Tag Archives: Михаил Ромм

Георгий Мирский. Натура Сталина

Георгий Ильич Мирский (19262016) советский и российский историк, востоковед-арабист и политолог. Доктор исторических наук, профессор, был главным научным сотрудником Института мировой экономики и международных отношений Российской академии наук. Заслуженный деятель науки Российской Федерации. Ниже – часть главы из его книги воспоминаний «Жизнь в трех эпохах» (М.; СПб: Летний сад, 2001).

Фото отсюда.

«СТАЛИН НАША СЛАВА БОЕВАЯ»

На приеме Сталин подходит к Буденному: «Слушайте, товарищ Буденный, сколько лет мы с вами знакомы?» Маршал ошарашен вопросом, не знает, в чем его тайный смысл (а он должен быть), теряется. «Не помните? А я вам скажу: тридцать лет. Вот так. А у меня, между прочим, до сих пор нет вашей фотокарточки». У Буденного пот катится со лба, он по-дурацки роется во всех карманах, а Сталин подзывает своего охранника. «Дайте мне фотографию Семена Михайловича». Фото тут же появляется. Сталин: «Ну, надпишите мне. пожалуйста». Буденный трясущимися руками вытаскивает ручку, не соображает, что написать. Сталин выручает его: «Ну ладно, не смущайтесь, я сам надпишу от вашего имени» — и пишет: «Основателю Первой Конной Армии товарищу Сталину от С.М. Буденного». Тот берет с недоумением, благодарит.

Сталин: «А у вас, товарищ Буденный, есть моя карточка?» Буденный еле ворочает языком: «П-по-м-моему, нет, товарищ Сталин». Вождь вынимает из кармана свое фото, пишет: «Подлинному основателю Первой Конной Армии товарищу Буденному от товарища Сталина» — и вручает маршалу. Скорее всего, это выдуманная история, но весьма характерная: в ней великолепно передан сталинский стиль, сталинский черный юмор. Приведу еще две. Сталин в первые дни войны наносит визит в Генеральный штаб (это было на самом деле, причем единственный раз). Среди генералов он видит некоего Федорова и удивленно говорит: «А, товарищ Федоров, рад вас видеть, а я думал, что вас расстреляли». У Федорова почти инфаркт. Через четыре года, на Параде Победы, Сталин, разгуливая между трибун, замечает того же генерала. «Здравствуйте, товарищ Федоров, давно не виделись, еще с тех пор, с генштаба, помните? Да, какая тяжелая была война, но ведь что интересно — даже тогда мы находили время весело шутить».

В Москву приезжает по своим делам католикос Грузинской православной церкви. Ему намекают, что раз он в Москве, неудобно было бы не попросить аудиенции у Сталина. Аудиенция испрошена и получена. Встает вопрос: в какой одежде идти к Сталину? В своем патриаршем облачении — но ведь Сталин, исключенный в свое время из семинарии, видеть не может всякие там рясы и ризы. А в штатском наряде идти — не положено по чину. В конце концов католикос надевает пиджак и брюки. Его вводят в кабинет. Сталин сидит за столом, что-то пишет не глядя, кивком подзывает католикоса, смотрит на его костюм и говорит, показывая пальцем вверх: «Что, Его не боишься, меня боишься?»

Таких рассказов множество, они все появились уже после смерти диктатора, при его жизни о таких анекдотах никто не мог и помыслить. Но вот подлинная история, за ее достоверность я могу ручаться. Мне рассказал ее известный кинорежиссер Михаил Ромм, который в 70-х годах собрался ставить фильм о мировых проблемах и пригласил меня к себе домой, чтобы я «просветил» его насчет Азии и Африки. После моей лекции, которую Ромм записывал на магнитофон, мы пили кофе с коньяком, зашел разговор о сталинских временах, и Ромм рассказал историю, случившуюся с его другом, к тому времени уже покойным, адмиралом Исаковым. Я запомнил ее почти слово в слово.

Знаменитый флотоводец, Герой Советского Союза адмирал Исаков был назначен после войны начальником Главного штаба Военно-Морского Флота. В начале 46-го года его шеф, Главнокомандующий Военно-Морским Флотом адмирал Кузнецов приказал ему подготовить для Политбюро доклад о перспективах развития советского флота. «Подготовишь два варианта: большой (по максимуму) и малый, строго объективно, своего мнения не высказывай, времени тебе дается двадцать минут». В назначенный день Исаков с Кузнецовым входят в кабинет, где идет заседание Политбюро под председательством Сталина. Исаков докладывает о двух возможных вариантах развития военного флота — по максимуму и по минимуму. Сталин: «Спасибо, садитесь. Какие будут мнения?» Первым берет слово Ворошилов: «Большой вариант нам не годится, средств не хватит. Страна разорена войной, а стоимость первого варианта равна стоимости восстановления четырех Донбассов. Мы не потянем». Пауза. По лицу Сталина пробегает какая-то еле уловимая тень.

Маленков, опытный царедворец, сразу ухватывает настроение вождя, просит слова и говорит: «Я считаю, что надо еще подумать, дело не только в деньгах, Америка готовится к нападению на нас, мы не можем себе позволить отстать и дать американцам возможность господствовать на море». Сталин одобрительно кивает головой, и, увидев это, вскакивает Берия: «Перед лицом агрессивного империализма Советский Союз должен иметь мощный флот, соответствующий нашей роли как великой мировой державы. Я не могу согласиться с мнением Ворошилова». Опять пауза; Ворошилов уже заметно нервничает. Сталин набивает трубку, встает из-за стола и раздумчиво говорит: «Да, товарищи, вопрос непростой, надо все обдумать, но вот что интересно: товарищ Ворошилов уже не в первый раз высказывает мнение, не совпадающее с позицией Политбюро». Молчание. Сталин не спеша раскуривает трубку, прохаживается вокруг стола. Пауза продолжается три минуты. (Помню, Ромм в этом месте своего рассказа сказал мне: «Вы ведь не человек искусства, вам трудно даже представить себе, что такое пауза, продолжающаяся три минуты».)

И вот Сталин произносит такие слова: «Да, товарищи, мы еще не знаем, почему Ворошилов каждый раз упорно пытается навязать нам взгляды, противоречащие интересам нашей партии, нашего государства». Опять пауза; единственный слышный звук — это капли пота, падающие на стол со лба Ворошилова. Сталин: «Да, товарищи, мы этого еще не знаем. Но мы это узнаем». Все ясно. Ворошилов еще жив, но все ясно. Еще несколько выступлений — разумеется, в поддержку «большого варианта» — и Сталин говорит: «Поручим товарищам Кузнецову и Исакову подготовить уже конкретные предложения. А теперь пойдемте смотреть кино». Все переходят в маленький просмотровый зал; Ворошилов, конечно, плетется сзади всех, а Исаков, как младший по званию среди присутствующих, тоже замыкает шествие и садится вместе с Ворошиловым за последний из маленьких столиков. Показывают любимый фильм Сталина — «Огни большого города», и в том месте, где слепая продавщица цветов на ощупь узнает Чарли Чаплина, Сталин вынимает платок и утирает глаза.

После фильма все выходят в соседнюю комнату, стоят, разговаривают. Исаков, выйдя вместе с Ворошиловым, становится рядом с ним у окна, все держатся подальше от них, и вдруг подходит Сталин. Обращаясь к Ворошилову, он говорит: «Какой все-таки великий художник Чаплин, как он умеет показать простого человека! А ведь это — главное: человек. Мы иногда недостаточно думаем о людях, их заботах, их здоровье. Вот вы, товарищ Ворошилов — вы что-то плохо выглядите. Наверное, неважно себя чувствуете. Почему бы вам не взять путевку, не поехать отдохнуть на Черное море? Забота о человеке — наш первый долг. Мы вам доверяем — слышите, товарищ Ворошилов, мы вам доверяем. Главное — это люди, бесценный человеческий капитал». Конец сцены. Вот такая история. Вот таков Сталин. Комментарии излишни.

Вспоминается и еще один эпизод, на этот раз с министром внешней торговли Меньшиковым. Сталин с соратниками пирует на черноморской даче, и среди любимых им бананов попадается один гнилой. Сталин: «Если уж мне дают такие бананы, чем же кормят народ? Кто виноват?» Берия: «Как кто? Известно кто — министр Меньшиков ввозит такие бананы». Через несколько дней на приеме в Кремле Сталин подходит к министру: «Товарищ Меньшиков, есть мнение — освободить вас от работы как не справляющегося со своими обязанностями. Какое ваше мнение?» Меньшиков: «Совершенно верно, товарищ Сталин, совершенно верно». Его тут же переводит на другую должность. Это тоже чистая правда, от начала до конца.

Известно, что у Калинина и Молотова были арестованы жены, отправлены в лагеря, и в соответствии с установленным порядком они, как члены Политбюро, должны были собственноручно это решение завизировать. Арестовывали и других жен, и среди них однажды оказалась супруга Поскребышева, личного секретаря Сталина; кажется, это была его вторая жена, на которой он незадолго до этого женился. Поскребышев не выдержал и обратился к Сталину, сказал, что это какая-то ошибка, его жена — простая деревенская женщина, к политике никакого отношения не имела, в отличие, скажем, от жен членов Политбюро. Сталин посмотрел на него и сказал только: «Слушай, что ты себе бабу не найдешь, что ли?» И вечером, когда Поскребышев вернулся домой, его уже ждала другая жена.

Я не буду повторять другие истории, уже многократно описанные, о том, как Сталин третировал своих ближайших соратников, по-иезуитски издевался над ними, держал их в постоянном страхе. Пережившие 37-й год, эти люди никогда не могли быть уверены в завтрашнем дне, жили под ужасным гнетом. Рассказывают, например, что когда Сталин звонил Микояну, с которым они были знакомы десятки лет, некогда вместе участвовали в революционном движении практически на равных, звали друг друга «Коба» и «Анастас» — Микоян вскакивал (не мог себе позволить разговаривать с вождем сидя) и с желто-бледным лицом говорил только: «Слушаю, товарищ Сталин» или «Конечно, товарищ Сталин, будет сделано». К концу жизни Сталин не доверял уже никому, кроме Маленкова, которому он и поручил сделать вместо себя доклад на последнем в своей жизни партийном съезде; он называл Молотова английским шпионом, Ворошилова велел не допускать на заседания Политбюро. Нет сомнения, что Сталин искренне верил в заговор врачей, был уверен, что надвигается новая мировая война и необходимо провести такую же «чистку», как и в 30-х годах.

Вместе с тем я не верю, что Сталин сам собирался начать войну, напасть на Америку. У него не было той смелости, дерзости, того безоглядного авантюризма, какие были характерны для Гитлера. Сталин был осторожен, он нападал лишь на слабых (Польша и Финляндия в 1939 году). Поэтому я и не согласен с мнением, что Сталин в 1941 году собирался напасть на Германию и Гитлер просто опередил его. Сталин, конечно, понимал, что рано или поздно война с Германией неминуема, но, заключая пакт с Гитлером, он никак не предполагал, что немцы так быстро разгромят Францию. Он рассчитывал, что между Германией и Францией будет длительная позиционная война, как в 1914—1918 годах, немцы увязнут в окопах, истощат свои силы, и вот тогда уже, когда все западные державы взаимно обескровят друг друга, можно будет нанести удар в спину Гитлеру. События 1940 года опрокинули все эти расчеты, Сталин осознал мощь Германии и стал удесятерять усилия по подготовке к войне. Возможно, он предполагал, что в 42-м году Красная Армия будет в состоянии вести наступательную войну, но Гитлер не дал ему времени для подготовки.

В результате, как писал Черчилль, «Сталин с его комиссарами оказался наиболее одураченным из всех, кто опростоволосился во второй мировой войне». Ирония судьбы: не кто иной, как один из самых вероломных и недоверчивых тиранов в истории умудрился оконфузиться так, что заслужил название «опростоволосившегося»! В конце 40-х годов Сталин попытался было поставить под свой контроль весь Берлин, блокировав его с тем, чтобы задушить «костлявой рукой голода». Но когда американцы организовали беспримерный в истории воздушный мост, Сталин не стал лезть на рожон, пошел на попятный. Точно так же он не осмелился попытаться силой покончить с непокорным Тито, как только стало ясно, что Запад не собирается оставаться безучастным свидетелем. В эти же годы Сталин был вынужден смириться с поражением в Иране; ведь советские войска, находившиеся в северной части Ирана с 1941 года, когда они были введены туда в рамках согласованной с Англией политики установления контроля над этой страной, оставались там и после окончания мировой войны, несмотря на то, что Совет Безопасности потребовал их вывода.

Были уже созданы «демократические республики» (советские сателлиты) в Иранском Азербайджане и Курдистане, древнее иранское государство было на грани распада. Но нашелся человек, который переиграл Сталина, — второй человек за всю его жизнь; первым был, естественно, Гитлер. Это был Кавам эс-Салтане, премьер-министр Ирана. Он договорился с советским послом, что СССР получит концессию на добычу нефти в Северном Иране, как только советские войска покинут эту территорию. Сталин согласился на столь заманчивое предложение, войска были выведены, «демократические республики» в Иранском Азербайджане и Курдистане ликвидированы, а их руководители повешены, но никаких концессий СССР не получил. Кавам объяснил это советскому представителю с обезоруживающей простотой: «Я действительно подписал соглашение, но меджлис (парламент) его не утвердил. Что я могу поделать — у нас демократическая страна». И Сталин остался в дураках. (Любопытно, что подобный трюк в ноябре 1996 г. провернул А. Лукашенко, подписавший соглашение насчёт рекомендательного характера референдума с председателем Верховного Совета Беларуси С. Шарецким; затем большинство депутатов ВС «внезапно» не утвердило это соглашение, и в дураках остался Шарецкий… – прим. belisrael.info).

Вопрос о личности Сталина и его роли в истории дебатировался бесконечно и будет обсуждаться еще многие десятилетия. Из бесчисленных определений и формулировок, характеризующих этого человека, я упомяну здесь лишь одну, принадлежащую перу Василия Гроссмана. По его мнению, можно говорить о трех ипостасях Сталина как государственного деятеля: первая — революционер нечаевского типа, вторая — российский сановник, вельможа имперской эпохи, и третья — восточный деспот. Мне кажется, именно это уникальное сочетание лучше, чем какая-либо иная характеристика, позволяет понять сталинскую натуру. Я бы только добавил еще комплекс неудачника (как и у Гитлера): молодой человек низкого происхождения, наделенный от природы могучей волей и бешеными амбициями, но лишенный талантов и обаяния, с невзрачной внешностью и скудным образованием, ощущающий свою неполноценность именно в том обществе, признания которого он мечтает добиться, — таков был Сталин на заре своей политической карьеры.

От этого комплекса идет если и не все, то многое из последующего: это состоятельное, образованное общество пренебрегает им, он не может в него вписаться, дотянуться до него — что ж, отлично, он бросает вызов обществу, он с теми, кто его уничтожит, а заодно и весь строй, при котором таким, как он, нет места. В этом, вообще говоря, нет ничего уникального. Не только Гитлер, но и Муссолини, и немало других честолюбивых молодых провинциалов в разные эпохи и в разных странах, сочтя себя обиженными обществом, становятся на путь борьбы, пользуясь подвернувшимися под руку идеями — полусоциалистическими, полуанархистскими. К кому конкретно примкнуть молодому Сталину? По своему темпераменту он мог бы стать анархистом, но время анархистов прошло, в Закавказье их и не видно, да и сама идея безначальственности, безгосударственности чем-то отталкивает его, в нем уже смутно проклевываются черты будущего государственника, создателя строгой иерархии власти. И он идет за большевиками, здесь уже всё есть — и идея, и организация, и вождь — Ленин.

Его судьба определилась, это — его партия. Он нашел родственную стихию, и она нашла его. Такие люди нужны Ленину. Все то жестокое, беспощадное, беспредельно энергичное и целеустремленное, что проявится впоследствии в этой партии с ее презрением к людям, к свободе личности, к морали и принципам — все это уже есть у Сталина. Историческая встреча состоялась, партия нашла будущего вождя, хотя никто об этом еще не подозревает. Он понадобится потом, еще нескоро, но непременно: в нем — квинтэссенция, концентрат именно тех качеств, которые будут востребованы рано или поздно, на развилке дорог. У всех остальных, кроме, конечно, Ленина, чего-то не хватает, чтобы возглавить такую партию; у Сталина есть всё. Но до этого еще далеко, а пока что он вновь не в своей тарелке. Комплекс неполноценности не исчезает в среде революционной элиты: куда ему до Троцкого, Луначарского, Каменева, Красина, Бухарина. И точно так же, как он ненавидел старое общество, для которого он был ничтожным люмпеном, он начинает ненавидеть этих блестящих интеллектуалов, этих изощренных ораторов с их эрудицией и иностранными языками, особенно же — евреев…

Полностью материал читайте здесь.

Опубликовано 20.11.2017  19:13

Михаил Калик (27.01.1927 – 31.03.2017) / מיכאל קאליק ז”ל

מיכאל (מיכאיל) קאליק : Михаил Наумович Калик; נולד ב-29 בינואר 1927 בארכנגלסק, ברית המועצות) הוא במאי קולנוע,תסריטאי ועורך קולנוע שעבודתו מתפרשת משנות ה-50 ועד שנות ה-90 המוקדמות. סרטיו מתאפיינים בהתמקדות באווירה ובקשרים הרגשיים בין הגיבורים, כאשר סיפור העלילה הוא משני בחשיבותו.

Михаил Калик: “Настоящая моя академия — это тюрьма и лагерь”

Ниже размещен текст интервью Михаила Калика, данного им в 2014 году Ирине Мак для литературно-публицистического журнала “Лехаим”.
Михаил Калик. okno-filmfest.ruИрина Мак: “У этого интервью с Михаилом Каликом был формальный повод: 50 лет назад режиссер снял свой главный фильм — «До свидания, мальчики», по одноименной повести Бориса Балтера. Правда, вышла на экраны картина только в 1966-м, и чудо, что вышла: ни у одного фильма Калика не было простого пути на экран. Но этот фильм увидели вовремя. О нем мы говорили тоже. И о других его лентах, которых Михаил Наумович снял всего-то семь — до отъезда из СССР в 1971 году и потом одну снова в Москве, в 1991-м. И еще в Израиле снимал — впрочем, немного. Мы общались несколько часов, и Калик все время перескакивал с темы на тему, переносился из одного времени в другое, как будто боясь что-то забыть, не успеть сказать что-то главное. И оказалось, что в обычной жизни он существует в том же, единственно возможном для него, «рваном» ритме и общается на том же удивительном языке контрапунк­та, который когда-то нашел для себя в кино. И которому с тех пор ни разу не изменил”. – Это сравнение вашего киноязыка с контрапунктом в музыке я впервые обнаружила у Сергея Урсуляка, в посвященной вам статье. И там же он пишет: «Калик принял меня в профессию».– Так и было. Я принимал его на Высшие режиссерские курсы. В 1990-м, когда я приехал в Москву снимать кино, ко мне вдруг обратились с просьбой возглавить приемную комиссию. Спрашиваю, почему ко мне — я не был в Союзе много лет, ничего тут не знаю. А мне говорят: «Вы тут ни от кого не зависите. Вам не будут звонить и просить». И я возглавил приемную комиссию. Сережа Урсуляк мне сразу понравился — он был совершенно не блатной, очевидно талантлив и образован, а это не часто случается. Как у председателя комиссии у меня было два голоса. Его приняли.– Урсуляк признается, что сделал свой «Русский регтайм» под впечатлением от вашего фильма «До свидания, мальчики».– Да, он мне это тоже говорил. И то, что он продолжил связь с Микаэлом Таривердиевым, для меня очень важно. Потому что наша с Микаэлом связь, я считаю, была от Бога. Так точно совпасть…

– Вы ведь с ним работали вместе, начиная с фильма «Человек идет за солнцем»?

– Да раньше — мы еще делали «Юность наших отцов», по роману Фадеева «Разгром». Это был и его диплом, в Институте имени Гнесиных, и мой, во ВГИКе.

– Как вы друг друга нашли?

– Он пришел во ВГИК — мы познакомились. Я потом узнал, что Микаэл был любимцем Хачатуряна.

– Странно было бы иначе — Таривердиев был его учеником. И, мне кажется, лучшее из всего, созданного им, написано для ваших фильмов.

– Никто больше не мог так точно понимать меня и, главное, слышать. Он всегда требовал, чтобы я рассказывал, как представляю себе сцену: «Ты говори, говори». И я говорил. А он импровизировал.

– Мы сидим в вашей иерусалимской квартире, в современном доме, и я вижу здесь камин, очень напоминающий тот, что был в вашем последнем фильме — «И возвращается ветер». Я даже слышала, что этот мраморный раритет вы вывезли из Союза, хотя поверить в это невозможно.

– Но это действительно камин из нашей московской коммуналки. Мы жили в особняке на улице Медведева — теперь это Старопименовский пере­улок. Особняк до революции принадлежал какой-то княгине, и в нашем крыле был ее будуар. Собственно, мы в будуаре и жили. Знакомый историк рассказывал, что когда-то читал дневник этой княгини, и вот что он нашел там: «Опять приходил Пушкин и бросался на меня с обезьяньими ужимками».

– Может быть, она выдавала желаемое за действительное?

– Все может быть, тем более что больше ни от кого я этого не слышал. Но какая история! И вот в этом будуаре был камин, который я разобрал и взял с собой. Сначала в кооперативную квартиру, которую мы купили около «Аэропорта», в доме киношников — «розовом гетто», как его называли. А потом, в 1971 году, отправил медленной скоростью в Израиль.

– Вас быстро выпустили из Союза?

– Как быстро, что вы! Меня не выпус­кали. Без моего ведома перемонтировали фильм «Любить». И когда я пытался судиться, в ответ завели уголовное дело на меня. Нашли, за что зацепиться, — меня тогда приглашали показывать мои фильмы в клубах, домах отдыха, в том числе в санатории ЦК КПСС под Москвой. Это было тогда в порядке вещей. В том числе показывал картину «Цена», снятую только что, по пьесе Артура Миллера, — она после этого 20 лет пролежала на полке. Ко мне побежали знакомые, из разных НИИ, — покажи у нас… И за это меня пытались судить.

– Я знаю двух известных кинорежиссеров, на которых, в качестве способа давления, заводили уголовные дела, — вы и Александр Аскольдов, создатель «Комиссара».

– Да, мы с Аскольдовым потом в Берлине встретились, и он мне все рассказал. Это очень грустная история — он снял всего один фильм. И я понял там, в Берлине, почему он больше ничего не сделал. А Нонна Мордюкова, между прочим, когда приезжала с «Комиссаром» в Израиль, приходила ко мне и сидела на вашем месте. Приехала, сразу позвонила…

– Но вернемся к вашему уголовному делу.

– Как-то быстро стало понятно, что открыто меня судить нельзя — я был уже довольно известен. В том числе за границей, хотя меня не выпускали. Не пустили даже на фестиваль в Локарно, где показывали «Человек идет за солнцем», а фильм, между тем, получил премию. Мне позвонил Пэдди Чаефски — знаменитый сценарист, обладатель, кстати, трех «Оскаров». И на плохом, забытом русском сказал, что они с Артуром Миллером собираются протестовать против притеснения меня как режиссера, а Миллер был главой ПЕН-клуба… В общем, меня выпустили. Сказали, чтобы выметался в течение недели. А я ответил — ни в коем случае. Потребовал минимум две недели, чтобы хотя бы деньги за кооператив получить назад.

– В 1971-м вам, видимо, еще и пришлось платить за образование? Я помню, был такой период.

– Нет, это началось позже. А так — пришлось бы платить за два высших — за ГИТИС и ВГИК. ГИТИС, правда, я не окончил — перешел с третьего курса. Папочка мой — он тогда еще был жив — сказал: «Если ты так уж хочешь быть режиссером, иди в кино. Кино — молодое искусство».

– Ваш папа был актером, театральным деятелем…

– Да, но он не был известным актером и крупным театральным деятелем. Папа у меня начинал как актер в бродячей труппе, еще до революции.

– В еврейской труппе?

– Конечно. А потом стал актером русского кукольного театра. И одним из создателей ТРАМа — Театра рабочей молодежи, но не московского, а архангельского, потому что его выслали в Архангельск. Виноват был не он, а брат, но папа взял вину на себя. Это была нэпманская история, связанная с дедом моим, папиным отцом, в честь которого меня назвали. Я же не Михаил, а Моисей. В 1935 году, когда я поступил в первый класс, учительница меня назвала: «Моисей Калик». А я ответил: «Я Миша». Потому что дома так звали. И в ГИТИСе меня уже звали Михаилом. Но в паспорте я оставался Моисеем. Дедушка Моисей был, что называется, ремесленник. Мой сын покойный, кстати, пошел в него — все умел, все мог сделать своими руками. Дед был, в общем, по художественной части — и сын рисовал. Дедушка работал с кожей — сумочки женские мастерил, пояса… Оба его сына ему помогали — во время нэпа и Григорий, и Наум работали с отцом. Гриша, брат папин, был совсем не похож на моего отца — папа был очень совестливый. На Гришу «наехали», он сослался на брата, и на того завели дело.

– И сослали.

– Да. Соседи потом говорили, что Наум остался Моисеевичем, а Григорий — тот Михайлович. Папа мой был из очень бедной семьи. А мамочка — из очень богатой, из Киева. Училась в знаменитой Киево-Печерской гимназии, куда детей простых евреев не брали. Кстати, эту же гимназию окончила знаменитая актриса Алла Тарасова. В 1913-м, в год 300-летия Дома Романовых, мамочка получила свой аттестат с двуглавым орлом. И какие паршивцы: когда меня арестовывали, они забрали этот аттестат. Итак, папа познакомился с мамой, влюбился в нее. Она влюбилась в него. Мамины родители были страшно возмущены: «Ты что, Лиза, постыдись, нельзя же!» Актер — это была для них не профессия, а актер не в императорском театре — вообще непонятно кто. Но началась первая мировая война. Папу призывают, и он возвращается с ранением в ногу. Рана была не страшная, но он — еврей и герой вой­ны. Тут уже родителям нечего было возразить. Потом папа и мама смеялись, рассказывая мне об этом.

– Они разговаривали на идише?

– Только когда хотели, чтобы я не понял, как во многих семьях. Когда я только приехал в Израиль, со мной захотели пообщаться представители спецслужб. Привели меня в кабинет. Там сидел человек, который заговорил со мной на идише. Я ему объяснил, что идиша не понимаю. Он ответил: «А у меня записано, что понимаете». Я ему: «Так у вас неправильно записано». Он засмеялся и перешел на русский.

– Но в фильме «И возвращается ветер» есть сцена похорон Михоэлса, на которых вы были. И в театре еврейском, наверное, тоже.

– Конечно, и не раз. «Фрейлехс» — это было изумительно.

– Мама моего знакомого, театральный режиссер, рассказывая о ГОСЕТе и о новаторстве Михоэлса, упоминала, например, что у Риганы в «Короле Лире», поставленном Радловым, были зеленые волосы. Действительно?

– Этого я не помню. Но «Король Лир» — это действительно был очень необычный спектакль. Он отличался от всего, что происходило тогда в театре, какой-то невероятной, авангардной театральностью. Нигде больше такого не было. И при этом — яркий национальный колорит.


Соломон Михоэлс в образе Лира из спектакля “Король Лир” (Московский еврейский театр)

– Во ВГИКе вы учились…

– …у Юткевича. Поступал к Григорию Александрову на курс, но проучился у него всего два-три месяца. В ноябре меня уже арестовали. А восстановили на третий курс в 1954-м, и тогда я уже попал к Сергею Юткевичу.

– В фильме «И возвращается ветер» есть сцена, где ректор Института кинематографии говорит: «Будь моя воля, я бы не стал восстанавливать». Он правда так сказал?

– Да. Его фамилия Головня — не знаменитый оператор Головня, а другой. Понятно, что я действительно был там совсем чужим. И восстановили меня исключительно стараниями Ромма, который ведь и принял меня во ВГИК. В 1949 году я, доучившись до третьего курса театроведческого факультета ГИТИСа, подал документы во ВГИК, на режиссуру. Надо было предъявить какую-то свою работу — и я подал театроведческую работу об Астангове, это был мой любимый актер. Только после этого можно было сдавать экзамены. То, что моя работа понравилась, я уже потом узнал. А самым страшным испытанием был коллоквиум — собеседование. На нем присутствовал Михаил Ромм. Я стал рассказывать ему, как я учился в ГИТИСе, как увлекся Древней Грецией. Видно было, что ему интересно, и он как-то даже стал волноваться и как будто обрадовался, найдя собеседника. Там стоял рояль, и вдруг Ромм стал что-то наигрывать — одно, другое. Что-то я узнавал, что-то нет. И я придумывал под эту музыку видеоряд. Вдруг он дает мне одну из картин, которые там лежали, — это оказалось «Утро стрелецкой казни» Сурикова. Эпизод, из которого мне надо было сделать раскадровку, монтажный кусок. Я стал смотреть и вдруг увидел такую очень киношную деталь — воронье. И понял, что это начало сцены. И баба рыдает. И стрелец прощается. Другой держит свечку, а потом оглядывается и замечает Петра… Я стал все это рассказывать Ромму, и он кивал: «Да, да»…

А в 1954-м, когда я вернулся из лагеря, по моему поводу заседала мандатная комиссия. И был ее председатель, за которым было последнее слово. Мне рассказал об этом мой педагог Сергей Скворцов — замечательный человек, настоящий русский аристократ. Знаете, когда мне про русских говорят что-то, я всегда вспоминаю Скворцова и еще Вику Некрасова, с которым я очень дружил. Вика меня встречал в Париже, когда я из Израиля впервые выехал за границу. Но вернемся к этому восстановлению моему — председатель мандатной комиссии был против. И тут Ромм встал и стукнул по столу: «Калик будет учиться!» А Ромм снял «Ленина в Октябре». С Роммом не спорили. И они за­ткнулись, а я оказался на курсе у Юткевича.

– А кого вы считаете скорее своим учителем — Ромма или Юткевича? Или, может быть, Александрова?

– Больше Ромма. Сергея Иосифовича — в меньшей степени. А Александров… Он был большим пижоном. Я, например, все время опаздывал — и однажды вхожу, а все аплодируют. Александров подучил.

– За что вас посадили? Я имею в виду формальный повод.

– Ой, долго рассказывать. Хотя я могу об этом говорить. Некоторые не любят вспоминать, а я спокойно. Потому что я победил, вот в чем дело. И это наполняет меня гордостью. Папа мне все время говорил: «Миша, тебя арестуют». А я думал — почему? Я понимал, что нельзя какие-то вещи обсуждать вслух, но что совсем нельзя с близкими друзьями?.. Этого я не мог принять. И, конечно, продолжал говорить. Но папа умер раньше. А они пришли ночью. Я еще не спал — работал над фрагментом из «Дела Артамоновых», по Горькому, который мне надо было снимать. Я готовился к зав­трашней съемке на студии имени Горького, когда меня забрали. Осудили за «создание террористической организации». Дали 25 лет, потом сократили до 10. Не было, конечно, никакой организации — одни разговоры. Их записывал некий мальчик, один из нас. Тоже еврей. Мы у него собирались, а он записывал. И нас сдал. Потом, в 1955-м, когда все наши освободились, — а меня выпустили раньше, в 1954-м, — они все собрались и пошли его бить. Меня звали, но я не пошел.

– Жалко стало?

– Да. Сейчас я точно знаю: всех людей надо прощать. Потому что все несчастные. Люди несчастны по определению, они рождаются несчастными. Даже если чувствуют себя счастливыми. Несчастны, прежде всего, потому, что смертны и мысль о смерти преследует их всю жизнь. Я это точно знаю — я два раза по полгода сидел в одиночке, я сидел в трех московских тюрьмах и трех пересыльных. Я был в Озерлаге, на станции Тайшет, — это один из самых страшных лагерей, а вокруг меня были люди, сидевшие с 1937-го. Помните в «До свидания, мальчики» сцену с тачками? Из-за нее фильм не выпускали полтора года — требовали вырезать. Ее и еще одну, с еврейскими родителями одного из героев. А я отказывался. Так вот, эта сцена с тачками — конечно, воспоминание о лагере. Я ничего не выдумал — разве что в моей жизни была гармошка, а не оркестр. Все ведь происходило под музыку, как в Освенциме. Только там был лозунг «Arbeit macht frei», а у нас: «Заключенные! Только честный труд…» Дальше не помню. И тоже над воротами этот лозунг висел, а ворота были двойные. И когда меня упрекают: что ты говоришь, у нас же не было такого, как у нацистов, я отвечаю: да, евреев не убивали. Их не убивали только за то, что они евреи. Но я — один из тех миллионов, кто строил домики для евреев, в которых они должны были бы жить, когда их выселят в Сибирь.

– Эти годы в тюрьмах и лагере — потерянные для вас?

– Что вы, самые результативные! Я их называю своей академией. Настоящая моя академия — это тюрьма и лагерь. Если ты их проходишь и остаешься самим собой, это победа, настоящая, кто бы что ни говорил. Да, у меня тоже бывали слабости, но я их победил. А этот человек, который нас сдал, — не победил. Лева Головчинер его звали. Умница, несчастный мальчик. Его родители то ли погибли в лагерях, то ли их расстреляли, он жил с теткой и мечтал поступить на юрфак МГУ. Его вызвали в органы и сказали: если не будет доносить на нас, пойдет вслед за родителями. А так — поступит в университет. Потом, когда я уже женился, мы с ним жили недалеко друг от друга. И почти каждый день мы видели, как он шел с молочной кухни с этими бутылочками — у него был маленький ребенок, — и я говорил жене: «Смотри, Лева Головчинер идет». Он женился, как мы тогда говорили, на «ансамбле “Березка”» и был хорошим папой. И несчастным человеком. Вы поймите, мой папа умер своей смертью, я его хоронил, а у него — нет. И как я после этого мог его бить? Меня потом тоже вызывали, уже после освобождения, чтобы сделать из меня стукача. Конечно, я испытал страх, но уже не было Сталина. И я им сказал: «Разве я так плохо вел себя в лагере, что вы мне это предлагаете?» И они отстали от меня.

– Одиночка — это самое страшное?

– Страшно, да. Но я потом полюбил уединение. Там у меня рождались фантазии.

– Там вы стали режиссером?

– Можно сказать и так. Когда я вернулся и меня реабилитировали и восстановили в институте — я не хвастаюсь, но я действительно стал сразу самым талантливым, первым, лучшим…

– В фильме «Любить» вы снимали отца Александра Меня — почему вдруг?

– Скажем так — я о нем знал. Мне хотелось, чтобы священник у меня в фильме говорил о любви. Я понимал, что раввина мне не дадут снять. И снимал его как священника и как честного человека. Мень не врал. Те, кто ему поддался — а среди них были большие люди, достаточно Галича вспомнить, — я их не осуждаю. Вообще, осуждать кого-либо в таких вопросах странно. Еще раз: он честный человек, как и Галич. Я не рад, что Галич пришел к православию. Я бы ни за что не пошел по этому пути и считаю, что делать этого нельзя, — это все равно что растоптать могилы своих дедов и прадедов. Но я их не осуждаю.

– В 1971 году вы поехали в Израиль, хотя большинство тех, кого выпускали, ехали в Штаты. Вы не рассматривали для себя такого пути?

– Никогда. После лагеря и тюрьмы я понял, что положиться можно только на своих. Это не значит, что на любого еврея стоит полагаться, но, за редким исключением, помогали мне только евреи. Зять мой, историк, говорит в ответ на это, что я националист; дочь, кстати, тоже историк. Причем зять — крайне левый, а дочка — нет, и она сама пришла к религии.

– Вы ведь в Израиле тоже снимали кино.

– Снимал. Но на свой уровень не вышел. И кино израильское не было на таком уровне. При этом встречали меня с почетом. Пока семь месяцев учился в ульпане, меня осаждали предложениями, приносили сценарии. Предлагали вступить в здешний союз кинематографистов. Отказался. Мне говорили, что я делаю ошибку. А я им отвечал: «Я хочу сначала снимать». Но появилось предложение преподавать, и я стал руководителем международной киношколы «Кино для молодежи» — ее отделение есть в Израиле. Я там полтора года был художественным руководителем. Писал программу, искал израильских преподавателей… Я понимал, что это даст мне не только деньги, но знакомства в мире кино. И возможность хотя бы заплатить первый взнос за квартиру. А потом, когда у меня появилась возможность снимать, я ушел. И сделал один фильм, который не считаю своей победой. Хотя недавно я его пересмотрел и нашел кое-что любопытное — знаете, там видна какая-то моя обес­покоенность судьбой Израиля, несмотря на то что фильм был снят еще перед Войной Судного дня.

– Фильм на иврите?

– Да, с русскими титрами. Еще я снял фильм об Израиле, состоящий из маленьких новелл. Когда он вышел, англоязычные газеты меня хвалили, а остальные смешали с грязью. И потом меня послали с этим фильмом в Вену, встречать будущих репатриантов. Большинство, как вы справедливо заметили, ехали не в Израиль. И не то что я должен был убеждать их ехать именно в мою страну — я не врал этим людям об Израиле, рассказывал как есть. Но я видел свою задачу в том, чтобы убедить их остаться евреями. Я говорил с ними с точки зрения сиониста.

– Когда вы поняли, что вы сионист?

– В Москве еще. Когда мне говорили, что Россия — моя родина, я отвечал: «Разве я делаю что-то плохое для своей родины?» Израиль — мое отечество. У меня две родины — та, где я родился, и я ее люблю, но есть еще одна. И после моего разговора с большим человеком в ОВИРе, когда я изложил все свои доводы, он дал указание выпустить. И еще говорил мне: «Вы думаете, для нас это хорошо, что такие люди, как вы, уезжаете? Мы бы хотели, чтобы вы продолжали работать».

– Ну, вы же знаете, что после вашего отъезда ваши картины не показывали, совсем. Я увидела «До свидания, мальчики» взрослым человеком.

– Конечно, знаю. Помимо фильма об Израиле, был еще один, документальный, который я монтировал из чужого отснятого материала. Об этом я должен рассказать, хотя даже имени моего не было в титрах, и я не хочу называть человека, который мне это предложил, и названия фильма тоже. Человек этот приехал ко мне из Германии — диссидент, покинувший Союз. Дело было после перестройки. Он задался целью снять места, связанные с массовыми репрессиями, лагерями на севере СССР, полигонами, где расстреливали. И людей, которые были свидетелями этих преступлений и помнили тех, кто сидел. Они раскопали захоронения и привезли в Москву несколько мешков костей. Устроили молебен, пригласив представителей трех конфессий — раввина, православного священника и муллу. И захоронили прах, сняв все на камеру.

– Где захоронили?

– Не поверите — у Кремлевской стены, в Александровском саду. Не понимаю, как им это удалось. Но в начале 1990-х, может быть, все было легче. В любом случае я рад, что сделал это. Те, кто погиб в лагерях, — это были мои братья, они были как я. Просто я выжил.

Оригинал  

Опубликовано 5.04.2017  15:43