Tag Archives: Полина Капшеева (Лиора Ган)

Николай Дедок о тюрьме и воле

Тюрьма и воля: культурный обмен

27-03-2018 Николай Дедок (газета «Новы час»)

В Беларуси в местах лишения свободы находятся около 37 тысяч человек, из которых 94,2% — мужчины. Чуть ли не в каждой 100-й белорусской семье кто-то из членов находится сейчас за решеткой. Если же учесть, сколько членов семей прошли через тюремное заключение в прошлом, то число будет куда большим, хотя и трудным для выведения.

Еще Мишель Фуко отметил, что тюрьмы, как и иные закрытые иерархические учреждения, — это не только места для изоляции личностей, нежелательных для общества, но и важные институты, через которые государство контролирует наше поведение. Но для того, чтобы стать объектом этого контроля, попадать в тюрьму совсем не обязательно.

В последнее время тюрьма становится одним из ньюсмейкеров. Даже без специального исследования можно увидеть: почти каждый день мы узнаём, что кто-то получил тюремный срок, очередной политузник попал под дисциплинарное наказание, кого-то выпустили, кого-то арестовали, а на кого-то завели уголовное дело. Место, где людей изолируют от общества, стало органичной частью этого общества: подобного типа новости уже не воспринимаются как нечто шокирующее и необычное. На информационном и воображаемом уровне пенитенциарная система делается ближе, из далекого и непонятного фактора она превращается в предмет ежедневной действительности, и особенно – политики.

Но ведь тюрьма – специфическое и непростое пространство, правила жизни в которой отличаются от правил на воли. Ряд моральных норм и ценностей, принятых за решеткой, могут показаться нам чудовищными и деструктивными, да часто такими и являются. Чтобы распознать возможные последствия от cтолкновения «вольной» жизни с тюремной в информационном, общественном и бытовом пространстве, нужно понять, в чем сущность влияния тюрьмы на наше общество, какие проявления этого влияния, к чему оно ведет или уже привело? Возможно, ответы на эти вопросы позволят понять, что происходит сейчас с Беларусью и белорусами.

Тюрьма как политический институт

Тюрьма — не только социальный, но и политический институт. И рассматривать ее в таком русле можно с трех позиций.

Первая — классическая. Тюрьма — место изоляции государством людей, которые несут прямую для государства опасность. Это (в зависимости от политического режима) повстанцы, сторонники насильственных методов политической борьбы, политические активисты, правозащитники, а также фальшивомонетчики, коррупционеры, торговцы оружием.

Вторая позиция была разработана уже упомянутым Мишелем Фуко. Ее сущность в том, что тюрьма — это место, где устанавливается полный контроль над личностью и всей ее жизнедеятельностью, где личность лишается субъектности и находится в полном подчинении надзирателей. Развитые в ней дисциплинарные практики иногда очень пригодны для осуществления контроля над «вольным» населением уже в масштабах страны.

И третья позиция – дискурсивная. Тюрьма — замкнутое специфическое пространство, которое характеризуется сильной иерархией и нестандартной моралью. Она представляет собой, таким образом, генератор определенного общественного дискурса, определенного типа отношений, ценностей, традиций и смыслов. Они, что вполне естественно, переносятся, как вирусная инфекция, не только от зэков к зэкам, но и от зэков к надзирателям. Зэки со временем освобождаются и возвращаются на волю, надзиратели бывают там ежедневно. При огромной роли массовой культуры и интернета, упомянутые выше смыслы и ценности разносятся по всему обществу, оказывая на него сильное влияние, которое до сих пор, на мой взгляд, не изучено и недооценено.

Что такое тюремная культура?

При рассмотрении вышеупомянутых дискурсов, общественных отношений, ценностей, созданных в тюрьме, буду для простоты обобщать их словом «культура». Под тюремной культурой, таким образом, понимаются и «понятия», и стиль отношений, и сленг, и всё к ним близкое.

На чем же стоит тюремная культура? Ее стержень — иерария. Он пронизывает всю тюремную жизнь, все ее сферы: межличностные отношения, отношения с администрацией, быт. Тюремная культура укореняется даже в мышлении, что очень скоро понимаешь после разговоров с зэками. В понимании зэка (особенно того, кто сидит уже долго) почти отсутствует понятие общественного равенства. Каждый, кто рядом с тобой, — или выше тебя, или ниже. И вести себя с ним надо соответствующе: либо подчиняться, либо унижать — чтобы укрепить и подчеркнуть свое место в пирамиде.

Такой типаж отлично описан Эрихом Фроммом как садомазохистская, или авторитарная личность. На основе своего опыта могу сказать, что авторитарными личностями в разной степени можно назвать подавляющее большинство зэков. Даже тот, кто попал в тюрьму, не будучи таким, — вскоре мимикрирует под обстоятельства, чтобы не получать психологического дискомфорта, выбиваясь из общепринятого стереотипа поведения и мышления.

Следствие иерархии — то, что тюремный коллектив является очень агрессивной средой, где всё время идет — то с большей интенсивностью, то с меньшей — борьба за место. Любая возможность возвыситься над другим (принизить, «подколоть», лишить прав, выставить дурнем и т.д.) обычно сразу же используется. При этом во многих случаях подняться с низших ступеней к высшим невозможно (например, при нахождении в касте т.наз. «петухов»).

Иерархичность сообщества и агрессивность среды неизбежно порождают культ силы, мачизм. Быть сильным, брутальным, подчеркнуто маскулинным — почетно, круто. Демонстрировать наглость, готовность применить силу, унижать слабых — важнейшие способы повысить свой статус в коллективе. Желательное отношение среды к тебе: уважительно-боязливое. Бояться сильного — нормально.

Интересно, что эта характеристика находит свое проявление и в сфере политических убеждений: подавляющее большинство зэков, с которыми мне доводилось разговаривать о политике, убеждала меня, что «Путин красава», а Крым «правильно сделали, что забрали». Нередки симпатии к Сталину и царизму. Из диалогов с зэками было видно, что их очень притягивает идея сильного лидера, а диктатура и тирания вовсе не противоречат их внутреннему миру.

Презрение к слабейшим сочетается с практикой их постоянного унижения, особенно путем сексуального насилия. Сюда же следует отнести ярую гомофобию и сексизм. Это является логичным продолжением предыдущих пунктов. Культ сильного всегда совмещается с презрением и ненавистью к более слабому, который в подобного типа культурах подвергается постоянным насмешкам и издевательствам, — и они тем больше, чем ниже личность находится в социальной пирамиде.

На роль слабейшего подойдет любая личность, неспособная постоять за себя физически, боязливая или с недостаточно твердым характером, чтобы противопоставить себя агрессору. А учитывая, что органичной частью авторитарного мышления в нашей культуре нередко являются патриархальные стереотипы, не удивительно, что в зэковской культуре женщина считается человеком второго сорта. Об этом говорят и зэковские пословицы (которые одновременно являются принципами тюремных «понятий»): «нет веры мусорам и бабам», «с бабы спроса нет». Имеется в виду, что женщина не является субъектом неформального тюремного «права», поскольку она – не полноценная личность.

От арестантов довольно часто можно услышать о том, как они избивали своих жен или девушек — и рассказываются эти истории обычно как еще один пример своих маскулинных качеств, агрессивности, как способ укрепить свой статус среди остальных. Пренебрежительные эпитеты для обозначения женщин («тёлки», «кобылы», «соски») распространены больше чем повсеместно.

Стоит отметить, что пренебрежение к женщинам неизбежно ведет к пренебрежению всем женским. Например, сравнение с «бабой», не говоря уже о сравнении с «пи…м», — тяжкое оскорбление в зэковской культуре. А в случае, если зэка назвали «петухом», «пи…м» и тому подобным эпитетом, зэк должен сразу бить в лицо, в противном случае его статус в коллективе сильно снизится.

Таким образом, дискурсивными, ценностными столбами тюремной культуры являются: всеобъемлющая, вездесущая иерархичность; культ грубой силы и агрессии; пренебрежение к слабым, выраженное прежде всего через сексизм и гомофобию.

Из тюрьмы на волю

После отбытия тюремного срока зэки — во всяком случае, на некоторое время, — возвращаются на волю, где контактируют со своими родными и друзьями. Однако решающим фактаром распространения тюремной культуры в обществе, на мой взгляд, является массовая культура.

Что я к ней отношу?

Шансон, который звучит повсеместно в общественном транспорте, учреждениях общественного питания, автомобилях, по телевидению и еще много где. Подавляющее большинство песен этого жанра так или иначе воспевает уголовные ценности, популяризирует тюремный жаргон и сюжеты.

Фильмы и сериалы. Жанр, который обильно представлен на российских каналах, — это сериалы о милиции и бандитах, где, по моим собственным наблюдениям, бандиты представлены хоть и отрицательными персонажами, но с некоторым флёром романтики и собственной своеобразной справедливостью. О бешеной популярности в свое время (да и сегодня) таких фильмов, как «Бумер» и «Бригада», нечего и говорить. Когда «Бумер» только вышел, я еще учился в школе — и в моем классе он на протяжении нескольких месяцев оставался темой для обсуждения. Дети цитировали героев фильма и копировали их поведение.

Очевидно, количество фильмов и сериалов, романтизирующих уголовную субкультуру, не сокращается.

Соцсети и молодежный сленг. Это относительно новый тренд, который, по моим наблюдениям, развился за последние 7–8 лет. Когда я начал активно осваивать соцсетки, то с удивлением отметил популярность тематики тюрьмы, зоны и «понятий», шуток о «петухах» и «блатных», ироничную, но всё же романтизацию уголовного мира. Например, на поиск по запросу «АУЕ» (Арестантский уклад един — распространенный зэковский слоган) «ВКонтакте» выдает 2848 сообществ. И это не считая громадного количества мемов о тюрьме.

Оскорбление «петух» давно перекочевало из тюремных стен в разговоры подростков «ВКонтакте», как и «Вечер в хату!» (формула, с которой начинаются «малявы») в качестве приветствия.

Так зэковская культура — пусть и на довольно поверхностном уровне — шагает далеко за пределы тюремных стен.

Тюремная культура заменяет вольную

Проникновение тюремной культуры с присущими ей ценностями в «большое» общество не может не повлиять на социальные отношения, нормы поведения и дискурс, который в нем царит. Влияние тюрьмы ощущается во многом. Прежде всего в поведении той молодежи, которая регулярно общается с бывшими заключенными или имеет проблемы с законом — маргинальная молодежь с окраин города и рабочих районов, те самые «гопники».

Помимо уголовного сленга, они перенимают и уголовные методы разрешения конфликтов («стрелы», «забивоны», «выставление на счетчик», прямое насилие при первой возможности), культ силы и, конечно, ярую гомофобию и мачизм, которые проявляются как в презрительном и агрессивном отношении к тем, кто не похож на них внешне (например, участников различных молодежных субкультур, особенно тех, что экспериментируют со своим внешним видом: панков, металлистов, эмо и т.д.), так и в пренебрежительном отношении к женщинам, нормализации насилия и оскорблений в отношении к ним.

Отдельным пунктом надо указать вышеупомянутый уголовный сленг, который уже занял солидное место в повседневной жизни. Мало кто задумывается, что такие привычные слова, как «прикол», «наезд», «беспредел», «базар» (в смысле «разговор»), «понты» пришли к нам из уголовного сленга. Особенно важно то, что многие из этих слов и их смысловые подоплеки перешли уже в высказывания официальных лиц.

Очень частое употребление руководителем Беларуси слова «наклонить» — именно в значении «принизить», «заставить», «сломать волю» — не оставляет сомнений в том, что в его устах оно имеет подтекст, присущий зоне с прямым намеком на зоновское «опускание», изнасилование. Здесь можно долго рассуждать о том, какая моральная и ценностная парадигма доминирует в голове руководителя Беларуси, но главное не это, а то, что использование на властном уровне такого типа терминологии легитимизирует и нормализует ее в глазах общества.

Помимо нормализации уголовного мира в обществе наблюдается и нормализация тюрьмы как института, ее десакрализация. Из объекта страха и неизвестности, из таинственного места, которого следует опасаться, ввиду проникновения тюремной культуры на волю она делается объектом мемов, шуток в интернете, чем-то, о чем поют из каждой маршрутки, тем самым приближаясь — во всяком случае, мысленно — к каждому человеку.

Эта тенденция имеет как положительные, так и отрицательные следствия. Положительным можно назвать то, что по мере «приближения» тюрьмы к социуму люди, прошедшие тюрьму, перестают восприниматься изгоями, париями, на них уже не смотрят, как на безнадежных маргиналов, что, безусловно, помогает им избавиться стигматизации и содействует их адаптации в обществе.

Однако, с другой стороны, с нормализацией тюрьмы в общественном сознании приходит и исчезновение всякой критики в адрес этого института и системы, которая удерживает людей в условиях несвободы. Наступает толерантность к несправедливости, милицейскому насилию, делению людей на касты в рамках антигуманных уголовных понятий — они начинают восприниматься как норма, с которой следует смириться как с органичной частью жизни.

Нельзя не отметить еще один интересный момент. При таком широком распространении уголовной культуры в обществе, на формальном уровне государство зачастую декларирует борьбу с ней, как и приверженность ценностям «закона и порядка». Так, ГУБОП МВД ведет войну против «воров в законе», в Беларуси запрещают концерты исполнителей лагерного шансона, а в местах лишения свободы постоянно усиливается режим и практикуются всё более жесткие дисциплинарные, а то и уголовные наказания тех, кто является приверженцем воровских правил жизни.

В таком противоречии я вижу не что иное, как примету «разбалансированности» государственной машины, когда одни ее интересы входят в конфликт с иными. Очевидно, что уголовные понятия и ценности, на которых они строятся, являются ментально близкими немалой части госаппарата. Да и вообще, иерархия, поклонение сильному, традиционализм характерны для авторитарных режимов.

Однако нежелание терпеть в стране альтернативную власть (в виде воровского сообщества), а также стремление лишний раз подчеркнуть свою легитимность, сохранить законное, цивилизованное лицо перед населением, диктуют государству иную логику – и она ведет пусть довольно формальную, но войну против уголовной субкультуры.

Перспективы «культурного обмена»

Любые сдвиги в культуре влекут за собой более широкие перемены в обществе. Я не являюсь безусловным приверженцем постструктуралистских мнений о том, что дискурс, слова и значения, употребляемые людьми, целиком формируют социальную реальность и руководят властными взаимоотношениями в обществе. Переоценивать значение слов нельзя, и конечно, сам факт употребления слова «зашквар» в повседневном обращении индивида не говорит о том, что он – обязательно авторитарная садистская личность, которая только и ищет, как бы поиздеваться над слабыми. Но общие тенденции позволяют говорить — повторюсь — о нормализации тюремной тематики в головах людей, особенно молодого поколения.

Тюрьма, а как следствие – и ее ценности, присущие ей социальные практики и иерархия – перестают казаться чем-то чудовищным и нечеловеческим. Превращаясь сначала в часть лексикона и объект для стеба, затем — в элемент поведения, они могут существенно повлиять — и уже влияют — на формирование мышления людей, на их понимание приемлемого и неприемлемого, приводят к размыванию моральных ориентиров, и без того размытых потребительским и конформистским обществом.

И тут будет не лишним напомнить, что ценности тюремной культуры, такие, как культ силы, презрение к слабым, преклонение перед начальством, лицемерие и двоемыслие, «традиционные ценности» (в самом негодном их виде), являются весьма плодородной почвой для расцвета авторитаризма и диктатуры любого типа, ибо поощряют консерватизм, страх, ограниченность мышления, укрепляют несправедливость и «право сильного» на всех уровнях общества. Эти моральные установки, будучи укорененными в общественном сознании, многократно повышают управляемость общества, также как наличие в тюрьме каст («блатных», «мужиков», «петухов») повышает управляемость зоной с точки зрения ее администрации.

Единственным эффективным средством борьбы с этим негативным явлением — иерархичными и антигуманными парадигмами мышления и социальными практиками как тюремного, так и нетюремного происхождения — может быть только формирование сильной и жизнестойкой культуры, или даже набора таких культур (ведь монолитные культуры неустойчивы в нашем плюралистичном мире), которая бы базировалась на ценностях альтруизма, эгалитарности и гуманизма.

А поскольку это, как можно убедиться по нынешним социальным реалиям, в перечень интересов государства никак не входит, то такая задача остается полностью на плечах гражданского общества и каждого из нас, в частности.

Оригинал

Перевод с белорусского В. Р. Иллюстрации – Данцига Балдаева (подобраны редакцией)

От belisrael.info. В статье бывшего белорусского политзаключенного много интересных наблюдений, но немало и спорного. Так, можно ли говорить о гомогенности «тюремной культуры»? Очевидно, имеется некий «общий знаменатель», но есть и противоречия между субкультурами заключенных разного происхождения, разных поколений… Возможно, не следует все эти феномены оценивать равно негативно. Например, известный сиделец советского времени Эдуард Кузнецов ничего не имел против прозвища «пахан» и говорил в интервью Полине Капшеевой (1996): «К старым каторжным законам политзоны отношусь очень уважительно… Эти законы в принципе совпадают с библейскими». Еще нам представляется, что если за 70 советских и свыше 25 постсоветских лет «тюремная культура» не вытеснила «нетюремную», то уже вряд ли вытеснит. Некоторое сомнение вызывает и отсылка автора к ценностям «эгалитарности» – не окажется ли это «лекарство» хуже болезни?

В общем, предлагаем читателям делиться соображениями по поводу статьи Н. Дедка на странице редактора сайта: facebook.сom/aaron.shustin

Опубликовано 30.03.2018  17:24

Сто лет Юрия Любимова (1917-2014)

Интервью Полины Капшеевой (Лиоры Ган) из цикла «Обнаженная натура», опубликовано здесь. К столетнему юбилею мэтра перепечатываем с несущественными сокращениями. – belisrael.info.

* * *

Двадцать третьего апреля 1564 года в Стратфорде-на-Эйвоне родился Уильям Шекспир. Прошло ровно четыреста лет — и в тот же самый апрельский день в Москве родился “Театр на Таганке”. Еще через тридцать лет, в апреле 1994 года, мне удалось взять интервью у Юрия Петровича Любимова. В Иерусалиме.

Ю. Любимов с женой (здесь ему уже за 90). Фото с посвященной ему страницы.

— Юрий Петрович, сегодня в Москве “Таганка” празднует свой юбилей, а вы в такой день почему-то здесь…

— Вот я прямо сейчас достаю из кармана факс от артистов театра. Прочитать? “Дорогой Юрий Петрович! Если вы помните (это они так шутят), двадцать третьего апреля, в день рождения театра, мы всегда вместе. И сейчас мы ждем вас, несмотря на войны, террор и прочие безобразия. Подтвердите приезд факсом. Билет мы высылаем. Ваши артисты”.

— Не поехали?

— Но ответный факс послал. Цитирую: “Дорогие артисты, вы ставите меня в абсурдное положение, пригласив к тридцатилетию несуществующего театра. Театр закрыт, нам негде играть наш репертуар. Власти это отлично знают. Мой приезд возможен только в случае официального открытия Театра на Таганке — для работы. Ваш Ю.Любимов”.

— Что же происходит с “Таганкой”?

— Ни артистам, ни зрителям это сегодня неведомо. Увы, все они — жители несчастного нового государства, которое называется Россией, но которое, по существу, осталось все тем же СССР. Коллектив платит аренду, играет премьеру “Доктора Живаго” в чужом клубе, а свой театр в это время стоит пустой.

— Но зал, хоть и не свой, все равно полон.

— Даже тогда, когда они уже основательно развалили без меня театр, спектакли проходили с аншлагом.

— “Они” — это кто?

— Те, кто, во главе с Губенко, развалили театр.

— И что же теперь? Есть ли будущее у “Таганки”?

— Это зависит от артистов. Репертуар у них остался, я им разрешил играть все, что мной поставлено. Вы только посмотрите, что получается: советская власть меня выгоняла, лишала гражданства, но театр в покое оставила, а сегодняшние правители пошли дальше. В начале июля прошлого года Губенко просто захватил театр. Физически — охрану поставил. Что же мне, на старости лет, — со стражниками воевать? Или я должен стоять, как собака, у дверей своего театра и ждать, пустят меня или нет? Они совсем обалдели, по-моему. Даже странно всерьез говорить на эту тему.

— Народ, как всегда, безмолвствует?

— Жизнь в России сейчас проходит в поисках хлеба насущного, у каждого куча своих забот. Многие говорят, что раньше было лучше — и, действительно, для люмпенизированного большинства было лучше. А сегодня все идет по анекдоту. Помните: японец попал в какой-то советский НИИ, и через три дня извинился за то, что не присоединился к общей забастовке. Дело-то ведь никого не интересует, но раньше, все-таки, люди хотя бы сидели на местах, а теперь просто все разворовывают. Стул, стол — все, что под руку подвернется.

— А как актеры отнеслись к тому, что вас не пускали в театр?

— Одни элементарно боялись протестовать: семья, дети. В конце концов, советские гебисты просто перерядились в российских, а работают по-прежнему… Шостакович в свое время говорил: “Они мне бумажку хоть кверху тормашками дадут — любую подпишу, только бы отстали и не трогали.” Кого-то сумел сагитировать Губенко, посулив разные блага. За ним пошли, в основном, уборщицы да билетеры. Он же говорил конкретно, как на большой дороге: “У него получал десять? Я тебе дам двадцать”, — соответственно росту цен. Мне кажется, он просто стремился убить театр — и, тем самым, отомстить мне. За что — не знаю.

— Да, я помню фразу из его телевизионного выступления: “Неужели мы отдадим какому-то израильтянину русский театр?”

— Вы тоже слышали? Приличные люди после этого с ним вообще не здороваются, а всякие коммуняги поддерживают. Многие актеры, правда, остались мне верны, борются за театр, как могут. В общем, жизнь идет по репертуару нашего театра; разделились, как в “Годунове”: кто — за Бориса, кто — за Самозванца.

— Но ведь когда вы были выдворены из страны, именно Губенко возглавил театр, дабы, как он утверждал, сохранить его для Мастера. Именно Губенко официально пригласил вас в Россию…

— Ну, иллюзий относительно Губенко я не питал никогда. Правда, я не предполагал, что он озвереет до такой степени. Он — свой парень для партийной черни, я же всегда был им чужим.

— И, все-таки, пригласил вас Губенко.

— Никак не могу понять, откуда у всех такая уверенность, что я хотел возвращаться? Почему никто не догадался спросить меня? Между прочим, идея приглашения появилась до Губенко: артисты прислали мне в Вашингтон письмо с просьбой вернуться и возглавить театр. Там была подпись и покойного Анатолия Васильевича Эфроса. Когда же я, согласившись на предложение Губенко, приехал и уехал вновь, он продолжал оставаться директором. И во многом “преуспел”: за два года окончательно развалил театр. Наверное, я пострадал из-за излишней своей самонадеянности. Полагал, что смогу договориться с теми, с кем, на самом деле, договориться невозможно.

— Юрий Петрович, вас действительно вышвырнули из страны против вашей воли, или вы как-то спровоцировали этот процесс?

— Во-первых, я — не такой дурак, как вам кажется. У меня были заманчивые предложения еще тогда, когда мой сын Петя был в люльке. Я мог бы сто раз подписать выгодный контракт и разбогатеть, но мне было жалко бросать театр, да и у родных возникли бы неприятности. Между тем, большинство моих спектаклей “закрывали” — и за каждый я должен был драться: за “Годунова”, “Высоцкого”, “Живого”, “Театральный роман”… А знаете, как бывает? Артисты репетируют — хороший режиссер, нет репетиций — плохой. Роль удачно сыграл — актер хороший, плохо сыграл — режиссер сволочь, диктатор, деспот — с ним же невозможно. Тяжелый характер.

— А какой на самом деле?

— Я считаю, что основным качеством режиссера должно быть терпение. У меня оно, думаю, совершенно феноменальное. Как-то Марк Захаров, пришедший на “Таганку”, чтобы взять телеинтервью, оказался свидетелем диких истерик некоторых моих артисток — климакс, что поделаешь. Марк безмерно удивился моему самообладанию, поначалу решив даже, что эта истерика перед камерой заранее подготовлены.

— Почему же, в таком случае, так много говорят о тяжести вашего характера?

— Спросите у тех, кто эти слухи распространяет. Видимо, лицемерят: мне в лицо никто ничего такого не говорил. В чем именно меня обвиняют?

— В непредсказуемости, во вздорности.

— Но это разные вещи! Если художник предсказуем — он не интересен. А вот обвинение во вздорности действительно обидно. Иногда многим казалось, что я задумал вздорную вещь — а я выигрывал спектакль у этих партийных долдонов. Очень может быть, что подобные слухи специально распространяли партийно-кагебистские круги.

— Но ведь не станете отрицать, что некоторая авторитарность вам свойственна?

— А как может быть иначе? Кто-то ведь должен выбрать пьесу, распределить роли — словом, взять на себя ответственность. Сейчас я собираюсь ставить “Медею” — перевод делает Иосиф Бродский (Иосиф Александрович умер 28 января 1996 года — П.К.) Вот о нем тоже говорят, что он капризный, своевольный. Со мной же он был деликатен и абсолютно не капризен. Очень удобно говорить о каких-то людях, что они невыносимы. Но, возможно, невыносимы как раз те, кто утверждает подобное? Во всяком случае, они убоги.

— Какие отношения складывались у вас с актерами “Таганки”?

— В основном — нормальные, рабочие. Актеры знали: если перехожу на “вы”, то только для того, чтобы сказать: “Будьте добры, уйдите с репетиции”.

— Часто “шли на “вы”?

— Редко, но случалось. Никто не застрахован от срывов, наверное, и я бывал грубым. Помню, шли тяжелые репетиции “Гамлета”, а Володя покойный начинал спектакль с того, что пел стихотворение Бориса Леонидовича “Гамлет”: “Гул затих. Я вышел на подмостки…” Именно так я и представлял себе; знаменитый бард играет Гамлета; откладывает гитару — и: “Я играть согласен эту роль”. И вот на репетиции Высоцкий произносит: “Я вышел на подмостки”, резко выделяя местоимение “я”. “Вышел? — говорю. — А теперь иди отсюда”. Он ушел и запил. Это было, конечно, дурно с моей стороны, но я не сдержался, потому что он очень плохо репетировал.

— Теперь сожалеете?

— Чего уж жалеть… В работе надо уметь прощать друг другу, я же им тоже прощал черт-те что. А уж Володе сходило с рук такое… Когда он умер, Давид Боровский пришел ко мне в пять утра. Я лежал больной, Петя был совсем маленьким, Катя, жена, очень испугалась назойливых звонков в дверь: в пять утра к больному человеку пришли — арестовывать, что ли? А тут вошел Давид и произнес историческую фразу: “Ну, вот и кончилась ваша тяжба с артистами за Володю”. То есть, мне постоянно предъявляли претензии в том, что я все ему прощаю.

— Упреки были справедливыми?

— Не думаю. Однажды, когда он того заслужил, я его уволил на полгода. Мне казалось, что этим я Володю спасу, заставлю задуматься… Не получилось…

— “Театр на “Таганке” был любимовским, но публика-то шла на Высоцкого. И, отчасти, на других актеров.

— Это потом уже говорят, как замечательно играет тот или иной актер, но исходит-то все от режиссеров. Появился Вахтангов — и родился Вахтанговский театр. Точно также возникли театры Мейерхольда, Станиславского и Немировича-Данченко. Режиссеры умерли — умерли и их театры. При чудовищном российском дилетантизме режиссеру приходится слишком многое держать в голове. Когда сезон кончался, все уходили в отпуск на два месяца; возвращались — и никто ничего не помнил: ни помрежи, ни осветители, ни радисты. И только один старый идиот Любимов все должен был держать в башке. Может быть, именно это и помогло мне выжить на Западе. Я много знаю про свою профессию, меня трудно обмануть; прекрасно понимаю, что такое сметы, — и не ношусь в эмпиреях. Поэтому я смог работать во многмх странах и сотрудничать с огромным количеством замечательных коллективов. Финны, немцы, Ковент-Гарден, Ла-Скала, Мюнхен, Гамбург, Штутгарт…

— “Габима”?

— Сложный вариант. Тут, по-моему, никто не может работать. Вайда, думаю, второй раз не приедет. Марк Захаров, видимо, тоже.

— В чем причина?

— Да уж не в Вайде и не в Захарове — они настоящие профессионалы. Просто “Габима” — не театр, а проходной двор. Кто-то подобного не скажет в надежде получить там работу, а так как я в этом не нуждаюсь, — мне все равно. Хотя и там, после “Заката”, мне было легче и спокойнее делать вторую работу — брехтовского “Доброго человека из Сезуана”. А вообще в Израиле нет театральных традиций, да и не может их быть: здесь ведь все “с бору по сосенке”.

— Как вам живется с двумя гражданствами?

— Мне-то нормально, а вот пограничникам все время создаю проблемы. Прохожу в Израиле паспортный контроль — предъявляю “даркон” (международный паспорт израильтянина — П. К.). Спрашивают визу — предъявляю советский паспорт. При этои в одном документе написано, что родился я в четырнадцатом году, в другом — что в семнадцатом. Каждый раз обещаю исправить, но не сейчас: самолет улетит. Прилетаю в Москву — показываю советский паспорт. Ищут соответствующую отметку и не находят. Спрашивают, когда же я уехал из Москвы. Говорю, что давно, точнее не помню. “Где же вы болтались все это время?” А я, действительно, заезжал по делу в несколько стран — этого они уже совсем не могут понять. Предлагаю позвонить в театр, родственникам, друзьям, в конце концов, — в канцелярию Ельцина. “Нам, — говорят, — Ельцин не указ: у нас закон”. А что, правильно. Ленин ведь награждал часового, если тот убил кого-то за срубленную елочку. А уж если лампочку Ильича вывинтишь — наверное, просто повесят прямо на том же шнуре от лампочки. Правда, сегодня лампочки вывинчивают, а перегоревшие продают. Недаром говорят: “Страна Чудес”.

— Юрий Петрович, давайте представим себе такую ситуацию: Губенко нет, закончилась возня, ничто не мешает вам вернуться в свой театр. Вернулись бы?

— Каверзный вопрос. В этом случае, наверное, выбрал бы небольшую группу — и с ней бы работал совершенно на другой основе, чем российские театры. Сейчас в России невозможно выйти на высокий уровень: там просто нет культуры производства. Зато прекрасно могу все это делать в других странах. Известно ведь: “Где хорошо — там и родина”. Надоело мне бесконечное патриотическое сюсюканье.

— А в Израиле вам хорошо?

— Да, но здесь я гость: я же русский. Меня радушно приняли. Катя — венгерская еврейка, а я — при ней, как Солженицын при Ростроповиче. Люблю Иерусалим, где мы живем. Жаль, приезжаю сюда довольно редко, и сейчас вы меня поймали здесь только потому, что расстроились мои московские планы. Нет худа без добра: я получил возможность немного прийти в себя. Но уже скоро еду работать в Афины, затем — в Бонн, ставить “Пиковую даму”.

— Все-таки чего-то я не понимаю: в Израиле, что, для вас работы нет?

— Я ведь ее не ищу, а работодатели, похоже, не ищут меня. Видите ли, тут столько безработных — зачем я им буду мешать?

— Масса безработных, и все, как один, — уровня Юрия Любимова… Не приходила ли вам в голову мысль возглавить здесь, скажем, музыкальный театр?

— Пока не зовут, хотя мне, наверное, это было бы интересно: работаю в опере много лет и даже называю себя опер-уполномоченным. Думаю, опера здесь не скоро станет на ноги, а я уже старый. Во всяком случае, найти меня просто: чай, не иголка. И потом, я ведь не соглашусь на любые условия. Мне как-то предложили возглавить курс актерского мастерства в Иерусалимской академии при профессорской зарплате в три тысячи шестьсот шекелей — зачем мне так уж надрываться на старости лет?

— Жена не работает?

— Сейчас нет: перенесла сложные операции. Раньше работала — и доработалась до двух с половиной тысяч. Сами знаете, зарплаты в Израиле низкие, а налоги, наоборот, высокие.

— Это единственный повод для огорчения?

— Если бы! Мы тут недавно измеряли Петькин рост, и выяснилось, что он — метр восемьдесят три, а я был — метр семьдесят восемь. Решили перемерить и меня — оказывается, во мне осталось только метр семьдесят пять, усох на три сантиметра. Я страшно расстроился, хотя и знал, что к старости становятся ниже. Целый день ходил и страдал: трех сантиметров уже нет…

— Ивритом вы овладели?

— В совершенстве: слова четыре знаю. Даже когда в Венгрии жил, — выучил по-венгерски “налево” и “направо”. Потом в Союзе, если меня выводили из себя, произносил: “У, йобра бара мини мат!” Когда возмущались моим поведением, переводил: “налево, направо и маленькая стиральная машина”. Но знаете, разочаровался: думал, “йобра” — налево, а оказалось — направо.

— На каком же языке вы разговариваете?

— На разных. Я — на русском. Катька с Петькой уже боится по-английски говорить: он лучше язык знает. Венгерским пока лучше владеет она. По-русски тоже хорошо говорит, хотя и с акцентом. У Петьки родной — английский. Сейчас он перешел из английской школы в ивритскую. Года три назад мы его отдали в Москве в обычную русскую школу. Приняли с почетом, директор ему школу показывает, а мальчик спрашивает: “Зачем у вас один и тот же дядя везде висит?” — “Этот “дядя” — Ленин. Он создал…” “А что, — спрашивает Петька, — он создал? Эту вонь?” Сын уже к тому времени имел печальный опыт: зашел в туалет, сразу вышел и сказал: “Мам, я до дома потерплю”. В итоге, пришлось его отдать в дорогущую школу для детей американских дипломатов. Боюсь, поезд ушел: Петька жить там уже не сможет. Он грустно так мне по вечерам говорил: “Зачем ты меня сюда привез? Я не хочу здесь жить”. Что же мне над ребенком насильничать? Зачем? А эти идиоты обижаются на дитя. На себя обижайтесь, что вы довели страну до такого ничтожества, негодяи. Знаете, по-моему, я вам уже наговорил на целый том собрания сочинений имени Карла Маркса.

— Подождите-подождите! Я ведь еще не успела расспросить вас, например, о маленьких слабостях. Что вы в жизни любите?

— Выпить и закусить. Скажем, сушеную маслинку обожаю — и вам горячо советую.

— Совет принимаю. А пить что будем?

— Предпочитаю крепкие напитки — от сорока — и выше. Лучше всего — финская водка. У финнов (я с них возьму за эту рекламу) тройная очистка, а водка делается из зерна, которое они высаживают, когда начинаются белые ночи. Именно это, как выяснилось, придает напитку некоторый “цимес”.

— Ну и какое же застолье без “вкусной” без театральной байки?

— Работал в нашем театре директор-идиот — бывает. При этом — личность сильно политизированная. Фамилия неприличная, называть ее не буду: он еще жив. Были мы с театром на гастролях в Болгарии, и он все время просил у меня разрешения сделать сюрприз. Я, предчувствуя неладное, объяснял, что на концерте — не нужно, а потом уж — ладно. И вот наконец накрыли стол метров пятьдесят длиной, и собрались за ним все “сливки” Софии. Не обошлось без “представителя в штатском” — из всего его облика я запомнил только роскошные усы. Болгарские братья официально принимают наш театр, посланца великой страны. И тут наш директор, бывший актер, достает какую-то бумажку и начинает читать: “Проклятые болгарские фашисты! До каких же, наконец, пор вы будете поганить эту прекрасную землю?” У всех ста слушателей опрокинулись лица: вероятно, болгары решили, что в политике произошли резкие перемены. У нашего “представителя” усы опустились и выступила испарина: ему-то о переменах тоже ничего не было известно. Я почувствовал, что задыхаюсь. Начал плакать от смеха — и не нашел ничего лучшего, как спрятаться за портьеру. Она вся заколыхалась от моего хохота, и я, взрослый пожилой человек, стал пробираться по портьере, чтобы исчезнуть из зала. А директор продолжает… Я сбежал вниз по лестнице, обнял дерево — и в тот момент понял, что действительно можно умереть от смеха. Плачу и соскальзываю по дереву вниз. Подходит этот вспотевший с опущенными усами и с глазами, от ужаса округлившимися, как у совы, и интересуется, что со мной. Объясняю, что не могу слышать про фашистов. Как услышу — плачу. И тут появляется идиот-директор и гордо сообщает, что привез болгарам в дар старый документ подпольной партийной организации Софии…

Опубликовано 30.09.2017  21:59