Tag Archives: Илья Эренбург

И. Двужильная о Михаиле Крошнере

Двужильная Инесса Фёдоровна

Композитор Михаил Крошнер – жертва Минского гетто

Имя Михаила Ефимовича Крошнера (1900, Киев – 1942, Минск) хорошо известно в профессиональных академических кругах Беларуси. Он был одним из первых выпускников Белорусской консерватории 1937 года, автором первого белорусского балета «Соловей» (1937–1939). Этот балет, который называли явлением чрезвычайно значительным для советского хореографического искусства, после 1950‑х годов не ставился. Возможно, всё сложилось бы по-иному, если бы композитор остался жив. Но М. Крошнер попал в Минское гетто и погиб в конце июля 1942 года.

Михаил Крошнер

Весной 1944 г. при ЕАК (Еврейском антифашистском комитете) была создана Литературная комиссия, которую возглавил Илья Эренбург. Председатель ЕАК Соломон Михоэлс назвал «Чёрную книгу» памятником погибшим и чудом уцелевшим евреям и их спасителям. «Чёрная книга» была готова к началу 1944 года в отпечатанном виде, но после закрытия ЕАК в 1948 году её набор был уничтожен. В начале 1946 года рукопись была перепечатана и разослана в Австралию, Англию, Болгарию, Венгрию, Италию, Мексику, Францию, Польшу, Румынию, США, Чехословакию, Палестину. Русскоязычному читателю книга стала доступной только через 50 лет. В советской Украине в 1991 году стотысячным тиражом вышел сокращённый вариант «Чёрной книги». Без цензурных купюр «Чёрная книга» впервые была издана на русском языке в Литве в 1993 году.

В «Чёрной книге» представлены и материалы по Минскому гетто; в них неоднократно упоминаются фамилии музыкантов-евреев, в довоенное время проживавших в Минске. И это не случайно: в поликультурном пространстве Беларуси в 1920–1930-е годы еврейская музыкальная культура представляла одно из самобытных явлений. Абсолютное большинство белорусов (85,5%) проживало в сельской местности, а в городах преобладало еврейское население, составлявшее 53,5% всех горожан.

В Минске с 1926 г. функционировал Белорусский государственный еврейский театр (БелГОСЕТ) – один из крупнейших национальных театров СССР (художественный руководитель – М. Рафальский). Постановка спектаклей осуществлялась на идише (пьесы классиков еврейской литературы И. Л. Переца, Шолом-Алейхема и др.)[1].

Популярностью пользовался и еврейский государственный ансамбль Белорусской ССР под управлением Самуила Полонского. В репертуаре ансамбля к 1933 г. было около 200 произведений, половина из них – песни советского еврейского пролетариата, а остальное – идишские народные песни и классическая музыка. Музыканты-евреи работали не только в этом ансамбле, но и в других исполнительских коллективах (симфоническом оркестре, оркестре народных инструментов), были преподавателями и профессорами Белорусской государственной консерватории, открывшейся в сентябре 1932 года. В этих условиях формировалась еврейская композиторская школа, представленная творчеством С. Полонского, Т. Шнитмана, И. Любана и др.

Музыканты-евреи, не успевшие эвакуироваться с началом военных действий, оказались в Минском гетто: композитор Иоффе, скрипачи Белорусской государственной филармонии Варшавский, Барац. 28 июля 1942 года было самым страшным днём для узников гетто, о чём повествуется и на страницах «Чёрной книги»:

В полдень на Юбилейную площадь согнали всех, кто находился в пределах гетто. На площади возвышались огромные празднично украшенные столы (…); за этими столами сидели руководители неслыханного в мировой истории побоища. В центре сидел начальник гетто Рихтер, награждённый Гитлером железным крестом. Рядом с ним – сотрудники СС, один из шефов гетто, скуластый офицер Рэде, и жирный толстяк – начальник минской полиции майор Венцке. Неподалеку от этого дьявольского престола стояла специально построенная трибуна. С этой трибуны фашисты заставили говорить члена Еврейского комитета гетто композитора Иоффе. Обманутый Рихтером Иоффе начал с успокоения возбуждённой толпы, говоря, что немцы сегодня лишь проведут регистрацию и обмен лат. Ещё не докончил своей успокоительной речи Иоффе, как со всех сторон на площадь въехали крытые машины-душегубки. Иоффе стало сразу всё понятно, что это значит. Иоффе крикнул взволновавшейся толпе, по которой молнией пролетело ужасное слово «душегубки». «Товарищи! Меня ввели в заблуждение. Вас будут убивать. Сегодня погром!». (…) Во время этого погрома были уничтожены детский дом, инвалидный дом, гестаповцы уничтожили и больницу, пощажённую при предыдущих погромах. Больных расстреляли в постелях, среди них погиб композитор орденоносец Крошнер.

Михаилу Ефимовичу Крошнеру было 42 года. В музыковедческой литературе сохранились лишь краткие факты из жизни композитора. Он родился в 1900 году в Киеве, в семье служащего. В 1918–1921 гг. Михаил занимался в Киевском музыкальном училище (класс фортепиано В. В. Пухальского), по окончании которого поступил в Киевскую консерваторию (класс профессора Ф. М. Блуменфельда). Позже дипломированный музыкант сменил много профессий, но музыку не оставлял. В начале 1930-х годов судьба забросила его в Тюмень. Для совершенствования композиторского мастерства М. Крошнер был направлен комсомольской организацией на учёбу в Свердловский музыкальный техникум (класс композиции профессора В. А. Золотарёва). Вокруг В. Золотарёва, ученика и преемника Н. А. Римского-Корсакова, собрался кружок молодых композиторов, в основном уральцы: Борис Гибалин, Пётр Подковыров, Георгий Носов… Самым старшим и опытным в группе был киевлянин М. Крошнер.

В 1932 году открывается Белорусская консерватория, на должность профессора композиции пригласили В. А. Золотарёва. Вместе с ним переезжает в Минск и М. Крошнер, продолжая учёбу в консерватории и работая концертмейстером балетной труппы Минской оперной студии, позднее преобразованной в Театр оперы и балета БССР. Это позволило ему изучить специфику хореографии.

Как отмечает Н. Степанская, в 1920-е годы белорусская и еврейская музыка решали сходные задачи: синтез национального и европейского, освоение классических жанров, форм и технических приёмов: «Но если белорусы не ощущали дискомфорта, благополучно помещая цитаты народных песен в сонатные формы и создавая оперы, квартеты, кантаты и т. д. на белорусском языке, то еврейские композиторы понимали неорганичность такого пути для себя. Слишком большая культурная дистанция между еврейскими и славянскими типами интонационного мышления, вкусами и эмоционально-психологическими предпочтениями не позволяла образованным еврейским музыкантам автоматически повторять в творчестве путь своих русских и белорусских собратьев»[2].

Музыкальному мышлению профессиональных академических музыкантов нередко был присущ дуализм: с одной стороны, они писали музыку, востребованную обществом и властью, с другой – оставались в рамках еврейской культуры, проявляя иную стилистическую платформу, ориентируясь на другую аудиторию. Так случилось и с М. Крошнером. В поездках по деревням и местечкам предвоенной Беларуси он собирал еврейский и белорусский фольклор, а в дальнейшем использовал его в своих произведениях. Большую популярность имели обработки народных песен, в частности, «Три еврейские песни старого быта» (1939). Белорусский фольклор предстал в фортепианных вариациях на темы белорусских народных песен. Он же составил основу балета «Соловей», написанного композитором ещё в консерваторские годы (1937; в творческом наследии композитора помимо названных сочинений значились струнный квартет, романсы и хоры на стихи Я. Купалы, Я. Коласа, А. Пушкина, М. Лермонтова, А. Суркова, обработки белорусских и еврейских народных песен для голоса и фортепиано). Высокий результат был обусловлен не только сложившимся профессиональным мастерством уже зрелого автора, но и творческим коллективом, благодаря которому и появился этот спектакль.

Либретто по одноимённой повести З. Бядули написали искусствовед Юрий Слонимский и балетмейстер Алексей Ермолаев. Балет создавался к Декаде белорусского искусства в Москве (июнь 1940 г.). В этой связи были приглашены именитые хореографы из Ленинграда (Фёдор Лопухов) и Москвы (Алексей Ермолаев).

В бурных спорах и дружеских беседах М. Крошнера с актёрами рождались контуры музыки будущего балета. Стержнем спектакля должен был стать народный танец, язык которого мог выразить самые сложные и тонкие человеческие чувства. Одновременно с работой над либретто и музыкой шли поиски танцевального фольклора: поездки в деревни, общение с пожилыми людьми, обращение к архивам Академии наук БССР.

Сроки подготовки спектакля были жёсткие, но постановщиков и актёров объединяли сила духа и особая любовь к сюжету, его хореографическому воплощению. Совсем юными были главные герои спектакля, будущие звёзды белорусского балета: Семён Дречин (Сымон) и Александра Николаева (Зося), Олег Сталинский (Макар, управляющий поместьем) и Зинаида Васильева (Пани Вашмирская, владелица поместья), ученики балетной школы театра, участвующие в постановке.

Балет был показан в ноябре 1938 г. и подвергся серьёзной критике. Сотрудничество двух разных постановщиков-хореографов нарушило целостность спектакля. Вторую редакцию балета подготовил А. Ермолаев, уже 10 лет работавший в Большом театре оперы и балета СССР. Именно эта постановка оказалась одной из самых значительных работ белорусского балета в довоенный период. 11 мая 1939 года показом балета «Соловей» открылось здание Белорусского театра оперы и балета. Далее предстояла интенсивная подготовка спектакля к Декаде. Критики так оценили спектакль, поставленный в Москве: «Всё тут впервые. Всё тут молодо. Отсюда, от молодости – эта искренность, взволнованность, этот пафос, согревающий спектакль. Отсюда же, от молодости – и его недостатки: гиперболичность стиля и чувств, гиперболичность многих образов. Злодей – так уж злодей стопроцентный: при первом же его появлении на сцене вы это видите. Силач – так уж такой, что с ним двадцать гайдуков не справятся. Встряхнёт он плечами – и все противники лежат на земле. Эта любовь к подчёркнутости сюжетных положений, эмоций, преувеличенной яркости изобразительных средств – тоже свойство молодости… Белорусский балет ещё слишком молод, чтобы требовать от него зрелости. И, право, нет ничего страшного в этой юношеской горячности, в увлечении фигурами колоссальными, страстями необузданными» (цит. по статье «История одного спектакля» из журнала «Партер», 2013 г.).

На показе 1940 г. присутствовали И. Сталин, В. Молотов, А. Жданов, П. Пономаренко. Во многом благодаря этой постановке театр был награждён орденом Ленина и правом называться Государственным большим театром оперы и балета БССР. Многие участники балета были отмечены правительственными наградами: А. Ермолаев удостоен звания народного артиста БССР, М. Крошнер – звания заслуженного артиста БССР и ордена Трудового Красного знамени, дирижёр М. Э. Шнейдерман – звания заслуженного деятеля искусств БССР. С. Дречин был награждён орденом «Знак почёта».

Афиша «Соловья»; С. Дречин с партнёршей

Чем же был оригинален балет «Соловей»? Никто не сомневался в том, что в произведении будут преломлены традиции русского балета, художественные принципы советской хореографии. Но балетмейстер А. Ермолаев щедро вводил в действие народные белорусские танцы. Впервые именно белорусский народный танец стал основой сценического действия и драматургии произведения. Он звучал в «Соловье» как естественное и единственно необходимое выражение чувств героев, их мыслей. В хореографию классического балета вводились отдельные движения белорусских народных танцев, которые показывали хореографам талантливые народные танцоры.

Весна. В утреннем тумане виднеется живописная группа детей, собравшихся вокруг цветущей яблони. На холме пастух Симон играет на свирели. За прекрасную игру народ прозвал его соловьем. Дети начинают пляску (из либретто Ю. Слонимского).

Начало балета представлено обрядовой сценой, большой симфонической картиной, воспевающей красоту природы, любви, жизни. Вслед за дуэтом главных действующих героев начинаются танцы-игры детей: «гигантские шаги», хороводы, «карусель», строящаяся на использовании большого пируэта, сменяют друг друга под музыку, в которой слышны интонации белорусских народных танцев.

Зоська и Симон так увлечены друг другом, что не замечают, как подкрадываются к ним парни и девушки. Схватили они влюблённых, втянули их в весёлую «Лявониху». Сцена строится на умелом комбинировании различных фигур и постепенном эмоциональном нарастании. Симон пляшет «Юрочку». Преследуемый шутками друзей, он убегает.

Молодёжь продолжает пляски. Вдруг по сигналу Макара из-за кустов выбегают гайдуки и отделяют девушек от парней. Пани Вашмирской нужны красивые девушки и дети – она сама отбирает их и отправляет в помещичий дом.

Опустел луг. Возвращается Симон. Девушек нет. Друзей не видно. Тяжелые мысли волнуют Симона. А гайдуки издеваются над ним, приплясывая «Юрочку» (из либретто Ю. Слонимского).

Вся драматическая сцена строится на материале народного танца «Юрочка», интонации которого преобразуются в зависимости от сценической ситуации. В этом несомненен творческий поиск композитора в работе с фольклорным первоисточником.

Белорусский народный танец возвращается в третьем действии балета, где показан древний осенний обряд «дожинок». Здесь звучат «Толкачики», «Метелица», «Чернец», «Козел», «Кукушка».

В образах главных героев балета – Сымона (пастуха) и Зоськи (крестьянки, которую страстно любит Сымон) – также подчёркивался национальный характер народа, его свободолюбие, жизнерадостность, искренность, сила духа.

В «Соловье» значительно возросла, по сравнению с классическими балетами, роль мужского танца. Танцевальный язык Сымона был действен, страстен, исполнен романтического пафоса, своей смелой манерой и твёрдой, уверенной поступью чрезвычайно близок народному плясовому творчеству. На это указывала исследователь белорусского балета Юлия Чурко в книге 1983 г. «Белорусский балетный театр»: «Герой балета впервые заговорил на своём национальном языке, и язык этот мог выразить самые сложные человеческие чувства, рассказать о самых тонких движениях души». Речь идёт о главном герое балета пастухе Сымоне, партию которого исполнял артист С. Дречин, став подлинным соавтором постановщика. «Прекрасная сценическая внешность, большой темперамент и исключительная выразительность помогли С. Дречину создать образ, оставляющий глубокое впечатление», – отмечала Ю. Чурко в книге «Белорусский балет» (1966).

«Роль эта не содержала в себе много виртуозных прыжков (они не являлись сильной стороной артиста). Но Дречину достаточно было порой одного жеста, взгляда, чтобы передать многое, практически всё. Я помню, что первые же сцены в Адажио Сымона и Зоськи, показанные Дречиным и Николаевой на репетиции, вызвали восторженные аплодисменты труппы. И восторг этот потом всё время сопровождал спектакль», – писала в воспоминаниях солистка ГАБТа БССР Юлия Хираско (цит. по статье Л. Дречиной «Пионер белорусского балета: к 90‑летию со дня рождения Народного артиста БССР Семена Дречина»).

Несмотря на то, что «Соловей» был насыщен народными мелодиями, танцами, играми, балет не превратился в простой набор образцов белорусского фольклора – во многом благодаря профессиональному мастерству композитора.

Не осталось аудиозаписи даже отдельных номеров произведения, а в «Хрестоматии по белорусской музыкальной литературе» для музыкальных училищ (т. 1; сост. С. Г. Нисневич, Минск, 1959) сохранился лишь нотный материал «Адажио Сымона и Зоси» из первого действия балета. Эта запись позволяет говорить об оригинальном подходе автора музыки к работе с фольклорным материалом. Если в жанровых сценах композитор широко цитирует материал, то в лирических номерах, характеризующих героев, он создаёт авторские темы, включая интонации белорусских народных песен.

Балет «Соловей» был одним из самых ярких сочинений в предвоенной Беларуси, о его авторе говорили с особым пиететом. В отличие от других сочинений М. Крошнера, сгоревших в горниле Холокоста, партитура балета сохранилась в библиотеке Национального театра оперы и балета. Благодаря этому «Соловей» был восстановлен в 1950 году хореографом Константином Муллером и поставлен в 18-м театральном сезоне. Но затем спектакль сошёл со сцены.

Тот самый сборник 1939 г. (17 стр., 1000 экз.; спасибо за подсказку Зислу Слеповичу)

В Национальной библиотеке Республики Беларусь сохранился изданный в Москве в 1939 году сборник песен М. Крошнера, представляющий для исследователей любопытный материал и подтверждающий тезис о дуализме музыкального мышления еврейских музыкантов. На примере одной из песен этого сборника – «Колыбельной», включённой в репертуар ансамбля «Гилель» (Минск), сделавшего её аудиозапись на двух языках (идише и русском), – можно увидеть работу М. Крошнера в области еврейской музыки. Основа «Колыбельной» – народный текст (перевод на русский язык Ю. Цертелёва) о нищете еврейской жизни: чердачное помещение ветхого дома, под его крышей подвешена люлька с младенцем, озабоченность матери в поисках питания для своих детей:

Ojf dem bojdem šloft der dax

Cugedekt mit šindelex

Un in vigl ligt a kindl

Naket gor on vindelex

Hop, hop, ot azoj

Est di cig fun dax dem štroj

Hop, hop, ot azoj

Est di cig fun dax dem štroj

(un azoj vajter)

  1. Сумрак душен. Гол чердак.

Крыт соломой ветхий дом.

Без пелёнок мальчик спит,

Ходит люлька под крюком.

Хоп, хоп, мальчик мой,

Нашу кровлю ест коза!

Хоп, хоп, мальчик мой!

  1. Стонет люлька. Гол чердак.

А в углу застыл паук –

Он бедою нашей сыт,

Он наткал нам много мук.

Хоп, хоп, мальчик мой,

Горе ткёт он, злой паук!

Хоп, хоп, мальчик мой!

  1. Бродит пёстрый наш петух,

Просит зёрен, просит пить.

По кварталу ходит мать,

Надо денег раздобыть.

Хоп, хоп, мальчик мой,

Надо деток накормить!

Хоп, хоп, мальчик мой!

Не эта ли тема через десять лет привлечёт внимание и Д. Шостаковича в отдельных номерах его вокального цикла «Из еврейских народных песен»? Строгая мелодия узкого диапазона в гармоническом си миноре отдана вокальной партии. В припеве повторяются её отдельные фразы.

В условиях еврейского быта колыбельная могла звучать а cappella либо с сопровождением клезмерского ансамбля, обычно включающего скрипку, виолончель и один из духовых инструментов – флейту или кларнет. Подобный ансамбль, вероятно, имел в виду и М. Крошнер, работая над фортепианной партией песни. Её отличают выразительная мелодия, нередко импровизационного характера, размашистый «виолончельный» аккомпанемент, экспрессивные хроматические интонации, ладовый колорит увеличенной секунды:

М. Крошнер. «Колыбельная» для голоса и фортепиано

В среде штетла, да и на вечерах еврейской музыки в городе, песня звучала в сопровождении инструментального ансамбля, что и проявляется в фактуре аккомпанемента «Колыбельной».

Несколько произведений сохранили имя еврейского композитора, родившегося в Киеве, но ставшего автором первого национального балета Беларуси. Остальные сочинения уничтожены во время нацистских акций, многократно проводимых в Минском гетто. Михаил Крошнер вряд ли задумывался о том, какую музыку он пишет, чей фольклор бережно включает в свои сочинения. Ему напомнили об этом в годы Великой Отечественной войны. И жизнь оборвалась…

РЕЗЮМЕ

Двужильная И. Ф. Композитор Михаил Крошнер – жертва Минского гетто. Рассмотрено творчество композитора в период его жизни в Минске, в частности, сочинённая им еврейская музыка (на примере песен на идише) и обращение к белорусскому музыкальному фольклору (на примере балета «Соловей», который стал первым национальным белорусским балетом). В научный обиход вводятся неизвестные факты из биографии композитора, погибшего в Минском гетто.

SUMMARY

Dvuzhilnaya I. F. Composer Michael Kroshner, a Victim of the Minsk Ghetto. Composer M. Kroshner was one of the prisoners of the Minsk ghetto. In this article some pages of the life of the composer in Minsk are considered. It is focused on two directions: the work in the context of Jewish music (songs in Yiddish) and the Belarusian folk music (the ballet «Nightingale», which became the first national Belarusian ballet). Some unknown facts from the biography of the composer, who was killed in 1942, are presented.

Сокращённый и слегка доработанный вариант статьи, опубликованной в киевском издании: Часопис Національної Музичної Академії України імені П. І. Чайковського: Науковий журнал. №4 (25). – Київ: НМАУ ім. П. І. Чайковського, 2014. – С. 107–120.

[1] Отметим, что М. Е. Крошнер написал музыку к одному из спектаклей БелГОСЕТа (по пьесе А. Гольдфадена «Цвей кунелемлех» – «Два недотёпы», 1940). – belisrael.info.

[2]Степанская Н. Феномен еврейского композитора в Белоруссии первой половины ХХ века / Н. Степанская // Музычная культура Беларусі: перспектывы даследавання. Матэрыялы ХІV Навуковых чытанняў памяці Л. С. Мухарынскай (1906–1987) / Склад. Т. С. Якіменка. – Мінск: БДАМ, 2005. – С. 123.

Опубликовано 21.11.2017  18:39

Іван Бабель і Мойшэ Кульбак

Для belisrael.info піша мастак Андрэй Дубінін

“Іван Бабель” – тут памылкі няма, бо так падпісваўся Бабель у прыжыццёвых сваіх публікацыях, і пісаў па-руску. Ілья Эрэнбург у Польшчы, выступаючы з лекцыямі, зрабіў газетную сэнсацыю, паведаміўшы сапраўднае імя Бабеля. Мойшэ Кульбак заставаўся такім на вокладках сваіх кніг, якія ён пісаў на ідышы.

Пара прозвішчаў мільгае ў медыяпрасторы апошнім часам. Робяцца спробы прыраўняць Бабеля да Кульбака: “Кульбак – гэта беларускі Бабель”. Можна ўзгадаць эсэ Томаса Мана “Талстой і Гётэ”, дзе пісьменнік праз злучнік “і”, спалучальны і раздзяляльны адначасова, зводзіць і разводзіць Льва Мікалаевіча і Ёгана “Вольфгангавіча” па творчых лёсах.

Я здагадваюся, адкуль пайшло жаданне спалучыць Бабеля і Кульбака – ад перакладу Віталя Вольскага, які, магчыма, пазначыў для сябе, што Кульбак – гэта такі міні-Бабель, і з гэткай оптыкай ды ўстаноўкай рабіў пераклад.

Яны блізкія па стылістычных прыёмах прозы. Недакладнасці языка – Бабель: “пусть вас не волнует этих глупостей”, “что сказать тёте Хане за облаву”. Кульбак: “зэлмэнаўцы замяняюць вінавальны склон жаночага роду на давальны. На Хаеччыну котку кажуць: выгані котцы з дому. Аб Тоньцы: я ёй люблю, як хваробу вачэй (бяльмо)”. Фігуры паўтора ў Бабеля: “оборотившись к приказчику, белому, как смерть, и жёлтому, как глина”, “пот, розовый, как кровь, розовый, как пена бешеной собаки”, “перекрытые бархатом столы вились по двору, как змеи, которым на брюхо наложили заплаты всех цветов, и они пели густыми голосами – заплаты из оранжевого и красного бархата”. Кульбак: “брудная жаўцізна, брудная памаранча, брудная бронза валяліся бяз гуку пад нагамі”, “калі яна выходзіць з Наркамфіна, ідуць за ёю можа пяць спецоў; яна туліцца і дае гэтаму ўсмешку, і гэтаму ўсмешку, і гэтаму ўсмешку, і гэтаму ўсмешку, затым разыходзяцца яны ўсе есці абед”. Гукапіс Кульбака: “gevejnt vajte hejzerike vintn” (плакалі далёкія хрыплыя вятры).

Але куды цікавей убачыць паміж імі зазор, адрозненне. Найперш, відавочна, гэта прырода тэмпераменту. Дамо слова самому Бабелю. Вось як ён апісвае польскіх местачковых яўрэяў у процілегласць паўдзённым, адэскім: “Узкоплечие евреи грустно торчат на перекрестках. И в памяти зажигается образ южных евреев, жовиальных, пузатых, пузырящихся, как дешевое вино. Несравнима с ними горькая надменность этих длинных и костлявых спин, этих желтых и трагических бород. В страстных чертах, вырезанных мучительно, нет жира и теплого биения крови. Движения галицийского и волынского еврея несдержанны, порывисты, оскорбительны для вкуса, но сила их скорби полна сумрачного величия, и тайное презрение к пану безгранично”.

А. Дубінін у мінскім офісе рэдакцыі belisrael.info 🙂

Мне цікава паказаць тое, чаго няма ў Бабеля, чым геніяльны Кульбак. Пачну з нааскомелага вобраза “зіма, як халодная срэбная міска”. Уявіце, што вам паказалі палову карціны, а другую прыхавалі, кажучы: “глядзіце, як цудоўна”. Канешне, цудоўна, але гэта толькі палова вобраза – дык вось і “злачынства” перавыдання 2015 г. – гэты вобраз на ідышы ідзе ў рыфмаванай звязцы з “зіма як срэбная рыба” – на адным развароце, с. 18 і 19 (на ідышы, транскрыпцыі дадзены адпаведна правілаў у “Ідыш-беларускім слоўніку” А. Астравуха), “vinter, vi a kalte zilberne šisl” – “vinter, vi a zilberne fiš”. Срэбная рыбка “дакладна” ўкладаецца ў срэбную міску! Да таго ж Вольскі з “Зэлмэніады” выкінуў абзацы, дзе ёсць фанетычныя ключы да чытання ўсяго тэксту, дзе Цалкэ разважае: “Зэлмэнавец кажа не фіш – а фіс, не шысл, а сісл”. Тады “зілберне фіс” яшчэ бліжэй да “зілберне сісл” – рыфма вельмі кульбакаўская. (там выдатны пасаж аб літвацкім маўленні з прыкладамі – цалкам выкінуты Вольскім). Гэтай рыфмы перакладчык не бачыў, і вобразы не спляліся ў суцэльную карціну. Іронія – у выданні-2015, калі знайсці “срэбную міску”, то на прасвет старонкі з другога боку дакладна апынецца “срэбная рыбка”. Там вядзецца пра “старое” каханне дзядзькі Ічы і цёткі Малкелэ (міска) і “маладое” каханне Бэры і Хаечкі (рыбка), гэтыя каханні і пераўтвараюць зіму ў срэбныя міску і рыбку – ну, гэта ж яўрэйскія вясельныя сімвалы. Але так рыфмічна-рытмічна Кульбак піша ад першых абзацаў, чаго не змаглі ці не захацелі ўбачыць абодвa перакладчыкі (В. Вольскі на беларускую і Р. Баўмволь на рускую).

Малюнкі Алены Сарокі (Ахрамовіч)

Пісьменнік у “Зэлмэнянер” адразу насяляе іх людзьмі і загрувашчвае пабудовамі – дамамі, хлявамі, гарышчамі, усталяваную дэкарацыю, карыстаючы стыль, амаль ідэнтычны рэмарцы ў п’есе перад пачаткам дзеі. І праз увесь гэты хаос раптам пачынае выступаць рытмічнасць, дадзеная праз паўтаральнасць падзеяў (тры дзеясловы “flegt” шматкротнага мінулага часу) і праз канцавую рыфму дзвюх частак апошняга сказу. Перапішу гэты тэкст у форме верша, бо так відавочней:

Do flegt er ibertrogn a cigl,

do flegt er mit gor di kojxes trogn mist af a ridl.

(Тут бываў ён пераносіў цэглу,

тут бываў ён з усімі сіламі выносіў гной на лапаце.)

Узнікае адчуванне, як гэты маленькі рэб Зэлмэлэ сваёй унутранай рытмічнасцю разгойдвае чалавечы мурашнік, надае яму сэнс і парадак, які знаходзіць сваю вышэйшую кропку існавання ў прадметнай рыфме “cigl – mist af a ridl” – “цэгла – гной на рыдлёўцы”, дзе “гной на рыдлёўцы” трэба разумець як “гаўно на лапаце”, усё непатрэбнае ад жыцця. Такія такты – удых: цэгла як першы камень стварэння, будоўлі, і выдых: прадукт жыццятворчасці. Галоўны сэнс тут у самім рытме, у паўторна-рытмічнай форме пражывання, якая і ёсць сэнсам жыцця: паміраць збірайся, а жыта сей. Праз гэта быццам празаічны тэкст прыпадабняецца да вершаванага. Каб прытрымаць ссоўванне да верша, Кульбак расцягвае апошні радок, вяртаючы зноў у плыню прозы, але след рыфмаванасці пераследуе ўвесь час, зноў перакідваючыся амаль вершам у самых важных месцах. Прывяду яшчэ такую “вершаванку”-нявідзімку:

Bere, na dir bejgl afn veg…

Un Bere iz avek.

(– Бэрэ, на табе абаранкаў у шлях…

І Бэрэ счэзнуў на вачах.)

Сама інтрыга главы “Пекар” аб спакушэнні Бэры скандэнсавана ў рыфме “bejgl – mejdl” (абаранка (-кі) – дзяўчына) “абаранка – смачная як дзяўчына, дзяўчына – гарачая як абаранка”, уся глава пабудавана кампазіцыйна як абаранка, з дзвюх паўкругавых частак і дзіркай пасярэдзіне. Літаральна – прабел-дзірка, зерыць змоўчванне ў месцы кахання. “Абаранкам” сядзяць вакол самавара за сталом, паўкругавымі рухамі перакідваюцца позіркі і пах кмену…

Пра выпадковыя рыфмаванні як дэфект прозы немагчыма сур’ёзна разважаць, бо гаворка ідзе пра аўтара, які пачаўся са зборнікаў вершаў. Я б увёў “моду” казаць аб “Зэлмэнянер” як аб паэме, бо відавочна прыпадабненне вершаванага тэксту да празаічнага (не наадварот!), Кульбак стварае кубістычную паэму з калажамі і рыфмамі, яна сфастрыгавана шматлікімі паўторамі тэксту, якія робяцца рэфрэнамі або лейтматывамі.

Уся праца Кульбака са словам – паэтычная. (Узгадаем другі назоў гэтай кнігі ў тэксце – “Зэлмэніада”, што знітаваны з “Іліадай”). Прыклад: першы раздзел главы “Вялікі тлум” – падзеі ў доме нявесты. Як унутраны стан нявесты разрашаецца слязьмі, так унутраны стан дзядзькі Юды паказаны праз трансфармацыю задуманай шафы ў зэдлік (“almer”, дзе прысутнічае фанетычнае прыпадобленае “almen” – удавец, які з’явіўся ў тэксце на старонку раней у гэтым жа раздзеле: “дзядзька Юдэ быў філосаф і ўдавец”). Узнікае вялікая тэма, апрадмечаная ў замене сапраўднага вяселля на “няўдалы шлюб”, шафы на зэдлік, “mazltov” на “gemozlt”.

Істотная рыса пісьма Кульбака – завужэнне слоўнай палітры: калі цягам некалькіх старонак з’яўляецца акцэнтаванае сэнсам слова, то яно, як правіла, з’явіцца побач яшчэ раз. Так было з “халэфам” – нажом для рытуальнага забойства жывёлы (“халэф” як нож разніка – і святло з прыадчыненых дзвярэй, што ляжалі ў форме “халэфаў” на зямлі). Не даючы псіхалагічны стан дзядзькі Юды (нам не паведамляюць, як габляваў дзядзька Юдэ – раз’юшана ці разгублена, але больш каштоўнае дае нам пісьменнік – механізм перажывання), Кульбак замяняе яго шафай-“almer”, сугучнай “almen” (удавец), і мы бачым, як дзядзька Юдэ сябе бачыць змалелым у сваіх вачах – філосаф – і ў просты зэдлік, мізэрны цяслярскі прадмет. Ён змалеў сам у сваіх вачах, і зрыфмаваў гэта ў змалелым услончыку. Гэта вельмі шчымлівы вобраз, які закараціў на сябе падзеі першага раздзелу трэцяй главы. Думаецца, калі Кульбак напісаў, што дзядзька Юдэ “быў філосаф і ўдавец (“almen”)”, то гэтае слова, праз прафесію дзядзькі, бліснула “шафай” (“almer”), і ён ужо ведаў, як скончыць раздзел.

Узнікае пытанне – а чаму раптам дзядзька задумаў зранку (у дзень, прызначаны “ціхаму вяселлю”) не куфар, не стол, не ложак – што вельмі лагічна, маючы на ўвазе маладую пару – а менавіта “шафу” (“almer”)? Перафармуляваўшы філалагічна пытанне, атрымліваем – чаму зранку ў свядомасці дзядзькі (як бачыць яе Кульбак), раптам актуалізавалася “шафа” (“almer”), якая знітавалася ў падсвядомасці з удаўцом (“almen”)? Дадамо – слова “шафа” ў паэме больш не сустракаецца. Герой сам гэта і патлумачыў, сыграўшы на скрыпцы: “аб тым, што цётка Гэсе пайшла прэч заўчасна са свету і ня мела шчасця пабыць пры дачцэ пад вясельным балдахінам”, вяселле выяўляе “наяўнасць адсутнасці” маці нявесты пустым месцам пад балдахінам. Гэта геніяльнае разрашэнне “аксюмараннага” сюжэта: супярэчнае адчуванне (пачуццё) палягае ў тым, што эмацыйны, афектыўны змест твору развіваецца ў двух процілеглых, але імкнучыхся да адной завяршальнай кропцы накірунках. У гэтай завяршальнай кропцы наступае як бы кароткае замыканне, якое разрашае афект: адбываецца пераўтварэнне, прасвятленне пачуцця. У логіцы гэтага раздзелу дзядзька Юдэ (і Кульбак за ім) атаясаміў сябе з шафай праз фанетычнае прыпадабленне, алітэрацыю.

Праблема перакладу – “шафу” Вольскага я пішу як “шкап-самотнік”, спрабуючы сумясціць мужчынскі род сталярнага вырабу і яго фанетычнае прыпадабненне ў ідышы да “удаўца”. Такі характэрны паэтычны прыём Кульбака – “распляценне” слова на два вобразы, слова пачынае “дваіцца”, зіхцець сэнсамі. Калі падчас высвятлення адносінаў паміж Цалкам і Тонькай хлопец курыць, то праз нястачу заўсёдных папіросаў ён дыміць “банкруткай” – што значыць самакруткай, але ж мы чуем у гэтым прысмак банкруцтва ягонага кахання. Перакладаць “самакруткай” значыць забіваць паэтычны вобраз. У самых ранніх вершах, напрыклад “Xasene” (“Вяселле”), Кульбак “удвойвае” вобраз:

Dos štibl hot men ojsgekalxt

(дом пабялёны, як нявеста)

Слова ў першым радку верша “ojsgekalxt” – выбельваць, вапіць (ад вапны, “kalken”), утрымлівае фанетычна “kale” – нявеста на ідышы, і просты вобраз “белага дома” набывае ўскладненне. Нявесты яшчэ няма, але дом-нявеста стварае адчуванне шырокага вобраза нявесты. У “Зэлмэнянах” глава “Вялікі тлум” (вясельная) завяршаецца як бы па-вясельнаму, як і трэба няўдаламу шлюбу. Дзядзька Юдэ крычыць:

Vart, Ziške, du host nox nit gepokt un gemozlt, ba dir zajnen nox ojx faran texter!..

(– Чакай, Зішэ, ты яшчэ не пабіты воспай і не ашчасліўлены адзёрам, у цябе яшчэ таксама маюцца дачкі!..)

На вясельнай яўрэйскай цырымоніі, пасля таго, як жаніх-“xosn” разбівае шкляны келіх, усе прысутныя ўсклікаюць: “mazl tov!”. Уся цырымонія ў гэтай главе прысутнічае да дробязей, але прыпадоблена і расцягнута ў часе і прасторы (структуру яўрэйскага вяселля і яе пераламленне ў гэтай главе падрабязна разглядаю ў каментарах да перакладу, які рыхтую зараз). У канцы “ціхага вяселля” ёсць біццё шклянага посуду – дзядзька Юдэ бразнуў аб падлогу пляшку віна, і самы час прагучаць зычанню шчасця – “mazl tov!”. Яно і гучыць, аднак, паколькі “шлюб няўдалы”, то і зычанне дзядзька Юдэ выкрыквае адпаведныя: “gemozlt!” (што надта падобна ў складзенай сітуацыі да “mazl tov!”). Зразумела, калі доўга рыхтаваўся, калі віншаванні саспелі ў галаве і былі пакаштаваны на языку, то ў часе скандалу, калі ўсе стрымкі зняты, яно само вылятае словам, у адпаведна скручанай і спакутаванай форме.

Малюнкі А. Сарокі

Чаго дамагаецца Кульбак выбарам і ўжываннем слова “gemozlt”? Паставіўшы ў адмыслова выбудаваныя сувязі, прымусіць гучаць у ім другі сэнс. Узнікае люфт, зазор паміж прамым сэнсам і індуцыраваным сувязямі, “наведзеным”. Гэта інструмент працы хутчэй паэтычны, дзе вострае пытанне эканоміі слоўнага матэрыялу і месца.

Паэма “Зэлмэніада –Зэлмэнянер” складаецца з дзвюх роўных частак – і першая, і другая рыфмуюцца канцоўкамі: смерць бабы Башэ – смерць-пахаванне Цалкі (і двара). Толькі праз кампазіцыю тэксту Цалка пераўтвараецца ў галоўнага лірычнага героя. Вось яго лінія пункцірна: “дзядзька Юдэ зняў скрыпку, што вісела на сцяне…” – “Цалка ляжаў на ложку… Насупраць тырчэў вялікі цвік, і ў пыле пуката акрэслена месца, дзе некалі вісела дзядзькі Юды скрыпка. На сцяне вісела пустое месца ад скрыпкі (слова “вісела” Вольскі замяніў на “было”).” – “Ён павесіўся у доме на заходняй сцяне”.

Вісела пустое месца” – калі на тое, геніяльней за “срэбную міску”. Менавіта вісячае пустое месца падказала Цалку, куды ісці засіліцца. Таму Кульбаку і спатрэбілася за 50 старонак да павешання ўбіць там тоўсты цвік. Перакладчыкі не бачылі, што Цалка ўклаўся ў контур пустога месца бацькавай скрыпкі, як у футарал. Скрыпка-чалавек знайшоў апошні прытулак. Гэта геніяльна. І каб не было сумніву, самую яркую каляровую пляму Кульбак ставіць побач са смерцю Цалкі, прычым, як звычайна ў яго – двойчы:

Рэбзэвы двор падобны на старую сажалку, калі яе воды перагнілі. Зелень паміж вадой і звісаючымі галінамі, вадзяніста-хворае паветра, хоч залаты карась яшчэ хлюпне галавой у балота і тады зморшчыцца тоўстая, зялёная скура вады.

Раніцай канец канцоў знайшлі Цалела дзядзькі Юды мёртвым. Ён вісеў у доме на заходняй сцяне.”

Першы абзац у Вольскага апушчаны, у другім – адсутнічае “заходняй”. А між тым, які каларыстычны вобраз! Жывапісцы зразумеюць, што зялёны і залаты – гэта кантрастна-дапаўняльная пара колераў. У такім спалучэнні тэксту – ён наўпрост выносіць Цалку наверх, нарэшце пераўтварае ў страчанага залатога карася, што захлынуўся сваёй музыкай, і душа яго зноў становіцца ценем скрыпкі.

Яшчэ адзін цікавы cімвал – сані. Яны тройчы з’яўляюцца ў паэме, першы раз – на свіданні Бэры, калі ён кліча рамізніка ехаць у ЗАГС і глядзіць на гадзіннік. Зразумелы кантэкст чалавека, які тады ведаў ідыш – маецца на ўвазе прымаўка “a vogn iz a zejger – a šlitn iz a pejger” (“воз – гадзіннік, сані – мярцвяк”, так казалі некалі фурманы). Другое з’яўленне – калі Бэрэ здабыў сані, каб везці Хаелэ ў радзільню. Трэці раз – ужо зразумелая мастацкасць Кульбака – сані са сваякамі “гоя” Альшэўскага прыехалі да яўрэйскага сваяка дзядзькі Зішы, і той памірае на парозе свайго дома. Вось вам і “мярцвяк”. Схема жыцця: ЗАГС – нараджэнне – смерць.

Я не даследчык Бабеля, аднак лёгка заўважыць, што так кампазіцыйна, як Кульбак, Бабель не піша, і словы “па-паэтычнаму” не раздвойвае, а тады якая карысць ад іх атаясамлівання? Якая эўрыстычная каштоўнасць?..

Прозвішча Бабель паходзіць ад назову горада Бабілён, што азначае “вароты Бога”. Прозвішча Кульбака прынёс яму далёкі продак – нейкі Кульбак з далёкага нямецкага горада Кульмбах, “ручая вяршыні”. Бабель і Кульбак – амаль аднагодкі, першы нарадзіўся 13 ліпеня 1894 года, другі – 20 сакавіка 1896 года. Збліжаныя ў часе, яны такія далёкія адзін ад другога ў прасторы – і не ў геаграфічнай прасторы сваіх прозвішчаў, а ў прасторы літаратуры. Маем дыстанцыю паміж прозай – хай сабе даўкай і духмянай – і паэзіяй эпасу. Такія вось “храна-топы”.

***

Картины белорусского художника попали в фамильные галереи итальянских аристократов 

Апублiкавана 25.08.2017  14:54  Абноўлена 25-га ў 17:48 

1111 дней на грани смерти (ІІI)

(документальная повесть Ильи Леонова)

Окончание. Начало и продолжение здесь и здесь.

Освобожденных узников подземелья на некоторое время поместили в госпиталь, где все дети и взрослые восстанавливали свои силы и зрение. В госпитале всех узников подземелья взвесили: они оказались страшно истощены. Так, Эля Гоберман весил чуть более 47 кг, т. е. более чем в два раза меньше, чем перед войной. Вес его жены не превышал 36 кг.

Медико-биологические исследования, проводившиеся в 1960-х годах, показали, что у человека уже через несколько месяцев пребывания в ограниченном пространстве изменяются все циклические процессы организма, замедляется ход биологических часов. На восстановление биологических процессов требуется порядка 3-4 месяцев.

В 60-х годах автору этой повести рассказал об Эле Гобермане его тесть Айзик Тайц, призер Всесоюзной Спартакиады 1928 года по штанге и борьбе, который в первые послевоенные годы работал заместителем председателя Государственного Комитета БССР по спорту. Он с Гоберманом в 1930-х годах два-три раза в неделю встречался в минском клубе «КИМ», где по вечерам собирались спортсмены тяжелоатлеты-гиревики. Среди этих спортсменов выделялся высокий плотный парень, отличного телосложения, физически крепкий – Эля Гоберман. В то время тяжелоатлеты совмещали борьбу и поднятие тяжестей. На тренировках Эля показывал высокие результаты; на соревнованиях он выступал в полутяжелом весе по борьбе и штанге. Несмотря на отличные внешние данные и хорошие результаты на тренировках, его достижения на официальных соревнованиях были скромными.

Марк Гухман

Из воспоминаний Марика (Марка Львовича), сына Раси Гухман:

«Была в гетто биржа труда. Все хотели работать, потому что за это давали еду. А у нас с мамой давно уже нечего было менять на продукты. И однажды маме улыбнулась удача. Ее отправили работать в прифронтовой немецкий дом отдыха, что находился за вокзалом. Мама рыла окопы на его территории. Детей туда брать нельзя было. Могли и пристрелить. Но мама старалась, чтобы я попал в рабочую колонну. С ней я был вне опасности. Она смогла договориться в доме отдыха с каким-то немецким капитаном. Он выдал мне аусвайс. Я стал работать вместе с мамой. Подметал двор, собирал окурки.

У начальника этого прифронтового дома отдыха, генерала, был шофер – по-моему, не немец, а чех. Он стал проявлять ко мне знаки внимания. Заводил меня в гараж и набивал мне полные карманы продуктов. Удивительный был человек. От кого-то в гетто я слышал позже, что этот шофер ушел к нашим партизанам.

После последнего погрома 21 октября 43-го года, поставившего точку в существовании Минского гетто, нам с мамой уже негде было прятаться. Правда, у нас с мальчишками был склеп на еврейском кладбище, которое тогда находилось в конце Сухой улицы. Мы туда и направились. Не доходя до еврейского кладбища, увидели большой одноэтажный дом. Дом этот казался мёртвым. И вдруг видим, из окна вылез мужчина, навесил на дверь замок, и снова собирался залезть в окно. В это время мы и подошли. Он сказал нам:

– Лезьте в окно тоже.

Мы влезли, но никого не увидели, потому что обитатели этого таинственного дома находились в подвале, иначе склепе, или схроне. Вход в него был через духовку печки. Мужчина, который предложил нам лезть в окно, был хозяин этого дома Пинхус Яковлевич Добин. Добин переделал подвал в схрон. В этом схроне были нары, туалет, даже занавески. Добины отгородились этим схроном от внешнего мира, заготовив запас воды и продуктов. У них была большая семья: примерно моего возраста два сына да еще родственники. Конечно, и это замурованное жилье, и запас еды были рассчитаны только на них. А тут появились мы, потом еще соседи. Добины приняли всех. Вместо 13 нас было уже 26 человек.

Один за другим умерли все, кто пришел с нами. Я был очередной кандидат на тот свет. Но мне было уже все равно. Я не различал ни дня, ни ночи, ни солнца, ни дождя…

Нас увезли в какой-то барак — эвакуационный пункт. Передо мной положили горы еды, но есть я не мог. Ночью к нам приехал Илья Эренбург. Мама рассказывала и рассказывала ему. А через два дня нас повезли в Оршу. Поместили в больницу, где не было ни врачей, ни еды. Мама решила возвращаться в Минск. Она оставила меня на железнодорожном полустанке у стрелочницы, а сама собралась идти на поиски хоть какого-то транспорта. Только она отошла, как подъехал черный «виллис». Из машины вышел военный. Поинтересовался у стрелочницы, кто мы такие, вернул маму и велел ждать санитарную машину. Вскоре машина появилась. Нас посадили и привезли к большому корпусу военного госпиталя. Поначалу нас не хотели принимать. Мама подала дежурному записку, которую оставил военный из «виллиса», а он, оказывается, был начальником госпиталей фронта. Нас тут же вынесли из машины, помыли, одели, поместили в отделение челюстной хирургии. В схроне у меня началась цинга. И вот за мое лечение взялся протезист Иосиф Розовский. Это был необыкновенно чуткий человек. Вся семья его погибла, а я, наверное, напомнил ему сына. Он взял надо мной опеку и, в полном смысле слова, поставил на ноги. Я был истощен, ноги мои срослись, и я не мог ходить. Благодаря Розовскому я вернулся к жизни: окреп, повеселел. Мама была счастлива. Но пришла пора расставаться. Госпиталь переезжал. Мы простились с Иосифом Розовским и всеми, кто влил в нас жизненные силы. Нас посадили в воинский эшелон. И вот мы дома, в Минске, неузнаваемо разрушенном войной. А война еще гремела, но уже на западе. Наш дом по улице Торговой сохранился. Мы снова поселились в своей прежней квартире вдвоем с мамой. А мой отец пропал без вести на фронте в 1943 году».

Неблагоприятные внешние условия жизни, продолжительное недоедание и голод приводят детский организм к такому заболеванию, как дистрофия.

Бывшие узники Минского гетто: один из 13 оставшихся в живых в подземелье Эдуард Фридман (справа) и автор книги «Правда о Минском гетто» Абрам Рубенчик.

Из воспоминаний Эдуарда Фридмана:

«Мы скрылись в пещере в октябре 1943 года. Тогда нас было двадцать восемь человек… Пещеру вырыли возле территории еврейского кладбища, под бетонным перекрытием разрушенного дома. В двух отсеках оборудовали стеллажи. Первое время, чувствуя себя в относительной безопасности, люди жили дружно, не унывали и верили, что дождутся освобождения. Дети придумывали себе незатейливые игры, пела грустные еврейские песни моя мама Марьяся, много шутила неунывающая Рахиль…

Солдаты, освободившие город вызвали военных врачей: ведь мы были ослепшими от постоянной темноты, ходить уже не могли. Меня – высохшего и скрюченного, с неразгибающимися ногами – вынесли на носилках из пещеры, чтобы отправить в госпиталь. И оказалось, что от голода и темноты у меня, девятилетнего дистрофика, выросла борода».

Ефим Гимельштейн.

Из воспоминаний Фимы Гимельштейна, самого младшего из узников подземелья, ему было 6 лет:

«Мы скрылись в этой пещере в октябре 1943 года. Тогда нас было 28 человек. (По информации других источников, там было 26 человек.) В двух отсеках были оборудованы стеллажи. Каждая семья старалась запасти как можно больше сухарей и других непортящихся продуктов. Готовились к добровольному заточению несколько месяцев. Взяли самые необходимые вещи. Первое время, чувствуя себя в относительной безопасности, люди жили дружно, не унывали и верили, что дождутся Красной Армии и освобождения. Дети придумывали себе незатейливые игры. Чтобы не выдать себя своими разговорами и шумом, мы избрали необычный образ жизни: спали днем, а бодрствовали ночью. Через несколько месяцев все поняли, что мы можем погибнуть от жажды. В бочках кончилась вода. Мы только увлажняли пересохшие губы. Больше всего страдали дети. Прошло, наверное, уже пять месяцев. И молодежь стала роптать и проситься, чтобы их выпустили на волю из этой могилы. Парни и девушки готовы были уйти к партизанам. Но наш вожак Пиня Добин не соглашался. Это значило, по его мнению, посылать людей на верную смерть. Убеждения его старшего сына Бориса на него не действовали. И все-таки две девушки уговорили его. На дворе уже был март, весна. Они обещали установить контакт с партизанами и вернуться, чтобы вывести всех в лес. Как ушли, так их больше никто и не видел».

Из воспоминаний Лизы Левкович:

«Почти все время приходилось лежать на нарах. Движение было очень ограничено. Кушать приходилось периодически, в основном голодали. Сплошная антисанитария. Никто там не умывался. Не было воды. Только несколько раз, когда где-то весной из-под земли пришла к нам вода, мы несколько раз умылись. Сплошной мрак и темнота не позволяли на себя посмотреть в зеркало. Нас заедали вши. У меня тело покрылось коркой и очень чесалось.

После того, как нас спасли из этого ада, меня отвезли в Витебск, где я лежала в больнице, где меня привели в относительно нормальное состояние».

На второй день после освобождения Минска, а именно 5 июля, одна женщина остановила «виллис», в котором ехали офицеры Красной армии. Этой женщиной могла быть либо Рахиль, либо Муся. Она им сказала, что возле еврейского кладбища находятся живые люди, они замурованы. Один из офицеров раскрыл карту Минска, и она указала точный адрес этой «малины». По каким-то причинам эта женщина поехать с офицерами не могла. Где-то около обеда «виллис» приехал к указанному полуразрушенному дому, военные нашли вход в подвал. Они его расширили. В подземелье полез майор. Очутившись в склепе, он потерял сознание.

Когда начали вытаскивать из подвала людей, некоторые из них теряли сознание на свежем воздухе. Об обнаруженных живых людях было доложено командиру полка, герою гражданской войны, гвардии полковнику Хмелюку Аркадию Захаровичу. Он был одесским евреем. Этот полк НКВД вступал сразу же на освобожденную территорию и занимался поиском предателей, полицаев. (Только за первые сутки, этот полк изловил в Минске и под Минском более 400 изменников родины.) Полковник Хмелюк сам прибыл к освобожденным и, увидев их состояние, приказал срочно отвезти всех в Оршу, в госпиталь, так как в Минске ещё не было госпиталя.

263 дня жизни во тьме при отсутствии свежего воздуха, в условиях антисанитарии, недоедания и голода, напоминали о себе оставшимся в живых узникам подземелья и много позже. Их сопровождала общая слабость, постоянное головокружение, отечность ног и боль в суставах. Были проблемы с сердцем и зубами.

После победы над нацизмом государство продолжало вести войну со своим народом. Все, кто не смог эвакуироваться и оказался на занятой территории, лишались официального доверия. В кадровой анкете долгие годы существовала строка с вопросом: «Были ли вы или ваши родственники на оккупированной территории?». Начатое до войны преследование «врагов народа» возобновилось сразу же после освобождения Беларуси от немецких захватчиков. Руководители компартии и госбезопасности развернули широкую кампанию арестов среди тех, кто был в оккупации. Под видом пособников фашизма сотни подпольщиков оказались в ГУЛаге: среди них были и пережившие гетто. Только после смерти Сталина (1953 г.), люди, ходившие «по лезвию ножа» в течение всей оккупации, были реабилитированы. Не все смогли пережить эту несправедливость и возвратиться в родные края.

У всех этих людей долгое время после войны был своеобразный психологический синдром, заключавшийся в закрытости: не были исключением и оставшиеся в живых 13 узников подземелья. Несколько окрепнув, они не афишировали, как спаслись в Минском гетто. Они были замкнуты, когда речь шла об издевательствах и терроре, мучениях и опасностях в гетто. Тему оккупации и гетто старались не трогать, так как на государственном уровне существовала антиеврейская идеология. Госбезопасность с согласия партийных органов проводила антиеврейские кампании, такие как убийство при непосредственном участии министра госбезопасности БССР Цанавы на его собственной даче в Степянке народного артиста СССР, лауреата Сталинской премии Михоэлса (1948 г.), дело «театральных критиков» (1949 г.), «дело Еврейского антифашистского комитета» (1949–1952 гг.), «дело врачей» (1952–1953 гг.).

Вот что Александр Солженицын писал в книге «Архипелаг ГУЛАГ»: «Сталин собирался устроить большое еврейское избиение. Замысел Сталина был такой: в начале марта «врачей-убийц» должны были на Красной площади повесить. Всколыхнутые патриоты (под руководством инструкторов) должны были кинуться в еврейский погром. И тогда правительство, великодушно спасая евреев от народного гнева, в ту же ночь выселяло их на Дальний Восток и в Сибирь (где бараки уже готовились)».

После пребывания в больнице Гоберманы вернулись в Минск, где у них возникли некоторые вопросы с жильем, но эти проблемы были разрешены положительно.

Гоберманы стали проживать в нормальных условиях, у них была хорошая работа, но 36 месяцев в гетто, из которых 263 дня пришлись на сидение в темнице, потеря трех дочерей – всё это не прошло бесследно, оставило глубокие болезненные раны. Пережитые кощмары не давали нормально жить, периодически проявляясь во сне. Здоровье у бывших узников было подорвано, они часто болели, а иногда высказывались насчёт отсутствия цели в жизни. На это им всегда отвечали: «Раз вам удалось после таких мучений выжить в гетто, то глупо терять интерес к жизни сейчас».

Племянница Хьены, Ева, с любовью и уважением относилась к своим родственникам. У Гоберманов были и другие родственники, но они предпочитали ходить к Еве, у неё им было более вольготно, комфортно, душевно. С любовью, достоинством и уважением относилась к своим родственникам не только племянница, но и ее семья. Их поддерживали психологически и морально, они всегда были желанными гостями. Племянница, ожидая в гости дорогих родственников, готовила к обеду фаршированную рыбу и другие вкусные блюда. Ее муж Миша и дети, Марик и Софа, встречали гостей с чувством доброты и сострадания, интересовались, как они живут, их буднями, здоровьем. В свою очередь, Эля и Хьена по-родительски, как к своим детям, относились к Еве, ее мужу Мише и их детям.

Гоберманы прожили тяжелую и сложную жизнь. Бывая в районе Юбилейной площади, они всегда вспоминали страшные годы гетто. После выхода на пенсию они мечтали уехать в Израиль и забыть о кошмарах, но этой их мечте не суждено было сбыться из-за болезней. Эля скончался в 1973 г., на 71-м году жизни, Хьена – в 1981 г. на 74-м году.

На момент написания этой повести, по неполным данным, в живых остались Марк Гухман, который живет в США (город Баффало у Ниагарского водопада). Два сына Добина также живут в Америке, а Фима Гимельштейн и Эдуард Фридман поселились в Израиле.

Источники

Рубенчик, Абрам. Правда о Минском гетто: Документальная повесть узника гетто и малолетнего партизана. Тель-Авив, 1999.

Кандель, Феликс. Книга времен и событий. Т. 5. История евреев Советского Союза. Уничтожение еврейского населения (1941–1945). Иерусалим-Москва, 2006.

Документальный фильм «Хроника Минского гетто» (2013).

На рисунке Лазаря Рана – конвейер смерти для евреев. (В нижней части рисунка справа, по мнению автора данной повести, вдали показаны ворота еврейского кладбища, а среди домов в средней части рисунка – дом, где спаслись 13 человек).

Об авторе повести:

Илья Геннадьевич Леонов родился в 1933 г. Его мать, Рася Рольник, в 1907 г. в Минске, отец, Геннадий Леонов, в 1900 г, в Сморгони.

Всю жизнь, за исключением эвакуации (Новосибирск, 1941–1946 гг.), прожил в Минске. Здесь окончил вечернюю школу, Белгосуниверситет (вечернее отделение), защитил диссертацию на соискание ученой степени кандидата технических наук. Много лет проработал в области метрологии. Последние 10 лет работал на преподавательской работе (зав. кафедрой, профессор кафедры). Опубликовал около 100 статей, научных и не только.

* * *

Прим. belisrael.info: Повесть частично печаталась в журнале «Мишпоха» под названием «263 дня во тьме»; для нашего сайта автор подготовил более полный вариант. А здесь можно прочесть материал 2015 г. Н. Cымановича об узниках Минского гетто, которые спасались в подземелье. Он во многом построен на статьях И. Леонова.

Опубликовано 19.08.2017  17:16

1111 дней на грани смерти (ІІ)

Продолжение. Начало здесь.

Внешне дом, где прятались в подземелье узники гетто, выглядел так: полуразрушенное, нежилое брошенное здание, имевшее невзрачный, даже страшный вид. Особенностью этого одноэтажного дома было то, что в нем был подвал с железобетонным перекрытием (см. фото 2).

Дом находился возле еврейского кладбища, на Слободском переулке, почти на углу улицы Сухой, недалеко от Юбилейной площади. Еврейское кладбище в то время начиналось в конце Сухой улицы. В семидесятых годах прошлого столетия, в процессе реконструкции этого микрорайона, переулок исчез и ушел в историю, как и еврейское кладбище. В настоящее время на месте кладбища – сквер с памятными знаками.

Дом, в подвале которого во время войны спаслись 13 человек, узников Минского гетто.

Существует несколько мнений относительно точного места, где находился схрон. По рассказу Эли Гобермана, дом, в подвале которого они прятались, в послевоенные годы был восстановлен, и в нем было ателье по пошиву головных уборов. Значительно позже этот дом неоднократно перестраивался и достраивался, там размещались различные организации. Этот дом на улице Сухая, 25, был построен больше века.

Давно установлено, что, если некоторая группа лиц, в состав которых входят разные по профессии, возрасту, эмоциональному состоянию, культуре воспитания постоянно, днем и ночью, находится в замкнутом пространстве, то уже через 15-20 дней люди даже с высокой психофизиологической устойчивостью нередко срываются. В такой группе возникает конфликтность, склонность к невротическим состояниям. А если учесть еще и то, что группа людей полуголодная и находится почти в постоянной темноте, то в любой момент времени могут возникнуть непредсказуемые ситуации. Сохранять психологическую устойчивость в таком коллективе является героизмом.

По установленным данным состав «проживавших» в подземелье был такой: печник Пиня Добин со старенькой матерью, женой и двумя сыновьями, Борисом и Семёном; родственница Добина Рахиль Гимельштейн с маленьким сыном Фимочкой; извозчик Эля Гоберман с женой; достаточно преклонного возраста бухгалтер, которого звали Берл; относительно молодая женщина Рася Гухман со своим сынишкой Мариком; работница обувной фабрики Муся с дочкой; пятнадцатилетняя девушка Лея (Лиза); не первой молодости часовщик-ювелир Айзик; лет тридцати женщина Фридман с восьмилетним сыном Эдиком. В подземелье были еще несколько молодых женщин с детьми разного возраста от 7 до 13 лет и две подруги – молодые девушки, в возрасте 19-20 лет.

Вот такая группа людей, пытаясь спастись от смерти, собралась в подземелье Пини Добина. Как видно, группа была разновозрастная, с разными характерами и взглядами. Возрастное и социальное различие, замкнутое и ограниченное пространство, постоянная угроза для жизни, монотонность и отсутствие работы – всё это, как правило, создает нервозность. Кроме того, темнота, отсутствие чистого воздуха, ограниченное общение, в том числе с живой природой, недостаток информации из внешнего мира и пустота в желудке – всё это приводит к раздражительности и срывам, так называемому «действию пещеры». Однако нарушения психологического равновесия в подземелье не произошло. У членов этой небольшой общины был удивительный баланс между частной жизнью каждой семьи и коммунальным существованием. У каждого был свой маленький закуток, где можно было уединиться. Все, как могли, помогали друг другу. Они держались вместе. У всех была одна цель – выжить и начать новую нормальную жизнь. Особых ссор между «жителями этой коммуналки» не было.

Поселившись в это подземелье, люди ради жизни лишили себя всего, чем наслаждается человек на земле. Они постоянно были голодными. Они не видели солнечного света, не слышали шума деревьев и пения птиц, не дышали свежим воздухом, не ощущали вкуса свежей и чистой воды, были лишены физических нагрузок.

Привыкание к такой необычной жизни первоначально проходило более-менее нормально. В подземелье у людей было больше уверенности в том, что их не выследят полицаи и немцы, и узники чувствовали себя в относительной безопасности. Необычным было отсутствие «божьего света». Свечка горела несколько часов, остальное время находились в темноте. Время тянулось очень медленно. Бухгалтер Берл рассказывал детям, как надо кушать сухари, когда их очень мало. Он говорил, что сухарик не надо откусывать: его надо отламывать по маленьким кусочкам, класть в рот и не жевать, а сосать. Так будет дольше казаться, что ты кушаешь, и наступит ощущение сытости.

Некоторые женщины тихо пели грустные еврейские песни, дети рассказывали друг другу различные истории и сказки, играли. Для конспирации, чтобы прохожие не услышали разговоры в полуразрушенном доме, пришлось поменять день с ночью – спать днем, а бодрствовать ночью. К этому привыкли достаточно быстро.

Следует отметить, что как таковой смены дня и ночи в подземелье не было. Темно было и днем, и ночью. Правда, при желании можно было определить, когда на улице день или ночь: небольшой лучик света попадал в подземелье через печную трубу. Однако вскоре это никого уже не интересовало.

Пиня был весьма дальновидным человеком. При подготовке подвала к заселению он, кроме продуктов и воды, смог достать, на всякий пожарный случай, несколько бутылок водки. Таких «пожарных случаев» за время пребывания в схроне было несколько.

Продуктов, первоначально заготовленных в схроне, не могло хватить на столько людей, поэтому раз в две-три недели делались вылазки за продуктами. Добыча и пополнение запасов продуктов легли на плечи Добина и молодой, красивой белокурой женщины славянской внешности – веселой и неунывающей Рахиль. Она совершала опасные вылазки где-то раз в 15-20 дней. Ее возвращение всегда очень и очень все ждали, ведь она приносила узникам источники жизни.

Однако бывали случаи, когда она возвращалась ни с чем, а однажды даже с «хвостом». Это было где-то в январе 1944 года: Рахиль после очередной вылазки возвращалась в убежище. За красивой молодой женщиной увязался полицай. Было очень холодно, и она, замерзшая, торопилась быстрее согреться. Она не заметила, что за ней тащится «хвост». Буквально следом, как только она влезла в окно, за ней тут же полез в окно полицай. Рахиль условным знаком дала знать об этом Добину. Добин вылез из подвала и начал упрашивать полицая, чтобы он их не выдал. Рахиль, которая присутствовала при переговорах, на глазах у полицая сняла с себя золотые серьги и отдала ему, а Пиня вручил ему бутылку водки и попросил, чтобы полицай забыл об этой встрече. Тот не ожидал такого подарка и поклялся Богом, что не выдаст.

Вероятнее всего, после ликвидации гетто, когда появились незаселенные дома, этот полицай перебрался жить куда-то недалеко от этой «малины». Недели через две в подвале послышался знакомый голос этого полицая: «Эй, жиды, вылазьте!» Пиня поднялся наверх. Перед ним стоял в дым пьяный знакомый «старый знакомы». «Ну, что ты кричишь?» – спросил Пиня. «Дорогой, – произнес полицай, – может, у тебя есть что выпить?» Пиня налил ему стакан водки, полицай выпил залпом и ушел восвояси.

Жизнь в схроне по воспоминаниям Эли Гобермана:

«Жизнь в схроне была под постоянной угрозой, нас не покидала мысль о том, что могут эту «малину» обнаружить. Были и другие серьезные опасности – голод, отсутствие свежего воздуха и света, ограниченность движений и скованность. Мы не разделяли ни дня, ни ночи. Воздух в наше жилище проникал только через печную трубу. Труба дымохода нижним концом упиралась в схрон. И, наконец, были отрешенность, пустота, отсутствие всякой информации. Всё время темнота, недостаток питания, а в некоторые дни и его полное отсутствие. Мы потеряли счет времени, не представляли, который час, день или ночь.

Из-за голода, страшной антисанитарии, недостатка воды, отсутствия свежего воздуха и божьего света мы слабели день ото дня. Уже через месяц «жизнь» в таких нечеловеческих условиях начала давать свои результаты. Ослабленные, опухшие жильцы подземелья стали умирать. Умирали необычно, как будто засыпали. После смерти нескольких мучеников остальные стали относиться к смерти как-то спокойно. Такая участь сегодня-завтра ожидала каждого. Периодически приходилось рыть ямы для захоронения. Хоронили всех умерших прямо в подземелье под нашими нарами, где мы жили. Из части земли делали могилки, оставшуюся землю не выносили, а равномерно раскидывали по всей поверхности и притаптывали.

Где-то в апреле я резко сдал. Начали опухать и болеть ноги. Активность резко упала. Все время хотелось только лежать. Кто-то предложил сдаться. Но сильный духом старший Добин пресекал эти попытки».

Голодание, ограниченность движения и отсутствие целого ряд других жизненно важных условий приводило узников этого подземелья к различным заболеваниям.

Из воспоминаний Хьены Гоберман:

«Месяца через три у меня усилились головные боли, кружилась голова, постоянно меня сопровождала сонливость. Сон был не глубокий, но как только засну, тут же просыпалась. Появилась отечность лица. Все зубы стали шататься. К весне я стала беззубой. Зубные проблемы были не только у меня одной.

Несмотря на то, что у нас почти не было запасов продуктов, в подвале было много крыс. Я их очень боялась.

В последние дни пребывания в этом подвале я уже почти не вставала, не было сил. Все время лежала. В последнее время мы почти уже ничего не ели, у нас не было чем питаться. И самое интересное, состояние было такое, что ничего не хотелось и кушать тоже».

Не все были в состоянии вынести эти тяжелые условия жизни.

Борис Добин.

Из воспоминания сына Добина – Бориса:

«В ноябре умерла моя бабушка Хая, папина мама. Ее похоронили прямо здесь. Папа и дядя Эля выкопали под нарами небольшую яму, обернули ее небольшое легкое тело бабушкиной простынею, уложили в углубление и засыпали могилку.

Когда мы впервые спустились в схрон, то все ходили там в полный рост. Потом, из-за могильного слоя земли, даже мы, дети, в некоторых местах ходили, согнувшись в три погибели.

В декабре месяце случилась беда – наш лаз снаружи кто-то забросал. Все, кто был в состоянии, используя имеющийся «инструмент» (ножи и вилки), ковыряли стену и делали лаз. Работали достаточно долго, дней 20. Все это время, конечно, из нашего жилища никто не вылезал. Все запасы были израсходованы. Наконец, лаз был прорыт, размеры его были очень малые. Папа с трудом пролез. Когда он возвратился и принес снег, все набросились на это счастье.

После освобождения Минска нас обнаружили только на второй день, т. е. 5 июля. Как нас обнаружили, неизвестно. Наши спасатели стучали в наш потолок, однако ни выйти, ни даже кричать мы были не в состоянии. Нас вытаскивали из подземелья на руках».

Вслед за матерью Добина через некоторое время умерли бухгалтер Берл, часовщик Айзик. Их, как и бабушку Хаю, хоронили тут же, в подземелье, под нарами.

С течением времени условия пребывания в подземелье становилось все хуже и хуже. В конце февраля почти полностью исчезла вода. Ночью, выбирались на улицу, набирали снег в мешок и приносили в подземелье. Воды было очень мало, хватало только для смачивания губ. Правда, где-то через месяц вода в подземелье пришла сама. Бурное таяние снега создало мощные потоки подземных вод. Вначале в одном месте подвала стало мокро, через день-два это мокрое пятно сильно увеличилось. В месте, где первоначально стала проявляться мокрота, сделали приямок, который прямо на глазах стал наполняться водой. На следующий день воды стало достаточно много. Водой наполнили пустые бочки. Однако вода всё поступала. В течение нескольких дней весь пол покрылся водой. Это значительно ухудшило и без того тяжелое положение и физическое состояние. Все перебрались на второй этаж лежаков. Стали думать, как спастись от затопления. К нашему счастью, через несколько дней вода стала убывать.

После потопа две девушки стали просить и умолять Добина отпустить их из этого подземелья. С одной стороны, Добин был согласен, но с другой стороны, он сомневался, что они смогут благополучно добраться до партизан. Кроме того, он боялся, что, если их поймают немцы (а эсэсовцы устраивали очень жесткие, нечеловеческие пытки), то девушки не выдержат издевательств и пыток, укажут их «малину». В конечном счёте они через несколько дней всё же уговорили его. Где-то в конце марта они покинули это подземелье. Какова судьба этих девушек, неизвестно.

Семен Добин с женой.

Семен Добин вспоминает:

«В этом подземелье мы не жили, а существовали. Где-то после нового года нас становилось все меньше и меньше. После потопа четверо покинули подземелье. Столько же узников пришлось захоронить. Хоронили всех здесь в подземелье, и этим в основном занимались дядя Эля и папа. Слава Богу, что наш мозг не оставил в памяти все те ужасы, что мы там пережили».

После ухода двух девушек стала проситься «на волю» и родственница Добина – Рахиль. Ей он доверял больше, так как лучше ее знал, а кроме того, она часто выходила из подземелья и ориентировалась на местности. Также она оставляла на попечение своего сына – Фимочку, так она все время его звала. Пиня дал согласие, и при этом порекомендовал ей уходить не одной, а вдвоем. Рахиль уговорила Мусю покинуть это подземелье, которая тоже оставила в подземелье дочь Лизу. Женщинам собрали кое-какие оставшиеся припасы и проводили в дорогу.

Следует отметить, что милые, симпатичные, жизнерадостные, задорные, относительно молодые женщины, прожив около полугода в страшных условиях, потеряли свою жизнерадостность, и от их красоты и молодости не осталось следа. Бледные, сильно исхудавшие, со впавшими глазами и потухшим взглядом – такими они вылезли из подземелья. Женщины направились на Юбилейный базар (так называли эту торговую точку в те времена), чтобы купить себе что-то в дорогу. Базар находился на Ратомской улице, за 600-700 метров от схрона.

Прямо при входе, возле первого торгового ряда, Муся увидела хорошо знакомую женщину, с которой вместе до войны работала на обувной фабрике Тельмана.

– Ганна, – обратилась к ней Муся. Женщина сразу не узнала ее, но уже после следующих слов «Ты что, не узнаешь меня?» женщины обнялись. Прикупив некоторые продукты, Ганна повела их к себе домой. Она жила на Колхозной улице. Женщины рассказали Ганне, что более пяти месяцев прятались в пещере. Все вместе плакали.

Ганна накормила своих гостей. Спустя несколько часов хозяйка посоветовала им, как лучше, безопасней выбраться из Минска. Оставить гостей ночевать, чтобы они отдохнули в относительно нормальных условиях, она боялась. Проводив гостей, Ганна дала им в дорогу несколько головок лука и чеснока, булку хлеба, кусок сала. Женщины несколько дней бродили по лесам и благополучно примкнули к партизанскому отряду.

После ухода Рахиль основным поставщиком продуктов питания и воды стал Добин. Как-то поздно вечером, он, выбравшись из подземелья и подойдя к водокачке, чтобы набрать воды, обратил внимание на человека, который стоял недалеко от нее и пристально смотрел в сторону Пини. Добин, набрав воды, с полным ведром подошел к незнакомцу и задал вопрос:

– Вы верите в Бога?

Неожиданный вопрос застал человека в недоумении. Незнакомец по-украински ответил:

– Вірую.

Поняв, что их убежище раскрыто, Добин обратился к незнакомцу с просьбой:

– Дорогой, очень прошу Вас, ради Бога, забудьте всё то, что Вы видели, и не рассказывайте никому о нашей встрече, а то мы все погибнем.

В ответ Добин услышал слова, которые он впоследствии долго вспоминал:

– Во имя Бога я не только не выдам, но буду помогать Вам… – и показал место, где будет оставлять помощь.

Этот верующий человек исполнил свое обещание перед Богом. Несколько раз он оставлял в установленном месте продукты.

Как-то после очередного выхода Добина на волю он принёс в пещеру добрую весть – партизанскую листовку. Из нее все узнали, что советские войска наступают, что недалек тот день, когда они будут в Минске. В тревожном ожидании этого дня люди в пещере даже перестали замечать, что совсем уже нечего есть.

О том, что Минск освобожден, в пещере узнали на вторые сутки. Большинство из оставшихся тринадцати живых выползали на свет божий на четвереньках. Воины, освободившие город, помогали нам. Потом прибыло командование и среди них, говорили, приехал и сам Илья Эренбург. Вызвали военврачей. Ведь узники ослепли от постоянной темноты, ходить не могли.

И вот свобода. На улице теплый июльский день. Чистое небо. В далекой небесной синеве висит яркое солнце. Радуйся! Однако выразить чувства радости и счастья после освобождения из этого ада они не могли ни физически, ни эмоционально. У них не было сил, это были живые трупы.

Самостоятельно смог только выйти Пиня Добин. Остальные постояльцы подземелья выбраться самостоятельно не могли, их выносили. Все узники подземелья выползали на свет божий скрюченные, измученные, исхудавшие, грязные, заросшие, похожие на собственные тени. От них исходил невообразимый запах. Многие, глотнув свежего воздуха и увидев яркий свет, теряли сознание. Поскольку они находились в постоянной темноте, то от июльского солнца слепли, и потому закрывали ладонями глаза. Уже, будучи на свободе, то есть вне подземелья, им всё еще долгое время не верилось в избавление от этого ада. Все были так обессилены, что не могли ходить, только ползли, как маленькие детки. Они не могли выразить радость, нормально произнести простые человеческие слова.

(окончание следует)

Опубликовано 18.08.2017  18:59

Жизнь как чудо. Шимон Грингауз (2)

(продолжение; начало здесь)

В 1942 году мои брат и сестра решили уйти в партизаны, но партизаны не принимали евреев без оружия. Мендл и Геня тоже работали, как и я, в военном городке, в основном правили оружие, которое привозилось с фронта. Им удалось украсть несколько револьверов – каждый раз они крали по одному. В конце недели мы получали паек: буханку хлеба, который состоял на 50% из древесных опилок, а на 50% из муки, уже негодной. Кроме хлеба, мы получали пару килограммов картошки, но тоже негодной, гнилой. Так мой брат разбирал револьвер, главную часть вставлял в буханку хлеба, остальное прятал в картошку, и давал мне перенести. Я успел перенести несколько револьверов.

Брат организовал группу молодежи и переводил людей в партизаны. И возвращался, и так несколько раз… Даже удалось перевести двух солдат немецкой армии. Думаю, они были не немцы – мне кажется, голландцы, антифашисты. Юденрат уже был другой, во главе стояли люди непорядочные, иногда даже просто преступники, и в еврейской полиции тоже было много таких… на грани. Они продавали, покупали, совершали между собой всякие сделки. Был один еврей-полицейский, которого мы ненавидели больше, чем немцев. Он всегда нас бил, смеялся, говорил: «Я позову немецкого офицера, он вас расстреляет». Это была у него такая шутка. И вот юденрат узнал, что мой брат замешан в связях с партизанами, они его арестовали. Зимой, в одной рубашке, посадили в погреб и сказали, что выдадут немцам. Им собрали много всяких вещей – дали главному полицейскому и главе юденрата выкуп. Они согласились выпустить брата, но он должен был подписать бумагу, что прекращает партизанскую деятельность, а если нет – то юденрат передает всю семью (меня, сестру) на расстрел.

В окрестностях, например в Городке, Олехновичах, Радошковичах, даже в Молодечно – уже убили всех евреев. Но молодежь оттуда свезли к нам, потому что немцы нуждались в рабочих руках. Так гетто в Красном разрослось, вместе с прилегающим лагерем в нем находилось пять тысяч евреев.

Мы чувствовали, что приближается конец. А в гетто жизнь продолжалась. Еще перед этим открыли школы еврейские, шахматный кружок (я сам играл, позже по шахматам в университете был чемпионом факультета, а по шашкам чемпионом Молодечненской области), даже театр. Брат и сестра участвовали в этом. У брата была подруга, у сестры был друг…

В гетто помогали друг другу, но бывало, что и обманывали. Велась торговля. Уже нож на горле, но продолжали торговать и пытались обманывать… И я помню еще совсем некрасивую вещь. С полицейскими водила компанию группа хулиганов. Немцы не разрешали женщинам беременеть, но если женщина была ближе к юденрату, это как-то пропускали. Они составили большой список, и когда видели, что женщина беременная, то ждали, чтобы она должна была вот-вот родить, и когда муж шел на работу, то врывались в дом, клали на землю и танцевали на ее животе. Ждали, чтобы вышел плод, и если он был уже мертвый, то они смеялись, а если был еще жив, то приканчивали… Это не полицейские, а негодяи, близкие к полиции.

Школу организовывала молодежь и какой-то учитель, уже точно не помню. Учителей в гетто было много. Мы возвращались после работы в шесть вечера – приходили на час учить математику или иврит. Это была не совсем школа. В гетто были две синагоги, там тоже жили семьи. Но были части, которые еще отделяли как святые места. Там поставили столы и стулья… Мы приходили – 20, 10 детей, иногда 5 – и каждый вечер немножко занимались. Иногда я ходил смотреть пьесы (какие – уже не помню, думаю, кто-то из узников сам их писал, в гетто было много интеллигентных людей).

Школа «Тарбут» в довоенном Красном – учителя и ученики. Отец Шимона Иекутиэль (Кушель), председатель совета, сидит 3-й справа во 2-м ряду снизу.

Театр тоже устраивала молодежь, в том числе мои брат и сестра. Была взаимопомощь – многие пришли из других местечек с пустыми руками, им давали еду, место, где жить… Всё это было организовано очень крепко, но фамилий организаторов я не помню. Но помню еще один героический случай. В гетто было две сестры, и у одной был ребенок. Она была без мужа. Наверное, она была коммунисткой – и кто-то, видимо, сказал об этом немцам. Они ворвались в ее дом, спросили, кто здесь коммунистка. Так ее неженатая сестра сказала: «Я коммунистка», они ее на месте расстреляли. Она пожертвовала своей жизнью, чтобы у ребенка осталась мать.

Помню, что у нас сделали радио (сами собрали приемник), и мы слушали, что происходит на фронте, в России. Это 1942 год – под Ленинградом шли большие бои, около Москвы, и в 1943-м Сталинградская битва… Мы понимали, что немцы, наверное, проиграют эту войну.

Была тайная торговля – мы покупали хлеб, всякие такие вещи. Песни пели почти каждую неделю. В каком-то доме собиралась молодежь, может, даже и ежедневно, я не всегда участвовал, мне было всего 12 лет. Песен было больше оптимистических. Еще помню, у нас были всякие шутки. Когда работали в военном лагере – сортировали и ремонтировали оружие – приходил эшелон с фронта с танками, испорченным оружием. Мы тогда всегда смеялись и говорили: «Вот это геула (избавление) приходит, это нам приходит помощь». Мы смотрели через окно, работали – и видели, как эшелон приближается, и всегда радовались. Мы знали, что происходит на фронтах, слушали радио, и как-то всё знали. В основном, что происходит на русском фронте, на американском меньше.

Не помню, чтобы на работе мы впадали в отчаяние. Варили себе еду, смеялись, шутили, чтобы немного поднять свой дух.

Мы видели, что приближается конец, потому что вокруг уже уничтожили всех евреев. Мы жили в большом зале – несколько семей. Пол был деревянный. В доме был большой погреб, так мы построили стенку и сделали часть погреба как яму. И я помню, что вечером должен был наступить Пурим. Утром – кажется, в пятницу – мы увидели, что немцы входят, окружают гетто, и мы поняли, что это конец. Немцы пришли, когда мужчины ушли на работу, чтобы не было сопротивления. Мы, 30 человек, зашли в эту яму, и моя вторая бабушка положила доски, а на них набросала всякие тряпки, матрасы. Мы слышали, как немцы врываются в дом и расстреливают бабушку. Вот я не помню уже, как ее звали – может быть, Голда.

И мы сидели в яме. Сначала у нас было немного еды и воды, а через пару дней (мы не могли выйти, стояла охрана) вода почти кончилась. Нам стали выдавать воду очень маленькими порциями. С нами была одна маленькая девочка – может, два года ей было. И она страшно кричала – мы боялись, что немцы услышат. Она хотела еще воды – ей не дали, а дали пить мочу, и она заорала еще громче. Мы боялись, что немцы нас обнаружат, и заставили мать задушить ее. Мать пробовала, но у нее не было сил – ни моральных, ни физических. Тогда двое мужчин душили девочку – и задушили. Мы не могли плакать, боялись плакать, чтобы нас тоже не услышали. Но через каких-то 20 минут мы слышим ее голос, хотя и сильно охрипший. Она осталась жива, мы поддерживали связи, уехала, кажется, в Америку. После войны не могла говорить, перенесла много операций на горле… У нее остались на шее знаки от пальцев.

На четвертый день немцы разрешили местному населению начать грабеж еврейского имущества. И мы слышим над нашей головой нашу фамилию, имена отца, матери… И эти люди так довольны, всё берут, грабят… А к вечеру они стали стучать в пол, увидели, что там заложено, и подумали, что там «еврейское богатство». Они стали драться между собой за имущество, пришли двое полицейских-немцев и сказали: «Мы сейчас на работе, сегодня не вскрывайте пол. Мы тоже хотим взять часть еврейского добра, придем завтра утром». А той ночью мы вышли, уже не было охраны, и мы двинулись через гетто, это было возле речки Уша.

Мы знали, что нужно идти в сторону партизан. Видели большой огонь, слышали запах, как будто жарилось мясо. Нам потом рассказали, что возле речки была огромная конюшня, немцы туда завели всех евреев с работы (сказали, что нужно сделать дезинфекцию) и сожгли. Там были и мои брат и сестра. Я думаю, несколько тысяч евреев сожгли живьем. Нам рассказывали, что река была красная от крови, которая несколько дней сочилась из сарая, а когда евреи пытались выйти из огня, то немцы длинными палками толкали их обратно в костёр. Ещё немцы привезли десятки маленьких еврейских детей, насаживали их на штыки. Соревновались, кто бросит глубже в огонь. И потом они тоже устраивали попойки – водка, колбаса, сигары…

Фотопортрет брата Мендла и сестры Гени, который висит в комнате у Шимона Грингауза. Петах-Тиква, июнь 2017 г.

Мы пошли дальше, шли как будто во сне. По дороге немцы или местная полиция нас обстреляли, половину убили. Когда мы были на поле – они стреляли, когда заходили в лес –переставали, им надоедало. Несколько раз так. Осталось из тридцати 10 человек, может, 12.

Фрагмент из списка жертв Красненского гетто, взятый из книги: С. В. Старыкевіч. Красненскія таямніцы. Маладзечна, 2012. Отец, брат и сестра Шимона указаны в нём под фамилией «Грингавш».

Местное население не выдало нас немцам – наоборот, показывали нам, как идти в сторону партизан. И через пару дней мы добрались до отряда. Партизаны не приняли нас с цветами, но не делали нам ничего плохого. Разрешили нам пристать к их отряду, находиться рядом. Но для меня это был период еще худший, чем в гетто. Я не имел обуви, и даже штаны порвались. Мы обрывали с деревьев листы, делали костер, садились и немного отогревали тело, а лицо превращалось просто в лед. Потом я поворачивался, грел лицо. Землянок еще не было. Так это продолжалось месяц или больше, весной 1943 года. Потом меня мобилизовали в партизаны, мне было 13 лет.

В этом отряде – кажется, имени Ворошилова – было несколько евреев. Они приходили и выбирали, мобилизовали и меня тоже. Остальные евреи – женщины, старики – рыли землянки. Мы попали на огромное болото, лишь изредка попадались острова, где можно было вырыть землянку, но и там чуть копнешь дальше, и уже вода. А остальное – болото, где человек не ходил, может быть, десятки лет. И я помню, что были только две стежки, по которым можно было идти. Если человек соскальзывал и падал в болото, и никто ему не помогал, то человек исчезал без следа.

Это от Красного в сторону Ильи, на восток, от Хотенчиц в сторону Плещениц… Там была большая пуща.

Построили для женщин землянки – и наладилась жизнь. А я был в партизанах, и партизанские отряды были как армия. Нам присылали самолетами оружие, снабжение шло из России. Спустили много военных – офицеров, комиссаров. Была дисциплина, как в военных отрядах. Я не помню, чтобы было что-то антисемитское, отношение к нам было доброжелательное.

Район разделился на три части: городки, где жили немцы и стояла полиция; затем была часть, куда немцы боялись приходить, как будто это советская зона, и третья, самая большая часть – где днем было влияние немцев, а ночью наше. Население было довольно доброжелательно настроено к партизанам. Еду нам давали – не нужно было даже конфисковывать.

Часть нашей работы заключалась в поиске соучастников немцев. Допустим, нам сказали, что в такой-то деревне есть несколько семей, помогавших немцам, так мы ночью приходили туда… Мы были и следователи, и судьи, и исполнители. Обычно дело кончалось расстрелом. Я тоже не раз участвовал в таких экспедициях.

Немцы были более организованы. Если им сказали – вот, в этой деревне ночью помогают партизанам – они приходили, собирали всех в сарай и сжигали. Как в Красном было с евреями, а в Хатыни с белорусами.

Конечно, среди белорусов были разные люди. Вот братья Старикевичи – один служил в полиции, другой был в партизанах.

Вы спрашиваете, кто меня учил стрелять? Оружия было достаточно, ты мог идти и сам тренироваться. Каждый день ходили и упражнялись. Взрывчатку добывали или у немцев, или нам сбрасывали с самолетов. Почти каждую ночь самолет что-то сбрасывал – оружие, листовки или даже офицеров.

Мы взрывали эшелоны, которые возили оружие к фронту. Я там не был большим героем – всего 13 лет… Помню, что у меня были два товарища. Одного звали Яша, другого Саша – старше меня, лет 17. Не с нашего местечка. Мы дружили, но не говорили о происхождении, и я даже не знаю, евреи они или нет. Боев было много, в одном из них мы пробовали разбить немецкий бункер. Из него так стреляли, что мы не могли поднять даже голову. И вот Яша встал, взорвал гранату возле этого бункера, чтобы мы могли пройти вперед.

Вы помните, конечно, был писатель Илья Эренбург. Между прочим, его внук в Петах-Тикве был учеником в школе у меня, хороший шахматист. Так Илья Эренбург написал статью «Возмездие». И нам прислали самолетом тысячи газет с этой статьей – как листовки. Помню, что каждый партизан держал у сердца в кармане эту статью, и это нам давало дополнительные силы против немцев.

И вот мы пошли дальше. Пуля пробила Яше сердце и эту статью. Долгое время я хранил газету с дыркой и кровью. Сейчас не знаю, где она.

Мы причиняли немцам такой вред, что они решили ликвидировать наше партизанское соединение. Привезли части с фронта – и стали нас оттеснять вглубь пущи. У нас был конь, мы на нем перевозили оружие, и этот конь упал со стежки. Так вот, револьвер, на меня наставленный (у женщины, когда немец нас чуть не расстрелял), я вижу изредка, а этого коня – всё время… Он смотрит на тебя, его ноги исчезают, живот исчезает, спина исчезает. Ты видишь только его пасть, глаза, исчезает это всё, остаются уши, потом исчезают уши – и как будто ничего не было… Эта картина не оставляет меня до сегодняшнего дня.

Потом мы с боями вышли из этого окружения, в одном из боев я потерял фаланги пальцев от взрыва. Не было медикаментов, даже чистой воды не было. В болоте стояла желтая вода – и в ней множество маленьких насекомых. И кто-то пережал мне руку слишком крепко, началась гангрена. Это было уже лето 1944 года, когда Красная Армия освободила район, и там сделали госпиталь – временный, без медикаментов… Меня взяли туда. Когда пришли врачи, они не поняли, почему я еще жив. Решили, что нужно сделать ампутацию. Там был молодой врач, военный, он сказал: «Дайте мне его, попробую». Взял пилу и стал резать… Я сразу потерял сознание.

Возле лагеря, госпиталя, был спиртзавод. Там был спирт 95%, врач мне принёс. А этот спирт сжигает внутри всё, так он научил меня, как его пить. Взять немного сока или воды – нельзя мешать, ничего делать, налить спирта, еще немного сока. Тогда спирт окружается, входит в желудок, и там расходится… Я сразу потерял сознание, а он продолжил операцию и спас мне руку, не знаю, как.

После этого я и мать вернулись в Красное. Наш дом сгорел, всё сгорело, но осталась часть – мураванка, склад такой, и мы жили в нем. Настала зима, вода превращалась в лёд, мои волосы примерзали к подушке. Были у меня тогда собака и кот. И такой холод был, что, когда я сидел у стола, то они жались ко мне, чтобы обогреться. Потом я нашел какую-то железную печь, но, наверное, сложил ее не совсем правильно. Ночью от печки пошел угар, мы потеряли сознание. Утром соседи увидели, что дом закрыт, никого нету. Они вошли, откачали нас, оттирали снегом… А кот и собака не выжили. Человек – он крепче любого животного.

Я вам рассказал только часть случаев, когда был на волоске от гибели.

(записал В. Р.; окончание следует)

Опубликовано 28.07.2017  13:05

***

Из комментов в фейсбуке:

Людмила Мирзаянова Даже читать страшно. Какие нелюди!

Управление

Ирина Смилевич · 2 общих друга

Без слёз читать невозможно…Это не должно повториться!

Управление

Svetlana Janushevckaja · 2 общих друга

Ужас. Но мне кажется, что с тех пор люди мало изменились. Это самое печальное.

Марк Моисеевич Шапиро. Воспоминания (окончание)

(Предыдущая часть)

Примерно в феврале 1942 года Холокост пришел и в наши края. По воскресеньям Маша иногда ходила на базар в Борзну. Как-то ранним воскресным утром она отправилась туда с двумя-тремя знакомыми женщинами. Пройдя примерно половину пути (5 км), они заметили впереди на дороге какое-то движение. Там виднелось несколько саней, выпряженные лошади, а в стороне, в поле, двигались какие-то люди и время от времени слышались выстрелы.

«Наверно, у полицаев учения, или же они охотятся на зайцев», — решили женщины и продолжали идти. Когда они подошли к стоявшим на краю дороги саням, им навстречу бросился человек с винтовкой наперевес.

— Стой! Ложись! — закричал он.

Женщины решили, что он шутит, и продолжали идти, посмеиваясь. Но человек — это был полицай — остановился в нескольких шагах от них, наставил на них винтовку и с перекошенным злобой лицом заорал:

— Ложись… твою мать!

Женщины поняли, что он не шутит. Они остановились, в нерешительности, поглядывая на снег под ногами — в самом деле, ложиться, что ли?

— А ну, давай, проходи скорей! — крикнул им полицай.

Женщины торопливо, рысцой прошли мимо него. Маша обратила внимание на его ошалелые глаза.

— Быстрей! Бегом! — подгонял их полицай.

Женщины сначала побежали, затем перешли на быстрый шаг. Рядом на обочине стояли сани с выпряженными лошадьми, на санях лежали узлы, тряпки или какая-то одежда, на дороге валялись какие-то бумаги, документы… Маша оглянулась и, видя, что полицай не смотрит в их сторону, быстро наклонилась и подняла с дороги оказавшийся у неё под ногами паспорт. Не разглядывая, сунула его за пазуху.

В Борзне на базаре только и было разговоров о том, что ночью увезли куда-то всех евреев. Их было свыше ста человек — женщин, детей, стариков. Говорили, что их увезли «на переселение». Никакого беспокойства ни у кого это не вызывало. Люди говорили об этом лишь как о несколько необычной новости.

Маша и её спутницы сразу догадались, что за «учения» полицаев они видели. Справив свои дела, они пошли обратно. К «тому» месту цепочкой тянулись любопытные. Маша и женщины тоже пошли посмотреть.

То, что они увидели, сильно потрясло Машу. Она потом много раз рассказывала об этом. Из этих рассказов у меня сложилась такая яркая картина, как будто я сам всё это видел.

… На некотором удалении от дороги кучками и поодиночке лежали трупы убитых людей. Блестели остекленелые глаза, торчали скрюченные руки, бурела на снегу замёрзшая кровь. Маша обратила внимание на старика и старуху, которые лежали, обнявшись, и между ними — двое детей, мальчик и девочка.

Наверно, в последний миг старик обнял свою старуху. Они прижали к себе внуков, и так приняли смерть. Но самое сильное впечатление на Машу произвели трупики грудничков. Несколько голеньких синих куколок лежали в одном месте на снегу. Их, очевидно, вытряхнули из пелёнок и не застрелили, а просто бросили в снег, стукнув по головёнкам прикладом, чтобы не пищали. В стороне от всех лежал труп мальчишки-подростка. Наверно, он рванулся к чернеющему на горизонте лесу, но пуля догнала его.

Да, — «чтобы убежать от пули, надо бежать очень быстро»…

Люди лежали мёртвые и безучастные. А скоты в человеческом обличье ходили среди них, переворачивали ногами ипалками, искали знакомых. Кто-то стучал палкой по голове трупа и злорадствовал:

— Га! Попойилы курочок! Попанувалы! Тэпэр мы попануемо!

Маша поняла, что утром она и её спутницы проходили здесь как раз в тот момент, когда полицаи достреливали тех, кто ещё шевелился.

Дома она рассказывала об увиденном, срываясь на нервные всхлипывания. Паспорт, который она принесла домой, был на имя женщины-еврейки. В паспорт была заложена фотография девочки лет пяти с большим бантом на голове. Все рассмотрели паспорт и фотографию и бросили их в горящую печь. На обратном пути, на том месте, где стояли сани, никаких бумаг и документов уже не было. 

На другой день — это было воскресенье, то есть расстрел евреев борзенские полицаи приурочили к шабату — дед Лободён запряг в санки нашу серую кобылу, посадил в них меня и брата, чего он не делал ни до, ни после этого, и повёз нас «смотреть», как он сам сказал. Но по пути он, очевидно, раздумал, развернулся, и мы поехали домой.

Когда я ехал в санках, у меня было лишь одно чувство — мне совсем не хотелось смотреть на мертвецов. Некоторое время спустя, наблюдая за поведением деда по отношению ко мне и брату, я понял, какими чувствами руководствовался он, устроив нам поездку, будто бы на «смотрины». Слушая красочные рассказы Маши, он подумал, что за мной и Тёмой тоже скоро придут. И, чтобы не быть в ответе за укрывательство евреев, он решил свезти нас на место экзекуции и сдать полицаям, если они там будут, или, по крайней мере, показать всем, что он к этому готов.

По селу пошел слух, что меня и брата уже забрали. Несколько подростков пришли даже, чтобы убедиться в том, что это правда. Один из них зашел в хату, будто бы попить воды. Остальные остались снаружи на крыльце. Настя случайно подслушала, как тот, что заходил в хату, выйдя, разочарованно говорил дружкам:

— Говорили, что их забрали. Как же — сидят, отставив задницы! 

Не думаю, что они хотели нам зла. Просто, если бы нас забрали, это было бы гораздо интереснее. Никто не сомневался в том, что нас должны забрать и убить. Все относились к этому, как к естественному событию, не испытывая к нам ни ненависти, ни сострадания.

Так же и дед Лободён. К этому времени мы ему порядком надоели. И хотя мы помогали по хозяйству, всё равно мы для него были дармоедами и нахлебниками. А теперь к этому ещё добавлялась угроза пострадать за укрывательство. Местных полицаев дед ни во что не ставил, презирал их и считал ниже своего достоинства привлекать их к решению своих проблем. Но, как мы потом узнали, для полицаев мы тоже были проблемой, которую им пришлось решать.

В первые дни после освобождения к нам зашел один из полицаев, знакомый Маше ещё с детства. Он рассказал, что накануне расстрела борзенских евреев в шаповаловскую полицию позвонили из Борзны. Велели в назначенное для ликвидации время подвезти своих евреев в указанное место. В Шаповаловке было всего четыре семьи, которые в той или иной степени имели отношение к еврейству. Три из них были местными, давно ассимилированными, которых за евреев никто не считал.

Маша с Долей и Белкой относились к той же категории. О них вопрос не стоял. Маша была своя, знакомая с детства не только пришедшему к нам полицаю. О нашей — моей и Тёминой матери, было известно, что она погибла. Кто она была по национальности, никто толком не знал. Маша говорила, что она была «белоруска из Литвы». Ей не очень верили, особенно люди, «любители пожаров», настроенные на уничтожение чего и кого угодно.

Таким образом, наиболее подходящими кандидатами для ликвидации оказались я и брат Тёма. Но, на наше счастье, среди шаповаловских полицаев не оказалось ни одного любителя пострелять в живых людей, и они сообщили в Борзну, что «приказ выполнен». По крайней мере, так говорил пришедший к нам, уже бывший, полицай.

То, что он говорил, было похоже на правду. И в Борзне, и у нас ликвидация евреев была возложена на местную полицию. В Борзне полицаи решили это дело самым зверским образом. У нас же подошли к этому более гуманно. Очевидно, была такая возможность.

Расстрелянные люди пролежали на месте экзекуции до лета. Бабы-мародёрши и из Борзны, и из Шаповаловки снимали с них одежду. К нам как-то зашла одна известная в селе дурочка и хвасталась новыми стёгаными валенками с галошами, сделанными из автомобильных камер. Производство таких галош было распространено повсеместно. Дурочка, ухмыляясь, рассказывала, как она снимала эти валенки с убитой еврейки:

— Я тягну, тягну — нияк! Прымэрзло! Достала ниж, розризала, та й зняла. Потим зашила, и ось яки гарни валянкы! И она гордо показывала свои ноги.

Мародёрством, наверно, занимались не только дурочки, но другие не хвастались награбленным «жидовским барахлом»…

Вскоре после освобождения села возле «сильрады» (сельсовета) стали вывешивать районную газету, выходившую в Борзне. Я каждый день бегал туда читать новости, главным образом, сводки Совинформбюро о положении на фронте. Однажды я прочёл в этой газете статью о том, как во время немецкой оккупации, в июне 42 года, на место расстрела «советских граждан» возле противотанкового рва пригнали группу заключённых, среди которых был и автор статьи. Их заставили закопать расстрелянных, от которых исходил ужасный запах.

Сейчас на том месте стоит памятный знак в виде надгробной пирамиды с пятиконечной звездой сверху. 

 

И. Г. Эренбург в мемуарах «Люди, годы, жизнь», в книге 5-ой, в главе 21-ой, пишет: «Вот письмо учительницы посёлка Борзна (Черниговская область) В. С. Семёновой Я. М. Росновскому: «… 18 июня 1942 года глубокой ночью, когда все спали, пришли в еврейские дома, забрали всех 104 человека и повезли к селу Шаповаловка, где был противотанковый ров. Глубокого старика Уркина спросили перед тем, как застрелить:

«Хочешь жить, старик?».

Он ответил: «Хотел бы увидеть, чем всё это кончится». Двадцатидвухлетняя Нина Кренгауз умерла с годовалой девочкой на руках. Учительница Раиса Белая (дочь переплётчика) видела, как расстреляли её шестнадцатилетнего сына Мишу, сестру Маню с детьми (младшему было несколько месяцев), она уже не понимала ничего и только волновалась, что потеряла очки…».

Откуда у В. С. Семёновой такое хорошее знание деталей экзекуции? Неужели она присутствовала при этом? Но, я думаю, что всё это восходит к рассказам полицаев, которые производили расстрел.

Дата 18 июня 1942 года не соответствует действительности. Это я могу свидетельствовать по моим собственным воспоминаниям. Это было зимой. В июне же, наверно, пригнанные на место расстрела заключённые из Борзенской тюрьмы закапывали полуразло жившиеся, полураздетые трупы, о чём поведал в газетной заметке один из «закапывателей».

Я, конечно, ничего не знал о решении нашей судьбы, и с ужасом ждал, что за нами вот-вот придут. Я внимательно следил за поведением деда Лободёна, думая, что он ищет возможность от нас избавиться, ожидая, что за нами придут. Маша своим поведением и отношением к нам — ко мне и Тёме — всячески демонстрировала, что мы ей чужие, и она готова отдать нас на заклание, лишь бы не тронули её детей.

Она запретила нам читать, громко разговаривать, смеяться, выходить на улицу. За малейшую провинность она нещадно била нас. И Тёме, и мне довелось испытать, что значит порка на конюшне чересседельником, когда голову зажимают между ног и лупят по голой заднице этим ремнём из конской сбруи. Потом кровавые красно-синие полосы не сходили целый месяц.

Куда подевались Машины установки — нельзя бить сирот? У деда в Борзне был хороший знакомый, который в то время служил в городской управе. Иногда он бывал по делам в Шаповаловке, заходил к нам. Это был видный мужчина лет пятидесяти, выглядевший, как потомственный украинский местечковый интеллигент. Он, очевидно, был неглуп, и вёл себя просто, не демонстрируя ни свою интеллигентность, ни, тем более, национализм. Бывала у нас и его жена, под стать ему, у которой, однако, простота основывалась не на уме, а на некоторой недалёкости. Бывала и их дочь, взрослая девица, собиравшаяся, как говорили, замуж за немецкого офицера.

Этот чиновник вскоре стал бургомистром — главой администрации Борзны. Дед говорил, что он очень не хотел занимать эту должность. Но у него не было выбора. Он уже настолько увяз в службе немцам, что отказ от повышения был бы расценён, как предательство, со всеми вытекающими в условиях военного времени последствиями.

Не помню, он стал бургомистром до или после решения в Борзне «еврейского вопроса». Дед Лободён, которого беспокоил этот вопрос в собственной хате, не видя никаких сдвигов в его решении, надумал обратиться к своему знакомому чиновнику в Борзну.

Тем временем наступила весна, весна 1942 года. Мы с Тёмкой включились в обычные весенние дела. Нам это давало хоть какое-то отвлечение и оправдание нашего существования. Дед по-прежнему не замечал нас, весь поглощённый, как я думал, мыслью, как бы от нас избавиться.

Наступило лето, когда дед, наконец, собрался к своему знакомому в Борзну. Я с ужасом ждал его возвращения. Он вернулся весёлый, у него будто гора свалилась с плеч. Наверно, бургомистр успокоил его, не видя в его положении ничего опасного. Сам же он, как человек разумный, не имел ничего против евреев и лишь «выполнял приказы» немецкого начальства.

Мы с братом никогда не делились друг с другом своими внутренними переживаниями. Но, наверно, и Тёма чувствовал, что мы всем чужие, ненужные и даже опасные. Нашу работу никто не ценил. Получалось так, что нам делают одолжение, давая работать и жить.

Но за стол мы садились все вместе и ели из одной большой глиняной миски. Малых детей кормили отдельно и не всегда тем же, что и взрослых. Вообще же все взрослые были заняты своими делами. Бабушка занималась хозяйством, а остальные работали в колхозе. Тем самым мы с братом были предоставлены сами себе, жили и работали, не думая непрестанно, как нам тяжело живётся и что с нами будет. Мы были заняты порой целыми днями, но трудились не до изнеможения.

Мы смеялись над смешным, дрались, поссорившись. Мы жили среди чудесной природы Черниговщины, жили возле земли, среди растений и животных, объедались тем, что было под ногами — вишнями, чёрной смородиной, маком и проч. Мы играли с нашей молодой кобылкой, которую после выбраковки запретили использовать для езды и работы. Она проводила дни и ночи в стойле, и, наверно, скучала, поэтому охотно воспринимала наши с ней игры.

Ранней весной бабушка под «пол» — дощатый настил, на котором спала вся семья, кроме деда, посадила двух-трёх квочек — наседок. Мы с Тёмкой с нетерпением ждали, когда, наконец, вылупятся цыплята. И вот, в положенное время, послышалось: «тук-тук-тук»… Мы достали надколотое яйцо и попытались помочь цыплёнку, расширяя отверстие в яйце. Бабушка, увидев это, отругала нас, сказав, что этим мы вредим, а не помогаем цыплёнку, что он погибнет, если не вылезет из яйца самостоятельно. Вскоре «тук-тук» сменилось писком «цив-цив», и из-под ужасно озабоченной мамы-квочки появились восхитительные желтые комочки…

Оккупация продолжалась ещё полтора года. За это время умерла бабушка Евдоха, за ней, через сорок дней, Настя. В селе появился немец-комендант. Он деятельно занялся преобразованием колхоза в помещичье хозяйство. Говорили, что одним из элементов преобразования будет тщательная «зачистка» села по расовым и политическим признакам.

Через село проходило много войск. Проходили не только немцы, но были и румыны, венгры, итальянцы и даже русские — власовцы. Остановился как-то на отдых рабочий батальон венгерских евреев. Однажды был отряд русин — закарпатских украинцев. А рабочий батальон словаков, переделывавших железнодорожные пути на европейский размер, зимой 1942-43-го простоял у нас целый месяц. 

Однажды немцы остановились на длительный отдых, и у нас в хате пять дней жили с десяток солдат с унтер-офицером. Спали они на земляном полу, постелив солому и накрыв её плащ-палатками. Ели свою пищу. Нас обычно не замечали. Даже с дедом Лободёном, пытавшимся говорить с ними по-немецки, не стали общаться. Вообще, это были простые малокультурные люди. Некоторые их действия вызывали отвращение. Например, они сидели за столом под иконами в трусах и пилотках (это было летом 1942 года), ели, громко испускали газы и гоготали при этом.

Никто в селе уже не ждал от немцев ничего хорошего. Совершенно явственно вырисовывалась перспектива помещичьего хозяйства во главе с помещиком-немцем. Сами немцы вызывали неприязнь и даже гадливость. Забрали и посадили в тюрьму где-то поблизости всех бывших «активистов» — тех, кто имел хоть какое-то отношение к Советской власти. Через некоторое время, ночью, их расстреляли.

Начали проявлять себя партизаны. Постепенно, по некоторым признакам стало ясно, что к нам движется фронт. Начались регулярные ночные бомбёжки Бахмача, теперь уже нашими самолётами. А в конце лета 43-го года стал слышен сплошной гул фронта, и по ночам видно было зарево на востоке… Скорей бы! Скорей!.. Может быть, фронт раздавит нас мимоходом, но, может быть, мы уцелеем…

Нас освободили в первых числах сентября 1943 года. Дней десять после освобождения на село налетали немецкие самолёты, бомбили и обстреливали нас. На пятый день, под вечер, когда «немец» улетел, у ворот нашего двора остановилась крытая полуторка. Из неё вы шел солидный офицер в очках. Я стоял над лазом в погреб, в котором мы прятались во время налётов. Тёмка ещё оставался в погребе.

— Тёмка, смотри — к нам какой-то генерал приехал! — сказал я брату.

Но в этот момент «генерал» сверкнул на меня очками, и я вдруг понял, что это — отец…

Его госпиталь был развёрнут в сорока километрах «по фронту» от Шаповаловки. В госпиталь непрерывным потоком поступали сотни раненых. Отец из армейской газеты узнал, что Шаповаловка освобождена. Он отпросился у начальства и поехал к нам, не надеясь застать нас живыми.

Ещё через две недели начала работать школа. При немцах, два года назад, меня и Тёму попросили не ходить в школу, теперь нас пригласили…Впереди были ещё почти два года войны. Но мы учились в школе, с тревогой и надеждой ждали писем от отца.

Работали, как свободные люди, и над нами не висела угроза уничтожения. Отец заехал к нам ещё на один час, когда его госпиталь снялся с места и вместе с армией устремился к Днепру. Отец оставил нам пачку книг. И я мог читать эти книги при колеблющемся свете каганца, став коленями на лавку и опершись локтями на стол.

Опубликовано 20.02.2017  22:53

Ольга Каспи. Еврейский Киев

По некоторым источникам Киев возник в начале 8 в. на подвластной хазарам территории на берегу Днепра, как пограничная хазарская крепость, населяли эти территории тюркские и иранские племена, да еврейские купцы, а крепость охраняли наемные восточно-иранские войска. Город-крепость захватили в 910 году русы (варяги). Киев заселили славяне, принявшие христианство в самом конце Х века, когда Хазария, достигнув расцвета, фактически, уже стояла на пороге своего развала. Кто же мог стерпеть, что Киев, “Мать городов Русских”, заложили то ли хазары, то ли евреи? Для советской и постсоветской антисемитской России это абсолютно неприемлемый факт, значит, остается, одно – переписать историю. Что и делалось и делается до сих пор. А виноваты, как всегда, евреи…

А куда без них? Да вся история Киева неотделима от истории еврейской общины. Благодаря еврейским меценатам на карте Киева появились Бессарабский рынок, корпуса Киевской Политехники, здание, в котором сейчас располагается Областная больница, и ныне действующая синагога на Щекавицкой, и молитвенные дома на Нижнем валу, на Ярославской, на Межигорской и первая Талмуд-Тора (еврейская религиозная школа) на Константиновской и множество других зданий, нынешние владельцы которых даже не подозревают об их первоначальном предназначении.
Объекты, возводившиеся на деньги еврейских меценатов, стали своеобразными памятниками тем, кто навсегда вписал свои имена в историю Города (так, вместо названия Киев, в своих произведениях называл свой родной город автор “Мастер и Маргариты).
В Киеве родились будущие политические лидеры Израиля – Голда Меир и Эфраим Кацир. В Киеве жил и работал писатель Шолом-Алейхем, учился Исаак Бабель, родился Илья Эренбург, жил О.Мандельштам.

Итак, предлагаю совершить виртуальную прогулку по еврейским адресам Киева.

Начинаю с центральной синагоги, что на ул. Шота Руставели, 13. Стоит она на пересечении шумных улиц с активным движением, от чего даже не сразу заметна.

В то время правительство не разрешало киевским евреям возводить монументальные культовые постройки, можно было лишь приспосабливать под молельни готовые здания. Общепринятых требований к архитектуре синагог нет. Неизменно только требование к местоположению синагоги, ее ориентации на Иерусалим. Тогда архитектор Георгий Шлейфер, дабы утвердить свой проект в администрации города, спроектировал здание таким образом, чтобы с одной стороны оно напоминало жилой дом. Он выдал за главный фасад боковой, благодаря этой хитрости, проект был утвержден без проволочек.

Но с другой стороны, стороны входа, уже видна вся атрибутика.

Она построена в 1898 году известным киевским сахарным магнатом Лазарем Бродским, которого еще называли “сахарный король”.

Здание было конфисковано советской властью в 1926 году, и только в 1997 снова передано еврейской общине Киева.

Недалеко от синагоги находится памятник Шолом-Алейхему — еврейскому писателю, ставшему одним из основоположников литературы на языке идиш, в том числе детской.

Буквально через дом от центральной синагоги, расположена вторая синагога, еще она называлась Купеческая, из названия можно понять, что была построена на средства еврейских торговцев и купцов. В то время, если в первую посещали купцы первой гильдии, то во вторую ходили купцы гильдии второй. Сейчас в ней располагается кинотеатр Кинопанорама, но еврейская община ведет переговоры о возврате ей этой синагоги.

На мой вопрос, а кто же будет ходить в эту синагогу, исторически предназначенной для купцов второй гильдии, когда рядом есть для первой. Всеж хотят быть первыми 🙂
В ответ услышала анекдот, о еврее, который попал на необитаемый остров и построил там три синагоги. Когда его наконец нашли и спросили зачем ему три синагоги, он ответил: “В одной синагоге я молюсь в будни, во второй в субботы и праздники, а в третью я ни ногой!”

По аналогии с анекдотом, в центральную синагогу я бы ходила по будням, в вот для шабата и праздников выбирала бы синагогу на Щекавицкой улице. Считается, что если есть выбор, в какую из синагог пойти, более похвально пойти в ту, которая находится дальше, так как в этом случае даже ходьба является угодным Б-гу делом, за которое Он награждает.

Построенная 1895 году, не раз закрываемая и открываемая на реконструкции, открылась в 1945 году и на протяжении пятидесяти лет была единственной действующей синагогой в Киеве.

Вход в синагогу – с обратной стороны. На фотографии: дверь с семисвечником, макет Иерусалима и лестница на второй этаж, в часть синагоги, отведённой для молящихся женщин.

Вестибюль.Перед молитвой надлежит совершить омовение рук – нетилат ядаим – даже если незадолго до этого мыли руки, и они физически совершенно чисты.

Сундучки для сбора пожертвований. Так как лучший способ устранить все препятствия, мешающие тому, чтобы молитва была благосклонно принята Творцом, – это дать немного денег бедному или опустить их в копилку для пожертвований (купат цдака). Таков внутренний смысл слов: “Сотворив справедливость, увижу я лик Твой” (Тегилим, 17:15). Кроме того, совершение заповеди о благотворительности (цдака) придает молитве совершенно особую возвышенность.

Это прикрепляемый к внешнему косяку двери в еврейском доме свиток пергамента из кожи ритуально чистого (кошерного) животного, содержащий часть стихов текста Шма. Пергамент сворачивается и помещается в специальный футляр (мезузу), в котором затем прикрепляется к дверному косяку жилого помещения еврейского дома.

Вид со второго этажа, из части для молящихся женщин.

От каждой синагоги есть свои особые ощущения, схожие по силе, я чувствовала у синагоги в Вормсе (1034) – одной из старейших средневековых синагог Центральной Европы.

Особой симпатией иудейской общины пользовалась Ярославская улица (она была проложена после пожара 1811 г. в Плоской части Киева. Своё название она получила в честь Ярослава Мудрого, правда в 1920-е на некоторое время была переименована в улицу Мойхер-Сфорима.), т.к. была ближайшей к центру города улицей Плоской полицейской части. Не удивительно, что на ней жило много евреев. Они были владельцами почти половины всех домов на Ярославской улице (24 из 60). И наряду с православной приходской Введенской церковью на улице открываются молельные дома. В 1866 г. молельный дом находился в усадьбе № 22 по Ярославской улице, которая принадлежала жене педагога Гнеушевой.

С 1880-х гг. еврейская община нанимала под молельни вторые этажи двух домов на ее усадьбе. Здесь располагались молельни «Чернобыльская», «Коммерческая» и ряд других, действовавших до 1929 г. Некоторое время еврейский молельный дом размещался на углу Ярославской и Волошской улиц в доме № 35, построенном в 1870-е гг. Аврамом Шмулевичем Кодрянским.
С 1897 г. молельный дом находился в усадьбе № 17 на углу Ярославской и Константиновской. Владелец усадьбы купец А. Терещенко надстраивает второй этаж над одноэтажным домом. Надстройка представляла собой два больших смежных зала с галереями в стиле ренессанс. Власти дают разрешение на открытие «еврейской молитвенной школы». Здание продолжало использоваться как еврейская молельня и после того, как в 1899 г. усадьбу приобрел еврейский купец Яков Каплер. Здесь и после революции действовали молельные дома ряда общин, таких как Неер-Тамид, Хевре-Мишнасс, Блувштейн и др. Закрыт был молельный дом на Ярославской № 17 лишь во второй половине 30-х гг. ХX в.
Еще один молельный дом действовал с 1908 г. при богадельне Гальпериных в усадьбе № 56. Он находился в одноэтажном здании, центральный ризалит которого завершался аттиком с изображением звезды Давида. Этот молельный дом действовал до 1920 г.
На улице было много специализированных еврейских заведений. В № 55 располагались еврейские бани, в № 19 — еврейская книжная лавка Якова Гершевича Шефтеля, в № 35 — еврейская булочная и кондитерская Хандроса, в № 40 — еврейский детский сад, в № 17 — еврейская гостиница «Сион», на углу Ярославской и Межигорской — еврейское колбасное заведение Гольдберга.
На Ярославской улице располагались Полтавский (№№ 15, 24, 49) и Киевский (№№ 2, 47) земельные банки, бесплатная хирургическая лечебница (№ 27), но в целом это была промышленно-ремесленно-торговая улица. На ней находились кирпичный завод Зайцева (№ 27), паркетная фабрика Быховского (№ 52), гильзовое заведение Гефтера (№ 30), коробочное и футлярное заведение Черашни (№ 11), переплетное заведение Львова (№ 41). На улице было 4 аптекарских магазина и склада (№№ 4, 20, 38), 2 мануфактурных магазина и склада Гольдштейна (№ 9) и Ципенюка (№ 12), 2 мастерские мешков и брезентов Шрейбера (№ 15) и Хаита (№ 48), 8 обувных мастерских, 5 мастерских дамского и 4 мужского платья, мастерская мужских и дамских шляп, мастерские по изготовлению памятников, 9 слесарных и 1 столярное заведение, 2 сахарные мастерские, мастерская шорных товаров.
Имелось на улице несколько доходных домов — Познякова (№ 10), Продаевича (№ 19), Цейтлина (№ 21), Бродских (№ 55).
На Ярославской улице жил 21 купец 1-й гильдии и 4 купца 2-й гильдии. Большинство из них занималось профильными для Плоской части деревообрабатывающим и мукомольным производством, реже — железом, кожей, мануфактурой, бакалеей. Большинство купцов были евреями. Жили на улице 3 агента-комиссионера, 5 врачей и 1 фельдшер (все евреи), В доме № 10, где жило семейство врачей Штурман, были организованы врачебные дежурства Киевского общества ночных врачебных дежурств.
Евреи-ремесленники работали в многочисленных мастерских. А старые евреи находили приют в еврейской богадельне на Ярославской № 56. В начале 1900-х гг. здесь приобрел участок земли известный сахарозаводчик и филантроп Моисей Гальперин с женой Софьей. В двух существовавших на участке домах они разместили богадельню, устав которой был утвержден в 1906 г., а в глубине участка построили одноэтажный молельный дом.
Он был разрушен во время гражданской войны, а в 1920 г. упразднена была и богадельня.
К нашему времени снесены многие старые дома на Ярославской улице — одни при прокладке метро, на месте других выросли современные здания. И уже мало что напоминает о существовавшем здесь в начале ХХ в. еврейском уголке Киева.

Есть в центре Киева на Банковой, 10 одно диковинное здание, мимо которого никто не может пройти, не задержавшись взглядом. Это знаменитый Дом с Химерами польского еврея, архитектора Городецкого. Уже более ста лет – это архитектурная достопримечательность Киева, он, как все неординарное, оброс слухами и легендами. К примеру, любой киевлянин, мало-мальски интересующий историей родного города, при случае с удовольствием поведает легенду об утонувшей в Средиземном море дочке знаменитого архитектора Городецкого, в память которой и выстроил он свой удивительный дом.

На той же улице расположен трехэтажный особняк сахарозаводчика Симхи Либерман (сейчас дом Союза писателей). Постройка вот таких мини-усадеб двух-трехэтажной застройки стала значительным вкладом в развитие Киева. Ведь, именно благодаря утопающим в зелени особнякам, окружающим их садам и тихим улочкам Киев приобрел славу одного из красивейших и приятнейших городов Европы. Конечно, рядом с особняками строились и многоэтажные доходные дома, здания концессий и компаний. Но какими бы талантливыми ни были их архитекторы, без кованых оград, старых деревьев, загадочных силуэтов особняков Киев невозможен.
мда…”Особняки и слухи неразлучны…” У горожан неподдельный интерес вызывал раздвижной потолок в кабинете Либерманакоторый по иудейской традиции в праздник Суккот несколько дней спал вместе с семьей под открытым небом.
Сам потолок мне к сожалению не дали заснять, сославшись на рабочую обстановку.

Еще одно здание, построенное на деньги известного сахарозаводчика Лазаря Бродского – Бессарабский рынок или Бессарабка — крупный крытый рынок, расположенный в центре Киева на Бессарабской площади.

Рядом со зданием Бельведер в историческом сердце города, на высоком днепровском холме с видом на Киево-Печерскую Лавру, набережную Днепра, с акцентом на левобережную часть города находится бронзовая скульптура, которая олицетворяет «праздник высокой духовности и мира на земле». На гранитном постаменте над шаром, обрамленным рельефами соборов и церквей Киева, витает голубь — символ мира. Создал скульптуру Франк Майслер — всемирно известный израильский скульптор.
Интересной особенностью скульптуры является, то, что шар вращается и почувствовать, что значит “держать мир в своих руках”, может каждый желающий.

Помимо еврейской архитектуры, в городе навека прижились колоритные словечки, вроде “цимес”. Вообще то – это еврейское расовое кулинарное блюдо из протёртой моrковки с хrеном и сладкой ваты. Но давно уже употребляется в значении смак, фишка.

Невозможно, говоря о Киеве еврейском, не упомянуть о катастрофе еврейского народа, о самом страшном месте в Киеве – Бабий Яр, где в конце сентября 1941 г. расстреляли 33 771 человек — почти всё еврейское население Киева.

Тот Еврейский Киев, что я видела сегодня, говорит о необычном народе, о его силе духа, неутомимости души. И тема эта неисчерпаема.

Оригинал и интересные комменты здесь

Размещено на сайте 13 апреля 2015

 

Холокост бессарабских евреев

Холокост бессарабских евреев: новое исследование Клары Жигни

11.12.10 22:03
27-28 июня 1941 года в Яссах фашистами было уничтожено от 13 до 20 тысяч
румынских евреев

 
О Холокосте пишут много – воспоминания, романы, стихи, публицистические очерки, серьезные научные исследования. Специальный курс по изучению Холокоста включен в учебные программы школ и вузов многих стран. В последние годы немало публикуется и в СНГ – в России, Украине, Белоруссии.

К сожалению, в Молдове сложилась особая ситуация. За исключением давней статьи И. Левита, двух его маленьких брошюр, дайджеста “Не забудем!”, книжки Москалевой, да отдельных воспоминаний бывших узников лагерей гетто на страницах еврейских газет за период более десятилетия ничего опубликовано не было. Даже эти жалкие крохи можно найти только в нашей еврейской библиотеке. Никакой литературы о Холокосте в Молдове на прилавках магазинов не имеется, в городских библиотеках найти ничего невозможно. Широкая публика черпает сведения из легко доступных работ местных историков, ориентированных на националистическую румынскую историографию, которая либо вообще отрицает Холокост, либо кардинальным образом преуменьшает количество жертв.

 

Не являясь специалистом в области изучения истории Холокоста, я, тем не менее, взяла на себя смелость сделать краткий обзор того, что произошло с евреями нашей страны в 1941-1944 годах, выявить самые главные моменты в истории уничтожения евреев, показать его причины и назвать главных виновников. Я буду опираться на архивные документы, переданные в мое распоряжение И. Левитом, опубликованные за рубежом документы и на исследования тех румынских историков, большая часть которых сегодня работает в США и Израиле – Ж. Анчела, П. Шапиро, Р. Иоанида и Л. Бенжамин.

Истоки того, что произошло с бессарабскими евреями, уходят еще в XIX век, и далее к положению в Румынии в годы до первой мировой войны, когда подавляющее большинство евреев в этой стране было лишено многих гражданских прав. После первой мировой войны Румыния была последней страной в Европе, которая предоставила своим евреям полное равенство в правах, которое, впрочем, оказалось очень недолгим. Уже тогда, рассматривая еврейство как угрозу независимости и процветанию страны и даже биологическому выживанию румынской нации, правящие круги Румынии постоянно бились над так называемой “еврейской проблемой”.

Оказавшись в 1918 году в составе Великой Румынии, бессарабское еврейство разделяло все, что выпадало на долю румынских евреев и даже больше. Хотя оно и получило относительную религиозную и культурную автономию, но уже в 1924 году бессарабцы испытали на себе действие закона о румынском гражданстве – закона, который лишил гражданства 100,000 евреев. Первый расистский закон в Румынии, касавшийся принятия на работу персонала частных предприятий, был принят в 1934 году – на год раньше знаменитых Нюренбергских законов 1935 года. В 1938 году власти вновь лишили гражданства 200,000 румынских евреев.

В целом же генеральной линией румынской политики в отношении евреев всегда было желание избавиться от еврейской общины. До начала второй мировой войны правящие круги, подталкиваемые протестами мировой общественности против притеснения евреев в Румынии, видели решение еврейской проблемы в создании внутренних и внешних предпосылок для вынужденной, но пока еще ненасильственной эмиграции евреев за пределы страны. По мере фашизации страны подходы к этой проблеме стали меняться. Осенью 1940 года государственная политика в отношении евреев претерпела кардинальные изменения.

Хотя с 28 июня 1940 года бессарабские евреи уже не находились в составе Румынии, то, что происходило там, имело прямое отношение к их дальнейшей судьбе. Как известно, в сентябре 1940 года к власти пришел военно-фашистский режим Иона Антонеску. Краеугольными камнями внутренней политики Антонеску стали румынизация и очищение нации от инородных элементов. Это был новый путь решения еврейской проблемы. И румынизация, и пурификация были политикой ярого воинствующего государственного антисемитизма и положили начало геноциду еврейского народа румынской государственной машиной.

Румынизация нашла свое выражение в целом ряде законов, которые привели к изгнанию евреев из государственных и частных коммерческих, индустриальных, финансовых предприятий Румынии, к конфискации их собственности и запрету заниматься культурной и просветительской деятельностью. Пурификация была нацелена на выявление всех лиц с еврейской кровью и полное очищение от евреев румынского общества.

“Если мы не используем возможность для очищения румынской нации, – говорил Антонеску, – данную нам внутренними и внешними обстоятельствами, мы пропустим последний шанс, данный нам историей: Я могу вернуть нам Бессарабию и Трансильванию, но я ничего не достигну, если я не очищу румынскую нацию. Не границы, а однородность и чистота расы дают силу нации: такова моя высшая цель”.

Как считает румынский исследователь Лия Бенжамин, политика румынизации не была продиктована новыми условиями международной обстановки или навязана Третьим Рейхом, она выросла из собственной, годами развивавшейся расистской концепции этнической однородности. С приходом к власти режима Антонеску и вступлением Румынии в союзе с фашистской Германией в войну против СССР появились благоприятные условия для ее реализации.

Теперь речь шла уже не об эмиграции, к которой следовало всячески подталкивать евреев. Речь шла об изгнании и уничтожении. Румынизация и полная пурификация румынской нации предусматривала различные этапы и методы. Евреи Бессарабии и Буковины должны были стать первым объектом чистки. Что касается евреев Старого королевства, то от них собирались избавиться в течение 5-10 лет.

22 июня 1941 года настало время для начала этнической чистки на бывших румынских территориях Бессарабии и Северной Буковины, которые предстояло вернуть в ходе войны против СССР. Первоначальный план заключался в полном удалении евреев с этих территорий. В Директивах для представителей новых румынских властей, которые направлялись в Бессарабию и Буковину, говорилось, что евреям нечего делать в этих провинциях “в момент реставрации навечно наших национальных прав на этой территории”. 8 июля 1941 года Ион Антонеску объявил: “Рискуя быть не понятым теми, кто придерживается традиционных взглядов, я выступаю за насильственную миграцию всего еврейского населения из Бессарабии и Буковины, которое должно быть выброшено за границу страны… меня не волнует, что история нас запомнит как варваров: в истории более не будет благоприятных моментов. Если необходимо, стреляйте из пулеметов”.

И пулеметы применялись. Сразу и повсеместно. Первыми жертвами стали евреи местечка Скулень на севере Бессарабии. Местность, где было расположено это местечко, имела стратегическое значение, для захвата его были сосредоточены большие воинские силы. Уже 23 июня тут шли кровопролитные бои, местечко несколько раз переходило из рук в руки. Румынские офицеры поспешили обвинить в своих неудачах евреев Скулень, которые якобы помогали Красной Армии.

Когда румыны окончательно завладели местечком, они переправили всех жителей на румынский берег, отделили евреев от христиан и расстреляли их из пулеметов как предателей и пособников противника: 19 детей в возрасте до 6 лет, столько же детей в возрасте до 12 лет, 46 – в возрасте до 18 лет. Была расстреляна 61 женщина. А всего румынские офицеры расстреляли 311 евреев.

И далее можно продолжать село за селом, местечко за местечком, город за городом, всюду без исключения в первый же день вступления в них румынских и немецких войск происходила “показательная” казнь евреев – от нескольких человек до нескольких сотен людей. Архивные документы хранят свидетельства страшных издевательств, избиений, глумления над евреями перед их расстрелом. Трупы не всегда закапывались сразу, по несколько дней валялись на месте расстрела, их растаскивали по кускам одичавшие собаки.

Казни эти совершались румынскими воинскими отрядами совместно со специально созданными для уничтожения евреев немецкими эсэсовскими отрядами Айнзацгруппы Д. Впервые эти совместные действия были опробованы в Яссах во время еврейского погрома 28-29 июня 1941 года, когда было уничтожено от 13 до 20 тысяч евреев. (Это, между прочим, дало основание румынскому исследователю Раду Флориану назвать трагедию в Яссах не погромом, а первым актом геноцида, осуществлявшегося режимом Антонеску в годы войны).

17 июля Антонеску прибыл в Бельцы, собрал представителей румынской администрации в Бессарабии и приказал: “Ни одного еврея не оставлять в селах и городах, интернировать их в лагеря”. В случае побега полагалась казнь.

Начался новый этап. В процессе сбора евреев во временные лагеря, колонны перегоняли с одного места на другое, морили голодом, многих на местах расстреливали. Пурификация шла полным ходом.

К середине августа лагеря были в основном укомплектованы. И. Левит нашел сведения о 49 лагерях и гетто на территории Бессарабии. Наиболее крупными среди них были лагеря: в Вертюженах – 23 тысячи евреев, в Маркулештах – 11 тысяч, в Единцах – 13 тысяч, в Секуренах – 20 тысяч, в Рубленице – 5 с половиной тысяч и т.д.

22 июля было принято решение создать в Кишиневе гетто, выделив для него район, примыкающий к Вистерниченам и ограниченный улицами Харлампиевской, Кожухарской, Вознесенской и Павловской. Сюда было согнано 11 с половиной тысяч евреев. До этого румынскими и немецкими специальными отрядами в саду сельхозинститута на Садовой улице было уничтожено 400 евреев, 6 евреев было убито по обвинению в поджогах, 16 под предлогом того, что они стреляли в румынских солдат, еще несколько десятков расстреляли как заложников.

Хорошо известны условия жизни во временных лагерях и гетто – голод, инфекционные болезни, изнурительный труд, которые уносили тысячи жизней. В августе начались массовые казни. 1 августа 411 узников кишиневского гетто было расстреляно возле ст. Вистерничены, 7 августа 325 евреев было казнено в Гидигиче. Массовые расстрелы проводились на 5-м километре Оргеевского шоссе, у конного завода.

Такая практика применялась во многих местах. В Косоуцком лесу впоследствии после освобождения Сорокского района были найдены 2 могилы, в которых на глубине 3 метров были уложены рядами трупы общей численностью около 6 тысяч человек. В лагере Вертюжены было обнаружено 105 могил с общим количеством 7560 трупов. В Дубоссарах было расстреляно 12 тысяч, но эта цифра, кажется, в результате последних исследований еще возросла.

Пребывание евреев во временных лагерях и гетто Бессарабии было недолгим. 19 августа на территории между Днестром и Бугом было образовано губернаторство Транснистрия, а уже 30 августа Антонеску принял решение начать депортацию бессарабских и буковинских евреев в Транснистрию. Как писал в своих воспоминаниях личный секретарь Антонеску Барбул, конечным пунктом депортации должен был стать район к северу от Азовского моря. По замыслу Гитлера, там должно было возникнуть огромное гетто, в котором бы евреи жили в полной изоляции от остального мира.

Не существует документального подтверждения этого плана, но существуют реальные документы – план депортации от лагерей в Бессарабии до лагерей на берегу Буга. Предполагалось, что евреи Бессарабии будут находиться и работать в этих лагерях до тех пор, пока не возникнет возможность переправить выживших дальше на восток, т.е. через Буг к немцам. 7 сентября начальникам лагерей была разослана специальная инструкция о том, как проводить депортацию. Евреев следовало собирать в “конвои” и вести по специально разработанным маршрутам к специальным переправам на Днестре. Вдоль дорог через каждые 10 км следовало выкопать яму из расчета на 100 человек, для тех, кто не сможет идти и будет расстрелян.

После убийства евреев в ходе наступления румынских и немецких войск летом 1941 года, гибели и расстрелов в лагерях и гетто, депортация стала очередным этапом уничтожения евреев и пурификации румынской нации. Вырытых заранее в соответствии с инструкцией ям не хватало, обессиленных и умиравших пристреливали и бросали на дорогах. Трупы подвергались ограблению, с них снимали даже одежду. Евреи из следующих конвоев, которых гнали по тем же дорогам, видели лежавшие вдоль дорог обнаженные трупы. Не будет преувеличением сказать, что можно с полным основанием ставить памятники жертвам Холокоста в любой точке на основных дорогах Молдовы.

Предотвратить гибель своих соплеменников попытался Президент Союза еврейских общин Румынии Вильгельм Фильдерман, который трижды обращался к Антонеску с просьбой остановить депортацию. “Практически все, покинувшие кишиневское гетто в первом конвое, – писал он, – усыпают своими трупами дорогу между Оргеевом и Резиной: это смерть, смерть, смерть безвинных людей только за то, что они евреи”.

Антонеску не оставил обращения без ответа. Более того, свой ответ он напечатал в газетах. Антонеску нашел вину десятков тысяч бессарабских стариков, женщин и малолетних детей, за которую их следовало уничтожить. Эти несчастные должны были ответить за проявленную бессарабскими евреями в 1940 году радость по поводу присоединения Бессарабии к СССР, за коммунистические настроения левой молодежи и даже за потери румынских армий в боях под Одессой и в Крыму. “В соответствии с традицией, – публично обличал весь еврейский народ кондукэтор, – вы хотите превратиться из обвиняемых в обвинители, как будто вы забыли причины, вызвавшие нынешнюю ситуацию:. неблагодарные скоты отвергли дружескую руку, которая была протянута им в течение 20 лет… Если у вас действительно есть душа, – посоветовал Антонеску, – не жалейте тех, кто не достоин жалости”.

17 ноября последний конвой евреев пересек Днестр, 9 декабря кондукэтору доложили, что депортация евреев из Бессарабии и Северной Буковины в основном завершена.

Попробуем подвести некоторые итоги. Накануне войны еврейское население Бессарабии и Северной Буковины составляло более 300 тысяч человек. Когда началась война, эвакуировалось и ушло в Красную Армию примерно 100 тысяч, т.е. осталось 200 тысяч евреев. По румынским данным на февраль 1942 года, из Бессарабии и Северной Буковины в Транснистрию было депортировано 118,5 тысяч. Следовательно, на территории Бессарабии и Буковины было “вычищено”, т.е. уничтожено 80,5 тысяч евреев. Но депортации продолжались за счет евреев из внутренних районов Румынии и района Черновцов, и к концу 1942 года число депортированных достигло 190-200 тысяч человек.

Как уже указывалось, евреи Бессарабии должны были попасть на берег Буга, там быть использованы как рабская сила, а затем либо отправлены к немцам, либо уничтожены. Как сообщал один из представителей Германии в Бухаресте Густав Гюнтер, в середине октября сразу же после начала депортации Антонеску приказал уничтожить на берегу Буга 110 тысяч евреев из Бессарабии и Буковины. Раздраженный большими потерями в боях под Одессой, взрывом военной комендатуры в этом городе, Антонеску объявил о переходе к политике уничтожения еврейского населения: “Загоните их в катакомбы, сбросьте в Черное море! Мне все равно – погибнет ли 100, погибнет ли 1000, погибнут ли все”. Именно тогда по его приказу было уничтожено более 25 тысяч бессарабских евреев, находившихся в Одессе.

Однако реализовать свои планы в полной мере румынам не удавалось. К тому времени, когда в Транснистрию были депортированы бессарабские и буковинские евреи, местные украинские евреи уже были согнаны в лагеря и гетто, и огромные массы людей перегонялись с места на место в более крупные лагеря. Еврейское население Транснистрии тоже составляло примерно 300 тысяч человек. К ним присоединились конвои из Бессарабии. Румынские власти оказались неспособными справиться с такими массами народа. Трудовые лагеря не были заранее подготовлены, румынские офицеры и жандармы, сопровождавшие конвои, не знали местности, конвои сбивались с пути и блуждали в лесах и болотах. И теперь уже дороги Транснистрии, как раньше Бессарабии, были усыпаны трупами, которых не успевали хоронить.

Румыны поняли, что им не удастся переправить все депортированное население на Буг, тем более, оказалось, что немцы не желают принимать евреев из Транснистрии в свои концентрационные лагеря. По мнению Ж. Анчела, одной из причин того, что румыны гоняли сотни тысяч евреев по дорогам Транснистрии с осени 1941 по лето 1943 года, было отсутствие у румынского государства машины массового уничтожения людей, такой, какая была у немцев, и они надеялись на умерщвление евреев “естественным” путем – голодом, болезнями, изнеможением, непосильным трудом.

Поэтому румынам вновь приходилось менять планы. По мнению Анчела, новые архивные данные могут свидетельствовать о том, что режим Антонеску принял решение убить зимой 1941-1942 годов более 200 тысяч евреев.

В целом в Транснистрии возникло 4 основных района, где были расположены лагеря и гетто – Могилев, Тигина, Балта и Голта. Ближе всех к Бугу была Голта. Именно туда попала значительная часть бессарабских и одесских евреев. И тогда Антонеску принимает новый план – вместо убийства 110 тысяч бессарабских и буковинских евреев уничтожить в районе Голты имевшихся там 25 тысяч депортированных из Бессарабии и Буковины и 85 тысяч евреев из Одессы и Южной Транснистрии.

В соответствии с этими указаниями одним из крупнейших лагерей смерти стал лагерь в Богдановке. По сообщению префекта уезда Голты, на 13 ноября 1941 года в лагере находилось 28 тысяч евреев из них 18 тысяч живых и 10 тысяч умерших, но не захороненных. Все живые были больны тифом и туберкулезом. Сюда же направлялось еще 40 тысяч с юга Транснистрии и Одессы, хотя никаких строений, где их можно было расположить, не имелось.

К середине декабря на протяжении 3 км на берегу Буга при температуре – 30 градусов лежало, ползало, умирало от голода, холода и болезней огромное количество евреев. Трупы смерзлись таким образом, что их невозможно было разъединить. Так их и сжигали. Трупы складывали в пирамиды послойно с дровами, но замерзшие трупы горели трудно.

Всех живых было решено собрать в Богдановке. 21 декабря 1941 года в последний день Хануки в Богдановке 5 тысяч живых скелетов были загнаны в несколько коровников и заживо сожжены. Затем остальных партиями стали гнать на берег Буга и расстреливать возле рвов и высохших русел ручьев, летом бежавших в Буг. Это происходило каждый день до 9 января 1942 года с перерывом на Рождество и новогодние праздники.

В лагере Доманевка поначалу находилось только 12 тысяч, и там тоже было огромное количество замороженных трупов. Затем сюда стали привозить евреев из Бессарабии и Одессы. В декабре 1941- январе 1942 гг. там оказалось 20 тысяч евреев. Каждый день прибавлял сотни умерших. Хоронить их в замерзшей земле не было никакой возможности. Убийства тут начались после того, как были уничтожены все евреи Богдановки. В Доманевке все было закончено 18 марта.

По данным Ильи Эренбурга, в Богдановке было уничтожено 54 тысячи, в Доманевке – 15 тысяч. В близлежащем лагере Акмачетка погибло 14 тысяч, в лагере села Мостовое – 32,600 евреев. Район Голты был назван “королевством смерти”.

Но лагеря смерти были устроены румынами не только в районе Голты. В лагере смерти Печора нашли смерть 18 тысяч человек. Полностью было уничтожено еврейское население в Рашкове, Шпикове, Ладыжине, Любашевке, Кодыме, Ананьеве и в других местах. Подсчеты Анчела показывают, что румынское государство и его режим в Транснистрии несут ответственность за уничтожение по крайней мери четверти миллионов евреев в течение страшной зимы 1941-1942 годов.

К сожалению, не существует выверенных общих данных о количестве жертв Холокоста в Бессарабии и Транснистрии. Известно, что когда в районы лагерей в Транснистрии вернулись советские войска, там оставалось примерно 50 с половиной тысяч евреев Бессарабии, Буковины и самой Румынии. Румынские авторы пишут о том, что режим Антонеску уничтожил 270 тысяч румынских, бессарабских и буковинских евреев. По данным И. Левита геноцид, осуществленный румынскими фашистами, унес жизнь 330-350 тысяч евреев, в том числе украинских.

Таковы страшные цифры. Таковы уроки Холокоста. И нельзя допустить, чтобы за красивыми словами о жертвах фашизма в разных странах забывали о том, какой народ стал главной жертвой фашизма. Наш долг сделать так, чтобы этот урок выучили не только евреи, а они его выучили и сделали надлежащие выводы, но и те люди, в среде которых сегодня живут евреи.

Оригинал здесь

Размещено на обновленном сайте 25 ноября 2014