Tag Archives: МГБ

В санаториях у Сталина

28 Март 2017

Валентин Барышников

Марина Бергельсон – о семейной истории и казнях

“У меня была с собой кукла, каждому из нас полагалось четыре солдата, и я помню, как – между двумя какими-то уральскими тюрьмами – я со своей куклой тащусь по глубокому снегу, который мне выше колен, а вокруг четким каре через этот снег топают четыре солдата с ружьями, с некоторым недоумением глядя на меня, но стараясь не смотреть”.

Марина Бергельсон родилась в 1943 году. Когда ей было пять лет, ее деда, писателя Давида Бергельсона, арестовали по делу Еврейского антифашистского комитета. Зимой 53-го Марину вместе с родителями отправили в ссылку. Сообщение о смерти Сталина она услышала в больнице. Из пересыльной тюрьмы в Казахстане девочку выкупила бабушка, дав взятку коменданту. В Москве, пока не вернулись из ссылки родители, Марина жила в семье другого деда, писателя Леона Островера. Стала филологом. В 1973 году, накануне своего тридцатилетия, вместе с мужем эмигрировала из Советского Союза. Сейчас живет в Америке. В интервью Радио Свобода Марина Бергельсон рассказывает об истории своей семьи, погружаясь в прошлое на сотни лет, вспоминает детство в сталинские времена и размышляет над тем, почему в современной России Сталин вновь популярен.

Давид Бергельсон, дед Марины по отцовской линии, был расстрелян 12 августа 1952 года, в свой 68-й день рождения. Его, выросшего на Украине, в 1921-м уехавшего с семьей в Берлин, от нацизма бежавшего в Данию, по словам Марины, “обманом заманили” в Советский Союз в середине 30-х. В этом история его возвращения частично была похожа на историю возвращения Прокофьева, Цветаевой, Куприна и других, добавляет Марина.

Евреи весело пашут пшеницу

Он писал на идиш и хотел сохранить эту культуру. В межвоенные годы он ездил из Берлина в Польшу “посмотреть, что там происходит с литературой и евреями”, нашел – еще до немцев и холокоста – местный антисемитизм и решил, что там нельзя будет выжить. Потом поехал в Америку, где увидел, что американские евреи удачно ассимилируются и что идиш исчезнет в течение одного поколения. “Как все порядочные люди в 20–30-х годах, он был, естественно, человек левый, хотя никогда не был в партии”, – говорит Марина о деде. В Америке он встретился с “интенсивными коммунистами”, которые требовали: “У тебя есть право на русское гражданство, ты должен строить коммунизм”.

После Европы и Америки “осталась одна Россия”. В это время в СССР началось создание автономной еврейской области в Биробиджане. Советское правительство почему-то решило, что имя Бергельсона, одного из самых интересных еврейских писателей этого поколения, им необходимо, чтобы евреи поверили в Биробиджан и в то, что там может быть что-то положительное: “К нему стали присылать людей, которые рассказывали о прекрасном месте, где цветут цветы, евреи весело пашут пшеницу. И он полностью купился”.

Много лет спустя, уже в Израиле, говорит Марина, ее нашел человек, который был приставлен к Давиду Бергельсону во время его приезда в Россию и поездки в Биробиджан. По его словам, там они увидели страшную грязь, “по улицам без тротуаров ходили какие-то потерянные люди”. Ночью, рассказывал тот человек, дед Марины ушел бродить по страшному городу, вернулся в до колен забрызганным грязью костюме, абсолютно белый – по лицу текли слезы, дрожали руки. Все утро он говорил: “Как нас обманули”, и следующим поездом они уехали обратно.

Бергельсон с семьей осел в Москве, в 1936-м на скопившиеся в России гонорары купил квартиру в писательском доме в Лаврушинском переулке (“потом из кооператива дом сделали обычными государственными квартирами и, как всегда в моей семье, деньги пропали – но это неважно”). В этой квартире Марина выросла, и она помнит, как пришли за ее дедом.

Из текста Марины Бергельсон к чтениям “Ночь убитых поэтов” в одном из американских научных обществ:

Помни обо мне

“Январской ночью в нарушение строгого распорядка моей хорошо отрегулированной жизни меня разбудила мама (папы не было, он работал по ночам). Горел свет. Снаружи было темно и холодно – шторы не были задернуты, вопреки обыкновению, и с запотевших окон текло на подоконник над раскаленным московским радиатором. Стоял грохот, топот, стук, затем моя бабушка Циля вошла и, не глядя на меня, подошла к огромному белому шкафу, где хранилось белье. Два молодых человека в кожаных пальто вошли следом. Они что-то взяли с полки, и тогда она сказала, ломая руки: “Пожалуйста, пожалуйста, возьмите теплое белье”. Они вышли и появился дед. Он подошел к моей кроватке, глядя только на меня, поцеловал и сказал: “Спокойной ночи”.

– Пришли ночью, как они всегда приходили, – рассказывает Марина, когда просишь ее снова вспомнить события того дня. – В кожаных куртках и кожаных пальто. Гладкие лица с мертвыми глазами, очень на Путина все похожи, такие блондины склизкие. Дед, одетый в один из своих лучших, немецких костюмов, коричневый в полоску, – цвет костюма, рубашки, галстука я помню до сих пор, – подошел ко мне. Хотел что-то сказать, но у него было такое сведенное лицо, он на меня смотрел, держась за спинку моей кровати, и кроме “спокойной ночи” так ничего и не сказал. Мы смотрели друг на друга долго-долго, пока стоящий за ним человек со склизким лицом не сказал: “Пошли”. Дед повернулся и ушел, дверь в нашу спальню закрылась. В нашей комнате начался обыск, меня унесли в другую комнату, где я лежала, завернутая в одеяло на диване, вокруг летал пух, а у стола сидела и тихо плакала бабушка. Утром, когда я встала, – я обычно приходила к нему в кабинет сказать “доброе утро” и мы вместе шли завтракать в столовую, где они пили кофе, а я свой чай с молоком, – я подошла к его кабинету, но он был закрыт и на ручке висела коричневая блямба. Оказалось, половина нашей квартиры опечатана. Я спросила маму, что происходит и почему. Она сказала, что лопнула батарея, залило комнаты, поэтому их закрыли.

Из текста к чтениям “Ночь убитых поэтов”:

“Когда мама отправилась за покупками, домработница Настя была занята, а моя французская “мадам” ушла, я протащила через коридор тяжелый стул, забралась на него и, стоя на цыпочках, попыталась заглянуть через стекло в верхней части двери в одну из опечатанных комнат. Я ожидала увидеть комнату, заполненную до потолка зеленой водой, с чем-то плавающим внутри, со своей странной тихой жизнью, но не увидела ничего. Я боялась, что однажды двери откроются, вода выплеснется и смоет нас всех. Но двери никогда не открылись, и дедушка никогда не вернулся. Мне сказали, что он в санатории – этого слова я не знала, – и все, что осталось от его присутствия в доме, – халат в красно-черную полоску в ванной, пахнувший его табаком и его руками. Я росла и старалась не думать о странных комнатах, заполненных водой, и о людях в кожаных пальто. Но минуло четыре года, и они пришли за нами. Теперь я знаю, что говорило лицо деда. Оно говорило: “Прости”. Оно говорило: “Помни обо мне”.

"Это наша последняя фотография, сделанная в 1949 году. Вскоре его арестуют, и это станет концом его жизни и моего детства. Но пока мы играем и строим рожи".

“Это наша последняя фотография, сделанная в 1949 году. Вскоре его арестуют, и это станет концом его жизни и моего детства. Но пока мы играем и строим рожи”.

При аресте из дома Бергельсона забрали – в мешках, волоком – коллекцию еврейских инкунабул, которую он собирал всю жизнь, и его рукописи. Их потом так никогда и не нашли:

Не советский я человек

– Он, как многие хорошие писатели в то время, писал что-то для печати – что-то типа советского реализма, хотя у него не очень получалось, – и что-то для себя, настоящие вещи. Он изначально был модернист, был частью Серебряного века, с той разницей, что он писал на идиш. Его друзья оттуда, вкусы оттуда. Все, что он написал до Берлина и в Берлине, – изысканно модернистская литература. Он был такой немножко не от мира сего.

“Не советский я человек”, – цитирует Марина протоколы допроса ее деда. Еврейский антифашистский комитет был создан во время войны советским правительством в надежде получить международную помощь по “еврейской” линии. Комитет был составлен из известных советских евреев, представителей творческой и научной интеллигенции, которые должны были наладить контакты с зарубежными еврейскими организациями. Эти же контакты после войны – когда расчет Сталина на создание Израиля как социалистического, тяготеющего к СССР государства, провалился – были объявлены связями с еврейскими националистами. Членов комитета обвинили в шпионаже в пользу США и в том, что они планировали отторгнуть от СССР Крым, создав там еврейское государство. В 1949 году многие члены комитета были арестованы, подвергнуты пыткам. 12 августа 1952 года по делу ЕАК были расстреляны 13 человек, в том числе Давид Бергельсон.

Внучка врага народа

– После ареста деда, – продолжает Марина, – мы остались жить в наполовину опечатанной квартире в Лаврушинском, бабушка – в столовой, где стоял диван, а мы втроем – папа, мама и я – в том, что когда-то было спальней. Так мы жили до ареста. Мы как семья “врага народа” были арестованы в начале 1953 года, зимой, и отправлены в пожизненную ссылку в Казахстан, в место, где были оловянные рудники, оно называлось Тургай. Мы не знали, жив ли дед. Будучи, наверное, очень глупыми людьми, мы думали: то, что нас арестовали, – знак того, что он еще жив. Официально я называлась “внучка врага народа”, мне было девять. Взрослых предупредили, что будут арестовывать. Вызвали в отделение милиции и сказали, что завтра придут, показали бумаги на ссылку. Маме предложили немедленно развестись с отцом, тогда, сказали, оставят в покое ее и меня. Мама, историк по образованию, всегда очень любила жен декабристов и тут почувствовала себя женой-декабристкой и сказала, что не оставит отца. Родители решили, что перехитрят МГБ и спрячут меня, выздоравливавшую от ангины, у маминых родителей. Сами бабушка с дедушкой весь день и ночь накануне нашего ареста были в Лаврушинском, помогая маме с папой и бабушке Циле паковаться, а я была спрятана в огромной дедушкиной кровати в их квартире в Дмитровском переулке, где они поселились, еще когда дедушка практиковал медицину.

Меня, естественно, быстро нашли, заставили надеть какую-то одежду – прямо на ночную рубашку, теплую, фланелевую, специально заведенную, чтобы в ней болеть, – и отвезли в Лаврушинский, где на полу стояли чемоданы. Это было рано утром, день был безумно холодный. Нас погрузили в автобус, обычный городской, только без номера, с полосой на боку, – бабушку, маму, папу, меня, чемоданы. Я спросила маму с папой, куда мы едем. Они мне сказали – в санаторий. Почему-то все называлось санаторием. Сначала мы попали в тюрьму на Красной Пресне – пересыльная тюрьма для политических в то время, где мы провели несколько ужасных месяцев. Нас, конечно, сразу разделили с папой. По-моему, мама не очень понимала, куда нас везут, несмотря на то что ее предупредили об этом. Когда за нами со скрипом закрыли огромную железную дверь, мы оказались в страшной камере без окон, абсолютно пустой. Мама стала биться об эту дверь и кричать, чтобы ее выпустили. Это продолжалось долго. Я пыталась оттащить ее от двери, естественно, не очень понимая, что происходит. Потом нас отвели в камеру с двойными деревянными нарами, где мы оказались с необыкновенно приятными интеллигентными дамами, которые помогли нам устроиться. Я попала в больницу, затем вернулась обратно, а потом мы отправились по этапу в Казахстан через Урал. Пока мы были в тюрьме, умер Сталин.

Воспоминания об этом дне Марина записала для проекта 05/03/1953, где собраны свидетельства о смерти и похоронах Сталина:

Детки в клетке

“В день, когда умер Сталин, я лежала в детской больнице, выздоравливая от дифтерита и голода. В коридоре из черной “тарелки” лилась печальная музыка и что-то говорил бархатный голос.

Мне было девять лет, и в больницу меня привезли из пересыльной тюрьмы на Красной Пресне – в “черном вороне” с четырьмя серьезными солдатами с ружьями в кузове и вооруженным офицером в кабине. В тюрьме началась эпидемия дифтерита, убыстренная тюремной врачихой. Двигаясь от одной скрипучей железной двери камеры к другой, она проверяла всем горло деревянными палочками, которые опять и опять возвращались на ее медицинскую тележку. Моя мама упросила врачиху положить меня в изолятор в надежде, что там меня подкормят, но в изоляторе от мороза прорвало отопление, и я проснулась в кровати, вросшей в лед на полу. В больнице из-за радио дети не могли спать, и самые маленькие начали тихо плакать. В середине дня вдруг принесли неположенный крепкий и сладкий черный чай в стаканах.

Через день меня увозили обратно в тюрьму. На этот раз солдат было только двое, и они были какие-то растерянные. Около “черного ворона” стояли мои обожаемые бабушка с дедушкой. Щедро раздав всем нянечкам “на чай”, им удалось узнать день и час, когда меня будут забирать. Они пришли со мной прощаться, второй раз после ареста, и на мои страстные просьбы – пожалуйста, принесите мне что-нибудь почитать – принесли детские книги моего дяди Алюши. Алюша (Александр Островер) погиб под Кенигсбергом через две недели после своего двадцатилетия. Маленький Алюша любил Сетона-Томпсона и книги про зверей. Бабушка с дедушкой стояли сбоку от тюремной машины в грязном мартовском снегу. Дедушка, опираясь на палку, держал в руках стопку книг в темных кожаных переплетах. У бабушки в руках был термос моего любимого душистого чая и пакет с домашним печеньем. Обнимать их было нельзя. “Нам только посмотреть на тебя, только посмотреть”, – говорила бабушка, пытаясь тут же объяснить, что книжные магазины были вчера недоступны. “Передача не положена”, – сказал один солдат. Я уже держала, как спасение, книги, и мы все молча смотрели на него. “А, – сказал другой. – Пускай их!”

Когда меня привели обратно в камеру, моя мама сидела на нижних нарах и методично билась головой о железную палку с петлей для ноги, соединяющую верхние и нижние нары. На ней было то же красивое платье из мягкой серой английской шерсти, в котором она была, когда нас забрали, только за зиму в тюрьме у платья исчез белый пикейный воротник. Мама билась головой о железную палку и негромко приговаривала своим хорошо поставленным интеллигентным голосом: “Что же теперь с нами будет? Кто же нас защитит?” Я села рядом с ней со своими книжками. Через некоторое время она затихла, и я, устроившись в глубине нар, взяла верхнюю книжку из стопки, открыла ее и прочла на титульном листе: “Детки в клетке”. Книга была про зоопарк, радио в тюрьме не было, и про похороны мы ничего не знали”.

Ваше превосходительство, опять жид

Бабушка и дедушка, пришедшие к тюремной больнице, – родители матери Марины. Дед по материнской линии – Леон Островер, писатель и врач, прошедший две мировые войны, – был потомком знаменитой еврейской семьи, происходившей от Исаака Абарбанеля, которой в пятнадцатом веке, во времена гонений на евреев в Испании, сначала предложил королю выкуп, чтобы их не трогали, а потом, в 1492 году, возглавил исход части евреев в Неаполь. К девятнадцатому веку семья обеднела, но фамилия была столь известна, что один из живших в Польше потомков Абарбанеля отдал замуж в благополучные еврейские семьи пятерых дочерей, хотя у них “на всех была только одна пара туфель”, говорит Марина. Одна из этих дочерей – мать Леона Островера. Он вырос в богатой семье, получил прекрасное образование – по настоянию деда, раввина, считавшего, что образование – главное на свете. Еще в лицее издал первую книгу стихов, изучал философию в Краковском университете, диссертацию по Иосифу Флавию писал в Ватикане. Вернулся, чтобы получить в Германии медицинское образование – кормить будущую семью. Когда началась первая мировая война, Островера направили врачом в гусарский полк в составе русской армии:

– Он был с хорошей фигурой, голубоглазый и светловолосый. Когда он пришел к гусарскому полковнику, тот сказал: “Новый врач, как хорошо, а то как кого ни пришлют, это жиды”. Мой дедушка щелкнул каблуками и сказал: “Не повезло, ваше превосходительство, опять жид” – и стал любимцем полковника. Они дошли до западных границ империи, когда произошла революция. Однажды дед проснулся, вошел денщик и сказал, что ему надо выйти поговорить с солдатами. Солдаты сообщили, что повесили всех офицеров, но его не будут, поскольку он единственный, кто обращался с ними как с людьми. И назначили его временно комендантом маленького города, в котором они находились.

Писал про приличных людей

Потом, продолжает Марина, был заключен мир, дедушка уехал в Одессу, где встретился с будущей женой. Бабушка Марины, Рита, родилась в Одессе. Ее мать была из семьи Пастернаков: “Бабушкин брат Даниил был на одно лицо с Борисом Леонидовичем (Пастернаком), только красивее, но издали они были очень похожи”. Несколько лет Островер прожил в Одессе, говорит Марина, подружившись со многими обитавшими и бывавшими там в то время писателями, в том числе с Волошиным: “К нему дедушка с бабушкой позже приезжали каждое лето в Коктебель, в дом, который дедушка помог сохранить от национализации большевиками”. Из Одессы Леон Островер уехал – вместе с женой – бороться со вспышкой тифа в какую-то украинскую губернию и затем перебрался в Москву. Марина рассказывает, что ее дед принимал участие в создании Литфонда, издательства “Советский писатель”, но “очень рано понял, что дело идет не туда, куда надо”. Его старший брат жил в Америке, стал успешным офтальмологом, одним из первых, кто оперировал катаракту:

– Он прислал всей семье вызов. Бабушка отказалась уехать, потому что у нее на руках были старые, больные родители, тоже переехавшие в Москву из Одессы. Дедушка постепенно стал отходить от публичной жизни. Написал несколько книг, одна из моих самых любимых называется “Когда караван входит в город” – об Эразме Роттердамском, подходящая тема для России 20–30-х годов. После войны он стал писать для серии “Жизнь замечательных людей”, выискивая среди будущих революционеров приличных людей – он всегда писал про приличных людей. Во Вторую мировую войну он сначала заведовал госпиталем где-то в Ульяновске, потом – в Сызрани, на Волге. Это был очень большой госпиталь. Дед предвидел, что будет голод, и заставил городских жителей к зиме выкопать ямы и сделать огромные запасы квашеной капусты, которая потом спасала и госпиталь, и город от авитаминоза. Я родилась в Сызрани в его госпитале.

Девять лет спустя Марину вместе с семьей отправили по пересыльным тюрьмам через Урал в Казахстан:

Я с куклой тащусь по снегу

– Долго это было. Арестовали нас зимой, в Казахстане мы оказались поздней весной. На Урале тюрьмы перестали быть только политическими, они стали смешанными, для политических и уголовников. Уголовников становилось все больше, политических – все меньше. Тюрьмы были очень разные. В некоторых можно было существовать, другие были совершенно ужасные. На этапах нас порой везли, порой надо было идти пешком. У меня была с собой кукла, и я помню, как на пересылке между двумя какими-то уральскими тюрьмами – каждому из нас полагалось по четыре солдата – я со своей куклой тащусь по безумно глубокому снегу, который мне выше колен, а вокруг четким каре через этот снег топают четыре солдата с ружьями, с некоторым недоумением глядя на меня, но стараясь не смотреть. На предпоследней остановке в Казахстане уголовники, шедшие в обратную сторону, говорили, что возвращаются из Сибири, где в зоне вечной мерзлоты “для вас, евреев, строят лагеря”. Объясняли, как нас туда привезут, а потом разберут железную дорогу, чтобы мы – евреи – не могли оттуда убежать.

Марина Бергельсон рассказывает историю о том, как ее выкупили – буквально – из казахстанской тюрьмы:

Никакой девочки нет

– Мы оказались в Казахстане, в последней пересыльной тюрьме, а бабушка с дедушкой в Москве в это время продали дедушкин письменный стол времен Людовика XV, за которым он всегда работал, кресло, канделябры и письменный прибор, который у него стоял на столе. У них был прекрасный вкус, они собирали антикварную мебель, картины, особенно “малых” голландцев, и у них была дивная огромная библиотека. Продали часть библиотеки, самые ценные вещи, и моя необыкновенно храбрая бабушка надела свою нэповскую шляпку на одно ухо и с этими деньгами приехала на поезде в Казахстан. Нашла нашу тюрьму, коменданта, жившего в отдельной халупке. Пришла к нему, открыла сумочку, в которой было старыми деньгами 20 тысяч рублей – все, что они собрали за проданные вещи и часть библиотеки, – поставила на стол и сказала, что хочет получить свою внучку. Комендант был уже сильно пьян – все эти тюремные, лагерные люди к этому времени начали бояться, и он, наверное от страха, беспробудно пил. Он смахнул деньги из сумочки в стол, достал наше дело, вынул оттуда папку “внучки врага народа” и сунул ее в буржуйку. Велел привести меня и сказал: “Какая девочка? Никакой девочки нет. Уходите”. Бабушка взяла меня за руку, мы повернулись к двери, и он добавил: “Если я вас через два дня увижу в городе, обеих арестую, больше вы никогда неба не увидите”. Через день мы сели на поезд и уехали. Она привезла меня в Москву, домой к себе и дедушке. Дедушка пошел в районное отделение милиции, где его знали, и сказал: я нашел девочку, ей 9 лет, зовут Марина, документов нет. Я хочу ее усыновить и прописать. Милиционер помолчал, посмотрел на дедушку и все подписал. Так я стала дочкой моих бабушки и дедушки.

В книге “Скатерть Лидии Либединской” есть воспоминания ее дочери, Таты Либединской, дружившей с Мариной Бергельсон:

“Как-то Мариша позвала меня к себе в гости, и первое, что бросилось в глаза, – это дверь, на которой красовалась большая печать. “Это кабинет моего деда”… Маришка очень любила родителей мамы, но про дедушку, отца папы, я никогда не слышала. О нем я узнала от нашей общей подруги, она мне шепотом сказала: “А ты знаешь, Маришкин дед – враг народа!..” Но однажды вдруг вся семья Бергельсонов исчезла. Из их квартиры была сделана коммуналка… Позже я узнала, что всю семью выслали в Казахстан, а Маришку удалось отстоять, ее сняли прямо с этапа. Старики Островеры, родители ее матери, достали убедительную медицинскую справку, что Маришка является бациллоносителем дифтерита, и таким образом получили свою обожаемую внучку. Помню их просторные комнаты где-то на Петровке… Это был 1953 год, нам было по десять лет, а она мне рассказывала, как по дороге в Казахстан папа на ночлеге клал ее себе на грудь, чтобы ее не загрызли крысы, а на полу хлюпала вода”.

Марина так комментирует эти воспоминания:

Мадам Ворошилова была еврейка

– Татка перепутала. Это было на Красной Пресне, и мы не были вместе, папа был отдельно в мужской камере, в полуподвале – это его история. Их затопило, и когда он утром проснулся, в его ботинках сидели мыши. А то, что папа меня куда-то клал, – Тата тоже перепутала, это было в другой тюрьме, на Урале. Он меня прятал от уголовников, которые по ночам дрались. А справка – это миф. Давайте я расскажу историю лучше, чем про мышей. Моя бабушка ходила каждый день куда-то, пытаясь меня достать из тюрьмы. Бабушка и дедушка были чудесные люди, интересные, щедрые, добрые и прекрасно образованные, я их обожала. Они меня очень любили, а кроме того, у них погиб любимый сын, я была как бы его заместитель, и тут меня тоже забрали. Для них это был двойной ужас и двойное горе. Бабушка записывалась на прием, сидела в бесконечных очередях, просила неизвестно чего и получала отказы. Ей кто-то сказал, что жена Ворошилова – депутат какого-то московского района, недалеко от Пушкинского музея, – помогает людям. Бабушка в отчаянии решила пойти к ней, хотя это был не ее район. Она отсидела очередь и стала просить мадам Ворошилову – помогите спасти девочку. Мадам Ворошилова была еврейка. Она смотрела на мою бабушку, слушала и все время говорила: “Я ничего не могу для вас сделать”. Моя бабушка встала на колени: “Сделайте что-нибудь, помогите мне забрать мою внучку”. Мадам Ворошилова, ломая руки, встала из-за стола и сказала: “Ну почему вы меня просите и зачем вы ко мне пришли, вы же не из моего района?” Моя бабушка хотела ей сказать: потому что ты – еврейка, я надеялась, что ты поймешь. Но, естественно, не сказала, встала и ушла.

Погибший в 44-м году под Кенигсбергом сын Островеров был танкистом. В бумагах о представлении его к ордену Красной звезды говорится: “Командир танка “ИС” гвардии младший лейтенант Островер в боях 17.10.44 на подступах к государственной границе с Восточной Пруссией… огнем уничтожил 2 ПТО, один шестиствольный миномет, 1 ДОТ, 3 пулемета, до 15 солдат и офицеров противника…” Он собирался стать художником и архитектором, говорит Марина:

– Он был чудесный мальчик. Его любили солдаты, я читала письма, которые они написали бабушке с дедушкой после его смерти. Какой-то Вася, деревенский мальчик, писал: “Я не знал, что на свете такие люди бывают, как ваш Александр”. В Москве в его школе висит доска погибших, там есть его имя. Но могилы нет. После войны дедушка поехал под Кенигсберг, Калининград, пытался найти его могилу, но не нашел.

"Сегодня 70-я годовщина смерти моего дяди Алика… Мы встретились лишь однажды. Он писал письма мне и обо мне. Я скучаю без него всю мою жизнь. Вот мы втроем в 42-м году: Алик и моя мама, беременная мной".

“Сегодня 70-я годовщина смерти моего дяди Алика… Мы встретились лишь однажды. Он писал письма мне и обо мне. Я скучаю без него всю мою жизнь. Вот мы втроем в 42-м году: Алик и моя мама, беременная мной”.

Марина, когда спрашиваешь об отношении к Сталину в ее семье, о том, когда она поняла, в какой стране живет, отвечает, что ее родители после возвращения из ссылки эти темы не обсуждали, ее бабушке Циле, вдове Бергельсона, было запрещено об этом говорить, но в доме Островеров было иначе:

Усатый”, мерзость

– Я ходила в школу, училась, снаружи была такая полунормальная советская жизнь. Дома было абсолютное молчание, но бабушка с дедушкой Островеры говорили обо всем, о чем не говорили родители. Дедушка был мудрый, он нашел способ объяснить мне, что происходит, не называя все своими именами. Когда мне было еще лет 12–13, он вдруг рассказал историю убийства Николая Второго, как в него стреляли солдаты, а у него на коленях сидел его сын. Для меня, вернувшейся из тюрьмы, это была страшная история, как бы катарсис, я до сих пор помню ужас, с которым слушала. Почему-то именно это поставило точку надо всем. Его друзья говаривали о Сталине с большой ненавистью. Дедушка был картежник. В 20-х – начале 30-х годов по выходным в их доме собиралась компания: Фраерман, хороший детский писатель, Мандельштам, особенно до того, как женился на Надежде Яковлевне, Живов, переводчик стихов с польского. Они играли, по-моему, в преферанс или вист. Были еще приятные люди – это был такой постоянный вечер у Островеров. После нашего ареста, естественно, многие боялись с ними разговаривать, многие к этому времени умерли. Тот, кто еще оставался жив и оставался другом, как, например, Осип Черный, писавший о русских композиторах, говорили о Сталине, что это “усатый”, что это мерзость, – в их доме все было совершенно понятно.

Марина объясняет, почему в доме ее родителей о Сталине и политике не говорили, хотя “было ясно, что все его ненавидят, это висело в воздухе”: “Когда родители вернулись в 1954 году, они вернулись тяжело травмированными людьми, очень испуганными, судя по тому, как они вели себя потом”. Отец Марины – Лев Бергельсон – воевал, был награжден и, видимо, не был пугливым человеком:

Ночами делал галоши

– Его родным языком был немецкий, он вырос в Берлине, его привезли в Москву, когда ему было 17 лет, – все мое детство папа говорил еще с тяжелым немецким акцентом, – и он заканчивал школу для немецких эмигрантов – коммунистов, бежавших от Гитлера в Россию строить коммунизм: почти все они погибли потом в сталинских лагерях. Преподавали в школе уехавшие из Германии профессора, известные ученые. У моего папы был интерес и к гуманитарным предметам, и к спорту – он был спортсмен, но попал в школе к известному химику и влюбился в эту науку. Пошел в университет на химический факультет. Во время войны из-за своего немецкого был в разведке, переводчиком. Он прошел почти всю Европу – через Болгарию, Венгрию, закончил войну в Вене. Вернулся в 1946 году в Москву, пошел в аспирантуру. Но по ее окончании из-за ареста деда на работу его никуда не взяли, и он, защитивший диссертацию, работал ночами в резиновой артели, где делали галоши, а потом мячи для детей. После возвращения из лагеря опять начал работать и в конце концов стал членом-корреспондентом Академии наук, где после голосования к нему подошел академик Энгельгардт и сказал: “Я хочу, чтобы вы знали, что проголосовал против вас – не потому, что вы плохой химик, вы один из наших талантливых биохимиков, – а потому что вы еврей, и я считаю, что в русской академии нет места евреям”. Это произнес академик Энгельгардт, что слегка иронично.

Марина Бергельсон окончила английское отделение филологического факультета. Говорит, что и она сама, и ее друзья не принимали советской действительности. На вопрос, какой след на ней самой оставили пережитые в детстве тюрьма и ссылка, отвечает:

Уехать отсюда нельзя

– Мне разрушили здоровье. Полностью. Я была тихим и жизнерадостным ребенком, а стала больным ребенком и всю жизнь прожила довольно больной. Моя дочка говорит, что я человек бешеной храбрости. Я не вижу этого в себе, но она видит. Я не боялась, я была полна отторжением того мира. До 1968 года я и мои друзья жили с надеждой, что оттепель станет более теплой и все как-то улучшится. Что “Тарусские страницы”, “Литературная Москва” – это начало, а не конец. Но когда русские вошли в Прагу – я помню этот день очень хорошо, мы были в Коктебеле и слушали последнюю передачу пражского радио, я до сих пор помню голос женщины, которая говорит, что сейчас сломают дверь и войдут, – я поняла, что ничего хорошего никогда не будет. Я шутила с друзьями, что надо научиться лучше плавать и из Коктебеля переплыть в Турцию. Для меня в 1968 году надежда умерла, что в России что-то может наладиться когда-нибудь. Когда с моим будущим мужем, который долго вокруг меня ходил, мы дошли до разговоров о том, что поженимся, я выдвинула одно условие – я здесь жить не буду. Я думала, на этом наш роман и кончится, но он весело сказал: “Конечно, уедем при первой возможности”.

Мы начали “уезжать” в 1971 году, были “в отказе” около года, уехали в 1973-м. Хотели взять с собой бабушку – мамину маму, но она отказалась, сказала, что хочет быть похороненной рядом с дедушкой. Помогла мне уехать, но не поехала с нами. И мои родители отказались с нами уехать. Они очень боялись моего отъезда и мешали ему. Отец с большой твердостью сказал мне, что я сумасшедшая, что уехать отсюда нельзя, что я и мой муж кончим в Сибири, сгнием там, и я буду виновата. Эти разговоры мы вели с ним в 1971 году. Мы уехали без их согласия. Нужно было иметь разрешение родителей, которые должны были подписать возмутительную кагэбэшную бумагу о том, что у них нет материальных претензий, специально созданную, чтобы ссорить людей, делать несчастье более тяжелым. Без этой бумаги не принимали документы в ОВИР. Но мои родители были до такой степени испуганы событиями 1953 года, что в 1973 году мой отец категорически отказался подписать эту бумагу. Мы обошли это, но это сделало наш отъезд еще более трудным.

Марина Бергельсон и ее муж, известный лингвист Виктор Раскин, уехали в Израиль, а в 1978 году перебрались в США. Теперь, спустя 40 лет, когда просишь Марину прокомментировать ренессанс Сталина в России, она делает это с неохотой: “Я не в России, уехала в 1973 году и с тех пор там не была, хотя, естественно, знаю, что там происходит”:

Евреи первые жертвы, но никогда не последние

– Приличные люди все время вытекают оттуда, что очевидно означает, что остается их все меньше и меньше. Когда Путин воцарился второй раз, я сказала, что будет опричнина, наверное. Я говорила, что сначала будет НЭП, потом начнется время военного коммунизма, а затем мне показалось, что идет Иван Грозный с опричниной. Я смотрю на это как на разные виды повторения русской истории.

– Ваша семья была жертвой и Сталина, и Гитлера. Нынешнее возрождение Сталина в России поженено с антифашизмом, то есть, мол, что это благодаря ему был побежден фашизм. Мне кажется, судьба вашей семьи, члены которой воевали с нацизмом и были репрессированы сталинизмом, – возражение против этого.

– На самом деле фашизм и русский вариант коммунизма объединяет одна вещь – они оба интенсивно антисемитские режимы. Если смотреть на это с точки зрения моей еврейской истории, они ничем друг от друга не отличаются. Пока режим или культура не изживут из себя антисемитизма, они неизбежно будут скатываться в один или другой вид такого человеческого безобразия. Надо сказать, что немцы сделали героическую попытку изжить это и просить прощения за свой ХХ век. Но в России, к сожалению, не дошло до этого, за исключением тонкого слоя интеллигенции. Это никого не интересует, никто не переварил это, не встал на колени и не попросил прощения у жертв, в том числе и у погибших русских, у голодных обокраденных крестьян, у интеллигенции, измученной враньем, у военных инвалидов. Знаете страшную историю, как Сталин очистил Москву от инвалидов? Они исчезли в один день. Мне мама всегда, когда мы с ней шли из Лаврушинского переулка на базар на Пятницкую, давала в ладошку кучу монет, чтобы я всем клала в шапку по одной. Там сидели эти несчастные люди без ног на деревянных колясочках. И как-то раз мы с ней пошли на базар, и их не было. Никого. А теперь мы знаем, что их выслали и они погибли. А евреи, у которых отняли язык и историю? Причем это не только советская власть была, это была и русская, и украинская культура. Вокруг Бабьего Яра стояли украинцы, не только немцы. В лесах убивали тех, кого не добили немцы, даже в партизанских отрядах. Антисемитизм съедал людей, не давал им расцвести, если у них были способности, не давал им жить. Евреи обычно первые жертвы, но никогда не последние. Все это надо России переварить каким-то образом. Пока этого не произойдет, я думаю, никакой надежды на приличный строй нет.

Родители Марины Бергельсон уехали в Израиль после падения Советского Союза. Три года назад они умерли там, с разницей в две недели.

"Это первый официальный снимок меня с мамой. На мне – платье, в котором еще моему отцу делали обрезание, из крепкого белого сукна с голубой вышивкой. Когда я выросла, оно стало платьем моей куклы и позже было потеряно на тюремном этапе. Плюшевый мишка принадлежал фотографу. Моя мать умерла прошлой ночью в своей постели. Ей было 92".

“Это первый официальный снимок меня с мамой. На мне – платье, в котором еще моему отцу делали обрезание, из крепкого белого сукна с голубой вышивкой. Когда я выросла, оно стало платьем моей куклы и позже было потеряно на тюремном этапе. Плюшевый мишка принадлежал фотографу. Моя мать умерла прошлой ночью в своей постели. Ей было 92”.

Дочь Марины Бергельсон Сара – историк, как и ее бабушка Ноэми, докторант Колумбийского университета, занимается историей ереси. Ее диссертация – про начало протестантизма, XV–XVI век.

Оригинал

Опубликовано 28.03.2017  15:56