(начало здесь)
Конец еврейского кладбища
Стояло душное летнее утро 1929 года. Возможно, и вправду некая сила швырнула Яшку в прошлое, в водоворот памяти, которая взбунтовалась и перепуталась, проецируя в его сознание до боли реальную картину. Да нет же, такого не бывает ни в человеческой жизни, ни в человеческих снах.
Разве что Яшка приснился сам себе? А может, крысе?..
А может, это моя обезумевшая память… С каких пор я себя помню?..
Мне кажется, со времени зачатия… нет… чуть позже: с момента оргазма…
Возможно, поэтому всё, что связано со смертью, во мне вызывает неосознанный взрыв сексуальности.
*
Эта женщина возникла, будто в отрешении от себя самой. Она реагировала на события только потому, что события эти происходили как бы вне её. Она и женщиной-то, в общем, не была – так, девчонка, приятельница моей любовницы, моего юношеского любовного заблуждения. Впрочем, возможно, в любви ничего, кроме заблуждений, не бывает… Любое исключение из этого правила – ещё не проявившийся болезненный всплеск.
Женщина шла ко мне навстречу в одном халатике. Обладательница выточенного, чуть нервного живого лица и отзывчивого юного тела с чувственными, тонко выписанными пальцами на узких кистях рук, она несла себя, как драгоценную, но никому не нужную вещь. Она вышла из квартиры, полной гостей, где каждый жил своей неудавшейся участью. Там, за стеной, в атмосфере послерюмочной раскованности, все как-то разухабисто обратились друг к другу той ущербностью, которая не имела выхода в каждодневном быте. Причём ущербность эта воспринималась всем незамысловатым обществом как достоинство откровенного движения душ.
Нас потянуло друг к другу явное сознание того, что мы наперёд друг от друга свободны. Мы оказались одни на ночном кладбище, и она, устраняя мои навязчивые руки, шёпотом требовала: «Нет, ты лучше поцелуй меня!» В самой глубине поцелуев я чувствовал её изначальную отрешенность – и от возникшей ситуации, и от себя самой. Она тщилась вызвать в себе некий интерес – хотя бы в области сексуальной рассеянности, и готова была пойти в этом как угодно далеко, но у неё ничего не получалось. К неудаче своей она относилась так спокойно, будто седьмую жизнь жила, а тосковала по непрожитой первой.
Она подошла к могильной лавочке, сняла с себя платье, присела в одной комбинашке, и свои тонкие кисти положила на колени. Глаза её меня не видели, себя – не замечали. Я сказал: «Сними всё». Она столь же безучастно сделала это, и я остолбенел. Никогда – ни до, ни после – я не видел и больше не увижу такого ярого мимолетного совершенства. Воистину, она была – самое малое – нездешней, а скореe всего, неземной. Такого тела я не видел ни на полотнах мастеров, ни в мраморе. Стало быть, такая женщина художникам не попадалась. Я перестал верить своим глазам. Эта женщина распустилась, как единственный в мире, неназванный экзотический цветок на одну ночь, и к утру завяла.
Огромные ночные глаза – с одеждой они были незаметны – освещали её: от убийственной линии плеч до мизинчиков ног. Груди её наполнялись звёздным светом и как бы прислушивались к славословиям ангелов. А тончайшая талия мягким соблазнительным взрывом переходила в мерцающие бедра. Я до сих пор контужен этим взрывом. Её и вправду не на ту планету занесло – чего-то напутали в небесной канцелярии.
В сексе она не знала никаких запретов. Мельчайшие мои желания не просачивались сквозь неё незамеченными… но её ничто не трогало. В конце концов, мне показалось, что между нами ничего и не было. Я сказал ей об этом ощущении, она улыбнулась, и улыбка её походила на улыбку смерти…
*
Корни вывороченных тракторами столетних тополей и каштанов ещё дышали. Надоедливый тополиный пух оседал на кладбищенское разнотравье, фонтанчики каштановых соцветий вяли на глазах, из ободранных подкорий сочилась, застывая, клейкая кровь стволов. Недавно сквозь густоту крон сюда не мог пробиться даже мерцающий звёздный свет, а сегодня полная луна затопила зияющие провалы наскоро выпотрошенных могил, поваленные, в трещинах, каменные надмогилья, на которых в наступающих сумерках немо взывали к небу витиеватые еврейские письмена…
Советы завершали последнюю потеху, дабы покончить со всеми и сразу: сносили старое еврейское кладбище.
Погром мертвецов?
Ужели возможно умертвить мертвых, убить убитых?
Вечные кладбищенские постояльцы – сонмы ошалевших стрекоз и бабочек, комаров и муравьев, мышей и кротов, воробьёв и ворон – тоже встречали свою погибель.
Влюблённые больше не найдут здесь укромного местечка.
Уркаганы лишились «малины», где можно было обтяпать свои делишки, а то и застопорить бездарного фрайера.
Беспризорными остались еврейские духи и демоны, диббуки и черти. Лишилась пристанища и белорусская нечисть, которая за века совместного прозябания прибилась к еврейскому кладбищу: от Вавкалаки-оборотня до Дажбога – подателя богатства. Всех не перечесть…
Разоренные могилы, гнёзда, норы…
С гранитными памятниками Советы поступали по-хозяйски: часть обрабатывали в мастерских и пускали на облицовку столичных домов, а самые ценные породы камня начальство прибирало к рукам – для личных нужд.

Могильная плита разорённого кладбища в Минске
По ночам среди могил сновали бесшумные мародёры. Они возникали, словно призраки, искали серьги, выламывали из черепов золотые зубы, сдирали с костей кольца и браслеты, вытаскивали сквозь шейные позвонки старинные цепочки и колье.
Разорение кладбища началось с приказа Феликса Дзержинского построить стадион. Где же разбить социалистическое спортивное ристалище, как не на еврейском кладбище?! Каждый динамовец (будь то пограничник, участковый, охранник тюрьмы или чиновник) должен был отработать на постройке стадиона не менее ста часов…
Когда на опустошенном погосте осталась единственная могила – рабби Йехиэля Гальперина, каббалиста, автора книги «Сейдер адорот», кстати, Яшкиного прапрадеда, седобородые старцы из еврейской общины пошли на поклон к местному начальству с челобитной: не сносить святыню. Власти выслушали, но просьбе не вняли.
Ночью у могилы рабби собрался миньян. Десять бородатых мужей раскачиваясь в такт молитве, глухо распевали:
«Шма, Исраэль! Адонай Элогейну, Адонай эхад!»
Беспокойные огни свечей, отбрасывая трепетные тени на обломки памятников, вывороченные куски арматуры, беззвучно исчезали в черноте близкого небосвода.
Казалось, густой голодный воздух жаждал жертв…
*
Утром власти послали на кладбище бригаду рабочих – снести злополучную могилу и покончить, наконец, с еврейскими религиозными пережитками. На памятник лихо вскарабкался молодой комсомолец с ломом наперевес. Примерился, тюкнул раз-другой заострённым концом по каменной плите, размахнулся, и, прежде чем лом коснулся гранитной плоскости, парень вскрикнул и упал на землю. Лицо исказилось от боли, посиневшими губами он шепнул: «Нога!».
Вызвали «скорую». Врач осмотрел пострадавшего и покачал головой: с ногой более-менее всё в порядке – сломана, жаль, что клиент помер… Должно быть, покойный цадик через излишне ретивого комсомольца в милосердии своём мягко предупредил остальных, чтобы не нарушали его покоя.
В этот час Яшка, ещё молодой и беспечный, подошел к водителю «скорой»: «Не торопись, браток, уезжать, закури!»
Явился бригадир, прямо «с ковра» директора Упркомхоза, и поинтересовался нервно: «Как обстоят дела с могилой “еврейского попа”»? Разволновался, заорал на рабочих: «Сколько можно возиться с этой грёбаной могилой? Там, – ткнул пальцем вверх, – спрашивают!»
Послали другого рабочего, Петьку-верхолаза. Тот слыл ушлым работягой, обтёр о сухую траву подошвы сапог, чтобы не скользили, аккуратно поставил стремянку и полез на памятник. Стремянка, на вид достаточно прочная, неожиданно подломилась. Петька, цепляясь за воздух, взмахнул руками, упал, но, в отличие от своего предшественника, даже не вскрикнул.
Присутствующие оторопели.
«Видишь, земеля, – сказал Яшка водителю «скорой», – не зря ты задержался».
Врач склонился над Петькой, попытался нащупать пульс, вскинул глаза, и одними губами произнес: «Кранты!» Петькино тело погрузили в машину, рядом с телом комсомольца, и увезли.
Бригадира трясло. То, что рабочие пострадали – его не так уж и волновало, но ожидалась комиссия из Управления, да ещё нужно успеть подписать наряды, тем более, что маячили премиальные. А в случае же невыполнения можно было и на зону загреметь.
«Всё надо делать самому!» – то ли всхлипнул, то ли ругнулся бригадир, схватил лом, неровной походкой подобрался к ненавистному камню и что было сил шандарахнул по гранитному монолиту. Лом отскочил от памятника и плавно просквозил лихую голову бригадира.
Опять вызвали скорую. Подоспевший врач только беспомощно развёл руками, приказал погрузить в машину труп и уехал.
Ротозеи, которые всегда собираются неведомо откуда на дармовые зрелища, испуганно отошли подальше от памятника. В толпе можно было заметить фигуры вчерашних мародёров. Неужто испугались, решили вернуть покойникам их добро?
Вскоре на кладбище прибыл Сам – директор Управления. Осмотрел могилу и проворчал: «Идиоты! Ну кто же голыми руками такой памятник сносит? Пригоните технику!»
Приехал трактор. Памятник обвязали тросом, конец его приладили к буксирному крюку. Мотор взревел, трос натянулся, гусеницы забуксовали и зарылись в жирную землю.
«Идиот! – прорычал директор. – Хто ж так тянет?! Подай вперёд и с разгону взад, понял?». Тракторист подал вперёд, остановился, врубил заднюю передачу и до отказа вдавил педаль акселератора газа. Трактор – на дыбы, трос напрягся, и вдруг с треском разорвавшись, взвился и срезал голову тракториста. Трактор подскочил, медленно перевернулся, погребая под собой безголовое тело…Оцепеневшие зрители безмолвно наблюдали, как из бака вытекала солярка, смешиваясь с кровью тракториста. Секунда – и трактор взорвался.
«Скорая» уже могла не торопиться.
«Не много ли трупов для одной могилы?» – спросил Яшка у директора Управления, закуривая.
«Канай отседова, не мешай работать, – завопил директор. – Вызовите подрывника!»
Прибыл подрывник – бледный, с дрожащими руками.
«Хозяин, – зашептал он в начальственное ухо, налагая на себя кресты, – могила заклятая, не можно рушить!»
«Ты что, контра, под трибунал захотел?!»
«Хозяин, могила заклятая, не можно рушить, Бога побойся!» – лепетал подрывник.
«Я тебя, саботажник, самолично расстреляю. Ты у меня сам в эту могилу лягешь!» – Директор схватился за кобуру.
«Как скажешь, начальник, только могила всё равно заклятая, не можно рушить!»
Сапер перекрестился в последний раз, достал из своего ящика динамитные шашки, бикфордов шнур и, с трудом переставляя ватные ноги, поплелся к могиле. Директор нервно теребил кобуру.
«Козёл! Ну, кто ж так обкладывает?! – заорал он, – весь камень шашками обложи, весь!.. Вот так, сучара!»
Тут он заметил на памятнике здоровенную крысу: «А тебе что здесь надо? Кыш отседова!»
Крыса подмигнула ему кровавым глазом, повернулась задом и, обидно приподняв хвост, выпустила зловонный залп в его сторону.
Впрочем, скорее всего, это примерещилось. Где ж это видно, чтобы крысы так распоясались?!
День задался нервный. Да и жара… Жара…
Директор схватился за голову, трижды плюнул через плечо.
Сапёр тем временем дрожащими руками разматывал бикфордов шнур.
«Идиот! Ну, кто ж так ложит?! Сюды тащи его, сюды!.. Вот так. Таперича поджигай!»
Бикфордов шнур догорел до середины, зашипел и погас.
«Kто ж так поджигает?! – начальник сам готов был взорваться, – дай спички, я всю Гражданскую подрывником!..» Он схватил шнур и поджёг. Только вот в укрытие не успел…
В воздух поднялись камни, комья земли, каштановые ветки, щепа обезображенных деревьев.
Когда пыль рассеялась и на кладбище со всей округи сбежались люди, приехали «скорые» и чёрные воронки – никто не нашёл даже останков: и директор Управления, и сапёр, и даже безголовый тракторист исчезли. Но самое поразительное, что в толпе замертво попадали, прошитые осколками, ночные мародёры… Ни покаяться не успели, ни вернуть покойникам покойниково.
Только могила с вальяжно развалившейся на ней крысой в первозданном виде возвышалась над погостом. И – удивительное дело! – ни на памятнике, ни на крысе не было ни единой царапины…
Над кладбищем поднялся дымный смерч, пронесся над городом и пропал в попутном облаке. Доселе неизвестно, куда подевались сапёр, директор и тракторист, зато доподлинно известно и даже документально зарегистрировано, что на заседании Упркомхоза единогласно приняли временное решение – покрасить памятник в красный цвет и налепить табличку «Известный историк И.Ш. Гальперин». Однако воплотить в жизнь решение не удалось: во всём городе не нашлось ни одного маляра, который даже под страхом смерти согласился бы эту работу выполнить…
*
Из приказа: «12 июня с.г. БРПСО «Динамо» открывает в г. Минске стадион, являющимся крупным вкладом в дело социалистического физкультурного строительства БССР. Для участия в этом празднике ПРИКАЗЫВАЮ:
- Всему личному составу сотрудников ПП, свободных от дежурства, 12.06 с.г. явиться только в соответствующей спортивной форме на стадион «Динамо» к 13 часам дня, согласно указаниям Минского Совета… п.п. ЗАМ ПП ОГПУ БССР: ШАРОВ»
*
Ближе к ночи по улице Магазинной, которая прорезала кладбище, Яшка пришел к могиле рабби, достал из чемоданчика газетку, поставил на неё бутылку водки, разложил нехитрую закуску: горбушку хлеба, луковицу, огурец, нарезанную селёдочку. Наполнил обе стопки и тихо произнёс: «Вот и до тебя Советы добрались».
Чокнулся с лафитничком предка, выпил залпом, зажмурился…
И в этот миг услыхал свыше грозный голос:
«Нарушаем!?»
Голос принадлежал человеку в форме, оперуполномоченному Герасиму Арсеньевичу Йобо. Той ночью товарищ Йобо патрулировал возле кладбища и, заметив на злосчастной могиле одинокого пьянчугу, решил незамедлительно этот факт беспорядка пресечь.
– Безобразие в общественном месте совершаем? Это Вам что, кабак? Пройдёмте в отделение, гражданин! Ваши документы!
Яшка поднял голову, всмотрелся в милицейские неподкупные глаза. Герасима Арсеньевича самого охватил неосознанный внутренний страх, и в коленях его образовалась некоторая дрожь.
«Уйди отсюда, русский человек!» – Яшка произнёс это почти беззвучно.
Герасим Арсеньевич заслонился обеими руками, попятился, споткнулся и – надо же! – упал спиной в пустую могилу. Он на удивление резво выпрыгнул из ямы, бросился бежать, но вновь споткнулся, и упал в другую могилу – уже лицом. Вряд ли бедолага осознавал, что происходило дальше. Только выбирался из одной могилы и падал в следующую, выбирался и падал, выбирался и падал, словно совершал забег с препятствиями по будущему стадиону. В конце концов, обломанная каштановая ветка наотмашь хлестнула его по лицу, и, схватившись за раненный глаз, он завершил круг, возвращаясь к могиле рабби, где в зеркале чёрного гранита его ослепило отражение полной огненной луны. Последнее, что он запомнил: луна обратилась в кровавый крысиный глаз, глаз – в лик соблазнительной девицы, а та в чьё-то удивительно знакомое одутловатое мужское лицо… Лицо убийцы… Лицо склонилось над ним, обдало махорочным перегаром и ласково прошептало:
«Вот ты и дома, Гера! Добро пожаловать на дружеский цугундер!»
Позже выяснилось, что Герасима Арсеньевича в то злосчастное утро подобрал наряд милиции. Он бессмысленно озирался и кого-то горячо умолял: «Только не это, только не это!» Так он попал в беспамятстве в Новинки – Первую советскую трудовую колонию душевнобольных, пробыл там пару месяцев, пока утром по радио не объявили траур: по причине сердечной болезни умер председатель ОГПУ Феликс Эдмундович Дзержинский… Услыхав столь печальное известие, Герасим Арсеньевич впал в беспокойство, ибо вспомнил одутловатое лицо с махорочным перегаром, которое склонилось над ним на еврейском кладбище, это было лицо свежепреставленного Феликса Эдмундовича – его, милиционера Йобо, наиглавнейшего начальника.
В связи с тревожными симптомами пришлось Герасиму Арсеньевичу лежать под инсулиновой капельницей, да ещё перетерпеть несколько сеансов электрошоковой терапии. Он стал втайне почитывать Библию и открылся соседям по палате, что в тяжёлых снах представлял себя комиссаром, заброшенным в крысиное логово…
Однако со временем Герасим Арсеньевич пошел на поправку, а когда вернулся на службу в родные органы, говорят, даже получил повышение, правда, не сразу. И, надо сказать, ему здорово повезло: задержи его главврач лет на пятнадцать, что в те поры не было редкостью, его бы вместе с остальными больными расстреляли немцы, рядом, на пустыре возле Выгодской улицы…
*
Яшка глянул на вторую стопку и увидел, что она пуста. «Спасибо, – сказал он – уважил. Ещё по одной?»
Рядышком Яшка заметил огромную крысу; она всунула в его стопарик мордашку, завалилась набок и, прищурившись от удовольствия, вылизывала недопитые водочные капли.
Крыса показалась ему знакомой, будто Яшка её уже видел: то ли во сне, то ли в прошлом, то ли в будущем? Крыса как крыса, только уж больно здоровая, и странно – она вызывала в Яшке вместо неприязни и брезгливости какое-то тёплое, родственное чувство.
«Что, хочешь быть третьей? – спросил Яшка. Мерзкое, конечно, существо, но на ночном кладбище любая живая душа в радость. – Что ж, подгребай!»
Яшка достал из чемоданчика коробочку с мелкими гвоздями, снял крышку, поставил перед крысой и налил туда водки: «Пей, животина!» Ну, и себе с прапрадедом, как положено.
Крыса одним махом опустошила свою посудину и застыла, просительно глядя на Яшку.
– Ну, ты, шалава, горазда водку жрать! – Яшка налил ей ещё порцию, она исчезла так же молниеносно. После третьей крыса вальяжно разлеглась, положив лапу под голову, и принялась задумчиво грызть остатки селёдочного хвоста.
– Ужели, рабби, – сказал Яшка, наливая ещё по одной, – ты не заслужил того, чтобы прах твой покоился с миром до прихода Машиаха?
Выпили ещё.
– Я никого не спас, – прошептал Яшка, – даже твою могилу. Разве может спастись тот, кто пережил своё будущее?! Спаси меня, рабби!
– От чего? – Яшке почудился тихий голос рабби, – от памяти или от того, что произошло с тобой на будущей войне?
– От боли! От боли и от страха!..
– Страх одолеешь сам, в одиночку. А боль… от боли есть только одно лекарство – время. Даже если тебе кажется, что время вместе с тобой сходит с ума. Просто время становится пророческим.
Яшке показалось, что рабби грустно улыбнулся…

Нынче на стадионе «Динамо» нет могилы рава Гальперина. Вроде она исчезла сама собой. Не найдены в архивах документы, которые бы подтвердили факт её сноса, хотя карандашный рисунок самой могилы, говорят, дожил до наших дней. Самые старые старики вряд ли помнят историю этого захоронения. Ходят слухи (только кто ж им поверит?), что кое-кто из ортодоксальных евреев видел гранитный монумент рабби Гальперина – не то в Праге на старом еврейском кладбище, не то в самом Иерусалиме на Масличной горе, не то ещё где… И на ней стоял полный лафитничек водки, а рядом возлежала подвыпившая крыса.
Но это лишь слухи.
*
Пусть в облачных слоится телесах,
обжитый мной свинцовый небосвод,
и памятник раввину в небесах
над разорённым кладбищем плывет.
Я жизни не познал. Я не успел.
И смерти не постиг за тридцать дней.
Я вижу, как возносятся из тел
слепые души умерших людей.
А им навстречу – девственно чисты –
в потоках бесконечного тепла
к земле нисходят души с высоты,
и обретают новые тела…
А я оторван от своих корней.
Я отовсюду будто бы исчез.
Отторгнут от кладбищенских теней,
от призраков, от праха, от небес,
от чертовых и ангельских пиров.
Кто мне пошлет спасительную весть
туда, где я застрял меж двух миров,
где затерялся между «там» и «здесь»?
Мой невозвратный, мой беззвучный глас
бессильно шепчет глупую мольбу
Тому, кто не услышал и не спас,
и выкроил нелепую судьбу.
Напрасно я кричу отцу: «Услышь!
Ты вновь меня зачнёшь – настанет срок!»
Но между ним и мной двойная тишь.
Он глух и нем. Я – нем и одинок.
Я – чуткая немая пустота.
Пространство как прозрачная броня.
Меня никто не слышит, даже та,
которой суждено родить меня.
Отец не слышит. Отстранён, отъят,
я заперт в одиночества острог…
Меня не слышат ни убитый брат,
ни одинокий, неубитый Бог.
Опубликовано 06.11.2019 15:10