Tag Archives: Данциг Балдаев

Николай Дедок о тюрьме и воле

Тюрьма и воля: культурный обмен

27-03-2018 Николай Дедок (газета «Новы час»)

В Беларуси в местах лишения свободы находятся около 37 тысяч человек, из которых 94,2% — мужчины. Чуть ли не в каждой 100-й белорусской семье кто-то из членов находится сейчас за решеткой. Если же учесть, сколько членов семей прошли через тюремное заключение в прошлом, то число будет куда большим, хотя и трудным для выведения.

Еще Мишель Фуко отметил, что тюрьмы, как и иные закрытые иерархические учреждения, — это не только места для изоляции личностей, нежелательных для общества, но и важные институты, через которые государство контролирует наше поведение. Но для того, чтобы стать объектом этого контроля, попадать в тюрьму совсем не обязательно.

В последнее время тюрьма становится одним из ньюсмейкеров. Даже без специального исследования можно увидеть: почти каждый день мы узнаём, что кто-то получил тюремный срок, очередной политузник попал под дисциплинарное наказание, кого-то выпустили, кого-то арестовали, а на кого-то завели уголовное дело. Место, где людей изолируют от общества, стало органичной частью этого общества: подобного типа новости уже не воспринимаются как нечто шокирующее и необычное. На информационном и воображаемом уровне пенитенциарная система делается ближе, из далекого и непонятного фактора она превращается в предмет ежедневной действительности, и особенно – политики.

Но ведь тюрьма – специфическое и непростое пространство, правила жизни в которой отличаются от правил на воли. Ряд моральных норм и ценностей, принятых за решеткой, могут показаться нам чудовищными и деструктивными, да часто такими и являются. Чтобы распознать возможные последствия от cтолкновения «вольной» жизни с тюремной в информационном, общественном и бытовом пространстве, нужно понять, в чем сущность влияния тюрьмы на наше общество, какие проявления этого влияния, к чему оно ведет или уже привело? Возможно, ответы на эти вопросы позволят понять, что происходит сейчас с Беларусью и белорусами.

Тюрьма как политический институт

Тюрьма — не только социальный, но и политический институт. И рассматривать ее в таком русле можно с трех позиций.

Первая — классическая. Тюрьма — место изоляции государством людей, которые несут прямую для государства опасность. Это (в зависимости от политического режима) повстанцы, сторонники насильственных методов политической борьбы, политические активисты, правозащитники, а также фальшивомонетчики, коррупционеры, торговцы оружием.

Вторая позиция была разработана уже упомянутым Мишелем Фуко. Ее сущность в том, что тюрьма — это место, где устанавливается полный контроль над личностью и всей ее жизнедеятельностью, где личность лишается субъектности и находится в полном подчинении надзирателей. Развитые в ней дисциплинарные практики иногда очень пригодны для осуществления контроля над «вольным» населением уже в масштабах страны.

И третья позиция – дискурсивная. Тюрьма — замкнутое специфическое пространство, которое характеризуется сильной иерархией и нестандартной моралью. Она представляет собой, таким образом, генератор определенного общественного дискурса, определенного типа отношений, ценностей, традиций и смыслов. Они, что вполне естественно, переносятся, как вирусная инфекция, не только от зэков к зэкам, но и от зэков к надзирателям. Зэки со временем освобождаются и возвращаются на волю, надзиратели бывают там ежедневно. При огромной роли массовой культуры и интернета, упомянутые выше смыслы и ценности разносятся по всему обществу, оказывая на него сильное влияние, которое до сих пор, на мой взгляд, не изучено и недооценено.

Что такое тюремная культура?

При рассмотрении вышеупомянутых дискурсов, общественных отношений, ценностей, созданных в тюрьме, буду для простоты обобщать их словом «культура». Под тюремной культурой, таким образом, понимаются и «понятия», и стиль отношений, и сленг, и всё к ним близкое.

На чем же стоит тюремная культура? Ее стержень — иерария. Он пронизывает всю тюремную жизнь, все ее сферы: межличностные отношения, отношения с администрацией, быт. Тюремная культура укореняется даже в мышлении, что очень скоро понимаешь после разговоров с зэками. В понимании зэка (особенно того, кто сидит уже долго) почти отсутствует понятие общественного равенства. Каждый, кто рядом с тобой, — или выше тебя, или ниже. И вести себя с ним надо соответствующе: либо подчиняться, либо унижать — чтобы укрепить и подчеркнуть свое место в пирамиде.

Такой типаж отлично описан Эрихом Фроммом как садомазохистская, или авторитарная личность. На основе своего опыта могу сказать, что авторитарными личностями в разной степени можно назвать подавляющее большинство зэков. Даже тот, кто попал в тюрьму, не будучи таким, — вскоре мимикрирует под обстоятельства, чтобы не получать психологического дискомфорта, выбиваясь из общепринятого стереотипа поведения и мышления.

Следствие иерархии — то, что тюремный коллектив является очень агрессивной средой, где всё время идет — то с большей интенсивностью, то с меньшей — борьба за место. Любая возможность возвыситься над другим (принизить, «подколоть», лишить прав, выставить дурнем и т.д.) обычно сразу же используется. При этом во многих случаях подняться с низших ступеней к высшим невозможно (например, при нахождении в касте т.наз. «петухов»).

Иерархичность сообщества и агрессивность среды неизбежно порождают культ силы, мачизм. Быть сильным, брутальным, подчеркнуто маскулинным — почетно, круто. Демонстрировать наглость, готовность применить силу, унижать слабых — важнейшие способы повысить свой статус в коллективе. Желательное отношение среды к тебе: уважительно-боязливое. Бояться сильного — нормально.

Интересно, что эта характеристика находит свое проявление и в сфере политических убеждений: подавляющее большинство зэков, с которыми мне доводилось разговаривать о политике, убеждала меня, что «Путин красава», а Крым «правильно сделали, что забрали». Нередки симпатии к Сталину и царизму. Из диалогов с зэками было видно, что их очень притягивает идея сильного лидера, а диктатура и тирания вовсе не противоречат их внутреннему миру.

Презрение к слабейшим сочетается с практикой их постоянного унижения, особенно путем сексуального насилия. Сюда же следует отнести ярую гомофобию и сексизм. Это является логичным продолжением предыдущих пунктов. Культ сильного всегда совмещается с презрением и ненавистью к более слабому, который в подобного типа культурах подвергается постоянным насмешкам и издевательствам, — и они тем больше, чем ниже личность находится в социальной пирамиде.

На роль слабейшего подойдет любая личность, неспособная постоять за себя физически, боязливая или с недостаточно твердым характером, чтобы противопоставить себя агрессору. А учитывая, что органичной частью авторитарного мышления в нашей культуре нередко являются патриархальные стереотипы, не удивительно, что в зэковской культуре женщина считается человеком второго сорта. Об этом говорят и зэковские пословицы (которые одновременно являются принципами тюремных «понятий»): «нет веры мусорам и бабам», «с бабы спроса нет». Имеется в виду, что женщина не является субъектом неформального тюремного «права», поскольку она – не полноценная личность.

От арестантов довольно часто можно услышать о том, как они избивали своих жен или девушек — и рассказываются эти истории обычно как еще один пример своих маскулинных качеств, агрессивности, как способ укрепить свой статус среди остальных. Пренебрежительные эпитеты для обозначения женщин («тёлки», «кобылы», «соски») распространены больше чем повсеместно.

Стоит отметить, что пренебрежение к женщинам неизбежно ведет к пренебрежению всем женским. Например, сравнение с «бабой», не говоря уже о сравнении с «пи…м», — тяжкое оскорбление в зэковской культуре. А в случае, если зэка назвали «петухом», «пи…м» и тому подобным эпитетом, зэк должен сразу бить в лицо, в противном случае его статус в коллективе сильно снизится.

Таким образом, дискурсивными, ценностными столбами тюремной культуры являются: всеобъемлющая, вездесущая иерархичность; культ грубой силы и агрессии; пренебрежение к слабым, выраженное прежде всего через сексизм и гомофобию.

Из тюрьмы на волю

После отбытия тюремного срока зэки — во всяком случае, на некоторое время, — возвращаются на волю, где контактируют со своими родными и друзьями. Однако решающим фактаром распространения тюремной культуры в обществе, на мой взгляд, является массовая культура.

Что я к ней отношу?

Шансон, который звучит повсеместно в общественном транспорте, учреждениях общественного питания, автомобилях, по телевидению и еще много где. Подавляющее большинство песен этого жанра так или иначе воспевает уголовные ценности, популяризирует тюремный жаргон и сюжеты.

Фильмы и сериалы. Жанр, который обильно представлен на российских каналах, — это сериалы о милиции и бандитах, где, по моим собственным наблюдениям, бандиты представлены хоть и отрицательными персонажами, но с некоторым флёром романтики и собственной своеобразной справедливостью. О бешеной популярности в свое время (да и сегодня) таких фильмов, как «Бумер» и «Бригада», нечего и говорить. Когда «Бумер» только вышел, я еще учился в школе — и в моем классе он на протяжении нескольких месяцев оставался темой для обсуждения. Дети цитировали героев фильма и копировали их поведение.

Очевидно, количество фильмов и сериалов, романтизирующих уголовную субкультуру, не сокращается.

Соцсети и молодежный сленг. Это относительно новый тренд, который, по моим наблюдениям, развился за последние 7–8 лет. Когда я начал активно осваивать соцсетки, то с удивлением отметил популярность тематики тюрьмы, зоны и «понятий», шуток о «петухах» и «блатных», ироничную, но всё же романтизацию уголовного мира. Например, на поиск по запросу «АУЕ» (Арестантский уклад един — распространенный зэковский слоган) «ВКонтакте» выдает 2848 сообществ. И это не считая громадного количества мемов о тюрьме.

Оскорбление «петух» давно перекочевало из тюремных стен в разговоры подростков «ВКонтакте», как и «Вечер в хату!» (формула, с которой начинаются «малявы») в качестве приветствия.

Так зэковская культура — пусть и на довольно поверхностном уровне — шагает далеко за пределы тюремных стен.

Тюремная культура заменяет вольную

Проникновение тюремной культуры с присущими ей ценностями в «большое» общество не может не повлиять на социальные отношения, нормы поведения и дискурс, который в нем царит. Влияние тюрьмы ощущается во многом. Прежде всего в поведении той молодежи, которая регулярно общается с бывшими заключенными или имеет проблемы с законом — маргинальная молодежь с окраин города и рабочих районов, те самые «гопники».

Помимо уголовного сленга, они перенимают и уголовные методы разрешения конфликтов («стрелы», «забивоны», «выставление на счетчик», прямое насилие при первой возможности), культ силы и, конечно, ярую гомофобию и мачизм, которые проявляются как в презрительном и агрессивном отношении к тем, кто не похож на них внешне (например, участников различных молодежных субкультур, особенно тех, что экспериментируют со своим внешним видом: панков, металлистов, эмо и т.д.), так и в пренебрежительном отношении к женщинам, нормализации насилия и оскорблений в отношении к ним.

Отдельным пунктом надо указать вышеупомянутый уголовный сленг, который уже занял солидное место в повседневной жизни. Мало кто задумывается, что такие привычные слова, как «прикол», «наезд», «беспредел», «базар» (в смысле «разговор»), «понты» пришли к нам из уголовного сленга. Особенно важно то, что многие из этих слов и их смысловые подоплеки перешли уже в высказывания официальных лиц.

Очень частое употребление руководителем Беларуси слова «наклонить» — именно в значении «принизить», «заставить», «сломать волю» — не оставляет сомнений в том, что в его устах оно имеет подтекст, присущий зоне с прямым намеком на зоновское «опускание», изнасилование. Здесь можно долго рассуждать о том, какая моральная и ценностная парадигма доминирует в голове руководителя Беларуси, но главное не это, а то, что использование на властном уровне такого типа терминологии легитимизирует и нормализует ее в глазах общества.

Помимо нормализации уголовного мира в обществе наблюдается и нормализация тюрьмы как института, ее десакрализация. Из объекта страха и неизвестности, из таинственного места, которого следует опасаться, ввиду проникновения тюремной культуры на волю она делается объектом мемов, шуток в интернете, чем-то, о чем поют из каждой маршрутки, тем самым приближаясь — во всяком случае, мысленно — к каждому человеку.

Эта тенденция имеет как положительные, так и отрицательные следствия. Положительным можно назвать то, что по мере «приближения» тюрьмы к социуму люди, прошедшие тюрьму, перестают восприниматься изгоями, париями, на них уже не смотрят, как на безнадежных маргиналов, что, безусловно, помогает им избавиться стигматизации и содействует их адаптации в обществе.

Однако, с другой стороны, с нормализацией тюрьмы в общественном сознании приходит и исчезновение всякой критики в адрес этого института и системы, которая удерживает людей в условиях несвободы. Наступает толерантность к несправедливости, милицейскому насилию, делению людей на касты в рамках антигуманных уголовных понятий — они начинают восприниматься как норма, с которой следует смириться как с органичной частью жизни.

Нельзя не отметить еще один интересный момент. При таком широком распространении уголовной культуры в обществе, на формальном уровне государство зачастую декларирует борьбу с ней, как и приверженность ценностям «закона и порядка». Так, ГУБОП МВД ведет войну против «воров в законе», в Беларуси запрещают концерты исполнителей лагерного шансона, а в местах лишения свободы постоянно усиливается режим и практикуются всё более жесткие дисциплинарные, а то и уголовные наказания тех, кто является приверженцем воровских правил жизни.

В таком противоречии я вижу не что иное, как примету «разбалансированности» государственной машины, когда одни ее интересы входят в конфликт с иными. Очевидно, что уголовные понятия и ценности, на которых они строятся, являются ментально близкими немалой части госаппарата. Да и вообще, иерархия, поклонение сильному, традиционализм характерны для авторитарных режимов.

Однако нежелание терпеть в стране альтернативную власть (в виде воровского сообщества), а также стремление лишний раз подчеркнуть свою легитимность, сохранить законное, цивилизованное лицо перед населением, диктуют государству иную логику – и она ведет пусть довольно формальную, но войну против уголовной субкультуры.

Перспективы «культурного обмена»

Любые сдвиги в культуре влекут за собой более широкие перемены в обществе. Я не являюсь безусловным приверженцем постструктуралистских мнений о том, что дискурс, слова и значения, употребляемые людьми, целиком формируют социальную реальность и руководят властными взаимоотношениями в обществе. Переоценивать значение слов нельзя, и конечно, сам факт употребления слова «зашквар» в повседневном обращении индивида не говорит о том, что он – обязательно авторитарная садистская личность, которая только и ищет, как бы поиздеваться над слабыми. Но общие тенденции позволяют говорить — повторюсь — о нормализации тюремной тематики в головах людей, особенно молодого поколения.

Тюрьма, а как следствие – и ее ценности, присущие ей социальные практики и иерархия – перестают казаться чем-то чудовищным и нечеловеческим. Превращаясь сначала в часть лексикона и объект для стеба, затем — в элемент поведения, они могут существенно повлиять — и уже влияют — на формирование мышления людей, на их понимание приемлемого и неприемлемого, приводят к размыванию моральных ориентиров, и без того размытых потребительским и конформистским обществом.

И тут будет не лишним напомнить, что ценности тюремной культуры, такие, как культ силы, презрение к слабым, преклонение перед начальством, лицемерие и двоемыслие, «традиционные ценности» (в самом негодном их виде), являются весьма плодородной почвой для расцвета авторитаризма и диктатуры любого типа, ибо поощряют консерватизм, страх, ограниченность мышления, укрепляют несправедливость и «право сильного» на всех уровнях общества. Эти моральные установки, будучи укорененными в общественном сознании, многократно повышают управляемость общества, также как наличие в тюрьме каст («блатных», «мужиков», «петухов») повышает управляемость зоной с точки зрения ее администрации.

Единственным эффективным средством борьбы с этим негативным явлением — иерархичными и антигуманными парадигмами мышления и социальными практиками как тюремного, так и нетюремного происхождения — может быть только формирование сильной и жизнестойкой культуры, или даже набора таких культур (ведь монолитные культуры неустойчивы в нашем плюралистичном мире), которая бы базировалась на ценностях альтруизма, эгалитарности и гуманизма.

А поскольку это, как можно убедиться по нынешним социальным реалиям, в перечень интересов государства никак не входит, то такая задача остается полностью на плечах гражданского общества и каждого из нас, в частности.

Оригинал

Перевод с белорусского В. Р. Иллюстрации – Данцига Балдаева (подобраны редакцией)

От belisrael.info. В статье бывшего белорусского политзаключенного много интересных наблюдений, но немало и спорного. Так, можно ли говорить о гомогенности «тюремной культуры»? Очевидно, имеется некий «общий знаменатель», но есть и противоречия между субкультурами заключенных разного происхождения, разных поколений… Возможно, не следует все эти феномены оценивать равно негативно. Например, известный сиделец советского времени Эдуард Кузнецов ничего не имел против прозвища «пахан» и говорил в интервью Полине Капшеевой (1996): «К старым каторжным законам политзоны отношусь очень уважительно… Эти законы в принципе совпадают с библейскими». Еще нам представляется, что если за 70 советских и свыше 25 постсоветских лет «тюремная культура» не вытеснила «нетюремную», то уже вряд ли вытеснит. Некоторое сомнение вызывает и отсылка автора к ценностям «эгалитарности» – не окажется ли это «лекарство» хуже болезни?

В общем, предлагаем читателям делиться соображениями по поводу статьи Н. Дедка на странице редактора сайта: facebook.сom/aaron.shustin

Опубликовано 30.03.2018  17:24

Пра М.В. Данцыга (1930–2017). Ч.2

Май Данцыг. Буйніцы і драбніцы.

Піша мастак Андрэй Дубінін

Блізкасць падзеяў часта робіць з драбніцаў буйніцы, якія перспектывай часу расстаўляюцца па сваіх месцах, і, адпаведна, наадварот.

* * *

Відаць, самая дасканалая з фармальнага пункту гледжання карціна Мая Данцыга – пейзаж «Мой Мінск», зроблены ім у 1967 г. (год святкавання 900-гадовага юбілею Мінска), вельмі выразны і запамінальны краявід Мінска. Дыяганальны скок моста, які чытаецца спінай самога Горада, што з гранічнай натугай трымае цяжар гісторыі (цагліны будынкаў розных часоў) і лёсу (цяжкое, суворае неба) і спрабуе нарэшце выпрастацца.

Колькі ні гляджу на гэты краявід, прыходзіць у галаву пластычны перагук з другой карцінай другога мастака – «Партрэт кампазітара Кара Караева» Таіра Салахава (нар. у 1928 г.). Я думаю, што М. Данцыг некалі быў вельмі ўражаны гэтым партрэтам – гэта перагукалася з яго тэмпераментам мастакоўскім і чалавечым па кантрастнасці колераў, па дынамізму кампазіцыі, уяўляю сабе, як ён любаваўся, прымружваў вочы, адкідаючы галаву ўбок ды назад.

Т. Салахаў, «Партрэт кампазітара Кара Караева» (1960); М. Данцыг, «Мой Мінск» (1967)

Ці не занадта рызыкоўнае гэтае збліжэнне? Фармальнае падабенства кампазіцыі для мяне відавочна, але гэта малое апраўданне, суб’ектыўнае. Час, калі напісаныя гэтыя творы – 1960 і 1967 гг. – час паслясталінскі. Дух часу знаходзіў сваё ўвасабленне ў розных творах, даходзячы да знаку, як у партрэце Кара Караева, дзе чорную паласу пераскоквае-пералятае белая дуга спадзеву, метафізіка часу надае такую моц і напругу партрэту, які я наогул прачытаў бы як Рэквіем перажытаму краінай, тое, што Шастаковіч выразіў Восьмай сімфоніяй. Гэткім разуменнем метафізікі формы я і аб’ядноўваю гэтыя карціны.

Яшчэ адна цікавая асацыяцыя – чалавеку, знаёмаму з альфабэтам ідыша або іўрыта павінна бачыцца першая літара «алэф» – אַ у фармальнай схеме кампазіцыі краявіду, як кажуць – ты яго ў дзверы, а ён у вакно. Гэта пра яўрэйскасць Данцыга, якую ён ніколі не акцэнтаваў.

* * *

Першае мае вочнае знаёмства з Маем Вольфавічам – гэта прагляд работ у тэатральна-мастацкім інстытуце (сённяшняй акадэміі мастацтваў), на першым курсе аддзялення станковага жывапісу. Першым заданнем першакурснікаў было напісанне нацюрморту. У маленькую майстэрню ўвалілася амаль ўся кафедра – загадчык, прафесары, выкладчыкі. Эцюды нацюрмортаў (падрыхтоўчыя эскізы) і самі нацюрморты былі расстаўленыя паўкругам да святла з вокнаў. Данцыг амаль адразу падыйшоў да майго маленькага эцюда і ўзяў у рукі, каб лепей разгледзець.

А. Дубінін, «Эцюд» (1981), палатно, алей, 43Х41 см

Кароткі дыялог:

– Чей этюд?

– Мой.

– Хороший этюд.

Гэта мяне надта суцешыла і падмацавала – самага малодшага і слабога ў групе. Але цікавейшая тут вельмі жывая, непасрэдная, амаль дзіцячая рэакцыя аўтарытэтнага мастака – здзівіцца карціне іншага, падыйсці ды палюбавацца. Такі незвычайны – да тактыльнага – кантакт з майстрам надта ўражваў, гэтым ён быў непадобны на іншых нашых выкладчыкаў. Праз гэта я навучыўся разумець і самі карціны мастака. Эцюд быў напісана экспрэсіўна, не пэндзлем, a вялікім мастыхінам, без загладжвання і шліфоўкі – да такіх дробных дэталяў, як рабіны ці перчыкі на снурку. Гэтая раскрытасць тэхнікі, што выводзіць форму на мяжу згубы прадметнасці – якраз уласціва была самому мастацкаму почырку Данцыга.

* * *

З якім смакам ён часам браўся «правіць» зробленае студэнтам – спінай і плячамі паводзіў, як бы пазначаючы і пашыраючы прастору вакол сябе, тады прасіў «папраўляемага» гусцей надавіць фарбы з цюбікаў, ды бялілаў паболей (нагадвала нейкі кулінарны працэс, дзе інгрэдыенты павінны быць прадстаўленымі з горкай). Выбіраўся найвялікшы пэндзаль, і Данцыг пачынаў «квасіць» і квэцаць фарбай па соннай карціне. Заварожвалі вітальнасць падзеі, відавочная асалода мастака ад нагрувашчвання тлустых слаёў фарбы – праз сваю вагу яна ледзь не зрывалася з паверхні палатна.

* * *

Ці можна сказаць нешта істотна важнае, каб атрымаць ключы да такой буйнай фігуры беларускага мастацтва, як Май Данцыг?

Дамінуючай тэмай яго твораў засталася вайна, дакладней, ВОВ – «Великая отечественная война».

М. Данцыг, «Партызанскае вяселле» (1968),

М. Данцыг, «Беларусь – маці партызанская» (1967)

М. Данцыг, «Партызанская балада» (1969); «Легенда пра Беларусь» (1974)

М. Данцыг, «І помніць свет уратаваны» (1985), 3,5х7м

Адразу працытую Валянціна Акудовіча: «Крытэрый вайны як Вялікай Айчыннай, значна звужае і проста-такі нахабна спрошчвае гэтую неверагодна трагічную падзею, зводзячы яе да аднамернага супрацьдзеяння: “свае” – “чужыя”. І ў дадатак надае вайне высокародны сэнс, якога ў яе не было і быць не магло.

Там, дзе вайна, там няма высакародства (па-за прыватна-канкрэтнай сітуацыяй). У бруд і ў кроў упэцкваюцца ўсе. Там, дзе вайна, там няма герояў і антыгерояў, ёсць толькі пакутнікі і ахвяры…

Вайна – гэта паганства, вайна – гэта вяртанне чалавека ў задушлівае лона першабога, жорсткага і помслівага».

Афорты Гойі з серыі «Бедствы вайны» (параўнайце назовы) паказваюць такое глыбіннае разуменне вайны. 200 год таму:

Ф. Гойя, ліст 18, «Хаваць і маўчаць»; ліст 30, «Ахвяры вайны»

Ф. Гойя, ліст 9, «Яны не хочуць»; ліст 5, «Яны зрабіліся, як дзікія звяры»

* * *

Час, у які фармаваўся Данцыг, завецца «Адліга» («оттепель»), гэта канец 1950-х – пачатак 60-х гадоў ХХ ст.

Прывяду думку Барыса Парамонава: «Не прынята казаць што-небудзь негатыўнае пра гэты час, які стаў апошнім савецкім міфам, – нават немагчыма. Аднак негатыўнае меркаванне немагчыма таму, што негатыву, як, зрэшты, і пазітыву, у гэтага часу не было. Самога гэтага часу не было. Гэта нейкая культурна-гістарычная пустата, нуль, прорва, хіатус. Пятнаццаць гадоў – з 1953 да 1968 – краіна існавала ў нейкім “междумирье” … Эпоха не мела ўласнага зместу – вось мой тэзіс. Я не хачу паўтараць агульнавядомае аб гэтых гадах, аб выкрыцці культу Сталіна і вызваленні палітвязняў. Гэта было, і гэта нямала; але, кажучы аб унутранай пустаце гэтай эпохі, я маю на ўвазе яе, як ні дзіўна гэта гучыць, ідэйную, то ёсць культурную, пустэчу. Калі не пустата, то ўжо сапраўды таптанне на месцы. І гэта таптанне выдавалася за “адраджэнне ленінскіх нормаў партыйнага і дзяржаўнага жыцця”. Вось гэта і было пустэчай і хлуснёй. Хлусня гэтых гадоў – у спробе рэстаўрацыі камуністычнага міфа, легенды пра добры камунізм. Чалавека з густам ванітуе ад выразу “дзеці XX з’езда”. І вядомыя падзеі сапраўды спрыялі ўзнікненню ілюзіі пра добры камунізм. Стала здавацца, што гэтая сістэма сапраўды здольная да нейкай эвалюцыі ў лепшы бок. Эпоха была не тым, за што яна сябе выдавала».

І гэтая оптыка, узятая Данцыгам (ды іншымі беларускімі мастакамі) для паказу «ВОВ» была сумнеўнай. Цэлы рэй мастакоў тае пары спаборнічалі ў свайго роду «гларыфікацыі» вайны – «нашай, народнай, справядлівай» і г.д. Ствараліся не карціны, што заглыбляюць тэму, а нейкія загалоўкі для перадавіцы «Партызанскае вяселле» – нешта накшталт «Партызаны Гомельшчыны адгулялі ўжо шостае вяселле, нягледзячы на рэжым акупацыі», ці «Новы ўраджай», дзе камбайнёры прынеслі сноп каласоў да абеліску з зоркай. Каб адчуць фальшывасць узятага тону, дастаткова ўявіць, што на абеліску напісана: «на гэтым месцы знішчана 2600 чалавек». І я не аб тым, што такое немагчыма, карціна ў першую чаргу – фармальныя сродкі магчымага. Толькі сродкі абраны не тыя, ілюстратыўная рыторыка на падставе аксюмарана – як іначай назваць «Партызанскае вяселле», каханне на вайне, такі «гарачы снег». Вось як можа выглядаць такі метад: ідзе мастак, чыстая душа, вострае вока, глядзіць – маладая, прыгожая дзяўчына развешвае бялізну сушыцца. Прышчэпкай сціскае сэрца ад харашосці, і карціна пішацца.

М. Данцыг, «Сонечны дзень» (1966)

Сюжэт выдатна адаптуецца для «партызанскай» тэмы – вязанку прышчэпак замяніць на кулямётную стужку, у куце паставіць кулямёт, і назваць: «Партизанские будни. Банный день в отряде». Але гэта па-за мастацкім метадам.

* * *

На аддзяленні станковага жывапісу ёсць такі прадмет – кампазіцыя. На занятках па кампазіцыі студэнт мусіць вучыцца «сачыняць» карціну. На 4-м курсе я перайшоў у майстэрню да прафесараў Крохалева і Данцыга. На першым жа занятку, нешта вымучыўшы на зададзеную тэму, я прынёс эскіз да Мая Вольфавіча. Ён, хутка зірнуўшы на аркуш, звычайным сваім бадзёрым тонам сказаў: «Андрей, подвигай фигуры!» Я быў агаломшаны – бо гэта не прафесійная размова, калі магчыма абмеркаванне выбудовы сюжэта, якімі кампазіцыйнымі сродкамі яго апрацоўваць і г.д. Засталося смутнае здзіўленне – а як жа мастак стварае свае вялізныя карціны, калі ён не можа даць рады з такой драбязой? Не хоча ці не ўмее?

Болей ніякіх сур’ёзных абмяркаванняў кампазіцыйнай працы ў нас на курсе не вялося, аж да заканчэння інстытута.

* * *

Анталагічная сувязь паміж кампазіцыямі Салахава і Данцыга такая ж, як, скажам, паміж гравюрай Гойі і «Гернікай» Пікаса. ХХ стагоддзе паказала, што бар’ер «індывідуума» як «не-дзялімага» (лац. Individere) пераадолены. Чалавек лёгка «падзяліўся» на скуру для абажураў, і ў гэтым жа стагоддзі «атам» – «не-разразальны» (гр. a-tomos «нярэзаны, някошаны») лёгка «разрэзаўся» ў ядзерным сінтэзе атамных выбухаў. Свет Дэмакрыта (з атамам у аснове) і гуманістаў Адраджэння (з індывідуумам у аснове) быў фізічна і філалагічна пераадолены.

Ф. Гойя, «Бедствы вайны», ліст 39, «Слаўны подзвіг!»

Ніжэй – яшчэ адна гравюра Гойі, выява таго, як звярынае перайшло бар’ер і пачало крышыць людзей. Побач я прывожу карціну «Герніка» П. Пікаса – яны для мяне вельмі блізкія, і не таму, што быў нейкі плагіят (я ўглядаю тут нават люстраную сіметрыю). Я думаю, гэта слушнае пачуццё вялікіх мастакоў дапамагае выяўленню сутнасці таго, што адбываецца. Бык, што ўвасабляе сабой жывёльнае, хтанічнае ў натуры чалавека, і аскепкі гэтага «недзялімага» – фрагменты «гуманнага» арганізма і гуманізму, вырашаныя жывапіснай тэхнікай ХХ ст. (кубізм).

Франсіска Гойя, ліст 21 з серыі «Таўрамахія», «Смерць алькальда з Тарэхона», 1815–1816

Пабла Пікаса, «Герніка», 1937

Прывяду некаторыя трактоўкі намаляванага на карціне «Герніка»:

«Мноства рознагалоссяў выклікала намаляваная ў левым верхнім куце карціны галава быка – гэта персанаж, які глядзіць на ўсё, што адбываецца вакол, абсалютна абыякава, яго погляд накіраваны ў нікуды. Ён не спачувае ўдзельнікам карціны, не можа зразумець усяго жаху таго, што адбываецца. Некаторыя мастацтвазнаўцы лічаць, што гэта ўвасабленне фашызму і ўсяго сусветнага зла. Менавіта быку конь, які знаходзіцца ў цэнтры, адрасуе свае апошнія «праклёны», але бык не заўважае яго, як і не заўважае ўсё, што адбываецца навокал. Іншыя даследчыкі, напрыклад Н. А. Дзмітрыева, мяркуюць, што бык сімвал глухаты, неразумення, няведання».

Гэта ўсё – не пра Гішпанію, і не пра партызанку ВОВ, іх родніць нешта больш глыбіннае. Той, хто чытаў «Дзённік пісьменніка», ведаюць, як шмат увагі надаў Дастаеўскі тагачасным турэцкім зверствам, накшталт здзірання скуры з палонных славян. Але вось што ён піша ў адным з раздзелаў «Дзённіка» ад лютага 1877 года:

«…калі не здзіраюць тут на Неўскім скуру з бацькоў на вачах у іх дзяцей, то хіба толькі выпадкова, так бы мовіць, па незалежных ад публікі абставінах, ну і, зразумела, таму яшчэ, што гарадавыя стаяць … словы мае я разумею літаральна … І вось пра гэта здзіранне я і сцвярджаю, што калі яго няма на Неўскім, то хіба выпадкова … і, галоўнае, таму, што пакуль яшчэ забаронена, а што за намі, можа быць, справа бы і не стала, нягледзячы на ўсю нашу цывілізацыю».

Па словах Б. М. Парамонава, «вось тут пачынаецца сапраўдны Дастаеўскі, сапраўдны, – калі ён ад пытанняў ідэалагічных і палітычных пераходзіць да пытанняў, так бы мовіць, антрапалагічных… Што меў на ўвазе Дастаеўскі, кажучы пра здзіранне скуры на Неўскім праспекце? Гаворка ішла аб цёмных глыбінях усякай чалавечай душы … Гэта не туркі на Балканах зверствуюць, а мы, – хоча сказаць Дастаеўскі: дакладней – мы і ёсць гэтыя самыя туркі… Дастаеўскі … ведае, што гэты ўнутраны турак – сам чалавек, паднаготная яго, яго псіхалагічнае падполле. А ўжо хто знаўся на падполлі лепей за Дастаеўскага!»

Ф. Гойя, «Шабаш», 1821–1823 гг.

Вось гэта і ёсць сапраўдным сюжэтам узятай тэмы. Ці можна гэта верыфіцыраваць праз творчасць Данцыга? Так, але адзіная папраўка – гэта будзе не наш Данцыг, Май Вольфавіч, а расійскі Данцыг Сяргеевіч Балдаеў.

* * *

Выпадак, засведчаны Ларысай Фінкельштэйн. На пасяджэнні па падрыхтоўцы першай выставы работ Марка Шагала ў Беларусі падняўся Май Вольфавіч і сказаў:

– Предлагаю назвать выставку «От Марка до Мая».

* * *

Пейзаж з Халоднай сінагогай – гэта не кампазіцыя ўжо, а пазіцыя; калі хочаце, чалавечая і этычная пазіцыя Данцыга. Ён сваю яўрэйскасць паставіў не «во главу угла», але прыхаваў у куце.

М. Данцыг, «Мой горад старажытны, малады» (1972). Для параўнання прыведзены люстрана абернуты «Мой Мінск» (1967).

Праз пяць год Данцыг зноў скарыстоўвае схему карціны «Мой Мінск» (у сваю чаргу інспіраваную строем і настроем салахаўскага партрэта). Не маючы кампазіцыйных прынцыповых знаходак, спрабуе паўтарыць творча ўдалую карціну – тая ж дыяганальна пастаўленая дуга (выгнуты мост – прагнутая вуліца), якую накрыж перасякае дарога-мост, такі ж высокі гарызонт гарадскога краявіда, маштабнасць. Змянілася крыху святло – на цяплейшае. Вырашэнні Данцыга часта паходзяць з «аранжыровак», з перакладаў на сваю мастацкую мову (мы бачылі, як шчыра, па-дзіцячаму непасрэдна, не зважаючы на ўмоўнасці, маэстра ўмее рэагаваць на мастацтва) тых твораў іншых мастакоў, якія яго ўражвалі.

М. Данцыг, «Насустрач жыццю» (1958), 160х319,5 см; «Навасёлы» (1962), 200х200см

М. Данцыг, «Дзяўчына на балконе» (1965), 80х110 cм; «Палітра новабудоўлі» (1979), 200x220 cм

Гэта і дыпломная праца – выпускнікі, што ідуць ранкам чыстай дарогай (сюжэт тагачаснага мастацтва, які набіў аскому), і разабраны вышэй «Мой Мінск». «Навасёлы» паказвае маладую пару, што паджалася ў кут перад новай, неабжытай падлогай, у якую ўзіраюцца, як у экран будучага жыцця – сталася не першай карцінай на гэтую тэму, але адным з лепшых мастацкіх рашэнняў. Шматлікія новабудоўлі – з малярамі і пакоі з вёдрамі фарбаў перад працай. Вось тут і фармулюецца асабістае пакліканне і мастацкае заданне мастака – здзіўленне навізне, новаму, уменне паглядзець на рэчы «новымі» вачыма, «незамыленым позіркам», як кажуць мастакі. У «малярна-новабудоўлевай» серыі тэма навізны, свежасці спалучылася з жыццёвым тонусам мастака – яго цягай, уменнем і патрэбай здзіўляцца (так і казыча сказаць «па-дзіцячаму» – бо як яшчэ адносіцца да прастадушнай прапановы назову выставы «от Марка до Мая»).

Асобна адзначу карціну «Дзяўчына на балконе». Тут мастак убачыў і адчуў мастацкую форму таго, што адбываецца. Фарбы ў вёдрах і бляшанках – і карціна быццам з’яўляецца з іх cумесі. Мяшанне мастацкага і матэрыяльнага свету – гэта гульня з прыёмам (кубісты добра пагуляліся з гэтым – гл., напрыклад, «Сухія фарбы» Пятра Канчалоўскага), якую мастак усё ж не здолеў паглыбіць, знайсці метафізічны грунт. Гэта не было цікава Данцыгу, не было ягоным «modus operandi». Ён капіяваў знешне такія прыёмы – як і калажы – уклееныя фрагменты газет і часопісаў. А задача чыста мастацкая – паказаць штучнасць, несапраўднасць мастацтва, паказаць фізічна той стык, дзе фарба пачынае працаваць як колер, які і выяўляе «прадметнасць» прадмета.

«Навасёлы», «Мой Мінск», «Дзяўчына на балконе» – гэтыя карціны, на маю думку, лепшыя ў творчасці М. Данцыга, бо ў іх мастак стварыў сувымерную свайму таленту прастору, менавіта яны адэкватныя ягонаму творчаму метаду і маштабу. Такі мастацкі даробак варты мастацкага таленту Мая Вольфавіча Данцыга.

Андрэй Дубінін, г. Мінск, для belisrael.info

Апублiкавана 28.03.2018  11:16