Tag Archives: Мендель Горшман

З. Вендров. Первая забастовка

Сегодняшняя наша публикация посвящается Юрию Зиссеру, человеку и пароходу. И немного – Юлию Абрамовичу.

ПЕРВАЯ ЗАБАСТОВКА

1

Выше среднего роста, широкоплечий, с окладистой бородой, окаймлявшей полные красные щеки, с уверенной походкой человека, довольного собой и всем миром, Фоля Кравец ничем не напоминал нашего старого знакомого, местечкового еврейского портняжку – голодного, но неунывающего бедняка.

Фоля Кравец был не просто портной. Это был господский портной “мужской и дамский, штатский и военный”, о чем словесно и наглядно возвещали вывески у входа в его мастерскую.

С одной вывески смотрел румяный франт в визитке, полосатых брюках и с цилиндром на голове. На другой молодому человеку улыбалась не менее элегантная дама в зеленом платье с длинным шлейфом и в глубоком декольте, которое даже на вывеске казалось слишком глубоким. Через одну руку красавицы был перекинут дождевой плащ; в другой руке она держала хлыст для верховой езды. Эти предметы давали понять, что здесь шьют всё – от бального платья до дождевого плаща. Бравый военный в николаевской шинели с широкой крылаткой с большим бобровым воротником смотрел зверским взглядом с третьей вывески, – казалось, вот-вот он зарычит: “Смир-р-р-рно!” или “Молчать!” Военный мундир, весь увешанный медалями, и вицмундир с серебряными пуговицами, натянутые на мощные мужские торсы, мирно устроились рядом на четвертой вывеске.

Деловой необходимости в этих вывесках, заказанных Фолей в губернском городе, собственно, не было, они скорей являлись потребностью его художественной натуры, Фоля Кравец в рекламе не нуждался. Каждому не только в городе, но и во всем уезде и так было известно, что у Фоли Кравеца можно заказать из собственной материи или же из материи портного отечественной и заграничной – что душе угодно: от визитки до мундира, от полосатых брюк до армейской шинели, от подвенечных платьев до амазонок, в которых катаются верхом дочери предводителя дворянства. Вывески, занимавшие чуть ли не весь фасад красивого дома Кравеца на главной улице города, представляли собой, собственно, отделку этого дома, точно так же, как резные наличники на окнах, как цветные стеклышки застекленной террасы, как крашеный флюгер на коньке крыши.

Фоля Кравец был по натуре большим поклонником искусства. Его дом походил на музей: всюду глиняные улыбающиеся немцы в колпаках, с кружками пенящегося пива в руках и с зажатыми в зубах длинными трубками; гипсовые итальянские мальчики в заплатанных штанишках, в шапочках набекрень и с папиросками в зубах; фарфоровые собачки, каменные слоники, терракотовые старушки, вяжущие чулки, часы-кукушки, а также картины и гравюры, вроде “Моисей Монтефьоре едет с визитом к английской королеве Виктории”, “Три поколения” и “За наличные и в кредит” – картина с моралью для купцов. Все эти произведения искусства Фоля скупал постепенно, во время своих поездок за товаром в Лодзь, Белосток и Томашев.

Но этим не исчерпывалась его любовь к искусству. Он был еще и меценатом.

Забредут, бывало, в город несколько бродячих актеров, Фоля немедленно устраивал их у себя в доме, поил и кормил, добивался у исправника разрешения на несколько спектаклей “еврейско-немецкой” труппы, брал на себя поручительство за эту труппу перед типографией Яброва, чтоб напечатала афиши. Потом, выхлопотав для спектаклей бесплатно помещение пожарного депо, он сам стоял у дверей и следил, чтобы без билетов больше половины публики в театр не попало. Короче говоря, он делал все, что мог, для того, чтобы труппа не ушла из города таким же манером, как пришла, пешком.

Что касается канторов, то они сами заезжали к нему словно к себе домой. Весь канторский мир – от Литвы до Волыни – знал, что Фоля обеспечит их харчами и квартирой: как самих маэстро, так и их капеллу. Но пусть только какой-нибудь кантор не заедет к Фоле, он наживет себе врага на всю жизнь. Были все основания полагать, что его пение без скандала не обойдется.

Фоля Кравец никого не обходил своей щедростью, будь то захудалый раввин, разносивший по домам свои сочинения, странствующий проповедник, невеста-бесприданница, наездница из бродячего цирка, пьяница-чиновник, жаждущий опохмелиться после многодневного кутежа, талмудтора, вольная пожарная команда, ешибот, городская баня и синагога, – на всё и для всех у мецената находился целковый.

Фоля Кравец мог разрешить себе удовольствие быть меценатом и благотворителем… Помимо того что он обшивал все начальство в городе и всех помещиков на двадцать верст вокруг, он брал еще подряды на обмундирование городовых, тюремных надзирателей, городских пожарных, курьеров воинского присутствия, гимназии и полиции.

Круглый год он был завален работой, владел, можно сказать, целой фабрикой с десятью-двенадцатью рабочими и несколькими учениками, помимо “халупников”, бедных портных, которым он выдавал на дом более грубую работу.

Фоля – свой человек у начальства, доверенное лицо у исправника, – был вхож и к помещикам. А мелкие чиновники, учителя гимназии и обедневшие дворяне, которые шили у него и не всегда могли своевременно покрыть долг, оказывали ему честь и приходили иногда в субботу на еврейскую фаршированную рыбу с русской водкой.

Благодаря близости с начальством Фоля, само собой, стал чем-то вроде общественного деятеля: нужно ли было переделать протокол о подозрительном пожаре, отделаться от призыва, заключить выгодную сделку с общиной на какой-нибудь подряд, попасть в гимназию, – со всеми такими деликатными делами обращались к Фоле. Он всегда мог замолвить словечко где надо, и дело выгорало.

Денег Фоля за услуги не брал. Он их оказывал исключительно потому, что считал это угодным Богу, и потом у него характер такой: он любит оказать человеку услугу. Но “они”, говорил Фоля, не признают богоугодных дел. Они признают только наличные. И Фоля всегда безошибочно угадывал, сколько наличных потребуется для того или иного дела.

– Можете мне поверить, – говорил он, – чужая копейка мне дорога. Но на всякий случай пусть будет несколько рублей лишних, легче столкуемся… Не подмажешь – не поедешь.

Хотя почтенные обыватели в душе не уважали выскочку-портного, в глаза они его все-таки величали реб Рефоэлом и держали себя с ним на равной ноге.

– Он вовсе не портной, если хотите знать, он скорее подрядчик, чем портной, – оправдывали они присутствие портного в их аристократической среде.

– Да он уже, наверно, лет десять иголки в руки не брал. На него люди работают.

– И потом у него всё же широкая натура.

– Сколько одолжений делает, какой заступник перед начальством!..

Так каждый старался найти у Фоли достоинства. Не замечали этих достоинств только рабочие и не щадили его самолюбия ни в глаза, ни за глаза.

Фоля Кравец, единственный в городе, ввел у себя в мастерской сдельщину.

– При сдельщине каждый из вас сам себе хозяин, – уговаривал Фоля рабочих. – Хочешь, посиди часок дольше – и заработаешь лишний пятиалтынный; не хочешь, справляй себе в будни субботу… Ну что вам стоит попробовать? Это для вас же лучше, вот увидите.

И потом Фоля Кравец вообще не такой человек, чтобы кого-либо обидеть.

Однако очень скоро рабочие убедились, что их обижают, и весьма сильно. Заработок уменьшился, у кого на четверть, а у кого на целую треть. Фоля требовал первосортной работы. Чуть что, проведет ножиком по шву, вспорет всё сверху донизу, оторвет рукав или лацкан и бросит рабочему прямо в лицо:

– На, переделай! Фоля Кравец шьет не для деревенских женихов и не для ваших задрипанных евреев – для помещиков он шьет, для начальства. Из моей мастерской я выпускаю работу только первый сорт.

Рис. Менделя Горшмана

За переделки Кравец, разумеется, не платил.

Рабочие ругались:

– Что ему стоит, если я три раза переделаю то же самое? Что он на этом теряет?

– На свое пропитание он, надо надеяться, уже заработал, и на богатые подаяния тоже.

– Благодетель за счет чужого кармана…

– На широкую ногу живет брюхатый, чёрта батьке его!

Шлоймка-Цапля, самый сознательный среди рабочих Фоли, прилежный слушатель лекций по политической экономии в нелегальном кружке, не раз пытался объяснить своим товарищам по мастерской эксплуататорский характер их хозяина, живущего на прибавочную стоимость, которую приносят ему они, рабочие. Однако Зимл Двошин – самый старший из Фолиных рабочих, тощий человек с редкой бородкой, будто из сухой соломы, и слегка прищуренными больными глазами в очках с двойными стеклами – не выносил ученых слов Шлоймки.

– Что ты мне морочишь голову своей латынью? – заговорил он однажды с раздражением, сдвинув очки на лоб. – Эксплуататор-шмататор… Я тебе скажу просто, на родном языке, кто такой Фолька: паршивец, ябедник, пиявка, нахал и подлиза в одно и то же время, в общем, чахотка для нашего брата рабочего – вот тебе и весь Фолька, как на тарелочке, без латыни и без французского.

Зимл встряхнул головой, и очки упали обратно – со лба на нос.

Ребята были довольны:

– Ай да Зимл! Нарисовал Фольку, как на портрете.

Зимл прищурил больные глаза и, вдевая нитку в иглу, с горечью продолжал:

– Пятнадцать лет сижу я вот здесь, у Фольки на столе. И смотрите: что нажил я за эти пятнадцать лет и что нажил вор Фолька. У него большой дом с роялем, с диванами, с картинами, с… холера его знает с чем. А у меня – геморрой, и чахотка, да слепые глаза в придачу. Фолькины лоботрясы учатся в гимназии, как паничи, а мои мальчики бегают босиком в талмудтору; Фолькина жена и в будни ходит разодетая, как барыня, а моей жене даже в субботу нечем тело прикрыть. Мы с Фолькой ровесники – по сорок два года нам исполнилось накануне праздника кущей, – оба в одно время учились ремеслу у Иоши Брайндерса, а вы посмотрите, как я выгляжу и как выглядит Фолька. Он ведь истекает жиром. Ну, прямо-таки истекает. Сытый, гладкий, выхоленный, с животом, с бородой, как генерал. А у меня что?

Зимл с таким остервенением защипал свою соломенную бородку, как будто она, эта бородка, символизировала всю его бедность и беспомощность.

Низко склонившись над работой, Зимл шил некоторое время молча, но мысли его, видно, неотступно вертелись вокруг одного и того же.

– И всё потому, – снова начал он, будто и не прерывал разговора, – всё потому, что этот вор Фолька поехал на год в Варшаву и привез оттуда свежеиспеченную ложь, будто он изучал крой не то в берлинской академии, не то в Бреславле – холера его знает. А если и изучал, так что из того? Поэтому он должен из нас кишки выматывать? Я и теперь еще работаю лучше, чем он, хотя в Варшаву не ездил и про берлинскую академию не врал.

Простые речи Зимла доходили до сознания рабочих лучше Шлоймкиных ученых слов. Завязывался разговор о низком заработке, о придирках хозяина, о сдельщине, которая обратилась против них. “Новую моду завел, никогда о таких вещах не слышали, чтоб его черт побрал!”

Когда Фоля входил в мастерскую, разговор прекращался, но рабочие, чтобы досадить ему, показать, что они его в грош не ставят, дружно запевали:

Ты под окошком бродишь молчали-и-во

Средь ночи и средь бее-ла дня,

Ох, боже, неужели я такой краси-и-вый,

Что ты насмерть влюбилася в меня-а-а?..

– Распелись, заплатных дел мастера! Работали бы лучше, а то как бы вам не уйти в пятницу с пустыми карманами, – шипел Фоля, поводя своей широкой генеральской бородой, и выходил.

Ребята провожали его еще более громким пением:

Сколько можно целова-а-ться, обнима-а-ться…

Время поезду в дорогу отправля-а-ться...

– Чтоб ты желчью подавился! – сказал один из старших учеников, как только за Фолей затворилась дверь.

И все были довольны, будто хозяин слышал эти слова.

2

Фоля избил ученика. Потом толкнул его так сильно, что мальчик упал лицом на утюг, который раздувал, и до крови расшиб нос.

Избиение ученика ни для кого в мастерской не составляло события, из-за которого стоило бы затевать разговор.

Каждого из работавших здесь в свое время били. Во всех мастерских оплеухи и подзатыльники заменяли учебу, а носить воду, таскать помойные ведра, нянчить хозяйских детей – всё это входило в прямую обязанность ученика.

Теперь, однако, вид окровавленного и плачущего мальчика дал выход горькой досаде, ненависти, давно накопившимся в сердцах рабочих против Фоли.

– Попридержите руки, хозяин, – сказал Зимл, вытирая кровь с лица мальчика. – Вы думаете, если он сирота, то его можно до смерти избивать? Кровь не вода, Фоля, запомните это!

Фоля рассвирепел. Он прекрасно знал, что за глаза его рабочие смеются над ним и по десять раз на день желают ему смерти. Когда они начинают назло ему петь, как только он входит в мастерскую, Фоля делает вид, что ничего не замечает. Но указывать хозяину, как вести себя в собственной мастерской, чтоб ему уж и сопливого мальчишку нельзя было отхлестать, нет, этого он не потерпит.

– Я тебя не спрашиваю! – отрезал Фоля. – Новый указчик нашелся! Пока еще я здесь хозяин!

Зимл сдвинул очки на лоб:

– Спросишь, Фоля. Вот увидишь, придется спросить…

Толстая шея Фоли налилась кровью.

– Закрой свой паршивый рот, слышишь, а то я тебя мигом выброшу отсюда! Уже давно собираюсь прогнать тебя к дьяволу. Ты ведь даже не видишь, как нитку вдеть, слепой черт!

Редкая бородка Зимла задрожала.

– У тебя испортил глаза, Фоля, у тебя, не у другого, – раздельно сказал Зимл, щуря свои больные глаза.

– Так хватит портить у меня глаза! Сию минуту убирайся отсюда ко всем чертям! Сию минуту, слышишь, что я говорю! – раскричался Фоля. – Придешь в пятницу, уплачу, что тебе следует. А пока что вон отсюда!

Зимл не ответил. Только бородка его дрожала и растерянный взгляд останавливался то на одном рабочем, то на другом, будто призывая их в свидетели, на что способен вор Фолька. “Неужели на свете полный произвол и никто за меня не заступится?” – говорила без слов его жалкая улыбка.

Вся мастерская молча следила за столкновением между Зимлом и хозяином, и каждый реагировал на него по-своему. Рабочие постарше, низко склонившись над работой и сжав губы, быстро-быстро водили иглой, как бы стараясь своими торопливыми движениями заглушить в себе возмущение и протест, которые вызывали у них собачьи повадки Фоли. Но они твердо знали, что “лучше не вмешиваться”.

Молодые парни, наоборот, отложили работу и с напряжением ждали, чем это кончится. Они знали, что Зимл скажет хозяину всё как есть, в печенку влезет, не постесняется напомнить ему о тех временах, когда они вместе таскали помойные ведра у Иоши. Теперь, однако, стычка зашла слишком далеко, чтобы, как обычно, закончиться ничем.

– Высосал все соки из человека, а потом – вон! – первым вступился за Зимла Шлоймка.

Напряженная тишина, установившаяся после команды Фоли: “Вон отсюда!”, взорвалась. Старшие рабочие опустили свою работу на колени, как будто теперь только сообразив, что столкновение между Зимлом и хозяином кровно касается их всех. Даже жилетник Иойна, которому Фоля то и дело напоминал, что держит его из милости, даже он на какой-то момент перестал строчить на машине и, повернув голову назад, тайком бросал испуганные взгляды то на хозяина, то на Шлоймку с Зимлом.

Фоля почувствовал, что перебранку надо сразу пресечь, а то она может далеко зайти. И хотя в нем бушевала кровь и неудержимо тянуло расквасить морду нахальному парню, он подавил гнев и почти добродушно сказал:

– Когда мне понадобится твой совет, я пошлю за тобой, Шлоймка. А пока заткни глотку и делай свое дело.

Но Шлоймка не захотел “заткнуть глотку”, ведь ему впервые представилась возможность выступить как сознательному рабочему. В одну минуту было забыто всё слышанное от Рипса о важности благоприятного момента в борьбе между трудом и капиталом, вся наука о “классах и массах”, которую он изучал в кружке, совсем испарилась из головы, – Шлоймка помнил только одно: нужно показать эксплуататору Фольке, что рабочими не швыряются.

Побледнев от волнения, он выпалил:

– Чтоб говорить правду, я ни у кого разрешения не попрошу. Говорю вам еще раз: двадцать лет эксплуатировать рабочего, сделать его инвалидом, а потом выбросить на улицу за то, что он заступился за ученика-сироту, – это самая отвратительная форма кровопийства и эксплуатации.

Большие капли пота выступили на и без того лоснящемся лбу Фоли, настолько неожиданной показалась ему наглость парня. Особенно сильное впечатление произвели на него непонятные слова “эксплуатировать”, “эксплуатация”… И хотя он чувствовал, что дело кончится скандалом, он больше уже не мог себя сдерживать.

– Заткни, говорю тебе, свою паршивую глотку, ты, вонючий хорек! А то я тебя возьму за шиворот и вышвырну вон вместе с этим слепым калекой. – Фоля даже стал заикаться от возбуждения.

– Не швыряйтесь так, господин Кравец! Неизвестно еще, захотим ли мы дальше работать у такого эксплуататора, у такого кровопийцы, как вы.

Как на шарнире, Фоля повернулся на каблуках и потом, задыхаясь от ярости, закричал фальцетом, который совсем не соответствовал его крупному жирному телу:

– Если я тебя, паршивый социалист, прогоню, тебе никто работы не даст. Помни: в остроге сгниешь за свою брехню. Вот увидишь…

Вдохновленный мыслью, что он здесь выступает как руководитель рабочих в конфликте с предпринимателем, Шлоймка смело отпарировал:

– Это известно, что Фолька Кравец способен кое-что подсказать, где нужно. Но вы знаете, как поступают с доносчиками? – многозначительно посмотрел он на Фолю, прищурив левый глаз.

Фоля так и подскочил.

– Ты мне угрожаешь? Люди, будьте свидетелями, он грозился меня убить! – взывал Фоля к рабочим и тут только заметил, что никто не работает.

– Что глаза вытаращили, латутники? Занимайтесь делом! С этим облезлым хорьком я и сам справлюсь. Вон отсюда! Чтоб духу твоего здесь не было, вонючий клоп! – снова набросился он на Шлоймку.

– Почему вы его гоните? Неправду он сказал, что ли? – проронил кто-то из рабочих.

Фоля был сбит с толку. Его растерянный взгляд скользил по лицам рабочих, ища сочувствия, но одни враждебно отворачивались от него, глаза других избегали его, даже у Иойны он не замечал той пришибленности, с которой тот обычно смотрел на хозяина.

Шлоймка почувствовал, что решительный момент наступил.

Повернувшись к рабочим, которые всё еще сидели на столах с подогнутыми ногами, сложив работу на коленях, он заговорил звонким голосом, будто выступая перед большой толпой:

– Товарищи рабочие, если вы хоть капельку уважаете себя, если вы не хотите, чтобы эксплуататор Фолька и все другие эксплуататоры наживались на нашей крови, если вы не хотите, чтобы они избивали ваших младших братьев учеников, то покажите, что вы сознательные рабочие, сейчас же бросайте работу, и пусть Фолька увидит, кто за чей счет живет: мы за его или он за наш.

– Объявим ему забастовку, непременно забастовку! – подхватила молодежь.

Рабочие постарше, хотя и колеблясь, тоже отложили работу и как бы против воли поднялись.

– Делайте что хотите, а я вам не стачечник, – Иойна тайком бросил взгляд на хозяина.

– Отложи работу, а то я тебе утюгом голову размозжу, – неожиданно для всех крикнул Венчик, старший ученик.

– Глядите-ка на него, на этого сопляка! Забастовщик нашелся! Ты накормишь моих детей, что ли?

– Идем, Иойна, не отставай от товарищей. Мы не дадим твоим детям голодать, – положил ему руку на плечо Зимл.

Недовольно ворча, Иойна поднялся с места и снова посмотрел на хозяина, как бы говоря: “Ты же видишь, это не моя вина. С такими бездельниками ничего не поделаешь, они способны убить человека…”

– Подожди же, шелудивый, пес! Я тебе покажу, как устраивать забастовки! Никто и не узнает, где твои кости схоронены, увидишь, паршивый социалист. А вы, латутники, – обратился Фоля к остальным рабочим, – вы еще у моих ног будете валяться, чтобы я вас обратно принял на работу. Вот увидите…

– Провались в преисподнюю, Фолька! – послышался ответ уже с другой стороны двери.

Первая забастовка в городе началась.

3

То, что руководителем забастовки должен быть Шлоймка, само собой разумелось. Но то, что Зимл, которому перевалило за сорок, отец большого семейства, стал правой рукой Шлоймки, самым ярым забастовщиком, было для всех полной неожиданностью.

–- Жить так жить, умирать так умирать, – заявил Зимл. – Или мы согнем бычью шею Фольки, или он согнет наши шеи. Так смотрите же, братцы, подтянитесь, пусть ни один шов у вас не лопнет!

Зимл требовал, чтобы к забастовке присоединились все портные города, не иначе. В субботу они со Шлоймкой пойдут в портновскую синагогу и уговорят подмастерьев объявить всеобщую забастовку. Еще лучше было бы организовать всех рабочих города, не только портных, и пусть они тоже бастуют, пока Фоля не удовлетворит требований своих людей.

Иегуда Пэн. «Старый портной»

– Возьмем, к примеру, наших хозяев, – говорил Зимл. – Они-то давно уже поняли, что надо держаться вместе, по цехам организовались. Зачем, вы думаете, им нужна портновская синагога, синагога красильщиков, мясников, кузнецов, скорняков, шапочников? Каждая профессия, видите ли, имеет свою синагогу. Неужели это только потому, что портные хотят непременно молиться вместе с портными, а шапочники с шапочниками? Нет, браточки, это организация. Хозяевам нужно место, где они могут договориться о своих делах, о том, как лучше выжимать из нас соки – вот что означают их синагоги по цехам. А мы что? Мы справляем субботу каждый сам по себе. Это, браточки, никуда не годится. Общую забастовку объявить, и конец! – требовал Зимл.

А пока суд да дело, он предлагал поставить ребят, которые следили бы за тем, чтобы никто не нанялся к вору Фольке на работу.

– Бить стекла у Фольки, – послышался голос.

– И котелки у штрейкбрехеров, если найдутся такие негодяи.

Но Шлоймка остудил горячие головы.

– Не кипятитесь, ребята! Если вы слишком широко развернетесь, весь фасон испортите. Давайте прежде всего сломим Фолю, тогда маленькие фольки сами сломятся. О том чтобы разбивать головы и стекла, и разговору быть не может. Фолька правая рука исправника, Фолька запанибрата с жандармами, а вы собираетесь у него стекла бить! Он только этого и ждет, чтобы мы разбили у него несколько стекол, и тогда он разобьет нас. Нет, действовать надо спокойно и выдержанно.

Шлоймка уже раз участвовал в забастовке, в Екатеринославе было дело. И он знает, что без выдержки забастовки не выиграешь. К спокойствию и организованности призывал также Ефим Рипс, преподаватель политической экономии в нелегальном кружке, который посещал Шлоймка.

– Легальные методы борьбы, – поучал Рипс, будто читал лекцию в кружке, – привлекут к вам симпатии общества, а это важный фактор в конфликте между трудом и капиталом. Террор же, наоборот, с одной стороны, поссорит вас с прогрессивной частью общества, а с другой стороны – приведет вас к острому столкновению с властью, что в данной ситуации со всех точек зрения невыгодно…

При всем уважении забастовщиков, простых рабочих, к ученому Рипсу, который провел год в Швейцарии и был там знаком с “самыми крупными революционерами”, ни у кого теперь не хватало терпения слушать его лекции в возвышенном стиле.

– О чем тут говорить? – сказал Шлоймка. – Конечно, скандалов не надо устраивать. Вы лучше скажите нам, каким манером прострочить Фольку, чтобы он удовлетворил наши требования?

– Да-да, какую мерку с него снять, чтобы он поскорей задохся. Долго мы продержаться не сможем: нет ни копейки за душой.

– Может быть, нам поговорить с поднадзорным Ноткиным, – предложил Шлоймка, – у него, наверно, опыт в таких делах.

– Поговорить с Ноткиным не мешает, – согласился Рипс, – но только строго конспиративно, чтобы не дошло ни до Фольки, ни до исправника. Предоставьте это мне.

После тайного совещания, как этого желал Рипс, с поднадзорным Ноткиным забастовщики выдвинули такие требования:

  1. Отменить сдельщину и снова ввести понедельную оплату.
  2. Установить десятичасовой рабочий день.
  3. Не заставлять отрабатывать в зимние субботние вечера часы, не доработанные в зимние пятницы.
  4. Не ругать и не бить учеников. Не использовать их для домашней работы. Обучать их ремеслу с самого начала учебного сезона. После третьего года платить им не меньше рубля в неделю.
  5. Всех бастующих принять обратно на работу.

4

Фоля пустил в ход свою близость с начальством, чтобы подавить забастовку.

Исправник послал городового за Шлоймкой и Зимлом. Он принял их поодиночке и по-отечески советовал поскорее стать на работу. Ему известно, говорил он, что коноводами являются они, а за их спиной скрывается нигилист Ноткин. Ему, исправнику, было бы легче легкого всех их скрутить в баранку, а не вести с ними разговоры. Но ему жалко молодых людей… Однако слишком испытывать его терпение он не советует. Здесь не Швейцария и не Екатеринослав, где можно устраивать забастовки. В его городе стачек никогда не было и, пока он здесь хозяин, не будет.

– Не потерплю! – вдруг зарычал он, побагровев.

Если у людей Кравеца есть справедливые претензии к хозяину – хотя он знает Фолю Кравеца и уверен, что он своих рабочих не обидит, – так пусть попросят по-хорошему. Сам исправник готов разрешить их спор “по совести”. Но забастовки, бунты – “не потерплю”. Где угодно, только не в его городе! Что? Это от них не зависит? Хорошо, пусть пойдут домой и подумают: какой климат им больше по душе – местный или сибирский…

– Ступайте!

Околоточный Захаркин старался найти законный повод, чтоб хоть одного из Фолиных рабочих упрятать в тюрьму. Но придраться было не к чему: бастующие сидели каждый у себя дома и никого не тревожили. Только по вечерам они ходили в портновскую синагогу – не арестовать же их за это.

Раввин со своей стороны тоже приложил все старания к тому, чтобы помирить людей Фоли с хозяином. Однажды после вечерней молитвы он послал служку за Зимлом и Иойной и начал их увещевать: ну, что касается тех, так это ведь бесшабашные головы. И Бога не боятся, и людей не стыдятся… Но они, Зимл и Иойна, уже, слава Богу, не мальчики. Им, пожилым людям, отцам семейств, не пристало идти на поводу у босяков. Возможно, конечно, что их претензии к хозяину справедливы, хотя ему трудно себе представить, чтобы реб Рефоэл Кравец кого-нибудь обидел, – это в высшей степени порядочный человек, благотворитель, широкая натура… Допустим, что он в самом деле кого-нибудь случайно обидел – никто из нас не застрахован от греха. Но стачки – это не еврейское дело. Не тот путь… Есть, слава Богу, раввин у евреев, есть судьи, дай им Бог здоровья. В городе достаточно умных людей, светлых голов, людей с совестью. Благодарение Богу, есть на кого положиться. Пусть рабочие Кравца придут к нему вместе с их хозяином, и он, с Божьей помощью, все решит наилучшим образом, и даже платы за это не потребует, хе-хе. Евреи должны сговориться между собой как евреи: пойти к раввину, обратиться к посредникам. Но забастовки, – фу, с души воротит! Не еврейский это путь…

– Да я и сам знаю, – оправдывался Иойна. – Разве я стал бы бастовать? Ведь я теперь пропащий человек. Фоля меня и на порог не пустит. Но что я мог сделать один? Они бы мне голову свернули, если бы я к ним не примкнул.

– Так уж и свернули бы, – не поверил раввин. – Они, конечно, порядочные скандалисты, но голову свернуть – куда там. Все-таки евреи – не Бог весть какие разбойники.

– Но ведь они бросились на меня с утюгом, шуточное ли дело? Пусть он скажет, – призвал Иойна в свидетели Зимла.

– А земная власть? Где начальство, полиция? – всё не соглашался раввин. – Нашлась бы на босяков управа. Благочестивый еврей должен жизнь отдать во имя Бога; а к забастовкам не примыкать.

– Перестань плести вздор, Иойна! – вскипел Зимл. – Голову тебе хотели свернуть… Никто тебе не свернет голову, если ты сам ее не свернешь своими глупыми разговорами. Нашел кому жаловаться, все равно что хозяину… А почему это, ребе, – обратился он к раввину, – если мы не хотим, чтобы наши дети опухали от голода, так мы лоботрясы и босяки? Пожалуйста, добейтесь у реб Рефоэла Кравца, чтобы он из нас не выжимал все соки, чтобы не издевался над учениками, чтоб не плевал Иойне в лицо три раза на день, и мы вам скажем спасибо. Но вы этого не сделаете, ребе! Разве реб Рефоэл способен кого-нибудь обидеть? Упаси Бог… Так что лучше не вмешивайтесь, ребе. Мы с ним как-нибудь сами справимся.

Богатые хозяева, которые стояли рядом и прислушивались к разговору раввина с забастовщиками, пожимали плечами.

– Вот наглый портняжка!

– Если у себя, в собственной мастерской, хозяин уже не хозяин, так ведь это светопреставление.

– Сопливого мальчишку нельзя отхлестать! Видели такое?

– Наступил полный произвол, вот что!

Но не всем богачам города дело представлялось в таком мрачном свете. Некоторые, наоборот, уже заранее радовались провалу забастовки.

– Не беспокойтесь, Фоля Кравец найдет средство, как расправиться с босяками.

– Еще бы! Достаточно ему сказать одно слово исправнику, так им солоно придется!

Но Фоля не нашел средств, тут даже исправник оказался бессильным. Забастовка застала Фолю в самом разгаре предпраздничного сезона, к тому же он был связан контрактами на обмундирование пожарников и городовых всего уезда. Затаив в душе бешеную ненависть к Шлоймке и Зимлу, главным заводилам, с которыми он еще, Бог даст, рассчитается, Фоля на десятый день забастовки согласился удовлетворить требования рабочих.

Конечно, он всех примет обратно. Работы хватит еще для десяти. Шутка ли, такая горячка! Платить понедельно согласен, но вот с десятичасовым рабочим днем Фоля никак не может согласиться. Когда нет работы – пожалуйста, пусть уходят домой хоть в начале вечера, но если случается спешка, он ведь не может смотреть на часы. В субботние вечера не работать? Весь мир работает в субботу вечером… Но если они настаивают – пусть будет так. Фоля не такой человек, чтобы упорствовать по мелочам. Что касается мальчишек, то в этом можно на него положиться. Они и сами знают, что Фоля не злодей какой-нибудь. Если ему и случалось ненароком задеть сопляка, то из-за этого поднимать шум не следует. Какому хозяину не приходится шлепнуть иногда ученика по заслугам. Пожалуйста, пусть Зимл скажет: мало ли оплеух и затрещин проглотили они в учении у Иоши? Но это неважно. Раз говорят, что теперь не то время, что ж, пусть будет так. С сегодняшнего дня, поверьте, он учеников и пальцем не тронет, он и смотреть на них не станет. Но это не научит их лучше работать, будьте уверены… Платить мальчикам начиная с третьего года? В этом опять-таки можно на него положиться, он их не обидит. Фоля не такой человек, чтобы кого-либо обидеть. Конец! Выпьем по рюмочке и сядем за работу.

Бастующие, однако, требовали записанный на бумаге и подписанный обеими сторонами договор. После целого дня пререканий Фоля согласился и с этим требованием.

Первая забастовка кончилась.

(перевод с идиша Ривки Рубиной)

Об авторе

З. Вендров (на фото) – псевдоним ЗалманаДовида Вендровского (05.01.1879 – 01.10.1971). Будущий писатель родился в Слуцке, в семье резника. До 13 лет учился в хедере и иешиве, у частных учителей иврита и русского. К 18 годам переехал в Лодзь. Работал на ткацкой фабрике, учился на стоматолога, пробовал писать стихи и басни. В 1900 г. опубликовал в «Дер юд» пару писем о еврейской общественной жизни в Лодзи, вскоре переехал в Англию. Служил на корабле, перевозившем скот, работал на маленькой фабрике по производству содовой воды, в свободное время усердно изучал английский язык и познакомился с английской литературой. Продавал нотные записи в Англии и Шотландии. Cотрудничал с «Идишер цайтунг» (газетой, издававшейся в Глазго), а также с лондонской «Идишер экспресс». Зарабатывал на жизнь множеством занятий, от преподавания в талмуд-торе до вождения экскурсий по Лондону, от библиотекаря до швейцара на выставке, от мелкого торговца в деревнях до наборщика в типографии.

В июне 1905 г. нелегально приехал в Москву, зарабатывал уроками английского, затем перебрался в Америку. Служил в Нью-Йорке сотрудником «Моргн журнал» и «Американер». Писал для «Фрайе арбетер штиме», был приглашён на постоянную работу в «Гайнт» и «Идишер тагеблат». С 1908 г. до июня 1915 г. жил в Варшаве. В «Гайнт» вёл отдел «Еврейские города и местечки», писал фельетоны, рассказы.

В июне 1915 г. покинул Варшаву. Работал в Москве уполномоченным комитета по помощи евреям, пострадавшим от войны, принимал участие в «Обществе для распространения просвещения», «Обществе здравоохранения евреев» (ОЗЕ), Еврейском историко-этнографическом обществе.

В качестве посланника «Екопо» (Еврейский комитет помощи жертвам войны) совершил трёхмесячную поездку по Уралу и Сибири, исследуя положение галицийских евреев, высланных туда царской армией по подозрению в шпионаже. После Октябрьской революции вернулся из Иркутска в Москву, занимал должность в комиссариате по делам «нацменьшинств».

У литератора вышли книги «Юморески и рассказы» (Варшава, 1911), «Правожительство» в двух томах (изд-во «Иегуда», 1912), «Смех сквозь слёзы». Его рассказы и юморески были переведены на многие языки. Немало переводов есть и на русский язык.

Опубликовано 01.04.2020  13:45

А «БУБЛИЧКИ»-ТО НАШИ!

От переводчика. До недавнего времени я, как и многие уважаемые граждане, полагал, что популярная песенка 1920-х годов зародилась в Одессе. «Википедия» указывает на харьковский след. Но недавно полученный мною от израильского коллеги файл ставит под сомнение – если не опровергает – обе версии… Оч-ч-чень похоже, что мелодия всемирно известного шлягера, подхваченного Леонидом Утёсовым и сёстрами Бэрри, была создана всё-таки у нас, в восточной Беларуси. Итак…

* * *

«БУБЛИЧКИ»

Российская метаморфоза идишного напева

Сенсация дня во всей Европе – новый фокстрот «Бублички», представляющий собой обработку русско-советской уличной песенки под тем же названием. Но танец, захвативший всех, которому не было и нет равных в современной эксцентрической танцевальной музыке, имеет, как нам известно, иное происхождение; его интересную историю я сейчас вкратце и расскажу.

Под Могилёвом жили в своё время два свадебных дел мастера старой закваски: бадхен Эля-Веля и скрипач Мордехай-Зерах. Первый был высоким, худым, безбородым, не отращивал усы. В лице его было нечто бабье. Второй же, напротив, был человек приземистый, широкий в кости, с типичной еврейской бородкой и парой небольших, слегка вьющихся пейсов. Если Веля был несколько легкомыслен, то Мордехай-Зерах, наоборот, весьма набожен. Во время девичьего танца он всегда стоял в одной позе – словно кантор перед молящимися – чтобы не смотреть сверх меры на женщин.

Ни одна богатая свадьба или сиюм (окончание изучения талмудического трактата), ни одно веселье у господ не обходилось без Эли-Вели Кричевера, Мордехая-Зераха Чечерскера (Кричев и Чечерск – местечки на Могилёвщине) и их капеллы. Многие доселе смакуют вкус и сладость их игры и пения. «Кабалас-поним» («Приветственная»), «Добрыдень», «Калэ базэцн» («Посажение невесты»), «Хупе вечере» («Свадебный ужин»), «Голдене йойх» («Золотой бульон»), «Шлэйер-варемс» («Тёплая шаль») и т. д. – всё это было им подвластно. То Мордехай-Зерах играл волехлы (клезмерские мелодии с бессарабскими мотивами), а Эля-Веля читал импровизированные стихи в рифму, пародировал талмудистов, делал намёки на злобу дня. То исполнялись разнообразные танцы – фрейлахсы, «бройгез-танц» («танец обиды») и, вместе со всеми, «мицве-танц» («танец-заповедь»). В последнем, как говорят, музыканты затыкали за пояс таких гигантов, как Элиокум Цунзер и Арче Бобруйскер.

Дважды в год у Эли и Мордехая рождался новый напев с новыми словами для «танца-заповеди», и в течение полугода они пользовались им на всех свадьбах. Однако совершенно новый репертуар они должны были подготовить к свадьбе 16-летнего сына лоевского раввина, который был поздним и любимым ребёнком. Это ведь не мелочь – богатые сваты от известного торговца лесом, почтенный раввин Аба Пойзнер во главе празднества… Как не отхватить лакомый кусок?

Коронным номером программы был у них именно «мицве-танц».

Картинка с evrofilm.com

В сопровождении всех клезмеров начинает бадхен свои рифмованные присказки в честь богача, хасида, славного талмудиста и наставника, великолепного господина … (перечисляются его предки вплоть до праотца Авраама), который выходит танцевать с невестой. Мордехай-Зерах тем временем выводит на своей скрипочке сердечную руладу, выражающую невестину душу, а отец невесты со всем почтением берёт дедовский платок за один конец, а другой протягивает стеснительной невесте, чьё лицо покрыто вуалью до глаз, призывая её к танцу. Пока они танцуют, публика прихлопывает. Люди стоят кругом, взявшись за руки, а бадхен поёт припев, текст которого мы приводим здесь. После той свадьбы вся публика запомнила его:

То nemt zhe jidelakh,

Аlе di fidelakh

Un zingen lidelakh

Veln mir zen;

Tsum mitsve-tentsele,

Аlе in krentsele!

Nоr zej а mеntselе:

А mentsl gej!

Свадебный танец. Автолитография М. Горшмана, 1926

А ну, ребяточки,

Возьмите скрипочки

И вместе песенки

Мы пропоём;

Да будем верными

Мы танцу древнему,

Скорей, еврейчики,

Все в хоровод!

(вольный перевод В. Р.)

Таким образом, типично еврейский напев полюбился и пришёлся по сердцу евреям целого округа. На долгие годы он стал почти традиционным на всех свадьбах, а затем исчез, когда обычай «танца-заповеди» прекратил своё существование.

М. Горшман. «Свадьба», 1926

Благодаря тому, что российское еврейство избавилось от «черты оседлости», напев получил известность среди наших братьев, современных московских евреев. В Москве он обернулся вышеупомянутой уличной песенкой, вариантом которой сейчас наслаждается вся Европа…

Э. Гиршин

Перевёл с идиша Вольф Рубинчик. Источник: газета «Dos naje lebn» (Белосток), 09.10.1928.

* * *

Оригинал статьи прислал израильтянин Павел Гринберг, давно изучающий еврейскую музыку. Исследователь комментирует: «Статья Элиягу Гиршина интересна тем, что она явилась своеобразной реакцией на всепольскую популярность “Бубличков” в 19271928 годах. По моим прикидкам, сначала в Польше Бублички” зазвучали по-русски, позже на польском, и, наконец, на идише. Причем на момент опубликования статьи Гиршина идишская версия даже еще не была записана (а то и написана), это случится только в начале 1929 года. На польском же языке Бублички пели такие звезды, как Ханка Ордонувна

Вот Гиршину и стало за евреев обидно. Вообще, автор, уроженец польского Плоньска, – очень любопытная фигура. Профессиональный музыкант и педагог, этнофольклорист, а не только “однобокий” кантор, он и песни на идише писал, и аккомпанировал, коль была нужда. Рассказанная им история “Бубличков по большому счёту бездоказательна, и вот тут-то вступает в силу фактор репутации рассказчика».

* * *

П. Гринберг любезно выслал для сайта также краткую биографию Э. Гиршина из книги Леона Блащика «Евреи в музыкальной культуре польских земель в XIX и XX веках» (Leon Blaszczyk «Zydzi w kulturze muzycznej ziem polskich w XIX i XX wieku», 2014). Предлагаем её в переводе с польского. Действительно, непонятно, по какой причине успешному хормейстеру и вокалисту нужно было придумывать историю о «Бубличках», тем более что Могилёв – не его малая родина. Стало быть, история о Кричевере и Чечерскере правдива 🙂

Элиягу (Элинька) Гиршин (1876?, – 1960, Париж). Вокалист, кантор, дирижер, композитор. В 1903 г. окончил Варшавскую консерваторию по специальности «воинский капельмейстер». Служил кантором в Плоньске, а затем в варшавской синагоге «Синай». Считался одним из лучших хормейстеров своего времени. В 1920-е годы преподавал вокал в школе театрального объединения «Еврейская сцена» в Варшаве. Примерно в середине 1930-х годов уехал в Париж и стал кантором в одной из городских синагог. В 1937 году журнал «Di shil un di khazonim velt» («Синагога и мир канторов») присудил ему I приз за лучшую литургическую композицию. Был музыкальным рецензентом в различных изданиях. В последние годы жизни сотрудничал с парижским журналом «Unzere vort» («Наше слово»).

Опубликовано 05.09.2018  19:41

Водгук

З дзяцінства памятаю рыфму: “публіка – рублікі” (“дорогая публика, гоните рублики”). А ўжо ад каго яе пачуў – не ўспомню. Помню, што спявалі ў Малкавічах Ганцавіцкага раёна. Гэта была, як я цяпер зразумеў, пародыя на песеньку, пра якую я толькі што прачытаў (Анатоль Сідарэвіч, 09.09.2018).

Rafael Grugman , 30 сент. 16:37 Прекрасная статья. Понравились и иллюстрации