Tag Archives: сталинские репрессии

И снова об Изи Харике…

80 лет назад поэта не стало; остались многочисленные воспоминания о нём, его стихи и поэмы. Значительная часть художественных произведений Изи Харика востребована и в наше время. Лично мне наиболее симпатичны поэмы «Хлеб» («Вrojt», 1925) – о трудном переходе местечковых евреев на земледелие, куда более ухабистом, чем описано в поэме Михася Чарота «Корчма», созданной почти одновременно – и «На чужом пиру» («Af a fremder khasene», 1935), где зембинский вольнодумец-бадхен пытается защитить от нападок не только себя, но и музыканта из своей капеллы.

 

Заставки Цфании Кипниса из минского издания «На чужом пиру» (1936)

Не шибко глубокие журналисты до сих пор вносят путаницу в биографию Харика: здесь, к примеру, можно прочесть, что Изи Харик работал столяром, даром что в давно опубликованной анкете 1923 г. столяром называется его отец… То, что поэт жил в Минске на ул. Немигской (современной Немиге) – также «творческий домысел»; было сказано «где-то возле Немиги». Судя по cловам вдовы поэта Дины Звуловны Харик, дом стоял, скорее всего, в начале современной улицы Раковской, но когда мы лет 20 назад прогулялись с ней в тот квартал, она не сумела вспомнить точное расположение: «всё так изменилось…»

Здесь, на Революционной, в 1930–1941 гг. находилась редакция журнала «Штерн» – центр притяжения идишских писателей Беларуси и всего СССР. Фото Сергея Клименко, 2010 г.

В министерства культуры и информации РБ более двух недель назад было направлено письмо с просьбой увековечить память трёх ведущих еврейских поэтов БССР межвоенного периода (Зелика Аксельрода, Моисея Кульбака, Изи Харика) на табличке, которую следовало бы повесить по адресу: Минск, ул. Революционная, 2. Ответ пока не поступил.

В. Рубинчик, г. Минск

* * *

Из журнала «Советиш Геймланд», № 8, 1990

Л. Островский (Иосиф Бергер) пишет о своей встрече с Хариком в начале 1933 г., когда тот приезжал на Всесоюзное совещание еврейских писателей и встречался с Островским, как представителем Коминтерна. Харик рассказал, что готовится написать большое произведение, поэму о жизни евреев в Беларуси, начиная с царских времен до начала 1930-х гг. Там должны были быть затронуты события Октябрьской революции, гражданской войны, НЭПа, первые советские пятилетки и т. д. Всё это должно было отразить участие евреев в этом историческом процессе, формирование еврейской молодежи за последние 25 лет, начиная с революции 1905 г.

Харику было тогда немногим более 30 лет, но выглядел он моложе. Он объяснил, что для написания такой эпической работы ему абсолютно необходимо было показать борьбу еврейских трудящихся с религией, которая не позволяла евреям активно участвовать в революции. Нужно было отразить работу разных левых еврейских пролетарских организаций, таких как Бунд, Поалей-Цион, и одну часть посвятить сионизму, его существованию и ликвидации.

Харик говорил, что очень серьезно относится к своему новому замыслу и должен иметь первозданный материал, не вызывающий сомнения в достоверности. Материал, который имелся в Коминтерне, его не устраивал. Он хотел сам всё посмотреть в земле Израильской. Как именно идёт колонизация Палестины, какие существуют порядки, как ведут себя англичане. И не пахнет ли в Палестине социалистической революцией?

Харик просил оказать содействие, чтобы получить разрешение от имени Коминтерна поехать в Палестину. Это был бы залог художественности его произведения. Коминтерн, по мысли поэта, мог бы связать с местными коммунистами.

Предложения Харика ошеломили Островского. В 30-е годы многие деятели еврейского рабочего движения из России, особенно из членов Поалей-Циона, предлагали свои услуги как работники Коминтерна на Ближнем Востоке, чтобы оказать помощь Палестинской компартии. Были случаи, когда они получали на это согласие руководства и ехали туда на подпольную работу. Однако просьба Харика не была похожа на эти предложения. Ему необходима была творческая командировка. Бывали же прецеденты поездок советских писателей в разные страны. В таких случаях писателей обеспечивали служебными заграничными паспортами и визами тех стран, куда они собирались. Это касалось даже тех стран, где компартия была запрещена или отношения с СССР не были нормальными.

Поездка Харика была бы сопряжена с большой опасностью, ведь в случае ареста он должен был бы отрицать свое отношение не только к Коминтерну, но и вообще к СССР, отрицать умение говорить по-русски, да и то, что когда-либо был в России. Это уже был удел профессиональных революционеров. В 30-е годы уже существовала установка не направлять на подпольную работу Коминтерна советских граждан, родившихся на территории России. Нарушать это правило позволялось только в исключительных случаях, вынуждавшихся обстановкой.

Островский, по опыту работы в центральном аппарате Коминтерна, знал, что предложение Изи Харика не может быть принято. Островский писал, что это нельзя было осуществить, даже если бы он постарался убедить свое руководство в большой пользе поездки для творчества. На первый план выдвигались уже политические мотивы. Коминтерн не стал бы рисковать своими подпольными коммуникациями. Островский и сам не верил, что поездка Харика принесла бы пользу делу революции.

То ли ответ Островского был слишком осторожным, то ли он был не вполне ясен Харику, но тот стал еще более настойчиво просить о содействии. Харик приводил разные аргументы в свою пользу. Например, то, что он может быть полезен как еврейский поэт и коммунист, что его знания могут пригодиться палестинской компартии. Он говорил, что не претендует даже на командировочные расходы и всё сделает за свой счет.

Харик утверждал, что никто не знает о его замысле, он не делился даже с близкими друзьями. Заверял, что сумеет полностью сохранить тайну своей поездки и ее цели. Харик предложил даже, чтобы его отправили под чужим именем.

Островский сделал еще одну попытку отговорить его, сославшись на то, что писательский талант Харика настолько велик и необходим Родине, что нельзя ставить его под удар. Более того, фигура Харика настолько заметна, что его внезапное исчезновение трудно будет объяснить. На это он отвечал, что дела еврейской литературы запутаны, многие из его коллег оставляют национальную литературу и переходят на русский и белорусский языки. Что уже в течение нескольких лет в отношениях между писателями существует противоречивая атмосфера, и это отравляет ему жизнь. Он начал приводить примеры интриг, которые плетутся вокруг его имени, о попытках найти в его творчестве идеологические ошибки, о доносах на него и его товарища (З. Аксельрода? – В. Р.) в ЦК КПБ и прочей напраслине. Что он засомневался вообще в перспективе еврейской советской литературы. Одни поехали в Биробиджан с надеждой, что там еврейская литература будет развиваться естественно и беспрепятственно, но возвратились оттуда разочарованными. В заключение он добавил, что его отсутствие вряд ли скажется на состоянии еврейской литературы в Беларуси.

В своих записях Островский сделал вывод о том, что поездка Харика в Палестину, по-видимому, должна была вернуть ему внутреннее равновесие, снять камень с души.

(из архива В. Р.; перевод с идиша неизвестного автора)

Отрывки из переводов Изи Харика на иврит (1998 г.; листки были подарены Дине Харик приезжими из Израиля)

* * *

Сергей Граховский

«ВЕЧНЫЙ ПОЛЕТ»

15 марта 1968 г. состоялся вечер, посвященный 70-летию И. Д. Харика.

Есть люди, встретив которых однажды, запоминаешь их на всю жизнь. Есть поэты, услышав голос которых однажды, помнишь десятилетия. Его ни с кем не спутаешь, он не подвластен времени и самым изощренным имитаторам. Этот голос будоражит, зачаровывает, увлекает неудержимой волной поэзии даже тогда, когда она звучит на непонятном тебе языке. Ты приобщаешься к подлинному искусству, становишься зрячим: нервами, сердцем, всем существом чувствуешь поэзию, ее музыку, темперамент, глубину и неподдельную правду чувств истинного художника. Таким был Изи Харик, такой была его поэзия.

Когда меня спрашивают, на кого был похож Харик, я могу ответить одно: «Может быть, есть похожие на Харика, но он не был похож ни на кого». Так было и в жизни, и в поэзии.

Время стирает из жизни многое, даже черты и облик самых близких людей. Портрет Изи Харика через 30 с лишним лет после его трагической гибели можно со скульптурной точностью воспроизвести по памяти. Я вижу его всегда молодым – черная и всегда непослушная, как и сам поэт, копна кудрявых волос. Крупная складка лба, скрывающая глубокую и трепетную мысль, волевой подбородок и полет… вечный полет неукротимой энергии, высокого вдохновения и стремительности. Его никогда не видели безразличным или уравновешенно спокойным и самодовольным. Он всегда спешил, спешил больше сделать, больше принести людям света и тепла, окрылить вниманием и лаской. Поэтому так тянулись к нему еврейские, белорусские и русские поэты разных поколений. Он и сам был поэзией, мастером с открытой душой, готовым поделиться с каждым своим опытом и щедрым талантом наставника и старшего друга. Харик был тем коммунистом и гражданином, который всё отдает людям. Его знала и любила вся Беларусь. Он оставался влюбленным, верным и преданным сыном нашей земли, которая жила в его сердце и песнях. Слушали его все с одинаковым восторгом, одинаково любили подлинного поэта-трибуна, тонкого лирика, философа и мудрого советчика.

Харик навсегда остался молодым, страстным и вдохновенным патриотом своей Родины, свидетельством тому его вечно живые стихи, его влюбленность в жизнь, преданность нашей светлой и бурной эпохе. Поэт Изи Харик живет в советской литературе, в сердцах миллионов читателей, он и сегодня говорит с нами на родном языке, по-белорусски и по-русски, всегда вдохновенно и страстно. Он обязательно придет и к будущим поколениям.

(из архива В. Р.)

* * *

«Живой голос в безмолвной пустоте». Студийная версия песни Светланы Бень «У шэрым змроку» на слова Изи Харика, в переводе с идиша Анны Янкуты. Записана в октябре 2017 г. для проекта «(Не)расстрелянная поэзия».

Опубликовано 29.10.2017  18:26

Столичный портал – о Заире Азгуре

Пишет интернет-журнал о Минске CityDog.by. Оригинал здесь (26.10.2017).

«На художника Савицкого он собирал компромат». 7 фактов о скульпторе, чьи работы вы видите каждый день

Площади Якуба Коласа, Победы, Октябрьская, улица Комсомольская и Дом правительства первым скульптором, оформлявшим Минск после войны, был Заир Азгур. О том, без кого Минск выглядел бы совсем иначе, рассказывают сотрудники музея-мастерской Азгура главный хранитель Николай Пограновский и старший научный сотрудник Дмитрий Михеев.

На самом деле был Азгyром, а не Азгуром

– Да, ударение в фамилии Заирa Исааковичa ставится на втором слоге, – говорит Дмитрий. – Он родился на Витебщине в простой семье: мать – домохозяйка, папа – извозчик, который очень рано умер. У скульптора еще был брат, летчик, который всю жизнь провел в Ленинграде, и сестра, о судьбе которой нам ничего неизвестно.

Во время оккупации мать Азгура живьем закопали в землю. Сын об этом узнал уже после войны. Когда его потом спрашивали, почему он не уехал в Израиль или еще куда-нибудь, где мог бы реализоваться лучше, он говорил: «Я не могу оставить землю, в которую была зарыта моя мать».

У нас в коллекции в личных вещах есть бант, который мать повязала ему на шею, когда он ехал поступать в Витебский художественный техникум. В архивах сохранилось много снимков, где Азгур на официальных приемах с этим самым бантом.

Действительно ли самый известный минский скульптор учился у Шагала и перенес на минские улицы что-то шагаловское?

– Во время обучения в Витебском художественном техникуме Азгур не очень увлекался тем, чем восхищались другие – Шагал, Малевич. Он был реалистом. А его настоящим учителем стал Михаил Керзин, скульптор-реалист, который приехал из Петрограда. Он переориентировал Азгура с живописи на скульптуру.

У Заира Азгура был талант к живописи. Когда его друг Рябушкин показал рисунки Заира знаменитому Юделю Пэну, тот позвал парня к себе учиться. Мы не знаем, что было бы, если бы Рябушкин этого не сделал. Художественные азы Азгуру дали мастер по дереву и гончар, и в 5 лет он уже лепил игрушки из глины. Но, может, так бы и остался в своем местечке, если б не тот Рябушкин.

Собирал компромат на Михаила Савицкого

– Лучшим другом Азгура еще с Витебска был Кузьма Чёрный. До последних дней Азгур дружил с Яном Скрыганом, близким другом был и Якуб Колас. Когда Азгур был студентом ленинградской Академии художеств, Колас мог незаметно подложить ему в пальто пару рублей. А Янку Купалу Азгур называл своим духовным учителем и ответственно относился к его советам.

Многие литераторы считали его своим другом и называли поэтом в скульптуре.

Азгур написал несколько томов мемуаров, из которых складывается впечатление, что он имел множество друзей. А были ли у него враги?

– Имел, конечно, он и врагов, – говорит Николай Пограновский. – Их уже нет на свете, как и Азгура. Главным врагом был Михаил Андреевич Савицкий.

Может, не врагом, а соперником?

– Нет, именно врагом. Михаил Андреевич был жесткий антисемит. И Заир Исаакович защищался как мог. На всяких торжествах, съездах у них были настоящие схватки. И не только на съездах, а и в жизни.

Азгур даже искал компромат на Савицкого, связанный с его творчеством, обвинял его в плагиате сюжетов. Надо сказать, что Михаил Андреевич Савицкий действительно не очень ломал голову: брал чей-то сюжет, вставлял в свою картину – и готово.

Вот подражания Петрову-Водкину, вот румынскому художнику, венгерскому: взял у него лицо, немного повернул, а больше в лице ничего не изменил. А вот партизанская Мадонна: просто взял произведение чешского фотохудожника, посадил нашу белорусскую женщину вместо африканской – и всё.

Была такая Клара Калинычева, художница детских книжек, она сделала вот такое оформление в своей книжке. А у Михаила Андреевича был заказ на детскую книжку из белорусского издательства, он взял изображение Калинычевой и просто перевернул. А вместо детей нарисовал лягушек.

Откуда корни антисемитизма Савицкого?

– В некоторых произведениях знаменитого цикла «Цифры на сердце» он намеренно показывал евреев не в лучших ролях. Он говорил, что в концлагерях именно евреи были в отношениях с лагерной администрацией. Отсюда его антисемитизм.

Подписал письмо против своего учителя

Как Азгур пережил послевоенную кампанию антисемитизма?

– Более-менее спокойно. За исключением того, что ему пришлось разрушить портрет театрального режиссера Михоэлса. А в 1994 году восстановить, – рассказывает Дмитрий.

Но послевоенное время – это не только антисемитизм, но и кампания борьбы с космополитизмом. И минские скульпторы, в том числе Азгур, в этом космополитизме обвинили своего учителя Михаила Керзина, родоначальника советской скульптуры, ректора художественного института.

Керзин вынужден был уехать в Ленинград, стал там заведующим кафедрой. Так Заир Исаакович поучаствовал в кампании. То ли пришлось ему подписать бумаги против своего учителя, то ли он намеренно это сделал – непонятно, темная история. Но все ученики выступили против своего учителя.

– Изменили ему, – подтверждает Николай Михайлович.

Переживал и из-за репрессий, и из-за сноса памятника Сталину

Как Азгур, друг всех минских творческих людей, пережил репрессии?

– До войны Азгур жил где-то за вокзалом, в одном доме с другой семьей. И вот однажды на улицу въехал воронок. Все напряглись. Но воронок поехал в соседний дом. И Азгур с соседями так обрадовались, что всю ночь на радостях пили, – такую историю из мемуаров вспомнил Дмитрий. – Конечно, все жили в страхе тогда. Но это не помешало ему потом сделать памятник Сталину.

А как скульптор относился к этому своему созданию?

– Любой художник как по своему ребенку плачет, когда уничтожают его работу. Есть сведения, что он наблюдал за уничтожением памятника Сталину. Появилась также легенда, будто Азгур спас пуговицу с памятника. Конечно, это только легенда.

Во-первых, эта пуговица был размером с крышку от люка, дотащить такое в мастерскую было нереально. Во-вторых, пуговица никак не могла отколоться: на крупных памятниках такие элементы отливаются сразу, вместе со всем остальным памятником.

– Естественно, он был человек своего времени, – вступает Николай Михайлович. – Когда распался Советский Союз и коммунистическая партия вместе с ним, около ЦК КПБ (нынешней администрации президента на ул. Карла Маркса) остались две огромные головы – Ленина и Маркса. Азгур не хотел, чтобы они потерялись, нанял бригаду, которая привезла эти две головы сюда, в мастерскую (для этого пришлось разобрать часть стенки). Сейчас они стоят около музейной кассы.

Оформлял площади и кладбища

– У художника обычно по два адреса: где художник живет, и где творит (и второй обычно более важный). Первая послевоенная мастерская Азгура была на улице Некрасова, в художественном комбинате, там и поныне скульптурные мастерские, – говорит Дмитрий.

– Это место среди художников почему-то называли «Мельница», – добавляет Николай Пограновский. – А квартира Азгура была над кинотеатром «Центральный». Однажды он позвонил Машерову и сказал, что больше не будет заниматься скульптурой, так как ему трудно ходить, спускаться по лестнице в доме без лифта. И Машеров распорядился, чтобы ему дали квартиру на Захарова в доме с лифтом, где он и жил до последних дней. А для мастерской государство построило ему вот это здание, в котором сейчас музей. Азгур не скрывал: всё, что сделал, собирается передать государству.

«Заир Исаакович готовил свой будущий музей. Он создавал архив, хранил письма, телеграммы, черновики выступлений. Он о себе заботился, знал себе цену и знал, что он будет человеком, знаменитым и после смерти».

Основное место работы Азгура – академические мастерские при министерстве культуры СССР на улице Некрасова. Там в настоящее время Национальный центр современных искусств. В этих мастерских учились аспиранты Академии искусств. С графиками работал Георгий Поплавский, с живописцами Михаил Савицкий (он руководил всеми мастерскими), а скульпторов обучал Заир Азгур. Самым известным учеником Азгура стал Владимир Жбанов – автор большинства минских скульптур.

А где в Минске можно увидеть скульптуры самого Азгура?

– Это площадь Якуба Коласа, площадь Победы (восточный рельеф, ближайший к площади Коласа). Это Дзержинский на Комсомольской, летчик Грицевец на Ленина (когда-то этот памятник стоял в сквере на месте Купалы, потом его перенесли). Азгур также был руководителем бригады художников, которые оформляли Дом правительства. Сохранились его барельефы над входом в главный зал.

– А больше всего его работ там, куда люди нечасто заходят, – замечает Николай Михайлович. – На Восточном кладбище ли не каждый пятый памятник известным людям. Есть памятники и на Военном кладбище, например, генералу Чибисову. Азгур сделал вазу для праха Янки Купалы, которую должны были установить на могиле, теперь она стоит в музее Купалы.

– И, конечно, работы Азгура хранятся у нас, это 465 скульптур. Еще более десятка – в Художественном музее.

– У нас в музее стоит портрет Модеста Мусоргского, над которым Азгур работал 10 лет. И, когда закончил, попрощался: «Модест Петрович, до свидания, надеюсь, больше никогда с тобой не столкнусь». Но, конечно, 10 лет – это очень много. Обычно он работал быстро. Наваять столько может только очень искушенная рука.

Доброжелательный, но с тяжелым характером

Николай Пограновский, будучи главным хранителем Национального художественного музея, успел поработать с Заиром Азгуром. Какое впечатление оставил скульптор?

– Он был человек доброжелательный, но с характером, без характера в скульптуре не выживешь. Например, он у себя тут задумал сделать какую-то выставку и попросил из Художественного музея некоторые свои произведения, которые музей у его ранее приобрел. Ему дали 11 или 12 скульптур.

Выставка проходила несколько месяцев. А потом он не захотел нам их возвращать! Я говорю: «Заир Исаакович, нужно вернуть». А он: «Это мои скульптуры». Я говорю: «Заир Исаакович, вы деньги за эти скульптуры уже давно прогуляли-пропили, настроили дач, гаражей для своих родственников, так что верните, пожалуйста, скульптуры в музей». Он в ответ: «Я вам ничего не верну».

Конечно, теперь я могу вспомнить это как такую занятную историю. Тогда же я вынужден был написать письмо министру культуры. Министр культуры позвонил Азгуру, а он отвечает: «Я этому Пограновскому не доверяю, он, говорят, по вторникам отбивает уши и носы у моих скульптур». Ну, вы же понимаете, ни одного уха я еще не отбил, это была такая старческая отмазка.

Мы с министром культуры договорились, что больше не будем Азгура трогать, потому что ходили слухи, что он собирается всё завещать государству. Так и произошло, и музей вернул свои скульптуры без скандала и драк.

Зафиксировал в скульптуре весь ХХ век

– Талант Заира Азгура признавали в мире, – говорит Дмитрий. – У него есть международные награды: например, серебряная медаль Французской академии искусств. Памятники Азгура стоят по всему миру. Портрет Черчилля искусствоведы считают одним из лучших в иконографии британского премьер-министра… Азгур был исключительно талантливым скульптором, но родился в такой стране и в такое время…

– Я бы поостерегся говорить, что он скульптор мирового уровня, но для Беларуси он фигура знатная. Кто-то называл его приспособленцем, мол, Ленина-Сталина лепил, но были времена! Кто-то из биологов сказал, что человек тоже биологическая единица, и если он не будет мимикрировать, приспосабливаться, то просто погибнет.

Заир Исаакович хотел жить, работать и вынужден был мимикрировать. Я не могу его обвинять, не имею морального права, – рассуждает Николай Пограновский.

– Азгур обращался и к истории, он создал галерею портретов самых значимых белорусских деятелей: Калиновского, Богушевича, Гусовского, – добавляет Дмитрий.

– Что касается дальнейших сдвигов по поводу этой фигуры, то Рембрандта, например, через 300 лет стали воспринимать. Может, пройдет время, и про Азгура будут говорить, что это величайший скульптор.

«Азгур стал родоначальником белорусской скульптуры, до него в Беларуси скульптуры не было. Вместе с Керзиным, Селихановым, Глебовым, Бембелем Азгур создал здесь скульптурную школу».

Перевод с белорусского редакции belisrael.info

Дополнение от В. Рубинчика. Осенью 1993 года я начал посещать Минское объединение еврейской культуры имени Изи Харика, членом правления которого Заир Исаакович Азгур, 1908 г. р., был с момента основания (в 1988 г.). Правда, Азгура ни разу на Интернациональной, 6 не встречал – к тому времени он был уже очень слаб (умер в феврале 1995 г.). Тем не менее, этот человек в чём-то повлиял и на мою жизнь, за что я ему благодарен. В духе вот этой песни.

Конечно, если рассматривать биографию З. И. Азгура с точки зрения политолога, то вопросов к ней будет немало. Смущает уже то, что скульптор, член КПСС с 1943 г., был депутатом Верховного Совета БССР с 1947 г. и до смерти Сталина (да и много позже). И ладно бы он, «мимикрируя», пытался в те мрачные времена как-то защитить гонимых, как это делал москвич Илья Эренбург… У меня не было и нет сведений о солидарности З. А. с жертвами сталинских репрессий в конце 1940-х – начале 1950-х годов, а теперь, прочитав материал на citydog.by, вижу, что он и сам приложил руку к позорной кампании по борьбе с «космополитизмом».

В 2004 г. народный поэт Рыгор Бородулин написал об Азгуре небольшой очерк, где заметил: «Лучшие произведения будут еще долго жить», но в то же время: «У Азгура была тяга к партийным идолам». Бородулин также процитировал Василя Быкова: «Азгур родился коммунистом, а умер евреем». Как по мне, то лучше бы скульптор и жил евреем, т. е. без идолопоклонничества. Но увы, многим нашим соотечественникам, независимо от происхождения, не терпится «творить себе кумиров». Ссылки на «времена» и мнение биологов о природе человека уместны лишь отчасти…

Отдавая должное тому факту, что Заир Азгур признал в девушке, повешенной 26 октября 1941 г. у минского дрожжевого завода, свою двоюродную племянницу Машу Брускину (правда, признание произошло только в 1968 г., но лучше поздно, чем никогда), кратко расскажу еще об одном эпизоде из прошлого. Незадолго до смерти в одной из публикаций скульптор вспомнил Григория Кобеца – белорусского драматурга, которого в 1930-х годах неплохо знал (в начале 1990-х З. Азгур даже вошёл в комиссию по его творческому наследию). Обмолвился, что Кобец в гражданскую войну шёл «уголовными тропами». Дочь Григория Кобеца, писательница Елена Кобец-Филимонова, справедливо обиделась, вплоть до подачи иска в суд. Защищал скульптора его сын, известный минский адвокат Заирид Заирович Азгур. Всё же никаких документов о том, что Кобец (бывший и будённовцем, и анархистом…), имел отношение к преступному миру, представлено не было: кажется, от имени Азгура последовало опровержение. Елена Григорьевна умерла в июне 2013 г., уточнить не у кого.

Опубликовано 27.10.2017  17:54

***

Отзывы из фейсбука:

Рубинштейн Григорий Я очень хорошо знал Заира Исааковича Азгура и учился и работал у него вместе с отцом и да, скажем так, публично он дистанцировался от еврейства и не всегда, а даже редко помогал евреям. Но впервые я услышал еврейские песни от него, когда работая в мастерской он напевал тихонько эти песни себе под нос…  27 окт.  23:07

Asya Abelsky В нашей семье, я дочь художника Х.М. Лившица, Заир Азгур был почти родным. Он любил моего отца. Галина Азгур (его жена) могла просто постучать нам в окно, когда мы жили на первом этаже. Несмотря на это, отец критически относился к творчеству З.И. и не только. Высказывание Василя Быкова верно скорее символически, чем духовно.  28 окт. 02:10

***
Яков Гутман (США): “После создания в 1988 г. МОЛЕКа (Минского общества любителей еврейской культуры – ред.) правление собиралось у Заира Исааковича в мастерской. Я несколько раз приходил к нему. Наверное, Быков был прав, когда говорил, что Азгур умер евреем. У него в музее есть скульптура одного или нескольких великих евреев значимости уровня Рамбама… В 90-х годах Заир Исаакович был председателем белорусского отделения советского Фонда мира. Еврейские дети без родителей из Гомельской области оформляли документы на выезд в Израиль через Фонд мира. Без его благословения это не обошлось. Его заместитель Марат Егоров говорил, что на него, Егорова, давили, требуя оставить этот проект. Думаю, что на Заира Исааковича тоже давили”.   29 окт. 14:57
 

И СНОВА О КУЛЬБАКЕ

Расстрелянные литераторы. Мойше Кульбак, изящный поэт из «троцкистскоеррористической организации»

Материал с «Радыё Свабода», 06 октября 2017, 11:00 (перевод с белорусского belisrael.info, при перепечатке просьба ссылаться на наш сайт)

Мойше Кульбак с женой и сыном. 1930 год

Уроды ненавидят красивых, недалекие издеваются над умными, посредственности убивают талантливых. Власть рабов уничтожает свободных. Советская власть только за одну ночь 29-30 октября 1937 года застрелила больше 100 представителей белорусской элиты. В безымянные могилы под куропатскими соснами преступники закопали тогда и цвет белорусской литературы. Спустя 80 лет мы вспоминаем имена убитых талантов изящной словесности.

Статья о М. Кульбаке в книге «Беларускія пісьменнікі. Біябібліяграфічны слоўнік. Т. 3. Івашын — Кучар» (Минск, 1994).

Хотя белорусские энциклопедии называют его «еврейским советским писателем», однако почему-то не по-еврейски — Мойше (Moyshe), а по-белорусски — «Майсеем Саламонавічам». А может, это и не случайно. Мойше Кульбак писал на идише, но жизнью и творчеством был связан с Беларусью и Литвой. Тут, собственно, и жил его — еврейский — народ, а именно литваки. Родился будущий литератор в 1896 году в Сморгони, учился в светских и религиозных школах в Свенчанах, Воложине, Мире. Первая мировая война застала Кульбака в Ковно, где он работал учителем в сиротском доме. Продолжил учительство в Сморгони и Вильно, а в 1918-м, БНРовском, году очутился в Минске, где жили его родственники.

В Минске молодой поэт работает лектором еврейских учительских курсов, после прихода большевиков еще некоторое время остается в городе. В апреле 1919 г., когда польские войска занимают Вильно, Кульбак перебирается туда, но ненадолго. Уже через год он выезжает в Берлин, где надеется получить образование, но, столкнувшись с безработицей и голодом, три года спустя возвращается в Вильно, где проживет еще пять лет и станет самым популярным и любимым еврейским поэтом.

В 1928 году Кульбак навсегда переберется в советский белорусско-еврейский Минск.

О Кульбаке ныне отыщутся строки в энциклопедиях разных стран. И всё же он – самый что ни есть наш: и родом из Беларуси, и, как-никак, член Союза советских писателей БССР.

Shirim (Poems) by Kulbak, Moyshe (Moshe)

Обложка книги М. Кульбака «Širim» (Вильно, 1920)

Первый уроженец Беларуси, возглавивший ПЕН-клуб

В 1927 году в Вильно, центре воеводства Республики Польша (Rzeczypospolitej Polskiej), Мойше Кульбак получает высокую должность в литературном мире — становится председателем всемирного идишского ПЕН-клуба. Почему в Вильно? Тогда это был один из крупнейших центров белорусской, польской, литовской, но прежде всего еврейской культуры.

Однако в 1928 году Кульбак переезжает в Минск. Говорил, что нет условий для работы в Польше. А в Минске что? В 1934 году стал рядовым членом Союза советских писателей БССР. Обрабатывал антологии пролетарской литературы, подрабатывал редактором в Белорусской академии наук.

В 1934 году НКВД, который следил за Кульбаком, так интерпретировал его виленскую деятельность: «Будучи в Польше, состоял заместителем председателя национал-фашистской еврейской литературной организации».

Печать Государственной библиотеки БССР имени В. И. Ленина на белорусском языке и идише. 1930-е гг.

Начинал писать на иврите, а стал классиком литературы на языке идиш

Следует напомнить, что иврит во времена Кульбака был языком религии, литературы и публицистики. А идиш был живым разговорным языком миллионов евреев не только Беларуси, но и Литвы, Польши, Германии. Многие евреи считали идиш даже не языком, а «жаргоном», своеобразной смесью немецкого, иврита и местных славянских языков. В 1920–1930-е годы идиш к тому же ассоциировался с социалистическим направлением в еврейском национальном движении, со взглядом, что евреям не следует эмигрировать в Палестину, а нужно оставаться и развивать свою культуры в странах проживания. В БССР, где идиш стал одним из государственных языков, иврит считался еще и признаком еврейского национализма. В Минске Кульбак воспринимался как автор «правильный», отражающий реальную жизнь еврейских трудовых масс на их живом языке.

Мойше Кульбак. 1920-е гг.

Свою жену «отбил» у другого, с которым она уже была помолвлена

По словам исследователя еврейской культуры Беларуси Вольфа Рубинчика, свою жену Женю Эткину Кульбак «отбил» у биолога Спектора, за которого она уже согласилась было выйти замуж, пока поэт жил в Берлине. Было это в 1924 году.

Машинопись с авторскими правками пьесы М. Кульбака «Бойтре». 1936 г.

Был близок по стилю Гоголю и Булгакову

Как утверждает Рубинчик, Кульбак своим творчеством близок Гоголю и Булгакову: «Интересовался мистикой, сверхъестественными силами — всё это не редкость в его произведениях».

Бывало, его книги выходили каждый год. И не только собственные произведения. Кульбак перевел на идиш роман «Как закалялась сталь» Островского, «Ревизора» Гоголя. Это, кстати, были и последние прижизненные публикации — 1937 года. В Минске их тогда было кому читать. Теперь это не только библиографические редкости. В современном Минске почти уже никто не поймет языка, на котором изданы те тома.

Бывший район Ляховка в Минске. Завод «Энергия» на ул. Октябрьской. Вид с ул. Аранской (журнал «Чырвоная Беларусь», № 3, 1930 г.). Фото предоставлено Владимиром Садовским.

Отразил в произведениях жизнь и виды белорусских городов

Города Беларуси во времена Кульбака в значительной ступени были не белорусские, а еврейские. Поэтому в произведениях Кульбака вряд ли следует искать черты сегодняшних белорусских областных и районных центров. Минская Ляховка, отраженная в романе «Зелменяне», — это район нынешних улиц Аранской и Октябрьской, где заводы в наше время уступают место арт-площадкам. Но именно здесь, у «Коммунарки», разыгрывались события «Зелменян». Поэтому, возможно, где-то здесь и найдется когда-нибудь место для памятника Кульбаку.

Янка Купала. 1935 г. Из собрания Государственного литературного музея Янки Купалы.

Был в приятельских отношениях с Купалой, Коласом, Чёрным

Кузьма Чёрный отзывался о Кульбаке как о человеке умном, веселом, искреннем. Чёрный знал идиш (его жена была еврейкой) и мог говорить с ним на этом языке. Кульбак был знаком с Купалой и Коласом, переводил их стихи.

Писатель Микола Хведорович вспоминал: «Я часто встречался с М. Кульбаком, любил с ним говорить. Он был весёлым человеком, в котором жила, как говорится, “смешинка-золотинка”, умел интересно рассказывать, и я не раз видел, как Купала, Колас и Чёрный cидели с ним на диване в Доме писателя и внимательно его слушали».

Государственный еврейский театр БССР. 1933 г. Фото из книги Виктора Корбута и Дмитрия Ласько «Мінск. Спадчына старога горада. 1067-1917». (Минск, 2016)

Незадолго до убийства Кульбака его пьесу ставили в театре

В год убийства Кульбака в минском Государственном еврейском театре БССР ставили пьесу «Разбойник Бойтре». Посетители театра на улице Володарского (ныне это Национальный академический драматический театр имени Максима Горького), естественно, не догадываются о том, что здесь звучал когда-то иной язык. А мы можем полагать, что сам Кульбак бывал в этих стенах. И, возможно, заслуживает чествования здесь своего имени.

Весной 1937 года в московском издательстве «Художественная литература», как выяснила исследовательница Анна Северинец, работая в фондах Российского государственного архива литературы и искусства, готовили перевод романа «Зелменяне» на русский язык. Но Кульбак так и не дождался книги. Пока ленинградец-переводчик Евгений Троповский дошлифовывал русскую версию романа, Кульбака уже «взяли» из его минской квартиры на Омском переулке (ныне улица Румянцева) в тюрьме НКВД БССР на углу улиц Советской (ныне проспект Независимости) и Урицкого (сейчас Городской Вал). И в то же время в Москве известному поэту Всеволоду Рождественскому предлагали перевести стихи Кульбака: «Это еврейский поэт, тонкий и изящный». Рождественский, однако, за работу так и не взялся.

В чем обвиняли Кульбака энкавэдисты?

Еще в 1934 году всё было сформулировано: «Группирует вокруг себя националистически настроенных еврейских писателей, выходцев из социально чуждой среды, имеющих связи с заграницей». Достаточно было, пожалуй, того, что Кульбак вернулся в Минск не просто из Вильно, а из польского государства — и в 1937 году на него сфабриковали дело как на «члена контрреволюционной троцкистско-террористической организации», связанной «с польскими разведорганами».

Осужден 30 октября 1937 года — и расстрелян. Нам известно имя того, кто вынес приговор: председательствующий выездной сессии военной коллегии Верховного суда СССР Иван Матулевич.

Кстати, перевод Троповского «Зелменян» до сих пор не опубликован. Переводчик погиб в блокадном Ленинграде в 1942-м.

Жена прошла сталинские лагеря, сын погиб от рук нацистов, дочь живет в Израиле

5 ноября 1937 года в Минске была арестована жена Мойше Кульбака Женя (Зельда) Эткина-Кульбак. Этапированная в ссылку в Казахстан, в Акмолинский «лагерь жен изменников родины», она выйдет на свободу в 1946-м. Умерла в 1973 году. Сын Эли погиб от рук нацистов в 1942 году в Лапичах Могилёвской области. Дочь Рая Кульбак-Шавель живет в Израиле.

Shirim (Poems) by Kulbak, Moyshe (Moshe)

Обложка книги М. Кульбака «Зельманцы» (Минск, 1960)

Реставратор Владимир Ракицкий собирался снимать фильм по книге Кульбака

Владимир Ракицкий сегодня известен как зачинатель комплексных реставрационных работ в Спасской церкви XII века в Полоцке. А в свое время собирался проявить себя и в кинематографе. Об этом упоминал художник и писатель Адам Глобус: «Наш реставратор Володя Ракицкий даже делал раскадровки, рисовал мизансцены, вырисовывал героев». Вместе с другими минскими художниками-реставраторами и сам Глобус увлекся творчеством Кульбака. Многим белорусам именно г-н Глобус понемногу прививал знания о Кульбаке: «Вот гениальный роман о Минске, «Зелменяне» Моисея Кульбака. Я считаю, это одна из лучших книг о Минске. Написана она о конкретном месте: о еврейских домах, стоявших на месте фабрики “Коммунарка”».

Мемориальная доска М. Кульбаку на Karmelitų g. 5 в Вильнюсе

Мемориальная доска — только в Вильнюсе

В Вильно в 1920 году вышла первая кніга Кульбака «Песни» («Širim»), в типографии еврея Бориса Клецкина. В этой же типографии в 1920-1930-е годы выходили и белорусские книги: Богдановича, Арсеньевой, Коласа (дом сохранился, его современный адрес — Raugyklosg. 23). В этом городе, где звучали идиш, польский, литовский, белорусский, русский, немецкий и иные языки, голос самого Кульбака до сих пор помнят стены домов на J. Basanavičiaus g. 23, Totorių g. 24, Karmelitų g. 5. На последним из перечисленных зданий в 2004 году повесили мемориальную доску. Она свидетельствует: здесь Кульбак жил в 1926–1928 годах.

Но о Кульбаке и в Минске живет память. Как никого из еврейских писателей Советской Беларуси, его издавали после смерти. В 1960 году в переводе Виталия Вольского вышли «Зельманцы» («Зелменяне»). В 1970 году в Минске увидел свет поэтический сборник «Выбранае» («Избранное»). В наше время писателя переводят на белорусский Феликс Баторин, Андрей Хаданович и другие. «Зельманцы» переизданы в 2015 году в популярной серии «Мая беларуская кніга». Многое для популяризации жизненного пути литератора делает исследователь еврейской культуры Беларуси Вольф Рубинчик. В 2016 году вышел сборник стихов Кульбака «Вечна». Минский джазмен Павел Аракелян написал на слова Кульбака песню «Гультай».

Другие статьи из серии «Расстрелянныя литераторы»:

Міхась Зарэцкі, творамі якога энкавэдысты спачатку зачытваліся, а потым катавалі і забілі яго

Тодар Кляшторны, які адкрыта напісаў: «Ходзім мы пад месяцам высокім, а яшчэ — пад ГПУ»

Комментарии читателей сайта svaboda.org:

Наталья 06,10,2017 13:00 «Как горько читать про судьбу писателя и все таки я рада что кто то прочтёт и вспомнит его как писателя человека и про его семью».

Цэсля 06,10,2017 19:50 «Упершыню даведалася пра гэтага пісьменніка. А хто аўтар тэксту?»

Гаўрыла 07,10,2017 20:47 «Чытаў ягоны раман Зелменяне. Добры твор. Зжэрлі нелюдзі чалавека і няма на іх задухі. Шкада ідышу».

* * *

Послесловие В. Рубинчика

Я переводчик с дипломом политолога, никогда не величал себя ни историком, ни литературоведом. Как давнего (с середины 1990-х) читателя-почитателя Кульбака меня радует, что его творчеством заинтересовались новые люди, и в этом смысле статью «РС» можно только приветствовать. Если же твой вклад в «популяризацию» (не люблю это слово, но оно существует, и ничего не поделаешь) замечают, это радует ещё больше 🙂

Очевидно, перед нами не первый вариант статьи, появившейся на сайте svaboda.org. В первом было больше шероховатостей, но и сейчас кое-что осталось.

«В апреле 1919 г., когда польские войска занимают Вильно, Кульбак перебирается туда…» Судя по всем доступным мне источникам, Моисей Соломонович не переходил линию фронта, а выехал в Вильно ещё тогда, когда город был советским, т. е. в первом квартале 1919 г.

О 1927 г.: «Мойше Кульбак получает высокую должность в литературном мире». Об активности всемирного еврейского ПЕН-клуба сведений довольно мало (мне известно лишь то, что почетным председателем выбрали Шолома Аша). Скорее всего, в конце 1920-х организация под звучным названием была малочисленной, да и существовала недолго. По сути, это был очередной литературный кружок, где председательство не давало особых полномочий (во всяком случае, Кульбака ценили не за должность). Если абстрагироваться от общеполитической атмосферы и вопросов цензуры, то «рядовой» член Союза писателей СССР в 1930-х годах имел, возможно, больше прав: мог издаваться «вне очереди», постоянно встречаться с читателями, претендовать на материальную помощь в СП… К тому же Кульбак после 1934 г. не был «рядовым», хоть и называл себя «писателем-середняком». Как минимум, он входил в редколлегию минского ежемесячного журнала «Shtern» («Звезда»), в котором активно печатался.

«Перехват» жены Кульбаком я упомянул в лекции 08.09.2017 как курьез; без продолжения (похищение невесты со свадьбы в пьесе «Разбойник Бойтре») эпизод многое теряет. Следует добавить, что история с Женей Эткиной и биологом Спектором была рассказана в книге Шуламит Шалит «На круги свои…» (Иерусалим, 2005); «за что купил, за то продаю».

Я не настаивал бы на том, что Николай Гоголь и Михаил Булгаков – самые близкие Кульбаку по стилю прозаики, эти имена были названы 8 сентября скорее для примера. Есть у М. Кульбака ильфопетровские мотивы (так выход кустарей на первомайскую демонстрацию, пуск трамвая в Энске-Минске перекликаются с аналогичными «веселыми картинками» в «12 стульях»), но, пожалуй, в большей мере М. К. черпал вдохновение из наследия немецких писателей ХVIII-XIX вв.: Эрнста Теодора Амадея Гофмана, Генриха Гейне… В целом зрелый Кульбак никому не подражал и был, насколько могу судить, вполне оригинальным писателем.

Осужден был писатель – по информации от его дочки Раисы и минской журналистки Марии Андрукович, знакомой с делом Кульбака, которое хранится в архиве КГБ – не 30-го, а 28 октября 1937 г. Приговор действительно вынес председательствующий Матулевич, но для полноты картины упомяну здесь и иных недостойных членов коллегии: Миляновский, Зарянов, секретарь Кудрявцев. Напомню, реабилитировала осужденного та же Военная коллегия Верховного суда СССР в декабре 1956 г.

Дата расстрела – 29.10.1937 – судя по всему, правильно указана в помещенной вверху статье Т. Тарасовой из т. 3 справочника «Беларускія пісьменнікі», как и обстоятельства переезда героя в Вильно-1919. Но есть в этой статье ошибки и спорные места. Так, название романа Кульбака «Meshyekh ben Efroim» должно переводиться как «Месія, сын Эфроіма» или «Машыях з роду Эфроіма» (как предлагает С. Шупа), но не «Месія сына Эфраіма». Рассказ (скорее, сказка) «Вецер, які быў сярдзіты» вышел в Вильно отдельной книжечкой не в 1931-м, а в 1921 году. Сомнительно, что пьеса «Бойтре» шла в Минском еврейском театре («Белгосет»). В книге Анны Герштейн «Судьба одного театра» (Минск, 2000, с. 47) читаем: «Летом 1937 года арестовали М. Рафальского. Он репетировал в это время пьесу «Бойтрэ» М. Кульбака… Работа как-то не спорилась. В доведенном до генеральной репетиции спектакле не ощущалось ни логической четкости его композиции, ни взволнованности, эмоционального накала, как в других постановках режиссера. Надо думать, что в это время М. Рафальский уже чувствовал приближение беды или привлекался к дознанию в кабинетах Наркомата внутренних дел». В Москве же и Биробиджане пьесу успели показать широкой публике.

Обложка «Молчаливой книги» со стихами М. Кульбака в переводе А. Хадановича. Книги выпускаются в Минске в рамках проекта «(Не)расстрелянная поэзия» (дизайнер Екатерина Пикиреня)

Статья для «Беларускіх пісьменнікаў» писалась, видимо, еще в советское время, когда утверждение «Всё, созданное им в эти годы (Кульбаком в 1929–1936 гг. – В. Р.), написано в духе новой советской действительности» звучало как комплимент… Мне представляется, что определенное сопротивление советским канонам писатель оказывал, особенно в первые годы после переезда в БССР. Во всяком случае, он во многом сохранил свой стиль, который и обусловливает «дух». Пожалуй, справедлив «диагноз» из «Краткой еврейской энциклопедии»: «Кульбак с его высокоинтеллектуальной культурой, вобравшей в себя наряду с философией каббалы, еврейским мистицизмом и фольклором новейшие веяния западноевропейской философии и литературы, с его языком, рафинированным, но прочно связанным с народной речью, так и не смог органически войти в советскую литературу».

Пока всё 🙂 Благодарю за внимание.

Опубликовано 08.10.2017  20:54 

Лекция В. Рубинчика об Изи Харике

Далее – вариант на русском языке (кое-что сокращено, кое-что дополнено)

Напомню: первая моя лекция в рамках проекта «(Не)расстрелянная поэзия» была посвящена Моисею Кульбаку. Они с Изи Хариком были ровесниками, писали на одном языке, ходили по одним улицам Минска и оба погибли 80 лет назад, однако это были во многом разные люди, и каждый из них интересен по-своему.

В 1990-х годах педагог, литератор Гирш Релес в очерке «Судьба когорты» (в частности, в книге «В краю светлых берёз», Минск, 1997) писал, что первым среди еврейских поэтов БССР межвоенного периода по величине и таланту следует считать Изи Харика, Моисея Кульбака – вторым, Зелика Аксельрода – третьим. Разумеется, каждый выстраивает собственную «литературную иерархию». В наше время Харик, похоже, не столь популярен, как Кульбак. Даже если сравнить число подписчиков на их страницы в фейсбуке: на Харика – 113, на Кульбака – 264 (на день лекции, 28.09.2017).

Снова уточню: Харика, как и Кульбака, и иных жертв НКВД БССР осенью 1937 г. арестовывал не печально известный Лаврентий Цанава, он в то время еще не служил в Беларуси. Ордер на арест Харика подписал нарком внутренних дел БССР Борис Берман, непосредственно исполнял приказ младший лейтенант Шейнкман, показания выбивали тот же Шейнкман и сержант Иван Кунцевич. Заказ на смертную казнь исходил из Москвы, от наркома Ежова и его начальников в Политбюро: Сталина, Молотова и прочих. Судила Харика военная коллегия Верховного суда СССР: Матулевич, Миляновский, Зарянов, Кудрявцев (а не внесудебный орган, как иногда писали). Заседание длилось 15 минут. Итак, как ни странно, известны фамилии почти всех тех, кто приложил руку к смерти поэта. Известно и то, что в тюрьме Харик после пыток утратил чувство реальности, бился головой о двери и кричал «Far vos?» – «За что?» Это слышал поэт Станислав Петрович Шушкевич, сидевший в соседней камере.

Сейчас, полагаю, в Беларуси живёт лишь один человек, видевший Изи Харика и способный поделиться впечатлениями от встреч с ним: сын Змитрока Бядули Ефим Плавник. А в 1990-е годы в Минске еще многие помнили живого Изи Харика. Имею в виду прежде всего его вдову Дину Звуловну Харик, заведующую библиотекой Минского объединения еврейской культуры имени Изи Харика, и вышеупомянутого Гирша (Григория) Релеса. Они нередко рассказывали о поэте – и устно, и в печати. Впрочем, Дина Звуловна, как правило, держалась в рамках своих воспоминаний («Его светлый образ»), записанных в 1980-х с помощью Релеса. Воспоминания не раз публиковались – например, в журналах «Неман» (Минск, № 3, 1988) и «Мишпоха» (Витебск, № 7, 2000).

Мне посчастливилось также беседовать с филологом Шпринцей (Софьей) Рохкинд, которая училась с Хариком в Москве 1920-х гг., пару лет сидела с ним на одной студенческой скамье, была даже старостой в его группе.

После реабилитации в июне 1956 года имя и творчество Харика довольно скоро вернулись в культурное пространство БССР (и СССР). Уже в 1958 г. в Минске вышла книжечка его стихов в переводах на белорусский язык, а в 1969-м – вторая, под редакцией Рыгора Бородулина.

После 1956 г. выходили книги Харика на языке оригинала и в переводах на русский язык также в Москве (во многом благодаря Арону Вергелису).

   

Интерес к судьбе и творчеству Харика вырос в «перестроечном» СССР (вторая половина 1980-х). О поэте немало говорили и в Беларуси; в 1988-м, 1993-м и 1998-м годах довольно широко отмечались его юбилеи. К предполагаемому его столетию государство выпустило почтовый конверт.

В начале 1998 г. правительство также помогло издать сборник стихов и поэм в переводах на русский язык (эта книга по содержанию практически дублировала московскую 1958 г.; в свободную продажу не поступала). В 2008 году уже без помощи государства мы, независимое издательское товарищество «Шах-плюс», выпустили двухязычный сборник Харика на идише и белорусском языке: «In benkshaft nokh a mentshn» (84 стр., 120 экз.; см. изображение здесь).

В прошлом веке Изи Харика переводили на белорусский язык многие известные люди (перечислю только народных поэтов Беларуси: Рыгор Бородулин, Петрусь Бровка, Петрусь Глебка, Аркадий Кулешов, Максим Танк), а в 2010-х годах – Анна Янкута.

Имя Изи – уменьшительная форма от Ицхак. В официальных документах Харик звался Исаак Давидович. Фамилия «Харик» – либо от имени Харитон, что вряд ли, потому что евреев так почти не называли, либо сокращение от «Хатан рабби Иосиф-Калман», т. е. «зять раввина Иосифа-Калмана». Хариков было немало на Борисовщине, в частности, в Зембине, родном местечке поэта. В августе 1941 года многие его родственники (отец и мать умерли до войны) погибли от рук нацистов и их местных приспешников.

Во многих советских и постсоветских источниках указано, что Харик родился в 1898 году, и сам он называл эту дату, например, в 1936 году, когда заполнял профсоюзный билет.

Но материалы НКВД говорят о другом: Харик родился на два года ранее, в 1896-м. Сам я эти материалы не видел, но краевед-юрист Александр Розенблюм, человек очень дотошный, работал с ними в архиве КГБ Беларуси в начале 1990-х… Не вижу оснований не доверять ему в этом вопросе. Расхождение может объясняться тем, что Изи Харик в начале 1930-х гг. женился на Дине Матлиной, которая была моложе его более чем на 10 лет, и сам хотел «подмолодиться». Это лишь версия, но она имеет право на существование, хотя бы потому, что в своих воспоминаниях «Его светлый образ» вдова поэта рассказала о том, как сразу после их знакомства Харика смущала разница в возрасте, заметная прохожим («Для отца я, пожалуй, молод, а для мужа как будто стар»).

Изи Харик происходил из бедной рабочей семьи, отец его зарабатывал себе на жизнь, работая сапожником, а позже, возможно, столяром. О последнем написал Харик в анкете 1923 года, когда учился в Москве.

Не так уж много известно о занятиях Харика до революции. В справочниках говорится: «учился в хедере, затем в народной русской школе Зембина. Был рабочим на фабриках и заводах Минска, Борисова, Гомеля». Известно, что Харик пёк хлеб. Некоторое время, как свидетельствует Александр Розенблюм со слов своей матери, Харик был аптекарем или даже заведующим аптекой в Борисове.

Cто лет назад Харик перебрался в Минск и сразу включился в общественную жизнь. Был профсоюзным активистом, библиотекарем, учителем, на какое-то время примкнул к сионистам. Но в 1919 г. он добровольно записался в Красную армию, где три месяца служил санитаром во время польской кампании. С того времени он – лояльный советский человек. И в 1920 г. первые его стихи печатаются в московском журнале с характерным названием «Комунистише велт» («Коммунистический мир»). Это риторические, идеологически выдержанные упражнения на тему «Мы и они». Один куплет:

Flam un rojkh, rojkh un flam,

Gantse jamen flamen.

Huk un hak! Nokh a klap!

Shmid zikh, lebn najer.

Т. е. «Огонь и дым, дым и огонь, целые моря огня. Бух и бах, ещё удар – куйся, новая жизнь». Наверное, Эдуарду Лимонову такие стихи понравились бы…

На фото: И. Харик в 1920 году

На творчество поэту было отпущено 17 лет. Много или мало? Как посмотреть. В ту эпоху всё менялось быстро, и люди иной раз за год-два успевали больше, чем сейчас за пять.

Годы творчества Изи Харика условно разделю на три периода:

1) Подготовка к подъёму (1920-1924)

2) Подъём (1924-1930)

3) Стагнация (1930-1937)

  1. Первый период – наименее изученный… Правда, критики всегда упоминают первую книжку Харика «Tsyter», что в переводе с идиша значит «Трепет». Но мало кто её видел, и содержание её серьёзно не анализировали. Сам автор стихи из неё не переиздавал. Иногда приходится читать, что Харик подписал свой первый сборник псевдонимом «И. Зембин», но на самом деле в 1922 году (в отличие от 1920-го) Харик уже не стеснялся своего творчества, на обложке стоит его настоящая фамилия.

В книжечке, которая вышла в Минске под эгидой «Культур-лиги», было всего 32 страницы, 19 произведений. Рыгор Берёзкин называл помещённые в ней стихи то эстетско-безыдейными, то безжизненно подражательными… Лично мне просматривать эти стихи было интересно. Может, они и наивные, но искренние, в них нет навязчивой риторики. Один из них лет 10 назад я попробовал перевести (оригинал и перевод можно найти здесь).

Обложки первой и второй книг И. Харика

В том же 1922 году в Минске вышла первая книжечка Зелика Аксельрода. Они настолько дружили с Хариком, что и название было похожее: «Tsapl» (тоже «Дрожь», «Трепет»). Харик одно стихотворение посвятил Аксельроду, а Аксельрод – Харику, такое у них было «перекрёстное опыление». Оба они в то время были учениками Эли Савиковского, белорусского еврейского поэта. Он менее известен; заявил о себе ещё до революции, но активизировался на рубеже 1910-20-х гг.

Э. Савиковский (2-й справа) в компании молодых литераторов. Второй слева – И. Харик

Савиковский работал в минской газете на идише «Der Veker», что значит «Будильник», и будил молодёжь, чтобы она продолжала учиться. Возможно, с его лёгкой руки Харик и Аксельрод поехали в Москву, в Высший литературно-художественный институт. Но сначала Изи Харик учился в Белгосуниверситете, на медицинском факультете. В 1921 г. поступил, в 1922 г. оставил… Видимо, почувствовал, что медицина – это не его стезя.

Харика делегировал в Москву народный комиссариат просвещения ССРБ, где в то время работал молодой поэт. Но удивительно, что стипендии студент из Беларуси не имел, а лишь 31 рубль в месяц за работу в Еврейской центральной библиотеке. Может быть, поэтому нет стихов за 1923 г., во всяком случае, я не видел. Зато с 1924 г. начинается быстрый подъём литератора…

  1. Небольшое отступление. В первые годы советской власти освободилось множество должностей, появились новые. После гражданской войны молодёжь массово бросилась учиться и самореализовываться. Должности бригадиров, начальников производства, директоров школ, редакторов газет и журналов, даже секретарей райкомов – всё это было доступно для тех, кто происходил из рабочих, во всяком случае, «небуржуазных» семей. Голосом той еврейской молодёжи, которая совершила рывок по социальной лестнице, и стал Изи Харик. Немногих в то время волновали беззакония новой власти и то, что уже действовали концлагеря (те же Соловки – с 1923 г.). Как тогда считалось – это же временно, для «закоренелых врагов»!

В 1930-х годах «новая элита», выдвиженцы 1920-х (независимо от происхождения – евреи, белорусы, русские…), сама в значительной части попадёт под репрессии, но в середине 1920-х гг. о «чёрном» будущем не задумывались. Харик тоже не мог о нём знать, но он словно бы чувствовал, что его поколение – под угрозой, что оно, словно тот мавр, сделает своё дело и уйдёт. В его стихотворении 1925 г. есть такие слова:

«Мы год от года клали кирпичи, Самих себя мы клали кирпичами…» (перевод Давида Бродского). И призыв к потомкам: «Крылатые! Не коронуйте нас!» Или в другом стихотворении того же года: «Шагаем, бровей не хмуря. Мы любим крушить врагов. Как улицам гул шагов, Мила сердцам нашим буря» (перевод Павла Железнова).

Да, в мотивах классовой борьбы у Харика, даже в «звёздный час» его творчества, нет недостатка. Они доминируют, например, в первой его поэме «Minsker blotes» («Минские болота», 1924), где Пиня-кровельщик, который вырос в нищете на окраине Минска, ненавидит «буржуев» из центра города. Противоставление «мы» и «они» проводится и в поэме «Katerinke» («Шарманка», 1925). Там рабочий парень обращается к «омещанившейся» девушке, упоминая, что та брезгует «нашим» языком (идишем), остыла к горячим песням улицы, вместо условной «шарманки» играет на рояле и тянется к стихам Ахматовой вроде «Я на правую руку надела / Перчатку с левой руки». Герой даёт понять, что любви с такой девушкой у него не выйдет. Любопытно, что после реабилитации Харика как раз Анна Ахматова, среди прочих, переводила его на русский язык…

Молодые писатели встречают американского гостя – писателя Г. Лейвика, выходца из Беларуси. Он сидит посередине. Харик стоит крайний слева, а 3-й слева стоит Зелик Аксельрод. Москва, 1925 г. Фото отсюда.

В иных произведениях середины 1920-х годов Харик желает исчезнуть старому местечку. Он искренне верит, что настоящая жизнь – в колхозах или в крупных городах, воспевает «новые» блага цивилизации (трамвай, кино…), благословляет время, когда впервые столкнулся с городом… Стихи эти очень оптимистичны; сплошь и рядом чувствуется, что автору хочется жить «на полную катушку». В 1926 г. Харик писал: «Я город чувствую до крови и до слёз, До трепетного чувствую дыханья» (перевод Г. Абрамова).

В одной из лучших поэм Харика «Преданность» (1927 г.; в оригинале «Mit lajb un lebn», «Душой и телом») молодая учительница из большого города сражается с косностью местечка и в конце концов умирает от болезни, но её труд не напрасен, подчёркивается, что её преемнице будет уже легче… (своего рода «оптимистическая трагедия»). Отрывки из этой поэмы перевёл на белорусский язык Рыгор Бородулин, включил их в свою книгу «Толькі б яўрэі былі!..» (Минск, 2011).

В 1920-е годы Харик написал немало и «неполитических» произведений. Некоторые связаны с библейской традицией; возможно, даже больше, чем он желал и осознавал. Ряд примеров привёл Леонид Кацис, а я сошлюсь на стихотворение о саде… Один из любимых образов еврейских поэтов; стихи, посвящённые саду, пишутся, во всяком случае, со времён средневековья. Такие произведения есть у Хаима Нахмана Бялика, того же Моисея Кульбака. Ну, а Харик в феврале 1926 г. создал собственную утопию… (перевод на русский язык Давида Бродского)

* * *

В наш светлый сад навек заказан вход

Тому, кто жаждет неги и покоя,

Кто хочет вырастить молчание глухое…

Шумят деревья, и тяжёлый плод

С ветвей свисает, гнущихся дугою.

Здесь гул ветров торжественно широк,

В стволах бежит густой горячий сок,

Гудят широколиственные крыши, –

Ты должен голову закидывать повыше,

В наш сад переступающий порог.

Деревья буйным ростом здесь горды,

Здесь запах смол и дождевой воды,

Растрескивается кора сырая,

И, гроздями с ветвей развесистых свисая,

Колышутся тяжёлые плоды.

Белорусский коллега Харика Юрка Гаврук справедливо замечал, что Изи Харик отлично чувствовал стихотворную форму. Несмотря на пафос, иной раз избыточный, стихи и поэмы Харика почти всегда музыкальны, что выделяло его из массы стихотворцев 1920-30-х гг. Вообще говоря, если Моисей Кульбак имел склонность к театру, то Изи Харик – к музыке. Возможно, эта склонность имела истоки в детстве – так или иначе, целые стихи и отрывки из поэм Харика легко превращались в песни. Примером могут служить «Песня поселян» и «Колыбельная» из поэмы «Хлеб» 1925 г., положенные на музыку Самуилом Полонским, – они исполнялись по всему Советскому Союзу, да и за его пределами.

В наши дни песни на стихи Изи Харика исполняют такие разные люди, как участники проекта «Самбатион» (см. любительскую запись здесь), народная артистка России и Грузии Тамара Гвердцители с Московской мужской еврейской капеллой («Биробиджанский фрейлехс» на музыку Мотла Полянского)… В 2017 г. композицию из двух стихотворений 1920-х годов («У шэрым змроку», перевод Анны Янкуты; «Век настане такі…», перевод Рыгора Берёзкина) прекрасно исполнили белорусские музыканты Светлана Бень и Артём Залесский.

* * *

Упомянутая поэма «Хлеб» написана на белорусском материале. Приехав на родину в каникулы 1925 года, Харик посетил еврейскую сельхозартель в Скуплино под Зембином. Позже о созданном там колхозе напишет и Янка Купала… В 1920-х и начале 1930-х тема переселения евреев из местечек в сельскую местность была очень актуальной, и Харик живо, реалистично раскрыл её. Вот мать баюкает сына: «В доме нет ни крошки хлеба. / Спи, усни, родной. / Не созрел в широком поле / Колос золотой» (перевод Александра Ревича). Эту колыбельную очень любила Дина Харик, довольно часто наигрывала её и пела на публике в 1990-е годы (разумеется, в оригинале: «S’iz kejn brojt in shtub nito nokh, / Shlof, majn kind, majn shtajfs…»)

Однокурсница Харика по московскому литинституту Софья Рохкинд в конце 1990-х говорила мне, что Харик (и Аксельрод) смотрели на институт, как на «проходной двор», учились кое-как. Полагаю, дело не в лени, а в том, что Харик был уже полностью захвачен поэзией. В 1926 году вышла его вторая книга «Af der erd» («На (этой) земле»). После чего он стал часто издаваться, чуть ли не каждый год по книге. Его произведения печатали в хрестоматиях, включали в учебники для советских еврейских школ. Современники свидетельствуют, что школьники охотно учили отрывки на память.

В те же годы Харик начал переводить с белорусского языка на идиш. Первым крупным произведением стала поэма идейно близкого ему поэта Михася Чарота «Корчма» (перевод появился в минском журнале «Штерн» в 1926 г.).

В 1928 году Харик вернулся в Минск, начал работать в редакции журнала «Штерн» секретарём – и столкнулся с жилищной проблемой, возможно, ещё более острой, чем в Москве. Харик получил квартиру, но затем, когда поехал в творческую командировку в Бобруйск, из-за некоего судьи Ривкина оказался чуть ли не на улице… В январе 1929 г. ответственный секретарь Белорусской ассоциации пролетарских писателей Янка Лимановский заступился за своего коллегу. Он подчёркивал неопытность Изи Харика в житейских делах и жаловался через газету «Зьвязда»: «Ривкин взорвал двери квартиры Харика и забрался туда».

Как можно видеть, было даже две публикации, вторая – «Ещё об издевательствах над тов. Хариком». Прокуратура сначала посчитала, что формально судья был прав… Но в конце концов всё утряслось, Харик получил жильё в центре, где-то возле Немиги, а в середине 1930-х гг. вселился с женой и сыном в новый элитный Дом специалистов (ул. Советская, 148, кв. 52 – сейчас на этом месте здание, где помещается редакция газеты «Вечерний Минск»). Правда, прожили они там недолго…

Минский период в жизни Харика был плодотворным в том смысле, что он создал семью. В 1931 г. поэт познакомился на улице (около своего дома) с юной воспитательницей еврейского детского сада Диной Матлиной, через год они поженились. В 1934 г. родился первый сын Юлик, в 1936-м – Давид, названный в честь умершего к тому времени отца поэта. Судя по воспоминаниям Дины Матлиной-Харик, её муж очень любил своих детей и гордился ими. Никто ещё не знал, что родителей одного за другим арестуют осенью 1937 г., а сыновья попадут в детский дом НКВД и исчезнут бесследно. Скорее всего они погибли во время гитлеровской оккупации. После возвращения в Минск из ссылки и реабилитации (1956 г.) Дина Харик так их и не нашла… Мне кажется, она ждала их до самой смерти в 2003 г.

В творческом же плане наиболее плодотворным оказался именно московский период – и, пожалуй, первые год-два минского. Тогда, в 1928-29 гг., Харика тепло приветствовали во всех местечках, куда он приезжал с чтением стихов… Он был популярен в Беларуси примерно как Евгений Евтушенко в СССР 1960-х. С другой стороны, Харик ещё не был обременён ответственными должностями, более-менее свободен в выборе тем.

  1. О периоде стагнации, начавшемся в 1930 г. Да, в 1930-е годы Харик создал одну отличную поэму и несколько хороших стихотворений, но в целом имело место топтание на месте и слишком уж рьяное выполнение «общественного заказа». Увы, по воспоминаниям Дины Харик, её муж редко говорил «нет»: «Харик гордился, когда ему доверяли общественные поручения. Это его радовало не меньше, чем успехи в творчестве».

Чем характерен 1930-й год? Он выглядит как первый год «махрового» тоталитаризма. В конце 1920-х Сталин «дожал» оппозицию в Политбюро, свернул НЭП и начал массовую коллективизацию, т. е. были уничтожены даже слабые ростки общественной автономии. В 1930 г. в Беларуси НКВД раскрутил дело «Союза освобождения Беларуси», по которому арестовали свыше 100 человек, в том числе многих белорусских литераторов.

Для Харика же этот год начался со статьи под названием: «Неделя Советской Белоруссии наносит сокрушительный удар великодержавным шовинистам и контрреволюционным нацдемам» (газета «Рабочий», 7 января). В последующие годы он напишет – или подпишет – ещё не один подобный материал.

В 1930 г. Харик, «прикреплённый» к строительству «Осинторфа», начинает поэму «Кайлехдыке вохн», известную как «Круглые недели» (перевод А. Клёнова; варианты названия – «В конвеере дней», «Непрерывка»). Это гимн социалистическому преобразованию природы, коммунистам и, отчасти, ГПУ. Фигурируют в поэме, полной лозунгов, и вредители. Янка Купала в конце 1930 г. выступил с покаянием за прежние «грехи», но аналогичную по содержанию агитпоэму («Над ракой Арэсай») напишет только в 1933-м. Возможно, дело в том, что именно в 1930-м Харик становится членом большевистской партии, ответственным редактором журнала «Штерн», и считает себя обязанным идти в ногу со временем, а то и «бежать впереди паровоза».

В 1933-34 годах пишется новая поэма Изи Харика – детская, «От полюса к полюсу». В ней пионерам доверительным тоном рассказывается о строительстве Беломорканала, роли товарища Сталина и тов. Фирина (одного из начальников канала). Опять же, автор поёт дифирамбы карательным органам, которые якобы «перековывают» бывших воров. Поэма выходит отдельной книжкой с иллюстрациями Марка Житницкого и получает премию на всебелорусском конкурсе детской книги…

В 1931 г. Изи Харика назначают членом квазипарламента – Центрального исполнительного комитета БССР. В 1934-м он возглавляет еврейскую секцию новосозданного Союза писателей БССР (секция была довольно солидной, в неё входило более 30 литераторов). Казалось бы, успешная карьера – но воспетые им органы не дремлют. Перед съездом Всесоюзного союза писателей (где Харика выбрали в президиум) ГУГБ НКВД составляет справку о Харике: «В узком кругу высказывает недовольство партией».

В середине 1930-х Харик отзывается на всё, что партия считает важным. Создаётся еврейская автономия в Биробиджане – он едет туда и пишет цикл стихов (среди которых есть и неплохие), спаслись полярники-челюскинцы – приветствует полярников, началась война в Испании – у него готово стихотворение и на эту тему, с упоминанием Ларго Кабальеро…

В 1935-м пышно празднуется 15-летний юбилей творческой деятельности Харика, в 1936-м он становится членом-корреспондентом Академии наук БССР. Но к тому времени уже явно ощущается надлом в его поведении. Харик отрекается от своих товарищей по еврейской секции, которых репрессировали раньше его (в начале 1935 г. Хацкеля Дунца сняли с работы как троцкиста, в том же году исключили из Союза писателей, летом 1936 г. арестовали; расстреляли одновременно с Хариком). Журнал «Штерн» «пинает» арестованных и призывает усилить бдительность.

Между тем Харик, по воспоминаниям Евгения Ганкина и Гирша Релеса, очень заботился о молодых литераторах, помогал им, как мог, иногда и материально. Релесу, например, помог удержаться в пединституте, когда в середине 1930-х гг. на студента из Чашников был написан донос о том, что его отец – бывший меламед, «лишенец».

«Лебединой песней» Харика стала большая поэма 1935 г. «Af a fremder khasene» («На чужом пиру» или «На чужой свадьбе») – о трагической судьбе бадхена, свадебного скомороха. Из-за своего вольнодумства он не уживается с раввином и его помощниками, а также с богатеями местечка, уходит блуждать с шарманкой по окрестностям и гибнет, занесенный снегом. Время действия – середина ХІХ столетия, когда ещё жив был известный в Минской губернии разбойник Бойтре, которому бадхен со своими музыкантами явно симпатизируют. Главного героя зовут Лейзер, и автор прямо говорит, что рассказывает про своего деда. Как следует из эссе Изи Харика 1926 г., «Лейзер Шейнман – бадхен из Зембина», судьба деда была не столь трагичной, он благополучно дожил до 1903 г., но некоторые черты сходства (склонность к спиртному, любовь к детям) у прототипа с героем есть.

Некоторые наши современники увидели в поэме эзопов язык: Харик-де попытался показать в образе бадхена себя, своё подневольное положение в середине 1930-х гг. Но можно трактовать произведение и так, что автор просто описывал трудную судьбу творческой личности до революции, следом, например, за Змитроком Бядулей с его повестью «Соловей» (1927). Если в этих произведениях и есть «фига в кармане», то она очень глубоко спрятана.

Независимо от наличия «фиги», поэма «На чужом пиру» – ценное произведение. Оно полифонично, прекрасно описываются пейзажи, местечковые характеры… Немало в нём и юмора – чего стоят диалоги бадхена с женой Ципой. Текст прекрасно дополняли «минималистические» рисунки Цфании Кипниса. Увы, поэма не переведена целиком на белорусский язык (похоже, и на русский тоже). Приведу несколько начальных строк в переводе Давида Бродского:

Я знаю тебя, Беларусь, как пять своих пальцев!

Любую

И ночью тропинку найду! Дороги, и реки живые,

И мягкость твоих вечеров, и чащи поющие чую,

Мне милы березы в снегу и сосен стволы огневые.

Немало в поэме белорусизмов: «asilek», «ranitse», «vаlаtsuhe», «huliake»… Эти слова для нормативного идиша в общем-то не характерны, но Харик смело вводил их в лексикон.

Рыгор Бородулин говорил на вечере 1993 г. (затем его выступление вошло в вышеупомянутую книгу 2011 г.): «Поэт Изи Харик близок и своему еврейскому читателю, которого он завораживает неповторимым звучанием идиша, и белорусскому, который видит свою Беларусь глазами еврейского поэта», имея в виду прежде всего эту поэму.

В предпоследний год жизни Харик приложил руку к печально известному стихотворному письму «Великому Сталину от белорусского народа» (лето 1936 г.). Он был одним из шести авторов – наряду с Андреем Александровичем, Петрусём Бровкой, Петрусём Глебкой, Якубом Коласом, Янкой Купалой. Но и это сервильное произведение не спасло Харика, как и дружба с Купалой, и многое другое.

* * *

Такой непростой был поэт и человек, долго питавшийся иллюзиями. Всё же многие его произведения интересны до сегодняшнего дня. Конечно, он заслуживает нашей памяти, и не только ввиду своей безвременной страшной смерти. Хорошо, что в Зембине одна из улиц в 1998 г. была названа его именем…

Увы, дома в центре местечка, где родился поэт, уже нет; в сентябре 2001 г. дом был признан ветхим и снесён. Перед сносом было несколько обращений к еврейским и нееврейским деятелям с целью добиться внесения в охранный список и ремонта – они не возымели эффекта.

Фрагмент публикации А. Розенблюма в израильской газете, декабрь 1997 г. Автор как в воду смотрел…

А выглядел родной дом Изи Харика 50 и 20 лет назад так:

Между прочим, Харик неожиданно «всплыл» в художественном произведении 2005 г. «Янки, или Последний наезд на Литве» (Владислав Ахроменко, Максим Климкович). Там один персонаж говорит: «Что-то ты сегодня чересчур пафосный!» Другой поддакивает: «Как молодой Изя Харик на вечере собственной поэзии!» Забавное, даже экзотичное сравнение, однако оно лишний раз доказывает, что поэт не забыт.

Думаю, следовало было бы Национальной Академии навук РБ к 125-летию Моисея Кульбака и Изи Харика провести конференцию, посвящённую этим поэтам и их окружению. И ещё: если уж не получается увековечить в Минске каждого по отдельности, то на ул. Революционной, 2, где с 1930 года находилась редакция журнала «Штерн», неплохо было бы повесить общую памятную доску, чтобы там были указаны и Кульбак, и Харик, и Зелик Аксельрод, расстрелянный в 1941-м. Все они имели непосредственное отношение к журналу «Штерн».

Вольф Рубинчик, г. Минск

wrubinchyk[at]gmail.com

Опубликовано 03.10.2017  20:54

 

Водгук ад згаданага ў тэксце Аляксандра Розенблюма (г. Арыэль, Ізраіль)

Дзякую за лекцыю. Хачу тое-сёе дадаць.

Маці (Соф’я Чэрніна, 1902–1987) казала мне, што прафесію фармацэўта Харык набыў пасля навучання ў Харкаве. Працаваў у барысаўскай аптэцы кароткі час, на пачатку 1920-х гадоў.

Дзесьці ў 3-м ці 4-м класе (прыблізна ў 1936 г.) беларускай школы па падручніку на беларускай мове мы, згодна з праграмай, вывучалі Харыка, Шолам-Алейхема («Хлопчык Мотл»), Бруна Ясенскага…

Хата Харыка, наколькі мне вядома, выкарыстана не на дровы, а на будаўніцтва нейкай царквы ў межах Барысава.

Пишет Александр Розенблюм из израильского Ариэля (перевод с белорусского):

Благодарю за лекцию. Хочу кое-что добавить.

Мать (Софья Чернина, 19021987) говорила мне, что профессию фармацевта Харик приобрёл после учёбы в Харькове. Работал в борисовской аптеке короткое время, в начале 1920-х годов.

Где-то в 3-м или 4-м классе (примерно 1936 г.) белорусской школы по учебнику на белорусском языке мы, согласно программе, изучали Харика, Шолом-Алейхема («Мальчик Мотл»), Бруно Ясенского…

Дом Харика, насколько мне известно, пошёл не на дрова, а на строительство какой-то церкви в границах Борисова.

05.10.2017  13:53

Піша д-р Юрась Гарбінскі: “Вельмі рады і ўдзячны за лекцыю пра Ізі Харыка. Як заўсёды глыбока і цікава“. 11.10.2017 21:31

Пётр Рэзванаў: “Няблага атрымалася!” (12.10.2017).

 

12 августа, день казни членов ЕАК

Предлагаем вниманию читателей belisrael.info отрывки из книги Эстер Маркиш (1912–2010), вдовы поэта, арестованного 27.01.1949 и расстрелянного 12.08.1952. С 1972 г. Э. Маркиш жила в Израиле, книгу «Столь долгое возвращение…» написала в 1974-м.

Шестидневная война на Ближнем Востоке всё расставила по своим местам в психологии российского еврейства. Шесть дней понадобилось для этой расстановки – столько же, сколько понадобилось израильтянам, чтобы разбить арабские армии в Синае, на Голанских высотах и на Западном берегу Иордана.

Война не была неожиданностью для наблюдателей и политиков. Она была завершением длительной, многотрудной подготовки. Результаты войны, столь удивительно сказавшиеся на судьбе российского еврейства и приведшие к массовому исходу евреев из СССР, также нельзя назвать внезапным. Им предшествовал относительно благополучный период, последовавший за смертью Сталина: пресловутая «оттепель», возвращение из лагерей и тюрем уцелевших сионистов. Потом наступило подавление возникшего было свободомыслия. (…)

Начиная с 6 июня 1967 мы не отходили от приемника ни днем, ни ночью. Советские газеты кричали о «победоносном наступлении» арабских армий, но, зная почерк «отечественной» прессы, этим сообщениям мало кто верил. Первый же намек о «выравнивании» линии фронта сигнализировал о том, что арабы побежали. Евреи открыто ликовали, говорили друг другу: «Наши там наступают!» Когда над Израилем нависла военная угроза, очень многими среди российского еврейства был сделан категорический выбор: «Израиль – это родное, Россия – это в лучшем случае двоюродное, а то и вовсе чужое». Так рассуждали не только те евреи, которые уже тогда решили свою судьбу: вырваться в Израиль. Так рассуждали и те, кто на работе утверждали обратное, а вернувшись домой прилипали ухом к своим радиоприемникам, говорящим шепотом, – чтобы соседи не услышали. (…)

С 63—64 года мы стали бывать на приемах в Посольстве Израиля в Москве. Уходили мы оттуда подавленными: словно бы покидали родину и возвращались на чужбину. Связь с Израилем стала, однако, реальным фактором, и это укрепляло нас.

Война 67 года окончательно взломала наслоения пятидесятилетнего страха. Израиль постоит за нас, Израиль не бросит нас, евреев, в беде! Нужно только получить вызов из Израиля – и начинать. Нам не предстояло шагать в темноте – начало пути было открыто и освещено такими, как поэт Иосиф Керлер, певица Нехама Лифшиц. Им было трудно – они были одними из первых. Они-то шагали в темноте по этому новому, невиданному пути – пути борьбы с Советской властью за свои права, которых эта самая власть их начисто лишила. (…)

Летом [1971 года] мы получили второй отказ, восприняли его спокойно, в тот же день опротестовали. А 12 августа – в 19-ю годовщину гибели Маркиша – мы с Давидом решили устроить демонстрацию. Долго обсуждали место демонстрации – и остановились на Приемной Верховного совета, не в самом здании, а против входа в него, в самом центре Москвы, у самой Красной площади. После некоторых колебаний мы решили демонстрировать протест с желтыми шестиконечными звездами на груди – такие звезды на грудь евреям навешивал Гитлер. Надеть в Москве желтые звезды – дело в высшей степени рискованное: власти очень не любят, когда им напоминают о тоталитарной основе их режима. Мы, однако, рассчитывали на то, что, будь мы арестованы именно 12 августа – это привлечет к нашему несчастью мировое общественное мнение, это заставит Советы отпустить нас. Сам Маркиш помог бы нам в день своей гибели.

Перец Маркиш с группой еврейских литераторов. Сидят: слева направо – Лейб Квитко, Дер Нистер, Шахно Эпштейн, Перец Маркиш. Стоят: слева направо – Абрам Каган, Фельдман, Меир Даниэль. Киев, 1927 г.

Операция была нами тщательно продумана. Мы должны были явиться в Приемную к открытию, вручить дежурному письмо. В письме сообщалось, что мы собираемся демонстрировать в знак протеста против насильственного удержания нас в СССР, а желтые звезды – напоминание о том, какие чудовищные жертвы принес еврейский народ фашизму и антисемитизму. В письме указывалось также, что мы избрали для демонстрации это место и этот день, потому что у Маркиша, погибшего девятнадцать лет назад, нет могилы, куда бы мы могли придти.

На первом совещании еврейских писателей. Сидят: слева направо – Ицик Фефер, Изи Харик, Александр Фадеев, Перец Маркиш, Яков Бронштейн. Стоят: слева направо – Шмуэль Годинер, Нотэ Лурье, Моисей Литваков, Меир Даниэль, Арон Кушниров, Мойше Кульбак. Москва, 1929 г.

О демонстрации было сообщено накануне иностранным корреспондентам. Было составлено нечто вроде плана дежурств молодых ребят – активистов братьев Кримгольд, Виктора Яхота, некоторых других. Они должны были находиться невдалеке от нас, и после нашего ареста тут же дать знать об этом.

Нас, однако, не арестовали – КГБ, как видно, сочло, что это было бы слишком.

Ровно в десять утра подали мы письмо дежурному Приемной.

– Это письмо – коллективное? – с подозрением спросил дежурный, признавший, по-видимому, в Давиде, подававшем письмо, еврея.

– Нет, – сказал Давид.

Он не хотел, чтобы письмо было распечатано и прочтено немедленно – это могло привести к задержанию нас здесь же, в помещении приемной. А коллективные письма принимаются советскими чиновниками с большой неохотой, либо вовсе не принимаются, либо прочитываются на месте – и не принимаются после прочтения.

Выходя из приемной, мы прикололи желтые звезды. Сделать это до вручения письма мы, естественно, не могли – нас бы задержали немедленно. Мне неизвестен случай демонстрации с желтыми «звездами Давида» до 12 августа 1971, и у нас были все основания полагать, что советские власти отнесутся к появлению в самом сердце Москвы людей с «желтыми заплатами» весьма болезненно.

* * *

Запись одной из августовских передач израильского радио РЭКА 1998 года. Вёл передачу Фредди Бен-Натан.

Мы вспоминаем плеяду выдающихся литераторов и еврейских общественных деятелей, объединившихся в бывшем Советском Союзе в Еврейский антифашистский комитет. 12 августа 1952 года они в числе 24 известнейших представителей советской еврейской интеллигенции были казнены. Сегодня, в годовщину трагических событий, которая отмечается и у нас в Израиле, мы позвонили к старшему сыну Переца Маркиша Симону, проживающему в Швейцарии. На связи в 6-й тель-авивской студии – Женева.

– Господин Cимон Маркиш, доброе утро!

– Доброе утро.

– Оно не доброе, но мы привыкли так здороваться друг с другом, а вообще-то у нас сегодня печальные воспоминания.

– Совершенно верно.

– В то страшное время, о котором мы сегодня вспоминаем, о кровавых злодеяниях лета 1952 года, на Западе знали тогда больше, чем в самом Советском Союзе, где сегодняшняя дата – 12 августа – долго замалчивалась. Прошли десятилетия, родились и выросли миллионы людей за это время. Знают ли сегодня на Западе, и в частности, в стране, где Вы живете, о дате календаря, которая обрамлена в истории еврейского народа траурной рамкой?

– Да, конечно – дата 12 августа, или, как ее называют в Америке (да и не только в Америке), «Ночь убитых поэтов», хорошо известна, и обычно каждый год в этот день, 12 августа, какие-то звуки в еврейском мире раздаются, вспоминают… Но Вы знаете – 46 лет прошло, и к сожалению, человеческому уму, человеческой памяти свойственно слабеть, забывать. Сейчас уже другие в, основном интересы в стране, где я живу, сейчас говорят о счетах в швейцарских банках, которые принадлежали евреям и были потом этими банками скрыты… Это их волнует намного больше, чем «Ночь убитых поэтов».

– Хотя Катастрофа восточноевропейского еврейства, если понимать ее в широком смысле слова, включает в себя и эту трагедию.

– Разумеется, но это мы с Вами лучше понимаем, чем западные евреи. Если Вы разрешите, я хотел бы сказать об еще одном аспекте этой страшной для нас, евреев, и для меня в частности, даты. Для меня, и для всех моих близких, думается, дата особенная, по одной причине, которую не все, может быть, чётко себе представляют. В следующем году в январе месяце 27 числа будет ровно полвека, как Переца Маркиша увели из дома, и, следовательно, из жизни… Из его жизни и из нашей. Не только навсегда, но и бесследно – так казалось русским советским гестаповцам, которые его увели. Эти полвека, подумайте – 50 лет! Жизнь прожита, эти полвека прошли без него, но вроде бы, как бы под его присмотром, с постоянной оглядкой на него. Мне кажется, я надеюсь, что это в какой-то мере верно и в общем плане, для еврейства. Потому что казнь 12 августа, мне кажется, была решающим событием в судьбе советских евреев всех без исключения. Вы понимаете, когда начались отъезды, алия в Израиль (ну и эмиграция, естественно, тоже), то отсюда, от даты 12 августа шел отсчет. Тогда произошел разрыв – или начало разрыва окончательного – между нами, еврейским народом, и нашими «гостеприимцами» на российской земли. Была такая писательница – наверное, никто ее уже в России не помнит, хотя она была замечательная писательница – Юлия Шмуклер, она давным-давно сгинула где-то в Америке. У нее был сборничек рассказов, вышел 25-30 лет назад – назывался «Уходим из России». Вот это «Уходим из России», внутреннее решение, по-моему, в значительной мере начинается с 12 августа.

– Я бы употребил даже другое слово, более понятное всем нам: «Исход».

– Да… Ну, «Исход» – это высокое слово, наверное, приложимое к целому народу, а тут каждый из нас в отдельности… Так мне кажется, может быть, я преувеличиваю свою собственную боль, которая за 50 лет, в общем, не ослабела.

– Симон Маркиш, это наша общая боль. Я благодарю Вас за участие в нашей передаче, спасибо. А сейчас на связи с нами находится Нина Соломоновна Михоэлс. Мы приветствуем Вас.

– Доброе утро.

– Годовщина событий 12 августа 1952 года, как известно, отмечается под знаком 50-летия трагической гибели Вашего отца, Соломона Михоэлса, и навеяна размышлениями о судьбе театра Михоэлса. Мы знаем, что театр начинается с вешалки, так принято говорить, но вот этот театр начинался с личностей, подлинные масштабы таланта которых видятся нам сегодня с расстояния, «большое видится на расстоянии». Что Вы можете сказать сегодня, в эту дату, размышляя о прошлом, и, наверное, заглядывая в будущее, потому что иначе и нельзя размышлять?

Cлева направо: С. Михоэлс, В. Зускин, И. Добрушин. Все погибли в 1948–1953 гг.

– Я хочу начать с той мысли, о которой Вы уже сказали: будущего и настоящего нет без прошлого. В этом я убеждена… Глубокие и подлинные корни еврейского народа, культуры, были выражены прежде всего в искусстве, литературе. Не мог быть Михоэлс, не мог быть Зускин без Шолом-Алейхема, без Менделе Мойхер-Сфорима, без Маркиша, без Добрушина… Без Бергельсона, без Квитко – это немыслимо. Это всё создаёт огромный фон культуры. Хотелось бы сегодня говорить не столько об отце, потому что, безусловно, его смерть была первым тяжелейшим звонком всей этой трагедии, но прежде всего, я хотела бы сегодня говорить о Зускине. Потому что я прожила уже немалую жизнь, видела огромное количество актёров других театров мира и русского театра, но такого народного актера, такого обожаемого, такого разнообразного, как Вениамин Львович Зускин, я в своей жизни не видела. Он был настолько музыкален, народен, интуитивен… Заразительный – это не то слово, от него исходили харизма, необычайное обаяние, необычайное тепло. И он не был «местечков», никакого местечка маленького там не было, там было такое осмысление… Просто с отцом вместе они были совершенно невероятная пара, с папиной глубиной, философией… Он (Михоэлс) вообще был старшим – как человек, очевидно, и как актёр… А Зускин – это был потрясающий ребёнок. Потому что ребёнок видит всё, видит, что «король голый», он не может этого скрыть. Вот это были глаза Зускина. Он был совершенно изумительный, его же никто не называл «Вениамин Львович», его все называли «Зуска» – не пренебрежительно, а наоборот, потому что он вызывал к себе необыкновенную любовь, тепло… Я знаю, что жизнь идишистской культуры тяжела, и это уже особая тема для разговора. Думаю, одна из колоссальных ошибок государства Израиль – то, что «они» пренебрегли культурой идиш, боятся ее, стесняются ее. И когда актёры играют безвкусно, говорят: «Ну, как в театре идиш!» Это позорно для страны, которая без идишистской культуры не состоялась бы. Я сама говорю на иврите, преподаю на иврите, я его очень люблю, но забывать, простите, откуда ноги растут, подмять культуру и зачеркнуть ее – это великий позор нашего государства. В этом я уверена. Поэтому сегодня у меня особенно болит сердце за тех актёров – за Зускина, за Рут Баум, за Шидло, за Штеймана, за огромную культуру еврейского театра. Киевский театр, одесский театр, минский театр… Это огромнейшая культура, огромный слой. Сейчас идет в театре на идиш здесь спектакль, упоминаются все актёры разных театров мира – ни слова об идишистской культуре в России, как будто их не было. Очевидно, советская власть сделала правильно – она вычеркнула, она помогла их забыть… Вот о чём у меня сегодня разрывается душа и сердце.

– Нина Соломоновна Михоэлс, большое спасибо. Мужества, здоровья, всего самого доброго.

– Спасибо…

Памятник в Иерусалиме, август 1996 г., фото В. Рубинчика; в зале «Тель-Ор» 12.08.1998, справа налево – Нина Михоэлс, Наталья (Тала) Михоэлс, Вольф Рубинчик. Фото И. Резника.

– К сказанному добавлю: «Еврейский мемориал», Общинный дом, муниципальное управление абсорбции Иерусалима, библиотека Сионистского форума сегодня, 12 августа, проводят День памяти Еврейского антифашистского комитета. В 15 часов состоится азкара у памятника членам Еврейского антифашистского комитета и памятника евреям-жертвам советского режима, в сквере на перекрестке улиц Аза, Черниховски и Герцог, в 16 часов пройдет конференция в зале «Тель-Ор», тема этой конференции – «Судьба еврейского театра в бывшем Советском Союзе». Выступят родные, близкие, друзья погибших, очевидцы событий тех лет, учёные и общественные деятели из нашей страны, а также из-за рубежа.

Записал В. Р.

Опубликовано 13.08.2017  06:49

Белорусские пути Варлама Шаламова

На фото: В. Шаламов

Виктор Жибуль, «Радыё Свабода», 18.07.2017 (перевод с белорусского редакции сайта)

По правде говоря, начались они, те пути, уже после смерти известного российского писателя. В прошлом году, например, выставка «Жить или писать. Варлам Шаламов» объехала несколько белорусских городов: Минск, Брест, Витебск, Гродно. С уверенностью, что здесь, в Беларуси, где от репрессий пострадал каждый десятый житель, его, Варлама Шаламова, поймут все. (А до сих пор выставка экспонировалась в Италии, Люксембурге, Украине, России.)

В лагере Шаламову попадались люди из самых разных уголков тогдашнего СССР, в том числе и выходцы из Беларуси. Вспомним, что его однокамерником по Бутырской тюрьме в 1937 году был Михаил Выгон, который родился в 1915-м в Горках Могилёвской губернии, но уже с 1924-го жил в Перми. Некоторые уроженцы многонациональной Беларуси становились прототипами героев писателя.

Интересно перечитать произведения Варлама Шаламова, отыскивая в них фрагментарные осколки белорусского контекста — отзвук из края, где он при жизни ни разу не был.

Так, например, сразу в нескольких рассказах («Сука Тамара», «Богданов», «Сентенция», «У стремени») присутствует кузнец Моисей Кузнецов — белорусский еврей с русской фамилией. С уважением, восхищением и сочувствием рассказывает о его жизненном пути В. Шаламов:

«Суку Тамару привел из тайги наш кузнец – Моисей Моисеевич Кузнецов. Судя по фамилии, профессия у него была родовой. Моисей Моисеевич был уроженцем Минска. Был Кузнецов сиротой, как, впрочем, можно было судить по его имени и отчеству – у евреев сына называют именем отца только и обязательно, если отец умирает до рождения сына. Работе он учился с мальчиков – у дяди, такого же кузнеца, каким был отец Моисея.

Автограф рассказа «Сука Тамара». Из фондов Российского государственного архива литературы и искусства

Жена Кузнецова была официанткой одного из минских ресторанов, была много моложе сорокалетнего мужа и в тридцать седьмом году, по совету своей задушевной подруги-буфетчицы, написала на мужа донос. Это средство в те годы было вернее всякого заговора или наговора и даже вернее какой-нибудь серной кислоты – муж, Моисей Моисеевич, немедленно исчез. Кузнец он был заводской, не простой коваль, а мастер, даже немножко поэт, работник той породы кузнецов, что могли отковать розу. Инструмент, которым он работал, был изготовлен им собственноручно. Инструмент этот – щипцы, долота, молотки, кувалды – имел несомненное изящество, что обличало любовь к своему делу и понимание мастером души своего дела. Тут дело было вовсе не в симметрии или асимметрии, а кое в чем более глубоком, более внутреннем. Каждая подкова, каждый гвоздь, откованный Моисеем Моисеевичем, были изящны, и на всякой вещи, выходившей из его рук, была эта печать мастера. Над всякой вещью он оставлял работу с сожалением: ему все казалось, что нужно ударить еще раз, сделать еще лучше, еще удобней».

Именно от Кузнецова (точнее — его прототипа) писатель услышал белорусскую фольклорную притчу, которую вставил в финал рассказа «У стремени» (1967), чтобы проиллюстрировать свои раздумья о границе человеческого терпения, свой писательский голос усилить голосом народным. Это была история о том, как «три пана – еще при Николае, конечно, – пороли три дня и три ночи без отдыха белорусского мужика-бедолагу. Мужик плакал и кричал: «А как же я не евши». «К чему эта притча? — спрашивает В. Шаламов и сам же дает понять, что вопрос был риторическим. — Да ни к чему. Притча — и всё». Вот так отразился в его творчестве миф о знаменитой белорусской толерантности.

Главный герой рассказа «Рива-Роччи» (1972) — минский инженер-строитель Михаил Новиков, больной гипертонией, которого осудили на 15 лет лагеря и отправили, как и всех, на общие работы с кайлом, лопатой и тачкой:

«Инженер Новиков был тяжелый гипертоник с постоянным высоким давлением порядка двухсот сорока в верхней цифре аппарата Рива-Роччи. Гипертоник нетранзитарного типа, Новиков жил постоянно под опасностью инсульта, апоплексического удара. Все это знали и в Минске, и в Магадане. На Колыму запрещалось возить таких больных – для этого и существовал медосмотр. Но с тысяча девятьсот тридцать седьмого года всеми медицинскими учреждениями тюрем, пересылок и лагерей – а для этапа Владивосток – Магадан этот приказ дважды подтверждали для заключенных спецлагерей, для КРТД [контрреволюционная троцкистская деятельность — В. Ж.] и вообще для контингента, которому предназначалось жить, а главное – умирать на Колыме, – все ограничения по инвалидности и по возрасту были сняты».

Упоминается в рассказе и юрист Блумштейн, тоже минчанин, с которым инженер Новиков вместе прошел и белорусскую тюрьму, и лагерь Колымы.

В рассказах «Протезы», «У стремени», «Дело Стукова» упомянут следователь, чекист с белорусской фамилией Песнякевич, мать которого до революции содержала в Минске бордель. Не удивлюсь, если самые дотошные краеведы отыщут его былое местоположение, если, конечно же, это не выдумка писателя.

Хаим Мальтинский

Интересно, что Варлам Шаламов имел творческие контакты с минским еврейским поэтом Хаимом Мальтинским. Их знакомство состоялось в 1968 году в московском издательстве «Советский писатель», с которым Шаламов время от времени сотрудничал как переводчик. Еще не видевши произведений Мальтинского, но зная о его судьбе («…еврей, да еще инвалид с военным протезом, да еще лагерник, да еще поэт, пишущий стихи»), Шаламов решил: «если хоть строчка будет в этих стихах о благодарности за судьбу и науку, хотя бы в самой завуалированной форме, я новых стихов не возьму, откажусь». Но в Мальтинском он не разочаровался:

«Привозят стихи. Я просматриваю то, что мне досталось (мы переводим пополам с Озеровым) и ничего «компрометирующего» не нахожу. И беру. Потом просмотрел дома. Это — поэт, божьей милостью поэт-самоучка, разбитый жизнью в лагере и войной. Трещина по сердцу, тревога, но ни строчки, ни звука, что было бы подлым, уклончивым. Вот такой герой. Весь тон обвинения скрытого, искренность, обида. Я обещал и ему и Регистану [поэту Гарольду Регистану, заведующему отдела поэзии народов СССР — В. Ж.] сделать все, что в моих литературных силах, чтобы эти стихи не утратили тех качеств, которые всякий стих всегда теряет при всяком, даже гениальном переводе. Сегодня он был у меня — Мальтийский Хаим Израилевич. Его мать, жену и детей немцы убили. […] Я похвалил стихи, сказал, что для меня самое главное, чтобы Вы ничего не забыли. Ни Гитлера, ни Сталина. Но и по стихам видел, что автор не забудет, не собирается забывать. Нет стихов «проходных» или фальшивых, а счастье — еврейское счастье, шутки — еврейские шутки», — делился впечатлениями Варлам Шаламов в письме к своему другу Якову Гродзенскому.

В результате В. Шаламов перевел около ста произведений известного еврейского поэта. В книгу Х. Мальтинского «Бьется сердце родника» (Москва, 1969) вошло 56 произведений в переводе В. Шаламова. Например, вот это:

* * *

Хожу я по опушкам,

Наверное, века.

Всегда наша кукушка

Поет издалека.

Кукушкина потеха,

Известно ветерку,

Что тут — вся прелесть в эхо,

А не в самом «ку-ку».

Именно как автора стихов поначалу — безусловно, еще при жизни — знали в Беларуси и самого Варлама Шаламова. Некоторые белорусы репрессированного поколения интересовались его творчеством, следили за его книгами и публикациями. Среди них — поэт и прозаик Микола Хведарович, в архивном фонде которого сохранились газетныя вырезки со статьями о творчестве разных авторов, в том числе рецензия Олега Михайлова «По самой сути бытия» на поэтическую книгу В. Шаламова «Дорога и судьба». Это 1967 год — время первых зарубежных публикаций «Колымских рассказов», которые принесли писателю всемирную известность.

Литературный сборник «Братэрства». Минск, 1992.

Интерес белорусского читателя к творчеству В. Шаламова заметно возрос в начале 1990-х гг. — после публикации его рассказов. Произведения стали более доступными, особенно книги «Воскрешение лиственницы» и «Левый берег», которые вышли в московских издательствах в 1989 году большим тиражом. В частности, этими изданиями пользовался писатель и актер Пётр Ламан, работая над переводами произведений Варлама Шаламова на белорусский язык. Рассказы «Как это началось», «Ягоды», «Май» вышли в литературном сборнике «Братэрства», который был подготовлен к печати еще в БССР в 1990-м, а увидел свет уже в 1992-м в независимой Беларуси. В альманахе, кроме В. Шаламова, напечатаны произведения иных загубленных советским режимом авторов, наследие которых тогда возвращалось в литературу: Осипа Мандельштама, Владимира Зазубрина, Василя Стуса. В 1990-х произведения Варлама Шаламова были в школьной программе в списке литературы для внеклассного чтения, но, как теперь помнится, для школьников книги читателя оказывались трудными.

Сравнивая творчество Варлама Шаламова и приобретения белорусской лагерной прозы, есть о чем задуматься. Бросается в глаза некоторое различие в литературной традиции. У Шаламова проза новеллистическая, чеховская, здесь преобладает малая форма — сжатая, ёмкая, с самодостаточной замкнутой структурой. Это простые, объективированные «страшные картинки», которые показывают человека в пограничном состоянии, на грани физического и морального выживания. У подавляющего же большинства белорусских авторов — тяга к документальному эпосу, нон-фикшну, стремление постепенно, во всех подробностях и с порой философскими, а порой гневно-осуждающими публицистическими отступлениями рассказать о пройденном жизненном пути.

Чем жа обусловлено такое различие? Общими особенностями развития белорусской и российской литератур? Или всё же тем, что писатели, которые могли бы развивать новеллистический жанр в нашей литературе, были попросту физически уничтожены — расстреляны или умерли от болезней, приобретенных в лагере? В 1954 году, когда Варлам Шаламов начал писать «Колымские рассказы», у нас уже не было ни Максима Горецкого, ни Михася Зарецкого, ни Лукаша Калюги, ни Кузьмы Чёрного… Жертвами репрессий стали, по подсчетам исследователей, более 80% белорусских литераторов (а еще часть, добавим, погибла на Второй Мировой войне), а такого разгрома любая — даже самая богатая традициями, стилями, жанрами и формами — литература не выдержит без серьёзных последствий. И не только литература, а культура и нация вообще.

Но до конца уничтожить белорусскую культуру не получилось. Что ж, не было у нас своего Шаламова — точнее, такого представителя лагерной прозы, которого называли бы «самым большим писателем ХХ века» (по словам Светланы Алексиевич). Но у нас есть такие произведения, как «В когтях ГПУ» Франтишка Алехновича, «Унжлаг» Платона Креня, «Воспоминания из жизни под советской властью и из строительства Беломорского канала» Петра Полегошко, «На крестной дороге» Авгена Калубовича, «Исповедь» Ларисы Гениюш, «Черты моего поколения» Вячеслава Шидловского, «Такие синие снега», «Зона молчания» и «С волчьим билетом» Сергея Граховского, «Через тернии и завалы» Петра Бителя, «Моя Голгофа» Ядвиги Беганской, «За колючей проволокой» Павла Прудникова, «Горькая даль» Яна Скригана, «Царь-зэк Семён Ивашкин» Василя Хомченко, «Штрихи из воспоминаний» Василя Супруна… (мы присовокупили бы и повесть Григория Кобеца «Ноев ковчег» – belisrael.info). Это свидетельства людей, которые чудом вернулись из сталинского ада, где большинство не выжило. Произведения, которые писались, думается, прежде всего для потомков. И сегодня, когда то и дело слышатся реплики в оправдание Сталина, а кое-где на улице может даже мелькнуть его портрет, такие книги и публикации выглядят хорошим противоядием.

Оригинал 

(Запрещено использование русского перевода без ссылки на belisrael.info)

Опубликовано 20.07.2017  21:47

В санаториях у Сталина

28 Март 2017

Валентин Барышников

Марина Бергельсон – о семейной истории и казнях

“У меня была с собой кукла, каждому из нас полагалось четыре солдата, и я помню, как – между двумя какими-то уральскими тюрьмами – я со своей куклой тащусь по глубокому снегу, который мне выше колен, а вокруг четким каре через этот снег топают четыре солдата с ружьями, с некоторым недоумением глядя на меня, но стараясь не смотреть”.

Марина Бергельсон родилась в 1943 году. Когда ей было пять лет, ее деда, писателя Давида Бергельсона, арестовали по делу Еврейского антифашистского комитета. Зимой 53-го Марину вместе с родителями отправили в ссылку. Сообщение о смерти Сталина она услышала в больнице. Из пересыльной тюрьмы в Казахстане девочку выкупила бабушка, дав взятку коменданту. В Москве, пока не вернулись из ссылки родители, Марина жила в семье другого деда, писателя Леона Островера. Стала филологом. В 1973 году, накануне своего тридцатилетия, вместе с мужем эмигрировала из Советского Союза. Сейчас живет в Америке. В интервью Радио Свобода Марина Бергельсон рассказывает об истории своей семьи, погружаясь в прошлое на сотни лет, вспоминает детство в сталинские времена и размышляет над тем, почему в современной России Сталин вновь популярен.

Давид Бергельсон, дед Марины по отцовской линии, был расстрелян 12 августа 1952 года, в свой 68-й день рождения. Его, выросшего на Украине, в 1921-м уехавшего с семьей в Берлин, от нацизма бежавшего в Данию, по словам Марины, “обманом заманили” в Советский Союз в середине 30-х. В этом история его возвращения частично была похожа на историю возвращения Прокофьева, Цветаевой, Куприна и других, добавляет Марина.

Евреи весело пашут пшеницу

Он писал на идиш и хотел сохранить эту культуру. В межвоенные годы он ездил из Берлина в Польшу “посмотреть, что там происходит с литературой и евреями”, нашел – еще до немцев и холокоста – местный антисемитизм и решил, что там нельзя будет выжить. Потом поехал в Америку, где увидел, что американские евреи удачно ассимилируются и что идиш исчезнет в течение одного поколения. “Как все порядочные люди в 20–30-х годах, он был, естественно, человек левый, хотя никогда не был в партии”, – говорит Марина о деде. В Америке он встретился с “интенсивными коммунистами”, которые требовали: “У тебя есть право на русское гражданство, ты должен строить коммунизм”.

После Европы и Америки “осталась одна Россия”. В это время в СССР началось создание автономной еврейской области в Биробиджане. Советское правительство почему-то решило, что имя Бергельсона, одного из самых интересных еврейских писателей этого поколения, им необходимо, чтобы евреи поверили в Биробиджан и в то, что там может быть что-то положительное: “К нему стали присылать людей, которые рассказывали о прекрасном месте, где цветут цветы, евреи весело пашут пшеницу. И он полностью купился”.

Много лет спустя, уже в Израиле, говорит Марина, ее нашел человек, который был приставлен к Давиду Бергельсону во время его приезда в Россию и поездки в Биробиджан. По его словам, там они увидели страшную грязь, “по улицам без тротуаров ходили какие-то потерянные люди”. Ночью, рассказывал тот человек, дед Марины ушел бродить по страшному городу, вернулся в до колен забрызганным грязью костюме, абсолютно белый – по лицу текли слезы, дрожали руки. Все утро он говорил: “Как нас обманули”, и следующим поездом они уехали обратно.

Бергельсон с семьей осел в Москве, в 1936-м на скопившиеся в России гонорары купил квартиру в писательском доме в Лаврушинском переулке (“потом из кооператива дом сделали обычными государственными квартирами и, как всегда в моей семье, деньги пропали – но это неважно”). В этой квартире Марина выросла, и она помнит, как пришли за ее дедом.

Из текста Марины Бергельсон к чтениям “Ночь убитых поэтов” в одном из американских научных обществ:

Помни обо мне

“Январской ночью в нарушение строгого распорядка моей хорошо отрегулированной жизни меня разбудила мама (папы не было, он работал по ночам). Горел свет. Снаружи было темно и холодно – шторы не были задернуты, вопреки обыкновению, и с запотевших окон текло на подоконник над раскаленным московским радиатором. Стоял грохот, топот, стук, затем моя бабушка Циля вошла и, не глядя на меня, подошла к огромному белому шкафу, где хранилось белье. Два молодых человека в кожаных пальто вошли следом. Они что-то взяли с полки, и тогда она сказала, ломая руки: “Пожалуйста, пожалуйста, возьмите теплое белье”. Они вышли и появился дед. Он подошел к моей кроватке, глядя только на меня, поцеловал и сказал: “Спокойной ночи”.

– Пришли ночью, как они всегда приходили, – рассказывает Марина, когда просишь ее снова вспомнить события того дня. – В кожаных куртках и кожаных пальто. Гладкие лица с мертвыми глазами, очень на Путина все похожи, такие блондины склизкие. Дед, одетый в один из своих лучших, немецких костюмов, коричневый в полоску, – цвет костюма, рубашки, галстука я помню до сих пор, – подошел ко мне. Хотел что-то сказать, но у него было такое сведенное лицо, он на меня смотрел, держась за спинку моей кровати, и кроме “спокойной ночи” так ничего и не сказал. Мы смотрели друг на друга долго-долго, пока стоящий за ним человек со склизким лицом не сказал: “Пошли”. Дед повернулся и ушел, дверь в нашу спальню закрылась. В нашей комнате начался обыск, меня унесли в другую комнату, где я лежала, завернутая в одеяло на диване, вокруг летал пух, а у стола сидела и тихо плакала бабушка. Утром, когда я встала, – я обычно приходила к нему в кабинет сказать “доброе утро” и мы вместе шли завтракать в столовую, где они пили кофе, а я свой чай с молоком, – я подошла к его кабинету, но он был закрыт и на ручке висела коричневая блямба. Оказалось, половина нашей квартиры опечатана. Я спросила маму, что происходит и почему. Она сказала, что лопнула батарея, залило комнаты, поэтому их закрыли.

Из текста к чтениям “Ночь убитых поэтов”:

“Когда мама отправилась за покупками, домработница Настя была занята, а моя французская “мадам” ушла, я протащила через коридор тяжелый стул, забралась на него и, стоя на цыпочках, попыталась заглянуть через стекло в верхней части двери в одну из опечатанных комнат. Я ожидала увидеть комнату, заполненную до потолка зеленой водой, с чем-то плавающим внутри, со своей странной тихой жизнью, но не увидела ничего. Я боялась, что однажды двери откроются, вода выплеснется и смоет нас всех. Но двери никогда не открылись, и дедушка никогда не вернулся. Мне сказали, что он в санатории – этого слова я не знала, – и все, что осталось от его присутствия в доме, – халат в красно-черную полоску в ванной, пахнувший его табаком и его руками. Я росла и старалась не думать о странных комнатах, заполненных водой, и о людях в кожаных пальто. Но минуло четыре года, и они пришли за нами. Теперь я знаю, что говорило лицо деда. Оно говорило: “Прости”. Оно говорило: “Помни обо мне”.

"Это наша последняя фотография, сделанная в 1949 году. Вскоре его арестуют, и это станет концом его жизни и моего детства. Но пока мы играем и строим рожи".

“Это наша последняя фотография, сделанная в 1949 году. Вскоре его арестуют, и это станет концом его жизни и моего детства. Но пока мы играем и строим рожи”.

При аресте из дома Бергельсона забрали – в мешках, волоком – коллекцию еврейских инкунабул, которую он собирал всю жизнь, и его рукописи. Их потом так никогда и не нашли:

Не советский я человек

– Он, как многие хорошие писатели в то время, писал что-то для печати – что-то типа советского реализма, хотя у него не очень получалось, – и что-то для себя, настоящие вещи. Он изначально был модернист, был частью Серебряного века, с той разницей, что он писал на идиш. Его друзья оттуда, вкусы оттуда. Все, что он написал до Берлина и в Берлине, – изысканно модернистская литература. Он был такой немножко не от мира сего.

“Не советский я человек”, – цитирует Марина протоколы допроса ее деда. Еврейский антифашистский комитет был создан во время войны советским правительством в надежде получить международную помощь по “еврейской” линии. Комитет был составлен из известных советских евреев, представителей творческой и научной интеллигенции, которые должны были наладить контакты с зарубежными еврейскими организациями. Эти же контакты после войны – когда расчет Сталина на создание Израиля как социалистического, тяготеющего к СССР государства, провалился – были объявлены связями с еврейскими националистами. Членов комитета обвинили в шпионаже в пользу США и в том, что они планировали отторгнуть от СССР Крым, создав там еврейское государство. В 1949 году многие члены комитета были арестованы, подвергнуты пыткам. 12 августа 1952 года по делу ЕАК были расстреляны 13 человек, в том числе Давид Бергельсон.

Внучка врага народа

– После ареста деда, – продолжает Марина, – мы остались жить в наполовину опечатанной квартире в Лаврушинском, бабушка – в столовой, где стоял диван, а мы втроем – папа, мама и я – в том, что когда-то было спальней. Так мы жили до ареста. Мы как семья “врага народа” были арестованы в начале 1953 года, зимой, и отправлены в пожизненную ссылку в Казахстан, в место, где были оловянные рудники, оно называлось Тургай. Мы не знали, жив ли дед. Будучи, наверное, очень глупыми людьми, мы думали: то, что нас арестовали, – знак того, что он еще жив. Официально я называлась “внучка врага народа”, мне было девять. Взрослых предупредили, что будут арестовывать. Вызвали в отделение милиции и сказали, что завтра придут, показали бумаги на ссылку. Маме предложили немедленно развестись с отцом, тогда, сказали, оставят в покое ее и меня. Мама, историк по образованию, всегда очень любила жен декабристов и тут почувствовала себя женой-декабристкой и сказала, что не оставит отца. Родители решили, что перехитрят МГБ и спрячут меня, выздоравливавшую от ангины, у маминых родителей. Сами бабушка с дедушкой весь день и ночь накануне нашего ареста были в Лаврушинском, помогая маме с папой и бабушке Циле паковаться, а я была спрятана в огромной дедушкиной кровати в их квартире в Дмитровском переулке, где они поселились, еще когда дедушка практиковал медицину.

Меня, естественно, быстро нашли, заставили надеть какую-то одежду – прямо на ночную рубашку, теплую, фланелевую, специально заведенную, чтобы в ней болеть, – и отвезли в Лаврушинский, где на полу стояли чемоданы. Это было рано утром, день был безумно холодный. Нас погрузили в автобус, обычный городской, только без номера, с полосой на боку, – бабушку, маму, папу, меня, чемоданы. Я спросила маму с папой, куда мы едем. Они мне сказали – в санаторий. Почему-то все называлось санаторием. Сначала мы попали в тюрьму на Красной Пресне – пересыльная тюрьма для политических в то время, где мы провели несколько ужасных месяцев. Нас, конечно, сразу разделили с папой. По-моему, мама не очень понимала, куда нас везут, несмотря на то что ее предупредили об этом. Когда за нами со скрипом закрыли огромную железную дверь, мы оказались в страшной камере без окон, абсолютно пустой. Мама стала биться об эту дверь и кричать, чтобы ее выпустили. Это продолжалось долго. Я пыталась оттащить ее от двери, естественно, не очень понимая, что происходит. Потом нас отвели в камеру с двойными деревянными нарами, где мы оказались с необыкновенно приятными интеллигентными дамами, которые помогли нам устроиться. Я попала в больницу, затем вернулась обратно, а потом мы отправились по этапу в Казахстан через Урал. Пока мы были в тюрьме, умер Сталин.

Воспоминания об этом дне Марина записала для проекта 05/03/1953, где собраны свидетельства о смерти и похоронах Сталина:

Детки в клетке

“В день, когда умер Сталин, я лежала в детской больнице, выздоравливая от дифтерита и голода. В коридоре из черной “тарелки” лилась печальная музыка и что-то говорил бархатный голос.

Мне было девять лет, и в больницу меня привезли из пересыльной тюрьмы на Красной Пресне – в “черном вороне” с четырьмя серьезными солдатами с ружьями в кузове и вооруженным офицером в кабине. В тюрьме началась эпидемия дифтерита, убыстренная тюремной врачихой. Двигаясь от одной скрипучей железной двери камеры к другой, она проверяла всем горло деревянными палочками, которые опять и опять возвращались на ее медицинскую тележку. Моя мама упросила врачиху положить меня в изолятор в надежде, что там меня подкормят, но в изоляторе от мороза прорвало отопление, и я проснулась в кровати, вросшей в лед на полу. В больнице из-за радио дети не могли спать, и самые маленькие начали тихо плакать. В середине дня вдруг принесли неположенный крепкий и сладкий черный чай в стаканах.

Через день меня увозили обратно в тюрьму. На этот раз солдат было только двое, и они были какие-то растерянные. Около “черного ворона” стояли мои обожаемые бабушка с дедушкой. Щедро раздав всем нянечкам “на чай”, им удалось узнать день и час, когда меня будут забирать. Они пришли со мной прощаться, второй раз после ареста, и на мои страстные просьбы – пожалуйста, принесите мне что-нибудь почитать – принесли детские книги моего дяди Алюши. Алюша (Александр Островер) погиб под Кенигсбергом через две недели после своего двадцатилетия. Маленький Алюша любил Сетона-Томпсона и книги про зверей. Бабушка с дедушкой стояли сбоку от тюремной машины в грязном мартовском снегу. Дедушка, опираясь на палку, держал в руках стопку книг в темных кожаных переплетах. У бабушки в руках был термос моего любимого душистого чая и пакет с домашним печеньем. Обнимать их было нельзя. “Нам только посмотреть на тебя, только посмотреть”, – говорила бабушка, пытаясь тут же объяснить, что книжные магазины были вчера недоступны. “Передача не положена”, – сказал один солдат. Я уже держала, как спасение, книги, и мы все молча смотрели на него. “А, – сказал другой. – Пускай их!”

Когда меня привели обратно в камеру, моя мама сидела на нижних нарах и методично билась головой о железную палку с петлей для ноги, соединяющую верхние и нижние нары. На ней было то же красивое платье из мягкой серой английской шерсти, в котором она была, когда нас забрали, только за зиму в тюрьме у платья исчез белый пикейный воротник. Мама билась головой о железную палку и негромко приговаривала своим хорошо поставленным интеллигентным голосом: “Что же теперь с нами будет? Кто же нас защитит?” Я села рядом с ней со своими книжками. Через некоторое время она затихла, и я, устроившись в глубине нар, взяла верхнюю книжку из стопки, открыла ее и прочла на титульном листе: “Детки в клетке”. Книга была про зоопарк, радио в тюрьме не было, и про похороны мы ничего не знали”.

Ваше превосходительство, опять жид

Бабушка и дедушка, пришедшие к тюремной больнице, – родители матери Марины. Дед по материнской линии – Леон Островер, писатель и врач, прошедший две мировые войны, – был потомком знаменитой еврейской семьи, происходившей от Исаака Абарбанеля, которой в пятнадцатом веке, во времена гонений на евреев в Испании, сначала предложил королю выкуп, чтобы их не трогали, а потом, в 1492 году, возглавил исход части евреев в Неаполь. К девятнадцатому веку семья обеднела, но фамилия была столь известна, что один из живших в Польше потомков Абарбанеля отдал замуж в благополучные еврейские семьи пятерых дочерей, хотя у них “на всех была только одна пара туфель”, говорит Марина. Одна из этих дочерей – мать Леона Островера. Он вырос в богатой семье, получил прекрасное образование – по настоянию деда, раввина, считавшего, что образование – главное на свете. Еще в лицее издал первую книгу стихов, изучал философию в Краковском университете, диссертацию по Иосифу Флавию писал в Ватикане. Вернулся, чтобы получить в Германии медицинское образование – кормить будущую семью. Когда началась первая мировая война, Островера направили врачом в гусарский полк в составе русской армии:

– Он был с хорошей фигурой, голубоглазый и светловолосый. Когда он пришел к гусарскому полковнику, тот сказал: “Новый врач, как хорошо, а то как кого ни пришлют, это жиды”. Мой дедушка щелкнул каблуками и сказал: “Не повезло, ваше превосходительство, опять жид” – и стал любимцем полковника. Они дошли до западных границ империи, когда произошла революция. Однажды дед проснулся, вошел денщик и сказал, что ему надо выйти поговорить с солдатами. Солдаты сообщили, что повесили всех офицеров, но его не будут, поскольку он единственный, кто обращался с ними как с людьми. И назначили его временно комендантом маленького города, в котором они находились.

Писал про приличных людей

Потом, продолжает Марина, был заключен мир, дедушка уехал в Одессу, где встретился с будущей женой. Бабушка Марины, Рита, родилась в Одессе. Ее мать была из семьи Пастернаков: “Бабушкин брат Даниил был на одно лицо с Борисом Леонидовичем (Пастернаком), только красивее, но издали они были очень похожи”. Несколько лет Островер прожил в Одессе, говорит Марина, подружившись со многими обитавшими и бывавшими там в то время писателями, в том числе с Волошиным: “К нему дедушка с бабушкой позже приезжали каждое лето в Коктебель, в дом, который дедушка помог сохранить от национализации большевиками”. Из Одессы Леон Островер уехал – вместе с женой – бороться со вспышкой тифа в какую-то украинскую губернию и затем перебрался в Москву. Марина рассказывает, что ее дед принимал участие в создании Литфонда, издательства “Советский писатель”, но “очень рано понял, что дело идет не туда, куда надо”. Его старший брат жил в Америке, стал успешным офтальмологом, одним из первых, кто оперировал катаракту:

– Он прислал всей семье вызов. Бабушка отказалась уехать, потому что у нее на руках были старые, больные родители, тоже переехавшие в Москву из Одессы. Дедушка постепенно стал отходить от публичной жизни. Написал несколько книг, одна из моих самых любимых называется “Когда караван входит в город” – об Эразме Роттердамском, подходящая тема для России 20–30-х годов. После войны он стал писать для серии “Жизнь замечательных людей”, выискивая среди будущих революционеров приличных людей – он всегда писал про приличных людей. Во Вторую мировую войну он сначала заведовал госпиталем где-то в Ульяновске, потом – в Сызрани, на Волге. Это был очень большой госпиталь. Дед предвидел, что будет голод, и заставил городских жителей к зиме выкопать ямы и сделать огромные запасы квашеной капусты, которая потом спасала и госпиталь, и город от авитаминоза. Я родилась в Сызрани в его госпитале.

Девять лет спустя Марину вместе с семьей отправили по пересыльным тюрьмам через Урал в Казахстан:

Я с куклой тащусь по снегу

– Долго это было. Арестовали нас зимой, в Казахстане мы оказались поздней весной. На Урале тюрьмы перестали быть только политическими, они стали смешанными, для политических и уголовников. Уголовников становилось все больше, политических – все меньше. Тюрьмы были очень разные. В некоторых можно было существовать, другие были совершенно ужасные. На этапах нас порой везли, порой надо было идти пешком. У меня была с собой кукла, и я помню, как на пересылке между двумя какими-то уральскими тюрьмами – каждому из нас полагалось по четыре солдата – я со своей куклой тащусь по безумно глубокому снегу, который мне выше колен, а вокруг четким каре через этот снег топают четыре солдата с ружьями, с некоторым недоумением глядя на меня, но стараясь не смотреть. На предпоследней остановке в Казахстане уголовники, шедшие в обратную сторону, говорили, что возвращаются из Сибири, где в зоне вечной мерзлоты “для вас, евреев, строят лагеря”. Объясняли, как нас туда привезут, а потом разберут железную дорогу, чтобы мы – евреи – не могли оттуда убежать.

Марина Бергельсон рассказывает историю о том, как ее выкупили – буквально – из казахстанской тюрьмы:

Никакой девочки нет

– Мы оказались в Казахстане, в последней пересыльной тюрьме, а бабушка с дедушкой в Москве в это время продали дедушкин письменный стол времен Людовика XV, за которым он всегда работал, кресло, канделябры и письменный прибор, который у него стоял на столе. У них был прекрасный вкус, они собирали антикварную мебель, картины, особенно “малых” голландцев, и у них была дивная огромная библиотека. Продали часть библиотеки, самые ценные вещи, и моя необыкновенно храбрая бабушка надела свою нэповскую шляпку на одно ухо и с этими деньгами приехала на поезде в Казахстан. Нашла нашу тюрьму, коменданта, жившего в отдельной халупке. Пришла к нему, открыла сумочку, в которой было старыми деньгами 20 тысяч рублей – все, что они собрали за проданные вещи и часть библиотеки, – поставила на стол и сказала, что хочет получить свою внучку. Комендант был уже сильно пьян – все эти тюремные, лагерные люди к этому времени начали бояться, и он, наверное от страха, беспробудно пил. Он смахнул деньги из сумочки в стол, достал наше дело, вынул оттуда папку “внучки врага народа” и сунул ее в буржуйку. Велел привести меня и сказал: “Какая девочка? Никакой девочки нет. Уходите”. Бабушка взяла меня за руку, мы повернулись к двери, и он добавил: “Если я вас через два дня увижу в городе, обеих арестую, больше вы никогда неба не увидите”. Через день мы сели на поезд и уехали. Она привезла меня в Москву, домой к себе и дедушке. Дедушка пошел в районное отделение милиции, где его знали, и сказал: я нашел девочку, ей 9 лет, зовут Марина, документов нет. Я хочу ее усыновить и прописать. Милиционер помолчал, посмотрел на дедушку и все подписал. Так я стала дочкой моих бабушки и дедушки.

В книге “Скатерть Лидии Либединской” есть воспоминания ее дочери, Таты Либединской, дружившей с Мариной Бергельсон:

“Как-то Мариша позвала меня к себе в гости, и первое, что бросилось в глаза, – это дверь, на которой красовалась большая печать. “Это кабинет моего деда”… Маришка очень любила родителей мамы, но про дедушку, отца папы, я никогда не слышала. О нем я узнала от нашей общей подруги, она мне шепотом сказала: “А ты знаешь, Маришкин дед – враг народа!..” Но однажды вдруг вся семья Бергельсонов исчезла. Из их квартиры была сделана коммуналка… Позже я узнала, что всю семью выслали в Казахстан, а Маришку удалось отстоять, ее сняли прямо с этапа. Старики Островеры, родители ее матери, достали убедительную медицинскую справку, что Маришка является бациллоносителем дифтерита, и таким образом получили свою обожаемую внучку. Помню их просторные комнаты где-то на Петровке… Это был 1953 год, нам было по десять лет, а она мне рассказывала, как по дороге в Казахстан папа на ночлеге клал ее себе на грудь, чтобы ее не загрызли крысы, а на полу хлюпала вода”.

Марина так комментирует эти воспоминания:

Мадам Ворошилова была еврейка

– Татка перепутала. Это было на Красной Пресне, и мы не были вместе, папа был отдельно в мужской камере, в полуподвале – это его история. Их затопило, и когда он утром проснулся, в его ботинках сидели мыши. А то, что папа меня куда-то клал, – Тата тоже перепутала, это было в другой тюрьме, на Урале. Он меня прятал от уголовников, которые по ночам дрались. А справка – это миф. Давайте я расскажу историю лучше, чем про мышей. Моя бабушка ходила каждый день куда-то, пытаясь меня достать из тюрьмы. Бабушка и дедушка были чудесные люди, интересные, щедрые, добрые и прекрасно образованные, я их обожала. Они меня очень любили, а кроме того, у них погиб любимый сын, я была как бы его заместитель, и тут меня тоже забрали. Для них это был двойной ужас и двойное горе. Бабушка записывалась на прием, сидела в бесконечных очередях, просила неизвестно чего и получала отказы. Ей кто-то сказал, что жена Ворошилова – депутат какого-то московского района, недалеко от Пушкинского музея, – помогает людям. Бабушка в отчаянии решила пойти к ней, хотя это был не ее район. Она отсидела очередь и стала просить мадам Ворошилову – помогите спасти девочку. Мадам Ворошилова была еврейка. Она смотрела на мою бабушку, слушала и все время говорила: “Я ничего не могу для вас сделать”. Моя бабушка встала на колени: “Сделайте что-нибудь, помогите мне забрать мою внучку”. Мадам Ворошилова, ломая руки, встала из-за стола и сказала: “Ну почему вы меня просите и зачем вы ко мне пришли, вы же не из моего района?” Моя бабушка хотела ей сказать: потому что ты – еврейка, я надеялась, что ты поймешь. Но, естественно, не сказала, встала и ушла.

Погибший в 44-м году под Кенигсбергом сын Островеров был танкистом. В бумагах о представлении его к ордену Красной звезды говорится: “Командир танка “ИС” гвардии младший лейтенант Островер в боях 17.10.44 на подступах к государственной границе с Восточной Пруссией… огнем уничтожил 2 ПТО, один шестиствольный миномет, 1 ДОТ, 3 пулемета, до 15 солдат и офицеров противника…” Он собирался стать художником и архитектором, говорит Марина:

– Он был чудесный мальчик. Его любили солдаты, я читала письма, которые они написали бабушке с дедушкой после его смерти. Какой-то Вася, деревенский мальчик, писал: “Я не знал, что на свете такие люди бывают, как ваш Александр”. В Москве в его школе висит доска погибших, там есть его имя. Но могилы нет. После войны дедушка поехал под Кенигсберг, Калининград, пытался найти его могилу, но не нашел.

"Сегодня 70-я годовщина смерти моего дяди Алика… Мы встретились лишь однажды. Он писал письма мне и обо мне. Я скучаю без него всю мою жизнь. Вот мы втроем в 42-м году: Алик и моя мама, беременная мной".

“Сегодня 70-я годовщина смерти моего дяди Алика… Мы встретились лишь однажды. Он писал письма мне и обо мне. Я скучаю без него всю мою жизнь. Вот мы втроем в 42-м году: Алик и моя мама, беременная мной”.

Марина, когда спрашиваешь об отношении к Сталину в ее семье, о том, когда она поняла, в какой стране живет, отвечает, что ее родители после возвращения из ссылки эти темы не обсуждали, ее бабушке Циле, вдове Бергельсона, было запрещено об этом говорить, но в доме Островеров было иначе:

Усатый”, мерзость

– Я ходила в школу, училась, снаружи была такая полунормальная советская жизнь. Дома было абсолютное молчание, но бабушка с дедушкой Островеры говорили обо всем, о чем не говорили родители. Дедушка был мудрый, он нашел способ объяснить мне, что происходит, не называя все своими именами. Когда мне было еще лет 12–13, он вдруг рассказал историю убийства Николая Второго, как в него стреляли солдаты, а у него на коленях сидел его сын. Для меня, вернувшейся из тюрьмы, это была страшная история, как бы катарсис, я до сих пор помню ужас, с которым слушала. Почему-то именно это поставило точку надо всем. Его друзья говаривали о Сталине с большой ненавистью. Дедушка был картежник. В 20-х – начале 30-х годов по выходным в их доме собиралась компания: Фраерман, хороший детский писатель, Мандельштам, особенно до того, как женился на Надежде Яковлевне, Живов, переводчик стихов с польского. Они играли, по-моему, в преферанс или вист. Были еще приятные люди – это был такой постоянный вечер у Островеров. После нашего ареста, естественно, многие боялись с ними разговаривать, многие к этому времени умерли. Тот, кто еще оставался жив и оставался другом, как, например, Осип Черный, писавший о русских композиторах, говорили о Сталине, что это “усатый”, что это мерзость, – в их доме все было совершенно понятно.

Марина объясняет, почему в доме ее родителей о Сталине и политике не говорили, хотя “было ясно, что все его ненавидят, это висело в воздухе”: “Когда родители вернулись в 1954 году, они вернулись тяжело травмированными людьми, очень испуганными, судя по тому, как они вели себя потом”. Отец Марины – Лев Бергельсон – воевал, был награжден и, видимо, не был пугливым человеком:

Ночами делал галоши

– Его родным языком был немецкий, он вырос в Берлине, его привезли в Москву, когда ему было 17 лет, – все мое детство папа говорил еще с тяжелым немецким акцентом, – и он заканчивал школу для немецких эмигрантов – коммунистов, бежавших от Гитлера в Россию строить коммунизм: почти все они погибли потом в сталинских лагерях. Преподавали в школе уехавшие из Германии профессора, известные ученые. У моего папы был интерес и к гуманитарным предметам, и к спорту – он был спортсмен, но попал в школе к известному химику и влюбился в эту науку. Пошел в университет на химический факультет. Во время войны из-за своего немецкого был в разведке, переводчиком. Он прошел почти всю Европу – через Болгарию, Венгрию, закончил войну в Вене. Вернулся в 1946 году в Москву, пошел в аспирантуру. Но по ее окончании из-за ареста деда на работу его никуда не взяли, и он, защитивший диссертацию, работал ночами в резиновой артели, где делали галоши, а потом мячи для детей. После возвращения из лагеря опять начал работать и в конце концов стал членом-корреспондентом Академии наук, где после голосования к нему подошел академик Энгельгардт и сказал: “Я хочу, чтобы вы знали, что проголосовал против вас – не потому, что вы плохой химик, вы один из наших талантливых биохимиков, – а потому что вы еврей, и я считаю, что в русской академии нет места евреям”. Это произнес академик Энгельгардт, что слегка иронично.

Марина Бергельсон окончила английское отделение филологического факультета. Говорит, что и она сама, и ее друзья не принимали советской действительности. На вопрос, какой след на ней самой оставили пережитые в детстве тюрьма и ссылка, отвечает:

Уехать отсюда нельзя

– Мне разрушили здоровье. Полностью. Я была тихим и жизнерадостным ребенком, а стала больным ребенком и всю жизнь прожила довольно больной. Моя дочка говорит, что я человек бешеной храбрости. Я не вижу этого в себе, но она видит. Я не боялась, я была полна отторжением того мира. До 1968 года я и мои друзья жили с надеждой, что оттепель станет более теплой и все как-то улучшится. Что “Тарусские страницы”, “Литературная Москва” – это начало, а не конец. Но когда русские вошли в Прагу – я помню этот день очень хорошо, мы были в Коктебеле и слушали последнюю передачу пражского радио, я до сих пор помню голос женщины, которая говорит, что сейчас сломают дверь и войдут, – я поняла, что ничего хорошего никогда не будет. Я шутила с друзьями, что надо научиться лучше плавать и из Коктебеля переплыть в Турцию. Для меня в 1968 году надежда умерла, что в России что-то может наладиться когда-нибудь. Когда с моим будущим мужем, который долго вокруг меня ходил, мы дошли до разговоров о том, что поженимся, я выдвинула одно условие – я здесь жить не буду. Я думала, на этом наш роман и кончится, но он весело сказал: “Конечно, уедем при первой возможности”.

Мы начали “уезжать” в 1971 году, были “в отказе” около года, уехали в 1973-м. Хотели взять с собой бабушку – мамину маму, но она отказалась, сказала, что хочет быть похороненной рядом с дедушкой. Помогла мне уехать, но не поехала с нами. И мои родители отказались с нами уехать. Они очень боялись моего отъезда и мешали ему. Отец с большой твердостью сказал мне, что я сумасшедшая, что уехать отсюда нельзя, что я и мой муж кончим в Сибири, сгнием там, и я буду виновата. Эти разговоры мы вели с ним в 1971 году. Мы уехали без их согласия. Нужно было иметь разрешение родителей, которые должны были подписать возмутительную кагэбэшную бумагу о том, что у них нет материальных претензий, специально созданную, чтобы ссорить людей, делать несчастье более тяжелым. Без этой бумаги не принимали документы в ОВИР. Но мои родители были до такой степени испуганы событиями 1953 года, что в 1973 году мой отец категорически отказался подписать эту бумагу. Мы обошли это, но это сделало наш отъезд еще более трудным.

Марина Бергельсон и ее муж, известный лингвист Виктор Раскин, уехали в Израиль, а в 1978 году перебрались в США. Теперь, спустя 40 лет, когда просишь Марину прокомментировать ренессанс Сталина в России, она делает это с неохотой: “Я не в России, уехала в 1973 году и с тех пор там не была, хотя, естественно, знаю, что там происходит”:

Евреи первые жертвы, но никогда не последние

– Приличные люди все время вытекают оттуда, что очевидно означает, что остается их все меньше и меньше. Когда Путин воцарился второй раз, я сказала, что будет опричнина, наверное. Я говорила, что сначала будет НЭП, потом начнется время военного коммунизма, а затем мне показалось, что идет Иван Грозный с опричниной. Я смотрю на это как на разные виды повторения русской истории.

– Ваша семья была жертвой и Сталина, и Гитлера. Нынешнее возрождение Сталина в России поженено с антифашизмом, то есть, мол, что это благодаря ему был побежден фашизм. Мне кажется, судьба вашей семьи, члены которой воевали с нацизмом и были репрессированы сталинизмом, – возражение против этого.

– На самом деле фашизм и русский вариант коммунизма объединяет одна вещь – они оба интенсивно антисемитские режимы. Если смотреть на это с точки зрения моей еврейской истории, они ничем друг от друга не отличаются. Пока режим или культура не изживут из себя антисемитизма, они неизбежно будут скатываться в один или другой вид такого человеческого безобразия. Надо сказать, что немцы сделали героическую попытку изжить это и просить прощения за свой ХХ век. Но в России, к сожалению, не дошло до этого, за исключением тонкого слоя интеллигенции. Это никого не интересует, никто не переварил это, не встал на колени и не попросил прощения у жертв, в том числе и у погибших русских, у голодных обокраденных крестьян, у интеллигенции, измученной враньем, у военных инвалидов. Знаете страшную историю, как Сталин очистил Москву от инвалидов? Они исчезли в один день. Мне мама всегда, когда мы с ней шли из Лаврушинского переулка на базар на Пятницкую, давала в ладошку кучу монет, чтобы я всем клала в шапку по одной. Там сидели эти несчастные люди без ног на деревянных колясочках. И как-то раз мы с ней пошли на базар, и их не было. Никого. А теперь мы знаем, что их выслали и они погибли. А евреи, у которых отняли язык и историю? Причем это не только советская власть была, это была и русская, и украинская культура. Вокруг Бабьего Яра стояли украинцы, не только немцы. В лесах убивали тех, кого не добили немцы, даже в партизанских отрядах. Антисемитизм съедал людей, не давал им расцвести, если у них были способности, не давал им жить. Евреи обычно первые жертвы, но никогда не последние. Все это надо России переварить каким-то образом. Пока этого не произойдет, я думаю, никакой надежды на приличный строй нет.

Родители Марины Бергельсон уехали в Израиль после падения Советского Союза. Три года назад они умерли там, с разницей в две недели.

"Это первый официальный снимок меня с мамой. На мне – платье, в котором еще моему отцу делали обрезание, из крепкого белого сукна с голубой вышивкой. Когда я выросла, оно стало платьем моей куклы и позже было потеряно на тюремном этапе. Плюшевый мишка принадлежал фотографу. Моя мать умерла прошлой ночью в своей постели. Ей было 92".

“Это первый официальный снимок меня с мамой. На мне – платье, в котором еще моему отцу делали обрезание, из крепкого белого сукна с голубой вышивкой. Когда я выросла, оно стало платьем моей куклы и позже было потеряно на тюремном этапе. Плюшевый мишка принадлежал фотографу. Моя мать умерла прошлой ночью в своей постели. Ей было 92”.

Дочь Марины Бергельсон Сара – историк, как и ее бабушка Ноэми, докторант Колумбийского университета, занимается историей ереси. Ее диссертация – про начало протестантизма, XV–XVI век.

Оригинал

Опубликовано 28.03.2017  15:56

Шпионы в «Синеокой», или Математическая историйка

| АВТОР | 22 КОММЕНТАРИЕВ

Когда-то в Минске существовала не дюжина, как сегодня, а всего один университет. То есть, до 1921 года и вообще ни одного не было. А потом создали, и сразу с пятью факультетами. Появились лаборатории, библиотека, студенты и, естественно, преподаватели. И не только свои, белорусские, но и из-за рубежа!

С «иностранцами» были связаны удивительные истории. Одна из самых необычных — о том, что в начале 30-х  годов в Минск собирался приехать на работу сам Альберт Эйнштейн. И не вина ученого, что его альянс с белорусской наукой не сложился.

Первое здание БГУ с табличкой на двух языках – белорусском и еврейском

Дело Эйнштейна

Часть 1

В 1928 году в списке профессоров БГУ появилось имя Якова Громмера. К этому времени Громмер, проработавший 14 лет бок о  бок с создателем теории относительности, решил заняться самостоятельными исследованиями. Эйнштейн дал своему сотруднику рекомендательные письма, тот разослал их по европейским университетам. Но, несмотря на высокие рекомендации, из университетов шли вежливые отказы.

Причина была в том, что Громмер страдал редкой болезнью — акромегалией. Кисти и стопы профессора поражали своими размерами, а подбородок сползал на живот. Наконец, в октябре 1928 года пришло приглашение из БГУ. Громмер получил место профессора математики и переехал в Минск.

Яков Громмер и обложка написанной им вместе с Эйнштейном книги «Общая теория относительности и законы движения» (1927)

Два года спустя уже сам Эйнштейн, уставший от травли со стороны нацистов, решил уехать из Германии. И не куда-нибудь, а в наш город! По этому поводу ученый обратился за помощью к своему бывшему ассистенту. Тот вышел на руководство республики, и первый секретарь КПБ Николай Гикало позвонил в Кремль. Ответ Сталина был лаконичен:

Пусть сионист Эйнштейн играет на скрипке в своей синагоге и не лезет в чужие, — отрезал главный коммунист.

Путь в Минск был закрыт, и Эйнштейну ничего не оставалось как вместе с любимой скрипкой отправиться в Америку.

Словами «Жалкий псих…» начинается текст на карикатуре; фразой «Пока не повешен» заканчивается. Злобные шаржи на Эйнштейна в нацистской Германии появлялись во множестве

На этом легенда, некоторое время назад кочевавшая из  газеты в газету, и завершается. Дальше публикаторы сокрушаются о том, что не будь «вождь и учитель» антисемитом, висеть бы сегодня при входе в БГУ соответствующей мемориальной доске, а самому университету носить имя Альберта Эйнштейна.

На самом деле у историйки было продолжение.

Часть 2

Через год после Громмера в БГУ появился еще один иностранец. Целестин Бурстин преподавал в Венском университете и был известен не только своими трудами по дифференциальной геометрии, но и активным участием в работе компартии Австрии. За что был изгнан с работы с «волчьим билетом», и в результате попал в Минск.

В столице советской Белоруссии на членство в партии смотрели иначе: в дополнение к профессорской должности он получил под свое начало недавно созданную кафедру геометрии.

Целестин Бурстин и «Математические труды» на белорусском и немецком языках

Бурстин быстро сдружился с вообще-то нелюдимым Громмером. В биографиях ученых было много общего: оба имели за спиной опыт западной жизни, оба были незаурядными математиками, обоим проще было говорить по-немецки, чем по-русски… Наконец, Целестин Бурстин тоже был знаком с Эйнштейном. Это знакомство в дальнейшем сыграло неожиданную роль в его судьбе.

В 1931 году Бурстина назначают директором вновь созданного физико-технического института, и он приглашает на работу Громмера. Венский эмигрант занимает все более заметное место в белорусской науке: становится академиком, председательствует на международных конференциях, публикует статьи за рубежом… В 1936 году он получает квартиру в только что построенном Доме специалистов.

В кв. №43 Дома специалистов жил Целестин Бурстин

Отсюда в злополучном 37-м его и заберут в тюрьму НКВД, так называемую «американку».Там под пытками он признает себя австрийским и польским шпионом, оговорит университетских коллег, сойдет с ума… И, наконец, 20 апреля 1938 года умрет в тюремной камере.

Ровно за пять лет до своей гибели, 20 апреля 1933 года, Целестин Бурстин отправил письмо Альберту Эйнштейну. В нем он сообщал о смерти Якова Громмера. Эйнштейн ответил из Бельгии — он был на пути в США, где его ждало место в Принстонском университете.

В Штатах великий физик и думать забыл о Минске. Он ничего не знал об аресте и смерти Бурстина. И уж тем более о том, что дело, по которому тот проходил, называлось «Делом Эйнштейна». Среди его фигурантов значился и к тому времени покойный Громмер — с 1937 года его имя было запрещено к цитированию.

Альберт Эйнштейн получает американское гражданство

***

История похожа на паззл: из прошлого доходят сваленные в кучу факты и «вещдоки». Если правильно их сложить, получится картина, напоминающая ту, что была в действительности.

В нашей историйке все вращается вокруг сталинской фразы. Не будь ее, жизнь Альберта Эйнштейна могла сложиться иначе. В этой «другой» жизни вместо Америки была бы «американка»; а вместо мемориальной доски — дощечка на могиле. И то лишь в том случае, если бы могила нашлась…

Место, где похоронен Целестин Бурстин, до сих пор неизвестно.

P.S.  от редактора сайта. Не все в материале соответствует исторической правде, в связи с чем и привожу коммент самого автора Михаила Володина: “А вообще, я с самого начала просил смотреть на «Минские историйки» скорее как на литературное произведение, чем на исторический труд”.

А вот еще одно свежее мнение минчанина, которого нет среди комментов под статьей: 

Не мог Гикало советоваться со Сталиным по поводу Эйнштейна “два года спустя” после переезда Громера в Минск (1930 или 1931 гг.), потому что стал первым секретарем в БССР только в 1932 г. По поводу “сиониста со скрипкой” – сомневаюсь, что Сталин так сказал. Он был хитёр и в 30-х охотно приглашал в СССР “буржуазных специалистов”, особенно мало-мальски известных. Вспомним Г. Уэллса, Р. Роллана, Л. Фейхтвангера, экс-чемпиона мира по шахматам Э. Ласкера, который в 1935-37 гг. жил в Москве

Размещено 7 апреля 2016 г. 

Сталинские репрессии


СПИСОК ГРАЖДАН, РАССТРЕЛЯННЫХ В ЛЕНИНГРАДЕ, ВНЕ ЛЕНИНГРАДА И ВПОСЛЕДСТВИИ РЕАБИЛИТИРОВАННЫХ :

Шапиро Марк Давидович, 1904 г. р., уроженец г. Калинковичи (БССР), еврей, член ВКП(б) в 1927-1935 гг., студент Индустриального института (ЛИИ), проживал г. Ленинград. Арестован в 1935 г. и осужден на 3 года ссылки. Вновь арестован 14 апреля 1937 г. в г. Киренск Востсибкрая. Особым совещанием при НКВД СССР 17 апреля 1937 г. осужден на 5 лет ИТЛ. Отбывал наказание в Севвостлаге (Колыма). Тройкой УНКВД по Дальстрою 16 ноября 1937 г. приговорен за “контрреволюционную троцкистскую деятельность” к высшей мере наказания. Расстрелян 5 декабря 1937 г.