Tag Archives: портал “Кольта”

Л. Гиршович. Дом с примечаниями

28 ДЕКАБРЯ 2021

Дом с примечаниями

ЧТЕНИЕ ПОД ЕЛКУ: ЭССЕ ЛЕОНИДА ГИРШОВИЧА

текст: Леонид Гиршович

Detailed_picture© The Trustees of the British Museum
.

Вот доподлинная история. Я не скажу, что знавал главное действующее лицо, слышал только голос в трубке, да еще он играл в составе не то трио, не то квартета на панихиде по младшем своем брате, которому не мог простить всесоюзной славы скрипичного вундеркинда. Гуся Больштейн. А этот был Муся. Мусик, съешь гусик. Съел бы. Напрасно гусик заискивал и оправдывался: не ешь меня, я не виноват, что прославился, что для всех ты — мой брат, а не наоборот: я — твой.

Жили у мамуси
Два веселых гуся,
Один Буся, другой Муся,
Два веселых гуся.

Кто не знал Буси Гольдштейна! И никто не знал Муси — что он великий маг, второй Калиостро. К тому же помимо прочего он в юности играл на скрипке по всем одесским правилам. Для малолетнего Буси старший брат — это гипсовый горнист. А малолетним Буся остался навсегда: кругленький, в сползавшей набок тюбетейке из чужих волос, дважды в неделю ездивший из Ганновера в Вюрцбург преподавать.

Однажды я спросил у него: правда ли, что его брат может вызывать тени умерших?

— А вы сами спросите, ему будет приятно, — и он набрал номер телефона прежде, чем я успел опомниться.

Муся, живший в Гамбурге, уехал не по израильской визе, а еще раньше, как-то через Берлин, на жене верхом перемахнул через стену и был таков, на него похоже.

— Привет, у меня Гиршович, он хочет тебя о чем-то спросить.

Представляю себе, с какой гримасой это было воспринято: хаймович, гиршович — Бусины ганноверские знакомые, вы же понимаете.

— С неослабевающим интересом, Михаил Эммануилович, прочитал вашу книгу (у него в «Посеве» вышла книга), — выпалил я и поторопился передать трубку Бусе, который что-то в нее промямлил с виноватой улыбкой.

Я пишу в режиме самоцитаты: то, о чем собираюсь писать, возможно, давно уже написал. Забавно сравнивать свои отражения и постигать правоту сказавшего, что двойники близнецов — отнюдь не близнецы.

История эта берет свое начало в достопамятном для Одессы 1809 году, когда Тома де Томон завершил строительство Одесского театра. Получился губернского значения типовой сундук с треугольным фронтоном и колоннами. Спустя шестьдесят три года ему предстояло сгореть дотла, чтобы возродиться подобием дрезденской оперы, незадолго до этого тоже сгоревшей. В том, как оперные театры один за другим вспыхивают и сгорают — будь то Парижская опера в 1762-м или «Ла Фениче» в Венеции в 1996-м, — есть что-то общее, щемяще-роковое, заставляющее вспомнить о бумажной балерине из сказки Андерсена.

На первом представлении Одесского театра давались одноактный зингшпиль «Новое семейство», сочинение некоего Фрёлиха из Вюрцбурга, и водевиль «Утешенная вдова» в исполнении русской труппы Фортунатова — деда знаменитого лингвиста Филиппа Феодоровича Фортунатова. Играл крепостной оркестр Овсянико-Куликовского, этот доводился дедом известному санскритологу Овсянико-Куликовскому.

Богатый таврический помещик Овсянико-Куликовский организовал оркестр, исполнявший по преимуществу симфонии барина. Последний, когда в Одессе открылся театр, в порыве чувств подарил ему свое детище, о чем зрителей уведомляла программка: «Оркестр, составленный из виртуозов, есть щедрый дар Николая Дмитриевича Овсянико-Куликовского театру Одессы». Еще Пушкин держивал в руках эту программку.

Согласно Энциклопедическому словарю, что у меня на полке (издательство БСЭ, том подписан к печати 6 апреля 1954 года), Одесская опера открылась не Фрёлихом и не Фортунатовым, а Двадцать первой симфонией Овсянико-Куликовского, по этому случаю им сочиненной. Ее ноты, расписанные по голосам, погибли при пожаре 1873 года. Точь-в-точь как «Слово о полку Игореве», оригинальный список которого разделил судьбу Москвы, спаленной французом, породив вопрос: было ли чему сгорать? И если нет, то кто же был гением мистификации, положенной в основание величайшей из литератур? Кто этот русский Макферсон… Нет-нет, конечно же, спаленная пожаром, а не французом. Как и не русским патриотом, подобно Крещатику: чтобы врагу не достался.

«Спаленная пожаром» означает, что в пожаре виноват пожар. Тридцать первого декабря завершились работы по сооружению одноэтажного вестибюля, а к утру второго января от театра, построенного Томоном, остался почерневший остов. Эффект самовозгорания. По результатам официального расследования, произведенного комиссаром пожарной дружины, было объявлено, что здание сгорело через неисправность газового рожка. Кто же напишет: «Само загорелось». Почти как «само зародилось» — для должностного лица вольнодумство самоубийственное.

Время от времени официальные данные претерпевают изменения. В БСЭ, отражающей государственную точку зрения на текущий момент по широкому спектру вопросов — от войны в Корее, где «корейская народная армия в тесном сотрудничестве с китайскими добровольцами нанесла мощные удары войскам США», до «Овсянико-Куликовского, Николая Дмитриевича (1787–1846), укр. композитора, автора симфонии на открытие Одесского театра (1809) — выдающегося образца раннего укр. симфонизма».

Постыдный «тяп», и это при том обилии часовщиков с лупой на лбу, что корпели не то что над каждым словом — над каждой буквой. На самом деле театр был открыт 10 февраля 1810 года. Трудно сказать, обратил на это кто-нибудь внимание или нет: последующие издания БСЭ в силу известных всем обстоятельств избегают упоминаний о композиторе-крепостнике. Обстоятельства эти — результат ошибочного мнения, что композитора Овсянико-Куликовского не было и никакой симфонии он не писал.

Именно недоверчивость — я о себе — делает человека суевером. Я ничему не верю, во всем подозреваю обман зрения, оттого зеркало для меня — колдун. Я околдован собственными цитатами.

21-я симфония Овсянико-Куликовского стала такой же реальностью, как 21-я симфония Мясковского. Запись, сделанная Мравинским, вошла в так называемый золотой фонд Радиокомитета — тут одновременно и вахтерское чинопочитание, и ощущение себя частицей нетленных мощей культуры.

По образцу центрального пантеона республикам дозволялось иметь свои национальные кумирни. Никому и в голову не могло прийти, что вновь обретенный шедевр — проделка шутника. Михаилу Гольдштейну не раз приходилось делать подобные находки. Раскопал «Экспромт» Балакирева, регулярно передававшийся по радио. Концерт для альта Хандошкина, «выдающегося русского скрипача-виртуоза и композитора» (БСЭ), прочно вошел в репертуар музучилищ. Я с детства его знал — мать преподавала альт в училище Римского-Корсакова.

Борьба за отечественные приоритеты пережила борьбу с космополитизмом: паровичок Ползунова никто не отменял, в отличие от врачей-убийц. Какой-то аспирант, отдавший всего себя изучению творчества Овсянико-Куликовского, пожелал ознакомиться с оригиналом партитуры, но тщетно. Тогда он заподозрил Михаила Гольдштейна в хищении бесценного манускрипта — от человека с фамилией Гольдштейн и по сей день ничего другого ждать нельзя. Арестованный во всем сознался: никакой симфонии нет и не было, это он, Муся, ее написал.

Если бы он сознался в шпионаже в пользу Японии или в намерении извести высшее руководство страны, ему бы поверили, не сказали бы: «Ври, парень, да не завирайся». — «Шоб я так жил». Макферсон в подтверждение подлинности Оссиановых песен сделал их обратный перевод и был изобличен. Для Гольдштейна спасительным было доказать подлог, для чего он восстановил симфонию по памяти.

Не-ет… Украинская муза в дураках: грае, грае, воропае. В Москве смеются: «Два веселых гуся. Эк его, Мазепу, Рабинович-то». Дело замяли: на нет и суда нет, так им и надо, мыколам. Справочную литературу, по своему обыкновению, почистили. Казалось бы, все.

Так вот, совсем не два веселых гуся. Я — Фома неверный, которому являлись призраки. Овсянико-Куликовский не убедил меня, что он из их числа. Жизнь учит: действительно то, что уму непостижимо. Оглянемся на минувший век: будучи в здравом уме, кто бы мог написать такой сценарий?

О том, что новоявленный украинский классик, с которым носились как с писаной торбой, оказался — торжествующая пауза — одесским евреем, братом Буси Гольдштейна, рассказывалось со смаком. Правда, отец, игравший у Мравинского и с ним записывавший эту симфонию, после разоблачения сказал: «Никогда бы не подумал. Разве что Двадцать первая — это уже перебор». Я удивился: с каких пор двадцать одно — перебор? (А надо сказать, что в карты я выучился играть раньше, чем на скрипке.)

Лишь потом понял, чтó папа этим хотел сказать: больно уж нарочитый номер у симфонии. Как Девятая. В эпоху разгула советской музыки Двадцать первая Мясковского исполнялась даже чаще, чем Девятая Бетховена. Папины слова не означали признания композиторских заслуг автора. Подражать русскому барокко — не фокус. Русская музыка до Глинки, включая Бортнянского с его «Коль славен», те же танцы в петровской Ассамблее против Мерлезонского балета в Лувре.

Главная заслуга Гольдштейна в том, что всласть поиздевался над государственной идеологией. Но об этом он предпочитает не говорить в своих «Записках». А все больше про то, как его таскали в КГБ, про антисемитизм, вынуждавший свою музыку выдавать за чужую. Хороша музыка: тоника, субдоминанта, доминанта, тоника. Нет чтобы сказать: «Да, я скоморох, кощунство, клоунада — моя атмосфэра». Но до чего же хочется выступить в трагическом амплуа: вышли мы все из местечка, дети семьи трудовой. Трагическая мина — первый признак дурновкусия.

Либо… Медиума, сообщающегося с душами умерших, тоже трудно себе вообразить подмигивающим. «Борис Эммануилович, правда, что ваш брат умеет вызывать тени умерших?» — если с моей стороны спросить так и было мелким хулиганством, то Буся, кажется, не очень удивился вопросу. В шутку ли, всерьез ли, речь об этом заходила и раньше.

Ирина Николаевна, жена Буси, слышавшая нелепый телефонный разговор с деверем, стояла с каменным лицом. Как и я, она училась у Кузнецова, только десятью годами раньше. Упоминание имени Кузнецова большого энтузиазма в ней не вызывало. Сейчас, задним числом, я нахожу, что внешне они были похожи — вытянутыми физиономиями. А какой-то минимум артистизма скрипичность все же предполагает. Моя дочь, учившаяся в одном классе с ее внучкой, рассказывала, как Ирина Николаевна при всех ударила ее по лицу. Может быть, за какую-нибудь скрипичную провинность — девочку нещадно учили на скрипке. Было это уже после Бусиной смерти. В могилу его свел рассеянный склероз. Паралич подступал к горлу, как вода в трюме. Он уже не мог играть на скрипке, и ему давали ее подержать, совсем как маленькому. Вот тогда на похоронах я увидел Михаила Гольдштейна — в черном, с крашеными волосами. «Он играл в составе не то трио, не то квартета». Но, скорее всего, память мне изменяет и он играл Баха соло.

В тот вечер, когда за разговорами я уже позабыл про Бусин звонок брату, Ирина Николаевна, отправив в рот ложечку сахарного песку — у нее была такая особенность: после всего съедать еще ложечку сахарного песку, — сказала вдруг: «Что ты его всем сватаешь? Он тебе хоть раз позвонил?» А мне сказала: «С мертвыми, говорите, общается?» Я промолчал: скажи я что-нибудь, это был бы «перебор».

У нашего общего с ней учителя Кузнецова был друг детства, который вымахал в лысого массивного дядьку, на большом лице очки в массивной черной оправе — и вообще домахался до того, что сделался директором Большого театра и Дворца съездов.

— Чуваки, — он не выговаривал «эль». Я имею в виду композитора Чулаки. Иногда по старой дружбе Чулаки захаживал к Кузнецову на какое-нибудь семейное торжество, на которое бывал зван и я. Как-то раз вельможный сей товарищ, привыкший, что, когда он открывает рот, кругом все смолкает, сказал — с чувством, с толком, с расстановкой:

«Таинственные явления человеческой психики могут быть использованы в военной области. Известно, что американцы сотрудничают с ведьмами вуду. Мы не можем позволить себе отставания. В зарубежную прессу просочилась информация, что в ходе спиритического сеанса одна знаменитая скрипачка вызвала дух Шумана. Шуман сказал, что у него есть неизвестный концерт для скрипки. Позднее эта информация нашла свое подтверждение, дух Шумана разучивал с ней свой концерт. Неудивительно, что деятельностью Михаила Гольдштейна заинтересовались органы».

Я еще только начинал тогда писать — возводить свой дом с примечаниями, изнутри весь в зеркалах, как жилище Нарцисса. В своей первой большой вещи — «Мертвецы в отпуске» — я вывел Чулаки под именем Вурдалаки.

Источник

Опубликовано 06.01.2022  23:28

Владимир Гельман о последствиях путинского режима

4 ОКТЯБРЯ 2021

Владимир Гельман: «Последствия режима становятся все более разрушительными для дальнейшего развития страны»

РАЗГОВОР С ИЗВЕСТНЫМ ПОЛИТОЛОГОМ, АВТОРОМ НОВОЙ КНИГИ «АВТОРИТАРНАЯ РОССИЯ»

текст: Сергей МашуковАрнольд Хачатуров

Detailed_picture© Фонд Егора Гайдара

Владимир Гельман, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, известный ученый, автор двух десятков книг, только что выпустил новую монографию «Авторитарная Россия. Бегство от свободы, или Почему у нас не приживается демократия».

Главный вопрос этой книги вынесен в ее название. С Гельманом о прочности и характере путинского правления, о судьбах демократии внутри авторитаризма и о результатах недавних выборов поговорили Арнольд Хачатуров и Сергей Машуков.

Разговор выходит в рамках коллаборации Кольты с подкастом о социальных науках instudies. Аудиоверсию полного разговора с Гельманом слушайте в ближайшие дни на разных платформах — например, на «Яндекс.Музыке».

— Вы невысоко оцениваете роль идеологии в российской политике. В частности, вы говорите о том, что политики 1990-х хорошо усвоили урок перестройки: идеология в политике ограничивает и мешает, лучше действовать более прагматично. В чем именно заключалась роль перестройки и почему вы считаете, что путинский режим не транслирует никакой идеологии? А как же исторические статьи Владимира Путина, антизападная риторика, суверенитет — почему все это не назвать «идеологией»?

— Я исхожу из того, что опыт перестройки оказался разрушительным, прежде всего для Горбачева и его сторонников. После 1985 года в Советском Союзе у власти оказались люди, которые верили в возможности обновления социализма, в создание иной системы международных отношений, основанной не на силе, а на взаимопонимании и сотрудничестве. Они верили, что можно мирным путем преобразовать советский общественно-политический и экономический строй. Во многом они искренне заблуждались. Они многого не знали, и их представления об экономике и национально-государственном устройстве Советского Союза были часто неверными. Результатом стали их поражение, уход Горбачева и его сторонников с политической сцены, крах Советского Союза и его экономической системы. Главный урок, который был извлечен, — верить во что бы то ни было очень опасно.

Если мы говорим о сегодняшней России — да, мы увидим очень активную идеологическую риторику. Но если вы посмотрите на риторику Путина начала двухтысячных и сегодняшнюю — вам будет нелегко поверить, что эти высказывания принадлежат одному политику. И, на мой взгляд, никаких свидетельств того, что российские руководители искренне верят в то, что они говорят, нет. Они, скорее, цинично, прагматично используют в своих целях определенные общественные запросы и довольно тонко учитывают некоторые настроения. А с другой стороны, продуцируют, конструируют идеи, которые вбрасываются в общество и иногда находят там понимание. Я, скорее, склонен считать, что сами эти люди верят только в то, что ценности могут выражаться исключительно в долларах или в евро, а не в нормативных предпочтениях.

— Эти люди 20 лет у власти… Все это могло привести к тому, что с какого-то момента — особенно после Крыма — они впали в историческое фэнтези и действительно уверовали во все эти истории про конструирование Украины, Древнюю Корсунь и так далее?

— Нет, я думаю, что они оказываются заложниками принятых ранее решений, — для Путина будет крайне сложно сказать, что мы все делали неверно и никакой Новороссии не существует, а Украина — совсем другая страна. Естественно, тогда возникнет вопрос: а что же вы тогда делаете в Донбассе? И чем дальше, тем сложнее такую риторику менять.

Да, иногда люди впадают в определенный самообман. Это вовсе не качество, присущее только политикам — и уж тем более исключительно российским. Но за риторикой стоят вполне рациональные соображения, связанные с тем, что приходится упорствовать в своих высказываниях просто потому, что признание собственных ошибок может обойтись себе дороже. Я не вижу оснований считать, что Путин искренне верит в то, что существуют конструкты, которые он с помощью своих спичрайтеров транслирует. Скорее нет, чем да.

— В вашей книге вы подчеркиваете, что все политики так или иначе стремятся к власти. Демократию вы понимаете скорее как отклонение, чем как что-то «естественное». И в то же время мы видим множество политиков, которые делают ставку на создание институтов и не демонстрируют такого сильного стремления к сохранению власти. Все-таки в случае с Путиным насколько здесь важны личные качества?

— Важны именно с одной точки зрения — получается у политика или нет. Я исхожу из того, что большинство политиков хотели бы править с минимумом ограничений. Но если они созданы уже до вас и достаточно эффективно работают, то их достаточно тяжело преодолеть. Об этом красноречиво свидетельствует опыт Трампа. Трамп хотел все механизмы управления в США поставить на службу себе. В данном случае неважно, искренне ли он хотел сделать Америку снова великой или просто использовал этот лозунг сугубо инструментально. Но понятно, что он столкнулся с такими важными институтами, как общественное мнение, Конгресс, бюрократия, средства массовой информации и так далее. В конечном итоге его попытки максимизировать собственную власть потерпели серьезное поражение (на фоне тех неудач политического курса, которые сопровождали его президентство, особенно в период пандемии). Если бы Трамп вдруг оказался президентом России, то он столкнулся бы с несоизмеримо меньшим сопротивлением. Даже те барьеры, которые существовали в советский период и были высокими, оказались разрушенными после распада Советского Союза. Соответственно никаких препятствий для максимизации власти, в общем, не было. И неудивительно, что такие низкие барьеры способствовали тому, что политики, пришедшие к власти в России, смогли в чистом виде реализовать свои устремления. Во многих странах это невозможно.

— Продолжим тему демократии — в частности, электоральной. Давайте поговорим о прошедших выборах. Как вы оцениваете итоги «Умного голосования»? Насколько тактическое голосование вообще эффективно в противостоянии с авторитарным режимом?

— «Умное голосование» — это не волшебная палочка, взмахнув которой, можно сокрушить глубоко укорененный авторитарный режим. Прибавка «УГ» может оказаться довольно заметной в тех избирательных округах, где есть достаточно небольшой разрыв голосов между кандидатами, которых поддерживает «УГ», и теми, которые поддержаны властями. Но против масштабных искажений результатов (как те, которые наблюдались в ходе электронного голосования в Москве) «УГ» часто оказывается бессильно. Результаты в отдельных округах можно признать успешными, но, конечно, сама по себе эта тактика отнюдь не ведет к полному поражению режима.

— Для многих в процедуре «УГ» заложено идеологическое напряжение: например, необходимость голосовать за КПРФ, хотя ты идеологически не симпатизируешь этой партии. Такое инструментальное отношение к выборам может негативно повлиять на политическую культуру в России?

— Думаю, что Россия здесь не уникальна. Примеры того, как представители разных политических сил вынуждены друг с другом сотрудничать, пытаясь побороть авторитарные режимы, не являются чем-то выдающимся. В России есть достаточно устойчивая доля граждан — как правило, это представители статусной интеллигенции, — обладающих, как им кажется, основаниями для того, чтобы проповедовать другим; так вот для них голосование за КПРФ неприемлемо. С этими людьми сделать ничего невозможно, хотя среди них много уважаемых литераторов и людей искусства. Но по вопросам, связанным с политикой, возможно, их просто стоит меньше слушать.

— А насколько вообще тактика «умного голосования» может стать общенациональным инструментом? Или она в любом случае останется в пузыре Фейсбука, а массовый электорат, не сильно погруженный в политику, о ней даже не услышит?

— Здесь различия, скорее, проходят не между активными пользователями Фейсбука и остальными гражданами. Думаю, такое разделение фундаментально неверно. Скорее, это различие между более образованными, молодыми и продвинутыми жителями крупных городов и публикой, более привычной к прежнему стилю поведения. Проблема здесь не только в тех людях, которые готовы на что угодно, лишь бы не голосовать за коммунистов, а, скорее, в тех, кто разочарован и не готов предпринимать любые действия. Соответственно, есть довольно серьезная проблема с мобилизацией на избирательные участки потенциальных противников режима. Как она будет преодолеваться и с помощью каких механизмов — мы пока не знаем. Мобилизация не происходит сама собой. Для этого нужны сильные организации, а их в России на сегодняшний день нет.

— В Госдуме нового созыва появилась еще одна партия — «Новые люди». Понятно, что ее «согласовали» в администрации президента, но что она собой представляет? Это просто результат протестного голосования или же у нее есть свой ядерный электорат в рядах среднего класса?

— Я думаю, главное достоинство этой партии на сегодняшний день — это ее название. И те граждане, которые отдали за нее голоса, подают сигнал, что старые люди их не устраивают и им нужны новые. Насколько этот сигнал будет услышан и во что именно он будет конвертироваться, пока говорить рано.

Но на самом деле большой вопрос, как эта партия себя поведет.

Я напомню, что в недавней электоральной истории России был пример, когда технологи, работавшие на администрацию президента, создали партию «Родина», призванную мобилизовать часть националистически настроенного электората, а заодно оттянуть голоса у КПРФ. Партия прошла в Думу, но через какое-то время вышла из-под контроля, и Кремлю пришлось предпринимать немало усилий, чтобы от нее в конечном итоге избавиться.

— Что касается КПРФ: насколько наивно возлагать протестные ожидания на коммунистов?

— Вполне естественно, что самая крупная партия помимо «Единой России» оказалась главным бенефициаром недовольства избирателей. И не случайно кандидаты КПРФ занимали такое место в списках «УГ».

Насколько я могу судить, внутри партии происходят внутренние процессы и люди, которые ей руководят, становятся для нее все большей обузой. Есть желание что-то менять, появляются другие фигуры, которые выступают с более активных позиций. Но до тех пор, пока существует прежнее руководство, трудно ожидать, что партия станет активным борцом. Скорее, мы можем ожидать, что протестные настроения внутри партии будут паром, который уйдет в свисток до следующих выборов. Но загадывать вперед, конечно, крайне тяжело.

Тем не менее парадоксальным образом верхушку КПРФ устраивает сохранение статус-кво ничуть не в меньшей степени, чем оно устраивает правящие круги. Случись в России реальная демократизация — вполне возможно, что КПРФ не сохранилась бы в нынешнем виде или трансформировалась бы во что-то другое. Если мы посмотрим на партии — преемницы коммунистических партий в некоторых других бывших коммунистических странах, мы увидим, что со временем в ходе процессов демократической борьбы они или сходили со сцены, или оказывались частью совершенно других явлений.

— Можно ли выделить рубежный момент в недавней истории, когда КПРФ стал устраивать статус партии — бенефициара режима?

— Одного момента нет. Я, собственно, в книге («Авторитарная Россия». — Ред.) пишу о том, что в России не было одного пункта, когда все можно было повернуть в совершенно ином направлении. Таких развилок было много. Это касается режима, но в известной мере это касается и оппозиции.

Для КПРФ, конечно, важным моментом был 1996 год — президентские выборы, когда у партии были изначально неплохие шансы на победу, но она реализовала крайне ригидную и консервативную стратегию, которая не позволила ей выйти за пределы ядра своих сторонников. В ходе кампании партия фактически отказалась от борьбы— особенно между первым и вторым турами голосования. Потом был выдвинут лозунг «врастания во власть», который означал сохранение статус-кво.

А в 2000-е на КПРФ было предпринято несколько довольно значимых атак, которые давали Зюганову и его сторонникам сигнал: если вы будете плохо себя вести, мы вас сменим и установим свой полный контроль. Руководство КПРФ предпочло смириться со своим подчиненным статусом и не предпринимать серьезных усилий, направленных на подрыв режима. С тех пор партия пребывает примерно в таком состоянии. Это не значит, что они всегда и во всем поддерживают власти: по каким-то вопросам они оппонируют, как скажем, это было с повышением пенсионного возраста, но дальше гневных высказываний не идут. КПРФ фактически на пике недовольства пенсионной реформой слила протесты. Я думаю, что до тех пор, пока партию возглавляет Зюганов, вряд ли что-то изменится.

— Тем не менее именно в КПРФ сейчас появляются прогрессивные молодые кандидаты на низовом уровне. Почему партийная верхушка не боится их интегрировать? Они в этих рамках безопасны?

— Потому что в партии важную роль играет не только ядро, но и избиратели. Кандидаты, способные привлечь избирателей, включая тех, которые, возможно, раньше на выборы не ходили или не голосовали за КПРФ, — это важный ресурс. Если бы партия просто угасала на глазах, вряд ли ее руководителям это понравилось бы.

Вместе с тем те люди, которые выступают более активно и занимают более наступательную позицию, относятся к партийной периферии. Это не те, кто влияет на принятие ключевых решений. До тех пор, пока такого влияния нет, они для партии более-менее безопасны и даже могут выглядеть привлекательно. Если мы будем наблюдать недовольство нынешней пассивной позицией КПРФ, тогда посмотрим. Но я думаю, что шансы на изменение позиций КПРФ на сегодняшний день невелики.

— Вы сказали, что электронное голосование было сфальсифицировано. А в целом уровень фальсификаций в этот раз был стандартным или экстраординарным?

— Судя по материалам, которые я видел, масштаб фальсификаций действительно был более высоким в целом ряде регионов, и это не мое мнение, а тех, кто анализирует эти аспекты голосования, специалистом я здесь не являюсь. Электронное голосование — это качественно иной аспект, потому что оно неподконтрольно никаким наблюдателям и что происходит внутри этого черного ящика, мы не знаем и, видимо, никогда не узнаем. И это наглядно демонстрирует тщетность тех иллюзий, которые рассчитывают какими-то средствами улучшения ограничить электоральный авторитаризм в рамках этого режима. Его невозможно улучшить — его можно только уничтожить. И чем дальше, тем больше.

— В чем рацио таких фальсификаций, если говорить про Москву? Ну, прошли бы пять или даже десять кандидатов по округам. Это бы не сильно повлияло на общий расклад в Госдуме и на кресла «Единой России». Или к Москве как к протестной столице особое отношение?

— Понимаете, если в результате «Умного голосования» можно получить результат в восьми округах, то понятно, что на следующих выборах это стало бы сильным сигналом к тому, что для координации в будущем будет больше возможностей. Но помимо сигнальных функций есть еще интересы людей, которые отвечают за проведение выборов. И если они не соответствуют ожиданиям руководства, то у чиновников, отвечающих за проведение голосования и на федеральном уровне, и на уровне регионов, возникают проблемы. Лучше перебдеть, чем недобдеть. В известной мере это советская практика перевыполнения планов, если хотите.

— То есть при авторитарной власти такие демократические механизмы, как выборы, работают только очень умеренно… Давайте вернемся к вашей книге. В последние годы стала популярной характеристика режима Путина как диктатуры. Насколько это верно с точки зрения политической науки и о чем свидетельствует эта смена лексики?

— В политической науке, как правило, для одного и того же используется несколько разных терминов. Действительно, есть популярное противопоставление демократии и именно «диктатуры». Это и знаменитые книги Баррингтона Мура, Дарона Аджемоглу и Джеймса Робинсона, которые хорошо известны специалистам и неоднократно переиздавались, в том числе и на русском.

Но я не использую термин «диктатура» в книге по той причине, что диктатура в повседневном обиходе идентифицируется с репрессиями: «кровавая диктатура» условного Пол Пота. В России уровень репрессий, хоть и существенно возрос в последние годы, тем не менее достаточно низкий — ни о каком сравнении с китайским или сталинским режимом и речи не идет. Поэтому я стараюсь избегать этого термина.

— В книге вы задаетесь вопросом о том, сколько можно было бы поставить Владимиру Путину по глобальной шкале диктаторов. Стивен Коткин говорил о том, что Сталин — это «золотой стандарт» диктатора. А как можно оценить Путина с точки зрения этой «профессии» — профессии диктатора?

— В целом Путин — достаточно успешный авторитарный лидер, поскольку он удерживает власть на протяжении длительного времени. Но ему не приходилось платить очень большую цену за сохранение власти. Ему не приходилось сталкиваться с такими вызовами, с которыми сталкивался Сталин, — править страной в период больших войн, которые реально могли угрожать его пребыванию у власти. В этом смысле сравнивать их тяжело.

Но, безусловно, Путин сохраняет успешность своей власти главным образом за счет того, что перекладывает расплату по тем счетам, которые он выписывает, на плечи будущих поколений. И в книге я пишу о том, что российская политика проделала путь к авторитарному режиму, как он описан в романе Маркеса «Осень патриарха». Маркес дает образ очень «успешного» диктатора, который правил своей страной 100 лет, смог справиться с заговорами в окружении, с рисками военных переворотов, продал иностранцам наиболее важные ресурсы и в итоге довел свою страну до полного упадка и отошел в мир иной, оставив после себя полнейший хаос. Я не исключаю, что такого рода «успешная» автократия может существовать в России довольно длительное время. Во всяком случае, я не вижу, что сейчас (кроме проблем со здоровьем) может помешать Путину пойти по такому пути.

— Но в Беларуси после прошлогодних протестов режим перешел в качественно иную фазу.

— У Лукашенко есть фундаментальная проблема, которая, как мне кажется, Путину не грозит — по крайней мере, пока. Лукашенко утратил легитимность в глазах белорусов после того, как реально проиграл выборы и смог остаться у власти, опираясь на силу. Он во многом зависит от своих силовиков. Понятно, что он использует разные механизмы контроля, проводит политику «разделяй и властвуй» — перемещает силовиков с одной позиции на другую, чтобы избежать заговоров. Но и понятно, что набор опций у него достаточно сильно ограничен.

У Путина ничего такого нет. Опросы говорят о достаточно высоком уровне его политической поддержки. Да, он снижается, но тем не менее это снижение не приобрело (опять-таки, по крайней мере, пока) критического характера. Он в состоянии удерживать рычаги контроля, и поэтому те проблемы, которые стоят перед Лукашенко, перед Путиным не стоят.

— То есть Лукашенко «нарисовал» себе слишком большую поддержку на выборах, а то, что рисует «Единая Россия», — это пока что «в рамках приличий»? Говорят, даже если очистить результаты от явных фальсификаций, за «ЕР» голосует все равно около 30% избирателей.

— Проблема в том, что мы не знаем, каковы реальные, очищенные от всевозможных искажений результаты голосования. Но если судить по массовым опросам, то «Единая Россия» пользуется поддержкой относительного, а не абсолютного большинства избирателей. Иначе говоря, это самая крупная партия, хотя она не обладает абсолютным большинством, а уж тем более в две трети, которые соответствуют ее представительству в парламенте.

Теперь посмотрим на уровень поддержки Путина. Он все-таки существенно выше, чем у «Единой России». И пока нет оснований считать, что в обозримом будущем ситуация изменится. Тем более что Путин, скорее всего, никогда не допустит такой ошибки, которую допустил Лукашенко, когда в качестве кандидата на президентских выборах была зарегистрирована Светлана Тихановская.

— По определению многих политологов, Россия в типологии режимов — это электоральный авторитаризм. Мы видим, как меняются роль и формат электоральных процедур в последнее время: от голосования на пеньках до ДЭГа. К каждым выборам появляются новые технологии, которые делают их все более управляемыми. Казалось бы, люди должны рано или поздно окончательно потерять веру в легитимность этих процедур, а значит, начнется коррозия системы. Нет ли для режима угрозы в том, что он все больше зависит от прямой фальсификации?

— Такая опасность существует, и я думаю, что власти ее осознают. Но охота пуще неволи. Представьте себя на месте главного стратега президентской администрации. В данном случае неважно, кто персонально занимает этот пост. С этого человека спрашивают за результаты выборов здесь и теперь, а не за то, что будет на следующих. Естественно, человек об этом не думает, ему бы усидеть на своем посту после текущего голосования. А там еще что-то можно придумать к следующему разу. Если прежние трюки не работают — ну давайте сделаем что-то еще. Примерно так, мне кажется, устроена логика принятия решений. Конечно, иногда такого рода логика выходит боком. Ну, как это происходило, скажем, в ходе голосования в 2011 году на выборах в Госдуму. Но, в общем и целом можно сказать, что пока это сходит с рук.

— Давайте напоследок затронем тему демократизации. Есть известный тезис про связь между экономическим ростом и типом правления. Почему все-таки в нулевых экономический рост в России не привел к демократизации, как надеялись на это многие?

— Демократизация не происходит сама собой. Для того чтобы она состоялась, нужны движущая сила и определенные механизмы. И если мы посмотрим на историю демократизации, скажем, в Западной Европе в XIX и начале ХХ века, то увидим, что ее главным источником была классовая борьба. В известной мере так можно сказать и про Латинскую Америку XX века. Непривилегированные слои населения по мере экономического роста выступали за то, чтобы перераспределять в их пользу больше национального дохода. Они выступали за изменение отношений, говоря марксистским языком, между трудом и капиталом. Формировали партии, профсоюзы, требовали расширения избирательного права. И в конечном итоге это привело к тому, что в Европе, а потом и в Латинской Америке происходило становление демократии.

В России мы не видим тех организаций, которые были бы способны конвертировать этот спрос на демократизацию в конкретные политические решения. Мы можем сказать, что протесты 2011 года стали результатом такого спроса со стороны городского среднего класса в крупных городах. Но никаких организаций, которые были бы способны конвертировать его в политическую борьбу, в том числе и в электоральную, создано не было. Мне кажется, что экономический рост не приводит к демократизации в принципе, а конвертация экономических изменений в политические — это нелинейный процесс. И если у вас растет душевой ВВП, из этого не следует автоматически, что у вас завтра начнется демократия. Российский опыт говорит, что демократия сама собой не начинается.

— Может ли быть наоборот — наличие природных ресурсов, в нашем случае нефти, сдерживает демократизацию?

— На самом деле нефть не то чтобы сильно повлияла. В России мы не видим, что власти так уж активно используют сверхдоходы от экспорта нефти для покупки лояльности граждан, как, скажем, это делал Чавес в Венесуэле. И рядовые граждане не сильно от всего этого выиграли. Есть то, что американский политолог Майкл Росс называл «эффектом репрессий» (ресурсное богатство тормозит демократизацию, позволяя правительствам увеличивать финансирование внутренней безопасности. — Ред.). Часть этих доходов идет, например, на расширение силового аппарата. И как раз здесь можно говорить о том, что российские власти собирают все больше и больше ресурсов на случай наступления тяжелых времен. Но они вовсе не склонны считать, что эти тяжелые времена для них уже наступили. Поэтому здесь опять-таки нет прямой связи: чем больше у вас нефти и доходов от нее, тем больше препятствий для демократизации.

— У вас в начале книги есть разговор с Собчаком, где он приводит фразу: «Мы теперь у власти — это и есть демократия». Если предположить, что Россия в какой-то момент все-таки свернет в сторону демократии, как можно было бы предотвратить такое отношение? Как выстроить механизмы, которые ограничивали бы скатывание в авторитаризм?

— Собственно, я говорил о барьерах на пути к максимизации власти. Первый из этих барьеров связан с сильным контролем со стороны различных сегментов общества и элит. Если в России однажды сложится ситуация конкуренции между разными частями элит и будут сильные массовые движения, препятствующие монополизации власти, захватить ее так, как это происходило в России после краха коммунизма, будет очень тяжело. Наглядным примером может служить соседняя с Россией страна — Украина. В Украине в силу целого ряда особенностей сложился такой политико-экономический порядок, который один из политологов назвал «плюрализмом по умолчанию». То есть элита раздроблена на несколько конкурирующих между собой группировок. Никто не в состоянии монополизировать власть. А если кто-то пытается это сделать, то другие сегменты элит объединяются против потенциального диктатора. Что и происходило в Украине и в период «оранжевой революции» в 2004 году, и во время «революции достоинства» в 2013–2014 годах. Одновременно с этим в Украине существовали достаточно влиятельные массовые движения, механизмы массовой мобилизации, которые использовались элитами в ходе этих конфликтов.

А в России нет ничего подобного. Опять же в силу целого ряда особенностей в траектории развития страны. Поэтому узурпировать власть в России оказалось намного легче, чем в той же Украине. Как пример: Собчак как раз не смог узурпировать власть. Он на протяжении довольно длительного времени боролся с городским советом, который не признавал его претензии и всячески старался его ограничивать. Позднее, когда городской совет был распущен по его инициативе, он точно так же сталкивался с недовольством со стороны Законодательного собрания. Ну и закончилось дело тем, что один из его заместителей вышел из-под контроля, стал баллотироваться на выборах. А другой заместитель Собчака Владимир Путин извлек из этого опыта свои уроки и постарался сделать все, чтобы его стремление к монополизации власти никто ограничивать не смог.

— Какие есть развилки и сценарии развития таких персоналистских режимов, как российский? Судя по концовке вашей книги, ставить крест на попытках демократизации нам все еще рано?

— Действительно, за последние несколько десятилетий демократия возникла и укоренилась в самых разных странах, которые никогда раньше не были демократиями, начиная от Мексики и заканчивая Монголией. Почему Россия должна быть исключением? Это непонятно. Это не значит, что в Мексике или Монголии идеальная демократия, — там много самых разных проблем. Но, честное слово, Россия не лучше и не хуже, чем эти уважаемые страны.

Если же говорить о персоналистских авторитарных режимах, то с ними проблем достаточно много. Первая состоит в том, что временной горизонт этих режимов ограничен сроком жизни лидера. В отличие от монархии, в них крайне редко возникает династия, здесь низкая преемственность власти. Успешные случаи, подобные Азербайджану, где сын Гейдара Алиева Ильхам Алиев смог не только успешно унаследовать власть, но и удерживать ее на протяжении длительного времени, — это, скорее, исключение, подтверждающее правило. И это значит, что временной горизонт у такого режима ограничен, все представители элит про это знают и выстраивают свои стратегии исходя из этого предположения.

Вторая проблема связана с тем, что очень часто смена таких режимов ведет не к их демократизации, а, скорее, к тому, что одного персоналистского лидера сменяет другой. Этот лидер может проводить иной политический курс, но механизмы удержания власти в целом разнятся не слишком сильно. И понятно, что смена лидера, как правило, означает смену элит, но тем не менее демократизации не происходит. Более того, мы знаем, что чем дольше автократы находятся у власти, тем выше шансы того, что их сменят другие диктаторы.

Как раз этот тезис проиллюстрировать легко, если мы посмотрим на другую постсоветскую страну — Узбекистан, где четверть века у власти находился Каримов. Его сменил Мирзиёев, который немного изменил политический курс страны. Но политический режим остается более-менее прежним, и нельзя сказать, что там есть серьезные стимулы к тому, чтобы идти по пути демократизации. Поэтому вероятность такого рода развития событий достаточно велика.

Проблемы России связаны не столько с тем, что политический режим может длиться долго, сколько с тем, что его последствия со временем становятся все более и более разрушительными для дальнейшего развития страны. Я в книге ссылаюсь на недавний доклад группы российских экономистов «Застой-2», где прямо проводятся параллели между политическим курсом в позднем СССР, который сыграл колоссальную роль в его последующем крахе, и тем политическим курсом, который проводит режим нынешний. И последствия могут оказаться сопоставимыми по своей разрушительности.

Источник

Опубликовано 07.10.2021  16:38

Илья Кукулин. Из дневника

5 ФЕВРАЛЯ 2021

Из дневника

КАК ПЕРЕЖИТЬ ПОЛИТИЧЕСКОЕ ПОРАЖЕНИЕ? КАК ИЗБЕЖАТЬ ОПАСНОСТИ ДУМАТЬ, ЧТО «ВСЕ БЫЛО ЗРЯ»? И КАК ОТЛИЧАТЬ РАЗНЫЕ СТРАХИ — И СТРАХ ОТ ТРУСОСТИ? ИЛЬЯ КУКУЛИН О ВОПРОСАХ, КОТОРЫЕ ВОЛНУЮТ МНОГИХ И В ДНИ ПРОТЕСТОВ, И ПОСЛЕ НИХ

текст: Илья Кукулин

Detailed_pictureСпецприемник в Сахарово. 2 февраля 2021 года
© Глеб Щелкунов / «Коммерсантъ»
.

Одна из самых важных задач, которую широко понимаемые «мы» должны научиться решать каждый/каждая для себя в ближайшее время, — это отказ от надежды на исторические прогнозы. Строить такие прогнозы на основании исторического опыта, наверное, сегодня будет неизбежным, но вот ставить свою жизнь в зависимость от них мне кажется слишком рискованным. И пессимистические страхи («скоро все накроется медным тазом!»), и оптимистические надежды («давление пара непременно пробьет в тазу дырку!») сегодня могут расслаблять волю и тем самым мешать жить.

Попробую проанализировать комплекс отрицательных эмоций, который сегодня, как мне кажется, испытывают многие, чей ФБ я читаю. Эти страхи и тревоги состоят из трех уровней — или, если угодно, действуют на трех уровнях. Соответственно, и работать с ними тоже нужно на трех уровнях.

Один — это конкретные страхи и тревоги за близких, друзей и знакомых, оказавшихся в заключении или под судом. Такие эмоции не только совершенно естественны, но и экзистенциально важны: они говорят о том, что тот/та, кто их испытывает, не очерствел(а) и сохраняет силы для любви и солидарности. Для того чтобы наши близкие или мы сами справлялись с этим страхом, нужно прежде всего социальное действие: помощь гражданских активистов по выяснению местонахождения задержанного или арестованного, помощь с адвокатами, с передачей воды и лекарств и т.д.

Но есть еще два уровня эмоций, где прежде любого социального действия нужно ПОНЯТЬ, что происходит в человеческой душе.

Второй уровень — это переживание страха от общей непредсказуемости и тревожности будущего. Здесь важнее всего отказаться от того, чтобы представить себе сразу все возможные опасности, а главное, соотнести с ними себя (то есть примерить их на себя все сразу), — это мешает думать. Позволю себе напомнить важнейшую цитату из «Писем Баламута» К.С. Льюиса. Это письма, написанные от лица беса Баламута, работающего в аду, его племяннику Гнусику, работающему линейным бесом-искусителем на земле — в Лондоне 1940 года. Врагом бесы называют Бога. Если вы не верите в Бога, воспринимайте написанное как метафору — но не развлекательную, а психотехническую по своей задаче. Перевод Натальи Трауберг.

«Что же до самой техники искушений к трусости, тут все просто. Осторожность способствует развитию этого греха. Но осторожность, связанная с работой, быстро становится привычкой, так что здесь от нее нет прока. Вместо этого тебе надо сделать так, чтобы у [твоего “подопечного”] в голове мелькали смутные мысли (при твердом намерении выполнить долг), не сделать ли ему что-нибудь, чтобы было побезопасней. Отведи его мысль от простого правила “Я должен остаться здесь и делать то-то и то-то” и замени рядом воображаемых ситуаций (если случится А — а я очень надеюсь, что не случится, — я смогу сделать В — и, если уж произойдет самое худшее, я всегда смогу сделать С). Можно пробудить и суеверия, разумеется, называя их иначе. Главное, заставь его чувствовать, что у него есть что-то помимо Врага и мужества, Врагом дарованного, и что он может на это опереться. Тогда всецелая преданность долгу начинает напоминать решето, где дырочки — множество маленьких оговорок. Построив систему воображаемых уловок, призванных предотвратить “наихудшее”, ты создаешь в бессознательной части его воли убеждение, что “наихудшее” случиться не должно. В момент подлинного ужаса обрушь все это на его нервы и тело, и тогда роковой момент для него наступит прежде, чем он обнаружит в нем тебя. И помни, важен только акт трусости. Страх как таковой — не грех: хотя мы тешимся им, пользы от него нет».

Различение страха и трусости, по Льюису, состоит в том, что страх — это эмоциональное состояние, возникающее от желания сохранить себя, свою жизнь, свое благополучие, и в нем нет ничего постыдного; а вот трусость — это выбор поступка, а именно — сознательный отказ от действия, необходимого в конкретный момент. (Примерно то же самое имел в виду, вероятно, Михаил Жванецкий, когда говорил: «Страх испытывать можно, а бояться не надо».) Мы всегда строим свою жизнь не только в форме прямо формулируемых намерений или пожеланий, обращенных к себе или к близким («пора бы мусор вынести — ведро уже полное»), но и в форме условных конструкций наподобие: «Если меня совсем уже достанут на работе, плюну на все и уеду на неделю куда-нибудь». Эти условные конструкции бывают очень полезны, когда помогают человеку определить для себя «красные линии»: «Я не смогу с ними сотрудничать, если меня заставят делать то-то и то-то» (особенно если человек соглашается с самим/самой собой эти «красные линии» соблюдать, а не использует их только для того, чтобы сохранить уважение к себе как своего рода мысленную анестезию в морально сложных ситуациях). Но в целом нагромождение условных конструкций в сознании может отвлекать от того, что нужно сделать здесь и сейчас. Изобилие выстроенных в уме «если — то» может создавать особенно сильные помехи в трудные времена — такие, как сегодня: оно затрудняет понимание того, что можно и нужно сделать прямо сейчас.

Третий уровень — это подспудное и испытываемое многими в российском образованном сообществе в эти дни чувство исторического поражения. Оно совершенно законно, потому что действительно произошло временное историческое поражение, временное поражение надежд на исторический прогресс (на который, мне кажется, полусознательно надеются даже многие искренние мракобесы, но это уже другая история). Но здесь важно отделить это чувство исторического поражения от часто вызываемого им по ассоциации другого — искушающего — чувства: «значит, всё зря» или «значит, всё было зря». Имеет смысл ясно проговорить себе, что — нет, не зря ни раньше, ни сейчас. Никакое историческое поражение не обесценивает любви, солидарности и действий, направленных на созидание общего будущего по ту сторону этого поражения. «Та сторона поражения» (beyond) существует, но это понятие экзистенциальное, а не историческое: мы не знаем ни сроков, ни условий выхода из этого состояния.

Историческое поражение не обесценивает той истории, которая была, в том числе и той, которая стала нашим неотчуждаемым опытом. Напомню начало «Апологии истории» Марка Блока, написанной в подполье в 1942 году, когда Блок воевал в отряде французского Сопротивления. Перевод с французского Е.М. Лысенко.

«“Папа, объясни мне, зачем нужна история”. Так однажды спросил у отца-историка мальчик, весьма мне близкий. <…> Всякий раз, когда наши сложившиеся общества, переживая беспрерывный кризис роста, начинают сомневаться в себе, они спрашивают себя, правы ли они были, вопрошая прошлое, и правильно ли они его вопрошали. Почитайте то, что писалось перед войной, то, что, возможно, пишется еще и теперь: среди смутных тревог настоящего вы непременно услышите голос этой тревоги, примешивающийся к остальным голосам. В разгаре драмы я совершенно случайно услышал его эхо. Это было в июне 1940 г., в день — я это хорошо помню — вступления немцев в Париж. В нормандском саду, где наш штаб, лишенный войск, томился в праздности, мы перебирали причины катастрофы: “Надо ли думать, что история нас обманула?” — пробормотал кто-то. Так тревога взрослого, звуча, правда, более горько, смыкалась с простым любопытством подростка. Надо ответить и тому, и другому».

Сама идея о том, что «история обманула», является ментальной ловушкой. История не «обманывает» и не «хочет быть правдивой», история — это мир исчезнувших людей (в том числе и исчезнувших, несуществующих более версий каждого из нас, «мы меняем души — не тела»), с которыми мы должны устанавливать связь заново каждый раз, когда мы о них думаем. Но именно эта работа позволяет понимать, что многое из сделанного было не зря, несмотря ни на какие поражения.

Ну вот. А теперь пойдем дальше.

04–05.02.2021

Источник

Опубликовано 06.02.2021  23:41

«Письмо учится у разговора»

25 ЯНВАРЯ 2021

«Письмо чему-то учится у разговора»

ЛЕВ ОБОРИН ПОГОВОРИЛ С МИХАИЛОМ АЙЗЕНБЕРГОМ О ЕГО НОВОЙ КНИГЕ «ЭТО ЗДЕСЬ»

текст: Лев Оборин

Detailed_picture© Герман Власов, 2019
.

В «Новом издательстве» вышла книга Михаила Айзенберга «Это здесь»: мемуарный текст, движущийся от внешнего к внутреннему, от прогулок по городу и воспоминаний об андеграундном круге литераторов, художников и философов 1970-х — к мыслям автора о собственном детстве, снах и смертности. Среди героев книги — Павел Улитин, Александр Асаркан, Зиновий Зиник, Денис Новиков, на ее страницах появляются Д.А. Пригов, Венедикт Ерофеев и многие другие. Лев Оборин поговорил с одним из самых значительных современных поэтов о том, как устроена его книга и какое место в ее мире занимает он сам.

— Возникает ощущение, что эта книга — более вольная, «непредзаданная» проза, чем ваша эссеистика. При этом у книги есть композиция, разделы, объединяющие воспоминания о друзьях, о случайных встречах, о «литературе и жизни», о детстве — ближе к последним страницам; композиция, кажется, вообще яснеет к концу. Ставили ли вы себе какую-то задачу — или книга сама писалась и собиралась?

— У такого эффекта очень простое объяснение: в любом моем эссе была какая-то начальная, именно что «предзаданная» тема. А данная книга сама искала свою тему — и свою форму, так и собиралась — в ее поисках. Мне хотелось, чтобы в последовательности фрагментов не было предсказуемости, а была какая-то скользящая связь, подобная смене тем в живом разговоре. У разговора своя логика и своя пластика: это, собственно, встреча двух родов речи — внешней и внутренней, и в этой встрече разговор отчасти перенимает у реальности ее стихийный и противоречивый порядок.

Появление разделов имеет позднее происхождение, это просто попытка как-то структурировать книгу — именно структурировать, а не внедрить в повествование какую-то последовательность, «историю». Выстраивание «истории» ощущалось бы как насилие, потому что в реальных сюжетах нет такой последовательности, их закон обнаруживается задним числом.

Период «первоначального накопления» длился очень долго. Кажется, что в такой — всему открытый — текст может и войти все что угодно. Но оказалось, что какие-то вещи книга просто не впускает.

Много лет я раскладывал эти фрагменты как пасьянс: вдруг сложится? И в какой-то момент мне показалось, что — да, сложилось.

© «Фаланстер» / Facebook
.

— Эта книга во многом — дань благодарности «старшим», сформировавшим вас («И опять начинается сон, / призывающий старших»). Ваша собственная роль в первой ее половине — не знаю, намеренно или нет, — очень затушевана. Но сейчас уже вы — «старший» для очень многих. Думали ли вы, работая над книгой, кем были вы для тех, о ком пишете? «Думали ли вы о себе», как советовал вам Павел Улитин?

— Появление на страницах этой книги моей собственной фигуры отчасти вынужденное. Я совсем не собирался писать автобиографию (впрочем, надеюсь, что и не написал). Мне хотелось, чтобы моя роль так до конца книги и имела такой дополнительный, чисто служебный характер. Кажется, этого не получилось, но, право же, только потому, что тексту требовалось какое-то единство — какое-то связующее обстоятельство. Вот мне и пришлось им стать. А жаль.

Главная внутренняя тема книги — именно такой «сон, призывающий старших». Отсутствие «старших» еще и сейчас вносит в мою жизнь новое состояние, которое не так просто определить: покинутость, потерянность — что-то из этого ряда. Потребность в наставнике никуда не девается: я все еще жажду чему-то научиться.

Самому быть «старшим» для меня до сих пор непривычно, пожалуй, что и невозможно. Отношения «старший — младший» зависят не от возраста и ума, а только от какого-то центрального опыта в основе личности. (Я как к старшему относился к Григорию Дашевскому, который младше меня на шестнадцать лет.) Опыта сопротивления, что ли. «Старшие» — это те, чей опыт дан нам как другой и недоступный.

Я часто думаю о том, кем был для тех, о ком сейчас пишу. Кем вообще были «мы» в их глазах? Понятно, что ни в каком плане не ровней, а тогда кем? На каких основаниях они с нами общались? Мне это неясно до сих пор, а в молодости я такими вопросами почти и не задавался, что сейчас мне кажется непоправимым упущением.

Собеседников надо не столько заслужить, сколько услышать (услышать именно как собеседников — возможно, с большой буквы). И это как раз не мой случай: я в основном услышал тех, в кого мне как бы ткнули пальцем — «слушай!» И сейчас я возвращаюсь к своим воспоминаниям, как на место преступления. Сколько неуслышанных! Сколько «неузнанных и пленных голосов»!

Собственно, вся эта книга — страшно запоздалый опыт рефлексии. В ее основе — искреннее удивление перед непростительным количеством времени, проведенного в состоянии, как будто совершенно бессознательном: лишенном всяких попыток отстраивания, отделения себя от «потока жизни». Поэтому я так часто вспоминаю фразу Улитина, смысл которой не мог понять лет десять: «Миша, думайте о себе». Я именно что не «думал о себе». А потом вдруг задумался.

— «Ведь если со мной может случиться то же, что так или иначе случается со всеми (несчастье), значит, и я человек, как все. Несчастье уравняло меня с людьми», — пишете вы о перенесенном инфаркте (глава, которая меня, честно скажу, поразила). А что дает это понимание: что уравнивает не какое-то взаимодействие, не чьи-то уроки, а неподвластная вам физиология?

— Равенство как «гордое чувство» мне неизвестно. Может, оно водилось когда-то в наших краях, но до моих дней не дожило. Речь здесь идет не о нем, а о каком-то ощущении, что у людей помимо индивидуальной есть и общая судьба, в ней-то и заключено какое-то «равенство». О понимании себя равноправной частью (частицей) «мира людей» как какого-то общего дела — и общего тела. Потому, вероятно, оно и пришло через телесность, физиологию, болезнь.

— «Будучи человеком простоватым и проживая до нелепости простую жизнь, я никак не могу избавиться от подозрения, что все не так просто». Можно ли подробнее — что это за простоватый человек, почему простоватый? Симплициссимус? «Не небожитель»? Быть простоватым — это хорошо или плохо?

— Вас, видимо, удивило, что я так себя определил. Фраза кажется кокетливой, возможно, таковой отчасти и является. И все же доля кокетства в этой фразе — микроскопическая. Люди, которые интересны самим себе, — категория для меня загадочная. Я действительно не вижу в своем психологическом устройстве особой сложности, в этом нет, на мой взгляд, ничего катастрофического, хотя и достоинством это не назовешь.

Но есть особый опыт позднего возраста: понимание истинного положения вещей, где островок знания окружен океаном незнания. Особое «знание о незнании»: какое-то чувственное, что ли, проникновение в его, незнания, толщу. Подобный опыт, по счастью, доступен и нам, людям «простоватым».

Главная работа человека — понять, на каком он свете. За пятьдесят лет усилий я, кажется, слегка продвинулся вглубь неведомой территории, но моя позиция очень уязвима: это, по существу, десяток разведотрядов, выдвинувшихся рывком и ненадежно закрепившихся в самых разных точках.

— Думаете ли вы о том, что вашу книгу будут читать те, о ком вы пишете, — например, Зиновий Зиник? Или — мало ли! — иеромонах Рафаил, в прошлом художник Сергей Симаков? Задумывалась ли она отчасти как обращение к ним?

— Это, конечно, самая большая проблема (и опасность) в писаниях такого рода: как это будут читать те, кто там упоминается? Люди, как правило, реагируют на свои словесные портреты с тяжелым недоумением (их можно понять).

Когда пишешь о реальных людях, призраки сплетни и сведения счетов всегда стоят в шаге от текста. При переходе из частного пространства в публичное объект меняет положение: оказывается не ближе-дальше, а в другом измерении. И автор, не приноровившийся к такому эффекту, всегда промахивается.

Когда писатель выбирает в герои реального человека (и читатель об этом знает), он не должен описывать его как «типаж». Разница как между «любезный друг» и «друг любезный», а постоянное мучительное ощущение неловкости при этом неизбежно. О реальном человеке и нельзя ничего написать, можно только так подложить бумагу (под таким углом, что ли), чтобы он сам написался.

Хочется надеяться, что можно избежать многих опасностей, сокращая расстояние между автором и читателем: читатель здесь буквально в полушаге от автора, от говорящего. Ведь все решает тон повествования, верно? Мне казалось, что я могу как-то решить эту проблему, если буду не рассказывать другим о своих знакомых, а напоминать им самим нашу общую историю. То, что половины участников уже нет на свете, конечно, не упрощает такую задачу.

— Чем было ваше общество 1970-х — 1980-х, каким было его самоощущение? Могло ли оно чувствовать себя, при всей маргинальности, «солью земли»? Или, скорее, это были, как говорил Олег Юрьев, сотоварищи по выживанию? Может быть, вообще нельзя говорить об «обществе», сложенном из столь разных и сложных людей?

— Одно совсем не противоречит другому, только нужно учитывать, что ощущение себя «солью земли» имело здесь характер не наступательный, а оборонительный: при нем маргинальность не становилась приговором, не вгоняла людей в землю. А несовпадение кружковой нормы и окружающей действительности было оправдано тем, что все обыденно-нормальное осталось за дальними временными границами.

Лет пять назад Лева Рубинштейн вдруг вспомнил, как году в 83-м (самом страшном из всех наших советских годов) мы сидели втроем с Семеном Файбисовичем и говорили друг другу примерно следующее: вот мы сидим, свесив ножки, в кратере вулкана, в самом сердце тьмы и еще умудряемся не только писать-рисовать, но и радоваться-веселиться. Жаль только, что никогда не увидим никакой такой Европы, но и это можно пережить. Все равно: жизнь удалась.

Суть, возможно, в том, что эти наши кружки были одновременно и жизненной необходимостью (личным спасением), и зачатком микросоциального строительства — стихийной самоорганизацией общества. Люди учились жить в обществе, но не по его законам. Такой «культурный обмен», как вы понимаете, и мог быть только «совместным проектом». Любая — пусть и чужая — удача что-то раздвигала в твоем пространстве, что-то определяла и помогала жить. Художественная удача становилась общественным событием.

Социологи часто оперируют понятиями «мы-группа» самого разного — и изменчивого — объема. Я не умею «мыслить социологически», этот язык кажется мне слишком жестким для описания того, что с нами происходило. Едва ли могли стать общественным слоем люди, как раз не желавшие иметь с этим обществом ничего общего. Как-то иначе все происходило, но и такие движения имеют свое социологическое измерение. Может быть, общественная конструкция из них и состоит, а нас обманывает семантика: слово «конструкция» говорит о статическом равновесии, а не о постоянной динамике.

— Ваше многолетнее желание «всех передружить», замечание, что люди одного литературного поколения не хотят «выкатываться на общее поле», — была ли это с вашей стороны бессознательная (или сознательная) попытка создания нормального сообщества?

— Надо сказать, что вся эта история прояснялась очень долго и постепенно, а первоначально существовала как темная, неосознанная необходимость (как и все прочие жизненные движения начала застоя), по своей сути почти биологическая: невыносимую пустоту нужно было как можно скорее заполнить какой-то «жизненной нервной тканью».

Движение было почти инстинктивным и подчинялось какому-то первому и главному чувству — самосохранения. Это чувство заставляло искать или создавать очаг — очаг сопротивления. Но из сегодняшнего дня это видится иначе, чем казалось тогда. Честнее было бы сказать, что тогда это вообще никак не виделось, а делалось вслепую.

Свое «мы» я больше десяти лет собирал как спасательный плот, а без него, думаю, просто не выплыл бы. Программа эта, как у любого утопающего, была не самой продуманной.

Речь шла о существовании в системе, способной производить только смерть — быстрого или замедленного действия. То есть не о выстраивании чего-то, а всего лишь о борьбе за жизнь, — но вполне отчаянной, именно как у тонущего. О замыкании ради выживания, о самообороне. Но не век же такой борьбе быть «бессознательной», когда-то она превращается в достаточно осмысленную работу.

— Вы рассказываете, что водилось на столе того времени. Кислое сухое, портвейн, жареная колбаса. Как влияла на общение бедность советской еды? Становилась ли эта гастрономия предметом разговоров?

— Портвейн вы упомянули напрасно: на наших сходках он совсем не приветствовался. Кроме общей бедности ассортимента нужно учитывать еще и нашу собственную бедность. В одном доме, например, нас долгое время угощали готовыми котлетами за семь копеек. В этом были риск и некоторая кулинарная авантюра, но блюдо было одобрено Асарканом, и мы не роптали. На этом фоне гренки с сыром, жареная колбаса и рисовый салат наших приемов смотрелись вполне пристойно. На более ранних сходках («субботах» Владимира Шахновского) основным блюдом была покупаемая в складчину (у знакомого мясника, а как иначе?) баранья нога, что у некоторых пуристов даже вызывало нарекания: «Какие могут быть разговоры под такую закуску?» Обильная еда действительно не очень хорошо влияет на оживленность беседы. Кулинарный минимализм был вообще в порядке вещей, и в этом прочитывалась даже определенная бытовая философия — составная часть общей «культуры отказа». А то, что в порядке вещей, едва ли может стать постоянным предметом разговора.

— О слове «мы». «Как нас много» — ощущение, которое вы помните с выставки художников-нонконформистов в Измайлове. Это ощущение наверняка повторялось: в 1991-м или 2011-м. Что оно для вас значит? Что значит его уход?

— С течением времени шло какое-то движение по цепочке от одиночек-маргиналов к структуре со своей иерархией, с разработанным этикетом, и через какое-то время ты обнаруживал, что это не «кружок» и не община добровольных изгоев, а некая новая система или страта — не такая маленькая и, как ни странно, довольно влиятельная.

Это и было главным впечатлением на выставке в Измайлове осенью 1974 года. Впечатлением, надо сказать, очень неожиданным. Именно с этого момента понятие «мы» получает для меня какое-то расширительное толкование.

В конце восьмидесятых это впечатление стало более надежным, соединившись с совсем новым «чувством истории». Когда на улицу выходит миллион человек с лозунгами, которые, как ты считал, поддерживает несколько тысяч, это, надо сказать, выглядит неожиданно.

Но история не идет по прямой, и слово «уход» я не стал бы употреблять.

Не уход, скорее, откат. Мы люди немолодые и уже не раз наблюдали, как «новое» возникает внезапно и буквально из ничего.

— Изменилось ли за прошедшие 30 лет то, как вы воспринимаете советское время, советскую атмосферу? Стали ли вы их как-то иначе оценивать?

— То, что происходило тридцать, сорок лет назад, но уже при тебе, — это все равно «недавно», почти сейчас. О себе не думаешь в прошедшем времени. Собственное время — всегда не-до-конца-прошедшее. Его загадочная особенность в том, что оно не отделяется в сознании, не отходит в исторический план. Не становится историей.

Мне не удается смотреть на свое прошлое как на «определенный исторический этап» с имманентными характеристиками, но я и не вижу в этом необходимости. Этот мир, казалось бы, не был способен никого обмануть — просто потому, что нечем было обманывать. А вот поди ж ты, сколько нашлось желающих.

— В книге много говорится об эмиграции, о черте, которую подводил отъезд и которая казалась окончательной, о тяжелых переживаниях при приближении к этой черте. Вы пишете, что лишь единожды сказали себе: «Надо уезжать». Вам приходилось жалеть, что вы не уехали?

— Этой проблематике в моем случае уже полвека, и она, честно сказать, как-то приелась. Нельзя пятьдесят лет думать об одном и том же, и сейчас мне не так просто восстановить свои начальные переживания.

Мне казалось, что эмиграция — занятие на всю оставшуюся жизнь, причем занятие основное. Тратить на него свою жизнь не хотелось. Найти какой-то смысл в своей жизни — задача настолько трудная, что нагромождение дополнительных трудностей делает ее едва ли разрешимой. Ну и, конечно, специфика профессии: стихи — это голос не только времени, но и места. Потом стало понятно, что все не так однозначно. Но в области поступков не может быть ничего безошибочного, как не может быть предмета без обратной стороны. Сравнить два варианта судьбы невозможно. «Оглядываться на прошлое — бесполезное дело», — пишет Гаспаров.

Но даже сейчас, когда половина близких людей живет в других странах, я не могу представить себя в других обстоятельствах. Короче, если в двух словах: нет, не приходилось.

— «Пропасть было очень даже запросто. Примеров вокруг было больше чем достаточно». О чем в точности речь?

— У советского человека не было ни биографии, ни судьбы, только участь. Все было словно нарочно (то есть именно нарочно) приспособлено для того, чтобы твоя жизнь не состоялась. Ты — шарик, который должен скатиться в ближайшую лунку, и это все, что тебе уготовано. От чего люди и спивались: от отсутствия основной свободы — свободы быть самим собой.

Необходимость жить без «почвы и судьбы», без какого-либо прочного основания — очень тягостное положение. Даже умных и достойных людей оно заставляет иногда делать вещи непростительные — только бы какая-то опора! Лишь бы не пустота!

Эту пагубу мы ощущаем еще и сейчас, замечая, сколько «советского» в постсоветском человеке и как ему комфортно чувствовать себя просто клеточкой гигантского организма: атомом государственного тела. Ведь жить, опираясь на пустоту, очень сложно, для этого необходимы особые (и очень изощренные) экзистенциальные техники, а их еще не было, они только нащупывались в каких-то бессознательных жизненных движениях — почти конвульсиях. Собственно, такие поиски и были основным содержанием жизни в семидесятых годах.

Прежде как-то не догадывались, что нестабильность может стать источником организованности иного рода: неустойчивого и лишенного равновесия порядка. Неустойчивость заставляла этот «новый порядок» быть динамичным в самой основе. (Но, если быть точным, люди семидесятых сначала приняли его как modus vivendi, а уж потом — и много позже — начали догадываться, что именно они приняли.)

— Важный мотив вашей книги — переписка с близкими, пусть даже «пораженная жанровой невменяемостью». Кажется ли вам, что сегодня этот жанр, эта часть жизни утрачены — хотя бы в вашем кругу? Или электронные письма продолжают бумажные?

— Не знаю, насколько типичен мой (наш) случай, когда письма становились единственно возможным способом продолжения какого-то важнейшего для жизни диалога с основными его участниками. Письмо и диалог были, по сути, синонимами, становясь едва ли не основной паралитературной продукцией — по крайней мере, в количественном отношении.

Характер такого диалога меняет не смена технических возможностей, ход здесь обратный: изменение эпистолярной формы следует изменению самого диалога, из которого постепенно и необратимо уходит напряжение. Впрочем, последняя по времени активная переписка, по объему и характеру вполне соответствующая прежним образцам, была у меня с Олегом Юрьевым — и сравнительно недавно, уже в новом веке.

Сейчас текущий обмен бытовой информацией участился, стал не таким дискретным. Электронные письма ближе к простому обмену репликами. По существу они ближе к устному разговору — в этом их своеобразие и жанровое новаторство. Письмо здесь чему-то учится у разговора, и это очень важно, потому что разговор — самый свободный жанр с непредсказуемыми возможностями.

— Как вы записываете сны? Есть ли для них отдельные блокноты или файлы? Кажется, что сон в вашей жизни не раз был способен изменить ее ход, — есть ли у вас этому объяснение?

— Первоначальная запись — всегда от руки (это для меня принципиально), поэтому файлы сразу отменяются. Но блокнотами я тоже не пользуюсь, все записываю на отдельных листочках, которые только потом находят друг друга, раскладываются в конверты. Есть отдельные конверты и для снов. Но в последние годы они почти не пополняются: сны, вероятно, стали так опасны для сознания, что оно при пробуждении мгновенно их смывает. Остается только какое-то ощущение. Очень жаль. Больше всего обидно за особую машинерию сна: там всегда столько забавного, столько выдумки, такие хитрые декорации. Иногда просто волшебные (это остается, потому что входит в «ощущение»; а вся интрига исчезает мгновенно).

Не только «был способен», но и менял — причем в отношении вещей, крайне существенных. Этому есть понятные объяснения: бывает, что какие-то решения уже состоялись в «глубине сознания», но, чтобы вывести их в оперативный план, требуется какая-то подсказка. Нужно только ее откуда-то получить — например, из сна.

— Архитектура, студенческие поездки по Русскому Северу — совершенно другая жизнь, о которой говорится во второй половине книги. Часто ли вы сейчас вспоминаете эти места, хочется ли побывать там снова?

— Вспоминаю очень часто, потому что очень многое в моей жизни определилось именно там и тогда. Но повторение этого опыта невозможно, а попытки кажутся довольно опасными. Уже в конце шестидесятых Русский Север вне туристских маршрутов был страной, по сути, исчезнувшей, но еще полной следов, полной памяти о прежней жизни. Почти уверен, что за пятьдесят лет уже и от памяти не осталось следов.

Но и с туристическими местами все не так просто. Меня, например, много раз приглашали съездить в Ферапонтово, но я никак не решусь, потому что мое Ферапонтово 1967 года осталось воспоминанием совершенно лучезарным и за сохранность этого образа мне как-то страшновато.

В общем, это все равно что спросить: вам не хочется вернуться в прошлое? Почему-то нет, не хочется.

— У вас не было желания включить в книгу фотографии?

— Ни разу об этом не думал. По моему замыслу, сама эта книга — что-то вроде цепочки словесных фотографий. Я уже цитировал в ней фразу Кундеры: «Память не снимает фильм, память фотографирует». Зачем это дублировать в другом материале?

К тому же трудно представить себе фотографию лучше, адекватнее, чем та, которую издательство выбрало для обложки книги (автор — Георгий Пинхасов). Там сфотографировано какое-то «вещество времени».

— «Мне 70 исполнилось в 40 или раньше». С другой стороны, отвечая недавно на вопрос о возрасте, вы чувствуете, «как нелепа эта цифра в применении ко мне, словно относится к другому, будущему моему воплощению». Сколько вам сейчас — не по документам?

— Мы меняемся не постепенно, а скачками. Если бы нас не заставляли измениться, мы бы всю жизнь оставались прежними. Возраст — это же просто цифры.

Фраза, которую вы процитировали, принадлежит не мне, а Александру Асаркану, это у него было такое возрастное опережение. Мой же случай совершенно обратный. Хотя в последнее время я довольно стремительно набираю свой внутренний возраст, он, как мне кажется, все равно находится где-то в области «вошел старик сорока лет».

Оригинал

Опубликовано 31.01.2021  18:09

Константин Мустафиди о Высоцком

25 ЯНВАРЯ 2021

«Милиционерам сказали, что тут всю ночь орет Высоцкий»

КОНСТАНТИН МУСТАФИДИ, ХРАНИТЕЛЬ УНИКАЛЬНОГО АРХИВА ЗАПИСЕЙ ВЫСОЦКОГО, — О ТОМ, КАК СТАЛ ЗАПИСЫВАТЬ БАРДА, И О ТОМ, ЧТО ОН ЛЮБИЛ

текст: Денис Бояринов

Detailed_picture© Архив Константина Мустафиди
.

Инженер связи Константин Мустафиди — близкий друг Владимира Высоцкого, который первым стал записывать его на профессиональную технику. Он занимался этим систематически с 1972 по 1974 год, и благодаря ему до нас дошел уникальный архив из 285 песен барда, зафиксированных в зените его сил. Среди них есть записи песен, которые сохранились только в архиве Мустафиди. Полностью эта антология выходила только ограниченным тиражом на компакт-дисках в 2003 и 2008 годах, но с декабря прошлого года она доступна на всех стриминговых платформах.

Денис Бояринов поговорил с Константином Мустафиди, который редко дает интервью, о том, как записывался Владимир Высоцкий и как отмечал свой день рождения.

— Когда вы впервые услышали песни Высоцкого?

— Я не помню, когда конкретно я впервые услышал песни Высоцкого. Я так думаю, что это был 67-й или 68-й год. По-моему, это были песни из «Вертикали». В то время я увлекался горными лыжами и ездил всюду. Могу точно сказать, что песни произвели сумасшедшее впечатление. Это было то, что меня волновало в то время.

.
© Архив Константина Мустафиди

.

— Услышали с пленки? Не в фильме и не на пластинке?

— Да, это была запись на магнитофонной пленке. Не очень качественная, конечно, но воздействие [песен] было такое же, как и сейчас.

— До того, как вы начали писать Высоцкого, где вы доставали его записи?

— Специально я их не добывал. Они как-то сами попадали. Первые его записи были концертные, видимо. Хотя концертов тогда было очень немного — в институтах и на предприятиях.

© Архив Константина Мустафиди
.

— В 1971 году, когда вы познакомились с Высоцким, он уже был человеком, которого все знали, или еще только на пути к народной популярности?

— Конечно, все знали. Попасть в его дом могли далеко не все, и отбор был серьезным. А народ стремился хоть как-нибудь познакомиться. Один мой приятель, с которым я вместе учился, мечтал познакомиться с Высоцким и стал меня упрашивать [помочь ему] это сделать. Я ему стал говорить, что неудобно. Нет, ничего не хочет слушать. Попробуй — и все! Я стал говорить Володе, что вот есть приятель, что он меня извел — так хочет с тобой познакомиться. Он мне ответил: передай ему, что это я знакомлюсь, а не со мной знакомятся. Я эту фразу навсегда запомнил. Попасть в его дом было знаком доверия к человеку. С улицы никто не мог войти.

«Песня про белого слона» (одна из тех песен Высоцкого, которые есть только в архиве Мустафиди)

— Как же вы с ним познакомились?

— Я летел на Кубу в составе делегации Министерства связи. Это было 25 декабря 1970 года. Мы там должны были строить космическую станцию «Орбита». Когда мы там начали работать, туда прилетела группа телефонисток Центрального телеграфа — среди них была Люся Орлова, она обеспечивала все телефонные разговоры Володи с Мариной (ей была посвящена песня «Ноль семь». — Ред.). Когда я начал ей что-то говорить про Высоцкого, она сказала: «Я его хорошо знаю. Давай я его с тобой познакомлю». По возвращении с Кубы она меня позвала в Театр на Таганке знакомиться с Высоцким. Посмотрели спектакль — я даже не помню какой, хотя я, кстати, ходил на все его спектакли и «Гамлета» семь раз смотрел. После спектакля мы с ним и Люсей вышли на улицу — начали говорить. Он предложил обменяться телефонами. Обменялись, но я понимал, что звонить ему не буду — неудобно. Но мы потом созвонились. И еще на какой-то спектакль ходили — так завязалось общение.

Тогда же, по возвращении с Кубы, я купил в «Березке» японский магнитофон Aiwa — по тем временам очень качественный.

— Идея записаться принадлежала вам или инициатива исходила от Высоцкого?

— Когда я ему сказал, что купил магнитофон и очень хорошие записи получаются, он говорит: я хочу послушать. Первый раз он приехал ко мне домой в январе 1972 года.

Приехал после театра, где-то в полночь. Предложил спеть под запись — и до трех он пел, а я писал. Кончилось это тем, что пришла милиция по заявке соседей. Им сказали, что тут всю ночь орет Высоцкий. Они отреагировали доброжелательно — молодые ребята. Увидели Высоцкого — разулыбались и лишь попросили нас сделать потише. А надо сказать, что я жил тогда в комнате в двухкомнатной квартире. Всего 11 квадратных метров. Рядом — соседка. Но главное, что мы тогда сделали запись этой первой бобины, а потом еще до утра крутили ее по кругу.

Высоцкому запись очень понравилась — он сказал, что такого качества никогда не слышал. Я писал его на скорости 19 — качество гарантировалось. Потом, когда он уезжал, предложил еще что-нибудь записать. Мы стали специально встречаться для записей: он приезжал ко мне или я приезжал к нему домой — сначала на Матвеевскую, а потом на Малую Грузинскую.

— Магнитофон сохранился?

— Он стоит в музее Высоцкого.

— Наверное, тяжелая штука и нелегко с ней было ездить.

— Нет, он, кстати, был не очень большой — относительно портативный. Основная проблема была в том, что пленка была дорогая и купить ее можно было только в «Березке». Первые записи мы делали на нем. Потом я где-то раздобыл магнитофон Sony.

А потом уже Володя купил себе систему Sony — достаточно дорогую. Она была установлена у него дома. Там было стерео, магнитофон, два микрофона — один под гитару, другой под голос. Полный комплект. После этого мы в основном писали на его магнитофон.

— В чем был ваш мотив делать эти записи и в чем мотив Высоцкого?

— Знаете, никогда не было такой идеи, что нужно создать архив. Мы были ребята относительно молодые — жизнь у нас была бурная. Просто хотели, чтобы были качественные записи.

Он мне сразу сказал: все пленки храни у себя. Потому что у меня дома друзья-приятели их обязательно утащат в качестве сувенира и знать не будешь. Поэтому, когда пленка была записана, она лежала у меня дома, и потихоньку набиралось их количество.

— Вам не приходило в голову, что все вокруг слушают Высоцкого в концертном исполнении и многократно переписанных версиях, а у вас есть отличные записи и их можно распространить максимально широко?

— Абсолютно нет. Я никогда не занимался вопросами распространения и передачи — каким-то «бизнесом». Я не нуждался в левых заработках, и, честно говоря, зарабатывать на том, что делал мой друг, я считал неприличным. Это была моя шиза такая, и я до сих пор остался с этим мнением.

Записи принадлежали Володе, а я был их хранителем. Например, Володе надо было записать пленку для отца. Он попросил — я перезаписал. Потом для Марины надо было сделать катушку — записали. Когда строился кооператив на Малой Грузинской, Володя никак не мог в него пробиться. Его не принимали — по каким-то политическим вопросам. Как-то он говорит: запиши катушку, мы с Мариной завтра пойдем к Промыслову (председатель исполкома Моссовета с 1963 по 1986 год — «начальник Москвы». — Ред.) по нашей квартире, чтобы что-то решить. Я записал катушечку — хорошую, аккуратненькую. Они ушли, я их дома ждал, вернулись — и говорят: вопрос с квартирой решен! Вот и весь был бизнес.

© Архив Константина Мустафиди
.

— Как проходили сессии звукозаписи? Высоцкий сам составлял программу песен, которые он хотел исполнить?

— Абсолютно точно. Я что-то мог предложить: давай, мол, вот это запишем. Он говорил: нет, подожди — сначала будем писать вот эту песню, потом вот эту и потом вот эту. Он свой архив знал — он пел то, что ему хотелось записать. У него был какой-то свой принцип отбора. Некоторые песни ему, может быть, больше нравились или меньше — не знаю. Для меня все они были хороши. Я считаю, что работы в кино и театре — это лишь 10 процентов гениальности Высоцкого. Основной его талант — это песни, которые он писал и исполнял.

— Записи происходили по ночам — после того, как он возвращался из театра?

— Нет, как раз все происходило днем. На записях практически никогда никто не присутствовал. Потому что посторонние только мешают. На одну пленку у нас уходил где-то час с лишним. Если он сбивался — начинали записывать сначала. Должен сказать, что он ошибался достаточно редко. Он четко все помнил.

— Песни пел по памяти?

— Абсолютно. Никаких записей на бумаге не было.

— Импровизировал?

— Что-то было. Один раз исполнит один вариант куплета, другой раз — другой, изменит несколько слов. Я сейчас уже не вспомню, где именно. Для меня было гениальным все, что он говорил и что пел. Конечно, его песни производили разное впечатление. Услышать в первый раз «Райские яблоки», «Охоту на волков», «Коней привередливых»… это одно. Но для меня даже самые его простые песни были абсолютно гениальными.

«Золотая середина»

— Писали без перерывов на чай и покурить?

— Покурить он мог, конечно. Перерывов на чай не было. Когда мы собирались записывать, он говорил — у меня есть час или два, и начинали писать. Пока не заканчивали — не вставали. Он всегда смотрел на часы, потому что человек был занятой. Обычно запись шла в течение часа, полутора, максимум двух. Потому что он уставал. А халтуры он не допускал.

— Для советских правоохранительных органов вы занимались не совсем понятным и не совсем легальным делом: записывали друга, опального барда, с неясными целями. У вас было чувство тревоги, что могут прийти милиционеры и вам помешать, арестовать?

— На самом деле чувство напряжения и боязни, может, и было, но не очень. Я понимал, что все может быть. Один мой товарищ, который работал в системе МИДа, сказал мне: зря ты этим занимаешься. Рано или поздно придут и заберут. Опасения были — возможно, придут и заберут. Но страха не было. Я свое отношение к Володе и его песням из-за этого менять не собирался. А Володя вообще никого не боялся — вообще никого! И его окружение было к этому приучено, и мы старались за ним подтягиваться.

«Мы вместе грабили одну и ту же хату»

— Вы не только писали Высоцкого, но и организовывали его концерты — например, в НИИ связи, где вы работали. Он выступал за гонорар или по дружбе?

— Конечно, за какой-то гонорар. У нас зрительный зал был на 400 человек, а билет стоил один рубль. Он не давал концертов из-за денег. Он просто хотел выступать перед зрителями. Было где-то 10 концертов, на которые я его привозил, — в основном это были институты в Москве, залы на 400–500 человек. Как народ его встречал! И провожал!

— Для Высоцкого эти концерты не были способом заработка, это было общение с людьми?

— В целом да. Заработки у него были в основном в кино и театре, но, конечно, и концерты что-то давали.

— А распространение магнитофонных записей тогда не воспринималось способом заработка?

— Я с таким не сталкивался никогда.

— Почему вы перестали записываться с Владимиром Семеновичем?

— Мы перестали записываться за несколько лет до того, как он ушел, потому что он неважно себя чувствовал. Я имею в виду злоупотребление спиртным… В последние годы его жизни это была большая проблема. Несколько раз я ему предлагал: давай еще что-нибудь запишем. «Ай, ладно, уже все записали!» Он уже немножечко остыл. Когда он начал ездить за рубеж активно, у него появилось много вариантов для записи — в профессиональных студиях. У нас-то записи были все-таки любительские.

© Архив Константина Мустафиди
.

— Поклонники Высоцкого обычно предпочитают его любительские и концертные записи студийным. Когда он, как у вас на пленках, один с гитарой напротив микрофона, без аранжировок — это гораздо более мощная энергетика. А сам Высоцкий какие свои записи любил — с профессиональными музыкантами?

— Я бы не сказал. Мне кажется, более искренние записи, от души, когда были только он и гитара. Я помню, на какой-то день рождения я подарил ему гитару. Такую, может быть, помните ее по фото, черную.

— Расскажите об этом подробнее.

— Я зашел как-то в магазин, где продавались инструменты, и увидел эту гитару. Черная, очень красивая, как сейчас помню — 90 рублей она стоила. Я позвонил Севке Абдулову, его самому близкому другу. Говорю: Севка, вот тут гитара, я хочу Володе подарить на день рождения. «Сколько стоит?» — «90 рублей». — «Ты с ума сошел — дорогая же». Ничего страшного, говорю, подъезжай — посмотри. Севка подъехал — говорит: ну класс!

Когда я ее взял и вручил Володе на день рождения, у него были просто вот та-а-акие глаза (смеется)! Я такого никогда не видел. «Где ты ее взял?» — говорит — и сразу начал ее пробовать. Это была очень хорошая гитара по звучанию — вроде бы какой-то профессионал ее делал. Он с ней выступал — на некоторых записях ее видно: такая черная. А потом сын Марины, Петя, был гитаристом — и Володя через несколько лет передал этот инструмент ему.

— А как Владимир Семенович праздновал день рождения?

— День рождения он никогда не отмечал. В том смысле, в каком мы обычно это понимаем. Один раз на квартире у Севки Абдулова мы встречались в этот день: были Володя, еще друзья, несколько десятков человек. Но тостов никто не говорил. Просто дружеская компания.

«Я был слесарь шестого разряда»

— У него был любимый праздник?

— Я такого не помню. Просто собирались свои люди. Я хорошо запомнил, как Севка Абдулов, очень компанейский человек, попал в аварию — ехал на машине, слетел, перевернулся, от «Жигулей» осталось черт-те что. Володя тут же выехал к нему, Севку в больницу положили. Потом, уже в Москве, когда Севка поправился, мы с ним и Володей идем по Тверской, и Севка говорит: «Я придумал! Возьму на заводе некондиционный кузов. Оформлю его как ремонт — это можно сделать, — и будет у меня новая машина». Я ему говорю: «А зачем тебе покупать некондиционный кузов, когда у тебя уже есть некондиционный кузов?» Мы очень смеялись.

Очень много было юмора. Или вот Гарагуля, капитан теплохода «Грузия», на котором мы все плавали, рассказывал. Мы плывем из Одессы в Сочи. Сидим в каюте капитана — у него рядом с мостиком, где они рулят, есть маленький кабинет для отдыха. Сидим — уже в море, расслабились, все в порядке. А вместе с нами был брат Фиделя Кастро — Рауль. Тоже сидит с нами и что-то рассказывает. И вот кто-то говорит Гарагуле: а что у тебя за дырка в потолке? А это, говорит он, я подарил Володе пистолет — он был поддатый, взял и выстрелил в потолок. Компания, которая была на палубе, была в полном ужасе. Успокоили их кое-как, но дырка осталась (смеется). Вот такой был эпизод и еще много всякого. Ну, конечно, сейчас я не могу все рассказывать…

«Был развеселый розовый восход»

— Что Владимира Семеновича интересовало кроме работы? Все знают его песню «Я не люблю», а что он любил?

— Он очень любил машины. Он рассказывал, что, когда они с Мариной в первый раз на «Мерседесе» поехали из Москвы в Париж и впервые выехали на хорошую трассу — на хайвей, у него было впечатление, что они остановились, а все — едут. Он очень любил скорость. У него было очень доброе и хорошее отношение к друзьям. Он умел дружить. Он жизнь любил.

— Вам приходилось его когда-нибудь просить о помощи?

— Я ничего такого не просил… А, нет, была одна ситуация, связанная с КПСС, — когда абсолютно необоснованно, по навету, в московском горкоме занимались моим делом — соорудило дело. Я рассказал об этом Володе. Он сказал: не переживай. И они уехали в Париж. А потом мне рассказывал человек, который занимался моим делом, — он уже с границы позвонил в горком и сказал: что вы там к Мустафиди пристали — вы там обалдели? И через три дня все было закончено и забыто.

— А о чем мечтал Владимир Высоцкий, как вам кажется?

— Он мечтал о том, чтобы он был признан как автор — и тексты его, и музыка. Это самым важным было для него по жизни. Я вот не понимаю, почему его не приняли в Союз писателей или Союз композиторов. Хотя бы посмертно.

«Так дымно, что в зеркале нет отраженья…»

Источник

Опубликовано 26.01.2021  14:34

Искусство народного неповиновения

Дмитрий Строцев о феномене белорусского протеста (colta.ru, 10.12.2020)

© «Радыё Свабода»

Женщины в белом: асимметричный ответ на насилие

В апреле 2020 года я написал большое эссе для журнала «Збожжа», который издает сообщество белорусских богословов. Темой выпуска было насилие. Свой текст я назвал «Милость и казнь» и размышлял в нем о понимании белорусами насилия как блага. Моя мысль была о том, что в сознании людей, живущих на землях современной Беларуси, в силу катастрофических исторических обстоятельств не сформировалась устойчивая моральная оппозиция добра и зла, что они сохраняют и передают из поколения в поколение абьюзивное доверие к насилию как универсальному жизненному критерию. Сила — это объективное благо, которое надо признавать и сознательно участвовать в перераспределении, канализации насилия, чтобы его карающая мощь ударяла в избранные цели, а не повергала в хаос целый народ.

В августе 2020-го белорусская преступная власть приготовила для граждан своей страны грандиозную гекатомбу, уверенная, что белорусское общество удовлетворится жертвоприношением тысяч людей, вышедших на улицы для протеста против демонстративно сфальсифицированных выборов президента. Силовые структуры Беларуси заранее готовились к масштабной карательной операции — подразделения спецназа и внутренних войск в течение нескольких недель находились на казарменном положении, занятые физической и психологической подготовкой; в белорусских тюрьмах освобождались корпуса для принятия тысяч заключенных, велись ремонтные работы и закупались постельные принадлежности.

С момента оглашения фальшивых результатов выборов, с вечера 9 августа, в течение четырех суток силовики избивали мирных демонстрантов по всей стране. Безоружных людей забрасывали светошумовыми гранатами, расстреливали резиновыми пулями, молотили дубинками. Были жестко задержаны и брошены в тюрьмы около семи тысяч человек. Убийство двух белорусов было подтверждено практически сразу на основании видеосвидетельств.

Д. Строцев на фото отсюда (в октябре-ноябре он сам отсидел 13 суток)

Власти сознательно провоцировали общество на агрессивный ответ, уверенные в своем колоссальном превосходстве и готовые продемонстрировать всему миру дисциплинированное технологичное подавление стихийного силового сопротивления людей, вооруженных строительной арматурой и коктейлями Молотова. Были уверены, что общество мгновенно диссоциируется — большинство по образцу кризисов 2006 и 2010 годов молчаливо подтвердит свою лояльность абьюзеру и дистанцируется от протестной оппозиционной группы, которая останется в жертвенном меньшинстве.

Днем 12 августа в Минске, в городе, в ментальном пространстве которого были разлиты невыразимые ужас и страдание, на небольшой площади перед Комаровским рынком появились женщины в белых одеждах и с цветами. Они подходили и клали цветы в линию на краю пешеходного пространства перед проезжей частью, где стояли милицейская легковая машина с мигалкой и зловещий грязно-зеленый автозак. Женщины отходили и становились группками на дистанции от автозака, из которого в любой момент могли выскочить милиционеры в черном и броситься на них. Так продолжалось некоторое время. Подходили новые женщины с цветами, и в какой-то момент они все, преодолев страх, двинулись к цветам, лежащим на тротуаре, подняли их и остались стоять, образуя торжественную символическую линию. Неожиданно для самих женщин и для всех, кто с тревогой следил за происходящим, милицейская машина и автозак пришли в движение и уехали. Таким героическим перформансом, который получил название «Женщины в белом», начались масштабные женские марши по всей Беларуси, затем — общие многотысячные марши. Началась новая фаза мирного креативного белорусского протеста, в основу которого был положен асимметричный, эстетически точный ответ на брутальную силовую агрессию властей.

Ева-люция и диджеи перемен

Случилось непредвиденное — белорусы вышли из абьюзивной зависимости от насилия как блага. В значительном народном большинстве увидели моральную оппозицию добра и зла и сделали свой выбор в пользу добра против зла, против бесчеловечного произвола организованной преступной группы, захватившей и удерживающей власть в Беларуси путем обмана, угроз и насилия. В обществе не случился раскол на условные «Майдан» и «анти-Майдан», как в Украине в 2014 году. На протяжении более трех месяцев — более ста дней протестов — совершенно очевидно проявило и продолжает себя проявлять мирное противостояние всего белорусского народа, представленного во всех общественных слоях, численно незначительной чиновничье-полицейской вооруженной преступной группе.

В Беларуси есть авторитетные политические партии и движения, есть Координационный совет, созданный недавно и собравший уже несколько тысяч активных членов; белорусы с доверием относятся к оппозиционным институциям и их представителям, прислушиваются к их мнениям и рекомендациям, но ни одна из этих сил не является руководителем общенационального восстания. Белорусские протесты возникли стихийно и устойчиво сохраняют безлидерный характер; общество заново обретает себя путем установления первичных горизонтальных связей и этот тонкий интуитивный процесс не готово подменить выстраиванием организационных вертикальных структур. Одним из главных камертонов настройки широкого общественного резонанса становится протестное искусство.

Белорусское и мировое искусство постепенно включается в мистерию протеста во всей жанровой полноте и в открытой исторической перспективе. Оно порой неожиданно предъявляет себя и дает чистую ноту всему обществу в самые критические и драматические моменты.

Еще в разгар предвыборной кампании, когда власти демонстративно грубо задержали банкира и мецената Виктора Бабарико, значительно опережавшего в сборе голосов всех других претендентов на президентское кресло (включая Лукашенко), вдруг «заговорила» «Ева», картина Хаима Сутина, художника белорусского происхождения и знаменитого представителя Парижской школы. Картина была арестована вместе со всей коллекцией изобразительного искусства Белгазпромбанка, который прежде возглавлял Бабарико. Тихий женский портрет, совсем не «Свобода, ведущая народ на баррикады», быстро стал общенациональным протестным символом, был растиражирован на майках и аксессуарах, послужил основанием для ряда художественных акций, дал имя-камертон для обозначения только начавшего формироваться мирного характера белорусских протестов — «ева-люция».

«Ева» Х. Сутина на обложке минского журнала «Наша гісторыя» и в переделке от арт-активистов. Лето 2020 г.

Позднее, когда сформировался женский триумвират Тихановской, Колесниковой и Цепкало, Светлана, Мария и Вероника стали ездить по стране и собирать многочисленные, впечатляющие своей массовостью пикеты в поддержку кандидата в президенты Светланы Тихановской, власти демонстративно сорвали последний назначенный ими пикет в минском парке Дружбы народов [6 августа]. Таким образом Лукашенко, который в то же время не собирал на пикетах даже подневольных бюджетников, давал понять обществу, что по-прежнему обладает безграничными административными ресурсами для управления ситуацией и что он всё равно заставит белорусов себя признать. Белорусы услышали месседж и были в растерянности, не понимая, как им ответить на вызов диктатора.

Тем временем Тихановская позвала всех, собиравшихся на встречу с ней, прийти в другое место — в Киевский сквер, на хозяйственную выставку (имеется в виду районный «День открытых дверей учреждений дополнительного образования». belisrael), также устроенную для срыва пикетов. Это предложение выглядело заведомо проигрышным, но люди на него отозвались и пришли. Посреди формального безликого действа вдруг зазвучала песня Виктора Цоя «Перемен требуют наши сердца…» Два звукооператора, диджея, приглашенные обслуживать выставку, нарушили порядок мероприятия и включили запись песни, успевшей стать одним из протестных символов. Молодые люди стояли плечом к плечу, высоко подняв две соединенные руки. У одного кисть была сжата в кулак, другой — двумя пальцами — показывал викторию. Протестное искусство проявило здесь еще одно важное качество — бесстрашие, готовность разделить все риски протестующего народа. Диджеи были тут же задержаны (точнее, их задержали примерно час спустя в нескольких кварталах от Киевского сквера – belisrael), потом уволены с работы, осуждены и посажены на сутки. Их дерзкий перформанс снова мобилизовал протестное сообщество и стал еще одним символом сопротивления. Сразу возникло графическое изображение «диджеев перемен», оно было растиражировано в городских граффити, в том числе на вентиляционной будке в одном из минских дворов на улице Червякова, ставшем впоследствии знаменитой площадью Перемен, название которой также связано с этим протестным символом.

Политическое значение этого спонтанного жеста молодых звукооператоров невозможно переоценить. На площади Перемен развернулась настоящая многонедельная борьба местных жителей с властями за сохранение мурала с «диджеями перемен». Власти неоднократно присылали коммунальщиков, которые под присмотром милиционеров затирали краской, позже заливали смолой мятежное граффити, даже ставили круглосуточный милицейский караул к стене с замазанным изображением. Начиная с десятых чисел августа, когда мурал впервые появился на вентиляционной будке, жители площади Перемен восстанавливали его более десяти раз.

Так это было 09.09.2020. Фото В. Рубинчика

Несколько защитников мурала были арестованы по административным и уголовным статьям. А в ночь на 12 ноября 31-летнему художнику Роману Бондаренко, который вышел на площадь Перемен, чтобы уберечь ее от провластных «неравнодушных граждан», защита площади и мурала стоила жизни. Роман был избит до полусмерти и вскорости скончался в больнице, не приходя в сознание. Там же, на площади Перемен (а в сущности, на придомовой площадке обычного минского двора), возник грандиозный мемориал Романа Бондаренко. Люди, потрясенные безнаказанным зверством властей, ехали отовсюду, приносили цветы и ставили зажженные лампадки. Двор был буквально засыпан цветами и на протяжении нескольких суток непрерывно полон людей, пока в результате беспрецедентной карательной операции с привлечением более тысячи бойцов спецназа, внутренних войск и ОМОНа площадь Перемен не была взята штурмом и «зачищена». Десятки защитников площади были задержаны, мемориал разрушен, цветы и лампадки вывезены на одно из минских кладбищ.

Протестные марши

Белорусские протесты происходят в разных формах. Политики, интеллектуалы предлагают варианты, как структурировать и направить массовую энергию, но сама стихия восстания уже нашла две главные интуитивные формы для своего проявления. Это выражение народного неповиновения на маршах-манифестациях и развитие прямой демократии во дворах-республиках. К двум главным формам можно добавить цепи и очереди солидарности, которые стали возникать еще в предвыборный период и так или иначе связаны и с маршами, и с активностью во дворах.

Первый грандиозный марш состоялся в следующее после выборов воскресенье, 16 августа, когда к минской Стеле пришло не менее трехсот тысяч человек. И это стихийное собрание незнакомых и никем не организованных людей сразу оказалось эстетически цельным, убедительно красивым. Главными организующими элементами свободно дышащей и перетекающей композиции стали бело-красно-белые флаги. Люди подходили к Стеле с разных сторон уже сформировавшимися колоннами с развернутыми знаменами и транспарантами. Огромные бело-красно-белые полотнища тридцати-сорокаметровой длины демонстранты несли на поднятых руках над головами, и само плавание этих гигантских плоскостей в человеческом море, постепенное притекание их к центру композиции на Стеле имели колоссальное эстетическое воздействие. Люди кругом говорили: «Какой красивый наш флаг». Таким образом происходили принятие и признание бело-красно-белого флага главным символом как протеста, так и новой, возрождающейся Беларуси.

После долгого праздничного кипения возле Стелы человеческое море неожиданно пришло в направленное движение — широчайший людской поток двинулся от Стелы по проспекту Победителей к центру города. Милиции, военных не было видно — они исчезли. Люди грандиозным шествием прошли до проспекта Независимости, повернули направо и двигались к площади Независимости, пока не заполнили ее до отказа, все не поместившись. И только после этого стали расходиться. Так родился первый белорусский воскресный марш.

Дальше, в каждое следующее воскресенье, шло интенсивное эстетическое развитие, насыщение тела марша всё новыми художественными элементами вплоть до карнавализации. Плакаты, транспаранты, костюмы, кричалки, танец и музыка — всё поражало необыкновенными креативностью и разнообразием. Язык искусства казался чуть ли не главным языком протеста. На третьем или четвертом марше появились флаги районов, и это часто было свободное самоназывание, не связанное с принятым административным делением Минска.

Потом власти опомнились и начали атаковать марши с привлечением сотен бойцов спецназа, внутренних войск и ОМОНа, вооруженных спецсредствами и огнестрельным оружием, с применением спецтехники и водометов. Людей стали обливать водой, забрасывать гранатами, травить газом, жестко избивать и задерживать. Дважды было задержано больше тысячи человек в один день. Марши стали более скоростными, маневренными, внимание к эстетике отошло на второй план.

Важно сказать, что уже с акции «Женщины в белом» и последовавших массовых маршей протестующие перехватили «эстетическую инициативу». Щегольски экипированные в самую современную амуницию, «космонавты» белорусских силовых структур, наученные эффектным геометрическим перестроениям, быстро уступили в симпатии легкой, артистичной и в каждое мгновение новой реке бодро шагающих эльфов на улицах и площадях восставшей Беларуси. А подражательные жидкие марши сторонников Лукашенко под багрово-болотными флагами, собранные из подневольных бюджетников и офицеров-отставников, в своей траурной обреченности и вовсе получили именование «похоронных процессий».

Дворы-республики

Поначалу мощные многотысячные марши захватили собой все внимание, а дворовые чаты, которые один за другим стали возникать в Телеграме, казалось, имеют дополнительное служебное значение как инструмент для собирания людей на марш или организации цепочек солидарности по месту жительства. И вдруг это явление раскрылось во всей своей преображающей полноте как новый язык для новорожденной демократической Беларуси.

Городские дворы в белорусских спальных районах всегда были местами отчуждения, пространствами, которые надо поскорее миновать по дороге домой или на работу. Встречались между собой пенсионеры на лавочке перед подъездом, молодые родители, наблюдающие за детьми на детской площадке, собачники, вынужденные поприветствовать друг друга вслед за своими питомцами. Владельцы автомобилей могли поспорить за парковочное место на тесной стоянке возле дома.

И вдруг 9 августа люди встретили своих «незнакомых» соседей на выборных участках как единомышленников, одетых в одежду «политического цвета», с белыми браслетами на запястьях, складывающих бюллетени для голосования гармошкой. Оказалось, что все они отдают свои голоса за Тихановскую — за страну для жизни без Лукашенко. Потом, после официального объявления фальшивых результатов выборов, еще разрозненно — вышли на улицы своих городов, умылись первой кровью и вывесили в одиноком решительном порыве на балконах и в окнах своих квартир бело-красно-белые флаги. И тут уже увидели свои дома и дворы, украшенные протестной символикой сверху донизу, кричащие о гражданском неповиновении повсюду, куда хватает глаз, вышли во дворы и встретились друг с другом.

Произошло мгновенное преображение белорусского общества, изменение на «химическом», «молекулярном» уровне. Соседи заговорили между собой на новом, предельно понятном для всех языке страдания, возмущения и солидарности. Властный отказ обществу в вертикальной представительной демократии дал колоссальный импульс для стихийного становления горизонтальной прямой демократии прямо во дворах, в подъездах и на лестничных площадках Беларуси.

Сегодня это уже не просто дворы, а дворы-республики; в одном Минске их насчитывается несколько сотен. Власти были вынуждены признать их существование выпуском специальной карты Минска с делением городской территории на сектора, более или менее захваченные дворовым неповиновением. Против мятежных дворов и районов организуются масштабные карательные операции с привлечением одновременно сотен силовиков и работников коммунальных служб. Коммунальщики под страхом увольнения и административного ареста закрашивают протестные граффити, срезают бело-красно-белые ленточки, снимают с домов и с натянутых между домами тросов флаги, порой величиной с фасад высотного здания. ОМОН и спецназ вламываются в квартиры, чинят беззаконные обыски и похищают активистов. В ноябре против целого микрорайона Новая Боровая была совершена чудовищная диверсия — на несколько дней была полностью отключена вода, а затем и отопление. Такова была отчаянная месть преступных властей за вольный дух и упрямое неповиновение. Атака на мятежную республику не имела ожидаемого успеха, а вызвала мощную солидарную реакцию всего города. Жители Новой Боровой получили бутилированную воду в двойном избытке, такая же история была с обогревательными приборами и теплыми вещами.

Искусство во дворах-республиках — это концерты хоровой, фольклорной, академической, джазовой и рок-музыки. Это театральные спектакли и программы для детей. Это литературные вечера и лекции. Это мастер-классы и художественные студии под открытым небом. Это танцевальные студии. Это разработка и народное согласование дворовой и районной символики. Это изготовление и размещение флагов и ленточек. Это рисование граффити и выставки плаката. Это язык, который непрерывно развивается и который уже не отнять.

Дворов — сотни. Музыканты, артисты, лекторы — нарасхват. Несмотря на то что вся организация происходит конспиративным, партизанским образом, удается собирать большие аудитории, добиваться прекрасного звука и освещения. Выступления и встречи всегда заканчиваются общим чаепитием с выпечкой и «прысмаками», благо принести прямо из кухни горячее угощение всегда недалеко.

Реализм антитеррора

Романтизм XIX века совершил незаметную этическую революцию, имевшую большие исторические последствия. На фоне кризиса христианского мировоззрения, утверждающего строгую оппозицию добра и зла, опровергающего какую-либо эффективность человеческих жертвоприношений, интеллектуалы-романтики детабуировали право на убийство человека или избранной группы для блага преобладающего большинства. Субъективная канализация насилия получила выражение в многочисленных терактах, а убийцы-террористы тут же становились героями в глазах тысяч революционно настроенных людей. Фактически возрождалась архаическая магия убийства как универсального общественного инструмента. Персональный террор XIX века быстро переродился в государственный террор авторитарных и тоталитарных режимов XX века и, к несчастью, сохраняет свое революционное обаяние в начавшемся XXI веке.

Белорусское протестное искусство солидаризуется с протестующим безоружным народом на всех уровнях — не противопоставляет вооруженному насилию властей воинственный романтизм, не мифологизирует сопротивление, а дает предельно реалистическое свидетельство о мирном характере протеста и о непропорционально жестоком его подавлении карателями, твердо называет моральную оппозицию добра и зла.

Белорусское протестное искусство разделяет все риски общества. Деятели искусства делают персональные и коллективные заявления, видеообращения против насилия, против заключений в тюрьмы по политическим мотивам, разрывают трудовые контракты с организациями, поддерживающими преступную власть. (Так поступили артисты Купаловского театра в Минске, уйдя из театра вслед за директором Павлом Латушко почти в полном составе.)

Здание театра с бело-красно-белыми флагами. Фото В. Рубинчика, 18.08.2020

Музыкальные и хоровые коллективы, литераторы, театральные труппы выступают на партизанских концертах по дворам и паркам, подвергая себя риску задержания, что, к сожалению, часто и происходит. Неуловимый Вольный хор в белых и красных балаклавах вдруг появляется в вестибюлях гипермаркетов, на станциях метро, на ступенях Белгосцирка. Поет «Магутны Божа», ставший негласным гимном протестующего народа, другие «Годныя песні» и затем растворяется в толпе. Поэты и писатели публикуют протестные произведения в социальных сетях, музыканты записывают клипы и выкладывают их в YouTube. Фото- и видеодокументалисты предъявляют события во всей их трагической наготе.

Белорусский протест имеет народный, стихийный характер. Художник говорит из самого тела протеста и дает ему голос.

Белорусский протест имеет интуитивный партизанский характер. Он, как вода, непрерывно меняет форму и направление. Искусство становится дневником воды, всей изменчивости и креативности протеста.

Белорусский протест — преображение самой природы общества. Что вчера было водой — сегодня уже вино. Культура забывает себя, растворяется в протесте, чтобы иметь шанс кристаллизации в новой реальности, а не в иллюзии о себе.

Белорусский протест отрицает проективность — живет настоящим, одним днем или даже мгновением, обращенным в будущее. Символы вспыхивают в поступках и мгновенно получают бесконечный культурный резонанс. Все, что не проскочит в игольное ушко протеста, остается музеем.

Сегодняшняя действительность Беларуси дарит нам лучший критический критерий — риск. С этим критерием обращаемся к себе и к действительности. Через реализм антитеррора проходим в завтрашний день.

Источник

* * *

От belisrael.info. В материале Д. Строцева упомянут «Вольный хор», перформанс которого в минской «Яме» 9 декабря (исполнение песни «Магутны Божа» на стихи Н. Арсеньевой, которая в годы оккупации служила в коллаборантских изданиях вроде «Беларускай газэты») вызывал неоднозначную реакцию, в т. ч. среди белорусских евреев. Приглашаем наших читателей высказываться…

Опубликовано 11.12.2020  16:40

Водгук

Выкананне “Вольным хорам” у “Яме” “Магутны Божа” мяне здзівіла. Нават не таму, што ў Арсеньевай неадназначная біяграфія для такога месца (прапаганда нам нагадвае, што з бел-чырвона-белым сцягам — тая ж гісторыя), але ўвогуле “Яма” — не месца для выканання гімнаў (думаю, нават ізраільскі там бы “не праканаў”). Не ведаю, як бы прыйшліся да месца якія “S’brent” (што праўда, усе выкананні, акрамя Лін Ялдаці, мне не падабаюцца), пераклад на ідыш брэхтаўскай “Песні адзінага фронту” (існуе ў выкананні “Brave Old World”), і іншыя песні супраціву (баюся, што таксама хутчэй “не”, чым “так”), але ж ёсць і іншыя! (У якасці пачатку для пошуку я бы прапанаваў палову падвойнага альбому “The Ghetto” Андрэ Аходла, ці хаця б спытацца ў таго ж Аляксея Жбанава.)

Шкада, калі неблагая ідэя псуецца дробнымі недапрацоўкамі…

Пётр Рэзванаў, г. Мінск

Добавлено 12.12.2020  19:17

“Не мы такие, медиа такая…”

27 ноября 2020

Гнев и поляризация в соцсетях: это не мы такие, это медиа такая

АНДРЕЙ МИРОШНИЧЕНКО ОБЪЯСНЯЕТ, ЧТО АГРЕССИЯ В СОЦСЕТЯХ — ЭТО ПРОСТО ЧУЖОЙ БИЗНЕС. И ПРИЗЫВАЕТ К ОСОЗНАНИЮ ЭТОГО ФАКТА И РЕГУМАНИЗАЦИИ

текст: Андрей Мирошниченко

Detailed_picture© Gary Waters / Fanatic Studio / SPL / East News

 

Андрей Мирошниченко продолжает вести на Кольте ежемесячную колонку «The medium и the message». На этот раз речь идет о таком важном явлении, как всеобщая поляризация в самом широком ее спектре.

Пару лет назад редакция уже задавалась вопросом о природе фейсбук-срачей. Мирошниченко предлагает свою версию ответа на этот вопрос, основанную на законах «экономики внимания», за которой стоит всего-навсего большой бизнес. Нам нужно понять, во что нас превращают соцсети, хотим мы этого или не хотим, и как мы можем этому целенаправленно сопротивляться.

Бизнес на вовлечении

Современный человек тратит на медиапотребление около 12 часов в день. В пересчете на неделю это в два раза больше, чем работа на полную ставку. То есть постиндустриальный человек «занят в медиа» в два раза больше, чем индустриальный был занят на работе.

 

Собственно, человек уже давно не «потребляет» медиа и не «пользуется» ими. Он там живет, работает и отдыхает. Живет буквально, физически, в форме своих цифровых копий. Все, что осталось от нас в доцифровом мире, — это 12 часов по большей части физических или физиологических занятий, значительную часть которых забирает сон, последнее прибежище органической версии человека.

При этом вовлечение людей — главный фактор бизнес-успеха в этой «экономике внимания». Чтобы «вовлечь» как можно больше пользователей на как можно более длительное время, социальные сети предлагают людям самый ценный сервис — самоактуализацию, которая, как известно, объявлена высшей потребностью в пирамиде Маслоу.

Чисто технически самоактуализация реализуется всегда через отклик других. Ведь, скажем, даже селфи — это отражение Нарцисса вовсе не в роднике, а в реакции на него френдов, и селфи — это не фотография себя, а публикация себя; селфи без публикации не бывает. Гегельянская «борьба за признание» в социальных сетях слетела с катушек (физических ограничений) и приобрела дополнительные стимулы в виде потенциала вирусных реакций. Отклик через лайки, репосты, «шеры», комментарии, зафренживание-отфренживание и прочие типы взаимодействия — все это и есть цифровая валюта социального капитала.

Чем больше отклика, тем сильнее вовлечение, тем лучше и больше люди «засвечивают» свои предпочтения — тем выше точность и охват рекламы, тем успешнее бизнес медиаплатформ. Эффективность самоактуализации обеспечивается тем же механизмом, что и эффективность рекламы.

Война белых ворон с черными овцами

Как отмечал Маклюэн, сервис каждого медиа приходит с его же медвежьей услугой (disservice).

В доцифровой жизни социальные стандарты предписывали человеку «не высовываться». Физические и социальные последствия его действий «модерировали» его активность так, что для большинства людей стратегически выгодно было быть похожими на большинство. «Выделялись» лишь артисты, политики и разного рода пассионарии.

В цифровой среде физические и социальные ограничения исчезли, а скорость самоактуализации обеспечивается тем, что человек должен выпрыгнуть или выкрикнуть «интереснее» других. Символический капитал в сетях наращивается не социальным стажем, а способностью отличиться.

Например, Роберт Козинец из Анненберговской школы журналистики в своем исследовании показывает, что на форумах с картинками еды наибольший отклик получают фотографии огромных гамбургеров. Борьба за отклик приводит к тому, что «картинки еды все меньше соответствуют тому, что нормальные люди едят каждый день». Иными словами, настройки среды поощряют публиковать «странное и необычное» (odd and unusual).

Есть еще один фактор, усиливающий саморепрезентацию, — необходимость преодолеть шум, который устраивают другие. Когда все самовыражаются чуточку радикальнее, каждый следующий должен оказаться еще радикальнее, чтобы быть замеченным. Мы вряд ли фиксируем это в каждой социальной транзакции, но общий тон активности в соцсетях неизбежно становится продуктом постоянного поощрения все более агрессивных саморепрезентаций.

Люди не думают о том, чтобы выделиться, они просто хотят отклика. Но умеренные суждения оказываются невыгодной стратегией в этой экосистеме. Умеренность подавляется отбором, а крайности поощряются. А если это так, то они, соответственно, поощряются еще и алгоритмами. Так экосистема ведет к возгонке экстремальности суждений в любой области — от политики до родительского чата.

Обнародование постмодернизма социальными сетями

Анализируя постмодернизм как культурную доминанту позднего капитализма, Фредрик Джеймисон подметил, что индивидуальность, «буржуазная монада индивидуума», социальная и психическая единица, неделимая по определению, в постмодернизме распалась на «дивидуальности». Это термин, который ввел Делез для описания разных граней субъекта, распознаваемых системами идентификации — например, считывателем магнитной карточки на проходной офиса. Если дальше развивать эту идею, можно сказать, что люди теперь функционируют не как личности, а как идентичности.

Одно из последствий такого распада, по мнению Джеймисона, заключалось в том, что «чувства» (feelings) оказались заменены «интенсивностями» (intensities) — термин, который заимствован на этот раз у Лиотара. Проще говоря, в постмодернизме художник должен выражать не чувства, присущие личности, а «интенсивности», которыми наделена его идентичность.

Отличить чувство от «интенсивности» легко. Чувство, даже сильнейшее, может быть тихим. «Интенсивность» — нет. Она должна орать. Потому что «интенсивность» базируется на идентификации, распознании, она конкурирует с сигналами других.

Постмодернизм, который в ранних 1980-х Джеймисон описывал как культурный феномен, в социальных сетях стал обыденностью для масс. Можно даже сказать, что постмодернизм был исторически предпослан подготовить пришествие «новых медиа», разлагающее старый порядок.

Три с половиной миллиарда «освобожденных авторов» оказались в среде, которая стимулирует экстремальность их суждений. Вдобавок к этому замечательному hardware они получили еще и соответствующее software — внедренную постмодернистской культурой, прежде всего телевидением и шоу-бизнесом, необходимость выражать «интенсивности» вместо чувств. И это software очень хорошо работает с этим hardware.

Эта среда не может не быть истеричной. В этих условиях созревает новый человек с совершенно новой психикой, настроенной на безапелляционное предъявление «интенсивностей». Помимо прочего, мы можем обнаружить здесь же и корни пресловутой «новой нормы» и прочей «новой этики».

В пузыре поляризации

Поскольку модернизм и индустриальная эра предписывали вписываться в стандарты и «быть незаметным», человек продавал не себя, а отчужденный продукт. Постмодернизм и новые медиа требуют от человека «быть замеченным». Новая экономика лучше всего платит именно за правильные сигналы, способные преодолеть общий шум.

Новые критерии социального капитала абсолютно совпадают с потребностями рекламного таргетирования. Дальше будет хуже именно потому, что экосистема новых медиа чрезвычайно успешна. Она обеспечивает сногсшибательную прибыль владельцам и захватывающий сервис пользователям.

Человек практически уже живет внутри медиа. Чтобы понять странность этой ситуации, можно представить себе, например, что кроманьонец поселился внутри каменного топора… Соответственно, медиа стали не инструментом, а средой обитания. И их инструментальный функционал теперь определяет рамки поведения человека. Если топор рубит, то и живущий внутри него человек — рубит. Если социальные сети служат для самоактуализации, которая стимулирует радикальность и истеричность, и одновременно для продажи рекламы, то и живущий в них человек становится инструментом самоактуализации и продажи рекламы. Как тут опять не вспомнить Маклюэна, который говорил, что человек — это секс-орган мира машин, примерно как пчелы для мира цветов… Человек сам становится функцией медиа, приобретая и усиливая те качества, которые лучше всего подходят для успешного отправления этой функции.

Поэтому поляризация неизбежна просто по дизайну системы. Каждая транзакция вовлекает маленькое усилие и ведет почти всегда к незаметному результату. Но суммирующий эффект огромен. Он меняет общество и человека.

Сама среда чисто морфологически настроена на разжигание розни еще до того, как политический или прочий контент вступит в игру. И экосистема добывает контент, на котором может паразитировать поляризация, из чего угодно — из политики, из обсуждения фильмов или из родительских чатов. Вот поэтому-то поляризация — это не заговор правых-левых, Трампа-Путина, неоконов-альтрайтов, а свойство этого типа медиа. Поляризация — это вовсе не фактор политики или психики, а медиафеномен.

Как насчет коллективного иммунитета и когда будет изобретена вакцина?

Возможно ли изменить настройки экосистемы таким образом, чтобы они стимулировали умеренность, а не экстремальность? Это вопрос на миллион долларов. Точнее, на миллиард — учитывая капитализацию Фейсбука и других соцсетей.

Медиаэкология предполагает два направления для поиска решений:

1) медиаграмотность;
2) медиаинжиниринг.

Медиаграмотность позволяет увидеть причины поляризованного поведения людей в настройках медиа. Сами-то люди как люди, но их цифровые суррогаты испорчены борьбой за отклик. Как гравитация предъявляет требования к скелету и мускулам, так и среда новых медиа формирует стандарты общения, все дальше уходящие от тех, что были в физическом общении и даже в блогосфере. Это не собеседник в Фейсбуке такой агрессивный — это Фейсбук извлекает из него «интенсивности». В общем, это не мы такие — это медиа такая.

Самое главное: это понимание поляризующего медиаэффекта позволяет (теоретически) ограждать себя от его влияния. Это примерно такая же «экологическая» идея, как донести бумажку до урны, когда личная экогигиена воспринимается как важная составная часть борьбы за окружающую среду, несмотря на микроскопичность усилия и результата. Медиаосознанность помогает сдерживать себя и понимать причины неистовости других. Медиаграмотность — это не умение пользоваться медиа, а умение не пользоваться медиа.

Безусловно, подобная отговорка не должна освобождать людей от ответственности за поведение в социальных сетях. Но понимание того, как среда искажает людей, поможет хотя бы отнестись к ним как к «зависимым», «искаженным». Очень важный эффект этого «сочувствующего понимания» — регуманизация вместо привычной уже в соцсетях дегуманизации оппонента.

С медиаинжинирингом все сложнее. Отключить на медиаплатформах поляризующую кнопку означает лишить их базовой поддерживающей функции. Дело не только в алчности владельцев платформ. Вовлечение ради отклика и сигнализирование «интенсивностями» необходимы не только для рекламы, но и для самоактуализации пользователей — величайшей ценности, которую медиаплатформы дают человечеству.

Государства — от Китая до США — предпринимают попытки усмирить политическое буйство соцсетей и ввести регулирование платформ. Эти попытки — не что иное, как цензура. Ограничивая свободу, цензура объективно ограничивает и поляризацию. Другое дело, что в этих попытках прямо сейчас вызревает новый тоталитаризм.

Возможно ли «подкрутить» поляризацию, не «подкручивая» свободу, — это вопрос. Инженерное решение должно найти и включить настройки социальных медиа, которые стимулировали бы лучший отклик на умеренность, а не на экстремальность. Такое решение заслуживало бы Нобелевской премии мира.

В тексте использованы материалы из книги Андрея Мирошниченко «Postjournalism and the death of newspapers. The media after Trump: manufacturing anger and polarization».

Источник

Опубликовано 30.11.2020  17:04

«Деду больше не наливать»

17 августа 2020

«Деду больше не наливать»

КАК ПРОШЕЛ МАРШ СВОБОДЫ В МИНСКЕ И ПОЧЕМУ ЭТО ЕЩЕ НЕ ПОБЕДА ТЕХ, КТО ПРОТИВ ЛУКАШЕНКО, — В РЕПОРТАЖЕ АННЫ ВОЛЫНЕЦ

текст: Анна Волынец