Наум Коржавин (Эммануил Мандель, 14.10.1925 – 22.06.2018)

22 июня 2018

Борис Парамонов

“Он всегда готов был сказать правду”. Памяти Наума Коржавина

Наум Коржавин в музее Маяковского

           Наум Коржавин в музее Маяковского

Он всегда был готов сказать правду, стоять за нее и пострадать за нее

Наум Коржавин прожил долгую жизнь, умер в глубокой старости – в 92 года. Но, кажется, он и не был никогда молодым – не был, по-другому сказать, современным. Он – архаика, обломок иных времен. Причем не пресловутых двадцатых годов, из которых пытались сделать миф в период послесталинской оттепели, а куда более ранних – дореволюционных. Коржавин был подлинным, можно сказать, химически чистым образцом русской интеллигенции той формации, которая была описана, проанализирована и осуждена авторами знаменитого сборника “Вехи”. И зная Коржавина, не столько читая, но наблюдая его, можно было понять, почему так встретили в штыки пресловутый сборник. Ибо нельзя было не оценить этого человека и в его лице этот культурный тип. Коржавин был его стопроцентным выражением, образцом и примером. И прежде всего он был чистым человеком, еще проще сказать – хорошим. Причем это сказывалось не просто в личной его жизни, но в его социальной позиции. Он всегда был готов сказать правду, стоять за нее и пострадать за нее.

И впервые он сказал и пострадал за правду отнюдь не в вегетарианские оттепельные годы, а в самые темные послевоенные – написав и распространив антисталинское стихотворение. И тут последовало чудо: его не расстреляли и даже не посадили, а всего-навсего отправили в ссылку, где он даже закончил горный техникум, получив какую-то шахтерскую специальность: еще один парадокс, если вспомнить полуслепого, а потом и совсем слепого Коржавина. Его поистине оберегал Бог. И тут возникает уже другая ассоциация: не только интеллигентский либерал, но древний юродивый, которого не смеет уничтожить злой царь.

Но Коржавин совсем не был мягким, незлобивым или безобидно чудаковатым человеком. Встретившись с ним, можно было понять, что и тот, дореволюционный интеллигент обладал достоинством и потенцией борца. То есть это был ценный социально-культурный тип, об утрате которого приходится жалеть, а не радоваться, вопреки всем веховским диагнозам и прогнозам. Стойкий, а не вялый, готовый к борьбе и спору идеалист – поистине никогда и нигде не лишний образец человека.

Каким поэтом был Коржавин? Иногда тянет вспомнить немецкую поговорку: хороший человек, но плохой музыкант. Но случай Коржавина сложнее. Он и здесь по-старорусски типичен: заполнил вакансию гражданского поэта. Причем читая его, видишь, как он рос в этом своем качестве, как освобождался от иллюзий, расширял свое культурное поле. Двумя словами сказать: терял комиссаров и обретал церковь на Нерли, причем в самом бесспорном ее – эстетическом – варианте.

И какими бы ни были мы эстетами, но традиция гражданской поэзии в России, традиция Некрасова не умерла – и Коржавин был достойным ее продолжателем.

Да, его культурный горизонт был сужен на староинтеллигентский манер, он осуждал Блока и не мог оценить Бродского. Но этот слепец с клюкой в руке сам был по-своему эстетическим явлением. Ибо выдержанность типа и стиля – это и есть красота. Наум Коржавин был красивым человеком.

* * *

От судьбы никуда не уйти,
Ты доставлен по списку, как прочий.
И теперь ты укладчик пути,
Матерящийся чернорабочий.
А вокруг только посвист зимы,
Только поле, где воет волчица,
Что бы в жизни ни значили мы,
А для треста мы все единицы.
Видно, вовсе ты был не герой,
А душа у тебя небольшая,
Раз ты злишься, что время тобой,
Что костяшкой на счетах играет.

1943

Оригинал

***

Из фейсбука:

Лев Симкин  22 июня в 20:38

Можем строчки нанизывать, посложнее, попроще, но никто нас не вызовет на Сенатскую площадь

Бывают поэты, у которых помнишь одно стихотворение, или даже одно четверостишие, или даже одну строчку, и все равно их любишь. А тут – в памяти сотни, да, сотни. Меня, как видно, Бог не звал. И вкусом не снабдил утонченным. Я с детства полюбил овал, за то, что он такой законченный.

Коржавина я впервые прочитал в «Тарусских страницах», была у нас дома эта прекрасная книга, каким-то чудом выпущенная в Калуге немаленьким тиражом в начале шестидесятых.

Старинная песня. Ей тысяча лет: он любит ее, а она его – нет.
И вот еще, оттуда же.
Ей жить бы хотелось иначе, Носить драгоценный наряд… Но кони – всё скачут и скачут. А избы – горят и горят.

Потом – прочел все его сборники, по мере выхода, благо их было не так уж много.

Мужчины мучили детей. Умно. Намеренно. Умело. Творили будничное дело, Трудились – мучили детей.

Мир еврейских местечек. Ничего не осталось от них, будто Веспасиан здесь прошел средь пожаров и гула. Сальных шуток своих не отпустит беспутный резник, и, хлеща по коням, не споет на шоссе балагула.

Ни к чему, ни к чему, ни к чему полуночные бденья. И мечты, что проснешься в каком-нибудь веке другом. Время? Время дано. Это не подлежит обсужденью. Подлежишь обсуждению ты, разместившийся в нем.

А потом – читал его в самиздате, что всех труднее было в этом мире тому, кто знал, что дважды два четыре, и о том, какая сука разбудила Ленина, кому мешало, что ребенок спит.
Мы спать хотим… И никуда не деться нам
От жажды сна и жажды всех судить…
Ах, декабристы!.. Не будите Герцена!..
Нельзя в России никого будить.

А потом выяснилось, что он еще и блистательный публицист, здраво и беспристрастно судивший о многом. Ну не вполне беспристрастно, он ненавидел фашизм и все из него вытекающее. Помню его в октябре 93-го, он приехал, полуслепой, в Москву, не в первый раз после отъезда, ажиотажа вокруг него уже не было. А ему было дело до всего. Мы познакомились дома у Ольги Георгиевны Чайковской, а потом несколько раз говорили по телефону, его интересовала правовая сторона происходящего у Белого дома, он ужасно волновался.

Бывает, поэты уходят вслед за своими читателями. У Коржавина читатели останутся, мне кажется, он поэт на все времена.

Alexander Pinsky  22 июня в 20:41

Арифметическая басня

Чтобы быстрей добраться к светлой цели,
Чтоб все мечты осуществить на деле,
Чтоб сразу стало просто всё, что сложно,
А вовсе невозможное возможно, –
Установило высшее решенье
Идейную таблицу умноженья:

Как памятник – прекрасна. Но для дела
Вся прежняя таблица устарела.
И отвечает нынче очень плохо
Задачам, что поставила эпоха.

Наука объективной быть не может –
В ней классовый подход всего дороже.
Лишь в угнетённом обществе сгодится
Подобная бескрылая таблица.

Высокий орган радостно считает,
Что нам её размаха не хватает,
И чтоб быстрее к цели продвигаться,
Постановляет: «дважды два – шестнадцать!»

…Так все забыли старую таблицу.
Потом пришлось за это поплатиться.
Две жизни жить в тоске и в смертной муке:
Одной – на деле, а другой – в науке,
Одной – обычной, а другой – красивой,
Одной – печальной, а другой – счастливой,
По новым ценам совершая траты,
По старым ставкам получать зарплату.

И вот тогда с такого положенья
Повсюду началось умов броженье,
И в электричках стали материться:
«А всё таблица… Врёт она, таблица!
Что дважды два? Попробуй
разобраться!..»
Еретики шептали, что пятнадцать.
Но обходя запреты и барьеры,
«Четырнадцать», – ревели маловеры.
И всё успев понять, обдумать, взвесить,
Объективисты заявляли: «десять».

Но все они движению мешали,
И их за то потом в тюрьму сажали.
А всех печальней было в этом мире
Тому, кто знал, что дважды два – четыре.

Тот вывод люди шутками встречали
И в тюрьмы за него не заключали:
Ведь это было просто не опасно,
И даже глупым это было ясно!
И было так, что эти единицы
Хотели б сами вдруг переучиться.
Но ясный взгляд – не результат науки…

Поймите, если можете, их муки.
Они молчали в сдержанной печали
И только руки к небу воздевали,
Откуда дождь на них порой свергался,
Где Бог – дремал, а дьявол – развлекался.

1957

Опубликовано 24.06.2018  10:16