Юдит Аграчева. Волшебная мелодия

Если ангел, не ведающий ни боли, ни страха, ни восторга, запоет вместе с Рут Левин, он через минуту-другую, смутившись, отступит в глубь сцены и, посрамленный, исчезнет. Исчезнет совсем, ибо ему откроются боль, страх и восторг, с которыми ангел не справится.

Когда поет Рут, закрывая глаза или устремляя взор в никому, кроме нее, не видимое пространство, мерно раскачиваясь, словно тело ее – не тело, а легкий, тоненький проводок, соединяющий, трепеща и светясь, сушу и воду, небо и землю, жизнь и смерть – цепенеет и смирно укладывается у ног ветер, в полуобмороке утихает и обвисает листва, обрывая бег, обмирают ошалевшие облака.

– Еще? – осторожно спрашивает певица.

А ответить нельзя, и невозможно даже кивнуть, потому что воспаленное сердце пульсирует в горле.

Рут Левин

Моти Шмит, скрипач, дирижер, композитор, преподаватель музыкальной академии Рубина, близкий друг Рут Левин, уверяет, что она поет голосом исчезнувшей Атлантиды, голосом пепла, голосом памяти об уничтоженном европейском еврействе.

Рут Левин поет на идише. Еще – на иврите, французском, английском, русском. У тех, кто слышит Рут, смешиваются, возвращаясь к первоисточнику, языки, теряется ощущение времени, связь с реальностью. И никто, подсказывает душа, не держит нас здесь, на земле, и ничто не мешает подняться вслед за голосом Рут, и никого не жаль, и ничего не страшно. Лишь бы не потерять этот голос, лишь бы он не растаял, лишь бы дослушать. И тогда умереть, или вечно жить, или невечно, или – все одно, только бы пела Рут.

Лейбу Левин

Ни одна фотография Рут ни в малейшей степени не отражает игры красок, штрихов, теней постоянно меняющегося лица. То девическая стеснительность, то колдовское всеведенье, – она неузнаваема, неуловима, красива всегда неземной, то Богом, то дьяволом дарованной красотой.

Слово «папа» в рассказе Рут встречается чаще всех прочих слов. И в местоимении «я» тоже слышится «папа», и в имени сына, и в молчании, и в неожиданно детском безудержном всплеске смеха, и в дрожи тоненьких пальцев, и в быстро сбегающих вниз, по щекам, слезах, поспешно прячущихся под безупречно вычерченными скулами.

– Душа Лейбу Левина, – шепчет Моти, – переселилась в Рут.

Я смотрю на него вопросительно, но его не смущает мой взгляд. Он кивает, подтверждая им сказанное, и растерянно пожимает плечами, сообщая тем самым, что он лишь подчеркивает очевидно свершившийся факт, не смея его комментировать…

В феврале 1983 года Лейбу Левин ушел в мир иной. В тот же миг или несколько позже – через мгновение, растянувшееся на траур и скорбь, – нашему миру явилась певица Рут Левин, равных которой нет.

– Я думаю, папа хотел, чтобы я стала его продолжением, – говорит Рут, – чтобы я пела так, как пел он…

«Мой отец был художником слова, – писала Рут. – Чтец и певец на идише, композитор, он пользовался в тридцатых годах огромной популярностью в еврейских литературных кругах Румынии, в многочисленных городах и местечках, где выступал с гастролями, читая гениальные басни Штейнберга, прозу Переца, Надира, Шолом-Алейхема, стихи Хальперна, Магнера, Левика, Луцкого. Иногда стихи сами ложились на музыку, и он исполнял их как песни. До сих пор я встречаю в Израиле стариков, у которых светлеют глаза, едва я упоминаю папино имя. «А, Лейбу Левин? Это было да-а…»»

В 40-м Лейбу Левин оказался в СССР. В 41-м ушел на фронт. В 42-м, отозванный с фронта в числе бывших румынских граждан, оказался в трудармии на Урале. И в том же году – в ГУЛАГе, где по обвинению в шпионаже провел четырнадцать лет. Все родные Лейбу Левина погибли в Транснистрии.

Лейбу Левин

– Моего дедушку с маминой стороны расстреляли в 37-м, он был, кажется, меньшевиком, – вспоминает Рут. – А бабушка, жена врага народа, врач, оказалась, естественно, в лагере. Проходя мимо штабелей трупов, она обратила внимание на еле заметное шевеление. Кто-то еще дышал. Она вытащила несчастного, выходила и, освобождаясь в 44-м, оставила ему среди прочих своих вещей фотографию дочери. Спасенным был мой будущий папа. Приехав в Москву в 56-м, он женился на маме, дочери своей спасительницы. Подробности этой истории мне рассказала Нехама Лифшицайте, с которой я занимаюсь сейчас интерпретацией еврейской песни. Папа вместе с Нехамой выступал какое-то время. И она не догадывалась, что он был композитором. Папа не знал нотной грамоты. Он самозабвенно любил стихи, они у него обрамлялись мелодией и так обретали цельность… В лагере папа повторял свой репертуар, и потому только не умер. Дома он записывал свои песни на магнитофон, – аккомпанемент он выводил голосом…

Лейбу Левин вынужден был уйти со сцены вследствие лагерной травмы. Он поседел, потеряв возможность даже редких контактов со зрителями. Но дома песни звучали всегда. И всегда висел на стене групповой снимок расстрелянных еврейских деятелей культуры. И всегда, в каждом слове и каждом вздохе, звенела цифра шесть миллионов.

В 72-м Лейбу с семьей приехал в Израиль, полагая, что здесь зазвучит с новой силой, во всей красоте язык уничтоженной в СССР еврейской культуры. Но здесь идиш был не в чести, здесь презирали галут, стеснялись своих ашкеназских корней. За десять лет жизни в Израиле Лейбу Левин выступил всего десять раз.

Дочь Лейбу Левина

– Я не мыслила себя певицей, – говорит Рут. – Я всю жизнь рисовала и надеялась оформлять папины книги. В московском детстве я жила как бы в двух мирах: школа, подружки, пионерские сборы – все это казалось важным и интересным, но в то же время перед глазами был папа, который всегда сочинял стихи, всегда пел. Папины песни – они были живыми существами, населявшими дом, мир, вселенную. Я их знала в лицо, отличала их, каждую, по цвету, по мимике. Я чувствовала, что одна из них мне сейчас подмигнет, вторая – пустится в пляс, третья – заплачет, застонет. Я видела, как они затихали и теснились в момент появления новой песни.

Папа писал и мне лично стихи, смешные, веселые, на литературном, несколько вычурном, высоком русском, а я ему отвечала, тоже стихами, которые лились легко, поскольку были естественной формой общения с папой.

Возвращаясь из пионерского лагеря, я привозила новые песни. Папа слушал меня серьезно, хмурился, если его раздражала манера пения, принимался петь сам. Он не объяснял и не мог объяснить, как надо петь. Он показывал.

В Израиле я закончила семинар для преподавателей живописи и поняла, что по специальности работать не буду. Тут подвернулась любовь, а объект любви учился в Иерусалиме лингвистике. Я немедленно поступила в тот же университет и с отличием закончила французское отделение. Папа умер во время моих экзаменов.

Когда я осознала, что папы нет, я обнаружила себя в невесомости… Я оторвалась от земли и словно повисла, не чувствуя тела, не чувствуя ничего. Вокруг был густой туман, застилающий зрение, заглушающий слух. Не касаясь ногами земли, я пребывала в безвольном, безжизненном состоянии, не опускаясь, не поднимаясь, не ощущая себя, не понимая, что происходит.

Я запела, не осознавая процесса, не формулируя никакой цели. Просто пришла к учительнице вокала Зимре Орнат, исполнила несколько папиных песен. Она стала со мной заниматься, и через год мы с ней отправились с программой, посвященной творчеству Лейбу Левина, по Израилю.

Один из наших концертов проводил режиссер, актер, хореограф Биньямин Цемах, брат основателя «Габимы» Нахума Цемаха. После концерта он пригласил меня на курс идишской драмы, который он вел в Бар-Иланском университете.

Я отказалась. Через неделю что-то толкнуло меня, я пришла в Бар-Илан. Никого не нашла и ушла. Но меня охватило волнение, поначалу неясное, потом прояснившее картины детства, когда папа ставил спектакли с моим участием в драмкружке нашей немецкой спецшколы. Я вспомнила, как легко мне было на сцене, как просто – легче и проще, чем в жизни. Меня вновь подняло неведомой силой, привело в Бар-Илан, я нашла Биньямина Цемаха. Следующая картина, освещенная памятью, – роль Миреле в спектакле по пьесе Ицхака Мангера «Хоцмах-шпиль». Я играла девочку, которая ищет волшебную мелодию, завещанную ей отцом. Она находит ее, и эта мелодия ее спасает.

Я физически чувствовала, как рассеивается туман, как ко мне возвращается зрение, слух. И вот я уже стою на своих ногах, и я чувствую, что стою…

«Чем был для меня Мангер? – писала Рут. – Он был воплощением всего того, чем папа жил и дышал. Он связан для меня с папиными песнями, которые я исполняла на концертах. И всегда у меня было ощущение, что я дотрагиваюсь до чего-то особого, очень живого, горько-сладкого, как сам идиш, и пронизанного сиянием звезд, вишневым цветом и дорожной пылью. Самые простые слова расцветают у него под пером, и ты то смеешься, то плачешь и не можешь оторваться от этого чистого источника поэзии, завороженной полетом золотой павы – символа мечты о любви и красоте».

Прошли годы. Оставив театр, Рут посвятила себя только пению. В 90-м году она дала несколько гастрольных концертов в Москве и Черновцах – на той же сцене, где выступал когда-то Лейбу Левин.

– Что-то случилось во время этих концертов, – вспоминает Рут. – Я пела для тех, кто любил и помнил отца. Я чувствовала себя то продолжением папы, то им самим, то вдруг понимала, что я – уже не он, но что – я, понять еще не могла…

Рут Левин

– С тех пор я прорываю себе какой-то свой путь, – говорит Рут, – пою уже не только папины песни и не только на идише.

– Почему «прорываю»? Не случайно ли это слово?

– Нет, путь очень труден. Долгое время меня воспринимали исключительно как трагическую певицу. Я выступала только в дни траура и памяти о погибших. Это было непосильное бремя, но я не имела права избавиться от него. Лишь после встречи с концертмейстером Региной Дрикер произошел какой-то прорыв. Я вышла на другой уровень. Выступала в Америке, где записала диск, в Германии, Франции.

– Что дала эта встреча?

– Регина оказалась соратником, единомышленником. Я перестала чувствовать себя совершенно одной во власти безумия. Мамы больше нет. Моя сестра по маме и брат по отцу далеки от моих безумных идей…

– Почему же безумных, Рут?

– Потому, что я продлеваю жизнь после смерти! Я не хочу сейчас, вот так, к слову, говорить о реинкарнации, но я уверена: пока я пою – живет папа и не исчезает то, что создано им…

– Она разговаривает с отцом, – не выдержав чуть затянувшейся паузы, Моти вступил в беседу и выплеснул то, что представлялось ему крайне важным. – Признай, Рут поет совершенным, а значит, вложенным в нее Богом голосом. Не требуя никакого специального оформления, этот голос, – ты же почувствовала! – проникает в душу естественно, словно душа всегда искала именно этой формулы, именно этих тонов. Такие вибрации нельзя отработать, их искусственно вызвать нельзя. Все рациональные объяснения разбиваются о ее голос, о дар нездешнего происхождения. Поверь, она получает сигнал и воспроизводит его, без напряжения, без осмысления. Она не может знать, как следует управлять им, потому что здесь, на Земле, никто не может этого знать. Она подходит к портрету отца и получает ответы на все вопросы. А если не получает, то, плача, кричит: «Что ты от меня хочешь? Что я еще должна сделать?»

И снова я бросила на Моти взгляд, полный сомнения: не играет ли он словами, не пережимает ли с благоговейными чувствами, не переходит ли грань, за которой трагедия оборачивается фарсом?

Нет. В глазах Моти стояли слезы, рука, дрогнув, тянулась к платку.

– Это не так, – резко, сухо отчеканила Рут. – Последний раз я разговаривала с отцом десять лет тому назад. Папины интонации, папины песни – все вошло в кровь, но я уже не пытаюсь его заменить собой. Я начала петь от боли, это правда, но теперь я пою потому, что не петь не могу. Мне близка папина интерпретация, но я уже самостоятельна, независима, я уверена в том, что я делаю.

– Как так вышло, что дочь Лейбу Левина обрела уверенность, ощутила себя певицей Рут Левин?

– Не знаю. Но это случилось. У меня нет ответа, – отрезала Рут.

И стала рассказывать о том, как вела дневник, фиксируя не столько события, сколько свои ощущения. Потом пришел драматург, предложил сделать пьесу о Рут, и сделал. Пьеса Рут не понравилась, но привлекла идея. Текст был переписан, и родился музыкальный моноспектакль об идише, о Рут, о папе, о сыне Рут Левочке.

– Дело в том, – объясняла Рут, – что в папиных записях нашлись ноты «Либелиделе» – «Песенки о любви». Видимо, кто-то записал их по его просьбе. Но мне точно известно, что папа не писал музыку просто так, без стихов. Стихи найти не удалось. И вот, спектакль вышел о том, что идиш – это и есть та песенка о любви, слова которой потеряны…

Лева Левин

Рут позвонила на следующее утро после встречи, сообщила, что не рассказала самого важного.

– Биньямин Цемах, завершив уже курс в Бар-Илане, пригласил меня для участия в спектакле «Ойцрес» – «Сокровище», – неслось издалека, выпрямляя и крепко скручивая в проволочный проводок казавшиеся поначалу сумбурными, обрывочными, случайными воспоминания. – В тот период я научилась уже ходить по земле, но эта земля, – и я помнила об этом ежесекундно, – была кладбищем. Привычная к боли, тоске и безнадежной утрате, я, стиснув зубы, словно бродила между могил, уверенная, что это моя судьба – существовать в кошмаре, в пекле, в аду. Но вдруг один из актеров, игравших в том же спектакле, с удивлением меня выслушав, возразил.

Он был молод и он знал идиш с детства, он пел и играл на идише, он читал на идише, преподавал, – и он мог смеяться! Он жил легко, не чувствуя неразрывной, сжимающей сердце связи с погибшим еврейством, с исчезнувшей Атлантидой.

– Идиш – это не смерть, – убедил он меня, – это жизнь!

C cыном Левой

Шок от этих слов вывел меня из многолетнего оцепенения. Я как будто по тоненькой досточке, осторожно, не веря еще в иную форму существования, перебралась из края мертвых в край живых. Обернувшись, я не потеряла из виду мир идиша, – я просто его увидела с другой стороны.

Думаю, тогда я и стала не только дочерью своего отца, но собой, Рут Левин, у которой пять с половиной лет назад родился сын Левочка… У Левочки чистый голос, он прекрасно поет…

(журнал-газета «Мигnews», № 15, август 2000)

Опубликовано 04.01.2018  13:04