Интервью Полины Капшеевой (Лиоры Ган) из цикла «Обнаженная натура», опубликовано здесь. К столетнему юбилею мэтра перепечатываем с несущественными сокращениями. – belisrael.info.
* * *
Двадцать третьего апреля 1564 года в Стратфорде-на-Эйвоне родился Уильям Шекспир. Прошло ровно четыреста лет — и в тот же самый апрельский день в Москве родился “Театр на Таганке”. Еще через тридцать лет, в апреле 1994 года, мне удалось взять интервью у Юрия Петровича Любимова. В Иерусалиме.
Ю. Любимов с женой (здесь ему уже за 90). Фото с посвященной ему страницы.
— Юрий Петрович, сегодня в Москве “Таганка” празднует свой юбилей, а вы в такой день почему-то здесь…
— Вот я прямо сейчас достаю из кармана факс от артистов театра. Прочитать? “Дорогой Юрий Петрович! Если вы помните (это они так шутят), двадцать третьего апреля, в день рождения театра, мы всегда вместе. И сейчас мы ждем вас, несмотря на войны, террор и прочие безобразия. Подтвердите приезд факсом. Билет мы высылаем. Ваши артисты”.
— Не поехали?
— Но ответный факс послал. Цитирую: “Дорогие артисты, вы ставите меня в абсурдное положение, пригласив к тридцатилетию несуществующего театра. Театр закрыт, нам негде играть наш репертуар. Власти это отлично знают. Мой приезд возможен только в случае официального открытия Театра на Таганке — для работы. Ваш Ю.Любимов”.
— Что же происходит с “Таганкой”?
— Ни артистам, ни зрителям это сегодня неведомо. Увы, все они — жители несчастного нового государства, которое называется Россией, но которое, по существу, осталось все тем же СССР. Коллектив платит аренду, играет премьеру “Доктора Живаго” в чужом клубе, а свой театр в это время стоит пустой.
— Но зал, хоть и не свой, все равно полон.
— Даже тогда, когда они уже основательно развалили без меня театр, спектакли проходили с аншлагом.
— “Они” — это кто?
— Те, кто, во главе с Губенко, развалили театр.
— И что же теперь? Есть ли будущее у “Таганки”?
— Это зависит от артистов. Репертуар у них остался, я им разрешил играть все, что мной поставлено. Вы только посмотрите, что получается: советская власть меня выгоняла, лишала гражданства, но театр в покое оставила, а сегодняшние правители пошли дальше. В начале июля прошлого года Губенко просто захватил театр. Физически — охрану поставил. Что же мне, на старости лет, — со стражниками воевать? Или я должен стоять, как собака, у дверей своего театра и ждать, пустят меня или нет? Они совсем обалдели, по-моему. Даже странно всерьез говорить на эту тему.
— Народ, как всегда, безмолвствует?
— Жизнь в России сейчас проходит в поисках хлеба насущного, у каждого куча своих забот. Многие говорят, что раньше было лучше — и, действительно, для люмпенизированного большинства было лучше. А сегодня все идет по анекдоту. Помните: японец попал в какой-то советский НИИ, и через три дня извинился за то, что не присоединился к общей забастовке. Дело-то ведь никого не интересует, но раньше, все-таки, люди хотя бы сидели на местах, а теперь просто все разворовывают. Стул, стол — все, что под руку подвернется.
— А как актеры отнеслись к тому, что вас не пускали в театр?
— Одни элементарно боялись протестовать: семья, дети. В конце концов, советские гебисты просто перерядились в российских, а работают по-прежнему… Шостакович в свое время говорил: “Они мне бумажку хоть кверху тормашками дадут — любую подпишу, только бы отстали и не трогали.” Кого-то сумел сагитировать Губенко, посулив разные блага. За ним пошли, в основном, уборщицы да билетеры. Он же говорил конкретно, как на большой дороге: “У него получал десять? Я тебе дам двадцать”, — соответственно росту цен. Мне кажется, он просто стремился убить театр — и, тем самым, отомстить мне. За что — не знаю.
— Да, я помню фразу из его телевизионного выступления: “Неужели мы отдадим какому-то израильтянину русский театр?”
— Вы тоже слышали? Приличные люди после этого с ним вообще не здороваются, а всякие коммуняги поддерживают. Многие актеры, правда, остались мне верны, борются за театр, как могут. В общем, жизнь идет по репертуару нашего театра; разделились, как в “Годунове”: кто — за Бориса, кто — за Самозванца.
— Но ведь когда вы были выдворены из страны, именно Губенко возглавил театр, дабы, как он утверждал, сохранить его для Мастера. Именно Губенко официально пригласил вас в Россию…
— Ну, иллюзий относительно Губенко я не питал никогда. Правда, я не предполагал, что он озвереет до такой степени. Он — свой парень для партийной черни, я же всегда был им чужим.
— И, все-таки, пригласил вас Губенко.
— Никак не могу понять, откуда у всех такая уверенность, что я хотел возвращаться? Почему никто не догадался спросить меня? Между прочим, идея приглашения появилась до Губенко: артисты прислали мне в Вашингтон письмо с просьбой вернуться и возглавить театр. Там была подпись и покойного Анатолия Васильевича Эфроса. Когда же я, согласившись на предложение Губенко, приехал и уехал вновь, он продолжал оставаться директором. И во многом “преуспел”: за два года окончательно развалил театр. Наверное, я пострадал из-за излишней своей самонадеянности. Полагал, что смогу договориться с теми, с кем, на самом деле, договориться невозможно.
— Юрий Петрович, вас действительно вышвырнули из страны против вашей воли, или вы как-то спровоцировали этот процесс?
— Во-первых, я — не такой дурак, как вам кажется. У меня были заманчивые предложения еще тогда, когда мой сын Петя был в люльке. Я мог бы сто раз подписать выгодный контракт и разбогатеть, но мне было жалко бросать театр, да и у родных возникли бы неприятности. Между тем, большинство моих спектаклей “закрывали” — и за каждый я должен был драться: за “Годунова”, “Высоцкого”, “Живого”, “Театральный роман”… А знаете, как бывает? Артисты репетируют — хороший режиссер, нет репетиций — плохой. Роль удачно сыграл — актер хороший, плохо сыграл — режиссер сволочь, диктатор, деспот — с ним же невозможно. Тяжелый характер.
— А какой на самом деле?
— Я считаю, что основным качеством режиссера должно быть терпение. У меня оно, думаю, совершенно феноменальное. Как-то Марк Захаров, пришедший на “Таганку”, чтобы взять телеинтервью, оказался свидетелем диких истерик некоторых моих артисток — климакс, что поделаешь. Марк безмерно удивился моему самообладанию, поначалу решив даже, что эта истерика перед камерой заранее подготовлены.
— Почему же, в таком случае, так много говорят о тяжести вашего характера?
— Спросите у тех, кто эти слухи распространяет. Видимо, лицемерят: мне в лицо никто ничего такого не говорил. В чем именно меня обвиняют?
— В непредсказуемости, во вздорности.
— Но это разные вещи! Если художник предсказуем — он не интересен. А вот обвинение во вздорности действительно обидно. Иногда многим казалось, что я задумал вздорную вещь — а я выигрывал спектакль у этих партийных долдонов. Очень может быть, что подобные слухи специально распространяли партийно-кагебистские круги.
— Но ведь не станете отрицать, что некоторая авторитарность вам свойственна?
— А как может быть иначе? Кто-то ведь должен выбрать пьесу, распределить роли — словом, взять на себя ответственность. Сейчас я собираюсь ставить “Медею” — перевод делает Иосиф Бродский (Иосиф Александрович умер 28 января 1996 года — П.К.) Вот о нем тоже говорят, что он капризный, своевольный. Со мной же он был деликатен и абсолютно не капризен. Очень удобно говорить о каких-то людях, что они невыносимы. Но, возможно, невыносимы как раз те, кто утверждает подобное? Во всяком случае, они убоги.
— Какие отношения складывались у вас с актерами “Таганки”?
— В основном — нормальные, рабочие. Актеры знали: если перехожу на “вы”, то только для того, чтобы сказать: “Будьте добры, уйдите с репетиции”.
— Часто “шли на “вы”?
— Редко, но случалось. Никто не застрахован от срывов, наверное, и я бывал грубым. Помню, шли тяжелые репетиции “Гамлета”, а Володя покойный начинал спектакль с того, что пел стихотворение Бориса Леонидовича “Гамлет”: “Гул затих. Я вышел на подмостки…” Именно так я и представлял себе; знаменитый бард играет Гамлета; откладывает гитару — и: “Я играть согласен эту роль”. И вот на репетиции Высоцкий произносит: “Я вышел на подмостки”, резко выделяя местоимение “я”. “Вышел? — говорю. — А теперь иди отсюда”. Он ушел и запил. Это было, конечно, дурно с моей стороны, но я не сдержался, потому что он очень плохо репетировал.
— Теперь сожалеете?
— Чего уж жалеть… В работе надо уметь прощать друг другу, я же им тоже прощал черт-те что. А уж Володе сходило с рук такое… Когда он умер, Давид Боровский пришел ко мне в пять утра. Я лежал больной, Петя был совсем маленьким, Катя, жена, очень испугалась назойливых звонков в дверь: в пять утра к больному человеку пришли — арестовывать, что ли? А тут вошел Давид и произнес историческую фразу: “Ну, вот и кончилась ваша тяжба с артистами за Володю”. То есть, мне постоянно предъявляли претензии в том, что я все ему прощаю.
— Упреки были справедливыми?
— Не думаю. Однажды, когда он того заслужил, я его уволил на полгода. Мне казалось, что этим я Володю спасу, заставлю задуматься… Не получилось…
— “Театр на “Таганке” был любимовским, но публика-то шла на Высоцкого. И, отчасти, на других актеров.
— Это потом уже говорят, как замечательно играет тот или иной актер, но исходит-то все от режиссеров. Появился Вахтангов — и родился Вахтанговский театр. Точно также возникли театры Мейерхольда, Станиславского и Немировича-Данченко. Режиссеры умерли — умерли и их театры. При чудовищном российском дилетантизме режиссеру приходится слишком многое держать в голове. Когда сезон кончался, все уходили в отпуск на два месяца; возвращались — и никто ничего не помнил: ни помрежи, ни осветители, ни радисты. И только один старый идиот Любимов все должен был держать в башке. Может быть, именно это и помогло мне выжить на Западе. Я много знаю про свою профессию, меня трудно обмануть; прекрасно понимаю, что такое сметы, — и не ношусь в эмпиреях. Поэтому я смог работать во многмх странах и сотрудничать с огромным количеством замечательных коллективов. Финны, немцы, Ковент-Гарден, Ла-Скала, Мюнхен, Гамбург, Штутгарт…
— “Габима”?
— Сложный вариант. Тут, по-моему, никто не может работать. Вайда, думаю, второй раз не приедет. Марк Захаров, видимо, тоже.
— В чем причина?
— Да уж не в Вайде и не в Захарове — они настоящие профессионалы. Просто “Габима” — не театр, а проходной двор. Кто-то подобного не скажет в надежде получить там работу, а так как я в этом не нуждаюсь, — мне все равно. Хотя и там, после “Заката”, мне было легче и спокойнее делать вторую работу — брехтовского “Доброго человека из Сезуана”. А вообще в Израиле нет театральных традиций, да и не может их быть: здесь ведь все “с бору по сосенке”.
— Как вам живется с двумя гражданствами?
— Мне-то нормально, а вот пограничникам все время создаю проблемы. Прохожу в Израиле паспортный контроль — предъявляю “даркон” (международный паспорт израильтянина — П. К.). Спрашивают визу — предъявляю советский паспорт. При этои в одном документе написано, что родился я в четырнадцатом году, в другом — что в семнадцатом. Каждый раз обещаю исправить, но не сейчас: самолет улетит. Прилетаю в Москву — показываю советский паспорт. Ищут соответствующую отметку и не находят. Спрашивают, когда же я уехал из Москвы. Говорю, что давно, точнее не помню. “Где же вы болтались все это время?” А я, действительно, заезжал по делу в несколько стран — этого они уже совсем не могут понять. Предлагаю позвонить в театр, родственникам, друзьям, в конце концов, — в канцелярию Ельцина. “Нам, — говорят, — Ельцин не указ: у нас закон”. А что, правильно. Ленин ведь награждал часового, если тот убил кого-то за срубленную елочку. А уж если лампочку Ильича вывинтишь — наверное, просто повесят прямо на том же шнуре от лампочки. Правда, сегодня лампочки вывинчивают, а перегоревшие продают. Недаром говорят: “Страна Чудес”.
— Юрий Петрович, давайте представим себе такую ситуацию: Губенко нет, закончилась возня, ничто не мешает вам вернуться в свой театр. Вернулись бы?
— Каверзный вопрос. В этом случае, наверное, выбрал бы небольшую группу — и с ней бы работал совершенно на другой основе, чем российские театры. Сейчас в России невозможно выйти на высокий уровень: там просто нет культуры производства. Зато прекрасно могу все это делать в других странах. Известно ведь: “Где хорошо — там и родина”. Надоело мне бесконечное патриотическое сюсюканье.
— А в Израиле вам хорошо?
— Да, но здесь я гость: я же русский. Меня радушно приняли. Катя — венгерская еврейка, а я — при ней, как Солженицын при Ростроповиче. Люблю Иерусалим, где мы живем. Жаль, приезжаю сюда довольно редко, и сейчас вы меня поймали здесь только потому, что расстроились мои московские планы. Нет худа без добра: я получил возможность немного прийти в себя. Но уже скоро еду работать в Афины, затем — в Бонн, ставить “Пиковую даму”.
— Все-таки чего-то я не понимаю: в Израиле, что, для вас работы нет?
— Я ведь ее не ищу, а работодатели, похоже, не ищут меня. Видите ли, тут столько безработных — зачем я им буду мешать?
— Масса безработных, и все, как один, — уровня Юрия Любимова… Не приходила ли вам в голову мысль возглавить здесь, скажем, музыкальный театр?
— Пока не зовут, хотя мне, наверное, это было бы интересно: работаю в опере много лет и даже называю себя опер-уполномоченным. Думаю, опера здесь не скоро станет на ноги, а я уже старый. Во всяком случае, найти меня просто: чай, не иголка. И потом, я ведь не соглашусь на любые условия. Мне как-то предложили возглавить курс актерского мастерства в Иерусалимской академии при профессорской зарплате в три тысячи шестьсот шекелей — зачем мне так уж надрываться на старости лет?
— Жена не работает?
— Сейчас нет: перенесла сложные операции. Раньше работала — и доработалась до двух с половиной тысяч. Сами знаете, зарплаты в Израиле низкие, а налоги, наоборот, высокие.
— Это единственный повод для огорчения?
— Если бы! Мы тут недавно измеряли Петькин рост, и выяснилось, что он — метр восемьдесят три, а я был — метр семьдесят восемь. Решили перемерить и меня — оказывается, во мне осталось только метр семьдесят пять, усох на три сантиметра. Я страшно расстроился, хотя и знал, что к старости становятся ниже. Целый день ходил и страдал: трех сантиметров уже нет…
— Ивритом вы овладели?
— В совершенстве: слова четыре знаю. Даже когда в Венгрии жил, — выучил по-венгерски “налево” и “направо”. Потом в Союзе, если меня выводили из себя, произносил: “У, йобра бара мини мат!” Когда возмущались моим поведением, переводил: “налево, направо и маленькая стиральная машина”. Но знаете, разочаровался: думал, “йобра” — налево, а оказалось — направо.
— На каком же языке вы разговариваете?
— На разных. Я — на русском. Катька с Петькой уже боится по-английски говорить: он лучше язык знает. Венгерским пока лучше владеет она. По-русски тоже хорошо говорит, хотя и с акцентом. У Петьки родной — английский. Сейчас он перешел из английской школы в ивритскую. Года три назад мы его отдали в Москве в обычную русскую школу. Приняли с почетом, директор ему школу показывает, а мальчик спрашивает: “Зачем у вас один и тот же дядя везде висит?” — “Этот “дядя” — Ленин. Он создал…” “А что, — спрашивает Петька, — он создал? Эту вонь?” Сын уже к тому времени имел печальный опыт: зашел в туалет, сразу вышел и сказал: “Мам, я до дома потерплю”. В итоге, пришлось его отдать в дорогущую школу для детей американских дипломатов. Боюсь, поезд ушел: Петька жить там уже не сможет. Он грустно так мне по вечерам говорил: “Зачем ты меня сюда привез? Я не хочу здесь жить”. Что же мне над ребенком насильничать? Зачем? А эти идиоты обижаются на дитя. На себя обижайтесь, что вы довели страну до такого ничтожества, негодяи. Знаете, по-моему, я вам уже наговорил на целый том собрания сочинений имени Карла Маркса.
— Подождите-подождите! Я ведь еще не успела расспросить вас, например, о маленьких слабостях. Что вы в жизни любите?
— Выпить и закусить. Скажем, сушеную маслинку обожаю — и вам горячо советую.
— Совет принимаю. А пить что будем?
— Предпочитаю крепкие напитки — от сорока — и выше. Лучше всего — финская водка. У финнов (я с них возьму за эту рекламу) тройная очистка, а водка делается из зерна, которое они высаживают, когда начинаются белые ночи. Именно это, как выяснилось, придает напитку некоторый “цимес”.
— Ну и какое же застолье без “вкусной” без театральной байки?
— Работал в нашем театре директор-идиот — бывает. При этом — личность сильно политизированная. Фамилия неприличная, называть ее не буду: он еще жив. Были мы с театром на гастролях в Болгарии, и он все время просил у меня разрешения сделать сюрприз. Я, предчувствуя неладное, объяснял, что на концерте — не нужно, а потом уж — ладно. И вот наконец накрыли стол метров пятьдесят длиной, и собрались за ним все “сливки” Софии. Не обошлось без “представителя в штатском” — из всего его облика я запомнил только роскошные усы. Болгарские братья официально принимают наш театр, посланца великой страны. И тут наш директор, бывший актер, достает какую-то бумажку и начинает читать: “Проклятые болгарские фашисты! До каких же, наконец, пор вы будете поганить эту прекрасную землю?” У всех ста слушателей опрокинулись лица: вероятно, болгары решили, что в политике произошли резкие перемены. У нашего “представителя” усы опустились и выступила испарина: ему-то о переменах тоже ничего не было известно. Я почувствовал, что задыхаюсь. Начал плакать от смеха — и не нашел ничего лучшего, как спрятаться за портьеру. Она вся заколыхалась от моего хохота, и я, взрослый пожилой человек, стал пробираться по портьере, чтобы исчезнуть из зала. А директор продолжает… Я сбежал вниз по лестнице, обнял дерево — и в тот момент понял, что действительно можно умереть от смеха. Плачу и соскальзываю по дереву вниз. Подходит этот вспотевший с опущенными усами и с глазами, от ужаса округлившимися, как у совы, и интересуется, что со мной. Объясняю, что не могу слышать про фашистов. Как услышу — плачу. И тут появляется идиот-директор и гордо сообщает, что привез болгарам в дар старый документ подпольной партийной организации Софии…
Опубликовано 30.09.2017 21:59