Окончание. Начало здесь
Когда сидишь в камере, ни на что так не смотришь, как на дверь, которая может вдруг открыться перед тобой, как выход на волю. Но когда надежда на свободу потеряна, дверь иногда является источником неожиданных развлечений. Вот и сегодняшним осенним утром дверь девятнадцатой камеры принесла нам много неожиданного. На фоне двери камеры, обитой кровельной жестью с облупившейся чёрной краской, возникли две стройные фигуры юношей в полной форме отборных польских улан. Их талиям позавидовали бы девушки. Из-под лихо сидящих на головах конфедераток с большими козырьками, обитых жестью, глядели смущённые глаза на безусых мальчишеских лицах. На фоне нашей небритой братии в заношенном белье и жёванной одежде, эти юноши были как луч света, ворвавшийся в тьму. Мы их окружили плотным кольцом. Хотелось до них дотронуться, вздыхать как свежую струю воздуха. Их присутствие в камере в камере было чудовищной нелепостью. И ещё большей нелепостью оказалась история появления их в камере…
Один из юношей был белорус, до призыва состоял в комсомоле. Второй юноша – поляк, дружил в полку с белорусом. Когда их часть участвовала в маневрах, происходивших на советской границе, белорус стал уговаривать друга бросить свою часть и уйти в СССР. Белорус рисовал радужную жизнь в Советском Союзе. Ночью они бросили своих лошадей и оружие и пошли к советским пограничникам сдаваться в плен. Их обвинили в шпионаже и судили. Белорусу дали восемь лет лагерей, а поляку шесть.
Когда их везли из суда, поляк избил белоруса. Через неделю от их уланского шика не осталось следа. Во время посещения бани один из юношей оставил в кармане мундира спички. В дезинфекционной камере они вспыхнули и от их мундиров остались обгорелые лохмотья. Им выдали поношенные телогрейки, и поплыли юноши этапом на далёкий север…
В тот же день, когда польских улан вызвали на этап, дверь открылась и втолкнула в камеру мальчишку лет тринадцати. Он не был новичком, остановился у двери, бойко оглядывал население камеры, искал старосту. Кто-то из нас сказал, что дело с арестами идёт на заметное омоложение: «Увели комсомольцев, в камеру втолкнули пионера…»
Староста камеры подошёл к мальчику и пригласил сесть на его койку. Многие с любопытством окружили новенького. Староста спрашивает мальчика, как его зовут. Тот назвал себя Кимом. – «Ты что, кореец, что Кимом зовёшься?» – «Да нет… родители мои старые комсомольцы назвали меня в честь Коммунистического Интернационала Молодёжи». – «Как же это ты оказался в тюрьме, да ещё в камере, куда садят контриков?» Ким, опустив голову, ковырял матрац пальцем. – «Да разве вы не слыхали про детскую бузу, которая была два месяца назад в тюрьме?» – «Нет! А ну-ка расскажи! Расскажи нам по порядку. Где твои родители сейчас? Ты не стесняйся. Мы тут все одним миром мазаны».
«А я не стесняюсь… Ещё года два назад моих родителей арестовали и отправили в лагерь. Что-то у них там сотряслось. Они там не за кого надо переголосовали или недоголосовали. Остались мы с младшей сестрёнкой с полуслепой бабушкой, которая вскоре умерла. Нас отправили в детский дом. Учили нас там… Даже столярному делу учили. Кормили, сами знаете – чечевица, кашка пшённая и рыба солёная… Хлеба мало. Вот мы с дружками через забор перелезали, по базару, да в магазинах что-либо выуживать. Однажды видим, выгружают булки и пироги для магазина. Мы с ребятами хапанули одну корзину. Один из наших мальчишек споткнулся и его зацапали. Мы всё-таки на ходу успели съесть по несколько пирожен… Пришли в детдом. Всех нас выстроили. Милиция ведёт нашего товарища, и он показывает нас. Присудили нам всем детскую исправительную колонию. Здесь в тюрьме нас поместили в камеру с урками, покуда не то этап наберётся, не то место найдётся. Много малолеток набралось. Верно, даже класс был, где учитель Григорий Степанович нас русскому языку и арифметике учил. И была культработница, которая разной политграмоте учила. Хоть молодая была, но мы её звали тётя Тоня. Но когда мы оставались одни, тут начиналась своя жизнь и даже говорить нас урки учили по-своему – по фене, как они говорили. И песням разным своим обучали. Несколько пацанов постарше карты сами смастерили и пошла у нас игра. Григорий Степанович с тётей Тоней устроили шмон вместе с надзирателями, отобрали карты и самодельные ножики. Ночью старшие ребята уговорились, что как откроют дверь и будут давать баланду, захватить надзирателя и отобрать у него ключи от коридора. Во время обеда так и сделали. Мы стали хозяевами целого коридора в тюрьме. Надзирателя, учителя и тётю Тоню мы заперли в пустой камере. Баланду съели. Началась в тюрьме паника. Начальство привалило. Они спрашивали, что мы требуем. Ребята отвечали: «Хотим на волю!» Собрали в угловой камере матрацы и подожгли. Начальство вызвало пожарных, которые поставили лестницы к окнам. Взрослые ребята разбили печь на кирпичи, и мы стали их в пожарных кидать. Тётя Тоня стучала в дверь камеры и просила выпустить её, и она пойдёт на переговоры с начальством. Ребята открыли дверь камеры и выпустили тётю Тоню. Главный урка, одноглазый Фомка Зуб, велел притащить матрац. Под крик и смех положили тётю Тоню животом на матрац. Тётя Тоня брыкалась. Фомка Зуб велел ребятам крепко держать её за руки и ноги. Содрал с неё розовые штаны и полез на неё… Так всех это завлекло, что за дверью перестали следить. Стрелки и пожарные ворвались в захваченный нами коридор и всё закончилось тем, что нас изрядно помяли и заперли в карцер. Сегодня был суд. Фомке Зубу дали десять лет. Кому досталось восемь, кому шесть. Мне дали четыре. Судья спросил, понятен ли нам приговор и хотим ли что-нибудь сказать. Все молчали, а я решил сказать, что у меня на сердце. Я сказал так: «Гражданин судья и дяденьки заседатели! Чтобы вашим детям такая счастливая доля, как выпала нам…» Судья злобно посмотрел на меня, сказал: «За хорошие ораторские способности добавить Киму Ёлкину ещё год». Нас, как привезли в тюрьму, всех рассыпали по разным камерам. Вот так я попал к вам».
Кто-то сказал: «Не тушуйся, Ким! Мы тебя в обиду не дадим!» И действительно, Ким стал сыном нашей камеры.
Моему хуторскому положению пришёл конец. В камеру подбросили народу. Мы сдвигаем – соединяем две койки вместе, чтобы превратить в ложе на троих. Я всё равно остался крайним, но моими соседями стало двое. Я об этом не пожалел, ибо на воле редко можно оказаться в таком редком и вынужденном соседстве. У моего ближайшего соседа синие галифе с голубым кантом и офицерская гимнастёрка войск НКВД со споротыми погонами. Он еврей по национальности и если в детстве его звали Велька, Велвел, а отца Пинхас, то сейчас ему удобно называться Владимиром Петровичем. Он, не то всерьёз, не то шутя сказал, что счастлив лежать рядом с художником с одной стороны и врачом, заместителем наркома здравоохранения, с другой. Общее наше положение арестантов стёрли грани, существовавшие на воле.
Через несколько суток мы от Владимира Петровича узнали ряд интересных откровений, которыми он был нафарширован, – они требовали своего выхода. Мы узнали, что он обвиняется в попытке уничтожить материалы, собиравшиеся на мужа его сестры. Он убеждённо говорил, что следственные органы имеют задание высасывать из пальца обвинительные материалы, чтобы во что бы то ни стало репрессировать намеченные жертвы. О справедливости и правде не может быть и речи на данном этапе. Превентивные чистки, волна за волной, проглотят и тех, которые сейчас чистят, и будущих чистильщиков. Диктатура требует (он не хотел говорить «диктатор») полнейшее омоложение всего аппарата. Будут снесены головы старых революционеров и даже полководцев… Позже я часто вспоминал слова Владимира Петровича. Он был прав.
Он посвятил нас в несколько историй, участником которых он был. Вот одна из них:
– Я был послан в Варшаву, под прикрытием работника торгпредства, со специальным заданием. Нашей целью был полковник, начальник снабжения Польской Армии. Действовали через нашего агента – предпринимателя, известного в деловых кругах Варшавы. Он провернул с начальником снабжения несколько сделок и вошёл в его доверие. Как-то он сделал ему предложение, от которого было тяжело отказаться: продать, за наличные доллары, несколько ящиков оптики со складов Польской армии. Полковник должен был лично доставить груз в определённое место, где его будет ждать наш агент с деньгами. Точно в условленное время полковник на машине был в условленном месте, близком к советско-польской границе. Выгрузил ящики и получил деньги. В этот момент из засады выскочили наши люди. Для вида мы арестовали и агента-предпринимателя, который тут же симулировал сердечный приступ и свалился. А польский полковник был препровождён в Москву и выжат как лимон…
Владимир Петрович был заядлым курильщиком, а мы, его соседи по нарам, были некурящие. Но мы вынуждены были терпеливо глотать махорочный дым. Уж больно интересны были откровения бывшего гепеушника. А рассказы его велись в полголоса и доверялись нам – его близким соседям. Уж мы донимали его вопросами о взаимоотношениях в их среде, и дошли до технического выполнения смертных приговоров. Узнали о применении физического воздействия при допросах и даже о том, что самим следователям иногда приходиться быть исполнителями, то есть палачами. Интересен был рассказ Владимира Петровича о деталях поимки Савинкова. Несмотря на большой ум и опыт, Савинков наивно поверил советским агентам, что в СССР существует антикоммунистическое подполье, мечтающее, чтобы он, Савинков, возглавил его. Перейдя польско-советскую границу, прибыл в Минск на явочную квартиру и, как кур в ощип, попался в западню, подготовленную ГПУ.
Как-то вечером Владимир Петрович сказал: «Сегодня хватит меня доить, и почему это вы, доктор Разинский, до сих пор не рассказали о вашем деле?» Разинский, бывший заместитель наркома здравоохранения, забросил свои белые, худые руки за голову, прищурил свои близорукие глаза. Продолговатое его лицо в густой рыжей щетине со множеством морщинок вокруг глаз и рта. В разговоре он как-то по-особенному произносит букву «р».
– Вот вы, Владимир Петрович, просите рассказать про дело. Чёрт знает, какое там у моего следователя состряпается дело. Следователь собирает группу. Именно собирает. Потому что в Наркомздраве не было никакой группы. Вспомнил следователь падёж скота в колхозах и совхозах. Пожар в районной больнице. Неудачную операцию у какого-то партийного босса. Какой-то чёрт толкнул меня бухнуть, что в 1927 году у нас на факультете выступал Бухарин. Следователь зубами вцепился в этот факт, повезли меня на Лубянку в Москву со спецконвоем и хотели приткнуть к группе Наркомздрава СССР. Заставляли подписать протоколы с делами, о которых я знать не ведаю. И вдруг бросили меня там в малюсенькую тёмную камеру без всякой мебели. Уселся я на пол и постепенно чувствую, что становится тяжко дышать, потом начал я задыхаться, и не помню, как очутился на диване у следователя. Только я пришёл в себя, следователь суёт мне ручку с пером в руку и кричит мне в ухо: «Подпиши! Или опять отправлю подышать!» А я ему: «Не буду подписывать! Ложь в вашем протоколе!»
Меня опять отвели в камеру, где выкачивают воздух. Пришёл я в себя в одиночке. На улице осень. В зарешёченном оконце нет стекол. В камере холодина. Я лежу на металлической сетке. Меня знобит, накрыться нечем. Я в одной рубашке и летних брючках. Эх, думаю, а ну их к такой-то матери. Давай-ка я совсем разденусь, может, воспаление лёгких поймаю. Лежу и дрожу, как осенний лист. Зубы выколачивают дробь. Является надзиратель со скуластой рожей нацмена и как разразится бранью. Сняв с себя ремень, как начал меня стегать по голому телу: «Оденься, мать твою, перемать!» Я мигом оделся. И опять загнали в «чёрный ворон», и спецконвой сел со мной в отдельное купе. Напоили меня по пути чаем. До Минска отоспался и вот месяц, как я торчу в девятнадцатой камере…
Доктор Разинский страдал бессонницей. Среди ночи, часа в три, он просыпался и шагал на маленьком пространстве среди нар с разметавшимися во сне арестантами. Под звуки храпа, сопения, скрежета зубов и сонного бреда. Как-то, топчась от двери к столу и обратно, подходя к столу, он неизменно наступал на какой-то мягкий материал. Когда он в полутьме вгляделся своими близорукими глазами, он разобрал, что на столе, положив голову на свои руки, крепко спал военный в длинной кавалерийской шинели, которая свисала на асфальт пола, и Разинский на неё наступал. Разинский растолкал военного: «Эй, дружище, иди ложись на моё место. Я, брат, все равно обречён бдеть до самой зари». Военный спросонку глядел на худосочное создание в грязном белье. Потом, поняв, что ему предлагают, встал, оказавшись на голову выше Разинского. Разинский повторил ему сказанное и добавил, что он может раздеться и разуться, в камере нет воров и всё будет цело. Военный поблагодарил и, раздевшись, осторожно положил своё большое тело на место Разинского. Вскоре в общий храп влился богатырский храп военного. А Разинский как маятник шагал от стола к дверям и обратно.
Под утро Владимир Петрович хотел перевернуться на другой бок и удивлённо начал рассматривать храпевшего рядом богатыря. Увидев шмыгающего туда и обратно Разинского, он его окликнул: «Разинский! Это что значит?» – «Спи, Владимир Петрович! Подобрал я тут одного беспризорника и пристроил на своё место, а утром разберёмся в деталях». Но Разинскому не пришлось уже лечь на своё место, так как его утром вызвали в канцелярию тюрьмы, где ему было объявлено, что решением Особого совещания ему даётся пять лет ИТЛ, в чём он и расписался и был переведён в этапную камеру. Разинского впустили в девятнадцатую камеру за вещами, и он, прощаясь с нами, сказал, что ему жаль оставлять хорошую компанию. Шутил, что новый арестант будет спать на счастливом месте и отделается пятью годами лагеря!
Новый арестант оказался вовсе не новым, а уже изрядно посидевшим в одиночке. Он служил в конной артиллерии в чине майора. Высокий рост, плечист и строен. Гимнастёрка с сорванными знаками различия облегала упругое, мускулистое тело. Давно не бритое мужественное лицо. Из-под чёрных, густых бровей смотрели тёмно-серые с прищуром глаза. Он хорошо улыбался. Владимир Петрович старался выудить у него, как он попал в наши места. Военный представился Сергеем Сиваковым. Скупо, стараясь не вдаваться в детали, рассказал: «Сидит тут комиссар танковой бригады Конюх, которому расстрел заменили пятнадцатью годами, он был моим другом. Хотели и меня втянуть в его дело. Держали в одиночке, пока Конюх сидел в камере смертников. Как Конюху заменили расстрел лагерем, меня перевели к вам. Вот жду, что они мне запоют на очередных следствиях».
Спать втроём на двух койках стало намного теснее, так как Сиваков был намного крупнее Разинского. С утра из камеры забрали сразу три человека. Мы с интересом ждём, уверенные, что дверь скоро может открыться и появится новый арестант. Действительно, дверь открылась и на пороге появился белорусский седоусый селянин в домотканой куртке и в стоптанных сапогах. На домотканых штанах заплаты на коленках. Он затоптался на месте растерянный, потом чёрной мозолистой рукой сорвал с головы шапку и произнёс: «День добрый!» Староста повёл его на свободное место и, усадив, спросил: «За что же тебя в столичную тюрьму загнали? Не иначе как председателя колхоза убил!» Крестьянин испуганно посмотрел на окруживших его любопытных: «Что вы, что вы, сябры… Бог миловал… Меня, когда привезли в контору тюрьмы, я думал, что из-за лошади моей, чёрт бы её подрал… Ездил я в город на базар, лошадь моя остановилась и наложила на мостовую с полпуда навоза… Приехал с города, а у меня в хате милицейский сидит: «Собирайся», говорит, «обратно в город, бери с собой в торбе хлеба, сало, лук…» Милиционер на лошади верхом, а я топаю пехом и всё у меня в голове куча, что лошадь моя наложила. Привёл меня и сдал какому-то в мундире и в синем галифе. Он у меня сразу спрашивает: «Ты когда в город ехал, по пути кого-либо подвозил до города?» – «Да, говорю, подвозил дядьку в брезентовом плаще. Сказал, ветеринаром в каком-то колхозе работает». – «Так вот ты у нас посидишь и отдохнёшь, пока мы с этим ветеринаром разберёмся. Ты гостя из Польши привёз, и он уже у нас протоколы подписывает… Иди отдыхай, пока не позовём». Разве написано на человеке, что он за птица и почему отказать пешему путнику, когда едешь порожняком… Вот чёрт попутал…»
Кто-то сказал: «Смешная история, с которой можно было и в милиции разобраться». Ему возразили: «Следователь разберётся, налицо контрреволюционная группа: крестьянин, ветеринар и лошадь. Участник признал, что совершенны диверсионные акты на советской мостовой… Но всё же хорошо, что крестьянская прослойка появилась, а то засилье интеллигенции в камере…»
Крестьянин развязывает свою торбу и говорит: «Вот досада! Сало с собой взял, да чем тут в тюрьме отрежешь?» Староста камеры: «Не беспокойся, дядька, у нас тут перышко такое водится».
Староста идёт к окну и снимает с оконной рамы металлический угольник, наточенный об асфальт до остроты бритвы. Дядька берёт угольник в руки и удивлённо качает головой: «Голь на выдумки хитра». Он угощает ломтиком сала старосту. Потом угощает соседа. У некоторых арестантов нет передач, и им тяжело переносить вид жующих. В нашей камере нет урок, иначе бы крестьянин остался бы без сала и хлеба. Мы, городские жители, имеем передачи и стараемся делиться с ближайшими соседями.
Утром после оправки, ещё в коридоре, надзиратель спросил, кто у нас тут Денисевич. Он велел крестьянину взять свою торбу, так как он вызывается в канцелярию тюрьмы. Мы строили догадки и были рады, если этого дядьку отпустят домой. Кто-то пошутил, что жалко, что его быстро убрали, у него ещё добрый кусок сала остался.
Два декабрьских дня 1936 года меня вышибли из девятнадцатой камеры окончательно. Двухдневный суд ошеломил меня. Мне никогда не снилось, что, разгуливая по белу свету, был до того порочен, что удостоюсь десятью годами ИТЛ и тремя годами поражения в правах, кроме отцовских. Из девятнадцатой камеры я поплыл к новой жизни.
А девятнадцатая камера и по сей день существует, ибо Минский тюремный замок построен прочно.
Разрешается использование материала с обязательной ссылкой на источник. М. Житницкий ©
Опубликовано 24.06.2021 01:44
От ред. belisrael
В ближайшие дни будет опубликован большой материал Ксении Ельяшевич о Марке Житницком со всеми фотографиями и иллюстрациями из заблокированного tut.by.