Tag Archives: Михаил Гольдштейн

Л. Гиршович. Дом с примечаниями

28 ДЕКАБРЯ 2021

Дом с примечаниями

ЧТЕНИЕ ПОД ЕЛКУ: ЭССЕ ЛЕОНИДА ГИРШОВИЧА

текст: Леонид Гиршович

Detailed_picture© The Trustees of the British Museum
.

Вот доподлинная история. Я не скажу, что знавал главное действующее лицо, слышал только голос в трубке, да еще он играл в составе не то трио, не то квартета на панихиде по младшем своем брате, которому не мог простить всесоюзной славы скрипичного вундеркинда. Гуся Больштейн. А этот был Муся. Мусик, съешь гусик. Съел бы. Напрасно гусик заискивал и оправдывался: не ешь меня, я не виноват, что прославился, что для всех ты — мой брат, а не наоборот: я — твой.

Жили у мамуси
Два веселых гуся,
Один Буся, другой Муся,
Два веселых гуся.

Кто не знал Буси Гольдштейна! И никто не знал Муси — что он великий маг, второй Калиостро. К тому же помимо прочего он в юности играл на скрипке по всем одесским правилам. Для малолетнего Буси старший брат — это гипсовый горнист. А малолетним Буся остался навсегда: кругленький, в сползавшей набок тюбетейке из чужих волос, дважды в неделю ездивший из Ганновера в Вюрцбург преподавать.

Однажды я спросил у него: правда ли, что его брат может вызывать тени умерших?

— А вы сами спросите, ему будет приятно, — и он набрал номер телефона прежде, чем я успел опомниться.

Муся, живший в Гамбурге, уехал не по израильской визе, а еще раньше, как-то через Берлин, на жене верхом перемахнул через стену и был таков, на него похоже.

— Привет, у меня Гиршович, он хочет тебя о чем-то спросить.

Представляю себе, с какой гримасой это было воспринято: хаймович, гиршович — Бусины ганноверские знакомые, вы же понимаете.

— С неослабевающим интересом, Михаил Эммануилович, прочитал вашу книгу (у него в «Посеве» вышла книга), — выпалил я и поторопился передать трубку Бусе, который что-то в нее промямлил с виноватой улыбкой.

Я пишу в режиме самоцитаты: то, о чем собираюсь писать, возможно, давно уже написал. Забавно сравнивать свои отражения и постигать правоту сказавшего, что двойники близнецов — отнюдь не близнецы.

История эта берет свое начало в достопамятном для Одессы 1809 году, когда Тома де Томон завершил строительство Одесского театра. Получился губернского значения типовой сундук с треугольным фронтоном и колоннами. Спустя шестьдесят три года ему предстояло сгореть дотла, чтобы возродиться подобием дрезденской оперы, незадолго до этого тоже сгоревшей. В том, как оперные театры один за другим вспыхивают и сгорают — будь то Парижская опера в 1762-м или «Ла Фениче» в Венеции в 1996-м, — есть что-то общее, щемяще-роковое, заставляющее вспомнить о бумажной балерине из сказки Андерсена.

На первом представлении Одесского театра давались одноактный зингшпиль «Новое семейство», сочинение некоего Фрёлиха из Вюрцбурга, и водевиль «Утешенная вдова» в исполнении русской труппы Фортунатова — деда знаменитого лингвиста Филиппа Феодоровича Фортунатова. Играл крепостной оркестр Овсянико-Куликовского, этот доводился дедом известному санскритологу Овсянико-Куликовскому.

Богатый таврический помещик Овсянико-Куликовский организовал оркестр, исполнявший по преимуществу симфонии барина. Последний, когда в Одессе открылся театр, в порыве чувств подарил ему свое детище, о чем зрителей уведомляла программка: «Оркестр, составленный из виртуозов, есть щедрый дар Николая Дмитриевича Овсянико-Куликовского театру Одессы». Еще Пушкин держивал в руках эту программку.

Согласно Энциклопедическому словарю, что у меня на полке (издательство БСЭ, том подписан к печати 6 апреля 1954 года), Одесская опера открылась не Фрёлихом и не Фортунатовым, а Двадцать первой симфонией Овсянико-Куликовского, по этому случаю им сочиненной. Ее ноты, расписанные по голосам, погибли при пожаре 1873 года. Точь-в-точь как «Слово о полку Игореве», оригинальный список которого разделил судьбу Москвы, спаленной французом, породив вопрос: было ли чему сгорать? И если нет, то кто же был гением мистификации, положенной в основание величайшей из литератур? Кто этот русский Макферсон… Нет-нет, конечно же, спаленная пожаром, а не французом. Как и не русским патриотом, подобно Крещатику: чтобы врагу не достался.

«Спаленная пожаром» означает, что в пожаре виноват пожар. Тридцать первого декабря завершились работы по сооружению одноэтажного вестибюля, а к утру второго января от театра, построенного Томоном, остался почерневший остов. Эффект самовозгорания. По результатам официального расследования, произведенного комиссаром пожарной дружины, было объявлено, что здание сгорело через неисправность газового рожка. Кто же напишет: «Само загорелось». Почти как «само зародилось» — для должностного лица вольнодумство самоубийственное.

Время от времени официальные данные претерпевают изменения. В БСЭ, отражающей государственную точку зрения на текущий момент по широкому спектру вопросов — от войны в Корее, где «корейская народная армия в тесном сотрудничестве с китайскими добровольцами нанесла мощные удары войскам США», до «Овсянико-Куликовского, Николая Дмитриевича (1787–1846), укр. композитора, автора симфонии на открытие Одесского театра (1809) — выдающегося образца раннего укр. симфонизма».

Постыдный «тяп», и это при том обилии часовщиков с лупой на лбу, что корпели не то что над каждым словом — над каждой буквой. На самом деле театр был открыт 10 февраля 1810 года. Трудно сказать, обратил на это кто-нибудь внимание или нет: последующие издания БСЭ в силу известных всем обстоятельств избегают упоминаний о композиторе-крепостнике. Обстоятельства эти — результат ошибочного мнения, что композитора Овсянико-Куликовского не было и никакой симфонии он не писал.

Именно недоверчивость — я о себе — делает человека суевером. Я ничему не верю, во всем подозреваю обман зрения, оттого зеркало для меня — колдун. Я околдован собственными цитатами.

21-я симфония Овсянико-Куликовского стала такой же реальностью, как 21-я симфония Мясковского. Запись, сделанная Мравинским, вошла в так называемый золотой фонд Радиокомитета — тут одновременно и вахтерское чинопочитание, и ощущение себя частицей нетленных мощей культуры.

По образцу центрального пантеона республикам дозволялось иметь свои национальные кумирни. Никому и в голову не могло прийти, что вновь обретенный шедевр — проделка шутника. Михаилу Гольдштейну не раз приходилось делать подобные находки. Раскопал «Экспромт» Балакирева, регулярно передававшийся по радио. Концерт для альта Хандошкина, «выдающегося русского скрипача-виртуоза и композитора» (БСЭ), прочно вошел в репертуар музучилищ. Я с детства его знал — мать преподавала альт в училище Римского-Корсакова.

Борьба за отечественные приоритеты пережила борьбу с космополитизмом: паровичок Ползунова никто не отменял, в отличие от врачей-убийц. Какой-то аспирант, отдавший всего себя изучению творчества Овсянико-Куликовского, пожелал ознакомиться с оригиналом партитуры, но тщетно. Тогда он заподозрил Михаила Гольдштейна в хищении бесценного манускрипта — от человека с фамилией Гольдштейн и по сей день ничего другого ждать нельзя. Арестованный во всем сознался: никакой симфонии нет и не было, это он, Муся, ее написал.

Если бы он сознался в шпионаже в пользу Японии или в намерении извести высшее руководство страны, ему бы поверили, не сказали бы: «Ври, парень, да не завирайся». — «Шоб я так жил». Макферсон в подтверждение подлинности Оссиановых песен сделал их обратный перевод и был изобличен. Для Гольдштейна спасительным было доказать подлог, для чего он восстановил симфонию по памяти.

Не-ет… Украинская муза в дураках: грае, грае, воропае. В Москве смеются: «Два веселых гуся. Эк его, Мазепу, Рабинович-то». Дело замяли: на нет и суда нет, так им и надо, мыколам. Справочную литературу, по своему обыкновению, почистили. Казалось бы, все.

Так вот, совсем не два веселых гуся. Я — Фома неверный, которому являлись призраки. Овсянико-Куликовский не убедил меня, что он из их числа. Жизнь учит: действительно то, что уму непостижимо. Оглянемся на минувший век: будучи в здравом уме, кто бы мог написать такой сценарий?

О том, что новоявленный украинский классик, с которым носились как с писаной торбой, оказался — торжествующая пауза — одесским евреем, братом Буси Гольдштейна, рассказывалось со смаком. Правда, отец, игравший у Мравинского и с ним записывавший эту симфонию, после разоблачения сказал: «Никогда бы не подумал. Разве что Двадцать первая — это уже перебор». Я удивился: с каких пор двадцать одно — перебор? (А надо сказать, что в карты я выучился играть раньше, чем на скрипке.)

Лишь потом понял, чтó папа этим хотел сказать: больно уж нарочитый номер у симфонии. Как Девятая. В эпоху разгула советской музыки Двадцать первая Мясковского исполнялась даже чаще, чем Девятая Бетховена. Папины слова не означали признания композиторских заслуг автора. Подражать русскому барокко — не фокус. Русская музыка до Глинки, включая Бортнянского с его «Коль славен», те же танцы в петровской Ассамблее против Мерлезонского балета в Лувре.

Главная заслуга Гольдштейна в том, что всласть поиздевался над государственной идеологией. Но об этом он предпочитает не говорить в своих «Записках». А все больше про то, как его таскали в КГБ, про антисемитизм, вынуждавший свою музыку выдавать за чужую. Хороша музыка: тоника, субдоминанта, доминанта, тоника. Нет чтобы сказать: «Да, я скоморох, кощунство, клоунада — моя атмосфэра». Но до чего же хочется выступить в трагическом амплуа: вышли мы все из местечка, дети семьи трудовой. Трагическая мина — первый признак дурновкусия.

Либо… Медиума, сообщающегося с душами умерших, тоже трудно себе вообразить подмигивающим. «Борис Эммануилович, правда, что ваш брат умеет вызывать тени умерших?» — если с моей стороны спросить так и было мелким хулиганством, то Буся, кажется, не очень удивился вопросу. В шутку ли, всерьез ли, речь об этом заходила и раньше.

Ирина Николаевна, жена Буси, слышавшая нелепый телефонный разговор с деверем, стояла с каменным лицом. Как и я, она училась у Кузнецова, только десятью годами раньше. Упоминание имени Кузнецова большого энтузиазма в ней не вызывало. Сейчас, задним числом, я нахожу, что внешне они были похожи — вытянутыми физиономиями. А какой-то минимум артистизма скрипичность все же предполагает. Моя дочь, учившаяся в одном классе с ее внучкой, рассказывала, как Ирина Николаевна при всех ударила ее по лицу. Может быть, за какую-нибудь скрипичную провинность — девочку нещадно учили на скрипке. Было это уже после Бусиной смерти. В могилу его свел рассеянный склероз. Паралич подступал к горлу, как вода в трюме. Он уже не мог играть на скрипке, и ему давали ее подержать, совсем как маленькому. Вот тогда на похоронах я увидел Михаила Гольдштейна — в черном, с крашеными волосами. «Он играл в составе не то трио, не то квартета». Но, скорее всего, память мне изменяет и он играл Баха соло.

В тот вечер, когда за разговорами я уже позабыл про Бусин звонок брату, Ирина Николаевна, отправив в рот ложечку сахарного песку — у нее была такая особенность: после всего съедать еще ложечку сахарного песку, — сказала вдруг: «Что ты его всем сватаешь? Он тебе хоть раз позвонил?» А мне сказала: «С мертвыми, говорите, общается?» Я промолчал: скажи я что-нибудь, это был бы «перебор».

У нашего общего с ней учителя Кузнецова был друг детства, который вымахал в лысого массивного дядьку, на большом лице очки в массивной черной оправе — и вообще домахался до того, что сделался директором Большого театра и Дворца съездов.

— Чуваки, — он не выговаривал «эль». Я имею в виду композитора Чулаки. Иногда по старой дружбе Чулаки захаживал к Кузнецову на какое-нибудь семейное торжество, на которое бывал зван и я. Как-то раз вельможный сей товарищ, привыкший, что, когда он открывает рот, кругом все смолкает, сказал — с чувством, с толком, с расстановкой:

«Таинственные явления человеческой психики могут быть использованы в военной области. Известно, что американцы сотрудничают с ведьмами вуду. Мы не можем позволить себе отставания. В зарубежную прессу просочилась информация, что в ходе спиритического сеанса одна знаменитая скрипачка вызвала дух Шумана. Шуман сказал, что у него есть неизвестный концерт для скрипки. Позднее эта информация нашла свое подтверждение, дух Шумана разучивал с ней свой концерт. Неудивительно, что деятельностью Михаила Гольдштейна заинтересовались органы».

Я еще только начинал тогда писать — возводить свой дом с примечаниями, изнутри весь в зеркалах, как жилище Нарцисса. В своей первой большой вещи — «Мертвецы в отпуске» — я вывел Чулаки под именем Вурдалаки.

Источник

Опубликовано 06.01.2022  23:28

Жыццё музыкаў Камінскіх (І)

Паважаныя чытачы, дазвольце прапанаваць вашай увазе ўспаміны беларускага кампазітара і піяніста Дзмітрыя Раманавіча Камінскага (1906–1989). Музыка Д. Р. Камінскага была шырока вядомая ў Беларусі і за яе межамі. Ён з’яўляўся членам прафесійных арганізацый: Саюза кампазітараў СССР (з 1941 г.) і Саюза кампазітараў БССР (з 1946 г.), а таксама быў старшынёй праўлення Саюза кампазітараў БССР (1963–1966). У 1963 годзе Д. Камінскі стаў заслужаным дзеячам мастацтваў БССР. Ён – ветэран Другой сусветнай вайны, быў узнагароджаны некалькімі медалямі і ордэнамі за ваенныя заслугі.

Гэты чалавек, які валодаў надзвычайным характарам, ведамі і прафесійным майстэрствам, увайшоў у жыццё нашай сям’і, калі мая сястра была падлеткам, а мне яшчэ не споўнілася і адзінаццаці гадоў. Ён ажаніўся з маёй мамай пасля смерці нашага роднага бацькі, Якава Захаравіча Гімпілевіча, які прайшоў тую ж страшную вайну з чэрвеня 1941 г. і ўдзельнічаў ва ўзяцці Берліна. Я. З. Гімпілевіч (1909–1961) скончыў вайну ў званні капітана і не раз узнагароджваўся ордэнамі і медалямі за вайсковую доблесць. Ён нарадзіўся ў беларускім мястэчку Сяліба; з 1947 года, неўзабаве па дэмабілізацыі, працаваў начальнікам планавага аддзела на мінскай шчотачнай фабрыцы. Пры жыцці майго бацькі Якаў Захаравіч і Дзмітрый Раманавіч, нягледзячы на розніцу прафесій, глыбока сімпатызавалі адно аднаму. Дзмітрый Раманавіч мне таксама заўсёды падабаўся, таму, хоць я і шанавала памяць роднага бацькі, мы скора пасябравалі. Сястра, праз падлеткавы максімалізм, спачатку даволі холадна паставілася да новага члена сям’і, але, пасталеўшы, зусім змянілася і цалкам усвядоміла высокія чалавечыя і прафесійныя якасці нашага айчыма. Таму я спадзяюся, што паважаныя чытачу даруюць мне, публікатарцы, некалькі лірычна-сямейных адступленняў у прадмове да ўспамінаў Дзмітрыя Раманавіча. Пачну з момантаў, якія характарызуюць яго шматгранную асобу. Першы звязаны з тым, як Д. Р., не жадаўшы таго, «папаўся» на пасаду «старшыні праўлення».

Дзмітрый Раманавіч Камінскі. Аўтарскі канцэрт (1955)

Ішоў з’езд Саюза кампазітараў БССР, на якім прысутнічаў адзін з «гаспадароў» Беларусі таго часу, «камуніст з чалавечым абліччам», Пётр Машэраў. Усчалася шумная валтузня перад выбарамі новага старшыні праўлення. Машэраў пэўны час назіраў за гэтай карцінай, а тады падышоў да Камінскага, які нешта захоплена чытаў, і спытаўся ў яго: «Што Вы чытаеце, Дзмітрый Раманавіч?» – «Ды “Палату № 6”, Пётр Міронавіч. Быццам бы ведаю на памяць, а адарвацца немагчыма!» Машэраў, колішні школьны настаўнік, а ў час вайны – адзін з адважных камандзіраў партызанскага руху, таксама любіў Чэхава. Пасля кароткага абмену цёплымі словамі пра пісьменніка Машэраў падышоў да трыбуны, узяў мікрафон і сказаў: «Дарагія таварышы! Думаю, што вы згадзіцеся з кандыдатурай на пасаду старшыні праўлення Саюза кампазітараў Беларусі Дзмітрыя Раманавіча Камінскага, нашага вядучага кампазітара! Галасуйце, калі ласка!» Атарапелы Камінскі, які стаў, бадай, адзіным беспартыйным кіраўніком творчага саюза за ўсю гісторыю СССР, вярнуўшыся дахаты, у асобах апісваў, як «таварышы спешна і аднагалосна прагаласавалі». На наступны тэрмін, аднак, ён не застаўся, дарма што яго доўга ўгаворвалі.

Д. Р. Камінскі, Зіна Гімпелевіч (другая справа), Дора Камінская і Святлана Міхайлоўская (другая злева) – жонка маскоўскага кампазітара Яўгена Жаркоўскага са сваёй матуляй. Дом творчасці Саюза кампазітараў СССР, 1967.

А вось і другі выпадак. У 1977 годзе Дзмітрыя Камінскага ўзнагародзілі ордэнам «Дружбы народаў» (у той час даволі рэдкая, а таму пачэсная ўзнагарода). Спаслаўшыся на хворасць, Дзмітрый Раманавіч не паехаў у Маскву на ўручэнне яму ордэна «асабіста таварышам Брэжневым» і пад той жа маркай не пайшоў на ўрачыстасць, наладжаную ў Мінску з гэтай нагоды. Калі ж, нарэшце, яму перадалі (паводле яго выразу, «уперлі») ордэн, то, прыйшоўшы дадому, ён прыладзіў яго нашаму дварнягу Рэксу на ашыйнік са словамі: «Зінуля, зірні, праўда, яму пасуе?»

Што ж тычыць музычнай творчасці, то хочацца паказаць, чым вызначыўся Камінскі ў гісторыі беларускай музыкі, на прыкладзе аднаго толькі жанру, канцэрта для саліруючага інструмента з сімфанічным аркестрам. У манаграфіі доктара мастацтвазнаўства І. Д. Назінай «Беларускі фартэпіянны канцэрт» (Мінск: Наука и техника, 1977) – усяго 130 старонак, яе наратыў абыймае 40 імёнаў, аднак кампазіцыям Камінскага яўна аддаецца перавага: яго імя спамінаецца на 86 старонках, і творы падрабязна аналізуюцца. Вось што кажа музыказнаўца: «Беларускі фартэпіянны канцэрт ствараўся намаганнямі кампазітараў розных кірункаў. Аднак ніводзін з аўтараў на працягу свайго творчага шляху не выявіў такой глыбокай і пастаяннай цікавасці да гэтага віду музычнага мастацтва, як Дзмітрый Раманавіч Камінскі. Ён стварыў 14 канцэртных твораў для розных саліруючых інструментаў з аркестрам: адзін для цымбалаў (1947), адзін для двух цымбалаў (1948), што з’явілася першай спробай такога кшталту не толькі ў Беларусі, а і ў Савецкім Саюзе ўвогуле, чатыры для скрыпкі (1948, 1953, 1963, 1974), адзін для віяланчэлі (1957) і сем для фартэпіяна (1940, 1946, 1953, 1958, 1962, 1969, 1972). Сваю цікавасць да канцэрта Камінскі тлумачыць тым, што гэта адзін з найбольш “камунікабельных” жанраў інструментальнай музыкі, жанр вялікай канцэртнай залы, які дазваляе напоўніцу праявіць разнастайныя выразныя сродкі саліруючага інструмента, а таксама прадставіць выканаўцу слухачам. Вабяць кампазітара ў гэтым жанры і закладзеныя ў ім элементы святочнасці» (с. 23-24 кнігі І. Назінай).

Камінскі з’яўляецца таксама аўтарам дзвюх канцэртных фантазій на беларускую тэму. Ён, безумоўна, не першы кампазітар, які паказаў беларускі нацыянальны тэматычны пачатак у сваіх творах, але ён фундаментальна ўмацаваў гэты пачатак як тэарэтычна, так і на практыцы. Паводле яго слоў у часопісе «Советская музыка» за 1971 год, «у творах, якія прэтэндуюць на беларускі каларыт, павінны прысутнічаць інтанацыі менавіта беларускага складу, іначай ніхто і ніколі не адчуе нацыянальную прыналежнасць таго ці іншага твора». У пацверджанне гэтай тэарэтычнай думкі, няхай выказанай сухавата-артадаксальна, Камінскі стварыў дванаццаць цудоўных п’ес для цымбалаў з фартэпіяна, кожная з якіх нясе тэму індывідуальнай народнай песні (гл.: Камінскі Д. Р. «П’есы для цымбал з фартэпіяна». Мінск: Беларусь, 1973). Таксама ён з’яўляецца аўтарам дзвюх кантат, трох сімфанічных сюіт, некалькіх сімфоній, дзвюх санат (адна для фартэпіяна, другая для скрыпкі), двух струнных трыа і квартэта, мноства камерна-інструментальных твораў. Выдатную музыку пісаў ён для спектакляў і кінафільмаў, хораў і сольнага вакалу. Практычна няма жанраў, у якіх Камінскі не праявіў бы сябе ў якасці арыгінальнага і таленавітага аўтара. Яго дасягненні ў поліфаніі выявіліся ў дванаццаці прэлюдыях і дванаццаці фугах, напісаных на тэмы беларускіх народных песень, у якія кампазітар, без сумневу, быў закаханы: «На беларускай зямлі з яе цудоўнымі народнымі песнямі Камінскі знайшоў сапраўднае натхненне» (Гольдштейн Михаил. «Композитор Дмитрий Каминский. К 80-летию со дня рождения». Новое Русское Слово, 16.08.1986, с. 6).

Д. Р. Камінскі. Аўтарскі канцэрт у Беларускай дзяржаўнай філармоніі (1975)

Мне здаецца, Міхаіл Гальдштэйн – скрыпач, кампазітар, дырыжор, літаратар і музычны крытык (аўтар чатырох манаграфій і мноства артыкулаў) – слушна акрэсліў і адміністратыўны, і творчы характар працы Камінскага: «На пасадзе старшыні праўлення Саюза кампазітараў Беларусі ён выявіў сябе смелым і ініцыятыўным кіраўніком, прынцыповым і сумленным, дапамагаў таленавітым музыкам выйсці на прастор. Такую ж сумленнасць і прынцыповасць ён дэманстраваў у музычнай творчасці. Мне добра вядомая яго сімфанічная паэма “Брэсцкая крэпасць”. Як вядома, абаронцы крэпасці, якія засталіся ў жывых, былі жорстка і незаслужана пакараны Сталіным».

Д. Р. Камінскі (у цэнтры) у Брэсцкай крэпасці з сем’ямі пагранічнікаў (1966)

Усе савецкія ўзнагароды, абсалютна заслужаныя, а не «выслужаныя», не дапамаглі пазбегнуць суворага паклёпніцкага цкавання, калі ў 1980 годзе Д. Р. Камінскі з маёй матуляй наважыўся эміграваць у Канаду. Яны мелі матыў, просты і зразумелы для ўсіх, за выняткам кіраўніцтва СССР: пажылыя бацькі хацелі ўз’яднацца з маёй сястрой, мной і нашымі сем’ямі. Мы выехалі з БССР у 1978 годзе (сям’я сястры) і ў 1979-м (мая сям’я). Не варта і казаць, што двое старых пакінулі ўсё нажытае ў БССР… Нарэшце, з двума чамаданамі, дзе былі ў асноўным кнігі і ноты, а таксама з дазволенымі дзвюма сотнямі долараў, яны прыехалі ў Рым. Гэты вялікі горад быў тады транзітным цэнтрам, дзе, пасля медычнай праверкі (якая цягнулася часам звыш паўгода), мігрантаў скіроўвалі ў розныя краіны. Вось што мама напісала ў лісце да М. Гальдштэйна ў Германію пра гэты перыяд іх жыцця і пра непрыемнасці на граніцы ў Чопе (Заходняя Украіна): «Вельмі цяжка апісаць перыяд перад эміграцыяй на паперы… але некаторыя дэталі паспрабую расказаць… Нягледзячы на тое, што ўвесь удар я прыняла на сябе, сам працэс не прайшоў бясследна. Выключэнне з Саюза кампазітараў; на сходах, не шкадуючы эпітэтаў, Камінскага клеймавалі ганьбай… бясконцыя званкі па тэлефоне, пагрозы… усё гэта адбілася на стане здароўя Дзмітрыя Раманавіча. Ды яшчэ дарога з жахлівымі прыгодамі. У Чопе (на мяжы), калі падалі вагоны, не прыставілі лесвічку-падножку. І гэта зімою, у галалёд. Я сама цудам упаўзла ў вагон і спрабавала зацягнуць Дзмітрыя Раманавіча, але ні ў мяне, ні ў яго не было сіл; праваднікі глядзелі на нашыя высілкі і смяяліся. У рэшце рэшт нейкі малады пасажыр пашкадаваў нас і дапамог літаральна зацягнуць мужа ў вагон. Дай яму Бог здароўя. Потым ён жа выскачыў і закінуў у вагон два нашых чамаданчыкі, і ўжо практычна на хаду заскочыў сам. Я нават не падзякавала яму як след, да Вены не магла гуку вымавіць». Мама мела рацыю, хваляванні і пераезд адмоўна паўплывалі на здароўе абодвух. У Камінскага вельмі хутка развілася хвароба Альцгеймера, пачаліся камунікацыйныя складанасці. У мамы пазней выявіўся рак.

Д. Р. Камінскі і яго жонка Дора Камінская з унучкай Лізай ў Атаве (Канада), лета 1982.

Да ўсіх звычайных праблем эміграцыі – чужая абстаноўка, няведанне мовы і звычаяў, матэрыяльная залежнасць (у адрозненне ад ЗША, урад у Канадзе звычайна не дапамагаў пажылым людзям у першыя дзесяць год жыцця ў краіне) – дадалося тое, што першы раз у жыцці ў бацькоў не было галоўнай аддушыны, фартэпіяна. Мама ж і сама мела не абы-якія музычныя схільнасці. Вундэркіндам яна ў сем гадоў саліравала дзяржаўнаму аркестру беларускага радыё. Музычнае чатырохгадовае вучылішча ў Мінску яна скончыла экстэрнам за два гады і была адразу ж прынята ў кансерваторыю, але тут пачалася вайна. Неўзабаве мама і трое яе братоў асірацелі. Спачатку памерла наша бабуля, а праз месяц ад інфаркту памёр і дзед. Абодвум было толькі крыху за сорак. У мамы на руках засталіся трое братоў, малодшаму было чатыры гады. Калі яны вярнуліся ў родны горад, Бабруйск, мама адразу пайшла на работу ў дзіцячую музычную школу, каб неяк пракарміць малодшых братоў. Было не да кансерваторыі. Калі ж у 1945 годзе яна сустрэла свайго першага мужа, нашага бацьку, то шлюб не наблізіў, а нават аддаліў яе мару пра кар’еру канцэртнай піяністкі. Бацька, на чатырнаццаць гадоў старэйшы за маці, адразу ж і безагаворачна прыняў маміных братоў як родных дзяцей, але яе мары пра вяртанне ў кансерваторыю палічыў незразумелай выдварай, дзівацтвам. І мама прадаўжала займацца педагагічнай работай да пенсіі. А потым – эміграцыя.

Д. Камінскі з жонкай у Атаве, 1983.

Па прыездзе ў Канаду маці, нягледзячы на свой стан і далейшыя некалькі аперацый, старалася стварыць мужу ўтульнасць і спакой, падтрымаць цікавасць да жыцця. Яна грукалася ва ўсе дзверы, спрабавала знайсці спосабы, каб вярнуць творы Дзмітрыя Раманавіча да жыцця, бо яны былі забаронены да выканання ў СССР і выкінуты з музычных бібліятэк. Мы з сястрой былі настолькі занятыя пошукамі свайго месца ў новай краіне, што фізічна не маглі ім сур’ёзна дапамагаць (абмяжоўваліся пераважна матэрыяльнай падтрымкай), дый з англійскай мовай напачатку было ў нас усіх даволі кепска. Вядома, бацькі надоўга прыязджалі да нас у Атаву і любілі гэты горад, але пастаянна жылі ў Манрэалі, недалёка ад маёй сястры.

Тым не менш мама не марнавала часу. Хвалюючыся з-за часовай залежнасці ад дачок, яна знайшла месца нянькі і гувернанткі ў шматдзетнай яўрэйскай сям’і. Там аказаўся інструмент, і яна з асалодай займалася з дзецьмі. Паступова прыйшла падтрымка ад яўрэйскай абшчыны, у жыцці якой мама пачала браць удзел (не афішуючы той факт, што Дзмітрый Раманавіч быў сынам рускай дваранкі), а потым і невялікая ўрадавая дапамога. Калі ж праз няпоўных тры гады было набытае піяніна (таннае, кароткаструннае), да мамы пацёк спярша маленькі, а потым і вельмі прыстойны паток студэнтаў – і дзяцей, і дарослых. Праца ёй падабалася, мама выкладала нават за два тыдні да сваёй апошняй шпіталізацыі; на яе пахаванне ў 1997 годзе прыйшло багата яе вучняў.

Аднак галоўным клопатам маці ў эміграцыі заставаўся яе супруг. Даволі рана па пераездзе ў Канаду мама прыдумала яму занятак; наказала мне забяспечыць яму пісьмовыя прыналежнасці, а яму – пісаць мемуары. Зараз, амаль праз трыццаць гадоў, яны ляжаць у мяне, і скора Дзмітрый Раманавіч – чалавек, які навучыў мяне цаніць самастойнае мысленне, істотна паўплываў на літаратурныя і музычныя густы – сам загаворыць з Вамі, дарагі чытач.

Дм. Р. Камінскі і Дора Камінская граюць у шпіталі для хворых, 1988.

Мемуары майго айчыма валодаюць непараўнальнай каштоўнасцю. Першае ў іх – безумоўна, даніна эпосе, дзе перадрэвалюцыйная Расійская імперыя, асабліва яе паўднёвая частка, апісаная падрабязна і жыва. Цікава, што, чытаючы ўспаміны, мы шмат у чым пройдзем той жа геаграфічны маршрут, што і героі Міхаіла Шолахава. Розніца, аднак, у тым, што пісьменнік цікавіўся перадусім аграрнай і данской Расіяй, тады як у Камінскага апісваецца жыццё тыповых прадстаўнікоў такога нетыповага пласта грамадства, як рускамоўная інтэлігенцыя, што складалася з людзей рознага паходжання і выхавання.

Яшчэ адна, сумная рыса ўспамінаў Дзмітрыя Раманавіча Камінскага – у тым, што па іх можна прасачыць гісторыю яго хваробы. Паступова змяніліся як почырк аўтара, ператварыўшыся з каліграфічнага ў цяжкачытэльны, так і якасць самавыяўлення. Пачынаючы з 1986 года, Дзмітрый Раманавіч пачаў губляць дар мовы, а ўжо на два гады пазней ён размаўляў толькі сваімі цудоўнымі светла-блакітнымі вачыма, якія запальваліся, бы ліхтарыкі, пры відзе мамы. У сувязі з гэтым яго запісы апошніх гадоў тут не публікуюцца. 23 лістапада 1989 года Д. Р. Камінскі памёр у Манрэалі.

Апошні дзень народзінаў Д. Р. Камінскага. Побач з ім жонка і Эстэла Гімпілевіч, старэйшая дачка Доры Абрамаўны

Я шчыра шкадую, што Камінскі амаль зусім не закрануў ва ўспамінах сваёй неспатольнай цікавасці да А. Чэхава, А. Пушкіна, А. Франса, У. Шэкспіра, А. Маруа, І. Стравінскага, Д. Шастаковіча, С. Пракоф’ева, а значыць, не пазнаёміць з імі чытачоў. З гэтымі і многімі іншымі дзеячамі культуры я расла, быццам з блізкімі сябрамі, настолькі жыва ён іх абмяркоўваў, «нагбом», як казала мама. Назва яго ўспамінаў – «Пра майго бацьку і сябе. Успаміны пра найлепшага чалавека ў маім жыцці» – мяне, аднак, не здзіўляе. Пра свайго бацьку ён заўсёды гаварыў з такой пяшчотнай любоўю і сімпатыяй, якія рэдка здараюцца ў наш час. Дый увогуле, адметнай рысай майго айчыма была здольнасць да шчырай любові, якая выяўлялася ў яго музыцы. Гэтую адметнасць чытач, без сумневу, прыкмеціць і ў запісках, прапанаваных ніжэй.

Д-р Зіна Гімпелевіч (Канада)

Д. Камінскі. Пра майго бацьку і сябе. Успаміны пра найлепшага чалавека ў маім жыцці

Імя маё – Дзмітрый, імя па бацьку – Раманавіч, а прозвішча – Камінскі. Я сын вядомага ў свой час на поўдні Расіі музыкі, Роберта Ісакавіча Камінскага. Гэта быў надзвычай адораны скрыпач-віртуоз, выдатны ансамбліст і ўвогуле музыка велізарнага таленту і рэдкіх душэўных якасцей: дабрак, спагадлівы чалавек, нястомны аптыміст і жыццялюб. Тыя, хто яго ведаў, а ведалі яго вельмі многія, шчыра любілі яго. Асабліва прыхільна да майго бацькі ставілася яго публіка, калі ён выходзіў на эстраду са скрыпкай, прыбраны (фрак яму пасаваў), цікавы, нават прыгожы, браў скрыпку і пачынаў граць так, як толькі ён умеў граць. Было такое ўражанне, што ігра на скрыпцы для яго – занятак неверагодна лёгкі! Перш за ўсё ўражваў гук яго інструмента, які глыбока пранікаў у душу слухача. Выдатнае, віртуознае ўладанне інструментам, «чароўныя штрыхі», высокароднасць фразіроўкі, цудоўны густ – усё гэта рабіла яго ігру незабыўнай. Граў ён усё, што напісана для скрыпкі. Улюбёнымі яго кампазітарамі былі Бах, Бетховен, Паганіні, Брамс, Крэйслер. На біс ён часта выконваў мноства твораў папулярных і вядомых музычнай публіцы, напрыклад, «На прыгожым халме» Пабла Сарасатэ і «Фантастычнае» скерца Антоніа Баціні. Як ён радаваў слухачоў сваім віртуозным майстэрствам! Публіка яго вельмі любіла. У Растове-на-Доне, дзе мы доўгі час шчасна жылі, майго бацьку называлі «галоўны па музыцы» (!) Ці варта казаць пра тое, як я яго любіў, дый ён проста абажаў мяне…

Мне хочацца вярнуцца да яго дзяцінства і гадоў навучання. Нарадзіўся ён у 1882 годзе ў горадзе Крамянчугу (Украіна). У яго бацькі быў прыдарожны гатэльчык (карчма) – крыніца існавання даволі вялікай сям’і, дзе нарадзіліся тры хлопчыкі (Леў, Рыгор, Рувім) і дзяўчынка Цыля. Акрамя бацькавага брата Рыгора (дзядзя Грыша), другога брата я не ведаў, гэтаксама не быў знаёмы з цёткай Цыляй. З цягам часу ўся сям’я Камінскіх пераехала ў Адэсу, і жылі яны ў самым пралетарскім раёне, на Малдаванцы. Калі бацьку было з тры гады, ува двор зайшоў вулічны «ансамбль» музыкаў. У Адэсе такія «ансамблі» называліся «Ванька-ру-цю-цю»! У майго таты гэтая музыка пакінула «непазбыўнае ўражанне», ён хадзіў з гэтымі музыкамі з аднаго двара ў другі і паўсюль слухаў іх выступы. Пасля гэтага любімай для майго таты сталася гульня з дзвюма палкамі: адну ён прыстаўляў да грудзей («скрыпку»), а другая была «смыком». Ён мог гадзінамі «пілаваць» гэтыя палкі, удаючы з сябе скрыпача. Калі яму споўнілася пяць гадоў, яго аддалі ў музычную школу – не помню імя выкладчыка. Хлопчык здзіўляў педагогаў сваімі поспехамі. У бацькі былі рукі фенаменальнай будовы: на левай руцэ мезенец быў гэткай жа даўжыні, як 4-ы палец (як у Паганіні!), таму цяжкасцей для яго не існавала.

У 1893 годзе ў Адэсу прыехаў Пётр Ільіч Чайкоўскі, наладзілі вялікую ўрачыстасць. Чайкоўскаму паказалі адораных дзяцей школы, і, вядома, Рувім (у свецкім жыцці – Раман, але нярэдка яго менавалі Веням) Камінскі ўдзельнічаў у гэтым спаборніцтве. Ён уразіў Пятра Ільіча спеласцю выканання канцэрта № 9 Берыо. Чайкоўскі абняў хлопчыка і параіў не перагружаць яго заняткамі: «Ён у вас бледненькі, кволы, яму трэба больш хадзіць на шпацыр! А скрыпка ад яго не ўцячэ!» Тату было тады гадоў адзінаццаць. Пётр Ільіч падарыў бацьку Рувіма сторублёвую купюру – для беднай сям’і гэта было цэлым багаццем! Чайкоўскі тут жа напісаў хадайніцтва ў Пецярбургскую кансерваторыю з просьбай прыняць без іспыту рэдкага паводле адоранасці хлопчыка, а таксама ліст свайму брату Мадэсту Ільічу з просьбай прытуліць у сябе на кватэры хлопчыка з беднай сям’і, які прыедзе вучыцца ў кансерваторыю ў бліжэйшы час. Мадэст Ільіч ахвотна выканаў просьбу брата. Так і пачалося для майго бацькі новае жыццё ў Пецярбургу.

Гады навучання

Чым асабліва каштоўныя гады навучання ў такой установе, як Пецярбургская кансерваторыя таго часу? Гэта быў апагей росквіту кансерваторыі. Бадай, у тыя гады Пецярбургская кансерваторыя была адной з лепшых у свеце навучальных устаноў па ўкамплектаванні прафесарамі і па складзе студэнтаў. Па прыклады «далёка хадзіць не трэба». Прафесар па тэорыі кампазіцыі – Мікалай Рымскі-Корсакаў, дырэктар – Антон Рубінштэйн. Прафесары па класе скрыпкі – Леапольд Ауэр і Мікалай Галкін (вучань Ауэра), прафесары па класе фартэпіяна – Ганна Есіпава і Марыя Барынава, прафесар па класе віяланчэлі – Аляксандр Вержбіловіч, прафесары вакалу – зоркі Марыінскага тэатра! Пазней ім на змену прыйшлі Аляксандр Глазуноў, Вячаслаў Сук і многія іншыя асобы, якімі ганарылася музычная культура Расійскай імперыі.

Апынуўшыся ў такім атачэнні, мой бацька проста «абавязаны» быў добра граць, дый Ауэр прымушаў яго добра займацца! Калі Ауэр бачыў прыкметы ляноты, або, яшчэ горш, падману, то доўга не разважаў: адной рукой ён трымаў пульт, на якім стаялі ноты, а другой рукой – галаву вучня са скрыпкай, усё гэта рухалася насустрач, білася адно аб адно і выкідвалася прэч з класа, у калідор, а па калідоры гулялі дзяўчаты, таварышы… Гэтаму ёсць дакладная назва: «выгнаць у шыю»! А якія ў бацькі былі таварышы! Міша Эльман, бліскучы скрыпач, у Англіі атрымаў ганаровае званне лорда. У свой час бацька ўпрасіў Ауэра ўзяць Мішу ў клас. Яша Хейфец, з якім бацька асабліва сябраваў! Пра Хейфеца бацька казаў так: «хлопчыкам 12 гадоў ён паводле спеласці граў як стары», г. зн. ён быў не проста вундэркіндам, а геніяльным майстрам, яшчэ не дасягнуўшы падлеткавага ўзросту.

Ауэр навучыў бацьку лёгкасці штрыхоў. «Цяжка працуючым» скрыпачам Ауэр казаў: «Ад Вашай ігры потам патыхае, гэтага не трэба ў музыцы». І амаль усе ауэраўскія вучні славіліся відочнай лёгкасцю і высокім артыстызмам пры выкананні любых, нават найскладанейшых твораў. Я памятаю, як бацька граў «Кармэн» у транскрыпцыі Сарасатэ. У гэтай транскрыпцыі вельмі цяжкі фінал – у шалёным тэмпе, усцяж у двайных нотах. Гэтыя двайныя ноты, тэрцыі, сексты, актавы праносіліся з жахлівай хуткасцю, а ён, граючы, толькі пазіраў на мяне і пасміхаўся. Я думаю, што яму многае дала Адэса! Ён казаў, што горад у той час «поўніўся эмбрыёнамі таленту менавіта скрыпічнай ігры». У час навучання ў кансерваторыі бацьку накіравалі для стажыроўкі і практыкі ігры ў аркестр Марыінскага тэатра. Гэта таксама, мякка кажучы, някепская школа: пад кіраўніцтвам Эдуарда Напраўніка аркестр Марыінскага тэатра быў проста ідэальны!

Бацька Д. Камінскага – Роберт (Раман, Веніямін) Ісакавіч Камінскі (раней за 1917 г.).

У 1903 годзе прыйшла пара заканчваць кансерваторыю, бацьку тады ішоў дваццаць першы год. Многія ў такім узросце толькі паступаюць у вышэйшыя навучальныя ўстановы, а мой бацька ўжо быў выпускніком. За год да заканчэння ён змяніў кватэру, утаіўшы свой новы адрас ад «сябручкоў», якія заміналі яму займацца скрыпкай, і засеў за працу ўсур’ёз. Для экзамену была выбрана праграма: канцэрт Бетховена і «Атэла» Г. Эрнста (фантазія на тэмы оперы Расіні). І больш я нічога не ведаю, мяне яшчэ тады не было на свеце. Я нарадзіўся ў 1906 годзе, так што ўсе гэтыя звесткі – са слоў бацькі. Яшчэ ён мне казаў, што год працы са скрыпкай у «пустэльніцтве» даў яму больш, чым усе гады навучання ў кансерваторыі! У маі 1903 года адбыўся выпускны экзамен у кансерваторыі, але майго бацьку, як круглага выдатніка, прызначылі граць на акце – гэта асаблівая ўзнагарода, якая давалася толькі тым, хто быў выдатнікам на працягу ўсяго курсу ў навучальнай установе. Пра канцэрт у выкананні бацькі я магу распавесці паводле аднаго эпізоду, які здарыўся са мною ў Маскве. Калі я быў у Сакольніцкім парку на канцэрце, вучань майго бацькі (Анатоль Сцяпанавіч Залатароў) паклікаў мяне на хвілінку ў бок, падвёў да музыкі, які стаяў недалёка, і звярнуўся да яго: «Дазвольце прадставіць Вам сына знаёмага Вам Роберта Камінскага!» Той музыка абамлеў! «Уй, Вы сын Рувіма Камінскага? Скажыце, дзе ён? Уй, маё прозвішча Вейсбейн! Перадайце яму, што я дагэтуль памятаю, як ён граў канцэрт Бетховена, гэта было на акце! Гэта было нешта незвычайнае! Гэты гук! Гэтая фразіроўка! Перадайце яму вялікі прывет! Маё прозвішча Вейсбейн! Вы падобны на свайго тату!» Гэта было ў пачатку трыццатых гадоў.

(працяг будзе)

Поўны тэкст мемуараў будзе надрукаваны ў альманаху «Запісы БІНіМ», № 39 (Нью-Ёрк-Менск). Гэты нумар «Запісаў» мае выйсці ўвосень 2017 года.

Апублiкавана 27.04.2017  22:20