Tag Archives: Петрусь Бровка

Памяти Бориса Заборова (1935-2021)

Слово поэта Рыгора Бородулина о художнике (1993 г., фрагменты)

В послевоенном детстве грелся я зимними вечерами у огненной улыбки маленькой печки, которую из кирпичей, сыроватых от снега и мороза, сложил ушацкий каменщик по фамилии Цагельник. А сейчас буду до конца дней греться воспоминаниями у печки размеров в полнеба, имя которой – Париж…

Рыгор Бородулин, Василь Быков, Найден Вылчев и Борис Заборов. Фото 1960-х гг. (взято отсюда)

В октябре 1987 года в недорогом отеле в Латинском квартале Парижа зазвонил телефон. Услышал я голос и растерялся. Неужели я переместился во времени, вернулся в Минск моей молодости? Голос тот же, немного приглушенный, с чуть уловимой хрипотцой, с мягкой картавинкой, с белорусским выговором, точнее, с минско-русским. Это звонил друг молодых лет, с которым было и многое прожито, и много выпито, с кем было легко познавать мир, что не мешало основательности познания, путешествовать, просто ходить, просто видеться. Это ко мне весомо и конкретно возвращался Борис Заборов, художник, устроивший целую революцию в книжной графике в 1960-е годы, во время «хрущёвской оттепели», мастер, вынужденный в глухую пору брежневской полярной ночи покинуть родину, ибо чересчур независим был как личность. Не буду перечислять, сколько классики белорусской, русской, всемирной по-новому, зачастую неожиданно «прочитал» в графике и в красках этот самобытный художник. Скажу лишь одно: возникали конфликты, бывшие друзья враждовали – каждому литератору хотелось-не-терпелось, чтобы его книгу оформил именно Борис Заборов. Даже те, кто втайне морщился от отчества «Абрамович». Пример сам напрашивается. Был такой поэт-пафосник, кричавший: «Если меня мой враг ненавидит, то, значит, я – настоящий коммунист». Этому поэту, лучше сказать – члену Союза писателей, ЦК дало детский журнал… Борис Заборов тогда, что называется, входил в моду. Пафосник и захотел, чтобы оформил его сборник художник с именем. Оформил. Понравилось. Надумал было в редколлегию ввести, но, узнав, что Борис – Абрамович, тут же отказался от своего намерения. Но хватит вспоминать о противном.

Все дипломы, все награды издательству за лучшие книги доставались тогда, когда книга выходила из рук Бориса Заборова. Сложилась у нас даже школа подражателей, «заборовцев». А во многих квартирах минских друзей и почитателей художника и сегодня висят картины заборовской кисти, словно ожидая возвращения домой мастера…

Годы имеют одну особенность: они по-своему приостанавливают бег времени, создают видимость, что ничего за время долгого расставания не изменилось. Так случилось и со мной в ту парижскую осень.

Передо мной стоял Борис, тот же, с кем расстался я в Минске. И когда друг молодых лет начал расспросы, вновь показалось, что он ненадолго покидал свой город. Мне особенно приятно было услышать о желании Бориса походить по белорусским лесам, которые снятся ему в Париже, о мальчишеском желании побыть на моей родной Ушаччине. Мама моя любила угощать Бориса по ушачски и чаркой, и шкваркой, и игривым ушацким словцом, свежим, как огурчик с грядки. Художник дружил, сотрудничал с видными людьми Ушаччины – Петрусём Бровкой, который и уважал мастера, и защищал от антисемитов из ЦК и других советских учреждений, помогал с выездами за границу и отъездом насовсем, с Василём Быковым…

Мне показалось, что в Париже Борис начал больше и глубже интересоваться литературной жизнью Беларуси, проблемами белорускости. В 1984 году в Нью-Йорке в белорусской прессе хорошо было прочитать воспоминания Бориса Заборова, как он оформлял произведения Янки Купалы. Во время нашей парижской встречи Борис рассказывал и о том, что дружит с отцом Надсоном. В Париже Борис в курсе всех новинок, выписывает «Літаратуру і мастацтва», потому что газета стала и острой, и интересной. И, как это ни странно, начал лучше говорить по-белорусски. Это неистребимая особенность белорусов и выходцев из Беларуси – за межами края, на чужбине начинают любить, уважать, помнить всё белорусское.

Вспомнили мы с Борисом и поездку в Питер в конце 1960-х. Это было моё знакомство с богемой, если её можно так назвать, города, который постепенно, но неукоснительно подпадал под жёсткую руку официальной столицы советской империи… Почему-то запомнились из той поездки заборовские тесёмчатые туфли, которым он устроил испытание (намокли в половодье). На «пирушке холостой» у одного художника на фарфоре XVII века, привезенного откуда-то из Скандинавии, лежала селёдка и несколько картофелин в мундире. Ночевали в общежитии Академии искусства. Из Питера поехали в Москву к Игорю Блиоху, художнику, другу Заборова, который вместе с Борисом объехал почти всю Беларусь. Особенно помнил Игорь мицкевичскую Свитязь. Это нас с Игорем тогда послали за вином на последние деньги, которые ещё нашлись у художника Юзефа Пучинского. Так нам сделалось весело по дороге из сельпо, что две полные бутылки бросили мы в знаменитое озеро, чтобы когда-нибудь потомки нашли. Конечно, единодушного одобрения, как на партсобрании, мы не получили. Строгий выговор получили от друзей, у которых головы гудели, как надтреснутые колокола.

С вокзала в Москве к Блиоху надо было ехать на метро. У нас с Борисом оставалось денег (лучше бы сказать по-ушачски: пабразгачаў, т. е. побрезгушек) на один вход в подземку. Тогда і написал я экспромт:

Он устал от женщин и соборов,

Петербург растаял в синеве.

Без гроша сидит Борис Заборов

С маленьким Шагалом в голове.

Напомнил Борису эти строки. Посмеялись, погрустили. Обещал я Борису, если случится ему быть в Беларуси, свозить на Ушаччину, чтобы снова услышал он голос наших лесов, ещё кое-где уцелевших от прогресса, снова увидел озёра моей родины, а их у нас – все 250 и ещё одно.

Там, в родной хате, мама моя когда-то встречала Василя Быкова, он из родных Бычков приехал в Ушачи. А мы с Борисом Заборовым, с болгарским писателем Георгием Вылчевым и переводчиком болгарской литературы Ванкаремом Никифировичем ехали в Полоцк. Это Ванкарем где-то в 50-х годах завёл маленького Борю Заборова (сам фактически ровесник) в Минский дворец пионеров к педагогу и художнику Сергею Каткову. Там же занимались и ставшие позже друзьями Бориса Анатолий Аникейчик и Май Данциг. Это Аникейчик поехал на вокзал провожать художника Бориса Заборова как друг. Хотя партийная организация подобные действия не одобряла.

А тогда в маминой хате, как французское сухое вино, была хорошо выдержанная к приезду гостей мамина бражка. И это вспомнил Борис, показывая мне Париж, который из завечеревшего переходил в ночной. Как настоящий автоас водил минский парижанин Борис Заборов свою ещё новенькую «Вольво».

И трудно было припарковать машину на монмартровских склонах. Борис заказал у художника (их тут было, словно грибов) два моих чёрных профиля, словно из богемно-паломнической ночи вырезанных.

И по-пасхальному волнительно было в православном храме. Отсюда, с Монмартра, Париж сверкал огнями, как будто ювелир с ладони на ладонь пересыпал холодное пламя бриллиантов.

И в Латинском квартале походкой грибника, ищущего заповедное место, шёл Борис, весь в сумерках, как сам Париж. Поддакивали далёким мыслям нашим каблучки Ирины…

…Шло время. Париж, обжитый другом молодых лет, не забывался, как первая радость, как первая зависть, как первая грусть. У меня вышел сборник «Самота паломніцтва», где по-домашнему, как казалось мне, чувствовала себя и парижская подборка. Конечно же, посвятил я стихотворение Борису Заборову. И когда летом 1990 г. художник Олег Сурский ехал в Париж к Заборову, я передал свой сборник, подписав его по давней традиции экспромтом:

Барыс, бяры ж

Парыж

Смялей

У дужыя абдоймы.

П’ючы барыш,

І сам хмялей,

А парыжанак плоймы

Няхай плывуць у нераты,

Якія ўмееш ставіць

Ты!

И в ответ из Парижа получил я от Бориса шикарно и со вкусом изданные альбомы. Самый солидный – со вступительными статьями известных искусствоведов, со словом самого Бориса Заборова по-английски, по-немецки, по-японски. Это означает, что выставка мастера была и в Японии.

Альбом открывается фотопортретом Бориса Заборова. В мастерской. Перед своей очередной работой. На мгновение задумался. Что-то взвешивает. А может, вспоминает Беларусь? И песенный почерк художніка: «Дорогой Гриша, есть в этом альбоме (для меня, безусловно) и то, что навеяно далёкими запахами твоей Ушацкой «матчынай хаты». Дружески твой Борис Заборов. Париж, 20.10.90 г.».

Б. Заборов в своём саду, сентябрь 2007 г. Фото Д. Щедринской (опубликовала И. Заборова)

Ещё в одном альбоме Борис вновь подчёркивает: «…все картинки в этом альбоме «продукт» моего смутного воображения и далёкой памяти, в которых ты и твоя матчына хата имеют особое место…»

Цитирую надписи, припоминаю отдельные эпизоды не для того, чтобы погреться в лучах европейской, а фактически всемирной славы художника. Хочу ещё и ещё раз подчеркнуть, что историки заборовского творчества прежде всего – в Беларуси.

Перевод с белорусского В. Р. по книге: Рыгор Барадулін. Толькі б яўрэі былі!.. Мінск: Кнігазбор, 2011.

Из фейсбука

Сяргей Лапша. Из всего того «многообразия», которое доводилось видеть в нашем художественном мире в те советские времена, искренне нравились только иллюстрации Бориса Заборова к детским книгам.

Mihael Hankin. Помню отъезд Бориса [в 1981 г.] и последствия, когда Валерию Раевскому за то, что провожал его, предложили написать заявление по «собственному желанию». Нервы ему тогда хорошо помотали.

Опубликовано 21.01.2021  22:28

Рыгор Бородулин о тёзке Берёзкине

На полях вечности

Он любил жизнь отчаянно, до самозабвения. Любил, словно нагоняя время, отнятое у него войной и суровыми дорогами судьбы. Любил, словно чувствуя, что путь к родному порогу не бесконечен. Любил жизнь и за тех друзей и товарищей своих, которым не выпало вернуться домой.

Он был остроумен и неповторим и в весёлом застолье, и на официальном заседании, и в своих статьях, выступлениях, репликах и замечаниях.

Он обладал почти забытым в нашем литературном кругу умением радоваться удаче коллеги, сподвижника, превращать чужой успех в собственную радость. Одна строка, одно слово, неожиданная рифма могли распогодить настроение у него, тончайшего знатока и, я сказал бы, дегустатора поэзии. В нём органично, по законам таланта, сочетались признанный мэтр и увлечённый юноша, эрудит и острослов, исследователь и публицист.

Ему всё время не терпелось открывать… Даже газету, журнал, сборник поэзии раскрывал по-особенному нервно, по-утреннему, в ожидании счастливого открытия. И он умел открывать новые таланты, новые имена. У него была лёгкая рука для этого, а главное – душа. Умел и заново прочесть поэта, драматурга, прозаика.

Именно он открыл Алексея Пысина и читателям, и самому поэту – открыл как самобытного мастера, непохожую ни на кого личность.

Помнится, с какой нескрываемой гордостью показывал он письмо от Михаила Громыко, в котором старейшина нашей литературы благодарил критика за искренние слова, за то, что приподнял крышку над его гробом, гробом забытья и молчания.

Когда вышла посмертно книга Владимира Лисицына, рождённого в концлагере в 1944 году (Лисицын умер в 1973-м; его книга «Жураўлінае вясло» вышла в 1974 г. – В. Р.), – не дожидаясь, пока наша критика примерится к непривычной поэзии, «Литературная газета» напечатала вдохновенную и толковую статью признанного критика.

Григорий Берёзкин.

Он первым нарушил те каноны и ту традицию, по которым на критика смотрели как на человека, который недолюбливает поэзию, слабовато в ней разбирается, а поучать любит, ибо профессия требует.

Статьи Григория Берёзкина звучали как поэтические страницы, полные гнева и сочувствия, мудрости и виртуозного совершенства в каждом слове.

Столь могучей была слава критика, столь магической была мысль его, что многие поэты считали личной обидой, когда их не замечал Григорий Берёзкин, и не скрывали это чувство. А если уж сам Берёзкин сказал о тебе несколько приязненных слов, то уже и с собратом по перу можно было здороваться не первым. Конечно, такое было присуще больше молодым.

Не могу забыть, как наш любимый и не обиженный вниманием Петрусь Бровка в дни своего 70-летия [в 1975 г.] по-юношески расчувствовался и открыто радовался статье Григория Берёзкина, напечатанной о нём, Бровке, в газете «Вячэрні Мінск». А Григорий Соломонович с обычной для него иронией говорил, что после «Вячэрняга Мінска» на улице и даже в подъезде чаще здороваться стали – обрёл славу.

Он успел ещё написать статью к двухтомнику Алексея Пысина и рецензию для издательства на избранное Евдокии Лось.

В последние годы перед тяжёлой болезнью своей Григорий Берёзкин много писал, выступал – спешил высказать хоть немного заветного, выстраданного, прощался с людьми, с жизнью, которая с ним жестоко обошлась.

Навсегда останется живым для меня Григорий Соломонович. Немного заброшенная назад голова. Губы, ещё на миг сжатые после очередной сигаретной затяжки, после очередного глотка радости от найденного у кого-то слова или образа. Вот рука сделала легкое движение с непогасшей сигаретой, и с удивлённой прядью побелевшей чуприны переплетается прядь дыма. Глаза чуть прищуренные, насмешливые и растерянно-доверчивые. Сейчас он скажет что-то неожиданное, берёзкинское.

То, что успел сказать Григорий Соломонович, то, что осталось в книгах его, и живёт, и жить будет в потомках наших.

1981

Г. Берёзкин с детьми Олей и Витей. 1960-е гг.

«А писать Гриша умеет…»

– Так, значит, молодой человек, на чём мы остановились в прошлый раз? – спокойно и серьёзно спросил следователь.

А на плечах у молодого человека только что были капитанские погоны, на груди – боевые ордена высокой пробы. И присудили ещё десять лет. Причём одним из основных преступлений значился побег.

А побег был такой. Война подходила к Минску. Правительство и партаппарат убегали первыми во главе с Пономаренко. Узников минской тюрьмы вывезли в лес под Червень. Прежде чем замести следы (действовал сталинский афоризм: «Есть человека, есть проблема, нет человека, нет проблемы»), предложили уголовникам отойти в сторону. Он был политический. Не вышел. Колонну НКВДисты расстреляли из пулемётов и, чтобы не было ошибок, в довершение забросали гранатами. Когда утихли выстрелы и взрывы, молодой человек (слышал, как у него возле уха просвистели две пули) поднялся. На противоположном конце кровавого бурта увидел живого. Ошалевший, бежал к нему. Это был поляк откуда-то из-под Бреста. Поляк спросил: «Тот тэраз до немцув?» Молодой человек замотал головой: «Не могэн, естэм жыдэм». Поляк уточнил, обрезанный ли у него, молодой человек ответил, что да. Обнялись и разошлись в разные стороны.

В военкомате молодой человек сказал, что он с мест поселения. Усталый пожилой капитан осёк: «Ничего я не слышал. Забудь, что говорил мне. Вот тебе предписание, воюй!» И воевал. И довоевался (…)

Редко тому, кто впервые видел, слышал Берёзкина, могло придти в голову, что прошёл этот мастер совершенных мыслей и слов круги не дантового, а ещё более страшного, советского ада.

В конце 50-х годов добрая судьба свела меня, молодого и лопоухого поэта, с мэтром, критиком, чьему слову доверяли, и даже взгляд его уловить старались. Лично для меня улыбка Григория Соломоновича, его обращение ко мне – «Грыц» – не говоря уже о какой-нибудь похвале, значили всё. Недавно Наум Кислик вспоминал, как на свадьбе у меня мама моя пересказывала мои слова и Берёзкину, и ему: «Вот если Григорий Берёзкин скажет, что я поэт, тогда всё!» И не раз мы сходились с Наумом на том, что надо было записывать за Берёзкиным его шутки, хохмы, выдумки, хитрости.

Не хотел и никогда не говорил Григорий Соломонович обо всём чёрном и мучительном. Свою боль, свой ужас носил в себе. Мерцающими искорками шуток и острот отгонял мрак напоминаний и воспоминаний. Хотя бы таким образом убегал от тяжести, которая давила на его впечатлительную, полную детскости душу. Потому и осталось от Берёзкина много весёлого и задиристого, светлого и радостного, безобидно-хитроватого и глубоко раздумчивого.

И всплывает, выплывает, наплывает всё берёзкинское, то, что греет, радует, заставляет грустить.

Захожу в «Нёман». Григорий Соломонович просматривает редакционную почту. Развернул газету «Знамя юности». Там освещается неделя сада. На развороте шапка: «Посадишь дерево – друг вырастет». Заядлый курильщик завивает сколько-то прядей дыма за ухо и продолжает вслух: «Посадишь друга – дерево вырастет»…

В Витебске по мостовой подскакивает мотоцикл. Мотоциклиста обнимает, чтобы не упасть, дамочка. Берёзкин глянул своим по-щучьи выпуклым глазом и пояснил: «Перед употреблением взбалтывать». Как раз стояли мы недалеко от аптеки.

В издательстве «Беларусь» была пышногрудая, с особо крутыми бёдрами бухгалтерша. Метко, словно книгу, назвал её Берёзкин «метательницей бедра».

Не улыбаясь, говорил: «Захожу я в мастерскую к Азгуру, а на голове у Сократа – Киреенко».

«…Монгол женился на еврейке. Родился сын. Назвали Чингиз-хаим».

Одного поэта он прозвал Христопор Колун.

«…Романист, взяв сердце в ладонь, как гранату, закрывает глаза и бросается на дзот, а оттуда куры фур-фур-фур…»

«Некоторым критикам кажется, что поэт-трибун и спит в трибуне…»

Встречаю на радио Григория Соломоновича. Восторженный: «Читал новые стихи Игорька Шкляревского. Парень стихи из воздуха делает. Это же не послеобеденный трагик Винокуров».

Ложно-глубокомысленного критика окрестил Берёзкин вундерхундом. Это о нём рассказывал: идёт согбенный, словно пуды мудрых мыслей несёт. Берёзкин у него спрашивает, почему такой озабоченный? Отвечает, что очень волнует его судьба южновьетнамской поэзии.

Бородулин и Берёзкиндружеские шаржи Константина Куксо

Любил Берёзкин рассказ, приписанный Рыгору Нехаю. Это пародия на псевдопартизанскую героику: «Сижу в стоге сена. Вокруг немцы. Выпить хочется, а в кармане ни рубля…»

Об одной литературной даме говорил, что у неё глаза, как у надзирательницы Равенсбрюка…

О поэте, который тенью ходил за Кулешовым, – «двуспальный холодильник».

Цитировал советскую классику:

І гучна брахалі сабакі

Над нашай шчаслівай зямлёй.

Так отозвался один поэт-акын на полёт Белки и Стрелки в космос.

Хорошее настроение вызывали у мэтра и строки могилевчанина, по-землячески трогали:

Пасецца калгасны статак

Каля блакітнай ракі,

А там, у Злучаных Штатах,

Рэжуць кароў мяснікі.

Весело показывал критик, как в дождь от старого здания Союза писателей до площади Якуба Коласа провожал его Мележ с одной просьбой: «Гриша, повтори ты эту фразу обо мне, где ты подчёркиваешь моё мастерство и талант…»

Об одном поэте говорил, что он бросает лозунги: «Смерть бюрократам!», «Смерть чиновникам!». И над головой крутит красным флагом.

Остроумной выдумкой было якобы сказанное рецензентом: «Даже отмеченные незначительные недостатки Петруся Бровки являются достижениями нашей поэзии».

Часто Берёзкин «выдурнялся», строил из себя простачка. Мог с абсолютно серьёзным выражением на лице заявить: «Для меня что рубаи, что Навои – всё что-то восточное».

Шутки шутками, а поражал Григорий Берёзкин и молодых, и старых исключительным знанием мировой поэзии. Часами мог читать по памяти стихи – от белорусской, русской, украинской до античной классики. Читать так, как не могут читать ни актеры, ни поэты. А сам же был отличным поэтом. Писал на идише, по-русски, по-белорусски. Виртуозно и почтительно точно переводил поэзию. Да ничего не собрано, не сохранено.

Аркадий Кулешов хлопотал, чтобы освободить его, когда это было опасно. А некоторые уже освобождённого критика хотели освободить от хлеба насущного. Не давали работы, не печатали. Перебивался рецензиями, как чернорабочий литературы. И оставался духонесломленным.

И остались мудрые книги Григория Берёзкина.

И не грустят остроты и шутки Григория Берёзкина.

Его любили, его уважали, с ним считались творцы, и с ним хотели, но не могли рассчитаться случайные люди в литературной жизни.

Вспомнился случай. Принёс Берёзкин в издательство предисловие к сборнику поэзии Хаима Мальтинского. Прискакал на костылях и Мальтинский. (Это Мальтинский донимал Берёзкина в первое время после женитьбы Григория Соломоновича одним и тем же вопросом: «Гриша, был ли ты сегодня мэлах элаин (ангелом сверху)?») Сначала вежливо поприветствовали друг друга. Слово за слово – и перешли на идиш. Спор набирал обороты. Поэт замахнулся на критика костылём. Берёзкин вбегает в кабинет (основная эмоциональная беседа шла на коридоре) и требует отдать ему предисловие, хочет порвать. Мне, редактору, надо завтра отдавать сборник в набор. Прячу предисловие. Берёзкин выбегает. Через некоторое время заходит уже спокойный Мальтинский. Просит дать ему почитать предисловие. Читает, светлеет не только лицом, а душой и, словно только что ничего не произошло, думает вслух:

– Что ни говори, а писать Гриша умеет…

[1993]

Перевод с белорусского В. Р. – по книге Рыгора Бородулина «Толькі б яўрэі былі!..» (Минск, 2011). С некоторыми сокращениями.

Опубликовано 18.07.2018  15:36

Рыгор Бярозкін. АБ ВЕРШАХ

Прадаўжаем адзначаць 100-годдзе з дня нараджэння беларускага літаратуразнаўцы яўрэйскага паходжання Рыгора Саламонавіча Бярозкіна (1918–1981). Трэцяга ліпеня мы перадрукавалі яго артыкул 1939 года пра творчасць Зямы Цялесіна, а сёння – больш «агульныя» развагі 1940 г. Асаблівасці тагачаснай арфаграфіі збольшага захаваныя.

Г. Бярозкін. АБ ВЕРШАХ

Мы вельмі засумавалі па добрых вершах. Часам здавалася, што п’еса, опернае лібрэта канчаткова адаб’юць ахвоту ў нашых паэтаў займацца вершамі. І адзінай уцехай для нас з’яўлялася ўсведамленне таго, што ў развіцці любой літаратуры бываюць такія перыяды, калі верш адыходзіць на задні план, саступаючы месца іншым літаратурным жанрам. Тым больш у нашай літаратуры такое змяшчэнне жанраў было зусім законамернай станоўчай з’явай. Яно падрыхтавала новы ўздым паэзіі, аб якім зараз можна гаварыць як аб рэальным, адбыўшымся факце.

Справа ў тым, што паэзія апошніх год не магла нас поўнасцю здаволіць.

Паэты пісалі на вельмі важныя і адказныя тэмы, знаходзілі вельмі насычаныя ў сэнсавых адносінах словы, мяркуючы, што ляжачая ў аснове верша рытмічная, вобразная і ўласна-паэтычная сістэма з’яўляецца рэччу другараднай, малаістотнай.

З раззбройваючай наіўнасцю сфармуліраваны гэты погляд на вершы ў адным выпадкова трапіўшым нам пісьме літаратурнага кансультанта да пачынаючага паэта. «Сутнасць верша – піша гэты “кансультант” па паэзіі – заключаецца перш за ўсё ў яго змесце, потым у падачы гэтага зместу пры дапамозе мастацкіх вобразаў, а форма – гэта ўжо як сродак для палягчэння чытання і запамінання вершаў…»

Нам шкада маладых. Атрымліваючы зусім бессэнсоўныя настаўленні аб змесце і форме, выхоўваючыся на самых наіўных уяўленнях аб паэтычнай форме, як аб вонкавым, «абслугоўваючым» элеменце верша, нашы маладыя паэты спешна рэалізуюць гэту «навуку» у адпаведны вершавы матэрыял.

Але не толькі маладыя. Нават паасобныя добрыя нашы паэты часта сваёй уласнай практыкай паглыбляюць супярэчнасці паміж семантычнымі і ўласна-паэтычнымі момантамі верша. Вазьміце, к прыкладу, П. Глебку. Стыль многіх вершаў П. Глебкі – гэта стыль слова, стыль рытарычнай фразы, якая існуе сама па сабе, па-за якойсьці цэласнай паэтычнай сістэмай. Такому ўражанню ад вершаў Глебкі не ў малой ступені спрыяе і тое, што ў іх, за рэдкім выключэннем, адсутнічае дэталь, блізкі абыдзённы прадмет, рэч з усімі яе трыма рэальнымі вымярэннямі, – г. зн. адсутнічае сама магчымасць канкрэтызаваць велізарнасць маштабаў праз «зримое» параўнанне, вобраз, дэталь. Гэта і ёсць адна з праяў стварыўшагася разрыву паміж сэнсам верша і яго канкрэтна-пачуццёвай прыродай.

Дзе-ж выйсце? Выйсце ў пераключэнні на новы матэрыял, у аднаўленні парушанага адзінства, хоць-бы і ў рамках новага жанру. Для Глебкі гэтым новым жанрам з’явілася трагедыя ў вершах.

Хочацца думаць, што Глебка зрабіў «экскурс» у гэту недаследаваную галіну па камандзіроўцы «ад паэзіі», што напісаўшы добрую вершаваную п’есу, паэт, узбагачаны новым вопытам і новымі магчымасцямі, створыць сапраўдныя вершы, якія будуць вершамі не па вонкавых абрысах, а па сутнасці.

Прыклад П. Броўкі ўмацоўвае ў нас гэту веру. У творчасці П. Броўкі апошніх год таксама намячаўся пэўны адыход ад патрабаванняў верша ў бок агульна-апісальных меркаванняў.

Не ставячы сабе мэтай аналізіраваць паэму «Кацярына» (гэта тэма спецыяльнага артыкула), укажам толькі на тыя яе асаблівасці, якія раскрываюцца ў сувязі з цікавячай нас праблемай. Чаму верш? – вось пытанне, якое ўзнікае пры чытанні «Кацярыны». Якія дадатковыя задачы (апрача тых агульна-ідэйных і мастацкіх задач, якія немінуча ўзнікаюць у рабоце над любой рэччу) вырашыў паэт, працуючы над паэмай, над вершаваным жанрам? Такія-ж задачы бясспрэчна былі. Калі Пушкін працаваў над «Онегіным», ён пісаў Вяземскаму: «Я цяпер пішу не раман, а раман у вершах – д’ябальская розніца…» Пушкін поўнасцю ўсведамляў спецыфічнасць работы над раманам у вершах у адрозненне ад «проста рамана». У «Кацярыне» гэта розніца не адчуваецца. Верш даведзен да ўзроўню абслугоўваючага элемента. Ён толькі ўючная жывёла, якая перавозіць тэму з месца на месца…

Пасля «Кацярыны» Броўка працаваў у тэатры, пісаў опернае лібрэта. Зараз ён надрукаваў новы цыкл вершаў, які дазваляе гаварыць аб значным творчым росце паэта.

Вершы сведчаць аб тым, што Броўка ўступіў у паласу сваёй творчай спеласці. Ужо не як вонкавая адзнака апісання і не як рытарычны жэст існуе новы верш Пятруся Броўкі. У новым вершы Броўкі ёсць праўда пераходаў ад лозунга да лірычнага моманту, ад апісання да пафасу. Паэту няма патрэбы рабіць асобныя намаганні для таго, каб дацягнуцца да палітычна-грамадзянскай тэмы – гэта тэма ў яго ў крыві.

Ітак, вершы надрукаваны. Што далей? Ці намячаюць гэтыя новыя вершы Броўкі шляхі да яго далейшага паэтычнага развіцця? Над гэтым пытаннем нам хацелася-б падумаць разам з паэтам. Па характару свайго даравання, «па складу сваёй душы, па самай радковай сутнасці» Броўка – паэт-прамоўца, паэт строга вызначанай інтанацыйнай устаноўкі. І таму нам здаецца, што далейшае развіццё паэзіі Броўкі павінна ісці іменна па лініі арганічнага свайго ўдасканалення, як паэзіі аратарскай, інтанацыйнай. Тым больш, што час зараз суровы, ваенны, над светам ходзяць навальнічныя хмары – і суровае, насычанае глыбокім пачуццём, аратарскае слова паэта іменна зараз мае велізарнае значэнне. Няхай надрукаваныя вершы Броўкі паслужаць для яго адпраўным пунктам да пошукаў, але толькі ў іншым плане інтанацыйнага верша.

Значнай падзеяй нашай паэзіі з’яўляюцца новыя вершы А. Куляшова «Юнацкі свет». Прынцыповае значэнне гэтых вершаў, калі разглядаць іх з пункту гледжання намечаных намі агульных законамернасцей паэтычнай работы, заключаецца ў іх глыбока-паэтычным змесце. Наіўнае ўяўленне аб паэзіі абессэнсоўвае вершаваную рэч, расцэньвае яе толькі яе непазбежнае адступленне ад «нармальных» правілаў мовы. Спытайцеся ў нашага «кансультанта па паэзіі», як ён уяўляе сабе работу над вершам, і ён вам адкажа прыкладна так: паэт бярэ пэўную мысль, якую ён хоча выразіць, і фаршыруе яе ў які-небудзь паэтычны размер, і ад узаемадзеяння гэтых двух момантаў ствараецца паэзія…

Вершы А. Куляшова абвяргаюць гэта ўяўленне, яны па-свойму сцвярджаюць паэзію як арганічны лад мышлення, як адзіны рытмічна-семантычны комплекс. Гэтыя вершы не могуць быць пераказаны прозай, ад такога перакладу яны страцяць добрую палову свайго зместу. Куляшоў мысліць цэласнымі паэтычнымі замысламі і амаль ніколі не карыстаецца трафарэтам. Возьмем верш «Шэршні». У ім тэма далёкіх дзіцячых успамінаў, якія па-новаму ўспрымаюцца паэтам з пункту гледжання яго спелага вопыту, нечакана нараджае ўскладнены, але надзвычай дакладны вобраз. Сум паэта, адчуўшага горыч першага адхіленага кахання, раптам становіцца пчалой, гудучым шэршнем – далёкім выхадцам з першых сустрэч, з першых, дзіцячых гульняў, з першых успамінаў.

Так, паэт еднае мноства разнастайных асацыяцый не з мэтай «выдумаць» «экстравагантны» вобраз, а цалкам апраўдваючы іх інтэнсіўнасцю перажывання, ажыўляючы іх напружаннем мыслі. Пры гэтым Куляшоў умее захаваць рэалістычную дакладнасць апісання, абаянне і яснасць упершыню бачанага.

Міма школы меленькая рэчка

Без мяне адна плыве ў цішы.

Незвычайная празрыстаць гэтых радкоў адхіляе ўсякую магчымасць «пераўвялічана»-трагедыйнага гучання тэмы. Каханне, аб якім гаворыць Куляшоў, празрыстае і яснае, як гэтыя радкі. Яно не засланяе жыццё, а, наадварот, прымушае больш цвяроза, больш прыстальна ўглядацца ў навакольнае. Лёгкі сум не здымае агульнага жыццёсцвярджальнага пачуцця, а толькі робіць яго больш важкім і пераканаўчым. Далёкія дзіцячыя ўспаміны зліваюцца ў адно з новым імкненнем у будучае, – і ўсё гэта стварыла добры і ў высокай ступені паэтычны цыкл вершаў.

Папрок, які мы можам зрабіць Куляшову, у большай меры адносіцца і да іншых паэтаў, якія працуюць над стварэннем новай лірыкі.

У іх вершах аб дружбе, аб каханні, аб прыродзе мала непакою, а больш уціхамірваючых дабрадушных пачуццяў. Баявы, актыўны тэмперамент нашага сучасніка павінен у аднолькавай меры адчувацца ў палітычных вершах і ў вершах, якія напісаны на традыцыйна-лірычныя тэмы.

Ці-ж не таму так цёпла былі сустрэты франтавыя вершы М. Калачынскага, што яны нясуць у сабе адчуванне трывогі, масавы вопыт гераізма? Неймаверна вырастае павага да вершаў, калі яны напісаны ля вогнішча, у самай сапраўднай абстаноўцы бою.

М. Калачынскі доўгі час займаўся тым, што паўтараў вонкавыя сродкі паэзіі, зацверджаныя і агульнадаступныя тэхнічныя прыёмы верша, – зараз ён прышоў да сапраўднай творчасці. У яго новых вершах аб Фінляндыі няма гучных батальных сцэн, замест іх ёсць разумная і ўдумлівая сканцэнтраванасць на асэнсаванні сапраўдных мэт нашай вызваленчай [sic – belisrael.info] вайны. Таму такія добрыя вершы аб смалакуру, аб рыбаку, якія – вернуцца, якія прыдуць у свае разбураныя хаты.

Нашым паэтам-лірыкам пагражае небяспека ўвайсці ў новы штамп гэтакага ўціхаміранага, бестурботнага пейзажа. Гэту небяспеку трэба папярэдзіць, бо тое, што з’яўляецца толькі небяспекай для Броўкі, для Куляшова, становіцца пэўным «курсам» для многіх маладых вершатворцаў. Услед за вершамі Броўкі аб прыродзе, услед за «Воблакам» Куляшова, за «Падсочкай» Панчанкі пайшоў цэлы паток вершаў пачынаючых паэтаў, у якіх зусім страчана пачуццё сучаснасці. Дажджы, птушкі, бярозкі – і больш нічога. Вы чаго гэта, таварышы, чырыкаеце?

Нам трэба любіць паэзію ўжо толькі за тое, што яна ствараецца на фронце, у вельмі цяжкіх умовах, якія не выклікаюць «лірычнай» дабрадушнасці. Прайшоўшы казематы, турмы, шыбеніцы, паэзія прыходзіць да нас, як вестка блізасці і спагады, як вялікі сардэчны прыяцель.

Зараз ужо нельга гаварыць аб росце нашай паэзіі без таго, каб не спыніцца на творчасці Танка. Ён прынёс нашай паэзіі незвычайную навізну і сілу вялікага паэтычнага тэмпераменту. Вершы Танка, насычаныя пафасам, сарказмам, перажытым болем, нясуць у сабе велізарны зарад ваяўнічай чалавечнасці, якая адстайвае свае правы ў атмасферы гвалту, гнёту. Звяртае на сябе ўвагу тая акалічнасць, што іменна паэзія, іменна верш з’яўляўся дзейсным сродкам рэволюцыйнага гуманізма. Іменна ў вершы знайшлі сваё выражэнне лепшыя імкненні народа. У выдатным вершы Ф. Пестрака «Паэзія» з вялікай сілай перададзен матыў гранічнай змешанасці вершаў з навакольнай, вельмі нярадаснай жыццёвай абстаноўкай.

Ты просішся ў дзверы маёй беднай хаткі

Восенню ветранай, цёмнаю ноччу…

гаворыць Пестрак, звяртаючыся да паэзіі. Яму ўторыць малады паэт Таўлай у сваіх лукішскіх вершах:

Пілую вершам краты.

Стыхія лірычнага ўладарна ўварвалася ў нашу паэзію. Перад тварам вершаў, якія ваявалі з ненавісным панствам і гадамі пакутвалі ў турмах, павысім нашы патрабаванні к паэтам, канчаткова адкінем тых, хто бачыць у паэзіі безмэтавую бразотку, якая асалоджвае пяшчотны слых. Паставім у парадку нашага працоўнага дня важнейшае пытанне аб паэзіі.

(артыкул Рыгора Бярозкіна падаецца паводле газеты «Літаратура і мастацтва», 11.03.1940)

Афішка выставы ў Нацыянальнай бібліятэцы Беларусі. З сайта nlb.by.

Ад нашых чытачоў:

Анатоль Сідарэвіч, гісторык (01.11.2017, 29.12.2017)

Юлія Міхалаўна Канэ [жонка Рыгора Бярозкіна] апавядала мне, што ў сям’і Шлёмы Бярозкіна Гірш (Рыгор) быў адзіны сын, і сёстры, можна сказаць, насілі Гірша на руках. Заўсёды ў яго ўсё памытае, папрасаванае… Такі сабе паніч. А бацьку яго Шлёму Бярозкіна выслалі на пачатку 1920-х у Туркестан, бо ён няправільна разумеў сацыялізм, не згадзіўся з рашэннем бундаўскіх правадыроў зліцца ў экстазе з бальшавікамі. Быў паслядоўны бундавец.

Я так даўно чытаў даваенныя часопісы і газеты, што засталося толькі агульнае ўражанне: бальшавіцкая ідэалогія. І раптам – канкрэтную дату не назаву – у ЛіМе з’яўляецца публікацыя Рыгора Бярозкіна, напісаная ў літаратуразнаўчых тэрмінах. Як сказаў бы класік, прамень святла ў цёмным царстве. Які быў лёс гэтага маладога разумніка, ведаеце… Па вайне наступіла эпоха, якую можа, выкарыстаўшы вобраз Дж. Лондана, назваць «пад жалезнай пятой». Адраджэнне крытыкі і літаратуразнаўства пачалося пасля ХХ з’езду КПСС. Бярозкін і Адамовіч (Алесь) – самыя яркія зоркі. Іх аўтарытэт быў высокі. Няздары моцна нерваваліся, калі гэтыя аўтары не згадвалі іхнія творы, маўчалі пра іх творчасць.

Рыгор Саламонавіч – мая даўняя сімпатыя, ставіўся да яго з піетэтам. У яго прысутнасці я быў асцярожны ў выказваннях. Быў ён з’едлівы. І калі б я ляпнуў якое глупства, ён уеў бы мяне. Паэт Алесь Пісьмянкоў (страшны магілёўска-радзіміцкі нацыяналіст), калі я нешта казаў пра Бярозкіна (а казаў я станоўча), заўсёды кідаў: «Бо наш, магілёўскі».

Васіль Жуковіч, паэт (14.07.2018):

Рыгора Бярозкіна я ведаю як маштабнага крытыка. Ён трымаў руку на пульсе ўсяго значнага ў літаратуры, блаславіў таленты маладзенькіх Дануты Бічэль, Жэні Янішчыц, шмат каго яшчэ. Праўда, як мне здаецца, памыліўся ў ацэнках Уладзіміра Караткевіча-паэта. Загадчыкі выдавецкіх аддзелаў шанавалі яго і замаўлялі закрытыя рэцэнзіі на тых, што прэтэндавалі выдацца. Урэзалася ў памяць, як дасьціпна Бярозкін-рэцэнзент прайшоўся па рускамоўным рамане Ільлі Клаза. Дасьціпна пракаментаваў сказ аўтара «Пошлите меня на фронт, – сказал я тихо»: «Так, так, об этом просили вы как можно тише»…

Апублiкавана 15.07.2018  22:46

***

Водгукi:

Думаю, для П.Броўкі, як і для іншых паэтаў, было важным атрымаць канструктыўную крытыку такога мэтра, як Р. Бярозкін. Слушныя заўвагі давалі магчымасць паэту прафесійна развівацца, бачыць галоўнае ў сваёй місіі. Дзякуй богу, што нават у тыя таталітарныя часы для Р.Бярозкіна галоўным заставалася праўдзівасць у адзнаках паэтычнай творчасці, а не кан’юнктура і залежнасць ад рэгалій паэта, пра якога пісаў літаратуразнаўца. Нават цяжкі лёс не прымусіў Р.Бярозкіна адысці ад гэтай праўды.

З павагай, Наталля Мізон, загадчык Літаратурнага музея Петруся Броўкі  16.07.2018  17:22

З Польшчы, ад доктара габілітаванага гуманітарных навук Юрася Гарбінскага:
Дзякуй вялікі за артыкул Рыгора Бярозкіна. На бачанні-разуменні Бярозкіным літаратуры, у тым ліку беларускай, вучыліся і надалей павінны вучыцца ўсе тыя, хто хоча працаваць сур’ёзна на гэтай дзялянцы.
Цешуся, што маю ў сваёй прыватнай (!) кнігоўні яго незвычайную кнігу “Свет Купалы”. 
19.07.2018  13:13

 

 

Вольф Рубінчык пра часопіс «Штэрн»

Даведка пра мінскі часопіс «Штэрн» (для аднаго з міністэрстваў РБ)

«ШТЭРН» («Зорка»), літаратурна-мастацкі і навукова-палітычны часопіс. Выдаваўся з мая 1925 да крас. 1941 у Мінску на яўр. мове. З 1932 орган Аргкамітэта ССП БССР, з 1934 – ССП БССР. Друкаваў творы яўр. і бел. (у перакладзе на яўр. мову) сав. пісьменнікаў, артыкулы па пытаннях л-ры і мастацтва, хроніку культ. жыцця Беларусі і саюзных рэспублік (…) У часопісе ўдзельнічалі яўр. сав. пісьменнікі З. Аксельрод, Ц. Даўгапольскі, Э. Каган, Г. Камянецкі, М. Кульбак, А. Платнер, Р. Рэлес, І. Харык, Г. Шведзік і інш.

(«Беларуская савецкая энцыклапедыя», т. XI. Футбол – Яя. Мінск: БелСЭ, 1974. С. 364)

* * *

У Савецкім Саюзе 1920–1930-х гадоў, у тым ліку і ў БССР, значная ўвага надавалася перыядычнаму друку на яўрэйскай мове (ідыш). Напрыклад, у Маскве выходзіла масавая штодзённая газета «Дэр Эмес» («Праўда»), у Мінску – газета «Акцябр» («Кастрычнік»).

З 1924 да 1937 гг. ідыш з’яўляўся адной з афіцыйных моў савецкай Беларусі[1]. Працавалі шматлікія школы і тэхнікумы з навучаннем на гэтай мове, на ёй нярэдка вялося справаводства і г. д. Паводле перапісу насельніцтва 1926 г., у БССР налічвалася каля 5 мільёнаў жыхароў, з іх 407 тысяч складалі яўрэі. Большасць яўрэяў Беларусі (звыш 80%), некаторая частка беларусаў і прадстаўнікоў іншых народаў у міжваенны перыяд валодалі мовай ідыш.

«Тоўсты» часопіс «Штэрн», які выдаваўся ў 1925–1941 гг. (спачатку раз на два месяцы, з 1926 г. – раз на месяц), быў спробай адказаць на запыты той часткі жыхароў БССР, што чытала на ідышы і цікавілася навінамі культуры. Гэта значыць, адрасаваўся ён, умоўна кажучы, інтэлігенцыі, аднак рэдакцыя заклікала падпісвацца на «Штэрн» і рабочых, і калгаснікаў.

На фота 1–2 – вокладкі часопіса ў 1926 і 1927 гг.

Тыраж часопіса «Штэрн» у розныя гады складаў ад 1000 да 3500 экз. Звычайны аб’ём адной кніжкі часопіса ў першай палове 1930-х гадоў сягаў 100 старонак (пры памеры 16 на 21,5 см); часам выходзілі здвоеныя нумары, аб’ём якіх перавышаў 200 старонак. Найбліжэйшы беларускамоўны аналаг «Штэрна» – часопіс «Полымя», заснаваны ў 1922 г. (у 1932–1941 гг. меў назву «Полымя рэвалюцыі»). З 1930-х гадоў «Штэрн» выпускаўся з беларускамоўнай анатацыяй зместу.

Рэдакцыя часопіса «Штэрн» у 1925–1927 гг. знаходзілася ў Мінску па адрасе вул. Ленінская, 26, у 1927–1930 гг. – на вул. Ленінскай, 22, а з № 9, 1930, г. зн. з восені 1930 г. і да канца існавання часопіса, звыш 10 гадоў, – па вул. Рэвалюцыйнай, 2 (гл. звесткі на вокладках; фота 3–5). Сучасны адрас у Мінску – такі самы.

Літаратурна-мастацкія выданні на ідышы меліся ў 1920–1930-х гг. і ў іншых рэспубліках СССР, асабліва ва Украіне: «Праліт» (1928–1932), «Фармэст» (1932–1937), «Ды ройтэ велт» (1924–1933), «Саветышэ літэратур» (1938–1941). У 1936–1940 гг. у РСФСР выдаваўся штоквартальнік «Фарпост». Тым не менш, як можна бачыць, мінскі часопіс «Штэрн» стаў «доўгажыхаром» сярод даваенных савецкіх часопісаў на ідышы. Ён праіснаваў больш за 15 гадоў, нягледзячы на тое, што да 1917 г. тэрыторыя Беларусі не лічылася найлепшым месцам для яўрэйскіх пісьменнікаў[2]. Відавочна, заслуга ў гэткім працяглым захаванні «Штэрна» належыць перадусім яго аўтарам, членам рэдкалегіі і выдаўцам.

Аўтарамі часопіса «Штэрн» былі практычна ўсе літаратары БССР, якія ў міжваенны перыяд пісалі на мове ідыш. Да таго ж у ім актыўна публікаваліся вядомыя ідышамоўныя пісьменнікі СССР (Давід Гафштэйн, Леў Квітко, Перац Маркіш, Іцык Фефер…), асобныя замежныя літаратары (Аўрам Рэйзен, Меінке Кац, Мойша Надзір…). Крытэрыем адбору твораў была «прагрэсіўнасць» замежнікаў, г. зн. іхняя прыхільнасць да левых ідэй, тым не менш на старонках часопіса дасягаўся і вытрымліваўся даволі высокі мастацкі ўзровень.

Фігуравалі сярод аўтараў «Штэрна» і беларускамоўныя пісьменнікі – ад прызнаных класікаў (Якуб Колас, Янка Купала) да маладзейшых аўтараў (Андрэй Александровіч, Пятрусь Броўка, Міхась Чарот…). Іх перакладалі на ідыш Зэлік Аксельрод, Майсей Кульбак, Мендл Ліфшыц, Ізі Харык і інш.

Аналізуючы змест біябібліяграфічнага даведніка «Беларускія пісьменнікі» (6 тамоў, Мінск: БелЭН, 1992–1995), можна заўважыць, што звыш дзясятка літаратараў пачыналі свой творчы шлях, друкуючыся ў «Штэрне». Сярод гэтых літаратараў – Рыгор Бярозкін, Мацвей Грубіян, Мота Дзягцяр, Эля Каган, Сара Каган, Гірш Камянецкі, Сямён Ляльчук, Рыўка Рубіна, Рыгор Рэлес, Рува Рэйзін, Леў Талалай, Майсей Тэйф, Генадзь Шведзік.

Сярод тых, хто мае дачыненне да Беларусі і атрымаў «пуцёўку ў жыццё» дзякуючы часопісу «Штэрн», назаву таксама паэта Мендла Ліфшыца (нарадзіўся і жыў у Беларусі да вайны), сужэнцаў Рахіль Баўмволь і Зяму Цялесіна (у 1930-х жылі ў Мінску, пазней аказаліся ў Расіі, дзе сталі вядомымі паэтамі; у пачатку 1970-х эмігравалі ў Ізраіль).

Варта дадаць, што, паводле газеты «Літаратура і мастацтва» (4 жніўня 1932 г.), пры рэдакцыі часопіса была створана пастаянная літаратурная кансультацыя, у склад якой трапілі Зэлік Аксельрод, Якаў Бранштэйн, А. Дамэсек (поўнае імя гэтага крытыка, які пэўны час уваходзіў у рэдкалегію часопіса, мне не вядома), Ізі Харык, Майсей Кульбак, Лейб Царт і Арон Юдэльсон. На старонках «Штэрна» аглядаліся і пытанні тэатральнага жыцця, у прыватнасці, са сваімі нарысамі не раз выступаў Міхаіл Рафальскі, у 1926–1937 гг. – мастацкі кіраўнік Дзяржаўнага яўрэйскага тэатра БССР.

Склад рэдкалегіі часопіса «Штэрн» не адрозніваўся стабільнасцю. Да таго ж у многіх выпусках часопіса проста пералічваюцца члены рэдкалегіі без удакладнення іх службовых абавязкаў, а ў некаторыя гады (1938–1939 гг.) нумары падпісвала «рэдкалегія», і зараз няпроста адказаць на пытанне, хто працаваў у ёй найбольш плённа. Аднак, прагледзеўшы дзясяткі выпускаў «Штэрна», якія захоўваюцца ў Нацыянальнай бібліятэцы Беларусі, прааналізаваўшы іншыя даступныя мне крыніцы, у тым ліку артыкулы з «Беларускай энцыклапедыі», я прыйшоў да высновы, што ключавымі асобамі ў рэдакцыі былі:

Самуіл Агурскі (1884–1947) – член рэдкалегіі ў 1925–1929 гг. Грамадскі дзеяч, аўтар прац па гісторыі рэвалюцыйнага руху ў Беларусі, член-карэспандэнт Акадэміі навук БССР (1936). Арыштаваны ў 1938 г., рэабілітаваны ў 1956 г.

Зэлік Аксельрод (1904–1941, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1931–1941 гг. Паэт. У 1931–1937 гг. адказны сакратар часопіса; паводле некаторых звестак, выконваў абавязкі галоўнага рэдактара пасля арышту І. Харыка. Арыштаваны ў 1941 г., рэабілітаваны ў 1957 г. «Гэта быў паэт ясенінскага складу. Тонка ўспрымаў прыроду. Шмат месца ў яго вершах займалі матывы кахання і дружбы (…) За надта інтымную лірыку, за апалітычнасць яго часта лаялі крытыкі і партыйныя інструктары, што стаялі на варце чысціні ленінска-сталінскіх ідэй у мастацкай літаратуры» (Рыгор Рэлес. Праз скрыжаваны агонь // Полымя. 1995. № 8. С. 242).

Эля Ашаровіч (1879–1938, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1925–1930 гг. Шматгадовы рэдактар штодзённай газеты «Акцябр», пад эгідай якой выдаваўся часопіс «Штэрн». Арыштаваны ў 1937 г., рэабілітаваны ў 1957 г.

Якаў Бранштэйн (1897–1937, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1930–1937 гг. Літаратурны крытык, педагог, прафесар педінстытута (з 1932 г.), член-карэспандэнт Акадэміі навук БССР (1936). Арыштаваны ў 1937 г., рэабілітаваны ў 1956 г.

Арон Валабрынскі (1900–1938, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1928–1934 гг. Публіцыст, педагог. Дакладных звестак пра год рэабілітацыі не маю.

Хацкель Дунец (1897–1937, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1928–1934 гг. Літаратурны крытык, у пачатку 1930-х – намеснік наркома асветы БССР, адказны рэдактар газеты «Літаратура і мастацтва» ў 1932–1935 гг. арыштаваны ў 1936 г., паўторна ў 1937 г., рэабілітаваны ў 1967 г.

Сара Каган (1885–1941, загінула ў гета) – член рэдкалегіі ў 1940–1941 гг. Паэтэса, празаік.

Эля Каган (1909–1944, загінуў на фронце) – паэт, празаік, драматург, у 1936–1939 гг. – літаратурны рэдактар часопіса «Штэрн».

Майсей Кульбак (1896–1937, расстраляны) – член рэдкалегіі ў 1934–1937 гг. Сусветна вядомы паэт і празаік, аўтар аднаго з першых раманаў пра Мінск «Зэлменянер» («Зельманцы»; раман друкаваўся ў часопісе «Штэрн» з № 5, 1930, пазней быў перакладзены на беларускую, рускую, англійскую, нямецкую, французскую і іншыя мовы). Арыштаваны ў 1937 г., рэабілітаваны ў 1956 г.

Лэйме Разенгойз (1895–1962) – член рэдкалегіі ў 1930–1937 гг. Грамадскі дзеяч, публіцыст, гісторык.

Ізі Харык (1896–1937, расстраляны) – сакратар рэдакцыі і член рэдкалегіі з 1928 г., галоўны рэдактар з 1930 г. (паводле звестак у часопісе, з 1932 г.). Сусветна вядомы паэт. Член-карэспандэнт Акадэміі навук БССР (1936). Арыштаваны ў 1937 г., рэабілітаваны ў 1956 г. «Ізі Харык шмат зрабіў для з’яўлення новых талентаў. Ён даў ім магчымасць развінуць крылы на старонках часопіса…» (Рыгор Рэлес. Праз скрыжаваны агонь // Полымя. 1995. № 8. С. 237).

Усе гэтыя асобы, незалежна ад магчымых да іх прэтэнзій (многія з іх разам з беларускамоўнымі літаратарамі ўсхвалялі Сталіна і падтрымлівалі пераслед «ворагаў народу», у тым ліку пасродкам «Штэрна»), на мой погляд, заслугоўваюць памяці за іхні ўклад у развіццё культуры Беларусі. Але ж наўрад ці мэтазгодна пералічваць усе 11 прозвішчаў на мемарыяльнай дошцы ў цэнтры Мінска. Тэкст на дошцы, які я прапанаваў у лісце ад 10.10.2017 і прапаную зараз, мог бы выглядаць так:

SHTERN (назва яўрэйскім пісьмом)[3]

Па гэтым адрасе (або: У гэтым будынку) ў 1930–1941 гг. знаходзілася

рэдакцыя ідышамоўнага часопіса «Штэрн» («Зорка»), у якой працавалі

Зэлік Аксельрод (1904–1941) ZELIK AKSELROD (імя і прозвішча яўрэйскім пісьмом)

Майсей Кульбак (1896–1937) MOJSHE KULBAK (імя і прозвішча яўрэйскім пісьмом)

Ізі Харык (1896–1937) IZI KHARYK (імя і прозвішча яўрэйскім пісьмом)

ды іншыя знакамітыя пісьменнікі.

Пад іншымі знакамітымі пісьменнікамі я маю на ўвазе перадусім вышэйзгаданых Элю Кагана і Сару Каган – іхнія жыццёвыя шляхі ды літаратурная спадчына дагэтуль выклікаюць цікавасць[4]. Варта прызнаць, што, напрыклад, крытычныя творы Я. Бранштэйна, Х. Дунца занадта прасякнуты «духам часу» і маюць меншую вартасць для сучасных чытачоў; адпаведна, і прозвішчы гэтых літаратурных крытыкаў не такія вядомыя ў свеце.

Вялікая частка супрацоўнікаў рэдакцыі была рэпрэсаваная і трагічна загінула. Дошка на вул. Рэвалюцыйнай стане для іх, як мне бачыцца, своеасаблівым «калектыўным помнікам». У сувязі з гэтым не зашкодзіла было б выявіць на ёй які-небудзь сімвал зняволення (напрыклад, краты або калючы дрот), аднак настойваць на гэтым я не маю права.

У якасці выдаўца часопіса «Штэрн» у 1925–1927 гг. выступала беларускае аддзяленне ўсесаюзнага выдавецтва «Шул ун бух» («Школа і кніга»), а ў 1927–1941 гг. – рэдакцыя мінскай газеты «Акцябр» («Кастрычнік»).

РЭЗЮМЭ

Штомесячны літаратурна-мастацкі часопіс «Штэрн» цягам 15 гадоў быў важнай з’явай культурнага жыцця горада Мінска, Беларускай ССР, дый усяго Савецкага Саюза. Мемарыялізацыя часопіса шляхам устанаўлення памятнай дошкі па месцы знаходжання рэдакцыі (Рэвалюцыйная, 2) будзе разумным і справядлівым учынкам.

Дадатак, або Навошта на памятнай дошцы яўрэйскае пісьмо

Тыя, хто працаваў у рэдакцыі часопіса «Штэрн», карысталіся збольшага мовай ідыш, таму яе прысутнасць, няхай фрагментарная, будзе зусім дарэчнай. З другога боку, ідыш сам па сабе заслугоўвае ўвагі і павагі ў нашай краіне як адна з традыцыйных моў мясцовага насельніцтва. Так, у другой палове ХХ ст. колькасць носьбітаў ідыша ў Беларусі паступова зніжалася з розных прычын (асіміляцыя, выезд яўрэяў за мяжу). Аднак у XXI cт. назіраецца павышэнне цікавасці да гэтай мовы, асабліва пасля выхаду вялікага ідыш-беларускага слоўніка (складальнік Алесь Астравух; Мінск: Медысонт, 2008). Песні на ідышы ёсць у рэпертуары многіх беларускіх выканаўцаў; ідыш гучыць, сярод іншага, у «Местачковым кабарэ», папулярным спектаклі Нацыянальнага акадэмічнага тэатра імя Янкі Купалы. Магчыма, прысутнасць яўрэйскіх літар на памятнай дошцы дадаткова заахвоціць жыхароў Беларусі да вывучэння багатай (і пакуль маладаследаванай) культурнай спадчыны, створанай на ідышы.

Яшчэ адзін аргумент звязаны з тым, што з сярэдзіны 2010-х гг. актывізуецца прыцягненне замежных турыстаў у Беларусь. Сярод гэтых турыстаў нямала зацікаўленых «яўрэйскай тэмай», а між тым у Мінску візуальна мала што сведчыць пра даваеннае культурнае жыццё беларускіх яўрэяў, якое было даволі разнастайным, хоць і супярэчлівым. На сённяшні дзень у горадзе прадстаўлена перадусім гісторыя знішчэння вязняў гета (мемарыяльны комплекс «Яма», помнікі на Юбілейнай плошчы, на вул. Сухой і г. д.), што вельмі важна, але не дастаткова. Дошка з яўрэйскім пісьмом, на маю думку, стане адной з цікавостак, дзеля якой прыедуць у Мінск турысты з «далёкага замежжа», асабліва калі аб’ект па Рэвалюцыйнай, 2 будзе ўключаны ў адпаведныя экскурсійныя маршруты.

Падрыхтаваў Вольф Рубінчык

PS. Як выявілася ў ходзе кантактаў з міністэрствам (пакуль не буду пісаць, якім…), па стане на кастрычнік 2017 г. інстытут гісторыі НАН «не меў інфармацыі» пра мінскі часопіс «Штэрн». Што нямала гаворыць пра наш гістарычны «афіцыёз» 🙁

[1] Паводле пастановы ЦК КПБ(б) 1924 г. і Канстытуцыі БССР 1927 г. Фактычна афіцыйны статус мовы ідыш быў прызнаны з 1920 г. – Дэкларацыя аб абвяшчэнні незалежнасці Савецкай Сацыялістычнай Рэспублікі Беларусь прадугледжвала роўны статус чатырох моў (беларускай, рускай, ідыша, польскай).

[2] «На Беларусі не было традыцый яўрэйскай літаратурна-творчай працы… У Менску ня было амаль і яўрэйскага друку. Менск, зразумела, ня мог быць літаратурным асяродзішчам, у ім нават ня было вызначаных кадраў культурна-творчай інтэлігенцыі» (Б. Аршанскі. Яўрэйская літаратура на Беларусі // Маладняк. 1929. № 10. С. 100).

[3] Ніжэй у дадатку абгрунтоўваецца, чаму пажадана ўжыць іменна яўрэйскае пісьмо.

[4] Асобныя вершы Сары Каган перакладаў на беларускую народны паэт Беларусі Рыгор Барадулін; шэраг яе твораў, гэтаксама як і твораў Элі Кагана, быў змешчаны ў зборніку «Скрыжалі памяці», укладзеным праф. Алесем Бельскім (Мінск: Беларускі кнігазбор, 2005. Кн. 1. С. 499–522; 523–561).

Апублiкавана 16.11.2017  14:14