Tag Archives: современная Беларусь

Андрей Федаренко. Путешествие (II)

(окончание; начало здесь)

А. Федаренко (в джинсах) среди участников традиционного шахматного турнира в Союзе белорусских писателей, март 2017 г. Фото: lit-bel.org

Володя, ожидая нас, стоял навытяжку. Даже усы не топорщатся, а виновато опущены кончиками вниз. Когда мы подошли, он, чтобы показать, что кается, стянул с головы спортивную шапочку. Пока нас не было, он натопил печку, вымыл пол, потом, в хате, не давал Тане в руки ничего взять: достал припасы, которые принёс в брезентовом рюкзаке, нажарил колбасы, яичницу на сале, сам собрал на стол. Не было ни одного нашего слова, с которым бы он мгновенно не согласился: «всё так, чистая правда, правильно говорите». И хотя мы отлично знаем, что достаточно мне уехать, а ему выпить, как всё может измениться, – но ведь так приятно иметь даже временную власть над кем-то, лишний раз упрекнуть человека, который выпрашивает прощение.

Вечером выхожу на двор. Морозец. Пар изо рта. Тишина. Ни звука. Тени от столбов, от забора. Через улицу чернеет моя хата, где давно живут чужие люди. Молодой серпик месяца на чёрном, с золотыми крапинками звёзд, небе – не вертикальный, а наклонённый, почти лежит, как на цветной обложке книги Гоголя «Вечера на хуторе…» Уютно светится жёлтое окошко за гипюровыми занавесками. Совершенно синий снег. И запах дыма из трубы – сладкий, первобытно-радостный, как запах жареного мяса летом в курортных городах у моря.

Вот так стоял на этом самом месте, когда мне было пять лет, смотрел на забор, от которого и тогда лежала такая же зубчатая тень на синем снегу И какая же тогда, в пять лет, была радость, какое счастье! – не от познания новой жизни, а в сто, в тысячу раз большее – от возвращения в жизнь старую, знакомую (с которой недавно так страшно распрощался, казалось, навсегда); и с каждым вдохом эта жизнь вливалась в кровь, с каждым взглядом увеличивалась; обострялись запахи, цвета, звуки…

Мои друзья ждут меня на улице, зовут меня, и вот мы снова вместе, обнимаемся, радостные, живые, и все близкие рядом, смеются, поздравляют: ну вот и кончилось твоё путешествие, и ничего страшного, а теперь опять всё по-новому! – именно так мне и представляется смерть – как возвращение к началу, к детству, к матери, друзьям, к моим девочкам, натопленной печи, дороге в школу, к книгам, хоккею, целомудрию… Всё снова впервой, снова так остро и совсем не страшно. Если бы люди не знали, что они бессмертны, они бы не жили и одного дня, и одной минуты, а, собравшись вместе, одной огромной атомной бомбой взорвали бы и себя, и всё на свете. Но каждый отлично знает, что он бессмертный, что если однажды родился – это уже навечно.

В хате Володя сидит, понурившись, Таня машет ему пальцем:

«…И не дай Бог! Не дай Бог! – с лукашенковским надрывом выговаривает она, – ещё на меня поднимешь руку! Возьму какую-нибудь лопату…»

*

Он поднялся из-за столика, вдавил в пепельницу окурок («ну что, хлопцы, пойдём, поведу вас»), и пошёл – неспешно, маленькими шагами, чтобы растянуть время, благо, идти было недалеко. У метро U-Oranienburger Tor чуть ли не посреди тротуара, вплотную к жёлтой линии велосипедной дорожки, стоял киоск вроде нашей «Белсоюзпечати», только в этом из-за витринного стекла вместо газет, журналов и канцелярско-школьно-письменных принадлежностей выглядывали спиртные напитки в бутылках разных калибров. Он обошёл киоск вокруг, высмотрел бутылку из тёмно-зелёного стекла, плоскую, с зелёным яблоком на этикетке, насобирал по карманам тяжёлых монет по два евро и мелких, чтобы без сдачи; фрау с белыми волосами, перехваченными красной повязкой, как у биатлонистки Лауры Дальмайер, поблагодарила и улыбнулась ему. Бутылка предусмотрительно была выгнута посерёдке, она легла в карман, словно там всегда и была; приятной тяжестью отвисла левая пола куртки. Никогда не перестану удивляться таким, казалось бы, простым, а на самом деле удивительным вещам: в чужом городе, на чужом языке что-то попросить, рассчитаться чужими деньгами, и тебе, как ни в чём ни бывало, с благодарностью, с вежливой улыбкой мгновенно подают то, что ты и хотел, – совсем как в нашем сельском магазине когда-то подавали мне «Яблучнэ міцнэ».

Его обогнала молодая мама, немочка с красивыми, хоть немного полными в колготках ножками; за спиной рюкзачок, в руке возле уха мобильник, сзади сынок, маленький немчик, отстав, бегал зигзагами от одного края тротуара к другому и на всю улицу мяукал: «мяу! мяу! мяу!» Не успел он удивиться этому славянскому мяуканью и позавидовать, что вот такой маленький, а уже без всякой учёбы, без курсов-семинаров-практикумов-стажировок знает язык, – как мама встревоженно повернулась вправо-влево, назад, воскликнула – с раздражением и в то же время облегчённо – по-русски: «Руку дай, т-вою маковку!..» – и опять затрещала в телефон по-немецки.

Фридрихштрассе перетекла в Chauses str., слева показался небоскрёб на Robert-Koch-Pl., справа – кирпичная, терракотового цвета стена, в которую метров через сто вклинивалось боком новое хай-тешное аляповатое здание Католической академии. В стене он увидел вход, которого раньше не было, – узкий, дородному человеку и боком не протиснуться – зашёл и очутился на центральной аллее кладбища. Он никогда не был здесь зимой. Зима, даже такая, как теперь – еврозима, переменила все декорации. Он понял, что зря сюда шёл. Пускай бы оставался в памяти зелёный, с солнечными пятнами, с птичьим щебетом, чистый, тихий его закуток. Сейчас резче бросался в глаза чёрный и серый мрамор могил, засыпанных опавшей листвой; кое-где в тёмных уголках даже лежали заплатки снега, словно бы стыдившегося, что он такой грязный и так мало его; стволы деревьев были в пятнах лишайника, в голых верхушках – гнёзда; визу стлалась какая-то неестественно-зелёная растительность, похожая на наш брусничник или барвинок, и плющ – где коричневатый, где подсохший, где побитый морозцем. На его любимой скамье, которая и летом всегда пустовала, теперь сидел слепец с непокрытой головой, в расстёгнутом пальто, в синих очках, зажав между колен белую палочку, подставляя, как подсолнух, лицо невидимому солнцу. Могила Брехта, как всегда, была засыпана карандашами и шариковыми ручками, заставлена лампадками. У маленького памятника Гегелю стояли три рабочих (один нагнулся) и рассматривали надпись, сделанную наискось синим маркером: «Veralten! Dummes Lehre!»[1]

Он пошёл назад, сократив путь, и вскоре снова очутился у Католической академии, только с другой стороны. На маленькой площади полукругом располагались деревянные скамеечки, посередине торчали пирамидки туй, голубых елей и с краю – одна молодая липа. Он пощупал лавку – холодная, достал газету, специально на этот случай прихваченную со столика у «ресепшн»; прежде чем постелить, взглянул на первую страницу. Карикатура, перепечатанная из «Шарли Эбдо». Средиземное море, перевёрнутая лодка с мигрантами, сверху над всеми огромный, с бородой, как у Саваофа, Путин, из воды тянется детская ручка, судорожно сжимаются пальчики, отчаянными усилиями стараясь в последний миг схватить хоть волос из бороды и спастись.

Постелил и сел. Можно было начинать то, ради чего он сюда шёл, и вёл своих бедных друзей: попробовать ещё больше оживить их, воскресить полностью, чтобы поговорить с ними, повспоминать, сказать каждому доброе слово, которое жалко было произнести при жизни.

«Ну что, хлопцы, выпьем?»

Но поблизости крутились, выбирая место для селфи, дед с внуками (двойняшки лет по пять, в чёрно-оранжево-жёлтых комбинезончиках, на первый взгляд совершенно одинаковые, и всё-таки сразу можно было определить, кто девочка и кто мальчик), и на площадке перед входом в Академию топтался молодой человек, обвязанный поверх воротника спортивной куртки шарфиком с логотипом мюнхенской «Баварии». Шустрые двойняшки, щебеча артиклями – die, das, dem, ein – побегали вокруг ёлок («blau Baum»), туй, выбрали липу («kleine Linden»). Липа и правда была очень красивая, особенно на этом рассеянном берлинском солнце – вся усыпанная семенами, словно большими жёлтыми стрекозами; издали можно было подумать, что она забыла сбросить осеннюю листву. На скамейке лежала одна такая «стрекоза» – два прозрачных сухих крылышка, прикреплённых к ножке, на которой был ещё и шарик, будто горошинка чёрного перца. Дед в тирольской шляпе держал в одной руке сумку, из которой торчал наполовину съеденный батон-багет, в другой – селфи-палку, выставив её, как рыбак-мормышечник удилище, и таким же образом тыкая ею. Наконец – ушли. А молодой человек всё слонялся у парковки, как неприкаянный; лохматая голова вжата в воротник, руки в карманах; то он ставил ногу на бордюр, то нагибался и проверял надёжность металлических столбиков, которыми от проезжей части были отгорожены газон и тротуар, то закладывал руки за спину, задирал голову в небо и качался с носков на пятки, и по всему было видно, что человеку абсолютно нечем заняться.

Кстати, по вкусу и запаху «Апфель» напоминает кальвадос.

Он закрыл глаза. Вот зима. Сержик – в полушубке, в шапке с опущенными ушами, собирается на охоту, цепляет на плечо ружьё дулом вниз и становится похожим на героя-подростка из партизанских повестей Валентина Тараса…

Вот лето, лесная тропа, шишки под ногами, запах черничника и багульника. Витя Смолер ведёт велосипед, правой рукой держа руль посередине, в левой – сигарета, по-школьному спрятанная в кулак, – он что-то тихо говорит, а накачанные колёса упруго стучат о корни, позвякивает сам собой звонок…

Вот мы втроём, голова к голове, наигравшись в хоккей, лежим на животах на снегу у расчищенной нашей хоккейной площадки и сосём кусочки льда…

И снова лето, розовое утро, озеро, чмокают возле берега в траве караси, и такой туман, что едва можно рассмотреть поплавки… А вот мы весной испытываем футбольным мячом ещё не нагретую землю; а вот поздней осенью ждём автобуса, чтобы ехать в город в кино, на новую комедию с Ришаром и Депардьё, звеним в карманах копейками, спорим, чья очередь покупать билеты, и каждый хочет показать, что именно он сегодня богатый…

Нет, ничего не выходило. Только-только они начинали собираться вместе, как всё рассыпалось. Он уже заранее был виноват перед ними. Боялся смотреть им в глаза. И понятно, почему: он знал их финал, а они – нет. Всё время где-то за кадром этих воспоминаний – рефреном к ним – звучало: «Что со мной будет?», а он отводил глаза и никак не мог произнести: «Погибнешь от лопаты»… Здесь, конечно, не до романтики и не до лирики.

Внезапно он понял (а может, помогли несколько глотков «Апфеля») – да, не получается, рассыпается, не выходят здесь и сейчас поминки по друзьям – потому что ему уже это не нужно. Он ломится в открытые двери, а оно уже делается само, помимо его воли, и началось это сразу же на деревенском кладбище, когда, не спрашивая у него дозволу, начало писаться в голове новое произведение. И за это время уже отмахано – он посмотрел на растопыренные пальцы – ого, пять разделов, каждый по десять страниц… В этом новом произведении, конечно же, найдётся место и моим бедным друзьям. А сейчас нужно их отпустить и вернуться в наш рассказ, тем более, что исчезнувший из моего поля зрения молодой человек, которого я посчитал лентяем-тунеядцем, снова появился – с полипропиленовым, радужных цветов веником и с гнутым совком на длинной ручке. Он уже старательно подметает и без того чистую площадь, всё ближе ко мне подступая. Можно попробовать угадать, что будет дальше. Сейчас приблизится, скажет «хай» или старомодное «гутентаг»? Попросит «раухен»?[2] Сделает вид, что его не интересует зелёная, до половины выпитая бутылка в моей руке? Вот он уже, исподтишка на меня поглядывая, перекладывает в левую руку веник и, вытирая о штаны правую, со стыдливой, виноватой, как у Таниного Володи, улыбкой подходит ко мне.

2017 г.

Перевёл с белорусского Вольф. Прочесть рассказ в оригинале можно в журнале «Дзеяслоў» № 90.

Перевод более раннего рассказа А. Федаренко «Созерцатель» был опубликован у нас в апреле 2018 г. здесь. – ред. belisrael.

[1] «Устарело! Глупое учение!» (прим. перев.).

[2] Закурить (прим. перев.)

Опубликовано 02.05.2018  20:34

PS. Федоренко или Федаренко?
Цитируем письмо к нам самого писателя (от 4 мая 2018 г.) в переводе с белорусского: “Из-за этой одной буквы у меня всю жизнь неприятности, в метрике и в паспорте через “а”, но все пишут через “о”, из-за этого не хотят насчитывать стаж, не пускают в самолёт (т. к. регистрируют на ФедОренко, а в паспорте читают ФедАренко), на почте не дают деньги по этой же причине; в последнее время я научился спрашивать у них: “Вы же не пишете ЛукОшенко? Хотя по такой логике должны были бы”. Срабатывает.
Так что правильно — ФедАренко“.
Добавлено  4 мая 12:16

Андрей Федаренко. Путешествие (I)

Он сидел на Фридрихштрассе за столиком у вьетнамского кафе, в котором только что пообедал (острый душистый суп из креветок, кусок жареной свинины с такой же острой маринованной морковью на гарнир, две рюмки крепкой, 70 градусов, китайской рисовой водки), и вот, без двадцати евро в кармане, зато с полным желудком и с лёгкой душой, сидел, курил, расстегнув куртку, положив на столик рядом с пепельницей шапку и перчатки (жена бы за это не похвалила – плохая примета).

А. Федаренко (фото отсюда)

Зима, декабрь, скоро Новый год, а ни снега, ни мороза. На деревьях кое-где жёлтые листья. Пока он обедал, ещё потеплело, даже какой-то намёк на солнце появился: не столько солнечный диск было видно, сколько он угадывался, пробиваясь через дымку оранжево-апельсиновым светом. Сбоку, на газоне, светилась голубая синтетическая ёлочка, под которой стояли два пузатеньких игрушечных Санта-Клауса – в красно-белых тулупчиках и шапочках, с белыми бородами; один обычный, похожий на нашего Дед-Мороза, второй – негр; для полной евротолерантности не хватало ещё одного – женского пола.

«Всё по два, – подумал он. – Две рюмки водки, два Санта-Клауса, два друга сейчас со мной».

Он расслабленно, довольно, сыто покуривал, посматривал на ёлочку, на витрину напротив, которая подмигивала, переливалась, пульсировала огоньками, окрашивая в разные цвета тротуар, на машины, на людей, и думал об эволюции белорусского писателя, удивлялся, как раздвигаются его географические границы. Вот сидит он в центре Берлина, а ещё вчера был в Минске, а позавчера (или когда? восемнадцатого? нет, девятнадцатого, на Миколу) – в родной деревне. Он приехал к Тане, двоюродной сестре, и они пошли на кладбище; была настоящая белорусская зима, мороз, солнце и одновременно снег – падали с неба редкие, крупные снежинки, кружились, блестели на солнце – а мы шагаем по пороше, сестра с палкой впереди, я малодушно сзади, ступая в её следы, жалея новые ботинки; я и сейчас в них, в этих жёлтых ботинках, на которых, конечно же, какие-то микроскопические родные пылинки остались… А приятно так плавать то в первом, то в третьем лице, думать о себе то «он», то «я».

Вдруг с некоторым запозданием начало действовать спиртное. Сильнее забилось подстёгнутое табачным дымом сердце, ожила кровь, тёплая волна пошла в кончики пальцев ног. Стало беспричинно легко, почти радостно. Хотя почему беспричинно? Наоборот, много причин. Это и апельсиновый свет, и голубая ёлочка, и скорое пришествие любимого Нового года. И то, что рассказ его перевели на немецкий язык, благодаря чему он здесь и оказался, приглашённый на книжную выставку. То, что у него получается сдерживать данное когда-то самому себе обещание: сколько бы раз ни был в Берлине – обязательно пройти тем самым маршрутом, что и в первый свой приезд сюда, лет 20 назад, тоже на какую-то книжную выставку, только связанную с драматургией. Тогда было лето, он – с картой в руке, оглушённый чужеголосьем языка, совсем не похожего на тот, которому учили их в школе и вузе (кто бы мог подумать, что язык понадобится? или что понадобится когда-нибудь ему немецкая драматургия?) – шёл, куда глаза глядят, пока не оказался вплотную перед дверями Литературного дома-музея Брехта (или Брехьта, как немцы смягчают), драматурга! – но не очень удивился, равно как не удивился однажды в Москве. Тоже летом, спасаясь от невыносимой жары, – адом дышали дорога, стены, а асфальт и на затенённой стороне улицы прилипал к подошвам, – шёл, думая почему-то о Гоголе, завернул в какой-то старый московский дворик, и первое, что увидел – под тенистыми липами чёрный бюст длинноносого человека, дальше двухэтажный особнячок буквой «П». Доска на стене подтверждала, что это тот самый дом, где умирал Гоголь; сквозь листву лип можно было рассмотреть трубу, из которой вылетели в вечность «Мёртвые души», том второй.

А за стеной этого брехтовского Дома-музея начиналось кладбище, больше похожее на парк: зелёное, идеально чистое. Старые и молодые деревья заглушали звуки мегаполиса. Заливались птицы. Здесь не было венков, пластмассовых цветов, оград в человеческий рост. Возле обелисков и склепов на земле не стояли мутные, пожелтевшие и почерневшие, полные дождевой воды рюмки (из которых у нас угощаются покойники). Были аккуратные дорожки, то выложенные плитками, то каменистые, то засыпанные разнокалиберным гравием, который осторожно и приятно хрустел под ногами. Мимо дорожек тянулись вечнозелёные кусты, живая ограда из мирта, самшита, остролиста и, кажется, даже из экзотического карликового падуба – всё в форме геометрических фигур: прямолинейные и криволинейные, овальные, как из-под лекала, и круглые, как из-под циркуля; везде по земле, по кустам, по стволам деревьев до самой кроны висел, вился, полз плющ. В дальнем уголке таилась скамеечка под сиреневым кустом, не кустом – деревом, так раскинулась, вымахала эта берлинская сирень – выше лип и буков.

Затем он узнал, что случайно попал на Dorotheenstädtischer, знаменитое кладбище французских гугенотов, что это музей-заповедник, охраняется государством, что здесь похоронены Гегель, Томас Манн, Брехт, Грасс… Так ему там понравилось, таким своим, заветным сделался этот зелёный уголок, скамья под сиренью, что в каждый свой приезд в Берлин он стал ходить сюда – словно отдавая дань себе-нынешнему, а себе-прежнему давая отчёт: («Добрый день, линден-липа, узнаёшь меня? – вот я снова, живой, трогаю твои трещинки…»).

И всякий раз он словно подрастал. Теперь, в этот четвёртый по счёту приезд, он уже мог быть самому себе, и своим невидимым друзьям, не только экскурсоводом, а и переводчиком, поскольку наконец-то более-менее стал понимать по-немецки. Маленькая победа. Словно вылетели из ушей серные пробки, или как после самолёта, если зажать нос и сильно выдохнуть через уши: писк, треск, и вот начинают издали возвращаться знакомые звуки и слова. Наконец он вырвался из языкового плена, из этого монотонного кошмара, перестал быть участником немого кино, где на его долю перепадали только пейзаж, натюрморт и декорации. Возбуждённый, обрадованный, он целый день толкался среди людей в выставочном павильоне, останавливался у боксов, стендов и жадно слушал, причём интересовала его не столько лексика, сколько особенности произношения, интонации, а они, как отпечатки пальцев, оказывается, у каждого разные; например, со всех сторон он слышал: бейлин, бегин, берляйн, полен, болен, а всё это означало – Берлин.

*

Солнце на миг целиком высвободилось из облака. От столиков, стен, от припаркованных машин, от деревьев легли поперёк улицы тени, – и снова этот оранжево-апельсиновый свет перенёс на неделю назад, снова пищит под ногами молодой снег, падают, кружатся редкие большие снежины… Светит солнце. Снег чистый, искристый, даже больно на него смотреть. Сбоку по снегу медленно двигаются две тени – девичье-подростковая Танина (а ей шестьдесят пять!), и моя – неуклюжая, горбатая, ведь за спиной рюкзак, где выпивка и закуска. Другое дело, зачем туда идти такой порой, таким снегом – тем более я только что приехал, даже за столом не посидели, – но это уже местная традиция: сколько себя помню, ещё когда мать была жива, как только приезжал, прежде чем сесть за стол, отправлялись на кладбище. Больше того, этот поход ещё надо заслужить, не каждого возьмут: например, Танин кавалер – Володя (живёт в местечке Каменка в четырёх километрах, хочет к Тане в примаки, сейчас они в ссоре, и он пришёл мириться) – наказан, как малое дитя за шалость, и оставлен дома.

Таня в джинсах и в валенках, на ней оранжевая горнолыжная куртка-анорак с капюшоном, из-под которого выбиваются махровые концы шерстяного платка-коноплянки, неизвестно из какого сундука вытянутого, давно таких платков не выпускают. Перед тем как ступить, она щупает палкой снег.

«Ты смотри, ну! – сама себе удивляется она; голос запыхавшийся, но весёлый, звонкий в деревенской тиши. – Какая я стала старая кошёлка, каракатица! Разве я такой была? Я же не ходила, а летала!..»

Таня в нашем роду – блудная дочь, постыдное пятно на семейной чести. Мне было 5, ей 15; помню что-то стремительное, как огонь, рыжее, как белка, с задранным носиком, острыми зубками, над ушами куцые косички с бантиками; хулиганистая, немного, а может, и не немного, без царя в голове; как все такие «оторвы», дружила с парнями, причём теми, кто был её старше, играла в футбол, хоккей, в разведчиков, в ножики, в чику и в карты на деньги. Как-то в летние каникулы поехала в посёлок Цигломень Архангельской области в гости к нашему дядьке, который работал там в порту, да так домой и не вернулась – мгновенно влетела в какую-то историю, во что-то, связанное с ранней, школьной беременностью, а в те времена это было пострашнее, чем ведьмачество в Средневековье. Её родители, а мои дядька с тёткой, Степан и Катя, ходили в чёрном, на фальшиво-сочувственные расспросы отвечали: «Горэ, человече! Горэ!» И даром что Таня вскоре вышла там замуж – то ли за того самого местного русского, который её окрутил и соблазнил, то ли за другого, не знаю – с того времени в нашей родне само имя её произносилось как непристойное слово, и долго ещё потом, когда упоминали её при детях, краснели, понижали голос, прикладывали палец к губам.

Изредка Таня приезжала в деревню к отцу с матерью, поначалу с детьми – двумя белобрысыми мальчиками-погодками, потом с мужем, Володей, добродушным помором-русотяпом с белыми усами. Пьющий. Угощал нас, малых, сигаретами с фильтром и рассказывал, как выпивал с Высоцким. Не знаю, куда он потом подевался, говорили, что якобы раздавило брёвнами на сплаве, или же они просто развелись. Как бы ни было, Татьяна без мужа, с двумя подросшими уже парнями вернулась на родину, в опустевшую хату – к тому времени как-то вдруг, в один год, не стало дядьки Степана с тёткой Катей. Начала работать в парниках в Каменке (помню среди зимы помидоры, огурчики, салатового цвета кочанчики капусты). Сыновья выросли, оба взяли в жёны местных белорусок, городских, с квартирами, – а Таня так и живёт в родительской хате одна, или, как в последнее время, с кавалером.

Интересно, что у этого её кавалера из Каменки не только одинаковое с первым мужем имя, а они ещё и внешне похожи: светлые волосы, белые усы, даже один и тот же свитер под горло, с оленями на груди и с орнаментом на рукавах; только тот архангельский Володя был характером ровный, а этот, каменский, – переменчивый. Я видел его всего три раза, и всякий раз в новой фазе. Первая – обычный мужчина, работает в котельной, держится достойно, говорит по теме, не перебивает, но и себя не даёт перебить, интересуется политикой, даже ведёт блог в соцсетях. Вторая – когда сорвался на полгода в Россию на заработки, откуда приехал заносчивым, неприступным, клочьями вытаскивал из кармана мятые русские рубли и ещё больше их мял, пил почему-то из горлышка, даром что сидели за столом и были рюмки. Подпив, геройствовал: «да я! да мне!», поплёвывал под ноги, бил себя в грудь, чуть не рвал на себе рубаху… И, наконец, фаза третья – униженный, пристыженный, покорный.

«…Те дети, те внуки, – философствует Таня. – Не едут, не хотят, а приедут, так уставятся в планшеты, ни леса не знают, ни речки… Вот, пока здоровая, ничего не болит, а там кому я буду нужна? Теперь дети не смотрят родителей. Счастлив тот, у кого их нет! – и сразу же вытягивает из кармана смартфон, чтобы в сотый раз похвалиться: – Посмотри, какие у тебя племянники!»

На матовом экранчике при всём желании ничего не рассмотреть, но я и так на память знаю: два амбала с короткими причёсками, как в фильмах о 1990-х, два синеоких, белобрысых потомка Ломоносова, стоят – один у «БМВ», другой у «Мерседеса». Знаю также, какие они хваты, ловкие, удачливые, оба работают в России – полгода там, полгода тут: ныне это считается (куда мне с моим писательством) неплохой карьерой. Нянча внуков, Таня приговаривает: «Расти, дитятко, большое, вырастешь – будешь, как батька, в Россию ездить…»

Квадратное кладбище ограждено высоким штакетником. У забора на пушистом снегу совсем свежие заячьи следы: две лапки-точки рядом и две – одна за другой. Из снега торчат прутья акаций, рядом – такой же толщины и высоты высохшие стебли полыни с мелкими, словно у вереска, почерневшими цветками на концах.

Помогаю Тане открыть воротца. Здесь снега ещё больше, чем на поле, его нанесло почти до половины штакетника, потому что есть чему задерживать. Могилы добрались до самых ворот, давно возят сюда хоронить из города, и такое ощущение, что все эти новые памятники, кресты, ограды ставятся и лепятся абы как, где попало, друг на друга, криво и косо, не оставляя ни тропинки, ни прохода.

«Ты смотри, – дивится Таня. – Как я не подумала? Сюда ж не влезешь».

Мы стоим в нерешимости. Ни ей, ни мне не хочется идти. Тем более что все Танины похоронены в дальнем от ворот восточном уголке, мои – в дальнем западном.

«Столько снега… Оно ещё надоест, это кладбище… Пойдём-ка назад…»

Неподалёку, метрах в десяти, могила моего друга и одноклассника Сержика. Решаю, раз уж я здесь, навестить хотя бы его. Ступаю – и сразу проваливаюсь в рыхлый снег выше колен.

«Их тут не забывают, – всё словно оправдывается Таня. – Я сюда часто хожу. И полю, и шишки вырываю, и акации эти секу – а такая гадость! – корни, как верёвки, сами, как проволока, топор пружинит, срубишь одну, а через неделю на том месте десять…»

Скромный памятничек из гранитной крошки. Снег налип на портрет, не видно его, зато хорошо видны золотистые буквы и цифры, очень мне знакомые и не очень приятные в таком месте – мои год и месяц рождения. Мы трое родились в один год и в один месяц: я, Сержик и Витя Смолер. Были мы, как братья, жить не могли друг без друга, всегда вместе, всё было общее: школа, уроки, книжки, рыбалка, игры… Никогда не дрались. Но после школы – армия, новые друзья, девки… Если с Витей Смолером мы ещё какую-то связь поддерживаем, изредка, в общий день рождения, созваниваемся (важный, солидный человек, ректор строительного колледжа, у него дорогая машина, дача в Криничном), то с шалопутным Сержиком ни разу после школы не виделись, и в курсе его взрослой жизни я был только заочно. В каждый свой приезд у матери спрашивал: «А где Сергей?» – на что получал поочерёдные ответы:

«– Служит в Кронштадте!»

«– Женился!»

«– Развёлся!»

«– В тюрьме!»

«– Выпустили из тюрьмы!»

И в последний раз: «– Где Сергей?»

«– На кладбище! Картошку пошёл красть, да убили лопатой!»

Снимаю перчатки; по-детски подув на пальцы, сметаю снег. С овального портретика на меня внимательно посматривает Сержик: подретушированный, подкрашенный, донельзя слащавый – и всё равно удивительно похожий на того, каким был в шестом-седьмом классе, только почему-то в костюме и в галстуке с неуместным широким узлом. Солнце косо падает на памятник, освещает портретик, от чего глаза у Сержика как живые; кажется, сейчас он подмигнёт и скажет: «Как я вас?»

Сзади у воротец Таня громко, на всё кладбище, рассказывает:

«…Приду, по матери поплачу, а по отцу не буду, он на меня ругался: то я пью, то курю, то гуляю…»

Возвращаясь назад, справа от ворот замечаю новую, ещё без ограды, могилку. Присыпанные снегом венки. На стандартном, сваренном из труб кресте – табличка, на которой белой краской… опять мой год и месяц рождения! Протираю глаза. Настоящее дежавю.

«Витя Смолер, – равнодушно подтверждает Таня (она ведь не жила в деревне и не знает, что мы были, как три жёлудя на одной ветке). – Осенью похоронили! А богато хоронили! с венками! а людей-людей было! Лопатой убили», – утишив голос, доверительно сообщает она.

«То не его», – поправляю машинально.

«Его! Жена на почве ревности! Где-то на даче в Криничном! Не специально, она и не хотела, да как-то так махнула сгоряча, так попала в спину, что лёгкое оторвалось! Похаркал маленько в больнице, да и помер… Ты смотри, ну! – вдруг вскрикивает она, повернувшись в сторону деревни и показывая палкой. – А оно идёт!»

Володя, её кавалер, шёл к нам по её следам. Заметив, что на него смотрят, остановился. Таня грозит ему палкой.

«Я тебе покажу! Побил меня на сухряк (что такое «сухряк»?). Пусть вину свою помнит», – но по голосу чувствуется, что она довольна: и в такие годы у неё есть кавалер.

Бреду следом за ней – и сам себе удивляюсь. Почти ровно на душе. Совсем не ошеломила новость, что я уже один из трёх остался. Только шевелится в голове – вот ещё один номер будет удалён из телефона, и какая-то неуместная (или, напротив, уместная) игривая мысль, которую хочу и не могу прогнать: почему опять лопатой? Что за мода? Правда ли, что некогда на Западном Полесье существовал суровый спартанский обряд, жестокий обычай, который так и назывался – «Лопатня»: старых, дряхлых, слабых заводить на кладбище и убивать лопатой?

(перевёл с белорусского Вольф; окончание следует)

Опубликовано 01.05.2018  22:25

 

 

Андрей Федаренко. СОЗЕРЦАТЕЛЬ

Андрей Федаренко

Созерцатель

І

На тротуаре – тени от домов, а потому идёшь, как по великанской шахматной доске, из тёмного квадрата в светлый, да ещё стараешься не наступить на хвост голубю, который упрямо бежит впереди, огибая раздавленные ржаво-оранжевые ягоды рябины. Сами деревца, когда-то подрезанные и теперь карликовые, с культями вместо верхушек, растут на газоне в метре от проезжей части. Под ними то становится раком, то приседает в траве на корточки мужчина с целлофановым пакетом, он что-то сосредоточенно чёркает ножиком. Черёдка школьников перебежала улицу; у одного правая рука загипсованa по самые пальцы – висит, подвязанная к шее (как он будет писать? а может, левша?). Тарахтят по тротуару газонокосилки, штук шесть гуськом; в прицепах – флегматичные косцы в салатовых зеленстроевских жилетах. Малыш лет четырёх застыл и не сводит с процессии круглых от восхищения глаз. “Мама, что это?!” – “Драндулетки, – отвечает мать: – Пойдём”, – но сын не может оторваться от машинок и по слогам повторяет, вкладывая в новое слово иной, нежели у матери, смысл. “Дран-ду-лет-ки”, – у него звучит романтично, почти как музыка.

Автор во время традиционного турнира Союза белорусских писателей по шахматам, март 2014 г. Фото A. Козловой (lit-bel.org)

На углу улицы, под липами, около безымянного магазинчика ждут спасения – восьми утра – бедолаги (не все, значит, уселись в машины и поехали в офисы), совсем как ждали его 10, 20, 30 и больше лет назад, разве что те, прежние, были повеселее, травили анекдоты, всякий раз прикуривали, поскольку дешёвые сигареты гасли чуть ли не после каждой затяжки, и обязательно находился шутник, который жалостливо канючил, дёргая ручку дверей: “Откро-о-йте ворота в царство-о небесное!” А эти, нынешние – молчаливые, озабоченные, топчутся или сидят на низкой ограде, уткнувшись в телефоны, каждый сам по себе.

Дохожу до метро, где “Pizzafoot”, запах кофе и горячих блинов, музыка, солнце, столики с пепельницами… Отсюда, с высокого места, хорошо видны стеклянные крыши кунцевщинских парников. Небо отражается в них, делая синими, и это издали так похоже на кусочек моря! – полная иллюзия курорта, тем более что на мне шорты, майка, лёгкая обувь, да и люди вокруг одеты по-летнему; ощущение, словно идёшь южным утром на пляж, а море медленно поднимается тебе навстречу, именно поднимается – от жёлтого берега до горизонта.

С другой стороны улицы на базарчике торгуют сырой и варёной кукурузой, опятами, грушами, яблоками, помидорами, виноградом, персиками, дынями… Возле жёлтой бочки с надписью “Квас” двое молодых парней в шортах, с татуировками на загорелых ногах и руках, продают: один грецкие орехи, второй – сливы-венгерки. “А вот ещё анекдот: врачи вскрыли раненого Моторолу, а там внутри…” – дальше не слышу, останавливаюсь закурить перед небольшой круглой клумбой. На ней среди хризантемок, настурций, бархатцев – вездесущие садовые ромашки (символ деревенской, да и городской, белорусской осени), иначе космеи, белые, розовые, пурпурные, тёмно-красные, с мохнатыми, как у укропа, листочками. Над цветками зависли две капустницы и, трепеща крылышками, синхронно перемещаются вверх-вниз и вправо-влево.

Назад иду по другой стороне улицы, чтобы захватить кусок лесопарка и поля.

Сворачиваю на выложенную цветными плитками дорожку. Вдоль неё по обе стороны – облепиховые деревца в соседстве с подстриженными кустами декоративного шиповника. Дорожка ведёт мимо детского сада. Во дворе щебет, гомон гномов, два мальчика, один с автоматом, другой с пистолетом, прилипли к проволочной сетке заборчика и посматривают на улицу. Святое детство! Что в этих милых головках? О чём они могут думать, о чём говорить? “Нато ласшилается на восток…” – слышу, проходя рядом.

Дорожка впадает в тихую, зелёную, почти местечковую улицу. Впереди молодая мама с коляской для двойни заняла чуть ли не всю ширь тротуара, а на неё из-под виноградного куста внимательно смотрит рябая кошка – важная, гордая оттого, что вот и она вывела детей в люди. Котята – четыре пёстрых пушистых комочка – дурачатся, опьянённые теплом и свободой, прячутся от матери и друг от друга под широкими, с белыми пятнами птичьего помёта виноградными листьями, пробуют карабкаться по тонкой лозе, которая достигает третьего этажа, заслоняя своей тенью нижние окна и балконы.

У входа в лесопарк, на тропинке, выстроились в шеренгу, как ученики на уроке физкультуры, человек восемь любителей, точнее, любительниц скандинавской ходьбы: разного возраста, старые и молодые женщины со своими палками и рюкзаками; низко кланяются на восток, хором тянут: “Здравствуй, солнышко! Здравствуй, день красный!” – а неподалёку на лавке в холодке сидит худенькая девушка в светлом платьице, руки на коленях, в пальцах поводок-рулетка, смотрит перед собой не моргая, по щекам текут слёзы, она не вытирает их, и у ног скотч-терьер с бородкой и крючком хвоста, не зная, чем хозяйке помочь, лижет ей кроссовки.

Справа зелёной стеной лес. Слева до самой кольцевой – поле со скошенной и отросшей во второй, а то и третий раз травой. Здесь особенно заметно, что начало сентября похоже на начало лета. Какое разноцветие! какой жёлто-бело-сине-красно-розовый узор на зелёном ковре!

Жёлтые пуговички-гроздья дикой рябинки – пижмы, такого же цвета дикий горошек, и зверобой, и дрок, и чистотел; белая кашка с тройчатыми листками; крупные розово-лиловые (или, как у Вацлава Ластовского, “лільёвыя”, что и впрямь подчёркивает выцветшесть, линялость) цветки клевера; репей-татарин (Хаджи-Мурат) – толстенький ствол, пурпурные цветки-хохолки на конце колючих шариков; лопушистый, похожий на конский щавель хрен; мелкие грязно-белые соцветия придорожника, цветение которого точно выпадает на жнивьё (сколько раз он останавливал мне, покалеченному, кровь!); наконец, полевой вьюнок с цветками-колокольчиками – повилика, что любит расти на железнодорожном полотне, среди камня на откосах, особенно на запасных путях, где пищом лезет из-под истлелых в земле шпал и обвивает заржавевшие рельсы…

И по прямой ассоциации с рельсами и шпалами так захочется вдруг оказаться в поезде, чтобы ехать, ехать – неважно куда: лишь бы перестук колёс, тамбур с запахом сигаретного дыма, угольной гари и уборной, ночные огни за окном, станции с пустыми перронами, с тёмными очертаниями пирамидальных тополей; и главное – абсолютное знание, что вскоре так оно и будет, хотя бы потому, что живу же я, а пока человек живёт, с ним может случиться всё, в том числе и хорошее.

ІІ

“…О-ой, где та смерть, чего она не идёт, – зевнув, говорит Татьяна, моя двоюродная сестра. Она сидит во дворе на низкой лавочке, вытянув ноги в домашних тапках, сложив на груди худые руки, я стою рядом, оперевшись на штакетник, держу в пальцах неприкуренную сигарету. – Чтоб вот так лёг да памер…”

Сестра на десять лет меня старше, ей шестьдесят, но это ещё бойкая бабка с фигурой девочки-подростка. В светло-розовой майке с короткими рукавами, в зелёных с белыми лампасами спортивных штанах, на голове синий платочек. Лицо – с морщинами под носом, узкое и вытянутое, как у всей нашей породы, щёки впалые, словно их вовсе нет, а полешукские скулки, наоборот, выпяченные.

“…А подумать, так хорошо теперь жить! И компьютеры, и машины, и деньги – раньше никогда так хорошо не было…”

Я слушаю её и не слушаю. Вокруг такой милый усталый вечер; солнце мягкое, совсем не яркое, к тому же оно уже наполовину село на западе за лес, туда, где железнодорожная станция, а чуть дальше – граница с Украиной. И вот же сентябрь – странный месяц: ничего, кроме былья, не растёт в Татьянином огороде, ветерка нет, тихо, а так сильно, густо пахнет огурцами, укропом, яблоками-антонами и острее всего – сопревшей землёй, свежей грибницей, – впрочем, в такую пору грибной запах и в Минске, особенно утром, когда раскроешь окно на кухне, высунешься с чашкой кофе, локти на подоконник, и ещё не успел прикурить первую сигарету. Мне верится и не верится, что сегодня утром я без забот ходил себе в шортах по своему району, гулял у метро, в лесопарке, вдруг ни с того ни с сего схватил телефон, набрал номер Татьяны – единственного близкого человека из всей нашей когда-то большой родни… После того, как не стало матери, я иногда езжу в деревню проведать её. Наши хаты рядом. Татьяна живёт одна. Сыновья, внуки, тем более невестки, деревни не любят, хоть и близко им из города, навещают редко, поэтому она так рада моим приездам, хоть наговориться может вволю. Пять часов на маршрутке – и вот я здесь, в очень тёплое, почти душное сентябрьское предвечерье, стою в Татьянином дворе, – в четырёхстах километрах от Минска и в ста метрах от родной хаты. Вон она, спрятанная за ёлкой, моя хата – руку протяни. Только уж давно там хозяйничают чужие люди. Купили хату вместе с землёй под дачу. Первое, что сделали, – повыносили и повыбрасывали на мусорку кровати, мой любимый диван-“бегемот”, другую мебель… Потом привезли из города семь котов и выкопали пруд на весь огород. Впрочем, они предупреждали, что им нужен лишь участок, земля, поэтому скоро собираются сносить халупу – разрушить, чтобы и следа не осталось, а на том месте построить коттедж.

Я отворачиваюсь, осматриваю Татьянин двор, её хату – тоже уже усохшую, маленькую, особенно в сравнении с елью в конце двора (той самой, что закрывает мою хату). Ель высокая, густолапая, вымахала – на редкость для Полесья, и всё её гонит в рост дальше; помню, она была ростом с меня, а теперь высокая жердь с круглой антенной достаёт ей только до нижних ветвей. Дворик, некогда специально обрезанный – из экономии, чтобы больше земли перепало огороду, также с каждым моим приездом всё уменьшается. А от большого огорода, словно по какой-то иронии, уже никакого толка: задернел, зарос бурьяном, полынью, никто его даже не косит. Татьяна запустила его сразу же, как пошла на пенсию. Никакого хозяйства она не ведёт, нету даже кур; зимы просиживает в городе у кого-то из двоих сыновей, в тёплую пору ходит по грибы, сидит во дворе или гуляет по улице, смотрит телевизор (кстати, мне всегда нравилась её святая леность, есть в этом какое-то родство душ, близость натуры – свой, творческий человек).

“…Ты глядишь, что одичало всё? Раньше рвались, а теперь чёрт бы их сеял, эти огороды, засыпься теперь этой землёй… пусть он провалится… Говорят, не будешь засеивать – придём и обрежем, я говорю – приходите и обрезайте, – ровно течёт Татьянин голос. Привыкшая жить одна, она и сейчас словно разговаривает сама с собой. – У меня всё есть, я не усердствую. Разве что весной пару грядочек под окном, немного лука, да чеснока, да редиски, а больше ничего – всё теперь у дачников можно купить… И сало, и яйца, и картошку, и молоко, и огурцы с помидорами… А хлеб сыновья из города привозят, и колбасу, и виноград, и фарш на котлеты…”

У заборного столба между досок штакетника, перед моим носом, торчит высотой в человеческий рост куст картошки-самосейки. К шероховатому, как у подсолнуха, листку прилепился полосатый жук-колорад; недолго думая, по привычке ещё с детства уничтожать их, где увидишь, подношу к нему кончик зажжённой сигареты – жук падает вниз, как сухая ягода, оставив на зелёном листе оранжевое пятнышко. К столбу прикручен проволокой латунный рукомойник. Сразу за воротцами, что ведут в огород, – низкий квадратный колодец. На крышке из оцинкованной жести косо лежит “крюк” – гладкая, отполированная руками жердь с загнутым гвоздём на конце. Внизу на двух кирпичах доска, чтобы ставить ведро, рядом, под штакетником в промоине, куда выплёскивают лишнюю воду, несколько остролистых кустиков фиолетовых ирисов, у нас их называют “казаки”. Справа и слева от колодца, одна у штакетника, другая в огороде, две стародавние яблони, с мелкой листвой, больной корой – старые до того, что уже не дают плодов; да и раньше, помню, у молодых их, яблоки были невкусные, твёрдые, как камень, но за ветви держались изо всех сил, не хотели ни стряхиваться, ни опадать, висели, когда уже начинался приморозок и не оставалось на ветках листиков. Ни у кого в деревне больше таких не было, никто не знал, что за сорт, зато никто на них и не зарился, не воровали по ночам, поэтому грядки были целы. Как-то мать послала меня насобирать их кабану – ради эксперимента, чтобы посмотреть, что получится; насыпали полное корыто, кабанчик сгоряча бросился грызть, зачавкал и вдруг застыл, раскрыв зубастый рот, будто хотел через силу усмехнуться; изо рта побежала слюна, судорога стала сводить челюсти – и ему, и нам, на него глядящим, – а он жалостливо, с несчастным видом посматривал на нас приплюснутыми, полными слёз глазками с белыми ресницами. Я тогда не знал, что у них, как и у людей, может быть оскомина.

“…Грибов в этом году – а брате! – теперь Татьянин голос с кузьма-чорновскими интонациями (“а брате”, “человече”, “добра кажа”). – Ни в один год такого не было, чтоб так росло всё. Что на грядках, у кого сотки, что в лесу – аж страшно, как перед войной, и мальчики родятся… А уж черники! лисичек! – я столько никогда не видела. Только страшно, всё заросло, как джунгли, я боюсь того леса, столько в нём гадости: и лоси, и козы, и волки, и еноты, а уж кабанов! – всё срыли пятаками… А то слышь, я тебе расскажу, один раз так напугалась: что там такое делается у речки?! А там лиса ёжика валяет! Хочет в воду закатить, чтоб он растянулся! А она тогда снизу когтями цап по животу…”

Воротца на улицу сами собой помалу открылись, и с улицы между столбом и воротцами, толкая их головой и боком, пробрался кот, белый с красными глазами, вялый, на вид болезненный, как все альбиносы; не доходя до нас метр, остановился и начал тереться выгнутой спиной о штакетник.

“Не голодный, – сказала Татьяна. – Из вашей хаты сюда ходят. А говорят, по мне пусть дома человека не будет, лишь бы кот был. Чтоб они сдохли, те коты… А то слышишь – раз ночью как было – гром, молния, буря, конец света, гроза! – окна звенят, сыплются, что-то лопается, падает!.. Я спросонья так и подумала: война, тут же да Украины доплюнуть можно… Я с кровати – да под пол в погреб, а там что-то по ногам! да под сорочку! Я назад – а в хате снова как треснет, как бухнет! – я снова в подпол! Цирк… Пока не догадалась и не зажгла свечку, да под иконку, да стала молиться – вот тогда только начало стихать… А как рассвело, взяла фонарик, заглянула в тот подпол, а там – муравейник, шар из мурашек, как футбольный мяч, каких-то рыжих, маленьких, как пчелиный рой… Сперва хотела бензином сжечь, а как ты под хатой сожжёшь… Окропила водою, смела веником в ведро, да и в речку занесла-высыпала…”

Вверху, на западной стороне ели и на верхушках яблонь ещё золотились остатки солнца, а здесь, во дворе, уже сумрак. Вот-вот стемнеет. Мне нужно было позвонить в Минск. В низком дворе не брал телефон, и я вышел на улицу (альбинос – следом). На улице был новый, месяц назад положенный асфальт, тогда же и саму улицу подсыпали, подняли, пожалуй, более чем на метр – и тут, стоя на этой непривычно высокой насыпи, я не удержался, украдкой глянул на свою хату… В этот момент одно из трёх окон, крайнее, поймало стеклом последний солнечный луч, блеснуло, словно приветствуя, – и так сладко и горько сжалось сердце! Именно у этого окна я, малой, любил читать вечерами в сумраке, припадая грудью к подоконнику, носом водя по страницам… Всё, спряталось солнце. И сразу потянуло ветром, зашелестели, задрожали листвой яблони.

Мы зашли на веранду, Татьяна включила свет, мы присели за стол выпить по чарке. И всё под рефрен ровного Татьяниного голоса; она рассказывала, как были у неё куры, рябая и чёрная, и пасюки (Таня говорила – “крысачи”) научились красть из-под них яйца, прямо из гнезда – один ложился на спину, обхватывал лапами яйцо, прижимал к животу, а другой тянул за хвост… Из веранды на двор, на траву падала полоса света, толклись, кружились, танцевали на грани светлого и тёмного ранние ночные бабочки – совки, толстенькие, с маленькими, как у моли, крылышками, и, глядя на них, я чувствовал, что у меня самого кружится голова, такает сердце, ходит в груди тёплая волна: то ли от Татьяниной самогонки, янтарной, как виски, с запахом свежего хлеба, то ли наконец начался во мне переход от созерцания, накопления – к реализации… Через открытые двери виднелся кусок неба, ещё не совсем тёмного, но уже засеянного мелкими трепетными звёздами, и одна, самая ближняя, самая яркая, медленно пересекала небо – двигалась с востока на запад, чуть пульсируя, оставляя за собой ровненький, как будто кто-то вёл алмазом по стеклу, белый след.

Перевёл с белорусского В. Рубинчик. В оригинале рассказ можно прочесть здесь

Опубликовано 23.04.2018  21:21

А. Шрайбман о коммунизме, РБ и РФ

Почему Путин может сделать то, что не может Лукашенко

1 ноября 2017 в 9:11 TUT.BY

Артём Шрайбман, политический обозреватель

«Репрессии не щадили ни талант, ни заслуги перед Родиной, ни искреннюю преданность ей, каждому могли быть предъявлены надуманные и абсолютно абсурдные обвинения. Миллионы людей объявлялись „врагами народа“, были расстреляны или покалечены, прошли через муки тюрем, лагерей и ссылок. Это страшное прошлое нельзя вычеркнуть из национальной памяти и тем более невозможно ничем оправдать, никакими высшими так называемыми благами народа».

А теперь, знатоки, внимание, вопрос: кто это сказал? Петр Порошенко на сносе очередного памятника Ленину? Николай Статкевич в плотном кольце из 10 соратников, 20 журналистов и 30 сотрудников в штатском на акции у КГБ? Михаил Ходорковский из Лондона? Может, Ксения Собчак?

Те, кто не видел цитаты раньше, вероятно, удивятся, что это слова бывшего разведчика КГБ, а сегодня президента России Владимира Путина. Слова не из начала его правления, когда либерализм еще был в моде у наших соседей, а позавчерашние, сказанные им на открытии мемориала памяти жертв советских репрессий.

Ирония судьбы, но в Беларуси и России вспоминали Большой террор примерно в один день. В России эта дата — 30 октября — выбрана Днем памяти жертв репрессий в связи с голодовкой политзаключенных в мордовских и пермских лагерях в 1974 году. А Беларуси даже изобретать при желании не нужно. В ночь на 30 октября 80 лет назад сталинские чекисты расстреляли в Минске больше сотни белорусских интеллигентов.

В России дата уже много лет отмечается на уровне президента страны. В Беларуси — на уровне десятков оппозиционеров со свечками на крыльце КГБ и в ночном лагере в Куропатах.

Почему так? Два близких народа, по которым одинаково ужасно прошлись репрессии, смотрят одно телевидение, оба сегодня имеют авторитарных правителей. Но одному из них несложно, несмотря на свою биографию, назвать преступление преступлением. А другой в конце недели поздравит нас со столетием переворота левых радикалов в Петрограде. Переворота, породившего преступную машину, о которой говорил Путин.

В памяти о СССР проявляется главное различие белорусской и российской власти. Первая — левая, вторая — правая. Эта, казалось бы, мелочь, разница в оттенке, прямо определяет, как до сих пор живет даже экономика двух стран. Здесь — колхозы, любовь к промышленным гигантам, отвращение к слову «приватизация» — а там — олигархический капитализм, дошедший до воистину диковатых форм 20 лет назад и заполнения списка Forbes сегодня.

Именно поэтому Лукашенко без тени сомнения предложил, и народ в 1995-м поддержал возвращение флага и герба БССР, а россияне оставили себе досоветский триколор. Помните, главный аргумент против бело-красно-белого флага? Его носили коллаборационисты во время нацистской оккупации. И этот аргумент работает или, по крайней мере, тогда сработал у нас. Но не у россиян, которых не смущает, что их нынешним флагом тоже пользовались подразделения русских пособников нацистов в войну.

«Правизна» предопределила и православный крен России в последние годы, введение в УК статей за оскорбление чувств верующих и гей-пропаганду, суды за танцы и ловлю покемонов в церквях. Правые режимы всегда делают ставку на консерватизм и традиционные ценности.

Вспомните последний раз, когда кого-то в Беларуси наказали за оскорбление чьих-то чувств? Я подскажу. В 2015 году сайт KYKY.org заблокировали за неуважение… к ветеранам Великой отечественной.

Да, в России, как и в Беларуси, полно памятников Ленину, он там даже лежит в мавзолее. Сталин, несмотря на открытие мемориалов жертвам его режима, бьет рекорды общественных симпатий. И не в последнюю очередь благодаря усилиям госСМИ.

Но эти симпатии другого рода, чем наша ностальгия по СССР. Ленина не выносят из мавзолея, а его памятники не трогают, чтобы не злить 15−20% стабильного электората коммунистов. Это часть негласного договора с КПРФ, чтобы не выталкивать их во вполне естественную оппозицию к правой власти с ее олигархами, яхтами и лондонскими виллами.

Сталин же героизируется не как коммунист или левый политик, а как победитель и строитель мощной империи. Это снова-таки правая, националистическая идея величия России, ностальгия по временам, когда «нас все боялись». Поэтому в Беларуси память о войне — ритуал с явным оттенком скорби и трагедии, а в России все чаще на плакатах 9 мая можно увидеть невообразимое для нас и откровенно жуткое «Можем повторить».

При всем при этом белорусская ситуация на дальней временной дистанции кажется мне более оптимистичной, чем у наших соседей.

Отказаться от крайне правых идей в России будет сложно при любой власти. Во-первых, образ империи еще долго будет притягателен для народа большой страны, которая недавно растеряла свои окраины. Во-вторых, правый крен в политике совместим с более устойчивой, чем наша, рыночной экономикой. Учитывая последние выборы в Европе и США, он даже становится модой.

А у той белорусской власти, которая захочет демократизировать страну и поставить ее на рыночные рельсы, десоветизация экономики, политики и сознания людей будет естественной задачей. И ей способствует тот простой факт, что коммунизм не работает как экономическая модель, доводит до нищеты любую страну, которая его фанатично строит (а не как Китай и Вьетнам реформируют всю начинку, оставляя красный цвет лишь на флаге). Все более очевидно становится, что именно советское наследие тянет вниз и экономику сегодняшней Беларуси.

Но самое главное даже не это. А то, что искренне ностальгирующих по советскому времени становится всё меньше — как в сменяющихся поколениях белорусов, так и в ее правящем классе. Поэтому наш посол в Китае (что в этом контексте даже слегка иронично) Кирилл Рудый не боится писать новую книгу о том, как «раскодировать» белорусов. Поэтому глава МИД Владимир Макей называет СССР тоталитарным и этим багажом объясняет наши проблемы с демократией. Наконец, именно поэтому главный редактор «Советской Белоруссии» Павел Якубович с, кажется, искренним энтузиазмом берется за организацию мемориала жертвам сталинских репрессий в Куропатах и проводит круглый стол на эту тему в своей редакции.

Даже при сегодняшней левой власти ее видные представители вольно или невольно начинают отторгать советскую идеологию. И это будет продолжаться.

В моем родном Гомеле скоро должно случиться кое-что очень интересное. 7 ноября 1967 года в Курган славы у сегодняшнего парка «Фестивальный» заложили капсулу времени. Сверху надпись: «Под этой плитой в октябре 1967 года при открытии Кургана вечной Славы замурован наказ потомкам. Вскрыть в 2017 году, в день столетия Советской власти».

Наши предки не могли представить, что советской власти оставалось меньше четверти века. И сегодня меня не покидает предчувствие, что столетие — последний юбилей Октябрьского переворота, который мы празднуем на уровне государства. А лет через двадцать, к сотой годовщине минского расстрела белорусской культуры, мы наконец найдем более подходящую дату для памяти о коммунизме.

Мнение авторов может не совпадать с точкой зрения редакции TUT.BY.

Комментарий политолога

Статья А. Шрайбмана – тот случай, когда важно и содержание, и контекст. Т. е. не только то, что опубликовано, но и кем, и где (постоянным автором одного из крупнейших порталов Беларуси). Cотни комментов к публикации на tut.by тоже кое о чем говорят…

Уже приходилось писать, что в Беларуси – отнюдь не «левый» режим. К слову «приватизация» уже нет здесь «отвращения» даже на самом верху, лишь бы собственность переходила в «надёжные руки». Большинство колхозов превращены в частные, по сути, хозяйства, а кооптация провластных коммунистов в «вертикаль» (так, министром образования уже почти год служит бывший зампред минского горисполкома, экс-лидер КПБ) не отменяет того факта, что наследие СССР с середины 2000-х годов служит властям декорацией. Причём как для внутреннего потребителя, так и для внешнего («советские» ГОСТы на белорусских продуктах и проч.).

Ущемление прав профсоюзов, давняя ориентация на товарно-денежные отношения в медицине, образовании, подопечной государству культуре, упорная подготовка граждан к стопроцентной оплате «коммуналки» – всё это говорит о том, что не «десоветизация» ныне должна стоять на повестке дня – не снос памятников и не борьба с отмечанием тех или иных «красных дней календаря»… (Чувствую, манипуляторы вроде Владимира М. сейчас запишут меня в коммунисты 🙂 Писал же он: «Это только коммунистическому сознанию кажется, что у нас рынок и частная собственность. И только коммунисты видят эксплуатацию трудящихся. Всё это есть, но не так это называется».) Короче говоря, агитпафос уважаемого сотрудника tut.by мне не близок.

Не близка и демонстрация наивности (искренняя или нет, не могу судить). Понятно, что речь Путина – не столько дань памяти погибшим, сколько попытка в преддверии президентских выборов 2018 г. перетянуть на свою сторону часть либералов и скептиков. Может, А. Ш. и не хотел ставить обитателя Кремля в пример, но уж как получилось: Путин помнит, Лукашенко – нет. Подозревать у редактора «Сов. Белоруссии» «искренний энтузиазм»? Наивность в квадрате.

Немало в статье ещё мелких огрехов типа «два народа смотрят одно телевидение» (да, часть жителей РБ смотрит российские каналы, но не весь народ и даже не обязательно значимая его часть). Или: «Вспомните последний раз, когда кого-то в Беларуси наказали за оскорбление чьих-то чувств? Я подскажу». Свет на «KYKY» клином не сошёлся: власти РБ постоянно изображают из себя обиженных и после июня 2015 г., хотя, может, и не с таким запалом, как в России. Осенью 2015 г., например, наказали редакцию журнала «Arche», которая через смоленское издательство «Инбелкульт» выпустила посмертную книгу Виталя Силицкого (практически весь тираж был уничтожен, ибо кому-то не понравилась обложка с Лукашенко и Милошевичем). В начале февраля 2017 г. организаторы минской книжной ярмарки наказали продавцов и покупателей, ополчившись на книги Олеся Бузины, чуть позже министерство информации, как сумело, заблокировало в Беларуси интернет-энциклопедию «Луркоморье» (официальная версия – за «нецензурную лексику»). Летом управление культуры Мингорисполкома отказалось выдать гастрольное удостоверение для группы «Dzieciuki», опасаясь, что песни на слова Алеся Чобата «подорвут устои». Да и «регнумовцы» сидят уже почти год не за мифический незаконный бизнес, а за «оскорбление чувств» г-жи Ананич и ей подобных.

Как ни странно, политобозреватель проигнорировал и то, что его родной портал наказали предупреждением в марте 2017 г.; министерство усмотрело в одном из материалов «вред национальным интересам»…

И, конечно, замечание о том, что 29-30 октября отмечается в Беларуси «на уровне десятков оппозиционеров со свечками на крыльце КГБ и в ночном лагере в Куропатах» – в лучшем случае гипербола (вернее, литота, фигура преуменьшения). Я не оппозиционер – во всяком случае, не в том смысле, что был вложен автором – но дату по-своему отметил. Помимо крыльца КГБ и Куропат, можно (было бы) вспомнить о выставке «Утраченные обличья» в государственном музее Янки Купалы, о большом концерте в «аполитичном» минском клубе «Брюгге», о встрече «Расстрелянная литература» в галерее TUT.by… В общем, некорректно было бы утверждать, что о сталинщине у нас вспоминают лишь «оппозиционеры»; почти во всех районных книгах «Памяць» есть списки жертв, да и в учебниках тема не замалчивается. Притом сам термин «репрессии» («Два близких народа, по которым одинаково ужасно прошлись репрессии») спорен; историк Анатоль Сидоревич в галерее TUT.by 30.10.2017 убедительно рассуждал о том, что имел место сталинский террор, а не «репрессии», т. е. ответ власти на вызов со стороны репрессированных.

Фото с музыкальной встречи в арт-пространстве «ВЕРХ» (Минск, 29.10.2017)

…Этот мой комментарий разрастался, и мелькнула мысль отправить его непосредственно на сайт Юрия Зиссера для публикации. Но затем я вспомнил, что с 2010 г. редакция не интересуется моим мнением (cлучайно или нет, именно около 2010 г., по признанию г-на Зиссера, tut.by начал «желтеть»). А насильно мил, как известно, не будешь.

В. Рубинчик, г. Минск

03.11.2017

wrubinchyk[at]gmail.com

Опубликовано 04.11.2017  16:56

По следам белорусских выборов

На фоне непрекращающегося в последнее время в Израиле арабского террора, а также по ряду других причин, не хотелось касаться прошедших белорусских выборов, если их таковыми вообще можно назвать. Но, получив на почту ссылки на ряд материлов, решил опубликовать некоторые. Начну с белорусского, в котором стоит прежде всего обратить внимание на комменты и возникшие дебаты со Свиридом, которому все нравится в нынешней Беларуси.

2015-19-11 Пока вы спали: объявили предварительные итоги выборов-2015

Следующие несколько с российских сайтов: 

Почему Москва прощает Лукашенко новую дружбу с Западом

МАКСИМ САМОРУКОВ 12 октября 2015

Регулярные переизбрания Александра Лукашенко президентом Белоруссии с результатом около 80% уже давно стали привычной частью постсоветского пейзажа и не привлекают к себе почти никакого внимания. Но нынешнее его переизбрание все-таки было особенным – в этот раз Лукашенко окончательно отказался от разговоров про интеграцию с Россией. Настолько окончательно, что приоритетами во внешней политике у кандидата Лукашенко вдруг оказались налаживание отношений с Евросоюзом и даже с США, а Россия превратилась в угрозу для белорусской государственности – напрямую не названную, но вполне себе явную. Защита от этой опасности – дело непростое, и если кому оно и под силу, то только такому опытнейшему государственнику, как Лукашенко. За него, соответственно, и надо голосовать в эту трудную геополитическую минуту.

Максим Саморуков является заместителем главного редактора Carnegie.ru.

Максим Саморуков
Заместитель главного редактора Carnegie.ru
Московского Центра

Другие материалы эксперта…

На самом деле не заметить новый прозападный курс Лукашенко вряд ли возможно. Просто в Москве, по давней советской традиции, прекрасно понимают, что в случае правителей типа Лукашенко внешняя политика имеет мало значения. Все определяется их внутренней политикой – а там по-прежнему нет никаких причин для беспокойства.

Не зависеть или процветать

Внешне успехи, которых Лукашенко удалось добиться на западном направлении, выглядят весьма впечатляюще. МВФ ведет с ним переговоры о предоставлении нового кредита на $3,5 млрд. Евросоюз уже отменил часть санкций против белорусских граждан и компаний, а в ближайшие дни должен отменить все оставшиеся. Далее Брюссель планирует заключить с Белоруссией специальное соглашение о сотрудничестве, которые не было бы полномасштабной ассоциацией, но вывело бы их отношения на новый уровень. Даже США смягчили свою позицию: в сентябре в Минск приезжал зам госсекретаря Патрик Кеннеди – речь шла о том, чтобы страны снова обменялись послами, а там, возможно, дойдет и до отмены еще и американских санкций.

Параллельно отношения с Россией, наоборот, становятся все хуже. Из раза в раз Лукашенко ходил на выборы с одним и тем же лозунгом: «За сильную, процветающую Беларусь». И вдруг в этом году сила и процветание стали неактуальны. Теперь Лукашенко борется «за будущее независимой Беларуси». Получается, что белорусская независимость перестала быть чем-то само собой разумеющимся. Сейчас она есть, но в будущем – совершенно не гарантирована. За нее надо бороться, причем в первую очередь. А сила и процветание – это уже ладно, тут хоть бы независимость отстоять.

Других символических намеков, прозрачно объясняющих избирателям, от кого нужно защищать белорусскую независимость, тоже хватает. Например, визиты делегаций НАТО больше не несут угрозы белорусскому суверенитету. Зато размещение в Белоруссии российской авиабазы, переговоры о которой ведутся с 2013 года, – это для Лукашенко неожиданное новое предложение, которое его «возмущает и обижает».

В украинском кризисе Лукашенко предпочитает нейтралитет, продолжает поставлять Украине продукцию околовоенного и двойного назначения. Времени приехать на Парад Победы в Москву у него нету – это когда каждый президент был на вес золота. Зато у его министра иностранных дел есть время проводить личные встречи с Михаилом Саакашвили.

И тем не менее, несмотря на столь активные старания Лукашенко как можно ярче подчеркнуть свое желание отодвинуться от России, Москва относится ко всему этому абсолютно спокойно. По госканалам не показывают «Крестного батьку», а на переговорах не поднимаются вопросы цены на газ или нефтяных пошлин. Наоборот, в августе Лукашенко благополучно получил от России очередной кредит на $760 млн.

Советы Чаушеску

В таком походе Москвы к маневрам Лукашенко нет ничего нового. Он был отработан еще в советские времена на отношениях с государствами – сателлитами СССР в Восточной Европе. Публично он никогда не озвучивался (наоборот, озвучивались вещи ровно противоположные), но по сути сводился к следующему: товарищи вассалы, мы готовы стерпеть ваши самые причудливые выходки во внешней политике; главное, чтобы внутри у вас был жесточайший реальный социализм – тогда мы за вас спокойны.

Прекрасно понимавший это правило Чаушеску позволял себе вроде бы запредельные вещи: дружил с Китаем, раскритиковал интервенцию в Чехословакию, даже вступил в МВФ. И ничего – чувствовал себя в полной безопасности, справедливо не опасаясь ввода в Румынию советских войск.

А вот Дубчек этого правила не понимал – заверял советское руководство в своей преданности, надеялся, что если вести себя осторожно во внешней политике, то во внутренней можно позволить себе прогрессивные реформы. Но оказалось, что на деле все ровно наоборот. Несмотря на внешнеполитическую лояльность, внутриполитическая либерализация закончилась для Чехословакии советскими танками уже через несколько месяцев после начала.

Нынешнее российское руководство на словах уверяет, что ценностные установки во внешней политике Запада – это сплошная ложь и лицемерие. Что все это лишь инструмент влияния, что когда понадобится – будет свой сукин сын и так далее. Но на деле в Москве отдают себе отчет, что ценностный момент очень даже силен в действиях Запада. Поэтому Лукашенко никогда не сможет всерьез сблизиться с Западом, пока внутри Белоруссии его режим остается в том виде, в каком он есть сейчас. А никакой другой вид не устроит уже самого Лукашенко. Тогда зачем волноваться?

Реформы легкие и временные

И действительно, Западу сейчас приходится высматривать в белорусской общественной жизни ну совсем крохотные мелочи, чтобы уцепиться за них и сделать основанием для отмены санкций. А в реальности Лукашенко не делает даже намека на готовность к сколько-нибудь серьезным реформам – хоть в политике, хоть в экономике.

В Евросоюзе говорят о важных прогрессивных шагах в Белоруссии – там выпустили из тюрем всех политзаключенных. В который раз. Их для того и сажали, чтобы потом амнистировать в виде прогрессивного шага. Конечно, со стороны ЕС было бы негуманно перестать восторгаться тем, что Лукашенко выпускает политзаключенных, – он ведь тогда может и не выпустить. Но это не отменяет того, что Лукашенко за годы правления затер эту примитивную двухходовку до полного безобразия, и считать эту амнистию началом политической либерализации совсем не получается.

То же самое можно сказать и о последних президентских выборах. На Западе отмечают огромный прогресс в их проведении: в 2010 году после выборов арестовали 700 человек, а на этот раз – никого. Так все сидели тихо – вот и не арестовывали. Нынешняя кампания была рекордно тухлой даже по среднеазиатским стандартам Белоруссии. Никого из боевых оппозиционеров, в отличие от 2010 года, до выборов не допустили. На единственную тихую и деликатную оппозиционерку Короткевич натравили двух провластных кандидатов.

Но, главное, белорусы, обработанные российскими госканалами, настолько запуганы украинским Майданом, что никаких протестов в стране вообще быть не могло. Даже параноик Лукашенко не смог усмотреть в ходе избирательной кампании ни малейшей угрозы своему режиму – вот и не было никаких репрессий. А так на этот раз был установлен рекорд по досрочному голосованию – 36%. Где же здесь прогресс в проведении выборов?

Попыток как-то реформировать зарегулированную и огосударствленную экономику Белоруссии тоже нет. Западные наблюдатели отмечают, что Лукашенко сменил руководство правительства и центробанка, что новые кадры проводят жесткую монетарную политику, не пытаются залить проблемы кредитами, следят за уровнем внешнего долга, не устраивают предвыборных индексаций зарплат и пенсий. А на некоторых убыточных госпредприятиях даже сократили 5-7% работников. Еще шаг – и будет Милтон Фридман.

В реальности все это очень скромные и ограниченные меры, на которые Лукашенко вынуждает тяжелая ситуация в белорусской экономике. Он, может быть, и рад предвыборно повысить зарплаты и избежать сокращений, но не на что. В этом году белорусский ВВП, впервые с середины 90-х, сократится на 3,5%-4%. Москва и так в последние годы сильно урезала энергетические субсидии для Белоруссии, а падение цен на нефть уменьшило их еще больше. Плюс два крупнейших рынка для белорусских товаров – Россия и Украина, – на которые приходится больше половины белорусского экспорта, сейчас в тяжелом кризисе. Россия предоставляет кредиты, но их недостаточно, приходится просить у МВФ. А МВФ не дает кредитов просто так, он требует мер экономии – вот Лукашенко и изображает экономию, как умеет.

Все эти игры в легкую либерализацию и в политике, и в экономике сейчас стали возможны благодаря тому, что белорусское население в ужасе следит за украинскими событиями и счастливо уже одним тем, что у них в Белоруссии ничего такого нет. Поэтому Лукашенко и удается переизбираться на борьбе не за «процветание», а за «независимость». Но если парализующий эффект украинского кризиса станет слабеть и в Белоруссии возникнет хотя бы крохотная угроза личной власти Лукашенко, то он тут же покончит с играми в либерализм и закрутит гайки еще сильнее прежнего. Все это уже было после выборов 2010 года: как только несколько тысяч вышло на улицы, так сразу милота закончилась и пошли массовые аресты. А дальше санкции, изоляция и полная зависимость от Москвы. Поэтому и сейчас Кремлю волноваться не о чем.

 

«Батька» на два фронта

Сумеет ли Лукашенко уцелеть в конфликте между Россией и Западом

«Газета.Ru» 12.10.2015, 20:04
luka_s_Obamoy
Он находится между двумя центрами мира — каждый по-своему мощный и требовательный, они постоянно его пытаются то подавить, то приручить, то обласкать, то напугать. А он идет себе своей колхозной дорогой и держит в мире странную страну — и не советскую, и не постсоветскую, не рыночную, но и не госплановскую. И в пятый раз становится президентом. Александр Лукашенко, необычный президент страны-соседа.

Президент России поздравил Лукашенко «с убедительной победой на президентских выборах». Действительно, убедил: за нового старого президента проголосовали 83% граждан страны. И даже при невероятном для демократических норм количестве проголосовавших досрочно (их было около трети, а считается, что на «досрочниках» легче всего корректировать результаты выборов) вряд ли кто-то обвинит белорусские власти в искажении народной воли. Лукашенко выбирают президентом пятый раз подряд. Ниже 79% его поддержка на выборах не опускалась никогда.

И не обвинили. На сей раз Лукашенко фактически поздравил, оценив чистоту выборов, даже Евросоюз. Устами госсекретаря Франции по европейским делам Арлема Дезира Евросоюз принял решение снять с президента Белоруссии Александра Лукашенко санкции на четыре месяца.

Сумеет ли «последний диктатор Европы» наладить отношения с Западом и при этом не поссориться с Россией?

Впрочем, все последние годы он только это и делает. При регулярных клятвах в верности Москве Лукашенко вот уже 21 год, несомненно, остается президентом независимой страны, проводит по-настоящему независимую внешнюю и внутреннюю политику. Как только отношения с одного фланга ухудшаются, он поворачивается туда, на восток или на запад, и все более или менее восстанавливается. Причем так, что сама Белоруссия остается как бы и при своем суверенитете, и при своем лидере.

И все же отличие этой избирательной кампании Лукашенко от предыдущих бросалось в глаза. Пять лет назад сразу после выборов митинг оппозиции разогнали дубинками. Пятеро кандидатов в президенты были арестованы в первую же ночь после выборов. Бывший кандидат Николай Статкевич так и просидел последние пять лет в тюрьме. За полтора месяца перед нынешними выборами его отпустили вместе с другими сидельцами.

Выпустив политзаключенных, разрешив митинги оппозиции и на редкость душевно поздравив с Нобелевской премией соотечественницу Светлану Алексиевич, которая находится к нему в жесткой оппозиции, Лукашенко сделал еще более сильный ход для возможного налаживания отношений с Западом. Также он пока отказался дать разрешение на размещение российской авиабазы на территории Белоруссии. Но опять в своем стиле: не сказал «нет», но отметил, что если Россия согласится передать Белоруссии полк самолетов, то летать на них должны будут белорусские пилоты: «Зачем российская авиабаза, если мы можем сами обеспечить это?»

Директор совхоза, ставший депутатом Верховного совета Белоруссии благодаря горбачевской перестройке в 1990-м, а в 1994-м неожиданно для всех выиграв первые президентские выборы под лозунгами борьбы с коррупцией, Лукашенко с тех пор, несомненно, стал одним из мастеров политического выживания в обоих смыслах этого слова:

он прекрасно выживает сам, выживая оппонентов.

В отличие от большинства других руководителей постсоветских государств, он не просто построил государство диктаторскими методами с прицелом на пожизненное правление. Для бывших советских республик это вовсе не уникально: примерно такие же режимы по форме в Таджикистане, Узбекистане, Казахстане, Туркмении… В Белоруссии режим еще и с конкретной идеологической начинкой.

Искренний противник распада СССР, который он назвал «крупнейшей геополитической

катастрофой ХХ века» еще до Путина, Лукашенко решил законсервировать советскую
жизнь в отдельно взятой бывшей союзной республике. Вплоть до того, что даже свои
указы по-ленински именует декретами, инициировал абсолютно советский закон о
тунеядстве, ввел советские продпайки на промышленных предприятиях.

 

И при этом в соседнюю Белоруссию многие ездят, не опасаясь за свою жизнь и здоровье, а напротив, даже укрепляют его там: особенно в последний год, когда Запад и Восток стали дороговаты, многие россияне отправились в Белоруссию на лечение и реабилитацию. И отнюдь не поклонники советского строя, а вполне себе либерально настроенные граждане, которые и в России-то некомфортно себя ныне чувствуют.

Успешно лавируя между Россией и Западом, Лукашенко едва ли не единственный в СНГ уберег страну от политических потрясений и национальных конфликтов. Впрочем, русификация прошла в Белоруссии еще в советские времена — белорусский язык и культура в СССР были в загоне, в отличие от украинской на Украине или молдавской в Молдавии.

Он блестяще использовал ностальгию по СССР и сильной руке, создав и умело эксплуатируя образ «батьки». Настоящего «отца народа».

Даже главные анекдоты про Лукашенко работают на этот образ. Вот он ведет диалог — точнее, монолог — по телефону с директором совхоза: «Да, нет, да, да, нет, да». Потом кладет трубку и произносит, устало улыбаясь в усы: «Даже картошку без меня перебрать не могут».

…Он рассорился практически со всеми, с кем шел во власть в 1994-м как молодой перспективный политик. Устранил противников, причем некоторые из них исчезли бесследно из информационного поля. Он первым из постсоветских лидеров попал под международные санкции (а с ним еще 140 белорусских чиновников). В США и ЕС его сделали невъездным. Не пустили на летнюю Олимпиаду-2010 в Лондон даже в качестве председателя Национального олимпийского комитета Белоруссии. Практически официально именовали «последним диктатором Европы». Правда, в последнее время на этот титул стали претендовать и другие.

Регулярно получая от России кредиты и торговые преференции, Лукашенко так и не продал Москве главные белорусские бизнес-активы. Не признал вслед за Москвой независимость Южной Осетии и Абхазии. Поддержал новые украинские власти после свержения Януковича, причем как временные, так и уже избранного президента Петра Порошенко. Но и никогда не высказывался в пользу украинского статуса Крыма.

Зато по полной программе использовал украинский кризис для своего «возвращения в мир», сделав Минск мировой столицей посредничества.

«Минские соглашения» по Украине точно войдут в историю дипломатии и будут ассоциироваться в том числе с именем Лукашенко как хозяина встреч «нормандской четверки». Да и антироссийские санкции пошли на пользу белорусской экономике.

Однако главный вызов Лукашенко еще только предстоит. На фоне традиционно плохих личных отношений с Путиным и все более очевидного вступления России в большую игру с Западом

Белоруссия впервые оказывается настоящим, а не метафорическим буфером между Россией и НАТО.

Лукашенко, требуя у Кремля очередные экономические поблажки, всегда напирал именно на то, что Белоруссия — главный союзник Москвы в борьбе с альянсом. Теперь, возможно, впервые придется по-настоящему отвечать за «славянский базар».

«Батьке» предстоит отстоять суверенитет страны (точнее, собственную власть, но это для Белоруссии сейчас синонимы) и не поссориться с Россией.

Россия хочет создать в Белоруссии военную авиабазу, что сделает страну в условиях конфронтации с Западом практически «прифронтовым» государством. Запад, напротив, может попытаться реваншироваться в Белоруссии за Украину. В таких условиях Лукашенко предстоит продемонстрировать чудеса лавирования. С одной стороны, он будет продавать себя России как противника «майданов» и гаранта «союзнических отношений». С другой — представать перед Западом как глава независимого государства, который не хочет попасть под военный протекторат России.

Правда, в условиях отсутствия нормальных политических институтов и слабой экономики Лукашенко все сложнее станет разводить партнеров на деньги или преференции и при этом сохранять всю полноту власти.

К тому же белорусский президент не молодеет. 61-летний «батька» явно надеется успеть подготовить своего 11-летнего сына Колю и осуществить транзит власти по наследству, как это сделал Гейдар Алиев в Азербайджане. Но сын, который уже практически стал наследником престола и медиазвездой недавней сессии Генассамблеи ООН, все-таки пока слишком молод.

Тем более Лукашенко как раз один из тех политиков, который всей своей жизнью доказывает: президентами не рождаются, а становятся.

Второй главный анекдот про белорусского лидера звучит так: «Дорогие белорусы, я устал быть президентом. Коронация назначена на среду».

Оригинал

Дмитрий Быков

Вновь Лукашенко начальником Минска

Стал после выборов, пятых по счету.

Не успокоился, не утомился,

Не перешел на другую работу.

Рада Европа, Америка рада.

Как-то померк он на путинском фоне.

Спит Белоруссия, так ей и надо.

Матерь История, спят твои кони.

Чтобы постичь твои тайные тропы,

Надо родиться Монтенем, Декартом…

Бывший «последний диктатор Европы» –

Нынче ее предпоследний диктатор.

Стал он домашним уже и пушистым,

Веет от облика духом монаршим.

Так Гинденбург по сравненью с фашистом –

Ласковый дедушка, даром что маршал.

Санкции сняты. Ни басом, ни усом

Не раздражает он Запада больше.

Может, другого-то им, белорусам,

Вправду не надо? Они же не в Польше?

Стал он привычным, простым и домашним,

Пусть и с наследником, честное слово.

Этим полям, перелескам и пашням

Нужен покой – и не нужно другого.

Стерпят его и Обама, и Меркель,

Он им сегодня союзник скорее.

С Путиным рядом серьезно померкли

Все остальные, и даже Корея.

Баста, диктаторы. Где ваши бомбы?

Наш развернулся – и всех перехавал.

В чьем же присутствии Путин поблек бы?

Нужен бы Бог бы.

А может быть…

Размещено 15 октября 2015