Tag Archives: минская тюрьма «Володарка»

Судьба художника Марка Житницкого и его товарищей (TUT.BY)

Ксения Ельяшевич / TUT.BY

 

В 1936 году репрессировали директора и семерых сотрудников Белгосиздата. Реабилитировали их только через 20 лет, к тому моменту многие умерли в лагерях или были расстреляны. Вернулся лишь художник Марк Житницкий, который не только рассказал потомкам, что произошло, но и нарисовал свою жизнь в Минске, обыск, арест, суд и скитание по лагерям. Сын художника прислал TUT.BY из Израиля воспоминания отца.  

Марк Житницкий. Фото предоставлено Исааком Житницким 

.

«Нас ждет машина „черный ворон“, выкрашенная в веселый цвет, с надписью „Хлеб“ на боках. Гляжу на красноармейцев-конвоиров. На шапках у них красные звезды с изображением серпа и молота — символа труда и союза рабочих и крестьян. Это не сон. Мы в плену у своих», — вспоминал свою дорогу в суд Марк Житницкий, бывший иллюстратор издательства.

К тому моменту, как мужчина сделал эту запись в дневнике, он отсидел 17 лет в лагерях и вернулся назад в Беларусь. Жить в Минске ему было запрещено. Поэтому справка из Верховного суда пришла на чужой почтовый ящик в столице.

«Приговор Спецколлегии Верховного суда БССР от 17 декабря 1936 отменен и дело производством прекращено за недоказанностью», — сообщалось в документе.

Кто еще из его семи коллег дождался своего оправдания? Этим вопросом до сих пор задается сын репрессированного иллюстратора Исаак Житницкий. Он сохранил архив отца в Израиле и теперь, спустя 80 лет после событий, делится его зарисовками. Уголовное дело № 17387-С (буквенное обозначение — гриф «секретно») Белгосиздата до сих пор в архиве белорусского КГБ, и вряд ли появится в открытом доступе еще несколько десятков лет.

Свободный художник. «Единственный мой багаж — громадный ящик, набитый книгами»

Марк Житницкий родился в Могилеве в 1903 году. Так он в 70-х нарисует свою семью, кратко, но емко расписав судьбу родных.

.
Семейный портрет. «Дедушка Морхарен (умер в 1911 году), бабушка Нихама (умерла в 1912). В середине мой отец Шлейме (погиб на войне), рядом с ним солдат Юдл (погиб на войне), младший Цодик — умер на каторге». Другой рисунок к 1910 году: «Семья Житницких (идем на свадьбу к дяде Юделу, он только вернулся из армии)». Тут Марк подписан Меером — так его называли в детстве.
.

В 15 лет Марк ушел в Красную Армию добровольцем и пять лет шагал дорогами Гражданской войны.

.
«Проводы меня в Красную гвардию, февраль 1918 года. Мне 15 лет». «Чауская улица. Я молитвенно целую калитку дома, где я родился. И говорю: «Бог, дай мне вернуться сюда целым и невредимым». Второй рисунок: «Ходит птичка весело — по тропинке бедствий. 1918−1923»
.

Потом наступила долгожданная мирная жизнь. В Минск художника отправили уже после учебы в московском институте. До ареста он успел поработать в Белгосиздате три года. Вот несколько рисунков Житницкого о жизни и работе в Минске.

.
«1932. Отправляют в Минск единственный мой багаж — громадный ящик, набитый книгами». «На первых порах я поселился у моей сестры Меры». «Я в Минске принят на работу в Белгосиздат и назначен руководить отделом художественного оформления книжной продукции. В те годы многие художники Минска работали над графическим оформлением книг».
.

Белгосиздат тогда был ведущим печатным органом БССР. Старейшее в стране издательство сохранилось до сих пор, уже под названием «Беларусь».

.
«Первая в жизни примерка костюма, сшитого по заказу из добротного материала, купленного в „Торгсине“. До 1932 года я ходил в полувоенной одежде». «У меня на книжной полке вскоре появились книги с моими иллюстрациями [Якімовіч „Незвычайны мядзведзь“, Янка Маўр „ТВТ“, Изи Харик „От полюса к полюсу“ (на евр.), „Матильда“ (на евр.), Груздев „Молодые годы Максима Горького“, Якуб Колас „Дрыгва“ и др.». «Я вел кружок ИЗО в военной части. За это мне давали натурщиков вплоть до стрелкового отделения. Я стал выставлять на выставках живопись и графику».
.

За три года до ареста, в 1933 году, Марк Житницкий встречается с будущей женой Ниной в компании коллег-художников. Свою историю любви он тоже нарисовал.

.
«Нина, обращаясь ко мне: «Знаете, мне вино ударило в голову». Я: «Что же, будете падать — падайте в мою сторону. Я вас поддержу…», «Нина: «Я вызову маму, что она скажет». Мать Нины: «Хорошо, я даю свое согласие». «Наша свадьба в местечке Узда (Минская область)».
.

Свою судьбу за 75 лет Марк Житницкий набросал пером в рисованном альбоме «Моя жизнь». Вот его обложка. На левом форзаце — Могилев, где прошло его детство.

.
«Район Луполово, город Могилев (на Днепре), черта еврейской оседлости», «Чауская улица (не мощеная), дорога в местечко Чаусы», «Тротуаров нет». И дома с подписями: «Здесь я родился», «Тут я жил у бабушки», «Дом Пиндрика», «Лесопилка», «Раз синагога», «Вторая синагога», «Водка». А еще городовой по фамилии Захватов
.

Арест издателей. «Предстоит тщательная чистка партии…»

Осенью 1936 года после объявленного Сталиным лозунга «Кадры решают все» начинается дотошная проверка прошлого партийных функционеров.

«Предстоит тщательная чистка партии. Всем выходцам из других партий, замешанных в критике партии в прошлом, грозит исключение, тюрьма, лагерь. Исчезает наш директор Фадей Бровкович, а за ним еще несколько сотрудников», — напишет потом в дневнике Марк Житницкий. Вскоре придут и за ним.

Дело Белгиза закрутилось, когда директора издательства Фадея Бровковича захотели повысить до должности наркома финансов БССР. Но не всем эта кандидатура пришлась по нраву, и тут «всплыл» донос десятилетней давности. Издателя обвинили в троцкистских взглядах, выгнали из партии и отправили на «низовую работу» в рыбхоз. Бровкович не согласился, написал напрямую в ЦК. И тогда дело поручили НКВД. Не прошло и месяца, как директора забрали.

На общегородском партийном собрании выступал по делу директора Белгоисздата первый секретарь ЦК КП (б) Беларуси Николай Гикало. Он рассказал о заявлении на Бровковича какой-то работницы из Могилева и о том, что издательство принимало в печать «контрреволюционные троцкистские и нацдемовские книги».

.
«Обыск. Следователь Кунцевич (старший сержант) и понятой — художник Кипнис (сосед)». Также на рисунке: жена Нина и ее сестра Бася. В колыбели — маленькая дочь художника Лара
.

«15 сентября ночью раздается стук в дверь нашей квартиры. Входят два сотрудника ГПУ и предъявляют ордер на мой арест» (ГПУ — Государственное политическое управление при НКВД, в 1936 это уже просто НКВД. — Прим. TUT.BY) (…) Обыск длится долго, — пишет художник. — Тщательно пересматриваются все страницы книг. Перелистывая французские журналы «Иллюстратион», натыкаются на фото Николая Второго с семьей. Спрашивают меня, кто это такой. «Мой дядя», — отвечаю я. Сотрудник — мой будущий следователь сержант Кунцевич зло на меня пересмотрел».

Из квартиры уносят «Лірыку» Тишки Гартного («он еще не арестован»), а также две еврейские книги. Их объявляют контрреволюционными и приказывают художнику идти в машину.

.
«Арест. Прощание с родными». «Среди ночи пришли гепеушники и устроили обыск. Перерыв все, что было дома, они велели мне сесть с ними в машину и увезли в тюрьму. Нина цеплялась за машину и плакала навзрыд». «19-я камера Минской тюрьмы. Первая ночь».
.

Задержали также редактора и парторга Белгосиздата Константина Зарембовского, завсектором политической литературы Василия Жукова, завсектором польской литературы Людвига Квапинского, зав. социально-экономическим сектором Исаака Ривкина, зав. национальным отделом Давида Альтмана, зав. отделом военной литературы Дмитрия Милова (судили с другой группой). А также директора минского Музея революции Артемия Данильчика (судили вместе с издателями).

«В канцелярии тюрьмы мне обрезают пуговицы и, придерживая свои спадающие брюки, плетусь под конвоем надзирателя по железной лестнице Минской тюрьмы. Воздух настоян кислым запахом людского скопления и плесенью старого здания», — пишет в дневнике Марк Житницкий.

.
Вероятно, Житницкий описывает Пищаловский тюремный замок в центре столицы, где теперь расположен СИЗО № 1. Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY
.

«Нервы напряжены от ожидания чего-то неведомого. Все верят в то, что сюда вход широкий, да выход узок… Ночью впервые меня вызывают на допрос. С волнением и надеждой иду к машине, и вдруг оклик Нины. Оказывается, жены и родственники днями и ночами дежурят у тюремных ворот в надежде увидеть своего мужа, отца, брата».

Житницкий помнит, как жена бежала за машиной и кричала его имя. Люди на тротуарах останавливались и долго смотрели вслед. Ехали недолго: автомобиль остановился у здания НКВД (оно было расположено там, где сейчас находится здание МВД. — Прим. TUT.BY), проводили на четвертый этаж.

«Сержант госбезопасности Кунцевич, ведет дела работников культуры. Велит мне сесть к его столу. Тогда еще садили к столу, но вскоре — когда начали получать оплеухи от заключенных — стали их держать от себя подальше. Следователь говорит, что знает меня как советского человека, но я попал в контрреволюционную троцкистскую группу», — вспоминал Марк Житницкий.

Художнику предложили выдать других участников «группы» в обмен на свободу. Только тогда он понимает, что таковыми считают его коллег. Житницкий отказывается, но дело продолжается.

«Как-то меня вызывает следователь и говорит, что будет очная ставка. Вводят главу сектора политической литературы Жукова. Он рослый, за несколько месяцев отсидки обрюзг и располнел. По знаку следователя он начинает нести придуманную вместе со следователем ахинею, что я вел антисоветские разговоры и выражал сомнения насчет победы колхозного строя и еще какую-то ерунду. Я слушаю, хватаю пресс-папье со стола следователя и замахиваюсь на Жукова, но следователь успевает схватить мою руку».

Художник вспоминает и свою первую ночь в Минской тюрьме:

«Я подошел к длинному столу и, положив под голову свой мешок, улегся. Меня не ошеломил, как многих, резкий переход от домашней обстановки к камере. Гражданская война меня пять лет швыряла то на общие нары казарм, то на пол наполненной клопами крестьянской хаты или сарай с сеном, а то и под куст на сырую землю. Только сильная боль за только что созданную семью, за молодую жену и прекрасную дочурку, за старую многострадальную мать. Я лежал с открытыми глазами, и сердце глодала обида, что арестован при полном отсутствии вины».

Суд не место для дискуссий. Типографская ошибка, нацдемы и неверие в колхозы

Несколько месяцев редакторы просидели в камерах порознь. Пока в декабре надзиратель не велел каждому выйти в коридор: будет суд. Из тюрьмы их везут в машине с надписью «Хлеб».

«В темном нутре машины мы сидим, прижавшись к друг другу, и шепотом делимся о ходе следствия. Один Жуков сидит в углу и молчит. …Путь от тюрьмы до площади Свободы недолог. … Открывается дверь, и мы на мгновение слепнем от дневного света и белизны декабрьского снега. … Гуськом следуем в здание Верховного суда БССР. Это здание, я помнил, было когда-то костелом».

.
Судя по справочникам 1930-х, Верховный суд располагался тогда по адресу: площадь Свободы, 21−1. Речь идет о месте правее Мариинского костела. Там сейчас посольство Франции. В тридцатые годы здесь был комплекс зданий иезуитского коллегиума, с башней и часами — их разрушили в пятидесятые. Выходит, там и был Верховный суд в 36-м. Житницкий вполне мог принять и это здание за бывший костел. Фото: Льва Дашкевича, из фондов Национального исторического музея, 1926
.

«Председатель суда А.Я.Безбард — образец советского бюрократа, прическа бобриком и два бесцветных заседателя. Над ними в позолоченных рамах портреты вождей. (…) По бокам нашей перегородки стоят конвоиры, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками».

.
Зарисовка из суда: под портретом Сталина (автор подписал его как «главный палач») находятся народные заседатели и судья по фамилии Безбард. «Скоро он сам будет сидеть на нашем месте и поплывет в ГУЛАГ. Пока он с партбилетом и наделен властью», — пишет художник. Себя он рисует на скамье подсудимых рядом с директором издательства
.

Художник Житницкий подробно пересказал диалоги из суда в своем дневнике. Защитников у обвиняемых не было, свидетели — только со стороны обвинения. Первым допрашивали директора Белгосиздата: мужчину с «посеревшим лицом», в мятом костюме, через который проступали лопатки на спине.

— Мне лично неизвестно о существовании контрреволюционной группы, и я не возглавлял несуществующую группу (начинает заикаться, как это с ним случалось при сильном волнении). У нас, как во всех советских учреждениях, была коммунистическая ячейка… С каких пор ячейки стали контрреволюционными группами? — рассказал судье Фадей Бровкович.

— Следствием доказано, что вы, будучи директором издательства, финансировали писателей-контрреволюционеров. Например, Тишку Гартного и Бруно Ясенского, — заявил судья Безбард (этих писателей позже репрессировали, реабилитировали посмертно. — Прим. TUT.BY).

— Вы ведь знаете, что без разрешения ЦК и волос не упадет с головы (нервно подергивал головой и в голосе появились плаксивые ноты). Писателей печатали по плану, утвержденному отделом печати ЦК. И никогда нам не говорили, что они контрреволюционеры. Мы платили им гонорары за произведения, то есть за труд, а не давали деньги на контрреволюционные нужды, — отвечал Бровкович.

По версии следствия, склады издательства были замусорены контрреволюционной литературой, а Бровкович охотно печатал писателей-нацдемов. Издатель аргументированно не соглашался.

.
Книги, иллюстрированные Житницким, до сих пор можно найти в библиотеках.
.

Бывший редактор политического сектора Василий Жуков на допросе заявил:

— Я был членом партийной ячейки издательства. Если считать, что среди нас были бывшие троцкисты, бундовцы и нацдемы, то можно сказать: такая контрреволюционная группа была.

Он же сообщил: художник Житницкий во время посевной кампании якобы выражал недоверие к организации колхозов. Прошелся и по другим коллегам из издательства.

«С него струится пот. Он потупил взор, чувствуя, какую ненависть к нему посеял у соседей на скамье подсудимых», — напишет потом иллюстратор.

.
Рисунки Житницкого на обложке книги белорусского классика.
.

— А что это вам колхозное строительство не понравилось? — уточнил потом судья у Житницкого.

— Мы были в слабом колхозе, и сложилось впечатление, что он рассыпается: нет тяговой силы и инвентаря. Вопрос стоял не о всем колхозном строительстве, — объяснял художник.

Повесили на группу издателей и «контрреволюционное искажение поэмы Маяковского „О бюрократизме“».

— Эта ошибка произошла при наборе текста, — объяснял еще один представитель издательства Зарембовский. — Наборщик вместо «Волком бы я выгрыз бюрократизм» набрал «Волком бы я выгрыз бюрокрайкома».

Свидетелем обвинения тут выступал писатель Михась Лыньков, однако он подтвердил слова о типографской ошибке.

.
Книги с рисунками Житницкого получали премии на крупных конкурсах в 1934, а в 1936 художника арестовали.
.

«Ответ писателя прозвучал как пощечина суду, и у нас всех остались благодарные чувства к Лынькову», — запишет в дневнике художник.

Судья быстро отправил писателя за дверь.

Житницкий описывает окончание суда:

«Мы сели, и кто-то сказал „комедия“. У них давно все взвешено и измерено. В зал суда через полуоткрытые двери заглядывают родственники. Уходит час. Нервы напряжены. Курцы непрерывно курят. У некоторых от нервной лихорадки расстроились желудки. Шутка ли, ведь вот за стенкой люди, облеченные властью, решают наши судьбы и судьбы наших семей. Нам командуют встать и просят не садиться. Хриплый бас Безбарда звучал для нас как похоронный звон».

Директора Белгосиздата Фадея Бровковича приговорили к 10 годам лагерей, столько же дали заведующему сектором политической литературы — сотрудничество со следствием явно не помогло. Житницкий тоже получил 10 лет. Еще трем сотрудникам дали по 7 лет лагерей, одному — 5. И поражение в правах еще на 3 года.

Выдержки из дневника художника. Здесь можно прочитать диалоги из суда целиком:

Судья Безбард:

— Следствием доказано, что склады издательства были замусорены контрреволюционной литературой. Зачем вы ее держали?

Директор издательства Фадей Бровкович:

— Никакой контрреволюционной литературы на складах не было. Были книги, которые по распоряжению отдела печати ЦК были изъяты из обращения, потому что содержание перерабатывалось. Например, «История партии» Ярославского (известный идеолог и сторонник Сталина. — Прим. TUT.BY) и ряд книг в этом роде.

Судья:

— Следствием доказано, что вы хорошо относились к авторам-нацдемам и печатали их произведения.

Фадей Бровкович:

— Я уже сказал, что издательство работало по плану, утвержденному в ЦК… Что касается того, что многие белорусские писатели были замешаны в нацдемовщине, то это не моя вина. Тогда не надо было бы печатать Янку Купалу и Якуба Коласа и многих других видных писателей!

После этого начался допрос бывшего редактора политического сектора Василия Жукова.

Василий Жуков:

— Я был членом партийной ячейки издательства. Если считать, что среди нас были бывшие троцкисты, бундовцы и нацдемы, то можно сказать: такая контрреволюционная группа была.

Судья:

— Расскажите, как вел себя обвиняемый Житницкий во время посевной кампании в колхозе.

Василий Жуков:

— Выражал недоверие в организацию колхозов. Сказал, что советская власть создала их, но они распадутся.

Судья:

— А что вы можете сказать об остальных?

Василий Жуков:

— Бровкович сквозь пальцы смотрел, как бывший бундовец Альтман печатал еврейских националистов, а Зарембовский белорусских нацдемов, а Квапинский на польском языке печатал Бруно Ясенского и других.

Судья:

— Садитесь, Жуков.

К трибуне пригласили обвиняемого редактора Зарембовского — он был и секретарем партийной ячейки в издательстве. Кстати, один из тех, кто открыто вступился за директора до ареста и вскоре следом отправился в камеру.

Судья:

— Подтверждаете, что состояли в контрреволюционной группе при издательстве?

Константин Зарембовский:

— Я избирался секретарем парткома издательства на протяжении ряда лет. Кроме партийной ячейки в издательстве никаких групп не было.

Судья:

— Как это вы допустили, что в литературном журнале «Полымя», секретарем которого вы являлись, появилось контрреволюционное искажение поэмы Маяковского «О бюрократизме»? Пришлось вырывать листы из издания…

Константин Зарембовский:

— Эта ошибка произошла при наборе текста. Наборщик вместо «Волком бы я выгрыз бюрократизм» набрал «Волком бы я выгрыз бюрокрайкома».

Судья:

— Введите свидетеля обвинения писателя Михася Лынькова.

Лыньков вошел в зал, «слегка кивая головой» обвиняемым. У того спросили: он подтверждает «грубую политическую выходку» Зарембовского?

«Ответ писателя прозвучал как пощечина суду, и у нас всех остались благодарные чувства в Лынькову», — пишет в дневнике художник Житницкий.

Михась Лыньков:

— Мы проверили тексты оригинала, с которых надо было печатать поэму. Все было в порядке. Была типографская ошибка. Кроме того, я должен нести ответственность за журнал как его редактор. А здесь Зарембовский ни при чем.

Судья:

— Гм, да, но вы ведь были почетным редактором.

Михась Лыньков:

— Нет, я был его настоящим рабочим редактором.

Судья:

— Спасибо, товарищ Лыньков, вы свободны!

«Гляжу председателю суда в глаза. Чувствую, одна нога подрыгивает у меня от волнения и сознания, что от этого артиста зависит: быть ли мне с моей семьей, или загонит, куда Макар телят не гонял», — вспоминает иллюстратор.

— Зачем у вас в музее висели фото, прославляющие БУНД (еврейский рабочий союз. — Прим. TUT.BY)? — интересовались у директора Музея революции Артемия Данильчика. Его добавили к этому делу, когда выяснилось: один сотрудник издательства привез для его музея из Москвы пару вещей. Вещей от предполагаемого контрреволюционера.

Артемий Данильчик:

— Фото эти были времен революции 1905 года. Ведь известно, что большинство минских рабочих тех времен входили в БУНД как евреи по национальности. Это ведь история…

Наконец черед дошел до художника Житницкого, он также отвергал существование какой-либо группы.

Судья:

— А что это вам колхозное строительство не понравилось?

Марк Житницкий:

— Мы были в слабом колхозе, и о нем сложилось впечатление, что он рассыпается: нет тяговой силы и инвентаря. Вопрос стоял не о всем колхозном строительстве.

За ним выслушали заведующего польским сектором Людвига Квапинского. «Он хром на одну ногу. В тюрьме у него отобрали одну палку, и он с трудом передвигается. Он сильно близорук. Получив по нашему процессу 7 лет в исправительных лагерях, — забегает вперед художник, — его в лагерь не отправили. А привязали к делу с Бруно Ясенским и другими поляками. И расстреляли».

Судья:

— Вы были знакомы с Бруно Ясенским. Почему вы платили ему большие гонорары и иногда авансировали его произведения? Вы знали, что он буржуазный националист…

Людвиг Квапинский:

— Мы Ясенского печатали не по рукописям, а переводили с московских изданий. Если мы давали ему гонорар, то после выхода его книги. Что он со своим гонораром делал — его дело. Напрасно следователь свел работников издательства в выдуманную им контрреволюционную группу. Таковой в издательстве не было, я был членом компартии…

Суд объявил перерыв. В коридоре обвиняемые заметили замдиректора издательства Брензина — у того в руках была папка с иллюстрациями Марка Житницкого к книге Груздева «Молодые годы Максима Горького».

«Следователь Кунцевич в поисках материала для подтверждения своих версий остановил внимание на моих рисунках. Он обвинил меня, что я нарочито „раскурносил“ молодого Горького. А потому велел Брензину принести папку в суд, но Безбард не воспользовался ими».

По пути в тюрьму, вспоминает автор дневника, фигуранты отзывались о суде с юмором и называли обвинения смехотворными.

«Бровкович мне говорит: «Вот увидишь, тебя выпустят, да и многих из нас. Мне уж как главе издательства наверное немного всыпят».

Процесс продолжился на следующий день. Заведующему сектором еврейской литературы Давиду Альтману вменялось, что тот «финансировал еврейских националистов, например поэта Изи Харика и других».

Давид Альтман:

— Позвольте, гражданин председатель суда, по-моему Изи Харик — депутат Верховного совета БССР. [Хацкель] Дунец писатель и критик, исполняет обязанности начальника отдела искусств при Министерстве культуры. А Давидович начальник Главлита. Все они старые члены партии и никогда не было речи об их контрреволюционности.

Судья:

— Здесь не место дискутировать. Садитесь, Альтман.

И удалился в совещательную комнату.

*** 

«Сопровождаемые плачем и криком, мы погрузились в «черный ворон», — пишет художник. — Все, что произошло с нами, не вмещается в сознание. Ведь это произошло в Советской Стране, руководимой компартией, поставившей целью добиться счастья для всего человечества.

.
«График тюремной лагерной отсидки. Начат в Минской тюрьме в октябре 1936 года. Окончен в Ветлосяне, город Ухта, Коми АССР в сентябре 1946 года. Всего 10 лет». «Плюс Игарка (ссылка) 1949 — 1955 годы» — это после отсидки первых десяти лет художника на тех же основаниях снова отправляют в Сибирь. Так «очищали» города от тех, кто дожил до окончания срока и возвращался домой.
.

«Пока мы между собой рассуждали, Жуков постучал в дверь камеры и попросил у надзирателя бумагу и карандаш. Он уселся за тумбочку и начал писать… он писал главному прокурору БССР, что следователь Кунцевич вынудил его говорить неправду, за что обещал свободу, но не сдержал своего слова. Он, Жуков, берет свои показания обратно и просит пересмотреть дело. Меня взорвало от возмущения. … Всю боль и гнев я обрушил на его голову. Меня еле оторвали от лежащего на полу между койками Жукова. …Наивные люди, как утопающие, хватаются за соломинку. … Привозят обеденную баланду, но я третьей ложкой поперхнулся. К горлу подкатил ком. Я тихо плакал».

Лагеря. «И вот мы уже в столыпинском вагоне»

Последние записи в дневнике: свидание с родными перед разлукой. Маленькая дочь Лара с недоумением смотрит на родителей, которые целуются сквозь слезы. Перед отправкой на этап мужчин стригут и отводят в баню.

«И вот мы уже в столыпинском вагоне (вагоны для перевозки осужденных, сначала так называли вагоны с переселенцами, по имени царского министра Столыпина, инициатора переселения в Сибирь. — Прим. TUT.BY). Сквозь решетку мелькают селения. Ночные огни в деревушках принуждают Бровковича произнести: „Эх, прожить бы тихо в таком домике со своей семьей. Хоть на хлебе и воде“. Поезд мчит нас в неизвестность».

.
«Пересыльный пункт Котлас. Бараки с трехъярусными нарами набиты заключенными. Урки (воры, жулики) непрерывно нападают и отбирают пожитки. Жуликам давали отпор. Мой чемодан уворовали урки (воры). Воспользовались проломом. Я через пролом зашел на нары к уркам. Я ходил от урки к урку и отбирал свои вещи»
.

Перед тем как пути участников этой истории навсегда разошлись, были еще две удивительные встречи.

Марк Житницкий второй раз в жизни увидел судью Безбарда — уже без партийного билета в кармане, на одном из этапов в лагере, тоже осужденного.

Другой эпизод случился на нефтеперегонном заводе в Сибири, куда художника отправили рисовать надписи «Не курить». Среди огромных цистерн он встретил сгорбленного сторожа, в котором с трудом узнал своего бывшего директора Фадея Бровковича.

.
Встреча на нефтеперегонном заводе Ухты бывшего моего директора Белгосиздата Фадея Бровковича — через три недели он умрет от туберкулеза. Его похоронили в общей могиле на санпункте «Ветлосян» отдельного лагерного пункта № 7. «Я ему принес папиросы. Он был заядлый курец. Я писал на баках «Не курить!»
.

Больше Марк Житницкий никогда не видел своих бывших коллег.

Директор издательства Фадей Бровкович умер в лагере от туберкулеза. Реабилитирован посмертно. Заведующий политическим отделом Жуков в 1950 повторно выслан, в Красноярский край. Дальнейшая судьба неизвестна, реабилитирован только в 1962 году (все остальные пятью годами ранее). Зарембовский — не исключено, после срока вернулся в Беларусь, реабилитирован, умер в 1977 году. Альтман — дальнейшая судьба неизвестна, реабилитирован. Ривкин — после отбытия срока освобожден в 1942 году, дальнейшая судьба неизвестна, реабилитирован. Неизвестно о дальнейшей судьбе директора Музея революции Данильчика, потом он был оправдан. Редактора военного сектора Милова судили позже, приговорили к 10 годам — но он умер в тюрьме через два года. Реабилитирован посмертно. Заведующего сектором польской литературы Квапинского через год судили по еще одному делу — как шпиона-диверсанта из организации ПОВ (нелегальной Польской организации войсковой). Расстрелян в Минске, позже реабилитирован.

.
Справка о реабилитации. Марку Житницкому предъявили обвинение как члену контрреволюционной группировки (ст.72а, 76, 145 УК БССР). Осудили 17 декабря 1936 года. Приговор: 10 лет ИТЛ, конфискация имущества. Освобожден в 1946 году. Реабилитирован 14 сентября 1956 года.
.

Самому художнику почти два десятка лет в лагерях помогла пережить кисть: когда из шахты или с лесоповала отправляли писать очередной агитационный плакат или декорации для театра заключенных.

.
«Воскресный отдых в этапе. Бывшие военные и партийные, инженеры и писатели. Занимаемся поисками вшей». На втором рисунке — сцена с Фадеем Бровковичем на этапе. «Здесь жил в ссылке Сталин, и ему поставили бронзовый бюст. Я говорю своему бывшему директору издательства: Когда-нибудь на этом месте, что я сижу, мне тоже поставят мой бюст как знаменитому художнику»
.

.
.
«Ежедневно, идя на работу в лес, я наблюдал, как заполнялась яма размером 7 на 3 метра мертвецами. Возчик сбрасывал мертвеца как попало. Снег засыпал. Весной яму закапывали. Хорошо, что родные не видят эту картину»
.
.

.
.
«Наше чудесное, незабываемое свидание с Ниной и дочуркой Ларисой — Ларочкой в сентябре 1939 года на пересылке „Пионер“ Ухтпечлага. 10 дней, промелькнувших как сон». «Я стоял с глазами, полными слез. Я во весь голос кричал „Сволочи! За что?“ (это в адрес бандитов, повинных в наших страданиях). Нину увозят, чтобы никогда ее не увидеть…».
.

Вернулся художник в Минск только в 1955 году, через год его реабилитировали. Его первая жена Нина во время войны погибла в застенках гестапо, а дочь Лара стала приемной в семье писателя Петра Глебки.

.
Ссылка. До возвращения в Беларусь осталось три года
.

.
.
Семья Житницких накануне эмиграции в Израиль. Марк Соломонович в нижнем ряду справа
.

Марк Житницкий женился второй раз, у него родились еще двое детей.

Он снова работал художником в Минске; много картин посвятил теме Холокоста и репрессиям — некоторые хранятся в музеях Беларуси и России. В 70-е вместе с сыном перебрался в Израиль: там, говорят, у него открылось второе дыхание. Умер Марк Житницкий в 90 лет.

Портал TUT.BY благодарит Исаака Житницкого за предоставленные материалы из архива отца

Опубликовано 25.06.2021  02:33

Обновлено 25.06.2021  15:18

 

Марк Житницкий. Арест. Девятнадцатая камера (II)

Окончание. Начало здесь

Когда сидишь в камере, ни на что так не смотришь, как на дверь, которая может вдруг открыться перед тобой, как выход на волю. Но когда надежда на свободу потеряна, дверь иногда является источником неожиданных развлечений. Вот и сегодняшним осенним утром дверь девятнадцатой камеры принесла нам много неожиданного. На фоне двери камеры, обитой кровельной жестью с облупившейся чёрной краской, возникли две стройные фигуры юношей в полной форме отборных польских улан. Их талиям позавидовали бы девушки. Из-под лихо сидящих на головах конфедераток с большими козырьками, обитых жестью, глядели смущённые глаза на безусых мальчишеских лицах. На фоне нашей небритой братии в заношенном белье и жёванной одежде, эти юноши были как луч света, ворвавшийся в тьму. Мы их окружили плотным кольцом. Хотелось до них дотронуться, вздыхать как свежую струю воздуха. Их присутствие в камере в камере было чудовищной нелепостью. И ещё большей нелепостью оказалась история появления их в камере…

Один из юношей был белорус, до призыва состоял в комсомоле. Второй юноша – поляк, дружил в полку с белорусом. Когда их часть участвовала в маневрах, происходивших на советской границе, белорус стал уговаривать друга бросить свою часть и уйти в СССР. Белорус рисовал радужную жизнь в Советском Союзе. Ночью они бросили своих лошадей и оружие и пошли к советским пограничникам сдаваться в плен. Их обвинили в шпионаже и судили. Белорусу дали восемь лет лагерей, а поляку шесть.

Когда их везли из суда, поляк избил белоруса. Через неделю от их уланского шика не осталось следа. Во время посещения бани один из юношей оставил в кармане мундира спички. В дезинфекционной камере они вспыхнули и от их мундиров остались обгорелые лохмотья. Им выдали поношенные телогрейки, и поплыли юноши этапом на далёкий север…

В тот же день, когда польских улан вызвали на этап, дверь открылась и втолкнула в камеру мальчишку лет тринадцати. Он не был новичком, остановился у двери, бойко оглядывал население камеры, искал старосту. Кто-то из нас сказал, что дело с арестами идёт на заметное омоложение: «Увели комсомольцев, в камеру втолкнули пионера…»

Староста камеры подошёл к мальчику и пригласил сесть на его койку. Многие с любопытством окружили новенького. Староста спрашивает мальчика, как его зовут. Тот назвал себя Кимом. – «Ты что, кореец, что Кимом зовёшься?» – «Да нет… родители мои старые комсомольцы назвали меня в честь Коммунистического Интернационала Молодёжи». – «Как же это ты оказался в тюрьме, да ещё в камере, куда садят контриков?» Ким, опустив голову, ковырял матрац пальцем. – «Да разве вы не слыхали про детскую бузу, которая была два месяца назад в тюрьме?» – «Нет! А ну-ка расскажи! Расскажи нам по порядку. Где твои родители сейчас? Ты не стесняйся. Мы тут все одним миром мазаны».

«А я не стесняюсь… Ещё года два назад моих родителей арестовали и отправили в лагерь. Что-то у них там сотряслось. Они там не за кого надо переголосовали или недоголосовали. Остались мы с младшей сестрёнкой с полуслепой бабушкой, которая вскоре умерла. Нас отправили в детский дом. Учили нас там… Даже столярному делу учили. Кормили, сами знаете – чечевица, кашка пшённая и рыба солёная… Хлеба мало. Вот мы с дружками через забор перелезали, по базару, да в магазинах что-либо выуживать. Однажды видим, выгружают булки и пироги для магазина. Мы с ребятами хапанули одну корзину. Один из наших мальчишек споткнулся и его зацапали. Мы всё-таки на ходу успели съесть по несколько пирожен… Пришли в детдом. Всех нас выстроили. Милиция ведёт нашего товарища, и он показывает нас. Присудили нам всем детскую исправительную колонию. Здесь в тюрьме нас поместили в камеру с урками, покуда не то этап наберётся, не то место найдётся. Много малолеток набралось. Верно, даже класс был, где учитель Григорий Степанович нас русскому языку и арифметике учил. И была культработница, которая разной политграмоте учила. Хоть молодая была, но мы её звали тётя Тоня. Но когда мы оставались одни, тут начиналась своя жизнь и даже говорить нас урки учили по-своему – по фене, как они говорили. И песням разным своим обучали. Несколько пацанов постарше карты сами смастерили и пошла у нас игра. Григорий Степанович с тётей Тоней устроили шмон вместе с надзирателями, отобрали карты и самодельные ножики. Ночью старшие ребята уговорились, что как откроют дверь и будут давать баланду, захватить надзирателя и отобрать у него ключи от коридора. Во время обеда так и сделали. Мы стали хозяевами целого коридора в тюрьме. Надзирателя, учителя и тётю Тоню мы заперли в пустой камере. Баланду съели. Началась в тюрьме паника. Начальство привалило. Они спрашивали, что мы требуем. Ребята отвечали: «Хотим на волю!» Собрали в угловой камере матрацы и подожгли. Начальство вызвало пожарных, которые поставили лестницы к окнам. Взрослые ребята разбили печь на кирпичи, и мы стали их в пожарных кидать. Тётя Тоня стучала в дверь камеры и просила выпустить её, и она пойдёт на переговоры с начальством. Ребята открыли дверь камеры и выпустили тётю Тоню. Главный урка, одноглазый Фомка Зуб, велел притащить матрац. Под крик и смех положили тётю Тоню животом на матрац. Тётя Тоня брыкалась. Фомка Зуб велел ребятам крепко держать её за руки и ноги. Содрал с неё розовые штаны и полез на неё… Так всех это завлекло, что за дверью перестали следить. Стрелки и пожарные ворвались в захваченный нами коридор и всё закончилось тем, что нас изрядно помяли и заперли в карцер. Сегодня был суд. Фомке Зубу дали десять лет. Кому досталось восемь, кому шесть. Мне дали четыре. Судья спросил, понятен ли нам приговор и хотим ли что-нибудь сказать. Все молчали, а я решил сказать, что у меня на сердце. Я сказал так: «Гражданин судья и дяденьки заседатели! Чтобы вашим детям такая счастливая доля, как выпала нам…» Судья злобно посмотрел на меня, сказал: «За хорошие ораторские способности добавить Киму Ёлкину ещё год». Нас, как привезли в тюрьму, всех рассыпали по разным камерам. Вот так я попал к вам».

Кто-то сказал: «Не тушуйся, Ким! Мы тебя в обиду не дадим!» И действительно, Ким стал сыном нашей камеры.

Моему хуторскому положению пришёл конец. В камеру подбросили народу. Мы сдвигаем – соединяем две койки вместе, чтобы превратить в ложе на троих. Я всё равно остался крайним, но моими соседями стало двое. Я об этом не пожалел, ибо на воле редко можно оказаться в таком редком и вынужденном соседстве. У моего ближайшего соседа синие галифе с голубым кантом и офицерская гимнастёрка войск НКВД со споротыми погонами. Он еврей по национальности и если в детстве его звали Велька, Велвел, а отца Пинхас, то сейчас ему удобно называться Владимиром Петровичем. Он, не то всерьёз, не то шутя сказал, что счастлив лежать рядом с художником с одной стороны и врачом, заместителем наркома здравоохранения, с другой. Общее наше положение арестантов стёрли грани, существовавшие на воле.

Через несколько суток мы от Владимира Петровича узнали ряд интересных откровений, которыми он был нафарширован, – они требовали своего выхода. Мы узнали, что он обвиняется в попытке уничтожить материалы, собиравшиеся на мужа его сестры. Он убеждённо говорил, что следственные органы имеют задание высасывать из пальца обвинительные материалы, чтобы во что бы то ни стало репрессировать намеченные жертвы. О справедливости и правде не может быть и речи на данном этапе. Превентивные чистки, волна за волной, проглотят и тех, которые сейчас чистят, и будущих чистильщиков. Диктатура требует (он не хотел говорить «диктатор») полнейшее омоложение всего аппарата. Будут снесены головы старых революционеров и даже полководцев… Позже я часто вспоминал слова Владимира Петровича. Он был прав.

Он посвятил нас в несколько историй, участником которых он был. Вот одна из них:

– Я был послан в Варшаву, под прикрытием работника торгпредства, со специальным заданием. Нашей целью был полковник, начальник снабжения Польской Армии. Действовали через нашего агента – предпринимателя, известного в деловых кругах Варшавы. Он провернул с начальником снабжения несколько сделок и вошёл в его доверие. Как-то он сделал ему предложение, от которого было тяжело отказаться: продать, за наличные доллары, несколько ящиков оптики со складов Польской армии. Полковник должен был лично доставить груз в определённое место, где его будет ждать наш агент с деньгами. Точно в условленное время полковник на машине был в условленном месте, близком к советско-польской границе. Выгрузил ящики и получил деньги. В этот момент из засады выскочили наши люди. Для вида мы арестовали и агента-предпринимателя, который тут же симулировал сердечный приступ и свалился. А польский полковник был препровождён в Москву и выжат как лимон…

Владимир Петрович был заядлым курильщиком, а мы, его соседи по нарам, были некурящие. Но мы вынуждены были терпеливо глотать махорочный дым. Уж больно интересны были откровения бывшего гепеушника. А рассказы его велись в полголоса и доверялись нам – его близким соседям. Уж мы донимали его вопросами о взаимоотношениях в их среде, и дошли до технического выполнения смертных приговоров. Узнали о применении физического воздействия при допросах и даже о том, что самим следователям иногда приходиться быть исполнителями, то есть палачами. Интересен был рассказ Владимира Петровича о деталях поимки Савинкова. Несмотря на большой ум и опыт, Савинков наивно поверил советским агентам, что в СССР существует антикоммунистическое подполье, мечтающее, чтобы он, Савинков, возглавил его. Перейдя польско-советскую границу, прибыл в Минск на явочную квартиру и, как кур в ощип, попался в западню, подготовленную ГПУ.

Как-то вечером Владимир Петрович сказал: «Сегодня хватит меня доить, и почему это вы, доктор Разинский, до сих пор не рассказали о вашем деле?» Разинский, бывший заместитель наркома здравоохранения, забросил свои белые, худые руки за голову, прищурил свои близорукие глаза. Продолговатое его лицо в густой рыжей щетине со множеством морщинок вокруг глаз и рта. В разговоре он как-то по-особенному произносит букву «р».

– Вот вы, Владимир Петрович, просите рассказать про дело. Чёрт знает, какое там у моего следователя состряпается дело. Следователь собирает группу. Именно собирает. Потому что в Наркомздраве не было никакой группы. Вспомнил следователь падёж скота в колхозах и совхозах. Пожар в районной больнице. Неудачную операцию у какого-то партийного босса. Какой-то чёрт толкнул меня бухнуть, что в 1927 году у нас на факультете выступал Бухарин. Следователь зубами вцепился в этот факт, повезли меня на Лубянку в Москву со спецконвоем и хотели приткнуть к группе Наркомздрава СССР. Заставляли подписать протоколы с делами, о которых я знать не ведаю. И вдруг бросили меня там в малюсенькую тёмную камеру без всякой мебели. Уселся я на пол и постепенно чувствую, что становится тяжко дышать, потом начал я задыхаться, и не помню, как очутился на диване у следователя. Только я пришёл в себя, следователь суёт мне ручку с пером в руку и кричит мне в ухо: «Подпиши! Или опять отправлю подышать!» А я ему: «Не буду подписывать! Ложь в вашем протоколе!»

Меня опять отвели в камеру, где выкачивают воздух. Пришёл я в себя в одиночке. На улице осень. В зарешёченном оконце нет стекол. В камере холодина. Я лежу на металлической сетке. Меня знобит, накрыться нечем. Я в одной рубашке и летних брючках. Эх, думаю, а ну их к такой-то матери. Давай-ка я совсем разденусь, может, воспаление лёгких поймаю. Лежу и дрожу, как осенний лист. Зубы выколачивают дробь. Является надзиратель со скуластой рожей нацмена и как разразится бранью. Сняв с себя ремень, как начал меня стегать по голому телу: «Оденься, мать твою, перемать!» Я мигом оделся. И опять загнали в «чёрный ворон», и спецконвой сел со мной в отдельное купе. Напоили меня по пути чаем. До Минска отоспался и вот месяц, как я торчу в девятнадцатой камере…

Доктор Разинский страдал бессонницей. Среди ночи, часа в три, он просыпался и шагал на маленьком пространстве среди нар с разметавшимися во сне арестантами. Под звуки храпа, сопения, скрежета зубов и сонного бреда. Как-то, топчась от двери к столу и обратно, подходя к столу, он неизменно наступал на какой-то мягкий материал. Когда он в полутьме вгляделся своими близорукими глазами, он разобрал, что на столе, положив голову на свои руки, крепко спал военный в длинной кавалерийской шинели, которая свисала на асфальт пола, и Разинский на неё наступал. Разинский растолкал военного: «Эй, дружище, иди ложись на моё место. Я, брат, все равно обречён бдеть до самой зари». Военный спросонку глядел на худосочное создание в грязном белье. Потом, поняв, что ему предлагают, встал, оказавшись на голову выше Разинского. Разинский повторил ему сказанное и добавил, что он может раздеться и разуться, в камере нет воров и всё будет цело. Военный поблагодарил и, раздевшись, осторожно положил своё большое тело на место Разинского. Вскоре в общий храп влился богатырский храп военного. А Разинский как маятник шагал от стола к дверям и обратно.

Под утро Владимир Петрович хотел перевернуться на другой бок и удивлённо начал рассматривать храпевшего рядом богатыря. Увидев шмыгающего туда и обратно Разинского, он его окликнул: «Разинский! Это что значит?» – «Спи, Владимир Петрович! Подобрал я тут одного беспризорника и пристроил на своё место, а утром разберёмся в деталях». Но Разинскому не пришлось уже лечь на своё место, так как его утром вызвали в канцелярию тюрьмы, где ему было объявлено, что решением Особого совещания ему даётся пять лет ИТЛ, в чём он и расписался и был переведён в этапную камеру. Разинского впустили в девятнадцатую камеру за вещами, и он, прощаясь с нами, сказал, что ему жаль оставлять хорошую компанию. Шутил, что новый арестант будет спать на счастливом месте и отделается пятью годами лагеря!

Новый арестант оказался вовсе не новым, а уже изрядно посидевшим в одиночке. Он служил в конной артиллерии в чине майора. Высокий рост, плечист и строен. Гимнастёрка с сорванными знаками различия облегала упругое, мускулистое тело. Давно не бритое мужественное лицо. Из-под чёрных, густых бровей смотрели тёмно-серые с прищуром глаза. Он хорошо улыбался. Владимир Петрович старался выудить у него, как он попал в наши места. Военный представился Сергеем Сиваковым. Скупо, стараясь не вдаваться в детали, рассказал: «Сидит тут комиссар танковой бригады Конюх, которому расстрел заменили пятнадцатью годами, он был моим другом. Хотели и меня втянуть в его дело. Держали в одиночке, пока Конюх сидел в камере смертников. Как Конюху заменили расстрел лагерем, меня перевели к вам. Вот жду, что они мне запоют на очередных следствиях».

Спать втроём на двух койках стало намного теснее, так как Сиваков был намного крупнее Разинского. С утра из камеры забрали сразу три человека. Мы с интересом ждём, уверенные, что дверь скоро может открыться и появится новый арестант. Действительно, дверь открылась и на пороге появился белорусский седоусый селянин в домотканой куртке и в стоптанных сапогах. На домотканых штанах заплаты на коленках. Он затоптался на месте растерянный, потом чёрной мозолистой рукой сорвал с головы шапку и произнёс: «День добрый!» Староста повёл его на свободное место и, усадив, спросил: «За что же тебя в столичную тюрьму загнали? Не иначе как председателя колхоза убил!» Крестьянин испуганно посмотрел на окруживших его любопытных: «Что вы, что вы, сябры… Бог миловал… Меня, когда привезли в контору тюрьмы, я думал, что из-за лошади моей, чёрт бы её подрал… Ездил я в город на базар, лошадь моя остановилась и наложила на мостовую с полпуда навоза… Приехал с города, а у меня в хате милицейский сидит: «Собирайся», говорит, «обратно в город, бери с собой в торбе хлеба, сало, лук…» Милиционер на лошади верхом, а я топаю пехом и всё у меня в голове куча, что лошадь моя наложила. Привёл меня и сдал какому-то в мундире и в синем галифе. Он у меня сразу спрашивает: «Ты когда в город ехал, по пути кого-либо подвозил до города?» – «Да, говорю, подвозил дядьку в брезентовом плаще. Сказал, ветеринаром в каком-то колхозе работает». – «Так вот ты у нас посидишь и отдохнёшь, пока мы с этим ветеринаром разберёмся. Ты гостя из Польши привёз, и он уже у нас протоколы подписывает… Иди отдыхай, пока не позовём». Разве написано на человеке, что он за птица и почему отказать пешему путнику, когда едешь порожняком… Вот чёрт попутал…»

Кто-то сказал: «Смешная история, с которой можно было и в милиции разобраться». Ему возразили: «Следователь разберётся, налицо контрреволюционная группа: крестьянин, ветеринар и лошадь. Участник признал, что совершенны диверсионные акты на советской мостовой… Но всё же хорошо, что крестьянская прослойка появилась, а то засилье интеллигенции в камере…»

Крестьянин развязывает свою торбу и говорит: «Вот досада! Сало с собой взял, да чем тут в тюрьме отрежешь?» Староста камеры: «Не беспокойся, дядька, у нас тут перышко такое водится».

Староста идёт к окну и снимает с оконной рамы металлический угольник, наточенный об асфальт до остроты бритвы. Дядька берёт угольник в руки и удивлённо качает головой: «Голь на выдумки хитра». Он угощает ломтиком сала старосту. Потом угощает соседа. У некоторых арестантов нет передач, и им тяжело переносить вид жующих. В нашей камере нет урок, иначе бы крестьянин остался бы без сала и хлеба. Мы, городские жители, имеем передачи и стараемся делиться с ближайшими соседями.

Утром после оправки, ещё в коридоре, надзиратель спросил, кто у нас тут Денисевич. Он велел крестьянину взять свою торбу, так как он вызывается в канцелярию тюрьмы. Мы строили догадки и были рады, если этого дядьку отпустят домой. Кто-то пошутил, что жалко, что его быстро убрали, у него ещё добрый кусок сала остался.

Два декабрьских дня 1936 года меня вышибли из девятнадцатой камеры окончательно. Двухдневный суд ошеломил меня. Мне никогда не снилось, что, разгуливая по белу свету, был до того порочен, что удостоюсь десятью годами ИТЛ и тремя годами поражения в правах, кроме отцовских. Из девятнадцатой камеры я поплыл к новой жизни.

А девятнадцатая камера и по сей день существует, ибо Минский тюремный замок построен прочно.

Разрешается использование материала с обязательной ссылкой на источник. М. Житницкий ©

Опубликовано 24.06.2021  01:44

 

От ред. belisrael

В ближайшие дни будет опубликован большой материал Ксении Ельяшевич о Марке Житницком со всеми фотографиями и иллюстрациями из заблокированного tut.by.

Марк Житницкий. Арест. Девятнадцатая камера (I)

***

В знак уважения и солидарности с арестованными журналистами заблокированного сайта tut.by предоставляю для публикации на belisrael.info воспоминания отца о 19-й камере Минской тюрьмы.

Лишь небольшой фрагмент этого материала был использован в публикации Ксении Ельяшевич на tut.by в сентябре 2017 г. (арест, прибытие в тюрьму). Тема актуальна – перекликается с пребыванием журналистов в тюрьме.

С уважением, Ицхак Житницкий,

Тель-Авив, Израиль

***

В партийной ячейке издательства слушаем информацию о докладе Маленкова на пленуме ЦК Белоруссии. Предстоит тщательная чистка партии. Всем выходцам из других партий, замешанных в критике партии в прошлом, грозит исключение, тюрьма, лагерь.

Исчезает наш директор Фадей Бровкович, а за ним ещё несколько сотрудников. Ячейка занимается повседневными делами.

15-го сентября 1936 г., ночью, раздаётся стук в дверь нашей квартиры. Входят два сотрудника ГПУ и предъявляют ордер на мой арест. Велят привести соседа в свидетели. Зовём художника Кипниса. Начинается повальный обыск. Нина ходит по дому, мелкая дрожь сотрясает её тело. Она ломает руки и всхлипывает. Прижавшись к стене, стоит её младшая сестра Бася. Она со страхом наблюдает за происходящим. Обыск длится долго.

Тщательно пересматриваются все страницы книг. Перелистывая французские журналы «Иллюстрасьон», натыкаются на фото Николая Второго с семьёй. Спрашивают меня, кто это такой. «Мой дядя», отвечаю я. Сотрудник – будущий мой следователь, сержант Кунцевич, зло на меня посмотрел. В результате обыска забирают мелкокалиберную винтовку и кучку книг: «Лирика» Тишки Гартного (он ещё не арестован), книгу Борохова и «Историю еврейского народа» Дубнова. Все эти книги объявляются в обвинение как «контрреволюционные».

Приказывают мне собраться и ехать с ними. Беру солдатский мешок, полотенце и пару белья. Подхожу к кроватке, где безмятежно спала Ларочка, целую её в лобик и осторожно вынимаю из-под неё маленькую подушечку. Нина падает мне на шею и плачет навзрыд. Я её успокаиваю и говорю, что я не чувствую за собой никакой вины, а Советская власть разберётся. Меня садят в машину, которая моментально трогается, набирая скорость. Сзади с горьким плачем бежала Нина. У меня сердце разрывалось на части от жалости к ней.

В канцелярии тюрьмы мне обрезают пуговицы и, придерживая свои спадающие брюки, плетусь под конвоем надзирателя по железной лестнице Минской тюрьмы. Три часа ночи. Зловещая тишина в полутёмных коридорах. Воздух настоян кислым запахом людского скопления и плесенью старого здания. Надзиратель молча отмыкает дверь камеры № 19. Щёлкает замок, и я впервые в своей жизни оказываюсь в тюремной камере. Койки тесно прижаты друг к другу, образуя сплошные нары. на них в разных позах сопели, храпели на все лады заключённые. Никто не обратил на меня внимания. Я подошёл к длинному столу и, положив под голову свой мешок, улёгся. Меня не ошеломил, как многих, резкий переход от домашней обстановки к камере. Гражданская война меня пять лет швыряла то на общие нары казарм, то на пол наполненной клопами крестьянской хаты или сарай с сеном, а то и под куст на сырую землю. Только сильная боль за только что созданную семью, за молодую жену и прекрасную дочурку, за старую многострадальную мать. Я лежал с открытыми глазами, а сердце глодала обида на то, что арестован своими, при полном отсутствии вины.

Я заснул и проснулся от того, что кто-то меня будил. Открыв глаза, я не сразу понял, где я. В камере стоял шум говоривших одновременно людей. У параши стояла очередь. Меня окружили люди с серыми небритыми лицами и начали расспрашивать. Вскоре открылась дверь камеры и кого-то вызвали. Староста предложил мне занять койку ушедшего. Я с отвращением разглядываю засаленный жидкий матрац.

Я сажусь и меня обступают обитатели камеры. Я был для них свежей струёй воздуха с воли.

Все набросились на меня с вопросами. Я едва успеваю отвечать. Звук отпираемой двери заставил всех насторожиться. Открывается дверь и на пороге останавливается выше среднего роста, лет сорока пяти полнеющий блондин в гимнастёрке работника партактива. Он блуждающим взором обводит всех. Лицо его бледное. На щеках ходят желваки. Вдруг он стремглав срывается с места, со всего маху бьёт головой о стенку и падает окровавленный на пол. Несколько человек стучат в дверь. Начинается галдёж. Через минут десять раненого уносят. Пошла дискуссия – прав ли этот человек, пожелавший избавиться от позора, тюрьмы, от жизни. Весь день прошёл под впечатлением случившегося.

Всех обитателей камеры выпускают на прогулку. К стене тюрьмы пристроен ряд высоких загородок-клетушек. В них гуляют сразу несколько камер. Сентябрит. Осеннее небо покрыто серыми тучами. Моросит мелкий дождь. Я захватил на прогулку одеяло, при помощи сокамерника пытаемся выбить из него пыль и законсервированные запахи накрывавшихся до меня.

Потекли дни, наполненные тревогой. С биением сердца прислушиваешься к тюремным звукам. Нервы напряжены от ожидания чего-то неведомого. Все верят в то, что сюда вход широкий, да выход узок. Я был удивлён, что людям не хватает хлеба, махорки. У меня были деньги, и я попросил надзирателя купить хлеба и махорки в тюремном ларьке, за что староста освободил меня от обязанности мытья пола.

Первая передача, первое свидание. Я держу свою Ларочку на руках, целую её и сую в обшлаг её пальтишка записку. Нина стоит за решёткой, глядит на нас и глаза её наполнены слезами. Надзиратель стоит к нам спиной. Короток миг свидания, снова камера, а ночью впервые меня вызывают на допрос. С волнением и надеждой иду к машине – и вдруг оклик Нины, оказывается, жёны и родственники днями и ночами дежурят у тюремных ворот в надежде увидеть своего мужа, отца, брата. Нина бежит за машиной и кричит моё имя. Люди останавливаются и долго глядят вслед.

Меня приводят в комнату на 4-ом этаже ГПУ. Следователь мне знаком, он участвовал в моём аресте. Сержант госбезопасности Кунцевич, ведёт дела работников культуры. Велит мне сесть к его столу. Тогда ещё садили к столу, но вскоре, когда начали получать оплеухи от заключённых, стали их держать от себя подальше. Следователь говорит, что знает меня как советского человека, но я попал в контрреволюционную группу и если я хочу на свободу, то я должен помочь вывести участников группы на чистую воду. Тут я узнаю, что он имеет в виду директора и семерых заведующих секторами Белгосиздата, арестованных ещё до меня. Следствию известно, что я состоял членом контрреволюционной группы Белгосиздата, во главе которой стоял директор Фадей Бровкович. Кунцевич уходит, через полчаса он начинает снова то же самое и подсовывает мне протокол допроса. Я пишу, что категорически отрицаю обвинение и подписываюсь. Кунцевич со злостью рвёт протокол.

Нине удалось с помощью прокурора устроить свидание в кабинете следователя и в его присутствии. Я стою в коридоре и вижу, как по лестнице взбирается Нина с Ларой на руках. При виде меня она побледнела и, приостановившись, припала к стене. Сижу рядом с Ниной и держу дорогую мою Ларочку. Следователь меня предупредил, что мне запрещено говорить что-либо о «деле». Во мне кипит злость и я, невзирая на следователя, говорю Нине, что надо быть готовым к худшему, так как никого не оправдывают и дают суровые сроки, несмотря на невинность. Следователь делает мне знаки. Прошу Нину быть мужественной.

Как-то меня вызывает следователь и говорит, что у меня будет очная ставка. Вводят главу сектора политической литературы Жукова. Он рослый, за несколько месяцев отсидки обрюзг и располнел. По знаку следователя он начинает нести придуманную им вместе со следователем ахинею, что я вёл антисоветские разговоры и выражал сомнения насчёт победы колхозного строя и ещё какую-то ерунду. Я слушаю его, хватаю пресс-папье со стола следователя и замахиваюсь на Жукова, но следователь успевает схватить мою руку. Жукова увели.

Возвращаюсь в камеру. Иду на своё крайнее угловое место. Снимаю обувь. Преодолев отвращение, ложусь на койку и накрываюсь с головой одеялом, оставив себе отверстие для дыхания. Голова моя покоится на подушечке, которую я вынул из-под моей дочурки во время моего ареста. От подушки исходит тепло и запах родного тельца Ларочки. Сердце сжимается от жалости и любви к моей маленькой семье. Больно и досадно за случившееся со мной. На ум приходят злые мысли. Я говорю себе, что назло тем, кто причиняет мне унижение и боль, я должен жить. Я физический сильный человек и ещё очень молод. Уход из жизни – это большая премия для моих врагов. Я буду жить на радость моим родным и увижу многих злых людей, растоптанных в прах… Надо вооружиться терпением и сохранить веру в жизнь. Что касается сегодняшнего состояния, то будем считать девятнадцатую камеру неким водоразделом или границей, отделяющей один отрезок жизни от другого. Среди заключённых бытует поговорка: «Жизнь, как детская рубашонка, – коротка и обпачкана…»

Я пригрелся под одеялом. В камере гул разговоров и споров, а я продолжаю беседу с самим собой. Тяжела была житейская доля в черте еврейской оседлости для многочисленных ремесленников. Мой отец, сапожник по профессии, не был ленивым человеком, но большая конкуренция не позволяла зарабатывать столько, чтобы семья из семи человек могла жить сытно. Война 1914 года оторвала отца от семьи, а в 1915 году отец был убит, и настали ещё более мрачные времена. Ко времени прихода Революции наша семья успела пройти все стадии голода и лишений. Но и с приходом Революции жизнь не улучшилась. В начале 1918 года, когда мне исполнилось 15 лет, я искренне, по-юношески поверив в коммунистические лозунги, пошёл добровольцем в Красную Армию. Пять лет я ходил, вооружённый этими лозунгами, готов был идти за них в огонь и воду и стрелять в каждого, кто противился осуществлению этих лозунгов. «Ну, а как жили в это время твоя мать с четырьмя детьми?» – «Скверно!» – «Надо терпеть до лучшего счастливого будущего», говорили сверху вожди…

Мне посчастливилось выйти целым и невредимым из великой неразберихи – Гражданской войны. Я с детских лет мечтал стать художником. Мне удалось поступить в учебное заведение и закончить его со званием художника. На семь лет пришлось туго завязать живот, ибо студенческая столовка не могла тебя сытно накормить. А что же народ в стране – рабочие и крестьяне – зажили они процветающе? Нет! Ещё три года назад в хлебородной Украине люди умирали с голода…

Верно, со времени, как я окончил институт и стал работать художником в издательстве, я зажил наконец по-человечески. Начал вить гнездо и всё пошло так удачливо… Тут я почувствовал, что сердце защемило от досады и несправедливости.

Я не слышал, как в камеру впустили нового арестованного, который бросился на первую попавшуюся койку и во весь голос зарыдал… Это заставило меня встать на ноги. Слышали ли вы и видели ли вы когда-нибудь, как плачет взрослый мужчина в тюремной камере? Посмотрели бы, как арестанты притихли и нахмурили брови, казалось, сама грозовая туча вошла в камеру… Девятнадцатая камера и для рыдающего мужчины послужила водоразделом в жизни.

Был директором спичечной фабрики. Член партии, жена член партии. Трое детей. Он из рабочих. Только что вылупился в коммунистические дворяне. Жену его вызвали в горком партии и предложили отказаться от мужа или отдать партбилет. Она отдала партбилет. Я снова ложусь и накрываюсь с головой. До меня доносится всхлипывание плачущего.

К дверям камеры привезли баланду. Баланда, сваренная из голов солёной трески, не лезет мне в глотку. Я жду передачи из дома. Пока все были заняты получением баланды, как-то незаметно, бочком прошмыгнул в дверь арестант Дураков. Он молчал, скрежетал зубами и качал головой. Получив свою порцию баланды, крутил ложкой в котелке. Еда не шла в рот. Сидя на краю кровати, он перегнулся и тупо глядел в пол. И вот сквозь общее чавканье, все услышали песню, пропетую каким-то козлетоном: «Ванька Ключник, злой разлучник, разлучил меня с женой…» Все в камере устремили свои взоры на Дуракова. Вдруг многие вспомнили, что утром его вызвали на суд. Некоторые сорвались с мест и плотным кольцом окружили его. Дураков сплюнул и выругался по-немецки: «И надо было мне родиться с такой фамилией. Даже жизнь складывается по-дурацки. Я уже кому-то рассказывал, что в 1917 году, ещё при Керенском, попал к немцам в плен. Я был по профессии слесарь и меня послали работать на завод. Дело я знал и проработал там много лет. К тридцати годам я женился на немке, работавшей со мной рядом. Родилась у нас дочь. На заводе появились коммунисты и они привлекли меня вступить к ним в ячейку. Они ссылались на то, что сейчас все русские – коммунисты. Вдруг в мою дурацкую голову пришла мысль, что надо ехать на родину. Коммунисты завода устроили нам торжественные проводы и преподнесли мне знамя для передачи в Советском Союзе той организации, где я устроюсь работать. Я приехал в Минск и устроился на машиностроительный завод им. Ворошилова инструментальщиком. Здесь торжественно приняли от меня привезённое мной знамя. Дочка выросла, ей пошёл двенадцатый год. Жили мы в квартире с общей кухней. Жена моя, немка, стала замечать частые пропажи вещей. Однажды она увидела свои чулки на ногах у соседки. Она указала ей на это и сказала, что в Германии так не водится. Гитлер уже был у власти в Германии. Соседка написала донос, что моя жена идеализирует фашистский строй. Меня и жену арестовали, а дочку отправили в детский дом. Сегодня суд вынес приговор: мне пять лет лагерей, жене четыре и лишить нас родительских прав… Так не дурацкая судьба семьи Дураковых?» Кто-то из слушателей даже свистнул: «Тут, браток, дело не в твоей фамилии…» Люди переглядывались друг с другом, но многозначительно молчали.

Спустя пять месяцев, когда я шёл пешком этапом из Котласа в Ухту, на окраине Княжь-Погоста, на отшибе у самой дороги, стоял под высокой снежной шапкой склад. У склада горой нагромождены ящики. Я обратил внимание на сторожа, который зябко кутался в жидкий полушубок, прятался от ветра. Наши глаза встретились. Я подбежал к сторожу: «Здравствуй, Дураков!» Я взял в свою руку озябшую руку Дуракова. Лицо его вдруг просветлело: «А, девятнадцатая камера!» – «Ну, как, Дураков, устроился?» – «Да вот сторожу запасные части к машинам. Потом повезут меня вместе с этими ящиками на какой-то промысел, монтировать эти машины». – «Так это неплохо! А как жена?» Дураков вздохнул: «Её отправили в Алма-атинские лагеря…» Прощай, Дураков! Я влился в свой этап.

Итак, я в девятнадцатой камере. Моя койка с краю, и я, накрытый с головой одеялом, изолирован от всех. Глаз мой, привыкший к полутьме, видит кусок стены с облупленной зелёной краской. Я задремал, но сквозь дрему, из всех звуков в камере доходит до твоих ушей звук отпираемой двери. Я выглядываю из своей берлоги. Всё объято сном. Надзиратель впускает в камеру Алеся Пашуту, который несколько ночных часов был на допросе. Алесь Пашута, член компартии Западной Белоруссии, самовольно перешёл границу СССР, т.е. без разрешения руководства компартии Зап. Белоруссии. Войдя в камеру, он на своём мягком сплаве польско-белорусско-русском обратился к старосте камеры, чтобы он помог снять с него сапоги. Ещё в начале допроса следователь в раздражении своим каблуком сапога ударил его по пальцам ног. Была страшная боль. Пальцы ног распухли. Староста осторожно помог Пашуте снять сапоги. Пашута сидел на краю койки и сквозь слёзы глядел на свои опухшие ноги. Он говорил: «Вчера директор фабрики рыдал, так что мне уже неудобно рыдать, так как это уже не ново… А ведь так реветь хочется… Ведь следователь причинил мне больше, чем боль… Он отбил у меня охоту быть коммунистом. Ведь в польской дефензиве меня так не били…» Вот, девятнадцатая камера и послужила водоразделом в жизни Пашуты.

(окончание следует)

Опубликовано 23.06.2021  18:31

Ольга Бобкова: «ЖИВЁМ, ХОТЬ И ДЫШАТЬ ТЯЖЕЛО»

Кто такая Ольга Бобкова? Писательница, оживившая старый Минск. Одна из купаловцев, которая после семи лет работы в театре в знак протеста ушла вместе со всеми. Архивистка, с наслаждением читающая акты на старобелорусском языке. И ещё очень искренний и талантливый человек.

Ольга, почему вы решили связать жизнь с изучением истории?

– И история, и театр изучают человека. Я не пошла в науку, потому что меня интересует именно ощущение человека в мире: он рождается, проходит определённые этапы, но в конце всех ждёт одно и то же. И это одно и то же – величайшая тайна.

– Чем более всего запомнился исторический факультет БГУ, когда вы на нём учились?

– Я училась на вечернем отделении, поэтому со мной рядом были люди самых разных возрастов. Там я познакомилась со своим другом Фёдором Кривоносом, который сейчас – православный священник. Он открыл для меня диссидентскую литературу, которая в то время была запрещена. Однажды он пригласил меня поехать на Пасху в Загорск (Сергиев Посад, – В. Ч.). Для меня тогда Пасха – это было что-то приключенческое и магическое… Помню, что во время учёбы над нашим Александровским сквером в Минске нависла страшная угроза: там хотели вырубить все столетние деревья. Когда я услышала об этом, то решила, что, если приедут бульдозеры, я приду и лягу под колёса. Но, слава Богу, эта идея пожила в безумных головах и исчезла.

Думали ли вы, чем будете заниматься после окончания учёбы?

– Особо не думала. Сначала я хотела быть мультипликатором, потом – археологом. Но случайно оказалась в Национальном историческом архиве Беларуси, там и осталась работать. Интересно, что самые важные и значительные для меня люди нашлись именно в архиве. В дипломной работе я сравнивала вид реконструированных памятников столицы: как они выглядели раньше и их актуальное состояние.

– Ваша тесная связь с Минском – результат дипломной работы, или она существовала ещё раньше?

– Если б связи не было, я бы не выбрала такую тему дипломной работы. Я любила город на подсознательном уровне. Этому способствовали мои родители. Они родились не в Минске, но очень любили его фотографировать. Когда позже я просила родителей что-то вспомнить о Минске, они припоминали просто невероятные детали! Например, в каком магазине чем пахло, какие звуки доносились из лаборатории Медицинского университета… Помню, как я, совсем маленькая, шла с папой по старой, ещё не перестроенной Немиге…

Минск для многих пустой и холодный советский город, но я хожу по теням старых построек. Просто кто-то видит это, а кто-то – нет.

Каким образом появилась книга, составленная из ваших эссе, – «…І цуды, і страхі» («…И чудеса, и страхи»)?

– Я изучала в архиве судебные дела: имущественные споры, убийства, оскорбления… Там находила детали, которые мне были невероятно интересны. Только представьте себе, какие имена были у людей: Ян Зимопад, Василь Клюйвода… Это же целый мир! Я шла на работу, где меня ждали невероятные открытия и сокровища. Затем поняла, что можно что-то рассказать о свадьбе, дороге, именах… Эссе я печатала в газете «Наша Ніва». Однажды муж подал куда-то рукописи, и они победили… В то время я лежала в больнице, поэтому у меня не было времени упорядочить их. В результате совсем скоро вышла книга «…І цуды, і страхі»…

Обрела ли книга широкий круг читателей? Или она «прошлась» больше по тем, кто увлекается историей?

– У меня цель была заинтересовать «простых» людей невероятной палитрой Средневековья. Научные книги не все читают… Однако я не преподносила эти эссе как литературу. У меня не было особого стиля, писала так, как себе представляла. Самый большой упрёк был со стороны историков: я не дала ссылки на описи, из которых брала материал.

– Когда вы вообще начали писать?

– Моё творчество началось тогда, когда мы в семье решили разговаривать по-белорусски. Это был шаг искусственный, безусловно, поскольку у меня не было никого в деревнях. Но это был наш протест против советскости и большевизма, который сидел в головах людей. Первый рассказ был в 2000 году. Не могу сказать, что у меня было много времени на творчество. Но если в человеке есть стремление писать, он найдёт для этого и время, и возможности.

Свой первый рассказ «Ворон и Франка» я написала, когда сломала ногу и месяц никуда не выходила. Но как долго я этот рассказ носила в голове! Особенно получается записывать наблюдения под утро, когда раскладываешь себя, как слоёный пирог. Я пишу редко, но ежедневно записываю свои мысли. Много уже набралось таких наблюдений… Однако должна признаться, что я чересчур щедро разбрасываюсь временем. Мне кажется, мы сами взяли и поделили время на чёрточки. Цифры – это не моё, я всегда в них путаюсь.

Что пишете сейчас?

– Записываю наблюдения. Выбрала записи из старых блокнотов. Если получается что-то написать, это дарит мне огромную радость. А иногда радуюсь и из-за того, что получилось что-то сфотографировать.

Почему после стольких лет работы вы вдруг в 2013 году ушли из Национального исторического архива работать в Национальный академический театр имени Янки Купалы? Надоело?

– Нет, не надоело. С конца 1990-ых по 2013 год я работала с документами XVI–XVIII веков. Научилась читать старобелорусские и старопольские тексты… Мне захотелось что-то сильно изменить. Когда долго сидишь на одном месте, хочется увидеть другие горизонты. Я понимала, что у меня не такой возраст, когда можно идти в какие-то проекты. Но вдруг позвонил Николай Пинигин и предложил должность руководителя литературно-драматургической части. Это предложение странным образом соответствовало моей тяге к переменам. С Николаем Николаевичем мы встретились, поговорили, я сказала, что по жизни я социофоб. Я понимала, что не знаю специфики работы [в театре], но мне хотелось попробовать. Я сделала шаг абсолютно для себя неожиданный. Кто-то меня вообще не понял. Но я не жалела о таком решении. Театр – это такая же тайна и история о людях.

Сразу втянулись в работу?

– Достаточно медленно. Но для меня там каждый день был вызов. Мне иногда звонок трудно сделать… А тут нам звонили разные драматурги, женщины, убеждённые, что их тема в пьесе  – самая важная. Сразу же на меня пришла жалоба в Министерство культуры, мол, я невежливо разговаривала с человеком…

Больно ли было уходить из театра вместе с другими «купаловцами» в знак протеста против увольнения Павла Латушко?

– Мы сделали обращение против насилия со сцены Купаловского театра, когда ещё [официально] были «купаловцами». Буквально сразу же всех, кто стоял на сцене, приказали уволить. Но директор сказал, что увольнять никого не будет. Потом приехал министр культуры и со сцены сообщил, что директора увольняют, ибо у него закончился контракт… Я не понимаю, зачем взрослым людям врать со сцены? Тогда мы подали заявления на увольнение. Мы не думали, что они будут подписаны. В это было невозможно поверить. Мы обнимались и говорили друг другу, что это всё ненадолго. Невозможно уничтожить корабль со столетними историями и традициями! Самое печальное, что я не вижу конца всему этому. Идёт тотальная зачистка белорусского мира. Зачищают по дьявольскому плану…

Есть ли жизнь после увольнения из Купаловского театра?

– Я вернулась работать в архив на половину ставки. Но все мои мысли только о том, что сейчас происходит в стране. Трудно дышать, причём не только от коронавируса, но и от того, например, что моя лучшая подруга, с которой я познакомилась в архиве (Юлия Слуцкая, – В. Ч.), теперь на «Володарке». А сколько ещё моих приятелей – где-то? Я всегда думала: как в 1942–1943 годах, когда началось уничтожение минского гетто на Немиге, весь город продолжал жить своей жизнью? Люди ходили в открывшуюся филармонию, в кино… А рядом текли реки крови. Люди не могли не знать, что там происходило. Город весь пропитан кровью. Теперь я иду мимо «Володарки», зная, что там сидит моя подруга, но прихожу домой, готовлю ужин, пью кофе и даже могу улыбнуться… Столько страданий вокруг, но мы продолжаем жить. Понятно, жить не гармоничной жизнью, не счастливой жизнью… Но живём, хоть и дышать тяжело.

Присоединились ли вы к работе Вольных купаловцев?

– Я очень грущу, что не могу придти в Купаловский театр, не могу сесть на откидной стул… Но сейчас купаловская труппа готовит очень интересный спектакль. Я не буду раскрывать подробности, скажу только, что я приложила к нему руку не только вычитыванием текстов, но и тем, что передала пару вещей для реквизита.

В одном из номеров газеты «Новы Час» было опубликовано ваше письмо к Юлии Слуцкой. Возможно, в Беларуси появляется новое направление литературы – письма за решётку?

– Когда мы перешагнём это страшное время, я думаю, что действительно это станет отдельным направлением в литературе. Только бы нам остаться чистыми, чтобы выйти ни душой не повреждёнными, ни телом. Я написала Юле 10 писем – она не получила ни одного. Об этом сказала её дочушка, которая получает от неё письма. А мои 10 писем Юля не получила. Я писала ей по одному стихотворению… Может, их напугали стихи?

– Думаю, что вы знаете места в Минске, которые могут придать силы?

– Я очень люблю кладбища, особенно люблю Кальварию. Примечательно, что в костёле на Кальварийском кладбище я пряталась от тех чёрных людей, которые разгоняли белорусов. Люблю и Военное кладбище, и Чижовское. Люблю костёл святого Иосифа, который находится около Ратуши. Когда-то это было место, где держали в заключении повстанцев Калиновского. Я живу у прудка под названием Мухля, которому больше ста лет. У нас растёт много груш, поэтому наш район я условно называю «Подгрушьем» – он находится недалеко от Грушевки. Наш район очень зелёный, когда я хожу по нему, мне хорошо. Но условно хорошо. Сегодня нигде не бывает хорошо. Мы находимся в каком-то комиксе, только трагическом и кровавом. Помню момент, когда мы с семьёй стояли на углу Городского вала и видели, как в сторону Мельникайте ехали крытые брезентом грузовики с солдатами… И тогда я осознала, что они едут по территории бывшего гетто. У меня произошло абсолютное наложение исторических времён, потому что была жуткая акция, когда грузовики с немецкими солдатами заезжали в гетто ради расстрела людей. И снова происходило то же самое. Они ехали, чтобы устраивать насилие против своего же народа!..

Чем занимаются ваши дочери?

– О, они фантастические! Моя старшая дочь Анна очень активный человек. Она мудрая, лечит меня своими наблюдениями. Она – одна из создательниц бренда женской одежды «Krasa». Богдана младше Анны на 10 лет. Она окончила китаистику в БГУ, но не увлеклась ей. Недавно нашла возможность отучиться в Израиле на программиста. Сейчас она изучает высшую математику на английском языке – и ей невероятно нравится! Имя Анна я выбрала после прочтения одного из рассказов Грина, где эпиграфом служила фраза: «Я стоял у окна, насвистывая песенку об Анне». А имя Богдана «вышло» из актовых книг Великого Княжества Литовского. В XVI–XVIII веках в Минске это имя было чрезвычайно популярным.

Как дети относились к вашему сильному увлечению историей Минска?

– У нас в семье было как-то всё очень гармонично. Они пошли своими путями, не стали продолжением родителей. Дочери говорили, что другими и не смогли бы стать. А теперь я сама многому у них учусь.

И в завершение: ждать ли нам цикл эссе о театре?

– Возможно, ведь мне есть что вспомнить. Например, как себя ведут люди, чем театр отличается от архива, какие эмоции бурлят… Повсюду же люди! Мне нравится писать о людях, которых я люблю. Когда ты пишешь, вкладывая эмоции, получается живой и тёплый текст.

Я нашла интересный документ 1778 года, буду его описывать. Наш замдиректора по науке предложил весной провести круглый стол по теме восприятия смерти в обществе. Что такое завещание, последняя воля человека? Как мы сейчас к этому относимся? Как такое отношение изменилось с веками? Люди одни и те же, а отношение к смерти меняется. То, что «за чертой» – абсолютно нам неизвестно. Однако всё самое важное мы носим в самих себе. Каждый человек – это вселенная. Человек живёт очень мало. И когда я думаю о том, сколько времени он тратит на споры и ссоры, то у меня всё переворачивается… Как можно тратить такую короткую и красивую жизнь на создание убийственной идеологии? Мы слишком мало живём, чтобы тратить бездарно своё время.

Беседовала Виктория Чаплева

Источник (28.02.2020)

Перевод с белорусского: Belisrael.info

Опубликовано 01.03.2021  23:16