то его можно до смерти избивать? Кровь не вода, Фоля, запомните это!

Фоля рассвирепел. Он прекрасно знал, что за глаза его рабочие смеются над ним и по десять раз на день желают ему смерти. Когда они начинают назло ему петь, как только он входит в мастерскую, Фоля делает вид, что ничего не замечает. Но указывать хозяину, как вести себя в собственной мастерской, чтоб ему уж и сопливого мальчишку нельзя было отхлестать, нет, этого он не потерпит.

– Я тебя не спрашиваю! – отрезал Фоля. – Новый указчик нашелся! Пока еще я здесь хозяин!

Зимл сдвинул очки на лоб:

– Спросишь, Фоля. Вот увидишь, придется спросить…

Толстая шея Фоли налилась кровью.

– Закрой свой паршивый рот, слышишь, а то я тебя мигом выброшу отсюда! Уже давно собираюсь прогнать тебя к дьяволу. Ты ведь даже не видишь, как нитку вдеть, слепой черт!

Редкая бородка Зимла задрожала.

– У тебя испортил глаза, Фоля, у тебя, не у другого, – раздельно сказал Зимл, щуря свои больные глаза.

– Так хватит портить у меня глаза! Сию минуту убирайся отсюда ко всем чертям! Сию минуту, слышишь, что я говорю! – раскричался Фоля. – Придешь в пятницу, уплачу, что тебе следует. А пока что вон отсюда!

Зимл не ответил. Только бородка его дрожала и растерянный взгляд останавливался то на одном рабочем, то на другом, будто призывая их в свидетели, на что способен вор Фолька. “Неужели на свете полный произвол и никто за меня не заступится?” – говорила без слов его жалкая улыбка.

Вся мастерская молча следила за столкновением между Зимлом и хозяином, и каждый реагировал на него по-своему. Рабочие постарше, низко склонившись над работой и сжав губы, быстро-быстро водили иглой, как бы стараясь своими торопливыми движениями заглушить в себе возмущение и протест, которые вызывали у них собачьи повадки Фоли. Но они твердо знали, что “лучше не вмешиваться”.

Молодые парни, наоборот, отложили работу и с напряжением ждали, чем это кончится. Они знали, что Зимл скажет хозяину всё как есть, в печенку влезет, не постесняется напомнить ему о тех временах, когда они вместе таскали помойные ведра у Иоши. Теперь, однако, стычка зашла слишком далеко, чтобы, как обычно, закончиться ничем.

– Высосал все соки из человека, а потом – вон! – первым вступился за Зимла Шлоймка.

Напряженная тишина, установившаяся после команды Фоли: “Вон отсюда!”, взорвалась. Старшие рабочие опустили свою работу на колени, как будто теперь только сообразив, что столкновение между Зимлом и хозяином кровно касается их всех. Даже жилетник Иойна, которому Фоля то и дело напоминал, что держит его из милости, даже он на какой-то момент перестал строчить на машине и, повернув голову назад, тайком бросал испуганные взгляды то на хозяина, то на Шлоймку с Зимлом.

Фоля почувствовал, что перебранку надо сразу пресечь, а то она может далеко зайти. И хотя в нем бушевала кровь и неудержимо тянуло расквасить морду нахальному парню, он подавил гнев и почти добродушно сказал:

– Когда мне понадобится твой совет, я пошлю за тобой, Шлоймка. А пока заткни глотку и делай свое дело.

Но Шлоймка не захотел “заткнуть глотку”, ведь ему впервые представилась возможность выступить как сознательному рабочему. В одну минуту было забыто всё слышанное от Рипса о важности благоприятного момента в борьбе между трудом и капиталом, вся наука о “классах и массах”, которую он изучал в кружке, совсем испарилась из головы, – Шлоймка помнил только одно: нужно показать эксплуататору Фольке, что рабочими не швыряются.

Побледнев от волнения, он выпалил:

– Чтоб говорить правду, я ни у кого разрешения не попрошу. Говорю вам еще раз: двадцать лет эксплуатировать рабочего, сделать его инвалидом, а потом выбросить на улицу за то, что он заступился за ученика-сироту, – это самая отвратительная форма кровопийства и эксплуатации.

Большие капли пота выступили на и без того лоснящемся лбу Фоли, настолько неожиданной показалась ему наглость парня. Особенно сильное впечатление произвели на него непонятные слова “эксплуатировать”, “эксплуатация”… И хотя он чувствовал, что дело кончится скандалом, он больше уже не мог себя сдерживать.

– Заткни, говорю тебе, свою паршивую глотку, ты, вонючий хорек! А то я тебя возьму за шиворот и вышвырну вон вместе с этим слепым калекой. – Фоля даже стал заикаться от возбуждения.

– Не швыряйтесь так, господин Кравец! Неизвестно еще, захотим ли мы дальше работать у такого эксплуататора, у такого кровопийцы, как вы.

Как на шарнире, Фоля повернулся на каблуках и потом, задыхаясь от ярости, закричал фальцетом, который совсем не соответствовал его крупному жирному телу:

– Если я тебя, паршивый социалист, прогоню, тебе никто работы не даст. Помни: в остроге сгниешь за свою брехню. Вот увидишь…

Вдохновленный мыслью, что он здесь выступает как руководитель рабочих в конфликте с предпринимателем, Шлоймка смело отпарировал:

– Это известно, что Фолька Кравец способен кое-что подсказать, где нужно. Но вы знаете, как поступают с доносчиками? – многозначительно посмотрел он на Фолю, прищурив левый глаз.

Фоля так и подскочил.

– Ты мне угрожаешь? Люди, будьте свидетелями, он грозился меня убить! – взывал Фоля к рабочим и тут только заметил, что никто не работает.

– Что глаза вытаращили, латутники? Занимайтесь делом! С этим облезлым хорьком я и сам справлюсь. Вон отсюда! Чтоб духу твоего здесь не было, вонючий клоп! – снова набросился он на Шлоймку.

– Почему вы его гоните? Неправду он сказал, что ли? – проронил кто-то из рабочих.

Фоля был сбит с толку. Его растерянный взгляд скользил по лицам рабочих, ища сочувствия, но одни враждебно отворачивались от него, глаза других избегали его, даже у Иойны он не замечал той пришибленности, с которой тот обычно смотрел на хозяина.

Шлоймка почувствовал, что решительный момент наступил.

Повернувшись к рабочим, которые всё еще сидели на столах с подогнутыми ногами, сложив работу на коленях, он заговорил звонким голосом, будто выступая перед большой толпой:

– Товарищи рабочие, если вы хоть капельку уважаете себя, если вы не хотите, чтобы эксплуататор Фолька и все другие эксплуататоры наживались на нашей крови, если вы не хотите, чтобы они избивали ваших младших братьев учеников, то покажите, что вы сознательные рабочие, сейчас же бросайте работу, и пусть Фолька увидит, кто за чей счет живет: мы за его или он за наш.

– Объявим ему забастовку, непременно забастовку! – подхватила молодежь.

Рабочие постарше, хотя и колеблясь, тоже отложили работу и как бы против воли поднялись.

– Делайте что хотите, а я вам не стачечник, – Иойна тайком бросил взгляд на хозяина.

– Отложи работу, а то я тебе утюгом голову размозжу, – неожиданно для всех крикнул Венчик, старший ученик.

– Глядите-ка на него, на этого сопляка! Забастовщик нашелся! Ты накормишь моих детей, что ли?

– Идем, Иойна, не отставай от товарищей. Мы не дадим твоим детям голодать, – положил ему руку на плечо Зимл.

Недовольно ворча, Иойна поднялся с места и снова посмотрел на хозяина, как бы говоря: “Ты же видишь, это не моя вина. С такими бездельниками ничего не поделаешь, они способны убить человека…”

– Подожди же, шелудивый, пес! Я тебе покажу, как устраивать забастовки! Никто и не узнает, где твои кости схоронены, увидишь, паршивый социалист. А вы, латутники, – обратился Фоля к остальным рабочим, – вы еще у моих ног будете валяться, чтобы я вас обратно принял на работу. Вот увидите…

– Провались в преисподнюю, Фолька! – послышался ответ уже с другой стороны двери.

Первая забастовка в городе началась.

3

То, что руководителем забастовки должен быть Шлоймка, само собой разумелось. Но то, что Зимл, которому перевалило за сорок, отец большого семейства, стал правой рукой Шлоймки, самым ярым забастовщиком, было для всех полной неожиданностью.

–- Жить так жить, умирать так умирать, – заявил Зимл. – Или мы согнем бычью шею Фольки, или он согнет наши шеи. Так смотрите же, братцы, подтянитесь, пусть ни один шов у вас не лопнет!

Зимл требовал, чтобы к забастовке присоединились все портные города, не иначе. В субботу они со Шлоймкой пойдут в портновскую синагогу и уговорят подмастерьев объявить всеобщую забастовку. Еще лучше было бы организовать всех рабочих города, не только портных, и пусть они тоже бастуют, пока Фоля не удовлетворит требований своих людей.

Иегуда Пэн. «Старый портной»

– Возьмем, к примеру, наших хозяев, – говорил Зимл. – Они-то давно уже поняли, что надо держаться вместе, по цехам организовались. Зачем, вы думаете, им нужна портновская синагога, синагога красильщиков, мясников, кузнецов, скорняков, шапочников? Каждая профессия, видите ли, имеет свою синагогу. Неужели это только потому, что портные хотят непременно молиться вместе с портными, а шапочники с шапочниками? Нет, браточки, это организация. Хозяевам нужно место, где они могут договориться о своих делах, о том, как лучше выжимать из нас соки – вот что означают их синагоги по цехам. А мы что? Мы справляем субботу каждый сам по себе. Это, браточки, никуда не годится. Общую забастовку объявить, и конец! – требовал Зимл.

А пока суд да дело, он предлагал поставить ребят, которые следили бы за тем, чтобы никто не нанялся к вору Фольке на работу.

– Бить стекла у Фольки, – послышался голос.

– И котелки у штрейкбрехеров, если найдутся такие негодяи.

Но Шлоймка остудил горячие головы.

– Не кипятитесь, ребята! Если вы слишком широко развернетесь, весь фасон испортите. Давайте прежде всего сломим Фолю, тогда маленькие фольки сами сломятся. О том чтобы разбивать головы и стекла, и разговору быть не может. Фолька правая рука исправника, Фолька запанибрата с жандармами, а вы собираетесь у него стекла бить! Он только этого и ждет, чтобы мы разбили у него несколько стекол, и тогда он разобьет нас. Нет, действовать надо спокойно и выдержанно.

Шлоймка уже раз участвовал в забастовке, в Екатеринославе было дело. И он знает, что без выдержки забастовки не выиграешь. К спокойствию и организованности призывал также Ефим Рипс, преподаватель политической экономии в нелегальном кружке, который посещал Шлоймка.

– Легальные методы борьбы, – поучал Рипс, будто читал лекцию в кружке, – привлекут к вам симпатии общества, а это важный фактор в конфликте между трудом и капиталом. Террор же, наоборот, с одной стороны, поссорит вас с прогрессивной частью общества, а с другой стороны – приведет вас к острому столкновению с властью, что в данной ситуации со всех точек зрения невыгодно…

При всем уважении забастовщиков, простых рабочих, к ученому Рипсу, который провел год в Швейцарии и был там знаком с “самыми крупными революционерами”, ни у кого теперь не хватало терпения слушать его лекции в возвышенном стиле.

– О чем тут говорить? – сказал Шлоймка. – Конечно, скандалов не надо устраивать. Вы лучше скажите нам, каким манером прострочить Фольку, чтобы он удовлетворил наши требования?

– Да-да, какую мерку с него снять, чтобы он поскорей задохся. Долго мы продержаться не сможем: нет ни копейки за душой.

– Может быть, нам поговорить с поднадзорным Ноткиным, – предложил Шлоймка, – у него, наверно, опыт в таких делах.

– Поговорить с Ноткиным не мешает, – согласился Рипс, – но только строго конспиративно, чтобы не дошло ни до Фольки, ни до исправника. Предоставьте это мне.

После тайного совещания, как этого желал Рипс, с поднадзорным Ноткиным забастовщики выдвинули такие требования:

  1. Отменить сдельщину и снова ввести понедельную оплату.
  2. Установить десятичасовой рабочий день.
  3. Не заставлять отрабатывать в зимние субботние вечера часы, не доработанные в зимние пятницы.
  4. Не ругать и не бить учеников. Не использовать их для домашней работы. Обучать их ремеслу с самого начала учебного сезона. После третьего года платить им не меньше рубля в неделю.
  5. Всех бастующих принять обратно на работу.

4

Фоля пустил в ход свою близость с начальством, чтобы подавить забастовку.

Исправник послал городового за Шлоймкой и Зимлом. Он принял их поодиночке и по-отечески советовал поскорее стать на работу. Ему известно, говорил он, что коноводами являются они, а за их спиной скрывается нигилист Ноткин. Ему, исправнику, было бы легче легкого всех их скрутить в баранку, а не вести с ними разговоры. Но ему жалко молодых людей… Однако слишком испытывать его терпение он не советует. Здесь не Швейцария и не Екатеринослав, где можно устраивать забастовки. В его городе стачек никогда не было и, пока он здесь хозяин, не будет.

– Не потерплю! – вдруг зарычал он, побагровев.

Если у людей Кравеца есть справедливые претензии к хозяину – хотя он знает Фолю Кравеца и уверен, что он своих рабочих не обидит, – так пусть попросят по-хорошему. Сам исправник готов разрешить их спор “по совести”. Но забастовки, бунты – “не потерплю”. Где угодно, только не в его городе! Что? Это от них не зависит? Хорошо, пусть пойдут домой и подумают: какой климат им больше по душе – местный или сибирский…

– Ступайте!

Околоточный Захаркин старался найти законный повод, чтоб хоть одного из Фолиных рабочих упрятать в тюрьму. Но придраться было не к чему: бастующие сидели каждый у себя дома и никого не тревожили. Только по вечерам они ходили в портновскую синагогу – не арестовать же их за это.

Раввин со своей стороны тоже приложил все старания к тому, чтобы помирить людей Фоли с хозяином. Однажды после вечерней молитвы он послал служку за Зимлом и Иойной и начал их увещевать: ну, что касается тех, так это ведь бесшабашные головы. И Бога не боятся, и людей не стыдятся… Но они, Зимл и Иойна, уже, слава Богу, не мальчики. Им, пожилым людям, отцам семейств, не пристало идти на поводу у босяков. Возможно, конечно, что их претензии к хозяину справедливы, хотя ему трудно себе представить, чтобы реб Рефоэл Кравец кого-нибудь обидел, – это в высшей степени порядочный человек, благотворитель, широкая натура… Допустим, что он в самом деле кого-нибудь случайно обидел – никто из нас не застрахован от греха. Но стачки – это не еврейское дело. Не тот путь… Есть, слава Богу, раввин у евреев, есть судьи, дай им Бог здоровья. В городе достаточно умных людей, светлых голов, людей с совестью. Благодарение Богу, есть на кого положиться. Пусть рабочие Кравца придут к нему вместе с их хозяином, и он, с Божьей помощью, все решит наилучшим образом, и даже платы за это не потребует, хе-хе. Евреи должны сговориться между собой как евреи: пойти к раввину, обратиться к посредникам. Но забастовки, – фу, с души воротит! Не еврейский это путь…

– Да я и сам знаю, – оправдывался Иойна. – Разве я стал бы бастовать? Ведь я теперь пропащий человек. Фоля меня и на порог не пустит. Но что я мог сделать один? Они бы мне голову свернули, если бы я к ним не примкнул.

– Так уж и свернули бы, – не поверил раввин. – Они, конечно, порядочные скандалисты, но голову свернуть – куда там. Все-таки евреи – не Бог весть какие разбойники.

– Но ведь они бросились на меня с утюгом, шуточное ли дело? Пусть он скажет, – призвал Иойна в свидетели Зимла.

– А земная власть? Где начальство, полиция? – всё не соглашался раввин. – Нашлась бы на босяков управа. Благочестивый еврей должен жизнь отдать во имя Бога; а к забастовкам не примыкать.

– Перестань плести вздор, Иойна! – вскипел Зимл. – Голову тебе хотели свернуть… Никто тебе не свернет голову, если ты сам ее не свернешь своими глупыми разговорами. Нашел кому жаловаться, все равно что хозяину… А почему это, ребе, – обратился он к раввину, – если мы не хотим, чтобы наши дети опухали от голода, так мы лоботрясы и босяки? Пожалуйста, добейтесь у реб Рефоэла Кравца, чтобы он из нас не выжимал все соки, чтобы не издевался над учениками, чтоб не плевал Иойне в лицо три раза на день, и мы вам скажем спасибо. Но вы этого не сделаете, ребе! Разве реб Рефоэл способен кого-нибудь обидеть? Упаси Бог… Так что лучше не вмешивайтесь, ребе. Мы с ним как-нибудь сами справимся.

Богатые хозяева, которые стояли рядом и прислушивались к разговору раввина с забастовщиками, пожимали плечами.

– Вот наглый портняжка!

– Если у себя, в собственной мастерской, хозяин уже не хозяин, так ведь это светопреставление.

– Сопливого мальчишку нельзя отхлестать! Видели такое?

– Наступил полный произвол, вот что!

Но не всем богачам города дело представлялось в таком мрачном свете. Некоторые, наоборот, уже заранее радовались провалу забастовки.

– Не беспокойтесь, Фоля Кравец найдет средство, как расправиться с босяками.

– Еще бы! Достаточно ему сказать одно слово исправнику, так им солоно придется!

Но Фоля не нашел средств, тут даже исправник оказался бессильным. Забастовка застала Фолю в самом разгаре предпраздничного сезона, к тому же он был связан контрактами на обмундирование пожарников и городовых всего уезда. Затаив в душе бешеную ненависть к Шлоймке и Зимлу, главным заводилам, с которыми он еще, Бог даст, рассчитается, Фоля на десятый день забастовки согласился удовлетворить требования рабочих.

Конечно, он всех примет обратно. Работы хватит еще для десяти. Шутка ли, такая горячка! Платить понедельно согласен, но вот с десятичасовым рабочим днем Фоля никак не может согласиться. Когда нет работы – пожалуйста, пусть уходят домой хоть в начале вечера, но если случается спешка, он ведь не может смотреть на часы. В субботние вечера не работать? Весь мир работает в субботу вечером… Но если они настаивают – пусть будет так. Фоля не такой человек, чтобы упорствовать по мелочам. Что касается мальчишек, то в этом можно на него положиться. Они и сами знают, что Фоля не злодей какой-нибудь. Если ему и случалось ненароком задеть сопляка, то из-за этого поднимать шум не следует. Какому хозяину не приходится шлепнуть иногда ученика по заслугам. Пожалуйста, пусть Зимл скажет: мало ли оплеух и затрещин проглотили они в учении у Иоши? Но это неважно. Раз говорят, что теперь не то время, что ж, пусть будет так. С сегодняшнего дня, поверьте, он учеников и пальцем не тронет, он и смотреть на них не станет. Но это не научит их лучше работать, будьте уверены… Платить мальчикам начиная с третьего года? В этом опять-таки можно на него положиться, он их не обидит. Фоля не такой человек, чтобы кого-либо обидеть. Конец! Выпьем по рюмочке и сядем за работу.

Бастующие, однако, требовали записанный на бумаге и подписанный обеими сторонами договор. После целого дня пререканий Фоля согласился и с этим требованием.

Первая забастовка кончилась.

(перевод с идиша Ривки Рубиной)

Об авторе

З. Вендров (на фото) – псевдоним ЗалманаДовида Вендровского (05.01.1879 – 01.10.1971). Будущий писатель родился в Слуцке, в семье резника. До 13 лет учился в хедере и иешиве, у частных учителей иврита и русского. К 18 годам переехал в Лодзь. Работал на ткацкой фабрике, учился на стоматолога, пробовал писать стихи и басни. В 1900 г. опубликовал в «Дер юд» пару писем о еврейской общественной жизни в Лодзи, вскоре переехал в Англию. Служил на корабле, перевозившем скот, работал на маленькой фабрике по производству содовой воды, в свободное время усердно изучал английский язык и познакомился с английской литературой. Продавал нотные записи в Англии и Шотландии. Cотрудничал с «Идишер цайтунг» (газетой, издававшейся в Глазго), а также с лондонской «Идишер экспресс». Зарабатывал на жизнь множеством занятий, от преподавания в талмуд-торе до вождения экскурсий по Лондону, от библиотекаря до швейцара на выставке, от мелкого торговца в деревнях до наборщика в типографии.

В июне 1905 г. нелегально приехал в Москву, зарабатывал уроками английского, затем перебрался в Америку. Служил в Нью-Йорке сотрудником «Моргн журнал» и «Американер». Писал для «Фрайе арбетер штиме», был приглашён на постоянную работу в «Гайнт» и «Идишер тагеблат». С 1908 г. до июня 1915 г. жил в Варшаве. В «Гайнт» вёл отдел «Еврейские города и местечки», писал фельетоны, рассказы.

В июне 1915 г. покинул Варшаву. Работал в Москве уполномоченным комитета по помощи евреям, пострадавшим от войны, принимал участие в «Обществе для распространения просвещения», «Обществе здравоохранения евреев» (ОЗЕ), Еврейском историко-этнографическом обществе.

В качестве посланника «Екопо» (Еврейский комитет помощи жертвам войны) совершил трёхмесячную поездку по Уралу и Сибири, исследуя положение галицийских евреев, высланных туда царской армией по подозрению в шпионаже. После Октябрьской революции вернулся из Иркутска в Москву, занимал должность в комиссариате по делам «нацменьшинств».

У литератора вышли книги «Юморески и рассказы» (Варшава, 1911), «Правожительство» в двух томах (изд-во «Иегуда», 1912), «Смех сквозь слёзы». Его рассказы и юморески были переведены на многие языки. Немало переводов есть и на русский язык.

Опубликовано 01.04.2020  13:45

Б. Сандлер: «Не надо спасать идиш»

Писатель Борис Сандлер: не надо спасать идиш…

В редакции «Форвертс»

Как изучали идиш в СССР, когда выдающийся музыкант Евгений Кисин стал писать стихи на маме-лошн, почему идиш так популярен в ЛГБТ-среде и кто спекулирует на возрождении этого языка сегодня, — об этом и многом другом — писатель и журналист, автор 16 книг, участник Черновицкой конференции по языку и культуре идиш Борис Сандлер.

— В юности вы начали писать прозу на русском языке, но вскоре перешли на идиш. Откуда такой кульбит? И дело даже не в эпохе — просто читательская аудитория на имперском языке неизмеримо шире, чем на идише. 

— Все просто — моим первым и единственным языком до пяти лет был идиш. Даже улицу, на которой я жил в Бельцах, в 1959 году переименовали в улицу Шолом-Алейхема — к 100-летию писателя. Это была нижняя часть города, где жил простой люд — ремесленники, портные, балагулы — это фон, который формировал наш язык. На идише мы играли с пацанами, у многих родители практически не знали русского — Бессарабия ведь стала советской только в 1940 году.

С русским языком я столкнулся, когда пошел в музыкальную школу. Но вся среда, все, кто меня окружал, — родители, соседи, друзья — все они жили на идише. Впоследствии эти люди стали персонажами моих написанных по-русски рассказов, и я почувствовал, что… не то что бы вру, но… фальшивлю. Я ведь профессиональный музыкант — окончил консерваторию, много лет играл в симфоническом оркестре. И вдруг осознал, что в литературе играю фальшиво. Задумался и понял, что мои персонажи должны говорить на своем языке.

Бельцы, 1950-е 

Вскоре судьба свела меня с Ихилом Шрайбманом — я играл с его сыном-скрипачом в одном оркестре. Шрайбман на то время был единственным еврейским писателем в Молдавии. Так началось наше общение, и я стал быстро учиться и параллельно писать — мне уже было под 30. После концерта возвращался обычно в 23.30, запирался в туалете (мы жили с женой и маленьким ребенком в общежитии) и начинал работать. Первая моя публикация — три небольших рассказа в «Советиш Геймланд» — вышла в 1981 году. Звуковым камертоном стала речь покойной бабушки — она говорила идиоматическими оборотами, но героями были мои сверстники, идишем не владевшие, — с тех пор я часто пишу от первого лица — как бы  пропуская через себя. Так выходит правдоподобнее.

Вскоре после первой публикации мне предложили поступать в группу идиша на Высшие литературные курсы при Литературном институте им. Горького в Москве — и это тоже судьба, ведь с конца 1940-х такой возможности в принципе не было.

Ихил Шрайбман 

— Самое застойное время, разнузданная антиизраильская кампания, расцвет государственного антисемитизма. Не чувствовали, что являетесь неким прикрытием режима, пытающимся сохранить лицо? Или играли в свою игру, пытаясь выжать максимум из открывшейся возможности заниматься любимым делом на своем языке?  

— Мы понимали, что являемся частью системы, которая нас использует. Но я хотел стать профессиональным писателем и то, что появилось место, где можно получить необходимые знания, рассматривал как чудо. Моя первая книжка так и называлась — «Ступени к чуду». И, что еще важнее, здесь я обрел писательскую среду. Не только еврейскую, — рядом жили и учились писатели со всего Советского Союза и даже из-за границы.

У каждого из нас была отдельная комната, стипендия составляла 150 р., при том, что в оркестре я получал 120. Система образования была лицеистской, например, семинар поэзии вел Александр Межиров, о литературе 1920-х годов рассказывал Зиновий Паперный.

Еврейские писатели преподавали на идише — Хаим Бейдер, Ривка Рубина, Мойни Шульман — последние из могикан, у которых было чему поучиться.

— На сегодняшний день Борис Сандлер — автор 16 книг. Одна из них — «Глина и плоть» — написана в жанре криминального детектива — уникальном для литературы на идише.

— Готовить этот роман я начал еще в Союзе, получив, как член СП, доступ в архивы. В 1919 году под редакцией Семена Дубнова и Григория Адмони-Красного в Петрограде вышел сборник документов о еврейских погромах в России. Успели издать только первый том, и я его нашел — так документы следствия по Дубоссарскому и Кишиневскому делам 1903 года послужили основой романа.

Почему он криминальный? Все началось в Дубоссарах, где убили христианского мальчика. Следователю было очевидно, что убийство совершено на семейной почве (мальчика убил двоюродный брат — из-за наследства), но власть решила разыграть еврейскую карту. Что было актуально, учитывая подъем революционного движения на юге империи, где множество евреев состояли во всех революционных партиях — от БУНДа до РСДРП. Я нашел эти архивы, обнаружил даже фото на стеклянных пластинах. Вторым источником стала черносотенная газета «Бессарабец», основанная Павлом Крушеваном, и дневник молодого Крушевана — весьма занимательное чтение.

Книги Бориса Сандлера на разных языках

На протяжении всего романа идет следствие, а в финале главный герой — наводчик на еврейские дома — в ходе погрома защищает евреев и, будучи ранен, попадает в еврейскую больницу (дневник директора этой больницы я тоже читал). Книга вышла к столетию Кишиневского погрома, но это не единственное мое криминальное произведение. Два года назад я начал писать детективную повесть, состоящую из отдельных рассказов. Главный герой — любавичский хасид, живущий в Нью-Йорке и приехавший когда-то из России, где учился в иешиве в Марьиной роще. Сейчас он частный детектив, ведущий дела во Флэтбуше — одном из районов Бруклина, где живут ортодоксальные евреи.

— После репатриации в 1992-м вы стали заместителем председателя Союза  писателей (идиш) Израиля. Кем были эти люди и, главное, кто их читал?

— Большинство этих писателей уже тогда разменяли седьмой или восьмой десяток — как правило, польские и литовские евреи, пережившие Холокост. Именитых литераторов было немного — Мордехай Цанин, Авром Суцкевер.

Надо понимать, что литература на идише в Израиле была реанимирована людьми, до войны не считавшими себя писателями. Собственно, литературой никто из них и не жил, на иврит их не переводили, книги тиражами в 200 — 300 экземпляров издавались за счет авторов или частных фондов.

Они существовали в своем языковом гетто, ведь даже тираж крупнейших журналов на идише — например, «Ди Голдене кейт» под началом Суцкевера — не превышал полутора тысяч.

— В 1998-м вас приглашают в Нью-Йорк на должность редактора старейшей еврейской газеты «Форвертс». За 18 лет вы превратили ее в международное ежедневное издание с десятками корреспондентов на пяти континентах, сайтом, радио и видеоканалом. Это грандиозный успех для светской газеты на маме-лошн, но в исторической перспективе судьба «Форвертс» иллюстрирует судьбу идиша в Америке. Если в начале прошлого века у газеты было более 200 000 (!) читателей, то сегодня нет и 5 000…

— Да, современный идиш — это мальчик Мотл — ни своего очага, ни крыши, ни дома. Сегодня он ушел в академическую сферу — это хорошо иллюстрирует наша конференция — сто десять лет назад среди ее участников было 90% писателей, сейчас, главным образом, филологи и культурологи. Так что говорить о каком-либо возрождении идиша — спекуляция чистой воды.

Разносчики «Форвертс», март 1913

— Но у молодых американских евреев, чьи предки были родом из Восточной Европы, существует мода на возвращение к корням? Разве идиш не становится частью этой моды?

— Молодые американские евреи скорее озабочены утверждением толерантности и борьбой за права человека. И идиш, кстати, вписывается в эту схему… Меня давно интересовало, почему идиш так популярен в ЛГБТ-среде — это видно невооруженным глазом — множество семинаров, театральных ивентов и т.д. Однажды приятель — профессор идиша и гей — объяснил мне, в чем дело. «Понимаешь, — сказал он, — евреи-гомосексуалы почувствовали, что идиш так же ущемлен, как ущемлены они в своей ориентации. Чувство меньшинства объединяет». Для американских евреев очень характерно принимать сторону униженных и оскорбленных, а культура идиш унижена. Многими движет простой порыв — протянуть руку, прийти на помощь. А потом эта культура многих затягивает в свою орбиту.

— Как вам удалось «подсадить» на идиш одного из лучших пианистов современности Евгения Кисина? Это ведь с вашей подачи он выпустил диск с записью 36 стихотворений поэтов-идишистов разных лет в своем исполнении — на блестящем идише.

— Однажды я признался, что использовал Женю — когда он прислал свои первые стихи, я сразу понял, что именно люди с таким громким именем могут пробудить у широкой аудитории интерес к идишу.

Хотя «подсаживать» не пришлось — он «инфицирован» идишем с детства. Еще в годы учебы в Гнесинке на вечере национальных культур он задумался — а есть ли у меня национальная культура и литература? И вспомнил, что дедушка с бабушкой говорят на даче на своем языке, и это вовсе не русский.

Так все и началось. Кисин — не просто музыкальный гений, он очень глубокий человек, к тому же с феноменальной памятью. Читая Шолом-Алейхема, он штудировал все сноски, объяснявшие те или иные аспекты еврейской традиции. А в каждый его приезд в Нью-Йорк мы сидим часами — почему вы здесь исправили, почему там поменяли слово. Он доходит до самой сути и при этом все хватает на лету.

Мы записали с ним три диска из еврейской поэзии, которую он читал наизусть. Первый СD   из мировой еврейской поэзии, второй  из советской еврейской, а на третьем — программа к столетию Ицхака Лейбуша Переца, с которой он выступил в Карнеги-холл. В первом отделении читал стихи на идише, а во втором — играл. Сейчас я готовлю книгу рассказов и стихов Жени на идише — это очень талантливо.

С Евгением Кисиным, Нью-Йорк, 2017

— История воодушевляющая, но вряд ли типичная. И вопрос — кто будет говорить и читать на идише завтра — она не снимает…

 Разумеется, таких, как Кисин, — единицы, хотя его пример заразителен — скажем, в Торонто русскоязычные евреи обнаружили интерес к идишу именно после выступления Жени.

Но в целом — ситуация печальная. Да, в Израиле идиш факультативно преподается в нескольких десятках школ. Репатриировавшись в 1991-м, я через неделю уже работал —  преподавал идиш в трех школах — приходили даже йеменские детки и хорошо учились. Но при этом, когда я начал на голом энтузиазме издавать детский журнал «Кинд-ун-кейт» и просил коллег написать что-то для детей,  на меня смотрели как на идиота. Это самое слабое звено, ведь завтра на идише действительно некому будет говорить.

Отсутствует и система подготовки учителей для школ, да и сами школы с преподаванием идиша еще нужно найти. В Канаде, в отличие от других стран, на государственном уровне помогают национальным школам. Но когда один энтузиаст захотел открыть в такой школе группу идиша, что обошлось бы учащимся всего $10 в год, — даже на это родители не пошли.

Но об этом на академических конференциях вы не услышите  здесь обсуждают более важные проблемы — образование множественного числа имен существительных в идише сатмарских хасидов, фонетический контраст длинных и коротких гласных звуков в унтерландском идише и т.п. При этом я не могу уговорить коллег хотя бы на конференции по идишу говорить на идише, а не на английском…

Когда-то я вел в Нью-Йорке семинар прозы два раза в месяц — сегодня мои ученики в состоянии написать статью на идише, чего не может сделать большинство из участников этой конференции.

Подчеркну, что все вышесказанное относится исключительно к проблемам светского образования на идише. У хасидов своя изолированная система, хотя за этим «железным занавесом» много интересного. Я привел в «Форвертс» несколько талантливых хасидов, и они под псевдонимами начали писать. Не дай Б-г узнают в общине — удар обрушился бы не только на самих эпикойресов, но и их детей  вплоть до исключения из иешивы.

— А что Израиль? Еще в 1990-е Кнессет признал идиш и ладино национальными языками еврейского народа. Это чисто формальная декларация или она имела какие-то практические последствия?

— Как любое решение правительства  кость брошена, а дальше разбирайтесь сами. Началась грызня, судебные процессы, а работа остановилась. В последние годы старики ушли, поле брани пожидело, страсти поутихли. Есть театр, приравненный к фольклорному коллективу, который получает какие-то дотации, издается библиотечка еврейской литературы, есть курсы в университетах, где, как и везде в мире, преподают не столько идиш, сколько об идише.

 

 

Журнал «Кинд-ун-кейт», Иерусалим, 1996 Книга Бориса Сандлера «Небылицы» 

— Где у идиша больше шансов на спасение? И не станут ли эти усилия попыткой провернуть фарш обратно? 

— Не надо спасать идиш и не надо хоронить идиш. Я помню еще с детства как евреи любят похороны. Когда приходили с похорон, бабушка спрашивала: «С’ыз гевэн а гройсе левайэ?» («Были большие похороны?»)

Идиш — столь мощная культура, что она сохранится, и всегда найдется Кисин, который поддержит интерес к этому языку у соплеменников. Конечно, очень важна консервация — сейчас идет процесс оцифровки десятков тысяч образцов разговорного идиша можно услышать, как говорили в Галиции, в Литве, в Бессарабии. Не будь консервации иврита на протяжении тысячелетий, он не стал бы государственным языком Израиля.

Кроме того, нельзя сбрасывать со счетов ультраортодоксов. Раньше они тайком листали бумажный «Форвертс», сейчас просматривают Интернет-журналы на идише в своих айфонах, и никто их не может засечь. Они читают Хаима Граде, Башевиса Зингера, потому что те  описывали, как они живут сегодня, как жили их отцы и деды. И дети их будут читать, так что ниточка существует.

Возможно, произойдет Большой взрыв. Кто мог представить150 лет назад, что возродится иврит? Сегодня мяч на поле хасидов, пусть даже это поле иногда покрывается сорняками. В Нью-Йорке работают два хороших театра на идише, практически каждый вечер проходят какие-то мероприятия, собираются группы молодежи. Летом в Европе и США — настоящий всплеск еврейской активности — фестивали идиша, семинары и интенсивы. Идиш, как живое существо,  мимикрирует, мигрирует, меняет форму. Язык очень изменился со дня Первой черновицкой конференции 1908 года — и это свидетельство его живучести. Поэтому нам трудно предсказать, что может произойти.

Очень важны переводы на другие языки. К идишу стали относиться по-другому после того, как Башевис Зингер получил Нобелевскую премию. А получил он ее во многом благодаря многочисленным переводам на английский язык. Пусть произведения, созданные на идише, зазвучат на английском, русском, украинском. Большой язык открывает дорогу не только к отдельному писателю, но и всей литературе.

Другое дело, что Башевиса, по его же просьбе, переводят на другие языки с английского — и это неправильно. Но японцы, например, специально изучают идиш, чтобы переводить с оригинала. С другой стороны, есть евреи, которые знакомят носителей идиша с другими  культурами. Мой хороший знакомый Шмуэль Перлин провел в Китае больше года, где работал над словарем местных диалектов и параллельно, по моему предложению, присылал оттуда репортажи на идише. Их можно увидеть на YouTube. Важно помочь таким энтузиастам — за ними будущее.

Беседовал Михаил Гольд 

Оригинал

Опубликовано 22.01.2019  12:04

Вольф Рубінчык пра часопіс «Штэрн»

Даведка пра мінскі часопіс «Штэрн» (для аднаго з міністэрстваў РБ)

«ШТЭРН» («Зорка»), літаратурна-мастацкі і навукова-палітычны часопіс. Выдаваўся з мая 1925 да крас. 1941 у Мінску на яўр. мове. З 1932 орган Аргкамітэта ССП БССР, з 1934 – ССП БССР. Друкаваў творы яўр. і бел. (у перакладзе на яўр. мову) сав. пісьменнікаў, артыкулы па пытаннях л-ры і мастацтва, хроніку культ. жыцця Беларусі і саюзных рэспублік (…) У часопісе ўдзельнічалі яўр. сав. пісьменнікі З. Аксельрод, Ц. Даўгапольскі, Э. Каган, Г. Камянецкі, М. Кульбак, А. Платнер, Р. Рэлес, І. Харык, Г. Шведзік і інш.

(«Беларуская савецкая энцыклапедыя», т. XI. Футбол – Яя. Мінск: БелСЭ, 1974. С. 364)

* * *

У Савецкім Саюзе 1920–1930-х гадоў, у тым ліку і ў БССР, значная ўвага надавалася перыядычнаму друку на яўрэйскай мове (ідыш). Напрыклад, у Маскве выходзіла масавая штодзённая газета «Дэр Эмес» («Праўда»), у Мінску – газета «Акцябр» («Кастрычнік»).

З 1924 да 1937 гг. ідыш з’яўляўся адной з афіцыйных моў савецкай Беларусі[1]. Працавалі шматлікія школы і тэхнікумы з навучаннем на гэтай мове, на ёй нярэдка вялося справаводства і г. д. Паводле перапісу насельніцтва 1926 г., у БССР налічвалася каля 5 мільёнаў жыхароў, з іх 407 тысяч складалі яўрэі. Большасць яўрэяў Беларусі (звыш 80%), некаторая частка беларусаў і прадстаўнікоў іншых народаў у міжваенны перыяд валодалі мовай ідыш.

«Тоўсты» часопіс «Штэрн», які выдаваўся ў 1925–1941 гг. (спачатку раз на два месяцы, з 1926 г. – раз на месяц), быў спробай адказаць на запыты той часткі жыхароў БССР, што чытала на ідышы і цікавілася навінамі культуры. Гэта значыць, адрасаваўся ён, умоўна кажучы, інтэлігенцыі, аднак рэдакцыя заклікала падпісвацца на «Штэрн» і рабочых, і калгаснікаў.

На фота 1–2 – вокладкі часопіса ў 1926 і 1927 гг.

Тыраж часопіса «Штэрн» у розныя гады складаў ад 1000 да 3500 экз. Звычайны аб’ём адной кніжкі часопіса ў першай палове 1930-х гадоў сягаў 100 старонак (пры памеры 16 на 21,5 см); часам выходзілі здвоеныя нумары, аб’ём якіх перавышаў 200 старонак. Найбліжэйшы беларускамоўны аналаг «Штэрна» – часопіс «Полымя», заснаваны ў 1922 г. (у 1932–1941 гг. меў назву «Полымя рэвалюцыі»). З 1930-х гадоў «Штэрн» выпускаўся з беларускамоўнай анатацыяй зместу.

Рэдакцыя часопіса «Штэрн» у 1925–1927 гг. знаходзілася ў Мінску па адрасе вул. Ленінская, 26, у 1927–1930 гг. – на вул. Ленінскай, 22, а з № 9, 1930, г. зн. з восені 1930 г. і да канца існавання часопіса, звыш 10 гадоў, – па вул. Рэвалюцыйнай, 2 (гл. звесткі на вокладках; фота 3–5). Сучасны адрас у Мінску – такі самы.

Літаратурна-мастацкія выданні на ідышы меліся ў 1920–1930-х гг. і ў іншых рэспубліках СССР, асабліва ва Украіне: «Праліт» (1928–1932), «Фармэст» (1932–1937), «Ды ройтэ велт» (1924–1933), «Саветышэ літэратур» (1938–1941). У 1936–1940 гг. у РСФСР выдаваўся штоквартальнік «Фарпост». Тым не менш, як можна бачыць, мінскі часопіс «Штэрн» стаў «доўгажыхаром» сярод даваенных савецкіх часопісаў на ідышы. Ён праіснаваў больш за 15 гадоў, нягледзячы на тое, што да 1917 г. тэрыторыя Беларусі не лічылася найлепшым месцам для яўрэйскіх пісьменнікаў[2]. Відавочна, заслуга ў гэткім працяглым захаванні «Штэрна» належыць перадусім яго аўтарам, членам рэдкалегіі і выдаўцам.

Аўтарамі часопіса «Штэрн» былі практычна ўсе літаратары БССР, якія ў міжваенны перыяд пісалі на мове ідыш. Да таго ж у ім актыўна публікаваліся вядомыя ідышамоўныя пісьменнікі СССР (Давід Гафштэйн, Леў Квітко, Перац Маркіш, Іцык Фефер…), асобныя замежныя літаратары (Аўрам Рэйзен, Меінке Кац, Мойша Надзір…). Крытэрыем адбору твораў была «прагрэсіўнасць» замежнікаў, г. зн. іхняя прыхільнасць да левых ідэй, тым не менш на старонках часопіса дасягаўся і вытрымліваўся даволі высокі мастацкі ўзровень.

Фігуравалі сярод аўтараў «Штэрна» і беларускамоўныя пісьменнікі – ад прызнаных класікаў (Якуб Колас, Янка Купала) да маладзейшых аўтараў (Андрэй Александровіч, Пятрусь Броўка, Міхась Чарот…). Іх перакладалі на ідыш Зэлік Аксельрод, Майсей Кульбак, Мендл Ліфшыц, Ізі Харык і інш.

Аналізуючы змест біябібліяграфічнага даведніка «Беларускія пісьменнікі» (6 тамоў, Мінск: БелЭН, 1992–1995), можна заўважыць, што звыш дзясятка літаратараў пачыналі свой творчы шлях, друкуючыся ў «Штэрне». Сярод гэтых літаратараў – Рыгор Бярозкін, Мацвей Грубіян, Мота Дзягцяр, Эля Каган, Сара Каган, Гірш Камянецкі, Сямён Ляльчук, Рыўка Рубіна, Рыгор Рэлес, Рува Рэйзін, Леў Талалай, Майсей Тэйф, Генадзь Шведзік.

Сярод тых, хто мае дачыненне да Беларусі і атрымаў «пуцёўку ў жыццё» дзякуючы часопісу «Штэрн», назаву таксама паэта Мендла Ліфшыца (нарадзіўся і жыў у Беларусі да вайны), сужэнцаў Рахіль Баўмволь і Зяму Цялесіна (у 1930-х жылі ў Мінску, пазней аказаліся ў Расіі, дзе сталі вядомымі паэтамі; у пачатку 1970-х эмігравалі ў Ізраіль).

Варта дадаць, што, паводле газеты «Літаратура і мастацтва» (4 жніўня 1932 г.), пры рэдакцыі часопіса была створана пастаянная літаратурная кансультацыя, у склад якой трапілі Зэлік Аксельрод, Якаў Бранштэйн, А. Дамэсек (поўнае імя гэтага крытыка, які пэўны час уваходзіў у рэдкалегію часопіса, мне не вядома), Ізі Харык, Майсей Кульбак, Лейб Царт і Арон Юдэльсон. На старонках «Штэрна» аглядаліся і пытанні тэатральнага жыцця, у прыватнасці, са сваімі нарысамі не раз выступаў Міхаіл Рафальскі, у 1926–1937 гг. – мастацкі кіраўнік Дзяржаўнага яўрэйскага тэатра БССР.

Склад рэдкалегіі часопіса «Штэрн» не адрозніваўся стабільнасцю. Да таго ж у многіх выпусках часопіса проста пералічваюцца члены рэдкалегіі без удакладнення іх службовых абавязкаў, а ў некаторыя гады (1938–1939 гг.) нумары падпісвала «рэдкалегія», і зараз няпроста адказаць на пытанне, хто працаваў у ёй найбольш плённа. Аднак, прагледзеўшы дзясяткі выпускаў «Штэрна», якія захоўваюцца ў Нацыянальнай бібліятэцы Беларусі, прааналізаваўшы іншыя даступныя мне крыніцы, у тым ліку артыкулы з «Беларускай энцыклапедыі», я прыйшоў да высновы, што ключавымі асобамі ў рэдакцыі былі:

Самуіл Агурскі (1884–1947) – член рэдкалегіі ў 1925–1929 гг. Грамадскі дзеяч, аўтар прац па гісторыі рэвалюцыйнага руху ў Беларусі, член-карэспандэнт Акадэміі навук БССР (1936). Арыштаваны ў 1938 г., рэабілітаваны ў 1956 г.

Зэлік Аксельрод (1904–1941, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1931–1941 гг. Паэт. У 1931–1937 гг. адказны сакратар часопіса; паводле некаторых звестак, выконваў абавязкі галоўнага рэдактара пасля арышту І. Харыка. Арыштаваны ў 1941 г., рэабілітаваны ў 1957 г. «Гэта быў паэт ясенінскага складу. Тонка ўспрымаў прыроду. Шмат месца ў яго вершах займалі матывы кахання і дружбы (…) За надта інтымную лірыку, за апалітычнасць яго часта лаялі крытыкі і партыйныя інструктары, што стаялі на варце чысціні ленінска-сталінскіх ідэй у мастацкай літаратуры» (Рыгор Рэлес. Праз скрыжаваны агонь // Полымя. 1995. № 8. С. 242).

Эля Ашаровіч (1879–1938, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1925–1930 гг. Шматгадовы рэдактар штодзённай газеты «Акцябр», пад эгідай якой выдаваўся часопіс «Штэрн». Арыштаваны ў 1937 г., рэабілітаваны ў 1957 г.

Якаў Бранштэйн (1897–1937, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1930–1937 гг. Літаратурны крытык, педагог, прафесар педінстытута (з 1932 г.), член-карэспандэнт Акадэміі навук БССР (1936). Арыштаваны ў 1937 г., рэабілітаваны ў 1956 г.

Арон Валабрынскі (1900–1938, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1928–1934 гг. Публіцыст, педагог. Дакладных звестак пра год рэабілітацыі не маю.

Хацкель Дунец (1897–1937, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1928–1934 гг. Літаратурны крытык, у пачатку 1930-х – намеснік наркома асветы БССР, адказны рэдактар газеты «Літаратура і мастацтва» ў 1932–1935 гг. арыштаваны ў 1936 г., паўторна ў 1937 г., рэабілітаваны ў 1967 г.

Сара Каган (1885–1941, загінула ў гета) – член рэдкалегіі ў 1940–1941 гг. Паэтэса, празаік.

Эля Каган (1909–1944, загінуў на фронце) – паэт, празаік, драматург, у 1936–1939 гг. – літаратурны рэдактар часопіса «Штэрн».

Майсей Кульбак (1896–1937, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1934–1937 гг. Сусветна вядомы паэт і празаік, аўтар аднаго з першых раманаў пра Мінск «Зэлменянер» («Зельманцы»; раман друкаваўся ў часопісе «Штэрн» з № 5, 1930, пазней быў перакладзены на беларускую, рускую, англійскую, нямецкую, французскую і іншыя мовы). Арыштаваны ў 1937 г., рэабілітаваны ў 1956 г.

Лэйме Разенгойз (1895–1962) – член рэдкалегіі ў 1930–1937 гг. Грамадскі дзеяч, публіцыст, гісторык.

Ізі Харык (1896–1937, расстраляны) – сакратар рэдакцыі і член рэдкалегіі з 1928 г., галоўны рэдактар з 1930 г. (паводле звестак у часопісе, з 1932 г.). Сусветна вядомы паэт. Член-карэспандэнт Акадэміі навук БССР (1936). Арыштаваны ў 1937 г., рэабілітаваны ў 1956 г. «Ізі Харык шмат зрабіў для з’яўлення новых талентаў. Ён даў ім магчымасць развінуць крылы на старонках часопіса…» (Рыгор Рэлес. Праз скрыжаваны агонь // Полымя. 1995. № 8. С. 237).

Усе гэтыя асобы, незалежна ад магчымых да іх прэтэнзій (многія з іх разам з беларускамоўнымі літаратарамі ўсхвалялі Сталіна і падтрымлівалі пераслед «ворагаў народу», у тым ліку пасродкам «Штэрна»), на мой погляд, заслугоўваюць памяці за іхні ўклад у развіццё культуры Беларусі. Але ж наўрад ці мэтазгодна пералічваць усе 11 прозвішчаў на мемарыяльнай дошцы ў цэнтры Мінска. Тэкст на дошцы, які я прапанаваў у лісце ад 10.10.2017 і прапаную зараз, мог бы выглядаць так:

SHTERN (назва яўрэйскім пісьмом)[3]

Па гэтым адрасе (або: У гэтым будынку) ў 1930–1941 гг. знаходзілася

рэдакцыя ідышамоўнага часопіса «Штэрн» («Зорка»), у якой працавалі

Зэлік Аксельрод (1904–1941) ZELIK AKSELROD (імя і прозвішча яўрэйскім пісьмом)

Майсей Кульбак (1896–1937) MOJSHE KULBAK (імя і прозвішча яўрэйскім пісьмом)

Ізі Харык (1896–1937) IZI KHARYK (імя і прозвішча яўрэйскім пісьмом)

ды іншыя знакамітыя пісьменнікі.

Пад іншымі знакамітымі пісьменнікамі я маю на ўвазе перадусім вышэйзгаданых Элю Кагана і Сару Каган – іхнія жыццёвыя шляхі ды літаратурная спадчына дагэтуль выклікаюць цікавасць[4]. Варта прызнаць, што, напрыклад, крытычныя творы Я. Бранштэйна, Х. Дунца занадта прасякнуты «духам часу» і маюць меншую вартасць для сучасных чытачоў; адпаведна, і прозвішчы гэтых літаратурных крытыкаў не такія вядомыя ў свеце.

Вялікая частка супрацоўнікаў рэдакцыі была рэпрэсаваная і трагічна загінула. Дошка на вул. Рэвалюцыйнай стане для іх, як мне бачыцца, своеасаблівым «калектыўным помнікам». У сувязі з гэтым не зашкодзіла было б выявіць на ёй які-небудзь сімвал зняволення (напрыклад, краты або калючы дрот), аднак настойваць на гэтым я не маю права.

У якасці выдаўца часопіса «Штэрн» у 1925–1927 гг. выступала беларускае аддзяленне ўсесаюзнага выдавецтва «Шул ун бух» («Школа і кніга»), а ў 1927–1941 гг. – рэдакцыя мінскай газеты «Акцябр» («Кастрычнік»).

РЭЗЮМЭ

Штомесячны літаратурна-мастацкі часопіс «Штэрн» цягам 15 гадоў быў важнай з’явай культурнага жыцця горада Мінска, Беларускай ССР, дый усяго Савецкага Саюза. Мемарыялізацыя часопіса шляхам устанаўлення памятнай дошкі па месцы знаходжання рэдакцыі (Рэвалюцыйная, 2) будзе разумным і справядлівым учынкам.

Дадатак, або Навошта на памятнай дошцы яўрэйскае пісьмо

Тыя, хто працаваў у рэдакцыі часопіса «Штэрн», карысталіся збольшага мовай ідыш, таму яе прысутнасць, няхай фрагментарная, будзе зусім дарэчнай. З другога боку, ідыш сам па сабе заслугоўвае ўвагі і павагі ў нашай краіне як адна з традыцыйных моў мясцовага насельніцтва. Так, у другой палове ХХ ст. колькасць носьбітаў ідыша ў Беларусі паступова зніжалася з розных прычын (асіміляцыя, выезд яўрэяў за мяжу). Аднак у XXI cт. назіраецца павышэнне цікавасці да гэтай мовы, асабліва пасля выхаду вялікага ідыш-беларускага слоўніка (складальнік Алесь Астравух; Мінск: Медысонт, 2008). Песні на ідышы ёсць у рэпертуары многіх беларускіх выканаўцаў; ідыш гучыць, сярод іншага, у «Местачковым кабарэ», папулярным спектаклі Нацыянальнага акадэмічнага тэатра імя Янкі Купалы. Магчыма, прысутнасць яўрэйскіх літар на памятнай дошцы дадаткова заахвоціць жыхароў Беларусі да вывучэння багатай (і пакуль маладаследаванай) культурнай спадчыны, створанай на ідышы.

Яшчэ адзін аргумент звязаны з тым, што з сярэдзіны 2010-х гг. актывізуецца прыцягненне замежных турыстаў у Беларусь. Сярод гэтых турыстаў нямала зацікаўленых «яўрэйскай тэмай», а між тым у Мінску візуальна мала што сведчыць пра даваеннае культурнае жыццё беларускіх яўрэяў, якое было даволі разнастайным, хоць і супярэчлівым. На сённяшні дзень у горадзе прадстаўлена перадусім гісторыя знішчэння вязняў гета (мемарыяльны комплекс «Яма», помнікі на Юбілейнай плошчы, на вул. Сухой і г. д.), што вельмі важна, але не дастаткова. Дошка з яўрэйскім пісьмом, на маю думку, стане адной з цікавостак, дзеля якой прыедуць у Мінск турысты з «далёкага замежжа», асабліва калі аб’ект па Рэвалюцыйнай, 2 будзе ўключаны ў адпаведныя экскурсійныя маршруты.

Падрыхтаваў Вольф Рубінчык

PS. Як выявілася ў ходзе кантактаў з міністэрствам (пакуль не буду пісаць, якім…), па стане на кастрычнік 2017 г. інстытут гісторыі НАН «не меў інфармацыі» пра мінскі часопіс «Штэрн». Што нямала гаворыць пра наш гістарычны «афіцыёз» 🙁

[1] Паводле пастановы ЦК КПБ(б) 1924 г. і Канстытуцыі БССР 1927 г. Фактычна афіцыйны статус мовы ідыш быў прызнаны з 1920 г. – Дэкларацыя аб абвяшчэнні незалежнасці Савецкай Сацыялістычнай Рэспублікі Беларусь прадугледжвала роўны статус чатырох моў (беларускай, рускай, ідыша, польскай).

[2] «На Беларусі не было традыцый яўрэйскай літаратурна-творчай працы… У Менску ня было амаль і яўрэйскага друку. Менск, зразумела, ня мог быць літаратурным асяродзішчам, у ім нават ня было вызначаных кадраў культурна-творчай інтэлігенцыі» (Б. Аршанскі. Яўрэйская літаратура на Беларусі // Маладняк. 1929. № 10. С. 100).

[3] Ніжэй у дадатку абгрунтоўваецца, чаму пажадана ўжыць іменна яўрэйскае пісьмо.

[4] Асобныя вершы Сары Каган перакладаў на беларускую народны паэт Беларусі Рыгор Барадулін; шэраг яе твораў, гэтаксама як і твораў Элі Кагана, быў змешчаны ў зборніку «Скрыжалі памяці», укладзеным праф. Алесем Бельскім (Мінск: Беларускі кнігазбор, 2005. Кн. 1. С. 499–522; 523–561).

Апублiкавана 16.11.2017  14:14

Шпринца (Софья) Рохкинд. ТРИ ГОРОДА В МОЕЙ ЖИЗНИ

Ленинград

Начну со студенческих лет. После окончания русской школы в моем родном местечке Толочине я приехала в Петроград и училась там в Институте [высших] еврейских знаний, который существовал в 1919-1925 гг. Организаторы этого института хотели заинтересовать молодежь историей и литературой еврейского народа, подготовить педагогов и квалифицированных работников во всех сферах еврейского знания. Студенты были разные. Некоторые учились в других вузах – многие из таких студентов происходили из зажиточных семей. Другие же, как я, приехали из маленьких местечек и были бедными. Институт не давал слушателям никаких стипендий. В то время была большая безработица. Нам приходилось заниматься преимущественно черной работой: девушки мыли посуду в столовых, латали старые мешки, парни подрабатывали в порту грузчиками.

Преподаватели института были высокообразованными людьми, прошедшими обучение в европейских университетах. Как правило, они работали в учреждениях, не имевших никакого отношения к идишу, еврейской литературе и истории – эти предметы для них были чем-то вроде зова души. Преподаватели были энтузиастами, влюбленными в еврейскую науку. В качестве лекторов приглашались и русские ученые. Исключительно интересными были занятия по истории Древнего Востока, которые вел египтолог Василий Струве, впоследствии ставший знаменитостью. Он водил нас по музеям Петрограда, показывал египетские иероглифы, ассирийскую живопись. Зачастую там же, в музее, он читал свои лекции о Древнем Востоке.

Запомнились мне также лекции Израиля Франка-Каменецкого, Григория Адмони-Красного и Израиля Цинберга. Лекции в основном читались на русском языке. Особенно запомнились рассказы Франка-Каменецкого о Библии и ее критика. В этой области я не была полной невеждой. В детстве, когда я изучала древнееврейский язык, отец попутно учил меня ТАНАХу. Он был простым ремесленником, часовщиком, тогда еще молодым человеком (умер в 37 лет). Никакого особенного образования отец не получил, но помимо идиша знал немецкий, русский и древнееврейский. Он много читал, выписывал газеты «Дер фрайнт» («Друг») на идише и «Гацфира» («Гудок») на древнееврейском. Мы прочли с ним весь Хумаш (Пятикнижие Моисеево). Потому в институте мне были интересны критика Библии, лекции о противоречиях в ней. Позже всё это мне очень пригодилось: когда я работала в еврейских школах, то часто должна была выступать с докладами на антирелигиозные темы.

Среди педагогов выделялся также большой знаток древнееврейского языка Иехиель Равребе. Он владел и арабским языком, читал лекции о связях арабского с древнееврейским. И даже создал кружок по изучению арабского языка.

Курс педагогики читал нам Шолем Ганелин. Затем он стал знаменитым ученым, членом-корреспондентом Академии педагогических наук. Особо же важную роль в жизни института играл Израиль Цинберг: он не только преподавал в институте, но и был его ученым секретарем. Это был необыкновенный человек: видный химик, долгие годы заведовавший химлабораторией на Путиловском заводе, а в свободное время самоотверженно занимавшийся еврейской литературой и историей. Несмотря на свою занятость, он много сил и энергии отдавал институту: читал лекции, выступал на собраниях, часто беседовал со студентами, интересуясь нашим бытом. Он верил в народ, хотел видеть в нас будущих просветителей еврейских масс. Как живой, он и сейчас стоит передо мной – худощавый, среднего роста, скромный и мягкий… Страшно, что этот благородный человек и большой ученый на девятом десятке лет был арестован и закончил жизнь за колючей проволокой.

Москва

В марте 1926 г. при литературно-лингвистическом факультете 2-го Московского университета было образовано еврейское отделение, которое стало значительным явлением в развитии еврейского высшего образования в СССР. К тому времени открылось два курса. Меня зачислили на 2-й курс.

Для нас началась новая жизнь. В Москве нам дали стипендию и общежитие, как и всем студентам университета. Стипендия была маленькая, но можно было уже не прирабатывать, а спокойно учиться.

Вышло так, что мы поступили на общий факультет посреди учебного года. Посещали лекции по психологии, педагогике, русской литературе и т. д. Как преподаватели, так и студенты хорошо к нам относились. Наш 2-й курс состоял из 11 человек – среди них писатель М. Даниэль (Меерович), один из основателей советской еврейской прозы. Он к тому времени уже написал роман и рассказы, высоко оцененные в прессе. Были уже известными и другие наши два студента – минские поэты Изи Харик и Зелик Аксельрод. (Во время одной из наших бесед 1997 г. на ул. Красной, 18 С. Рохкинд поразила меня: «Я с Хариком сидела два года бок о бок, вот как сейчас с Вами». Она была старостой группы и вспоминала, что Харик и Аксельрод смотрели на университет как на проходной двор, учились кое-как. Позже я вынес ее мнение о студенте Харике на обложку сборника «Туга па чалавеку», который вышел под эгидой «Шах-плюс» на идише и белорусском языке (Минск, 2008). – В. Р.). С нами также учился будущий литературовед Мойше Мижирицкий. Он впоследствии работал в Киевском институте пролетарской еврейской культуры.

Лекции на еврейском отделении читали литературоведы Иехезкель Добрушин, Исаак Нусинов, Арон Гурштейн, историк Тевье Гейликман, лингвист Айзик Зарецкий и др. Деканом отделения был Цви Фридлянд, специалист по истории Восточной Европы. К нам, студентам, он относился с уважением и сочувствием. Судьба его не пощадила. В 1935 г. в Москве проходил известный антитроцкистский процесс. На нем осудили Цви Фридлянда и другого преподавателя нашего университета Мойше (Моисея) Лурье. Как «опасных преступников» обоих приговорили к смерти. Они стали первыми жертвами сталинского культа среди деятелей еврейской культуры.

Из преподавателей остался в моей памяти Иехезкель Добрушин. Он был известен как литературовед и театровед, знаток классической и современной литературы, писал драматические произведения, а также критические работы о театре. Полноватый, хромой, с тросточкой в руке, был он в то же время подвижным и эмоциональным. Лекции, которые он читал для нашей маленькой группы, оказывались по сути беседами о литературе и писателях. Он наслаждался, цитируя удачную строчку, и от удовольствия даже постукивал своей тростью. Часто, когда студент-писатель (к примеру, Изи Харик) задавал вопрос, лекции превращались в чрезвычайно интересные импровизации. Старый, больной Добрушин погиб в сталинских лагерях смерти.

Профессор, доктор филологических наук, знаток всемирной, русской и еврейской литературы И. Нусинов читал лекции для больших аудиторий. Студенты его очень любили. Вспоминается случайная встреча с ним в 1947 году. Через 20 лет после окончания университета я приехала в Москву по какому-то делу. Он меня увидел издалека, встретил распростертыми объятиями и завел оживленный разговор. Я очень удивилась, что он меня узнал – ведь мне казалось, что я была для него просто бывшей студенткой, ничем не отличавшейся от других. Нусинов был арестован по делу Еврейского антифашистского комитета и погиб.

Моим преподавателем идиша был профессор Айзик Зарецкий, лучший еврейский лингвист СССР. Зарецкий окончил математический факультет Дерптского университета (ныне – г. Тарту, Эстония), затем прошел солидную подготовку в качестве аспиранта в Харьковском университете, где работал также научным сотрудником на кафедре русского языка. Его математическое образование, несомненно, сыграло роль и в его лингвистической деятельности. С математикой он никогда не порывал. Когда он был нашим лектором, то между занятиями еврейским языком отдыхал, решая задачи.

Колоссален вклад Зарецкого в лингвистику еврейского языка. Он всю жизнь отдавал идишу и еврейскому культурному строительству. Преподавал язык в ряде техникумов и высших школ в Москве и в других городах, вел большую научную работу со студентами, создал много учебников. Не было отрасли лингвистики, в которой он бы не проявил себя на высоком научном уровне: грамматика, лексика, семантика, орфография и пунктуация, орфоэпия, стилистика, методика изучения языка, литературный язык… В СССР Зарецкий первым составил научную грамматику идиша, которая стала не только учебником для высших школ, но и фундаментом для множества других учебных пособий. Зарецкий активно участвовал в создании новой системы правописания на идише, которая сделалась стандартной в Советском Союзе. Он искоренял из правописания гебраизмы, т. к. был убежден, что еврейские массы не знают древнееврейского языка. Он также счел нужным отменить конечные буквы, что облегчило письмо и чтение. Всё делалось искренне, потому что Зарецкий был необыкновенно принципиальным и искренним как в науке, так и в личной жизни.

Трудно вообразить, сколько Зарецкому пришлось натерпеться от многочисленных критиков. Но и в самые трудные годы Зарецкий всегда писал в анкетах, что стал членом партии, а затем по собственной воле вышел из нее.

Мне вспоминается забавный случай, связанный с принципиальностью Зарецкого в быту. Он был яростным противником спиртного, не мог смотреть на пьющих и уж конечно, в его доме не было ни капли вина. Однажды, приехав в Москву еще до войны, я зашла к Зарецкому и попала на какой-то семейный праздник. Все сидели за столом, раздался звонок в дверь. Зарецкий и его жена пошли встречать гостей. Через минуту вбежала жена вся в растерянности… Приходили лингвист Эли Фалькович и его жена, причем коллега принес хозяину бутылку вина. Зарецкий не пустил его в дом.

Зарецкий был скромным, спокойным человеком, не любил выставлять себя напоказ. К студентам относился с уважением, поощрял их инициативу, помогал устроиться на работу. Во время войны он жил в Душанбе, работал там в пединституте. Зарецкий разыскал меня в захолустье Северного Казахстана и в письме попросил, если у меня есть возможность, устроить кого-то на работу. Помогать людям было его призванием. После войны он не вернулся в Москву: не было квартиры и, видимо, было трудно устроиться. Он должен был содержать семью (трое детей) и помогать родственникам.

За несколько месяцев до смерти он прислал мне оттиск своей статьи из журнала «Вопросы языкознания» (№ 1 за 1956 г.). Возможно, ему повезло – когда погибли многие еврейские ученые и писатели, Зарецкий жил не в Москве. Получается, что о нем забыли. Я благодарю судьбу, что на жизненном пути я встретилась и подружилась с Зарецким.

Минск

После окончания института в 1928 г. я работала в еврейских школах. В 1930 г. приехала в Минск, два года преподавала еврейский язык и литературу в школе, а в 1932 г. была зачислена в аспирантуру Белорусской Академии наук.

В Минске жило много евреев, по переписи 1926 г. – 53900 из 135000 минчан. Город выглядел так, как его описал Изи Харик в поэме «Минские болота»:

У каждой улицы есть выводок домишек,

Забрызганных дождем сгрудившихся овец…

(пер. П. Антокольского)

Там жили еврейские рабочие и ремесленники. Было много еврейских школ, детских садов, школ для взрослых, большое число высококвалифицированных врачей, учителей, работал еврейский театр с прекрасной труппой, драмкружки, Центральный еврейский клуб и клубы на предприятиях, еврейский педагогический техникум и еврейское отделение в пединституте, еврейский сектор в Белорусской Академии наук. Выходили газеты «Октябер», «Дер юнгер арбетер», журнал «Штерн», имелось свое издательство, несколько синагог. Повсюду можно было слышать еврейскую речь. Евсектор Белорусской Академии наук состоял из трех отделений: исторического, литературного, лингвистического. Когда я поступала в аспирантуру, сектором заведовал Шмуэль Агурский, который приехал из Америки после революции. Как коммунист он занимал высокие посты в Москве и Беларуси, готовил книги о революционном движении в России, публиковал статьи в журналах и газетах.

Важное место занимало литературное отделение. Там, между прочим, работал Макс Эрик, видный литературовед, приехавший из-за границы, – он исследовал историю еврейской литературы прошлых веков. В начале 1930-х гг. Эрик покинул Минск и переехал в Киев. В секторе работали также Ури Финкель, Лейб Царт, Давид Курлянд. Последний одновременно преподавал в Московском университете: его пригласили в Минск, когда М. Эрик переехал в Киев. После ареста Эрика в 1936 г. Курлянда сослали в Сибирь. Накануне войны он вернулся в Киев, пошел добровольцем на фронт и погиб. (С. Рохкинд рассказывала мне, что у Д. Курлянда был очень мелкий, но разборчивый почерк: «на одной стороне открытки он мог написать целый роман». Одна из его литературоведческих статей в переводе с идиша на белорусский была опубликована в сборнике «Скрыжалі памяці»инск, 2005). – В. Р.).

В работе сектора принимали участие редактор газеты «Октябер» Хацкель Дунец и литературный критик Яша Бронштейн. Оба погибли в 1937 г. Сотрудники сектора Ривка Рубина и Израиль Серебряный заблаговременно уехали из Минска. Они жили в Москве, занимались еврейской литературой, с 1960-х гг. печатались в журнале «Советиш геймланд».

***

rochkind

Фото С. Рохкинд из «Советиш геймланд».

Мойше Кульбак тоже работал в секторе, но не научным сотрудником, а стиль-редактором. Он получал небольшое жалованье, а надо было содержать семью. Когда Кульбак заходил к нам в кабинет, то сразу делалось весело. Но я от него натерпелась – он дразнил меня «раввинской дочкой». Это было опасно: если бы такие шутки услышал недоброжелатель, меня могли бы выгнать из Академии.

Группа лингвистов была невелика. Я еще застала доцента Лейзера Виленкина, который в 1931 г. подготовил и выпустил атлас еврейских диалектов. В 1932 г. он уехал из Минска. Некоторые сотрудники также перешли в другие учреждения. В мое время настоящей работы по еврейской лингвистике уже не велось. Заявлялись грандиозные планы – например, составить большой толковый словарь – но ничего не вышло. Не было научных руководителей, которые могли бы организовать работу и привлечь новых людей, каждый из оставшихся сотрудников работал «для себя» и статьи писал по своему усмотрению.

Хаим Голмшток написал и опубликовал брошюру о проблемах семантики, Гершль Шкляр – способный лингвист, который еще студентом участвовал в сборе материалов для атласа диалектов, писал статьи на такие темы, как «Маркс о языке», «Лафарг о языке»… Натан Шацкий, создатель еврейской стенографии, разрабатывал ее новый способ (использование пишущей машинки). Я писала о переводах на идиш произведений Пушкина. (С. Р. и сама переводила Пушкина на идиш – даже на закате жизни. В один из наших с А. Астраухом визитов 1998 г. читала свой перевод стихотворения «Я здесь, Инезилья…». Помню первые строки: «Х’бин до, Инезилье / Унтн фенцтер их варт / Фарhилт из Севилье / Ин шлоф ун ин нахт». – В. Р.).

При еврейском секторе была большая и богатая библиотека. Тут работал Наум (Нохем) Рубинштейн, прекрасный библиограф. Он тоже исчез в 1930-е гг. – я о нем впоследствии ни разу не слышала. Библиотека находилась в помещении общей академической библиотеке. Не знаю, где теперь ее фонды – может быть, книги и поныне лежат где-то в подвалах Академии.

После арестов 1936-1937 гг. еврейский сектор даже не надо было ликвидировать – уже некого было, оставались только Шкляр и я. В любой катастрофе кто-то да уцелевает.

Мы занялись подготовкой еврейско-русского словаря. Нас прикрепили к белорусскому Институту литературы и языка и сразу же поручили составлять белорусскую грамматику для высших школ.

Можете себе представить, в каких условиях шла работа над словарем. Редакторами были назначены люди, не занимавшиеся идишем (В беседе с С. Рохкинд 04.11.1997 выяснилось, что ими были редактор газеты «Октябер» Эренгрос и некто Раков, экономист. Об Эренгросе Г. Релес вспоминал в книге «В краю светлых берез» (Минск, 1997) так: «Редактором назначили… Эрнгроса, который по-еврейски говорить совсем не умел». Высмеивал Эренгроса и поэт М. Лифшиц, обыгрывавший его фамилию: «на могиле еврейской литературы выросла знатная трава». – В. Р.). Они выбрасывали слова, которые считали гебраизмами, избавлялись от идиом, разговорных выражений. Этих людей можно понять – они тоже дрожали от страха. Вот об этих обстоятельствах не знают те, кто критиковал словарь.

Словарь вышел из печати в начале 1941 г., хотя на обложке указан 1940 г.

…24 июня 1941 г. Минск сильно бомбили, город был объят огнем и дымом. В рощице недалеко от здания Академии (ныне ул. Маяковского) высадился десант немецких парашютистов. Я и Шкляр стояли на 4-м этаже у раскрытого окна в нашем кабинете. Для себя решили, что если сюда ворвутся немцы, то мы выбросимся из окна.

Мы остались живы, но больше уже никогда профессионально не занимались идишем.

Шкляр после войны жил в Костроме, преподавал там в пединституте русский язык, изучал местные диалекты.

* * *

В оригинале воспоминания были опубликованы в журнале «Ди пэн» (№ 6, Оксфорд, январь 1995). Перевел с идиша В. Рубинчик в 1997 г. Перевод печатается по изданию: «Евреи Беларуси. История и культура» (вып. 3-4, Минск, 1998). (В 2016 г. внес некоторые стилистические правки, добавил гиперссылки для публикации на belisrael.info. – В. Р.)

Воспоминания Софьи Львовны Рохкинд о родном Толочине можно прочесть здесь или здесь, статью современного белорусского филолога Д. Дятко о С. Рохкинд и ее творчестве – здесь. Там же находится более качественный снимок Рохкинд.

Опубликовано 9.09.2016 20:59

Отклик

“Хаим Голмшток” (в поиске) вывел меня на рассказ Рохкинд.

Учитывая возраст мемуаристки, естественны и простительны неточности в тексте. Упоминая Курлянда (а он поступал во 2 МГУ в одно время с Рохкинд, но был зачислен на 1 курс), Ш. Р. ошибается во времени приезда Курлянда в Минск.
В интернете бывают маленькие чудеса. Мой рассказ с упоминанием фамилии КУРЛЯНД прочла дочь персонажа и сумела связаться со мной. Я, в свою очередь, убедил Р. Попову рассказать о своем отце. Думаю, что по Курлянду ссылку стоит давать не на РЕЭ, а статью Поповой
2. В мае 1928 г. состоялся выпуск группы Рохкинд, освещенный в “Дэр эмэс”
От имени выпускников выступал К. Безносик. Он тоже работал в Минске, составлял хрестоматии. Ш. Р. его упустила. В “К истории еврейского учебника в Минске” о Киве Безносике вспомнили.
Л. Флят
Добавлено 23.07.2019  21:16