Tag Archives: Фадей Бровкович

Судьба художника Марка Житницкого и его товарищей (TUT.BY)

Ксения Ельяшевич / TUT.BY

 

В 1936 году репрессировали директора и семерых сотрудников Белгосиздата. Реабилитировали их только через 20 лет, к тому моменту многие умерли в лагерях или были расстреляны. Вернулся лишь художник Марк Житницкий, который не только рассказал потомкам, что произошло, но и нарисовал свою жизнь в Минске, обыск, арест, суд и скитание по лагерям. Сын художника прислал TUT.BY из Израиля воспоминания отца.  

Марк Житницкий. Фото предоставлено Исааком Житницким 

.

«Нас ждет машина „черный ворон“, выкрашенная в веселый цвет, с надписью „Хлеб“ на боках. Гляжу на красноармейцев-конвоиров. На шапках у них красные звезды с изображением серпа и молота — символа труда и союза рабочих и крестьян. Это не сон. Мы в плену у своих», — вспоминал свою дорогу в суд Марк Житницкий, бывший иллюстратор издательства.

К тому моменту, как мужчина сделал эту запись в дневнике, он отсидел 17 лет в лагерях и вернулся назад в Беларусь. Жить в Минске ему было запрещено. Поэтому справка из Верховного суда пришла на чужой почтовый ящик в столице.

«Приговор Спецколлегии Верховного суда БССР от 17 декабря 1936 отменен и дело производством прекращено за недоказанностью», — сообщалось в документе.

Кто еще из его семи коллег дождался своего оправдания? Этим вопросом до сих пор задается сын репрессированного иллюстратора Исаак Житницкий. Он сохранил архив отца в Израиле и теперь, спустя 80 лет после событий, делится его зарисовками. Уголовное дело № 17387-С (буквенное обозначение — гриф «секретно») Белгосиздата до сих пор в архиве белорусского КГБ, и вряд ли появится в открытом доступе еще несколько десятков лет.

Свободный художник. «Единственный мой багаж — громадный ящик, набитый книгами»

Марк Житницкий родился в Могилеве в 1903 году. Так он в 70-х нарисует свою семью, кратко, но емко расписав судьбу родных.

.
Семейный портрет. «Дедушка Морхарен (умер в 1911 году), бабушка Нихама (умерла в 1912). В середине мой отец Шлейме (погиб на войне), рядом с ним солдат Юдл (погиб на войне), младший Цодик — умер на каторге». Другой рисунок к 1910 году: «Семья Житницких (идем на свадьбу к дяде Юделу, он только вернулся из армии)». Тут Марк подписан Меером — так его называли в детстве.
.

В 15 лет Марк ушел в Красную Армию добровольцем и пять лет шагал дорогами Гражданской войны.

.
«Проводы меня в Красную гвардию, февраль 1918 года. Мне 15 лет». «Чауская улица. Я молитвенно целую калитку дома, где я родился. И говорю: «Бог, дай мне вернуться сюда целым и невредимым». Второй рисунок: «Ходит птичка весело — по тропинке бедствий. 1918−1923»
.

Потом наступила долгожданная мирная жизнь. В Минск художника отправили уже после учебы в московском институте. До ареста он успел поработать в Белгосиздате три года. Вот несколько рисунков Житницкого о жизни и работе в Минске.

.
«1932. Отправляют в Минск единственный мой багаж — громадный ящик, набитый книгами». «На первых порах я поселился у моей сестры Меры». «Я в Минске принят на работу в Белгосиздат и назначен руководить отделом художественного оформления книжной продукции. В те годы многие художники Минска работали над графическим оформлением книг».
.

Белгосиздат тогда был ведущим печатным органом БССР. Старейшее в стране издательство сохранилось до сих пор, уже под названием «Беларусь».

.
«Первая в жизни примерка костюма, сшитого по заказу из добротного материала, купленного в „Торгсине“. До 1932 года я ходил в полувоенной одежде». «У меня на книжной полке вскоре появились книги с моими иллюстрациями [Якімовіч „Незвычайны мядзведзь“, Янка Маўр „ТВТ“, Изи Харик „От полюса к полюсу“ (на евр.), „Матильда“ (на евр.), Груздев „Молодые годы Максима Горького“, Якуб Колас „Дрыгва“ и др.». «Я вел кружок ИЗО в военной части. За это мне давали натурщиков вплоть до стрелкового отделения. Я стал выставлять на выставках живопись и графику».
.

За три года до ареста, в 1933 году, Марк Житницкий встречается с будущей женой Ниной в компании коллег-художников. Свою историю любви он тоже нарисовал.

.
«Нина, обращаясь ко мне: «Знаете, мне вино ударило в голову». Я: «Что же, будете падать — падайте в мою сторону. Я вас поддержу…», «Нина: «Я вызову маму, что она скажет». Мать Нины: «Хорошо, я даю свое согласие». «Наша свадьба в местечке Узда (Минская область)».
.

Свою судьбу за 75 лет Марк Житницкий набросал пером в рисованном альбоме «Моя жизнь». Вот его обложка. На левом форзаце — Могилев, где прошло его детство.

.
«Район Луполово, город Могилев (на Днепре), черта еврейской оседлости», «Чауская улица (не мощеная), дорога в местечко Чаусы», «Тротуаров нет». И дома с подписями: «Здесь я родился», «Тут я жил у бабушки», «Дом Пиндрика», «Лесопилка», «Раз синагога», «Вторая синагога», «Водка». А еще городовой по фамилии Захватов
.

Арест издателей. «Предстоит тщательная чистка партии…»

Осенью 1936 года после объявленного Сталиным лозунга «Кадры решают все» начинается дотошная проверка прошлого партийных функционеров.

«Предстоит тщательная чистка партии. Всем выходцам из других партий, замешанных в критике партии в прошлом, грозит исключение, тюрьма, лагерь. Исчезает наш директор Фадей Бровкович, а за ним еще несколько сотрудников», — напишет потом в дневнике Марк Житницкий. Вскоре придут и за ним.

Дело Белгиза закрутилось, когда директора издательства Фадея Бровковича захотели повысить до должности наркома финансов БССР. Но не всем эта кандидатура пришлась по нраву, и тут «всплыл» донос десятилетней давности. Издателя обвинили в троцкистских взглядах, выгнали из партии и отправили на «низовую работу» в рыбхоз. Бровкович не согласился, написал напрямую в ЦК. И тогда дело поручили НКВД. Не прошло и месяца, как директора забрали.

На общегородском партийном собрании выступал по делу директора Белгоисздата первый секретарь ЦК КП (б) Беларуси Николай Гикало. Он рассказал о заявлении на Бровковича какой-то работницы из Могилева и о том, что издательство принимало в печать «контрреволюционные троцкистские и нацдемовские книги».

.
«Обыск. Следователь Кунцевич (старший сержант) и понятой — художник Кипнис (сосед)». Также на рисунке: жена Нина и ее сестра Бася. В колыбели — маленькая дочь художника Лара
.

«15 сентября ночью раздается стук в дверь нашей квартиры. Входят два сотрудника ГПУ и предъявляют ордер на мой арест» (ГПУ — Государственное политическое управление при НКВД, в 1936 это уже просто НКВД. — Прим. TUT.BY) (…) Обыск длится долго, — пишет художник. — Тщательно пересматриваются все страницы книг. Перелистывая французские журналы «Иллюстратион», натыкаются на фото Николая Второго с семьей. Спрашивают меня, кто это такой. «Мой дядя», — отвечаю я. Сотрудник — мой будущий следователь сержант Кунцевич зло на меня пересмотрел».

Из квартиры уносят «Лірыку» Тишки Гартного («он еще не арестован»), а также две еврейские книги. Их объявляют контрреволюционными и приказывают художнику идти в машину.

.
«Арест. Прощание с родными». «Среди ночи пришли гепеушники и устроили обыск. Перерыв все, что было дома, они велели мне сесть с ними в машину и увезли в тюрьму. Нина цеплялась за машину и плакала навзрыд». «19-я камера Минской тюрьмы. Первая ночь».
.

Задержали также редактора и парторга Белгосиздата Константина Зарембовского, завсектором политической литературы Василия Жукова, завсектором польской литературы Людвига Квапинского, зав. социально-экономическим сектором Исаака Ривкина, зав. национальным отделом Давида Альтмана, зав. отделом военной литературы Дмитрия Милова (судили с другой группой). А также директора минского Музея революции Артемия Данильчика (судили вместе с издателями).

«В канцелярии тюрьмы мне обрезают пуговицы и, придерживая свои спадающие брюки, плетусь под конвоем надзирателя по железной лестнице Минской тюрьмы. Воздух настоян кислым запахом людского скопления и плесенью старого здания», — пишет в дневнике Марк Житницкий.

.
Вероятно, Житницкий описывает Пищаловский тюремный замок в центре столицы, где теперь расположен СИЗО № 1. Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY
.

«Нервы напряжены от ожидания чего-то неведомого. Все верят в то, что сюда вход широкий, да выход узок… Ночью впервые меня вызывают на допрос. С волнением и надеждой иду к машине, и вдруг оклик Нины. Оказывается, жены и родственники днями и ночами дежурят у тюремных ворот в надежде увидеть своего мужа, отца, брата».

Житницкий помнит, как жена бежала за машиной и кричала его имя. Люди на тротуарах останавливались и долго смотрели вслед. Ехали недолго: автомобиль остановился у здания НКВД (оно было расположено там, где сейчас находится здание МВД. — Прим. TUT.BY), проводили на четвертый этаж.

«Сержант госбезопасности Кунцевич, ведет дела работников культуры. Велит мне сесть к его столу. Тогда еще садили к столу, но вскоре — когда начали получать оплеухи от заключенных — стали их держать от себя подальше. Следователь говорит, что знает меня как советского человека, но я попал в контрреволюционную троцкистскую группу», — вспоминал Марк Житницкий.

Художнику предложили выдать других участников «группы» в обмен на свободу. Только тогда он понимает, что таковыми считают его коллег. Житницкий отказывается, но дело продолжается.

«Как-то меня вызывает следователь и говорит, что будет очная ставка. Вводят главу сектора политической литературы Жукова. Он рослый, за несколько месяцев отсидки обрюзг и располнел. По знаку следователя он начинает нести придуманную вместе со следователем ахинею, что я вел антисоветские разговоры и выражал сомнения насчет победы колхозного строя и еще какую-то ерунду. Я слушаю, хватаю пресс-папье со стола следователя и замахиваюсь на Жукова, но следователь успевает схватить мою руку».

Художник вспоминает и свою первую ночь в Минской тюрьме:

«Я подошел к длинному столу и, положив под голову свой мешок, улегся. Меня не ошеломил, как многих, резкий переход от домашней обстановки к камере. Гражданская война меня пять лет швыряла то на общие нары казарм, то на пол наполненной клопами крестьянской хаты или сарай с сеном, а то и под куст на сырую землю. Только сильная боль за только что созданную семью, за молодую жену и прекрасную дочурку, за старую многострадальную мать. Я лежал с открытыми глазами, и сердце глодала обида, что арестован при полном отсутствии вины».

Суд не место для дискуссий. Типографская ошибка, нацдемы и неверие в колхозы

Несколько месяцев редакторы просидели в камерах порознь. Пока в декабре надзиратель не велел каждому выйти в коридор: будет суд. Из тюрьмы их везут в машине с надписью «Хлеб».

«В темном нутре машины мы сидим, прижавшись к друг другу, и шепотом делимся о ходе следствия. Один Жуков сидит в углу и молчит. …Путь от тюрьмы до площади Свободы недолог. … Открывается дверь, и мы на мгновение слепнем от дневного света и белизны декабрьского снега. … Гуськом следуем в здание Верховного суда БССР. Это здание, я помнил, было когда-то костелом».

.
Судя по справочникам 1930-х, Верховный суд располагался тогда по адресу: площадь Свободы, 21−1. Речь идет о месте правее Мариинского костела. Там сейчас посольство Франции. В тридцатые годы здесь был комплекс зданий иезуитского коллегиума, с башней и часами — их разрушили в пятидесятые. Выходит, там и был Верховный суд в 36-м. Житницкий вполне мог принять и это здание за бывший костел. Фото: Льва Дашкевича, из фондов Национального исторического музея, 1926
.

«Председатель суда А.Я.Безбард — образец советского бюрократа, прическа бобриком и два бесцветных заседателя. Над ними в позолоченных рамах портреты вождей. (…) По бокам нашей перегородки стоят конвоиры, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками».

.
Зарисовка из суда: под портретом Сталина (автор подписал его как «главный палач») находятся народные заседатели и судья по фамилии Безбард. «Скоро он сам будет сидеть на нашем месте и поплывет в ГУЛАГ. Пока он с партбилетом и наделен властью», — пишет художник. Себя он рисует на скамье подсудимых рядом с директором издательства
.

Художник Житницкий подробно пересказал диалоги из суда в своем дневнике. Защитников у обвиняемых не было, свидетели — только со стороны обвинения. Первым допрашивали директора Белгосиздата: мужчину с «посеревшим лицом», в мятом костюме, через который проступали лопатки на спине.

— Мне лично неизвестно о существовании контрреволюционной группы, и я не возглавлял несуществующую группу (начинает заикаться, как это с ним случалось при сильном волнении). У нас, как во всех советских учреждениях, была коммунистическая ячейка… С каких пор ячейки стали контрреволюционными группами? — рассказал судье Фадей Бровкович.

— Следствием доказано, что вы, будучи директором издательства, финансировали писателей-контрреволюционеров. Например, Тишку Гартного и Бруно Ясенского, — заявил судья Безбард (этих писателей позже репрессировали, реабилитировали посмертно. — Прим. TUT.BY).

— Вы ведь знаете, что без разрешения ЦК и волос не упадет с головы (нервно подергивал головой и в голосе появились плаксивые ноты). Писателей печатали по плану, утвержденному отделом печати ЦК. И никогда нам не говорили, что они контрреволюционеры. Мы платили им гонорары за произведения, то есть за труд, а не давали деньги на контрреволюционные нужды, — отвечал Бровкович.

По версии следствия, склады издательства были замусорены контрреволюционной литературой, а Бровкович охотно печатал писателей-нацдемов. Издатель аргументированно не соглашался.

.
Книги, иллюстрированные Житницким, до сих пор можно найти в библиотеках.
.

Бывший редактор политического сектора Василий Жуков на допросе заявил:

— Я был членом партийной ячейки издательства. Если считать, что среди нас были бывшие троцкисты, бундовцы и нацдемы, то можно сказать: такая контрреволюционная группа была.

Он же сообщил: художник Житницкий во время посевной кампании якобы выражал недоверие к организации колхозов. Прошелся и по другим коллегам из издательства.

«С него струится пот. Он потупил взор, чувствуя, какую ненависть к нему посеял у соседей на скамье подсудимых», — напишет потом иллюстратор.

.
Рисунки Житницкого на обложке книги белорусского классика.
.

— А что это вам колхозное строительство не понравилось? — уточнил потом судья у Житницкого.

— Мы были в слабом колхозе, и сложилось впечатление, что он рассыпается: нет тяговой силы и инвентаря. Вопрос стоял не о всем колхозном строительстве, — объяснял художник.

Повесили на группу издателей и «контрреволюционное искажение поэмы Маяковского „О бюрократизме“».

— Эта ошибка произошла при наборе текста, — объяснял еще один представитель издательства Зарембовский. — Наборщик вместо «Волком бы я выгрыз бюрократизм» набрал «Волком бы я выгрыз бюрокрайкома».

Свидетелем обвинения тут выступал писатель Михась Лыньков, однако он подтвердил слова о типографской ошибке.

.
Книги с рисунками Житницкого получали премии на крупных конкурсах в 1934, а в 1936 художника арестовали.
.

«Ответ писателя прозвучал как пощечина суду, и у нас всех остались благодарные чувства к Лынькову», — запишет в дневнике художник.

Судья быстро отправил писателя за дверь.

Житницкий описывает окончание суда:

«Мы сели, и кто-то сказал „комедия“. У них давно все взвешено и измерено. В зал суда через полуоткрытые двери заглядывают родственники. Уходит час. Нервы напряжены. Курцы непрерывно курят. У некоторых от нервной лихорадки расстроились желудки. Шутка ли, ведь вот за стенкой люди, облеченные властью, решают наши судьбы и судьбы наших семей. Нам командуют встать и просят не садиться. Хриплый бас Безбарда звучал для нас как похоронный звон».

Директора Белгосиздата Фадея Бровковича приговорили к 10 годам лагерей, столько же дали заведующему сектором политической литературы — сотрудничество со следствием явно не помогло. Житницкий тоже получил 10 лет. Еще трем сотрудникам дали по 7 лет лагерей, одному — 5. И поражение в правах еще на 3 года.

Выдержки из дневника художника. Здесь можно прочитать диалоги из суда целиком:

Судья Безбард:

— Следствием доказано, что склады издательства были замусорены контрреволюционной литературой. Зачем вы ее держали?

Директор издательства Фадей Бровкович:

— Никакой контрреволюционной литературы на складах не было. Были книги, которые по распоряжению отдела печати ЦК были изъяты из обращения, потому что содержание перерабатывалось. Например, «История партии» Ярославского (известный идеолог и сторонник Сталина. — Прим. TUT.BY) и ряд книг в этом роде.

Судья:

— Следствием доказано, что вы хорошо относились к авторам-нацдемам и печатали их произведения.

Фадей Бровкович:

— Я уже сказал, что издательство работало по плану, утвержденному в ЦК… Что касается того, что многие белорусские писатели были замешаны в нацдемовщине, то это не моя вина. Тогда не надо было бы печатать Янку Купалу и Якуба Коласа и многих других видных писателей!

После этого начался допрос бывшего редактора политического сектора Василия Жукова.

Василий Жуков:

— Я был членом партийной ячейки издательства. Если считать, что среди нас были бывшие троцкисты, бундовцы и нацдемы, то можно сказать: такая контрреволюционная группа была.

Судья:

— Расскажите, как вел себя обвиняемый Житницкий во время посевной кампании в колхозе.

Василий Жуков:

— Выражал недоверие в организацию колхозов. Сказал, что советская власть создала их, но они распадутся.

Судья:

— А что вы можете сказать об остальных?

Василий Жуков:

— Бровкович сквозь пальцы смотрел, как бывший бундовец Альтман печатал еврейских националистов, а Зарембовский белорусских нацдемов, а Квапинский на польском языке печатал Бруно Ясенского и других.

Судья:

— Садитесь, Жуков.

К трибуне пригласили обвиняемого редактора Зарембовского — он был и секретарем партийной ячейки в издательстве. Кстати, один из тех, кто открыто вступился за директора до ареста и вскоре следом отправился в камеру.

Судья:

— Подтверждаете, что состояли в контрреволюционной группе при издательстве?

Константин Зарембовский:

— Я избирался секретарем парткома издательства на протяжении ряда лет. Кроме партийной ячейки в издательстве никаких групп не было.

Судья:

— Как это вы допустили, что в литературном журнале «Полымя», секретарем которого вы являлись, появилось контрреволюционное искажение поэмы Маяковского «О бюрократизме»? Пришлось вырывать листы из издания…

Константин Зарембовский:

— Эта ошибка произошла при наборе текста. Наборщик вместо «Волком бы я выгрыз бюрократизм» набрал «Волком бы я выгрыз бюрокрайкома».

Судья:

— Введите свидетеля обвинения писателя Михася Лынькова.

Лыньков вошел в зал, «слегка кивая головой» обвиняемым. У того спросили: он подтверждает «грубую политическую выходку» Зарембовского?

«Ответ писателя прозвучал как пощечина суду, и у нас всех остались благодарные чувства в Лынькову», — пишет в дневнике художник Житницкий.

Михась Лыньков:

— Мы проверили тексты оригинала, с которых надо было печатать поэму. Все было в порядке. Была типографская ошибка. Кроме того, я должен нести ответственность за журнал как его редактор. А здесь Зарембовский ни при чем.

Судья:

— Гм, да, но вы ведь были почетным редактором.

Михась Лыньков:

— Нет, я был его настоящим рабочим редактором.

Судья:

— Спасибо, товарищ Лыньков, вы свободны!

«Гляжу председателю суда в глаза. Чувствую, одна нога подрыгивает у меня от волнения и сознания, что от этого артиста зависит: быть ли мне с моей семьей, или загонит, куда Макар телят не гонял», — вспоминает иллюстратор.

— Зачем у вас в музее висели фото, прославляющие БУНД (еврейский рабочий союз. — Прим. TUT.BY)? — интересовались у директора Музея революции Артемия Данильчика. Его добавили к этому делу, когда выяснилось: один сотрудник издательства привез для его музея из Москвы пару вещей. Вещей от предполагаемого контрреволюционера.

Артемий Данильчик:

— Фото эти были времен революции 1905 года. Ведь известно, что большинство минских рабочих тех времен входили в БУНД как евреи по национальности. Это ведь история…

Наконец черед дошел до художника Житницкого, он также отвергал существование какой-либо группы.

Судья:

— А что это вам колхозное строительство не понравилось?

Марк Житницкий:

— Мы были в слабом колхозе, и о нем сложилось впечатление, что он рассыпается: нет тяговой силы и инвентаря. Вопрос стоял не о всем колхозном строительстве.

За ним выслушали заведующего польским сектором Людвига Квапинского. «Он хром на одну ногу. В тюрьме у него отобрали одну палку, и он с трудом передвигается. Он сильно близорук. Получив по нашему процессу 7 лет в исправительных лагерях, — забегает вперед художник, — его в лагерь не отправили. А привязали к делу с Бруно Ясенским и другими поляками. И расстреляли».

Судья:

— Вы были знакомы с Бруно Ясенским. Почему вы платили ему большие гонорары и иногда авансировали его произведения? Вы знали, что он буржуазный националист…

Людвиг Квапинский:

— Мы Ясенского печатали не по рукописям, а переводили с московских изданий. Если мы давали ему гонорар, то после выхода его книги. Что он со своим гонораром делал — его дело. Напрасно следователь свел работников издательства в выдуманную им контрреволюционную группу. Таковой в издательстве не было, я был членом компартии…

Суд объявил перерыв. В коридоре обвиняемые заметили замдиректора издательства Брензина — у того в руках была папка с иллюстрациями Марка Житницкого к книге Груздева «Молодые годы Максима Горького».

«Следователь Кунцевич в поисках материала для подтверждения своих версий остановил внимание на моих рисунках. Он обвинил меня, что я нарочито „раскурносил“ молодого Горького. А потому велел Брензину принести папку в суд, но Безбард не воспользовался ими».

По пути в тюрьму, вспоминает автор дневника, фигуранты отзывались о суде с юмором и называли обвинения смехотворными.

«Бровкович мне говорит: «Вот увидишь, тебя выпустят, да и многих из нас. Мне уж как главе издательства наверное немного всыпят».

Процесс продолжился на следующий день. Заведующему сектором еврейской литературы Давиду Альтману вменялось, что тот «финансировал еврейских националистов, например поэта Изи Харика и других».

Давид Альтман:

— Позвольте, гражданин председатель суда, по-моему Изи Харик — депутат Верховного совета БССР. [Хацкель] Дунец писатель и критик, исполняет обязанности начальника отдела искусств при Министерстве культуры. А Давидович начальник Главлита. Все они старые члены партии и никогда не было речи об их контрреволюционности.

Судья:

— Здесь не место дискутировать. Садитесь, Альтман.

И удалился в совещательную комнату.

*** 

«Сопровождаемые плачем и криком, мы погрузились в «черный ворон», — пишет художник. — Все, что произошло с нами, не вмещается в сознание. Ведь это произошло в Советской Стране, руководимой компартией, поставившей целью добиться счастья для всего человечества.

.
«График тюремной лагерной отсидки. Начат в Минской тюрьме в октябре 1936 года. Окончен в Ветлосяне, город Ухта, Коми АССР в сентябре 1946 года. Всего 10 лет». «Плюс Игарка (ссылка) 1949 — 1955 годы» — это после отсидки первых десяти лет художника на тех же основаниях снова отправляют в Сибирь. Так «очищали» города от тех, кто дожил до окончания срока и возвращался домой.
.

«Пока мы между собой рассуждали, Жуков постучал в дверь камеры и попросил у надзирателя бумагу и карандаш. Он уселся за тумбочку и начал писать… он писал главному прокурору БССР, что следователь Кунцевич вынудил его говорить неправду, за что обещал свободу, но не сдержал своего слова. Он, Жуков, берет свои показания обратно и просит пересмотреть дело. Меня взорвало от возмущения. … Всю боль и гнев я обрушил на его голову. Меня еле оторвали от лежащего на полу между койками Жукова. …Наивные люди, как утопающие, хватаются за соломинку. … Привозят обеденную баланду, но я третьей ложкой поперхнулся. К горлу подкатил ком. Я тихо плакал».

Лагеря. «И вот мы уже в столыпинском вагоне»

Последние записи в дневнике: свидание с родными перед разлукой. Маленькая дочь Лара с недоумением смотрит на родителей, которые целуются сквозь слезы. Перед отправкой на этап мужчин стригут и отводят в баню.

«И вот мы уже в столыпинском вагоне (вагоны для перевозки осужденных, сначала так называли вагоны с переселенцами, по имени царского министра Столыпина, инициатора переселения в Сибирь. — Прим. TUT.BY). Сквозь решетку мелькают селения. Ночные огни в деревушках принуждают Бровковича произнести: „Эх, прожить бы тихо в таком домике со своей семьей. Хоть на хлебе и воде“. Поезд мчит нас в неизвестность».

.
«Пересыльный пункт Котлас. Бараки с трехъярусными нарами набиты заключенными. Урки (воры, жулики) непрерывно нападают и отбирают пожитки. Жуликам давали отпор. Мой чемодан уворовали урки (воры). Воспользовались проломом. Я через пролом зашел на нары к уркам. Я ходил от урки к урку и отбирал свои вещи»
.

Перед тем как пути участников этой истории навсегда разошлись, были еще две удивительные встречи.

Марк Житницкий второй раз в жизни увидел судью Безбарда — уже без партийного билета в кармане, на одном из этапов в лагере, тоже осужденного.

Другой эпизод случился на нефтеперегонном заводе в Сибири, куда художника отправили рисовать надписи «Не курить». Среди огромных цистерн он встретил сгорбленного сторожа, в котором с трудом узнал своего бывшего директора Фадея Бровковича.

.
Встреча на нефтеперегонном заводе Ухты бывшего моего директора Белгосиздата Фадея Бровковича — через три недели он умрет от туберкулеза. Его похоронили в общей могиле на санпункте «Ветлосян» отдельного лагерного пункта № 7. «Я ему принес папиросы. Он был заядлый курец. Я писал на баках «Не курить!»
.

Больше Марк Житницкий никогда не видел своих бывших коллег.

Директор издательства Фадей Бровкович умер в лагере от туберкулеза. Реабилитирован посмертно. Заведующий политическим отделом Жуков в 1950 повторно выслан, в Красноярский край. Дальнейшая судьба неизвестна, реабилитирован только в 1962 году (все остальные пятью годами ранее). Зарембовский — не исключено, после срока вернулся в Беларусь, реабилитирован, умер в 1977 году. Альтман — дальнейшая судьба неизвестна, реабилитирован. Ривкин — после отбытия срока освобожден в 1942 году, дальнейшая судьба неизвестна, реабилитирован. Неизвестно о дальнейшей судьбе директора Музея революции Данильчика, потом он был оправдан. Редактора военного сектора Милова судили позже, приговорили к 10 годам — но он умер в тюрьме через два года. Реабилитирован посмертно. Заведующего сектором польской литературы Квапинского через год судили по еще одному делу — как шпиона-диверсанта из организации ПОВ (нелегальной Польской организации войсковой). Расстрелян в Минске, позже реабилитирован.

.
Справка о реабилитации. Марку Житницкому предъявили обвинение как члену контрреволюционной группировки (ст.72а, 76, 145 УК БССР). Осудили 17 декабря 1936 года. Приговор: 10 лет ИТЛ, конфискация имущества. Освобожден в 1946 году. Реабилитирован 14 сентября 1956 года.
.

Самому художнику почти два десятка лет в лагерях помогла пережить кисть: когда из шахты или с лесоповала отправляли писать очередной агитационный плакат или декорации для театра заключенных.

.
«Воскресный отдых в этапе. Бывшие военные и партийные, инженеры и писатели. Занимаемся поисками вшей». На втором рисунке — сцена с Фадеем Бровковичем на этапе. «Здесь жил в ссылке Сталин, и ему поставили бронзовый бюст. Я говорю своему бывшему директору издательства: Когда-нибудь на этом месте, что я сижу, мне тоже поставят мой бюст как знаменитому художнику»
.

.
.
«Ежедневно, идя на работу в лес, я наблюдал, как заполнялась яма размером 7 на 3 метра мертвецами. Возчик сбрасывал мертвеца как попало. Снег засыпал. Весной яму закапывали. Хорошо, что родные не видят эту картину»
.
.

.
.
«Наше чудесное, незабываемое свидание с Ниной и дочуркой Ларисой — Ларочкой в сентябре 1939 года на пересылке „Пионер“ Ухтпечлага. 10 дней, промелькнувших как сон». «Я стоял с глазами, полными слез. Я во весь голос кричал „Сволочи! За что?“ (это в адрес бандитов, повинных в наших страданиях). Нину увозят, чтобы никогда ее не увидеть…».
.

Вернулся художник в Минск только в 1955 году, через год его реабилитировали. Его первая жена Нина во время войны погибла в застенках гестапо, а дочь Лара стала приемной в семье писателя Петра Глебки.

.
Ссылка. До возвращения в Беларусь осталось три года
.

.
.
Семья Житницких накануне эмиграции в Израиль. Марк Соломонович в нижнем ряду справа
.

Марк Житницкий женился второй раз, у него родились еще двое детей.

Он снова работал художником в Минске; много картин посвятил теме Холокоста и репрессиям — некоторые хранятся в музеях Беларуси и России. В 70-е вместе с сыном перебрался в Израиль: там, говорят, у него открылось второе дыхание. Умер Марк Житницкий в 90 лет.

Портал TUT.BY благодарит Исаака Житницкого за предоставленные материалы из архива отца

Опубликовано 25.06.2021  02:33

Обновлено 25.06.2021  15:18

 

Марк Житницкий. Арест. Девятнадцатая камера (I)

***

В знак уважения и солидарности с арестованными журналистами заблокированного сайта tut.by предоставляю для публикации на belisrael.info воспоминания отца о 19-й камере Минской тюрьмы.

Лишь небольшой фрагмент этого материала был использован в публикации Ксении Ельяшевич на tut.by в сентябре 2017 г. (арест, прибытие в тюрьму). Тема актуальна – перекликается с пребыванием журналистов в тюрьме.

С уважением, Ицхак Житницкий,

Тель-Авив, Израиль

***

В партийной ячейке издательства слушаем информацию о докладе Маленкова на пленуме ЦК Белоруссии. Предстоит тщательная чистка партии. Всем выходцам из других партий, замешанных в критике партии в прошлом, грозит исключение, тюрьма, лагерь.

Исчезает наш директор Фадей Бровкович, а за ним ещё несколько сотрудников. Ячейка занимается повседневными делами.

15-го сентября 1936 г., ночью, раздаётся стук в дверь нашей квартиры. Входят два сотрудника ГПУ и предъявляют ордер на мой арест. Велят привести соседа в свидетели. Зовём художника Кипниса. Начинается повальный обыск. Нина ходит по дому, мелкая дрожь сотрясает её тело. Она ломает руки и всхлипывает. Прижавшись к стене, стоит её младшая сестра Бася. Она со страхом наблюдает за происходящим. Обыск длится долго.

Тщательно пересматриваются все страницы книг. Перелистывая французские журналы «Иллюстрасьон», натыкаются на фото Николая Второго с семьёй. Спрашивают меня, кто это такой. «Мой дядя», отвечаю я. Сотрудник – будущий мой следователь, сержант Кунцевич, зло на меня посмотрел. В результате обыска забирают мелкокалиберную винтовку и кучку книг: «Лирика» Тишки Гартного (он ещё не арестован), книгу Борохова и «Историю еврейского народа» Дубнова. Все эти книги объявляются в обвинение как «контрреволюционные».

Приказывают мне собраться и ехать с ними. Беру солдатский мешок, полотенце и пару белья. Подхожу к кроватке, где безмятежно спала Ларочка, целую её в лобик и осторожно вынимаю из-под неё маленькую подушечку. Нина падает мне на шею и плачет навзрыд. Я её успокаиваю и говорю, что я не чувствую за собой никакой вины, а Советская власть разберётся. Меня садят в машину, которая моментально трогается, набирая скорость. Сзади с горьким плачем бежала Нина. У меня сердце разрывалось на части от жалости к ней.

В канцелярии тюрьмы мне обрезают пуговицы и, придерживая свои спадающие брюки, плетусь под конвоем надзирателя по железной лестнице Минской тюрьмы. Три часа ночи. Зловещая тишина в полутёмных коридорах. Воздух настоян кислым запахом людского скопления и плесенью старого здания. Надзиратель молча отмыкает дверь камеры № 19. Щёлкает замок, и я впервые в своей жизни оказываюсь в тюремной камере. Койки тесно прижаты друг к другу, образуя сплошные нары. на них в разных позах сопели, храпели на все лады заключённые. Никто не обратил на меня внимания. Я подошёл к длинному столу и, положив под голову свой мешок, улёгся. Меня не ошеломил, как многих, резкий переход от домашней обстановки к камере. Гражданская война меня пять лет швыряла то на общие нары казарм, то на пол наполненной клопами крестьянской хаты или сарай с сеном, а то и под куст на сырую землю. Только сильная боль за только что созданную семью, за молодую жену и прекрасную дочурку, за старую многострадальную мать. Я лежал с открытыми глазами, а сердце глодала обида на то, что арестован своими, при полном отсутствии вины.

Я заснул и проснулся от того, что кто-то меня будил. Открыв глаза, я не сразу понял, где я. В камере стоял шум говоривших одновременно людей. У параши стояла очередь. Меня окружили люди с серыми небритыми лицами и начали расспрашивать. Вскоре открылась дверь камеры и кого-то вызвали. Староста предложил мне занять койку ушедшего. Я с отвращением разглядываю засаленный жидкий матрац.

Я сажусь и меня обступают обитатели камеры. Я был для них свежей струёй воздуха с воли.

Все набросились на меня с вопросами. Я едва успеваю отвечать. Звук отпираемой двери заставил всех насторожиться. Открывается дверь и на пороге останавливается выше среднего роста, лет сорока пяти полнеющий блондин в гимнастёрке работника партактива. Он блуждающим взором обводит всех. Лицо его бледное. На щеках ходят желваки. Вдруг он стремглав срывается с места, со всего маху бьёт головой о стенку и падает окровавленный на пол. Несколько человек стучат в дверь. Начинается галдёж. Через минут десять раненого уносят. Пошла дискуссия – прав ли этот человек, пожелавший избавиться от позора, тюрьмы, от жизни. Весь день прошёл под впечатлением случившегося.

Всех обитателей камеры выпускают на прогулку. К стене тюрьмы пристроен ряд высоких загородок-клетушек. В них гуляют сразу несколько камер. Сентябрит. Осеннее небо покрыто серыми тучами. Моросит мелкий дождь. Я захватил на прогулку одеяло, при помощи сокамерника пытаемся выбить из него пыль и законсервированные запахи накрывавшихся до меня.

Потекли дни, наполненные тревогой. С биением сердца прислушиваешься к тюремным звукам. Нервы напряжены от ожидания чего-то неведомого. Все верят в то, что сюда вход широкий, да выход узок. Я был удивлён, что людям не хватает хлеба, махорки. У меня были деньги, и я попросил надзирателя купить хлеба и махорки в тюремном ларьке, за что староста освободил меня от обязанности мытья пола.

Первая передача, первое свидание. Я держу свою Ларочку на руках, целую её и сую в обшлаг её пальтишка записку. Нина стоит за решёткой, глядит на нас и глаза её наполнены слезами. Надзиратель стоит к нам спиной. Короток миг свидания, снова камера, а ночью впервые меня вызывают на допрос. С волнением и надеждой иду к машине – и вдруг оклик Нины, оказывается, жёны и родственники днями и ночами дежурят у тюремных ворот в надежде увидеть своего мужа, отца, брата. Нина бежит за машиной и кричит моё имя. Люди останавливаются и долго глядят вслед.

Меня приводят в комнату на 4-ом этаже ГПУ. Следователь мне знаком, он участвовал в моём аресте. Сержант госбезопасности Кунцевич, ведёт дела работников культуры. Велит мне сесть к его столу. Тогда ещё садили к столу, но вскоре, когда начали получать оплеухи от заключённых, стали их держать от себя подальше. Следователь говорит, что знает меня как советского человека, но я попал в контрреволюционную группу и если я хочу на свободу, то я должен помочь вывести участников группы на чистую воду. Тут я узнаю, что он имеет в виду директора и семерых заведующих секторами Белгосиздата, арестованных ещё до меня. Следствию известно, что я состоял членом контрреволюционной группы Белгосиздата, во главе которой стоял директор Фадей Бровкович. Кунцевич уходит, через полчаса он начинает снова то же самое и подсовывает мне протокол допроса. Я пишу, что категорически отрицаю обвинение и подписываюсь. Кунцевич со злостью рвёт протокол.

Нине удалось с помощью прокурора устроить свидание в кабинете следователя и в его присутствии. Я стою в коридоре и вижу, как по лестнице взбирается Нина с Ларой на руках. При виде меня она побледнела и, приостановившись, припала к стене. Сижу рядом с Ниной и держу дорогую мою Ларочку. Следователь меня предупредил, что мне запрещено говорить что-либо о «деле». Во мне кипит злость и я, невзирая на следователя, говорю Нине, что надо быть готовым к худшему, так как никого не оправдывают и дают суровые сроки, несмотря на невинность. Следователь делает мне знаки. Прошу Нину быть мужественной.

Как-то меня вызывает следователь и говорит, что у меня будет очная ставка. Вводят главу сектора политической литературы Жукова. Он рослый, за несколько месяцев отсидки обрюзг и располнел. По знаку следователя он начинает нести придуманную им вместе со следователем ахинею, что я вёл антисоветские разговоры и выражал сомнения насчёт победы колхозного строя и ещё какую-то ерунду. Я слушаю его, хватаю пресс-папье со стола следователя и замахиваюсь на Жукова, но следователь успевает схватить мою руку. Жукова увели.

Возвращаюсь в камеру. Иду на своё крайнее угловое место. Снимаю обувь. Преодолев отвращение, ложусь на койку и накрываюсь с головой одеялом, оставив себе отверстие для дыхания. Голова моя покоится на подушечке, которую я вынул из-под моей дочурки во время моего ареста. От подушки исходит тепло и запах родного тельца Ларочки. Сердце сжимается от жалости и любви к моей маленькой семье. Больно и досадно за случившееся со мной. На ум приходят злые мысли. Я говорю себе, что назло тем, кто причиняет мне унижение и боль, я должен жить. Я физический сильный человек и ещё очень молод. Уход из жизни – это большая премия для моих врагов. Я буду жить на радость моим родным и увижу многих злых людей, растоптанных в прах… Надо вооружиться терпением и сохранить веру в жизнь. Что касается сегодняшнего состояния, то будем считать девятнадцатую камеру неким водоразделом или границей, отделяющей один отрезок жизни от другого. Среди заключённых бытует поговорка: «Жизнь, как детская рубашонка, – коротка и обпачкана…»

Я пригрелся под одеялом. В камере гул разговоров и споров, а я продолжаю беседу с самим собой. Тяжела была житейская доля в черте еврейской оседлости для многочисленных ремесленников. Мой отец, сапожник по профессии, не был ленивым человеком, но большая конкуренция не позволяла зарабатывать столько, чтобы семья из семи человек могла жить сытно. Война 1914 года оторвала отца от семьи, а в 1915 году отец был убит, и настали ещё более мрачные времена. Ко времени прихода Революции наша семья успела пройти все стадии голода и лишений. Но и с приходом Революции жизнь не улучшилась. В начале 1918 года, когда мне исполнилось 15 лет, я искренне, по-юношески поверив в коммунистические лозунги, пошёл добровольцем в Красную Армию. Пять лет я ходил, вооружённый этими лозунгами, готов был идти за них в огонь и воду и стрелять в каждого, кто противился осуществлению этих лозунгов. «Ну, а как жили в это время твоя мать с четырьмя детьми?» – «Скверно!» – «Надо терпеть до лучшего счастливого будущего», говорили сверху вожди…

Мне посчастливилось выйти целым и невредимым из великой неразберихи – Гражданской войны. Я с детских лет мечтал стать художником. Мне удалось поступить в учебное заведение и закончить его со званием художника. На семь лет пришлось туго завязать живот, ибо студенческая столовка не могла тебя сытно накормить. А что же народ в стране – рабочие и крестьяне – зажили они процветающе? Нет! Ещё три года назад в хлебородной Украине люди умирали с голода…

Верно, со времени, как я окончил институт и стал работать художником в издательстве, я зажил наконец по-человечески. Начал вить гнездо и всё пошло так удачливо… Тут я почувствовал, что сердце защемило от досады и несправедливости.

Я не слышал, как в камеру впустили нового арестованного, который бросился на первую попавшуюся койку и во весь голос зарыдал… Это заставило меня встать на ноги. Слышали ли вы и видели ли вы когда-нибудь, как плачет взрослый мужчина в тюремной камере? Посмотрели бы, как арестанты притихли и нахмурили брови, казалось, сама грозовая туча вошла в камеру… Девятнадцатая камера и для рыдающего мужчины послужила водоразделом в жизни.

Был директором спичечной фабрики. Член партии, жена член партии. Трое детей. Он из рабочих. Только что вылупился в коммунистические дворяне. Жену его вызвали в горком партии и предложили отказаться от мужа или отдать партбилет. Она отдала партбилет. Я снова ложусь и накрываюсь с головой. До меня доносится всхлипывание плачущего.

К дверям камеры привезли баланду. Баланда, сваренная из голов солёной трески, не лезет мне в глотку. Я жду передачи из дома. Пока все были заняты получением баланды, как-то незаметно, бочком прошмыгнул в дверь арестант Дураков. Он молчал, скрежетал зубами и качал головой. Получив свою порцию баланды, крутил ложкой в котелке. Еда не шла в рот. Сидя на краю кровати, он перегнулся и тупо глядел в пол. И вот сквозь общее чавканье, все услышали песню, пропетую каким-то козлетоном: «Ванька Ключник, злой разлучник, разлучил меня с женой…» Все в камере устремили свои взоры на Дуракова. Вдруг многие вспомнили, что утром его вызвали на суд. Некоторые сорвались с мест и плотным кольцом окружили его. Дураков сплюнул и выругался по-немецки: «И надо было мне родиться с такой фамилией. Даже жизнь складывается по-дурацки. Я уже кому-то рассказывал, что в 1917 году, ещё при Керенском, попал к немцам в плен. Я был по профессии слесарь и меня послали работать на завод. Дело я знал и проработал там много лет. К тридцати годам я женился на немке, работавшей со мной рядом. Родилась у нас дочь. На заводе появились коммунисты и они привлекли меня вступить к ним в ячейку. Они ссылались на то, что сейчас все русские – коммунисты. Вдруг в мою дурацкую голову пришла мысль, что надо ехать на родину. Коммунисты завода устроили нам торжественные проводы и преподнесли мне знамя для передачи в Советском Союзе той организации, где я устроюсь работать. Я приехал в Минск и устроился на машиностроительный завод им. Ворошилова инструментальщиком. Здесь торжественно приняли от меня привезённое мной знамя. Дочка выросла, ей пошёл двенадцатый год. Жили мы в квартире с общей кухней. Жена моя, немка, стала замечать частые пропажи вещей. Однажды она увидела свои чулки на ногах у соседки. Она указала ей на это и сказала, что в Германии так не водится. Гитлер уже был у власти в Германии. Соседка написала донос, что моя жена идеализирует фашистский строй. Меня и жену арестовали, а дочку отправили в детский дом. Сегодня суд вынес приговор: мне пять лет лагерей, жене четыре и лишить нас родительских прав… Так не дурацкая судьба семьи Дураковых?» Кто-то из слушателей даже свистнул: «Тут, браток, дело не в твоей фамилии…» Люди переглядывались друг с другом, но многозначительно молчали.

Спустя пять месяцев, когда я шёл пешком этапом из Котласа в Ухту, на окраине Княжь-Погоста, на отшибе у самой дороги, стоял под высокой снежной шапкой склад. У склада горой нагромождены ящики. Я обратил внимание на сторожа, который зябко кутался в жидкий полушубок, прятался от ветра. Наши глаза встретились. Я подбежал к сторожу: «Здравствуй, Дураков!» Я взял в свою руку озябшую руку Дуракова. Лицо его вдруг просветлело: «А, девятнадцатая камера!» – «Ну, как, Дураков, устроился?» – «Да вот сторожу запасные части к машинам. Потом повезут меня вместе с этими ящиками на какой-то промысел, монтировать эти машины». – «Так это неплохо! А как жена?» Дураков вздохнул: «Её отправили в Алма-атинские лагеря…» Прощай, Дураков! Я влился в свой этап.

Итак, я в девятнадцатой камере. Моя койка с краю, и я, накрытый с головой одеялом, изолирован от всех. Глаз мой, привыкший к полутьме, видит кусок стены с облупленной зелёной краской. Я задремал, но сквозь дрему, из всех звуков в камере доходит до твоих ушей звук отпираемой двери. Я выглядываю из своей берлоги. Всё объято сном. Надзиратель впускает в камеру Алеся Пашуту, который несколько ночных часов был на допросе. Алесь Пашута, член компартии Западной Белоруссии, самовольно перешёл границу СССР, т.е. без разрешения руководства компартии Зап. Белоруссии. Войдя в камеру, он на своём мягком сплаве польско-белорусско-русском обратился к старосте камеры, чтобы он помог снять с него сапоги. Ещё в начале допроса следователь в раздражении своим каблуком сапога ударил его по пальцам ног. Была страшная боль. Пальцы ног распухли. Староста осторожно помог Пашуте снять сапоги. Пашута сидел на краю койки и сквозь слёзы глядел на свои опухшие ноги. Он говорил: «Вчера директор фабрики рыдал, так что мне уже неудобно рыдать, так как это уже не ново… А ведь так реветь хочется… Ведь следователь причинил мне больше, чем боль… Он отбил у меня охоту быть коммунистом. Ведь в польской дефензиве меня так не били…» Вот, девятнадцатая камера и послужила водоразделом в жизни Пашуты.

(окончание следует)

Опубликовано 23.06.2021  18:31