Tag Archives: литературные переводы

Рыгор Бородулин о тёзке Берёзкине

На полях вечности

Он любил жизнь отчаянно, до самозабвения. Любил, словно нагоняя время, отнятое у него войной и суровыми дорогами судьбы. Любил, словно чувствуя, что путь к родному порогу не бесконечен. Любил жизнь и за тех друзей и товарищей своих, которым не выпало вернуться домой.

Он был остроумен и неповторим и в весёлом застолье, и на официальном заседании, и в своих статьях, выступлениях, репликах и замечаниях.

Он обладал почти забытым в нашем литературном кругу умением радоваться удаче коллеги, сподвижника, превращать чужой успех в собственную радость. Одна строка, одно слово, неожиданная рифма могли распогодить настроение у него, тончайшего знатока и, я сказал бы, дегустатора поэзии. В нём органично, по законам таланта, сочетались признанный мэтр и увлечённый юноша, эрудит и острослов, исследователь и публицист.

Ему всё время не терпелось открывать… Даже газету, журнал, сборник поэзии раскрывал по-особенному нервно, по-утреннему, в ожидании счастливого открытия. И он умел открывать новые таланты, новые имена. У него была лёгкая рука для этого, а главное – душа. Умел и заново прочесть поэта, драматурга, прозаика.

Именно он открыл Алексея Пысина и читателям, и самому поэту – открыл как самобытного мастера, непохожую ни на кого личность.

Помнится, с какой нескрываемой гордостью показывал он письмо от Михаила Громыко, в котором старейшина нашей литературы благодарил критика за искренние слова, за то, что приподнял крышку над его гробом, гробом забытья и молчания.

Когда вышла посмертно книга Владимира Лисицына, рождённого в концлагере в 1944 году (Лисицын умер в 1973-м; его книга «Жураўлінае вясло» вышла в 1974 г. – В. Р.), – не дожидаясь, пока наша критика примерится к непривычной поэзии, «Литературная газета» напечатала вдохновенную и толковую статью признанного критика.

Григорий Берёзкин.

Он первым нарушил те каноны и ту традицию, по которым на критика смотрели как на человека, который недолюбливает поэзию, слабовато в ней разбирается, а поучать любит, ибо профессия требует.

Статьи Григория Берёзкина звучали как поэтические страницы, полные гнева и сочувствия, мудрости и виртуозного совершенства в каждом слове.

Столь могучей была слава критика, столь магической была мысль его, что многие поэты считали личной обидой, когда их не замечал Григорий Берёзкин, и не скрывали это чувство. А если уж сам Берёзкин сказал о тебе несколько приязненных слов, то уже и с собратом по перу можно было здороваться не первым. Конечно, такое было присуще больше молодым.

Не могу забыть, как наш любимый и не обиженный вниманием Петрусь Бровка в дни своего 70-летия [в 1975 г.] по-юношески расчувствовался и открыто радовался статье Григория Берёзкина, напечатанной о нём, Бровке, в газете «Вячэрні Мінск». А Григорий Соломонович с обычной для него иронией говорил, что после «Вячэрняга Мінска» на улице и даже в подъезде чаще здороваться стали – обрёл славу.

Он успел ещё написать статью к двухтомнику Алексея Пысина и рецензию для издательства на избранное Евдокии Лось.

В последние годы перед тяжёлой болезнью своей Григорий Берёзкин много писал, выступал – спешил высказать хоть немного заветного, выстраданного, прощался с людьми, с жизнью, которая с ним жестоко обошлась.

Навсегда останется живым для меня Григорий Соломонович. Немного заброшенная назад голова. Губы, ещё на миг сжатые после очередной сигаретной затяжки, после очередного глотка радости от найденного у кого-то слова или образа. Вот рука сделала легкое движение с непогасшей сигаретой, и с удивлённой прядью побелевшей чуприны переплетается прядь дыма. Глаза чуть прищуренные, насмешливые и растерянно-доверчивые. Сейчас он скажет что-то неожиданное, берёзкинское.

То, что успел сказать Григорий Соломонович, то, что осталось в книгах его, и живёт, и жить будет в потомках наших.

1981

Г. Берёзкин с детьми Олей и Витей. 1960-е гг.

«А писать Гриша умеет…»

– Так, значит, молодой человек, на чём мы остановились в прошлый раз? – спокойно и серьёзно спросил следователь.

А на плечах у молодого человека только что были капитанские погоны, на груди – боевые ордена высокой пробы. И присудили ещё десять лет. Причём одним из основных преступлений значился побег.

А побег был такой. Война подходила к Минску. Правительство и партаппарат убегали первыми во главе с Пономаренко. Узников минской тюрьмы вывезли в лес под Червень. Прежде чем замести следы (действовал сталинский афоризм: «Есть человека, есть проблема, нет человека, нет проблемы»), предложили уголовникам отойти в сторону. Он был политический. Не вышел. Колонну НКВДисты расстреляли из пулемётов и, чтобы не было ошибок, в довершение забросали гранатами. Когда утихли выстрелы и взрывы, молодой человек (слышал, как у него возле уха просвистели две пули) поднялся. На противоположном конце кровавого бурта увидел живого. Ошалевший, бежал к нему. Это был поляк откуда-то из-под Бреста. Поляк спросил: «Тот тэраз до немцув?» Молодой человек замотал головой: «Не могэн, естэм жыдэм». Поляк уточнил, обрезанный ли у него, молодой человек ответил, что да. Обнялись и разошлись в разные стороны.

В военкомате молодой человек сказал, что он с мест поселения. Усталый пожилой капитан осёк: «Ничего я не слышал. Забудь, что говорил мне. Вот тебе предписание, воюй!» И воевал. И довоевался (…)

Редко тому, кто впервые видел, слышал Берёзкина, могло придти в голову, что прошёл этот мастер совершенных мыслей и слов круги не дантового, а ещё более страшного, советского ада.

В конце 50-х годов добрая судьба свела меня, молодого и лопоухого поэта, с мэтром, критиком, чьему слову доверяли, и даже взгляд его уловить старались. Лично для меня улыбка Григория Соломоновича, его обращение ко мне – «Грыц» – не говоря уже о какой-нибудь похвале, значили всё. Недавно Наум Кислик вспоминал, как на свадьбе у меня мама моя пересказывала мои слова и Берёзкину, и ему: «Вот если Григорий Берёзкин скажет, что я поэт, тогда всё!» И не раз мы сходились с Наумом на том, что надо было записывать за Берёзкиным его шутки, хохмы, выдумки, хитрости.

Не хотел и никогда не говорил Григорий Соломонович обо всём чёрном и мучительном. Свою боль, свой ужас носил в себе. Мерцающими искорками шуток и острот отгонял мрак напоминаний и воспоминаний. Хотя бы таким образом убегал от тяжести, которая давила на его впечатлительную, полную детскости душу. Потому и осталось от Берёзкина много весёлого и задиристого, светлого и радостного, безобидно-хитроватого и глубоко раздумчивого.

И всплывает, выплывает, наплывает всё берёзкинское, то, что греет, радует, заставляет грустить.

Захожу в «Нёман». Григорий Соломонович просматривает редакционную почту. Развернул газету «Знамя юности». Там освещается неделя сада. На развороте шапка: «Посадишь дерево – друг вырастет». Заядлый курильщик завивает сколько-то прядей дыма за ухо и продолжает вслух: «Посадишь друга – дерево вырастет»…

В Витебске по мостовой подскакивает мотоцикл. Мотоциклиста обнимает, чтобы не упасть, дамочка. Берёзкин глянул своим по-щучьи выпуклым глазом и пояснил: «Перед употреблением взбалтывать». Как раз стояли мы недалеко от аптеки.

В издательстве «Беларусь» была пышногрудая, с особо крутыми бёдрами бухгалтерша. Метко, словно книгу, назвал её Берёзкин «метательницей бедра».

Не улыбаясь, говорил: «Захожу я в мастерскую к Азгуру, а на голове у Сократа – Киреенко».

«…Монгол женился на еврейке. Родился сын. Назвали Чингиз-хаим».

Одного поэта он прозвал Христопор Колун.

«…Романист, взяв сердце в ладонь, как гранату, закрывает глаза и бросается на дзот, а оттуда куры фур-фур-фур…»

«Некоторым критикам кажется, что поэт-трибун и спит в трибуне…»

Встречаю на радио Григория Соломоновича. Восторженный: «Читал новые стихи Игорька Шкляревского. Парень стихи из воздуха делает. Это же не послеобеденный трагик Винокуров».

Ложно-глубокомысленного критика окрестил Берёзкин вундерхундом. Это о нём рассказывал: идёт согбенный, словно пуды мудрых мыслей несёт. Берёзкин у него спрашивает, почему такой озабоченный? Отвечает, что очень волнует его судьба южновьетнамской поэзии.

Бородулин и Берёзкиндружеские шаржи Константина Куксо

Любил Берёзкин рассказ, приписанный Рыгору Нехаю. Это пародия на псевдопартизанскую героику: «Сижу в стоге сена. Вокруг немцы. Выпить хочется, а в кармане ни рубля…»

Об одной литературной даме говорил, что у неё глаза, как у надзирательницы Равенсбрюка…

О поэте, который тенью ходил за Кулешовым, – «двуспальный холодильник».

Цитировал советскую классику:

І гучна брахалі сабакі

Над нашай шчаслівай зямлёй.

Так отозвался один поэт-акын на полёт Белки и Стрелки в космос.

Хорошее настроение вызывали у мэтра и строки могилевчанина, по-землячески трогали:

Пасецца калгасны статак

Каля блакітнай ракі,

А там, у Злучаных Штатах,

Рэжуць кароў мяснікі.

Весело показывал критик, как в дождь от старого здания Союза писателей до площади Якуба Коласа провожал его Мележ с одной просьбой: «Гриша, повтори ты эту фразу обо мне, где ты подчёркиваешь моё мастерство и талант…»

Об одном поэте говорил, что он бросает лозунги: «Смерть бюрократам!», «Смерть чиновникам!». И над головой крутит красным флагом.

Остроумной выдумкой было якобы сказанное рецензентом: «Даже отмеченные незначительные недостатки Петруся Бровки являются достижениями нашей поэзии».

Часто Берёзкин «выдурнялся», строил из себя простачка. Мог с абсолютно серьёзным выражением на лице заявить: «Для меня что рубаи, что Навои – всё что-то восточное».

Шутки шутками, а поражал Григорий Берёзкин и молодых, и старых исключительным знанием мировой поэзии. Часами мог читать по памяти стихи – от белорусской, русской, украинской до античной классики. Читать так, как не могут читать ни актеры, ни поэты. А сам же был отличным поэтом. Писал на идише, по-русски, по-белорусски. Виртуозно и почтительно точно переводил поэзию. Да ничего не собрано, не сохранено.

Аркадий Кулешов хлопотал, чтобы освободить его, когда это было опасно. А некоторые уже освобождённого критика хотели освободить от хлеба насущного. Не давали работы, не печатали. Перебивался рецензиями, как чернорабочий литературы. И оставался духонесломленным.

И остались мудрые книги Григория Берёзкина.

И не грустят остроты и шутки Григория Берёзкина.

Его любили, его уважали, с ним считались творцы, и с ним хотели, но не могли рассчитаться случайные люди в литературной жизни.

Вспомнился случай. Принёс Берёзкин в издательство предисловие к сборнику поэзии Хаима Мальтинского. Прискакал на костылях и Мальтинский. (Это Мальтинский донимал Берёзкина в первое время после женитьбы Григория Соломоновича одним и тем же вопросом: «Гриша, был ли ты сегодня мэлах элаин (ангелом сверху)?») Сначала вежливо поприветствовали друг друга. Слово за слово – и перешли на идиш. Спор набирал обороты. Поэт замахнулся на критика костылём. Берёзкин вбегает в кабинет (основная эмоциональная беседа шла на коридоре) и требует отдать ему предисловие, хочет порвать. Мне, редактору, надо завтра отдавать сборник в набор. Прячу предисловие. Берёзкин выбегает. Через некоторое время заходит уже спокойный Мальтинский. Просит дать ему почитать предисловие. Читает, светлеет не только лицом, а душой и, словно только что ничего не произошло, думает вслух:

– Что ни говори, а писать Гриша умеет…

[1993]

Перевод с белорусского В. Р. – по книге Рыгора Бородулина «Толькі б яўрэі былі!..» (Минск, 2011). С некоторыми сокращениями.

Опубликовано 18.07.2018  15:36

В. Рубінчык. КАТЛЕТЫ & МУХІ (80)

Ізноў-такі шалом! Час бяжыць, нештачкі мяняецца да лепшага, нешта – да горшага, нешта зусім не мяняецца. Вось і серыял у 2015–2018 гг. прэтэндаваў быў на тое, каб быць выспачкай стабільнасці. Удала ці не, вырашаць чытачам-гледачам.

Бянтэжыць апошнім часам раз… гільдзяйства па-ізраільску, калі левая рука не ведае, што робіць правая. У сакавіку свет абляцела навіна пра тое, што загадчыца гаспадаркі ізраільскага пасольства ў Паўднёва-Афрыканскай рэспубліцы пазбавілася ад металічнай скульптуры, якая каштавала мінімум 100 тыс. долараў, без згоды кіраўніцтва… Шмат у чым расчароўвае і якасць працы пасольства ў Мінску: Алон Шогам, які працуе тут паўтара года, наўрад ці горшы за свайго папярэдніка Шагала (цяжкавата быць горшым…), аднак і ён дапусціў нямала, мякка кажучы, спрэчнага.

Сёлета, дый летась, нямала беларусаў, ахвотных трапіць у Ізраіль, каб наведаць сваякоў ці проста пабачыць блізкаўсходнія цікавосткі, атрымалі «халодны душ». Некаторыя нават сядзелі ў «малпоўніку» аэрапорта Бен-Гурыёна не адны суткі, перш чым іх адправілі назад. Гэта ценявы бок бязвізавага рэжыму: зараз рашэнне, пускаць або не пускаць турыстаў у краіну, спехам прымаецца афіцэрамі пагранічнай службы.

У маі беларускія дыпламаты мелі, здаецца, сур’ёзную размову з ізраільскімі, нейкі пратэст быў заяўлены на ўзроўні віцэ-прэм’ера РБ… І вось надоечы пасол Ізраіля ў Мінску вымушаны быў даць тлумачэнне: «У Ізраіль едзе нямала людзей, зацікаўленых там працаваць. Таму ізраільская памежная служба часам забараняе ўезд. Нават, прызнаюся, памылкова, людзям, якія не хацелі туды ехаць працаваць. Але што рабіць… Падалося службоўцам, што так і было» (tut.by, 09.07.2018). Натуральна, такія меланхалічна-адстароненыя развагі не задаволілі ні дэпартаваных, ні большасць патэнцыйных турыстаў. Наведвальнікі пачалі кідаць кпіны кшталту: «Трэба і нам пры ўездзе кожнага другога яўрэя на Акрэсціна завозіць, правяраць на тэрарызм» (рэйтынг камента: +106-10), «Што значыць падалося? Калі падаецца – маліцца трэба. На такіх пасадах павінны працаваць прафесіяналы» (+74-1). Рэзюмаваў «Цар» з Беларусі: «Заўсёды лічыў Ізраіль разумнай дзяржавай, з развітай прававой сістэмай, а тут такое. Ну дык трэба туды і не ездзіць…» (+72-1).

Міжведамасныя канфлікты (у гэтым выпадку – паміж міністэрствамі замежных спраў і турызму, з аднаго боку, і ўнутраных спраў, з другога) – звычайная справа ў Ізраілі. І падобна, што нават прэм’ер-міністр не мае паўнамоцтваў, а мо жадання, каб іх развязаць. Свежая інфа пра кіраванасць краіны: 9 ліпеня Нетаньягу заяўляе, што разам з Ліберманам вырашыў неадкладна закрыць КПП «Керэм Шалом» (паміж Ізраілем і сектарам Газа); назаўтра пункт працуе, як нічога ніякага.

Няўзгодненасць дзеянняў, што вынікае з не(да)кампетэнтнасці службовых асоб, можа мець і трагічныя вынікі. Адна з трагедый адбылася не ў сутычках з палесцінцамі, а ў «мірнай» пустыні Арава. Нагадаю: інструктар курсаў перадармейскай падрыхтоўкі не меў ліцэнзіі, і кіраўніцтва пра гэта ведала. Старшакласнікаў, пераважна дзяўчат, не папярэдзілі пра рэальную небяспеку паходу па рэчышчы Нахаль-Цафіт і пра зменлівае надвор’е, 26.04.2018 яны трапілі ў пастку… Паводка ўнесла 10 маладых жыццяў.

17-гадовы Цур Альфі мог бы выбрацца са смяротнага рэчышча, аднак ратаваў іншых і спазніўся… Ён загінуў як герой; зрэшты, краіну, якая «на роўным месцы» мае патрэбу ў героях, шчаснай не назавеш.

Звонку выглядае, што Біньямін Нетаньягу, 1949 г. нар., пры ўсіх яго станоўчых якасцях, усё ж «заседзеўся» на сваёй пасадзе, якую займае з сакавіка 2009 г. Тое, што ён не толькі прэм’ер-міністр, а і міністр замежных спраў (з 2015 г.), наўрад ці ідзе на карысць тым самым справам. Гэтая георгіеўская стужка 9 мая, «вась-вась» з Пуціным… Ужо даўнавата, відаць, дзейнічае прынцып Пітэра.

Іншы палітычны доўгажыхар нядаўна адзначыў 24 гады ва ўладзе. Дакладней, «Рыгорыч» у ёй акурат чвэрць стагоддзя: калі дэпутата Лукашэнку з падачы старшыні Вярхоўнага Савета ў чэрвені 1993 г. выбралі старшынёй часовай камісіі, ён атрымаў рэальныя рычагі ўплыву на чыноўнікаў, да яго пацягнуліся актывісты з КДБ, МУС… Задачай той камісіі было змаганне з карупцыяй, пад гэтым жа сцягам яе старшыня выйграў выбары 1994 г. Наколькі паспяхова змаганне вялося ўвесь гэты час, можна скеміць нават з апошніх навін. Бяруцца пад варту кіраўнікі сярэдняга звяна і «крыху вышэйшага за сярэдняе» (дырэктар Палаца спорту, старшыня райвыканкама, намеснік міністра, а то і экс-міністр), не кажучы пра бізнэсоўцаў, і канца-краю гэтаму не відаць. Напрошваецца выснова – у Беларусі, нягледзячы на ўсе пагрозлівыя варушэнні вусамі, за 20 з гакам гадоў так і не створана сістэма эфектыўнага падбору кадраў ды іхняга стымулявання.

Рыба псуецца з галавы. Калі Канстытуцыя перапісваецца пад аднаго чалавека, калі дзеці адной службовай асобы заранёў маюць прывілеi ды лезуць шпунтамі пад усе бочкі, то цяжка чакаць самаадданасці ад падначаленых. Які сэнс потым жаліцца, што нават у адміністрацыі прэзідэнта нейкі начальнік аддзела «злоўжываў службовым становішчам»… У 2005 г. я атрымаў паперку аб заканчэнні першых «антыкарупцыйных» курсаў у Рэспубліканскім інстытуце вышэйшай школы, так што ведаю, пра што разважаю 🙂

Калі сур’ёзна, то не пераацэньваю вартасці тых сумбурных курсаў. І без іх наступствы адмоўнага адбору ў дзяржаўнай сістэме – а таксама ў «трэцім сектары» – кідаліся б у вочы.

…Некаторыя будуць дзівіцца, адкуль «растуць ногі» ў падвышэння(ў) пенсійнага ўзросту і ў «антыдармаедскіх» дэкрэтаў. Ну, трэба ж кімсьці заткнуць дзіркі, якія вылазяць у бюджэтах, не? 🙁 Дапускаю, нехта даўмеўся ўжо і да хітрай схемы: падштурхнуць сотні тысяч беспрацоўных – пад пагрозай занясення ў спіс «дармаедаў» – да рэгістрацыі ў якасці індывідуальных прадпрымальнікаў. Потым можна паказаць графік з ростам долі малога бізнэсу ў Беларусі экспертам з МВФ і Сусветнага банка, дастаць новыя крэдыты… Няўжо забугорныя эксперты пойдуць правяраць, працуюць насамрэч тыя ІП або не? 😉

Нямала ў свеце й пазітываў. Кітайскія ўлады выпусцілі з-пад хатняга арышту ўдаву нобелеўскага лаўрэата Лю Сяабо, якую зваць Лю Ся, і дазволілі ёй выехаць за мяжу (у час арышту бедная Люся зарабіла сабе масу хваробаў). Яе вершы – «сумесь шоўка і жалеза» (С).

У Віцебску па вуліцы Шагала, 5а, адкрылі выставу «Осіп Цадкін. Вяртанне», якая прадоўжыцца да 18 ліпеня, у Барысаве, як нагадвае Аляксандр Розенблюм з Ізраіля, пяць год ужо дзейнічае экспазіцыя «Барысаў яўрэйскі» (арганізатар – мецэнат Уладзімір Слесараў). У Бабруйску пенсіянеры вывучаюць – або ўспамінаюць – ідыш, а рабін Шауль гатуе макарону і ратуе сцены старой сінагогі.

Памяркоўны гумар: «Пагонi» з макароны і бульбы, створаныя нейрасецівам. Фота адсюль.

Ёсць неблагія шансы на тое, што ў кастрычніку 2018 г. на будынку музея ў Мсціславе за кошт фундатараў будзе ўсталявана мемарыяльная дошка ў гонар земляка, мастака Ізраіля Басава (1918–1994). Калі за справу ўзяўся сам дырэктар Магілёўскага абласнога мастацкага музея Аляксандр Хахракоў, яна, дальбог, проста не можа не скончыцца поспехам!

Праславіліся і Калінкавічы – у горад на Гомельшчыне завітала група акцёраў з Купалаўскага тэатра, паказалі спектакль па кнізе «Радзіва “Прудок”» Андруся Горвата. Між іншага, у гэтай кнізе ёсць і «яўрэйскія» згадкі: «У 1920 годзе Прудок быў уцягнуты ў савецка-польскую вайну, і мой прадзед схаваў у пограбе сям’ю габрэяў… Каб даведацца, што габрэяў, якіх хаваў у пограбе мой прадзед, звалі Зэльдай і Ізыкам, мне давялося сёння выпіць сто грам самагонкі з інфарматарам», etc.

У Мінску Андрэй Хадановіч апублікаваў новы пераклад з Мойшэ Кульбака – гэты верш даступны ў «Нашай Ніве» (дадам, за саветамі яго перакладаў Генадзь Кляўко). Выдавец Раман Цымбераў задумаў «габрэйскую серыю», дзе першым пунктам – Кульбакавы «Зельманцы» ў новым, завершаным ужо перакладзе Андрэя Дубініна.

А вось мінская прэзентацыя кнігі французска-брытанскай даследчыцы Клер Ле Фоль у канцы чэрвеня 2018 г., лекцыя гэтай доктаркі навук пад эгідай пасольства Францыі, яе інтэрв’ю выклікаюць змяшаныя пачуцці. З аднаго боку, кажуць, кніга 2017 г. напісаная паводле дысертацыі, якую я чытаў у 2006 г. і збольшага ўпадабаў. З другога… бясспрэчна таленавітая аўтарка, нягледзячы на мае з ёй дыскусіі (напрыклад, тут), так і не пазбавілася ад фанабэрліва-паблажлівага стаўлення да калегаў, і гэта псуе ўвесь «кампот». У інтэрв’ю: «Беларусь проста ігнаруе праблему [датычнасці беларусаў да Катастрофы яўрэяў], нібыта яе няма. Гэта яшчэ савецкі падыход. Былі і праведнікі, якія ратавалі габрэяў падчас вайны, і былі калябаранты — і ў Беларусі, і ў Літве, і ў Польшчы. У Беларусі, напэўна, у меншай ступені, але ніхто гэтага не вывучаў». Так ужо і «ніхто»? Таксама не спецыяліст у гісторыі Другой сусветнай вайны, з ходу (à brûle-pourpoint) згадаю, аднак, тутэйшых гісторыкаў Аляксея Літвіна, Ігара Сервачынскага, Алеся Белага… Шчэ ў пачатку 1990-х гадоў падрабязна распавядаў пра юдафобію ў калабаранцкіх выданнях Сяргей Жумар.

Даволі павярхоўна трактуе даследчыца з Саўтгемптана і больш знаёмыя ёй праблемы: «Я вывучала спадчыну Зьмітрака Бядулі, гэта клясык, і гэта ён стварыў ідэю дружбы паміж габрэямі і беларусамі, міт аб талерантнасьці беларусаў». Можа быць, тут цяжкасці перакладу або наўмыснае спрашчэнне ад «Радыё Свабоды»… Насамрэч ідэя «дружбы народаў» закладвалася ў беларускіх нацыянальных колах перад першай расійскай рэвалюцыяй – сярод іншага, з мэтай больш эфектыўна процістаяць імперскаму ўціску. З першых выпускаў газета «Наша Ніва» (заснаваная ў 1906 г.) усцяж прапагандавала, калі ўжываць сучасную тэрміналогію, талерантнасць беларусаў да яўрэяў, пра што пісалі Іна Соркіна… і мая жонка Святлана Рубінчык. Змітрок Бядуля, пры ўсёй да яго павазе, пазнаёміўся з газетай толькі ў 1909 г., пачаў жа рэальна ўплываць на грамадскую думку прыкладна ў 1912 г. – так што не стварыў ён ідэю, а падтрымаў і зрабіўся ейным «жывым увасабленнем».

На жаль, для К. Ле Фоль, як і для многіх іншых замежных госцяў, сімвалы/жэсты часцяком апынаюцца важнейшымі за рэальнасць («грамадства спектаклю» руліць 🙁 ). Іначай мне цяжка сабе патлумачыць, чаму яна лічыць «самым высокім момантам у беларуска-габрэйскіх стасунках» пачатку ХХ ст. дэкларацыі Самуіла Жытлоўскага 1921 г. На той час міністр нацыянальных меншасцей Беларускай народнай рэспублікі прадстаўляў хіба купку сваіх знаёмцаў, дый сама БНР перайшла ў разрад эмігранцкіх летуценняў. Рэальна пік названых стасункаў выпаў на перыяд з лета 1917 г. да вясны 1918 г., калі яўрэі і беларусы стварылі адзін спіс перад выбарамі ў Менскую думу, калі ва Усебеларускім сходзе ўдзельнічалі і яўрэйскія дэлегаты, калі ў протаўрад БНР (Народны сакратарыят) увайшлі даволі ўплывовыя прадстаўнікі «абшчыны», Белкінд і Гутман, калі ўстаўныя граматы БНР рэдагаваліся і па-беларуску, і на ідышы…

Няма сувязі паміж малапаспяховымі міжнароднымі захадамі Жытлоўскага (1921–1923 гг.) і тым, што «ідыш быў прызнаны дзяржаўнай мовай у БССР». Калі каму і дзячыць за афіцыйнае прызнанне ідыша ў 1920–30-х гадах, дык падпісантам Дэкларацыі аб абвяшчэнні незалежнасці ССРБ (31 ліпеня 1920 г.), дзе гаварылася пра роўнасць чатырох моў, – у прыватнасці, бундаўцу Арону Вайнштэйну, старшыні Менскай гарадской думы ў 1917–1918 гг.

«Вольфаў цытатнік»

«Гламурызацыя вайны часта правакуе яе пачатак, таму што людзі не вельмі разумеюць, што такое на самай справе вайна» (Ірына Прохарава, 11.04.2018)

«Бясконцая множнасць крыніц абясцэньвае інфармацыю як такую, а таксама абнуляе маральнае ўздзеянне любой падзеі». (Дзмітрый Быкаў, 10.07.2018)

 

Вольф Рубінчык, г. Мінск

11.07.2018

wrubinchyk[at]gmail.com

Апублiкавана 11.07.2018  15:49

Водгук д-ра Ю. Гарбінскага (12.07.2018):
Чарговы выдатны тэкст. З глыбокай – і таму «жывой»  аналітыкай. 

 

Рыгор Бярозкін. Вершы З. Цялесіна

Сёння, 3 ліпеня, спаўняецца сто гадоў з дня народзінаў знакамітага беларускага крытыка і перакладчыка Рыгора Саламонавіча Бярозкіна (1918, Магілёў, –1981, Мінск). Ён пачаў свой творчы шлях у сярэдзіне 1930-х гадоў з публікацый у часопісе «Штэрн» (на ідышы), потым, будучы студэнтам Менскага педінстытута, шмат займаўся вывучэннем і аналізам твораў на беларускай мове, загадваў аддзеламі крытыкі ў часопісе «Полымя рэвалюцыі» і газеце «Літаратура і мастацтва». Але, як паказвае наступная публікацыя з той самай газеты «ЛіМ» (03.10.1939), Бярозкін і далей цікавіўся даробкам ідышных літаратараў.

Такім чынам, прапаную ўвазе чытачоў belisrael.info рэцэнзію на кнігу Зямы Цялесіна (1909, Калінкавічы – 1996, Іерусалім) «Аф майн эйгенер эрд» («На маёй уласнай зямлі», выйшла ў 1939 г.). Падобна, што некаторыя назіранні ды развагі крытыка не губляюць вартасці дасёння.

Адметнасці даваеннай арфаграфіі захаваны. Каб пашырыць кола чытачоў, унізе даецца і мой пераклад рэцэнзіі Рыгора Бярозкіна на рускую. Трэба яшчэ дадаць, што ў 1941 г. і ледзь ацалелы ад куль НКВД Бярозкін, і Цялесін пайшлі добраахвотнікамі на фронт, адважна змагаліся супраць нацызму.

В. Рубінчык

Вершы З. Целесіна

У вышаўшай нядаўна першай кнізе вершаў З. Целесіна «На сваёй зямлі» прадстаўлены творы самых розных творчых узроўняў і самых процілеглых паэтычных імкненняў. І ўсё-ж кніга ў цэлым робіць радаснае ўражанне. Прычынай гэтага з’яўляецца незвычайная жыццёвасць вершаў Целесіна. Іх сапраўдная, а не пракламіраваная сувязь з рэальнай совецкай рэчаіснасцю. Вершы гэтыя маюць свой уласны свет, межы якога вельмі лёгка ўстанавіць.

З. Целесін піша пераважна аб старым і новым Палессі, аб адноўленым яўрэйскім мястэчку і яго жыхарах – простых і здаровых людзях, якія прызнаюць жыццё, даверанае іх уласным рукам, і адкідваюць усякую пабочную і прыніжаючую апеку над імі. Цяжкое жыццё цягнулі гэтыя людзі да набыцця сваёй роднай совецкай зямлі. Не ў плане агульных і сантыментальных лямантацый-скаргаў на невыноснасць жыцця ў мінулым, а ў плане дзейсных вобразаў, самастойна падгледжаных і вылучаных з жыцця, паэт здолеў перадаць усю жорсткую бессэнсоўнасць старога местачковага быцця. У выдатнай «Баладзе аб скрыгалаўскім тракце» сам па сабе сюжэт, без усякіх растлумачэнняў, дзякуючы сваёй нарачытай бязглуздзіцы (местачковая дзяўчына, якая едзе к свайму жаніху ў суседняе мястэчка, пагрузла ў непраходным балоце і тры гады не вылазіла з яго) паказвае на сапраўдную неразумнасць і бессэнсоўнасць старога местачковага ўкладу жыцця.

Вершы Целесіна лірычныя, у іх адчуваюцца зацікаўленыя і актыўныя адносіны паэта да жыцця. Прычым, лірызм паэта разнастайны ў сваіх формах, у залежнасці ад матэрыяла, ад тэмы і ад паэтычных адносін да тэмы. У той-жа «Баладзе аб скрыгалаўскім тракце» лірызм паэта адценен гумарам.

У вершы «З дзіцячых год» лірыка Целесіна набывае трагічна-напружаны характар, у ім адчуваецца сапраўдны боль. У вершы «Бабульчыны рукавічкі», у якім Целесін паэтызіруе пяшчотныя дзіцячыя ўспаміны, захаваўшыяся ў далёкім куточку памяці, лірычны пафас атрымлівае зусім новае гучанне незвычайнае дзіцячай чыстаты і непасрэднасці. Але і ў гэтым вершы трагічна-напружаная нота гучыць на супярэчлівым ёй агульным фоне дзіцячага апавядання, як указанне на глыбокую трагічнасць мінулага жыцця. Вось бабулька, робячы рукавічкі, апавядае ўнуку аб «птушцы-сіраце», чыім «адзінокім плачам заліваліся лясы», і гэта ўмела ўведзеная ў верш фальклорная рэмінісцэнцыя робіць бяскрыўднае, здавалася-б, дзіцячае апавяданне шматзначным і глыбокім. Раптам, як гаворыцца, зрабілася «далёка відаць ва ўсе канцы свету».

Адчуванне ўдачы і самастойнасці суправаджае тыя вершы Целесіна, у якіх асабістыя адносіны паэта к свету выражаюцца не ў нарачыта-стылізаванай форме, а проста, натуральна і вольна. Вось верш «Загад Варашылава», у якім паказана ўступленне Чырвонай Арміі ў яўрэйскае мястэчка, вызваленае ад польскіх акупантаў і рабаўнікоў. Тут сама па сабе выбраная паэтам песенная форма з’яўляецца выражэннем унутрана-святочнага стану, калі звычайнае, здавалася-б, слова не выгаварваецца, а спяваецца. І маткі, што плачуць ад радасці, на крывых парогах мястэчка, і стомленыя коннікі, і няхітрая песня з часта паўтараючыміся радкамі – усё тут зліваецца ў адным цэльным адчуванні ад паказанай паэтам карціны. Тое-ж самае можна сказаць і аб вершы «У радасці», у якім З. Целесін своеасабліва паэтызіруе сумную песеньку беларускай дзяўчыны аб «святочна прыбраным жарабку», аб жаніху «у новым картузе», аб уласным разбітым шчасці.

Целесіну добра ўдаецца нацюр-морт. Ён наглядальны і можа ў адной дэталі перадаць цэлую карціну. У вершы «Смага» адчуванне прадзельнай распаленасці, спёкі, смагі перадана адной выразнай дэталлю: «Здаецца, дакраніся да чаго-небудзь і выб’еш іскру ты…»

Усё гэта з’яўляецца, безумоўна, станоўчай якасцю паэта З. Целесіна.

Аднак, многае ў яго кніжцы «На сваёй зямлі» можа выклікаць сур’ёзныя супярэчанні. Нам здаецца зусім беспадстаўным жаданне паэта Целесіна цэлым радам штучных метадаў і сродкаў «захаваць» сваю ложна-зразумелую арыгінальнасць. Целесіну здаецца (а гэта вельмі моцна адчуваецца ў вершах), што своеасаблівасць паэтычнага голаса, першароднасць паэтычных адносін к свету ствараецца захаваннем сваёй сувязі з якім-небудзь бытавым ці нават этнаграфічным матэрыялам. Устойлівасць гэтага матэрыяла і ёсць устойлівасць творчай манеры паэта. Так прыкладна разважае Целесін (як гэта вынікае з яго вершаў), і жорстка памыляецца. Целесін вельмі моцна клапоціцца аб прыўнясенні ў свае вершы мясцовага «палескага» каларыта, характэрных слоўцаў, зразумелых толькі яму, бытавых прыватнасцей, вядомых толькі жыхарам яўрэйскага мястэчка Палесся. Не гэтымі шляхамі працякае паспяванне сапраўднай своеасаблівасці ў паэзіі. Яно больш глыбокае, і мяркуе ў якасці першачарговай сваёй умовы цэльнасць і самастойнасць паэтычнага мышлення, наяўнасць вялікай агульна-чалавечай, а не толькі вузка-краявой і этнаграфічнай тэмы. Асабліва добрыя тыя вершы Целесіна, у якіх паэт забывае аб сваіх пастаянных клопатах «захаваць» сваю манеру, «бараніць» свой голас, «зацвердзіць» сваю арыгінальнасць. Гэтыя вершы хвалююць сваёй вялікай праўдай і сапраўднай навізнай, якая адчуваецца ў іх. Але што сказаць аб тых вершах, у якіх Целесін займаецца непатрэбнай стылізацыяй, бясплодным вышукваннем характэрных слоўцаў? Гэтыя вершы дрэнныя ў самай сваёй сутнасці. Яны ўяўляюць сабою ложную творчую тэндэнцыю.

Трэба аддаць справядлівасць: Целесін добра адчувае прыроду. Гэтае пачуццё прыроды ўваходзіць, па яго думцы, слагаемым у агульную суму, якая называецца «творчай манерай» паэта Целесіна. І вось зноў-такі ўдалыя тыя прыродаапісальныя вершы Целесіна, у якіх паэт забываецца аб «слагаемых», і аб «суме», і аб «творчай манеры», і зусім няўдалыя тыя вершы з прадузятым і падкрэслена-«целесінскім» «пантэізмам». Там самі па сабе вычурныя вобразы пачынаюць паўтарацца з верша ў верш. Параўнанне сябе з дрэвам, якое павінна выразіць пантэістычную злітнасць паэта з прыродай, пачынае надакучваць у вершах Целесіна. «На мне, як на дрэве, блішчыць раса», «я ў зямлю-б тут укапаўся, як асіна», «я руку выцягнуў, як галінку», «я ў чорную зямлю-б тут дрэвам урос», «я спяваў-бы як сасна на ветры» і г. д. Паўтараюцца ў вершах Целесіна і паасобныя знешнія адзнакі фальклора. Усё гэта пакуль стварае ўражанне скаванасці паэтычнага голаса таленавітага паэта Целесіна.

Над многім трэба прызадумацца З. Целесіну. Далейшае яго развіццё павінна ісці ў напрамку к вялікай тэме, к вялікім чалавечым пачуццям і мыслям. У сэнсе магчымасцей і сіл для роста Целесіну дадзеных вельмі многа.

Г. Бярозкін

Выява на адным з экранаў Нацыянальнай бібліятэкі Беларусі, студзень 2018 г. Фота В. Р.

Cтихи З. Телесина

В недавно вышедшей первой книге З. Телесина «На своей земле» представлены произведения самых разных творческих уровней и самых противоположных поэтических устремлений. И всё же книга в целом оставляет радостное впечатление. Причиной этого является необычайная жизненность стихов Телесина, их реальная, а не прокламированная связь с советской действительностью. Стихи эти обладают своим собственным миром, границы которого очень легко установить.

З. Телесин пишет преимущественно о старом и новом Полесье, об обновленном еврейском местечке и его жителях – простых и здоровых людях, которые признают жизнь, доверенную их собственным рукам, и отбрасывают всякую постороннюю и унизительную опеку над ними. Тяжелую жизнь тянули эти люди до обретения своей родной советской земли. Не в плане общих и сентиментальных ламентаций-жалоб на невыносимость жизни в прошлом, а в плане деятельных образов, самостоятельно подсмотренных и выделенных из жизни, поэт сумел передать всю жестокую бессмысленность старого местечкового бытия. В отличной «Балладе о Скрыгаловском тракте» сам по себе сюжет, без всяких разъяснений, благодаря своей нарочитой бессмыслице (местечковая девушка, едущая к своему жениху в соседнее местечко, завязла в непроходимом болоте и три года не вылазила из него) показывает действительную неразумность и бессмысленность старого местечкового жизненного уклада.

Стихи Телесина лиричны, в них чувствуется заинтересованное и активное отношение поэта к жизни. Причем лиризм поэта разнообразен в своих формах, в зависимости от материала, от темы и от поэтического отношения к теме. В той же «Балладе о Скрыгаловском тракте» лиризм поэта оттенен юмором.

В стихотворении «Из детских лет» лирика Телесина приобретает трагически-напряженный характер, в нем ощущается настоящая боль. В стихотворении «Бабушкины рукавички», в котором Телесин поэтизирует нежные детские воспоминания, сохранившиеся в дальнем уголке памяти, лирический пафос получает совершенно новое звучание необычной детской чистоты и непосредственности. Но и в этом стихотворении трагически-напряженная нота звучит на противоречащем ей общем фоне детского рассказа, как указание на глубокую трагичность прошлой жизни. Вот бабушка, делая рукавички, рассказывает внуку о «птице-сироте», чьим «одиноким плачем заливались леса», и эта умело введенная в стихотворение фольклорная реминисценция превращает безобидный, казалось бы, детский рассказ, в многозначный и глубокий. Вдруг, как говорится, сделалось «далеко видно во все концы света».

Ощущение удачи и самостоятельности сопровождает те стихи Телесина, в которых личное отношение поэта к миру выражается не в нарочито-стилизованной форме, а просто, естественно и свободно. Вот стихотворение «Приказ Ворошилова», в котором показано вступление Красной Армии в еврейское местечко, освобожденное от польских оккупантов и грабителей. Тут сама по себе выбранная поэтом песенная форма является выражением внутренне-праздничного состояния, когда обычное, казалось бы, слово не выговаривается, а поется. И матери, которые плачут от радости, на кривых порогах местечка, и уставшие всадники, и нехитрая песня с часто повторяющимися строками – всё здесь сливается в одном цельном ощущении от показанной поэтом картины. То же самое можно сказать и о стихотворении «В радости», в котором З. Телесин своеобразно поэтизирует грустную песенку белорусской девушки о «празднично убранном жеребчике», о женихе «в новом картузе», о собственном разбитом счастье.

Телесину хорошо удается натюрморт. Он наблюдателен и может одной деталью передать целую картину. В стихотворении «Жажда» ощущение предельной раскаленности, жары, жажды передано одной выразительной деталью: «Кажется, дотронься до чего-нибудь – и выбьешь искру ты…»

Всё это является, безусловно, положительной стороной поэта З. Телесина. Однако многое в его книжке «На своей земле» может вызвать серьёзные возражения. Нам кажется совершенно необоснованным желание поэта Телесина целым рядом искусственных методов и средств «сохранить» свою ложно понятую оригинальность. Телесину кажется (а это очень сильно чувствуется в стихах), что своеобразие поэтического голоса, первородство поэтического отношения к миру создается сохранением своей связи с каким-нибудь бытовым или даже этнографическим материалом. Устойчивость этого материала и есть устойчивость творческой манеры поэта. Так примерно рассуждает Телесин (как это следует из его стихов), и жестоко ошибается. Телесин сильно хлопочет о привнесении в свои стихи местного «полесского» колорита, характерных словечек, понятных лишь ему, бытовых частностей, известных только жителям еврейского местечка Полесья. Не этими путями протекает выспевание настоящего своеобразия в поэзии. Оно более глубокое и предполагает в качестве первоочередного своего условия цельность и самостоятельность поэтического мышления, наличие большой общечеловеческой, а не только узко-краевой и этнографической темы. Особенно хороши те стихи Телесина, в которых поэт забывает о своих постоянных попытках «сохранить» свою манеру, «защищать» свой голос, «утвердить» свою оригинальность. Эти стихи волнуют своей большой правдой и настоящей новизной, которая ощущается в них. Но что сказать о тех стихах, в которых Телесин занимается ненужной стилизацией, бесплодным выискиванием характерных словечек? Эти стихи плохи в самом своем существе. Они представляют собой ложную творческую тенденцию.

Надо отдать должное: Телесин хорошо чувствует природу. Это ощущение природы входит, по его мысли, слагаемым в общую сумму, которая называется «творческой манерой» поэта Телесина. И вот ведь опять-таки удачны те природоописательные стихи Телесина, в которых поэт забывает о «слагаемых», и о «сумме», и о «творческой манере» – и совсем неудачны стихотворения с предвзятым и подчеркнуто-«телесинским» «пантеизмом». Там сами по себе вычурные образы начинают повторяться из стихотворения в стихотворение. Сравнение себя с деревом, призванное выразить пантеистическую слитность поэта с природой, начинает надоедать в стихах Телесина. «На мне, как на дереве, блестит роса», «я в землю бы здесь вкопался, как осина», «я руку вытянул, как ветку», «я в черную землю бы здесь деревом врос», «я пел бы, как сосна на ветру» и т. д. Повторяются в стихах Телесина и отдельные внешние признаки фольклора. Всё это пока создает впечатление скованности поэтического голоса талантливого поэта Телесина.

Над многим надо призадуматься З. Телесину. Дальнейшее его развитие должно идти в направлении к большой теме, к большим человеческим чувствам и мыслям. В смысле возможностей и сил для роста у Телесина данных очень много.

Г. Берёзкин

Опубликовано 03.07.2018  07:29

***

20 фактаў пра Рыгора Бярозкіна

Зм. Дзядзенка. Мінус (бел., рус.)

Зміцер Дзядзенка

МІНУС

— І з таго часу ўсё, усё пайшло не так і не туды!

— Што пайшло не так? Куды — не туды? — зняможана спытаўся Бучацкі. Ён ужо стаміўся ад напорыстага госця, але той нібыта і не заўважаў, што гаспадар кабінета глядзіць на яго жалесным позіркам пабітага сабакі.

Госць шпаркімі крокамі хадзіў па кабінеце з кута ў кут, няспынна жэстыкулюючы: яго рукі круціліся, як на шарнірах — патэтычна падымаліся ўгору, пагражаючы нябёсам; разляталіся ў бакі, адкрываючы для ўсіх удараў лёсу безабароннае цела ўладальніка; часам адна з іх выпроствалася наперад, нібыта ідучы на таран…

Пытанне Бучацкага як быццам спыніла ягонага імпульсіўнага госця ў палёце: ён агаломшана зірнуў на гаспадара кабінета:

— Гісторыя нашая! Уся гісторыя краіны! Я ж вам гэта і тлумачу: вы гісторык — вы павінны разумець.

— Прабачце, вы б не маглі прысесці, а то ў мяне ўваччу мільгаціць і галава круціцца, — Бучацкі быў увасобленая ветлівасць, хаця не ведаў, ці надоўга хопіць ягоных запасаў вытрымкі.

— Ну, уся штука ў імёнах, — сказаў госць, які прысеў на краёчак крэсла. Усім сваім выглядам ён дэманстраваў гатоўнасць у кожнае імгненне сарвацца з месца. Строгім настаўніцкім позіркам візіцёр акінуў гаспадара кабінета: — Вы ж памятаеце пра сярэднявечную дыскусію рэалістаў і наміналістаў?

— Ну, штосьці такое з гісторыі філасофіі, — асцярожна адказаў той.

— Уся закавыка ў імёнах! “На пачатку было Слова, і Слова было ў Бога, і Богам было Слова”, — госць шматзначна падняў палец угору, паказваючы, хто насамрэч гаспадарыць над усімі словамі. — І калі Слова было Богам, дык значыць, ад слова шмат што залежыць, так? Вось гэтае кепскае слова, кепскае імя і наклала негатыўны адбітак на ўсю нашую гісторыю!

— Якое імя? — Бучацкі пачуваўся, як той збянтэжаны Саўка, і толькі што рот не разявіў ад здзіўлення.

— Дык я ж вам пра тое і кажу — Гедымін! Ге-ды-мін, — па складах вымавіў госць, усім сваім тонам выказваючы шкадаванне пра невысокі інтэлект суразмоўцы.

— А чым яно кепскае? Імя як імя. Пагатоў, што князь — заснавальнік дынастыі…

— Кепскае, — упэўнена заявіў госць. — На лаціне яно як пісалася? Gedeminus, так?

Гаспадар кабінета згодна схіліў галаву.

— Вось гэты –minus і заклаў бомбу пад далейшую гісторыю дзяржавы, — з трыюмфам у голасе заявіў госць. — Ён, гэты мінус, у нас усё адабраў, усё! Спярша — мінус тэрыторыі, потым — мінус незалежнасць, урэшце — мінус нашая спрадвечная назва “Літва”… Куды ні плюнь — адны суцэльныя мінусы! А ўсё ад яго, ад пачынальніка княскай дынастыі…

— І што ж цяпер рабіць?

— Усё можна выправіць. Я ўсё прыдумаў, я ведаю правільнае рашэнне! Мы выправім імёны так, як не снілася ні Тамашу Аквінскаму, ні Тамашу Кемпінскаму… Выправім імёны — палепшым гісторыю! Мяняем мінус на плюс — і хоп-ля! — гісторыя ідзе правільным шляхам: Вільня — галоўны славянскі цэнтр у рэгіёне, дзяржава наша займае пятую частку Еўропы і нават імя, нашае салодкае свабоднае імя “Літва” не забіраюць суседзі! Трэба толькі памяняць у летапісах “Gedeminus” на “Gedeplus” — проста, як усё геніяльнае!

Госць глядзеў на Бучацкага з непрыхаванай інтэлектуальнай перавагай: уласныя аргументы здаваліся яму лагічна бездакорнымі.

Нават калі санітары, выкліканыя калегамі Бучацкага, цягнулі візіцёра на вуліцу, ён усё яшчэ працягваў крычаць:

— Уся надзея на вас — памяняйце імёны ў летапісах! Мы ўсё можам перамяніць!

“Вар’ят нейкі, — думаў Бучацкі, седзячы над летапісамі. — Па вясне заўжды шмат вар’ятаў. Трэба даць прачуханца вахцёру за тое, што пускае абы-каго ў навуковую ўстанову… Дадумацца ж да такога: памяняйце мінус на плюс — і будзе вам шчасце! Псіх…”

Яго рука спрактыкаваным рухам выправіла ў летапісе “Альгерд” на “герольд”.

Уласна кажучы, аўтар / Автор собственной персоной

Змитер Дяденко

МИНУС

– И с той поры всё, всё пошло не так и не туда!

– Что пошло не так? Куда – не туда? – изнурённо спросил Бучацкий. Он уже давно устал от напористого гостя, но тот словно и не замечал, что хозяин кабинета смотрит на него жалобным взглядом побитой собаки.

Гость быстрыми шагами ходил по кабинету из угла в угол, беспрестанно жестикулируя: его руки вертелись, как на шарнирах – патетически вздымались, угрожая небесам; разлетались в стороны, открывая для всех ударов судьбы беззащитное тело владельца; иногда одна из них выбрасывалась вперёд, как будто шла на таран…

Вопрос Бучацкого, кажется, подбил импульсивного гостя на лету, и он ошеломлённо взглянул на хозяина кабинета:

– Да история наша! Вся история страны! Я же вам об этом и толкую: вы историк – вы должны понимать.

– Простите, вы не могли бы присесть, а то у меня в глазах мелькает и голова кружится, – Бучацкий был сама вежливость, хотя не знал, надолго ли хватит его запасов выдержки.

– Загвоздка в именах, – сказал гость, присевший на краешек стула. Всем своим видом он демонстрировал готовность в любой момент сорваться с места. Строгим учительским взором посетитель окинул хозяина кабинета: – Вы же помните средневековую дискуссию реалистов и номиналистов?

– Ну, что-то такое из истории философии, – осторожно ответил тот.

– В именах вся закавыка! «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог», – гость многозначительно поднял палец, показывая, кто на самом деле властвует над всеми словами. – И если Слово было Богом, это значит, от слова многое зависит, верно? Вот это скверное слово, скверное имя и наложило негативный отпечаток на всю нашу историю!

– Какое имя? – Бучацкий чувствовал себя, как смущённый Савка из одноимённой пьесы Леопольда Родевича, и разве что рот не разинул от удивления.

– Так я же вам об этом и говорю – Гедимин! Ге-ди-мин, – по слогам произнёс гость, всем своим тоном выказывая cожаление о невысоком интеллекте собеседника.

– А чем оно плохое? Имя как имя. Тем более что князь – основатель династии…

– Плохое, – уверенно заявил гость. – На латыни оно как писалось? Gedeminus, так?

Хозяин опустил голову в знак согласия.

– Вот этот –minus и заложил бомбу под дальнейшую историю государства! – с триумфом в голосе провозгласил гость. – Он, этот минус, у нас всё отобрал, всё! Сперва – минус территории, потом – минус независимость, в конце концов – минус наше исконное название «Литва»… Куда ни плюнь – одни сплошные минусы! А всё из-за него, зачинателя княжеской династии…

– И что же теперь делать?

– Всё можно исправить. Я всё обдумал, я знаю правильное решение! Мы исправим имена так, как не снилось ни Фоме Аквинскому, ни Фоме Кемпинскому… Исправим имена – улучшим историю! Меняем минус на плюс – и оп-ля! – история идёт правильным путём. Вильно – главный славянский центр в регионе, государство наше занимает пятую часть Европы, и даже имя, наше сладостное свободное имя «Литва» не отбирают соседи! Надо только поменять в летописях «Gedeminus» на «Gedeplus» – просто, как всё гениальное!

Гость смотрел на Бучацкого с неприкрытым интеллектуальным превосходством: собственные доводы казались ему логично безукоризненными.

Даже когда санитары, вызванные коллегами Бучацкого, тянули посетителя на улицу, он продолжал кричать:

– Вся надежда на вас – поменяйте имена в летописях! Мы всё можем переменить!

«Сумасшедший какой-то, – думал Бучацкий, сидя за летописями. – По весне всегда много сумасшедших. Нужно прописать ижицу вахтёру за то, что пропускает лишь бы кого в научное учреждение… Додуматься же до такого: поменяйте минус на плюс – и будет вам счастье! Псих…»

Его рука натренированным движением исправила в летописи «Ольгерд» на «герольд».

Перевёл с белорусского В. Р. для belisrael.info

Опубликовано 27.06.2018  00:01

Наум Коржавин (Эммануил Мандель, 14.10.1925 – 22.06.2018)

22 июня 2018

Борис Парамонов

“Он всегда готов был сказать правду”. Памяти Наума Коржавина

Наум Коржавин в музее Маяковского

           Наум Коржавин в музее Маяковского

Он всегда был готов сказать правду, стоять за нее и пострадать за нее

Наум Коржавин прожил долгую жизнь, умер в глубокой старости – в 92 года. Но, кажется, он и не был никогда молодым – не был, по-другому сказать, современным. Он – архаика, обломок иных времен. Причем не пресловутых двадцатых годов, из которых пытались сделать миф в период послесталинской оттепели, а куда более ранних – дореволюционных. Коржавин был подлинным, можно сказать, химически чистым образцом русской интеллигенции той формации, которая была описана, проанализирована и осуждена авторами знаменитого сборника “Вехи”. И зная Коржавина, не столько читая, но наблюдая его, можно было понять, почему так встретили в штыки пресловутый сборник. Ибо нельзя было не оценить этого человека и в его лице этот культурный тип. Коржавин был его стопроцентным выражением, образцом и примером. И прежде всего он был чистым человеком, еще проще сказать – хорошим. Причем это сказывалось не просто в личной его жизни, но в его социальной позиции. Он всегда был готов сказать правду, стоять за нее и пострадать за нее.

И впервые он сказал и пострадал за правду отнюдь не в вегетарианские оттепельные годы, а в самые темные послевоенные – написав и распространив антисталинское стихотворение. И тут последовало чудо: его не расстреляли и даже не посадили, а всего-навсего отправили в ссылку, где он даже закончил горный техникум, получив какую-то шахтерскую специальность: еще один парадокс, если вспомнить полуслепого, а потом и совсем слепого Коржавина. Его поистине оберегал Бог. И тут возникает уже другая ассоциация: не только интеллигентский либерал, но древний юродивый, которого не смеет уничтожить злой царь.

Но Коржавин совсем не был мягким, незлобивым или безобидно чудаковатым человеком. Встретившись с ним, можно было понять, что и тот, дореволюционный интеллигент обладал достоинством и потенцией борца. То есть это был ценный социально-культурный тип, об утрате которого приходится жалеть, а не радоваться, вопреки всем веховским диагнозам и прогнозам. Стойкий, а не вялый, готовый к борьбе и спору идеалист – поистине никогда и нигде не лишний образец человека.

Каким поэтом был Коржавин? Иногда тянет вспомнить немецкую поговорку: хороший человек, но плохой музыкант. Но случай Коржавина сложнее. Он и здесь по-старорусски типичен: заполнил вакансию гражданского поэта. Причем читая его, видишь, как он рос в этом своем качестве, как освобождался от иллюзий, расширял свое культурное поле. Двумя словами сказать: терял комиссаров и обретал церковь на Нерли, причем в самом бесспорном ее – эстетическом – варианте.

И какими бы ни были мы эстетами, но традиция гражданской поэзии в России, традиция Некрасова не умерла – и Коржавин был достойным ее продолжателем.

Да, его культурный горизонт был сужен на староинтеллигентский манер, он осуждал Блока и не мог оценить Бродского. Но этот слепец с клюкой в руке сам был по-своему эстетическим явлением. Ибо выдержанность типа и стиля – это и есть красота. Наум Коржавин был красивым человеком.

* * *

От судьбы никуда не уйти,
Ты доставлен по списку, как прочий.
И теперь ты укладчик пути,
Матерящийся чернорабочий.
А вокруг только посвист зимы,
Только поле, где воет волчица,
Что бы в жизни ни значили мы,
А для треста мы все единицы.
Видно, вовсе ты был не герой,
А душа у тебя небольшая,
Раз ты злишься, что время тобой,
Что костяшкой на счетах играет.

1943

Оригинал

***

Из фейсбука:

Лев Симкин  22 июня в 20:38

Можем строчки нанизывать, посложнее, попроще, но никто нас не вызовет на Сенатскую площадь

Бывают поэты, у которых помнишь одно стихотворение, или даже одно четверостишие, или даже одну строчку, и все равно их любишь. А тут – в памяти сотни, да, сотни. Меня, как видно, Бог не звал. И вкусом не снабдил утонченным. Я с детства полюбил овал, за то, что он такой законченный.

Коржавина я впервые прочитал в «Тарусских страницах», была у нас дома эта прекрасная книга, каким-то чудом выпущенная в Калуге немаленьким тиражом в начале шестидесятых.

Старинная песня. Ей тысяча лет: он любит ее, а она его – нет.
И вот еще, оттуда же.
Ей жить бы хотелось иначе, Носить драгоценный наряд… Но кони – всё скачут и скачут. А избы – горят и горят.

Потом – прочел все его сборники, по мере выхода, благо их было не так уж много.

Мужчины мучили детей. Умно. Намеренно. Умело. Творили будничное дело, Трудились – мучили детей.

Мир еврейских местечек. Ничего не осталось от них, будто Веспасиан здесь прошел средь пожаров и гула. Сальных шуток своих не отпустит беспутный резник, и, хлеща по коням, не споет на шоссе балагула.

Ни к чему, ни к чему, ни к чему полуночные бденья. И мечты, что проснешься в каком-нибудь веке другом. Время? Время дано. Это не подлежит обсужденью. Подлежишь обсуждению ты, разместившийся в нем.

А потом – читал его в самиздате, что всех труднее было в этом мире тому, кто знал, что дважды два четыре, и о том, какая сука разбудила Ленина, кому мешало, что ребенок спит.
Мы спать хотим… И никуда не деться нам
От жажды сна и жажды всех судить…
Ах, декабристы!.. Не будите Герцена!..
Нельзя в России никого будить.

А потом выяснилось, что он еще и блистательный публицист, здраво и беспристрастно судивший о многом. Ну не вполне беспристрастно, он ненавидел фашизм и все из него вытекающее. Помню его в октябре 93-го, он приехал, полуслепой, в Москву, не в первый раз после отъезда, ажиотажа вокруг него уже не было. А ему было дело до всего. Мы познакомились дома у Ольги Георгиевны Чайковской, а потом несколько раз говорили по телефону, его интересовала правовая сторона происходящего у Белого дома, он ужасно волновался.

Бывает, поэты уходят вслед за своими читателями. У Коржавина читатели останутся, мне кажется, он поэт на все времена.

Alexander Pinsky  22 июня в 20:41

Арифметическая басня

Чтобы быстрей добраться к светлой цели,
Чтоб все мечты осуществить на деле,
Чтоб сразу стало просто всё, что сложно,
А вовсе невозможное возможно, –
Установило высшее решенье
Идейную таблицу умноженья:

Как памятник – прекрасна. Но для дела
Вся прежняя таблица устарела.
И отвечает нынче очень плохо
Задачам, что поставила эпоха.

Наука объективной быть не может –
В ней классовый подход всего дороже.
Лишь в угнетённом обществе сгодится
Подобная бескрылая таблица.

Высокий орган радостно считает,
Что нам её размаха не хватает,
И чтоб быстрее к цели продвигаться,
Постановляет: «дважды два – шестнадцать!»

…Так все забыли старую таблицу.
Потом пришлось за это поплатиться.
Две жизни жить в тоске и в смертной муке:
Одной – на деле, а другой – в науке,
Одной – обычной, а другой – красивой,
Одной – печальной, а другой – счастливой,
По новым ценам совершая траты,
По старым ставкам получать зарплату.

И вот тогда с такого положенья
Повсюду началось умов броженье,
И в электричках стали материться:
«А всё таблица… Врёт она, таблица!
Что дважды два? Попробуй
разобраться!..»
Еретики шептали, что пятнадцать.
Но обходя запреты и барьеры,
«Четырнадцать», – ревели маловеры.
И всё успев понять, обдумать, взвесить,
Объективисты заявляли: «десять».

Но все они движению мешали,
И их за то потом в тюрьму сажали.
А всех печальней было в этом мире
Тому, кто знал, что дважды два – четыре.

Тот вывод люди шутками встречали
И в тюрьмы за него не заключали:
Ведь это было просто не опасно,
И даже глупым это было ясно!
И было так, что эти единицы
Хотели б сами вдруг переучиться.
Но ясный взгляд – не результат науки…

Поймите, если можете, их муки.
Они молчали в сдержанной печали
И только руки к небу воздевали,
Откуда дождь на них порой свергался,
Где Бог – дремал, а дьявол – развлекался.

1957

Опубликовано 24.06.2018  10:16

 

 

Василь Жукович. КУЗЯ (рассказ)

Студентку Галину Кузьницкую мало кто называл настоящим именем. Её, маленькую и чернявую, с первых дней знакомства девчата в группе звали Галкой, а потом с чьего-то языка легонько слетело и твёрдо закрепилось прозвище Кузя, с чем она скоро свыклась.

В. Жукович c женой Верой (фотография отсюда); обложка cборника его рассказов (Минск, 2015).

Ей легко давалась учёба: в институт поступила не после школьной десятилетки, как остальные, а набравшись знаний в педучилище. На вступительных экзаменах она имела высший балл по всем основным предметам и положительную оценку по иностранному языку. Чем-то удалось зачаровать «немку» Ираиду Павловну Рубанюкову. Да, только зачаровать или загипнотизировать могла абитуриентка многоопытную преподавательницу, потому что, как выяснилось, в том педучилище немецкого не было. Здесь, наверное, кстати добавить: у будущего педагога язычок ходил гладко. С чем бы это сравнить? Пожалуй, с менташкой в руках самого проворного косца.

На подготовку к занятиям, зачётам и экзаменам Кузя тратила совсем немного времени, и потому студентов, которые в читальнях сидели сиднем с конспектами и книгами в руках, называла тугодумами.

Её тянуло действовать. Чтобы оправдать звание студентки филологии, пыталась сочинять стихи. Но в том, что к ней быстро приходило, не хватало красоты и силы. Не раз она поднималась на сцену как вокалистка, ей больше всего нравились испанские песни. Их тексты переводила сама, а в результате из уст её под музыку лился набор простых чужих словечек вроде: «Каррамба, сеньоры…» Голос у неё был слабоватый, и бедность вокала не компенсировалась упрощённым артистизмом.

Успех ждал первокурсницу в спорте. Как ни парадоксально, закрепилась она в институтской сборной по баскетболу, где, известно, не последнюю роль играет высокий рост спортсменов. Какую же погоду могла сделать в команде баскетболистка-малявка? О, надо было видеть Кузю в игре! У болельщиков и, конечно, у самих игроков команды вызывало восхищение то, с какой невероятной ловкостью пробивалась она через толпу рослых и сильных спортсменок, на месте подбора подхватывала мяч, а затем передавала его в эпицентр атаки для точного броска.

Видимо, занятия спортом как-то отразились на её походке: шла Кузя резво, правым плечиком вперёд, что называется – бочком. У неё не было никаких комплексов из-за маленького роста и природной худощавости, она ещё и гордилась своим росточком и щуплой фигурой. Особенно после одной деканатской проверки, когда искали в общежитии прогульщиков занятий, а Кузю не нашли, потому что она залезла под кровать и там свернулась клубочком, как сворачивается сонная кошка.

Успехи в учёбе давали Кузе свободное время и возможность посещать библиотеки – институтскую, городскую, областную. Читала много, можно сказать, глотала повести, романы, новеллы, рассказы, прежде всего французских прозаиков: Бальзака, Гюго, Золя, Мопассана, а ещё российских – Бунина и Шолохова.

Но всё, чем она занималась после лекций, не приносило ей покоя. Хотелось приключений, словно в ней сидел руководивший ею дьяволёнок.

2

– Ой, девочки, я так нацеловалась, аж голова кругом! – неожиданно похвалилась двум однокурсницам, Марине и Мальвине, вернувшись поздним вечером в свою комнату. Глаза у неё блестели, как у кошки, а губы и щёки горели.

– И с кем же ты, Кузька, так начмокалась? Кто тебя так возбудил? – заинтересовались озорная Мальвина и дородная, спокойная Марина. Они уже засыпали после вечернего душа, но оживились.

– Представляете, он фотограф. У него такой богатый фотоаппарат, а сам он такой азартный! Щёлкал и щёлкал меня в парке, – продолжила она, – говорил, скоро принесёт фоточки.

– Значит, он тебя привлёк аппаратом, а не своей красотой, – пошутила Марина, слегка покраснев.

– А для мужчины красота необязательна, – отбивалась Кузя. – Главное – ум и сила.

– Откуда ты знаешь, какой у него ум? – смеялись девушки. – Может, он сильно головастый?

– Это не смешно, – отвечала она, – ум виден сразу. Профессиональный фотограф, он и магнитофоном пользуется. А Есенина шпарит на память – заслушаешься!

– Говоришь, ещё и сильный? – подкалывала Мальвина.

– Представь себе, он меня поднимает на ладони одной руки.

– Богатырь, да и только! – посмеивалась уже совсем разрумяненная Марина с утихомиренной Кузи.

Тем временем Мальвина предостерегала:

– Смотри, чтоб этот умник тебя не окрутил!

– Да я уже окрученная, девочки, – вздохнула Кузя и добавила: – Давайте будем спать.

– Смотри, докрутишься! – как-то по-матерински увещевала её Мальвина.

Фотo В. Р.

3

После первого курса Кузя осталась без фотографа, он куда-то уехал, даже не простившись. Но это нисколько не расстроило гулящую. С каждым годом она наращивала интимные обороты, по два-три свидания за вечер становились нормой. Она почти перестала читать романы, на это уже недоставало времени – её увлекали собственные романы, которые споро завязывались и довольно скоро завершались. Свидетельницами неожиданного финала одного из них оказались однокурсницы, которые присутствовали на её уроке в девятом классе, где Кузя проходила педпрактику. Тогда она вела занятия, прохаживаясь перед первыми партами, и вдруг остановилась как вкопанная. Она замерла, пожалуй, на целую минуту: так она растерялась, узнав в одном из учеников за последней партой юношу, с которым накануне вечером целовалась. Парень всё время наклонял голову, но никак не мог спрятать высокий рыжий чуб.

Её обидело то, что при знакомстве он назвался студентом мединститута. Казалось бы, чего уж так обижаться! Разве никто никогда её не обманывал, разве ей не всё равно было, с кем приятно проводить время – с учеником-старшеклассником или студентом-медиком? Но обиды хватило, чтобы с ним больше не встречаться.

Сильнее же всего за время учёбы в институте Кузя увлеклась мотоциклистом Адамом. Это началось на пятом курсе. По земле шла осень. Природа завораживала богатством оттенков. Деревья ещё не осыпали под ноги листву. Золото берёз и ясеней, бронза каштанов, рубины рябин и густой багрянец канадских клёнов – всё в зачарованных глазах сливалось в яркие полосы. Они, казалось, бежали навстречу по обе стороны асфальта, по которому мчал Кузю на новеньком блестящем мотоцикле её кавалер. Его лёгкая курточка вздувалась на нём, будто воздушный шар. На Кузе было тонкое платье и невесомый болоньевый плащик.

– Как тебе, Галюня? – спрашивал он, немного повернув голову. – Не зябко? Может, сбавить темп?

– Нет, молодец! Я люблю высокую скорость! – бодрым голосом пробивалась она через треск мотора и шум ветра.

«Галюней назвал. Так никто ещё не называл меня! Ласковый…» – думала она, отправляясь к нему домой на следующий день после мимолётного знакомства.

4

Всю его ласковость узнала она в скором времени, как только в своём дворе Адам заглушил мотор, ловко слез с сиденья и подал ей тёплую руку.

– У тебя свой дом? – удивилась студентка, окинув глазами просторную постройку с роскошной черепичной крышей.

– У родителей квартира в городе, а здесь, за городом, – моя дача, я единственный в семье сын.

Минут пятнадцать спустя они сидели у камина, в котором потрескивали охваченные огнём поленца, пили шампанское за знакомство и за встречу, закусывали шоколадом и целовались.

В постели Адам сказал студентке, что с ней он чувствует себя на седьмом небе, ведь у неё всё такое привлекательное и вся она изящная, не то что какая-нибудь толстуха.

– Толстухи тоже кому-то приятны и нужны, – не согласилась с ним любовница.

После полученного наслаждения Адам объявил, что ему надо будет совсем рано выехать на работу. Простились они на безлюдной остановке, дождавшись автобуса.

Обо всём этом Кузя рассказала соседкам на следующий день. А поздним вечером, когда вернулась в комнату общежития, в её желудке разыгрался голод и, поскольку у неё в запасе никаких лакомств не оказалось, «одолжила» кое-что в тумбочке Марины, за что утром получила замечание, когда Марина заметила утечку привезённой от матери вкуснятины. Но Кузя не собиралась краснеть за свой поступок. Более того, она ещё и отомстила обиженной: в следующий раз, возвратившись ночью, вставила ей, сонной, между пальцев ног бумажные лоскутки и подожгла их…

Дьяволёнок, сидевший в дерзкой особе, высовывал рожки всё дальше. С особым запалом стала Кузя сплетничать. Почему-то ей было интересно распускать лживые слухи, мол, кто-то в кого-то влюбился.

Между тем её главный роман, который так стремительно начался и, как ей казалось, многообещающе развивался, пришёл к развязке. Он длился от золотой осени до пышно цветущей весны. Та весна оказалась для неё драматичной, печальной: последнее студенческое увлечение завершилось позорным крахом. Однажды тёплым майским утром Кузя ощутила в себе вероятность великой перемены, а несколько дней спустя окончательно поняла: так и есть!… Тогда она чуть не вслух сказала: «Боже мой, я – тяжёлая!»

Случилось то, чего она побаивалась. Именно побаивалась, а не боялась. Кузя в Адаме видела довольно надёжного мужчину. Может, не столько видела, сколько хотела видеть. Разговора между ними никогда не было о том, что будет, если она забеременеет. Теперь в её душе блуждала надежда: он не такой, чтоб отвернуться и оставить её, свою Галюню, наедине с большой проблемой. Не таков он, чтобы отказаться от женщины, возносящей его на седьмое небо, и от своего ребёнка!..

Именно с такой подспудной надеждой и призналась она Адаму, внимательно глядя ему в глаза, во время очередного свидания у него в постели:

– Миленький мой, я уже беременная!

– От кого? – с невероятной лёгкостью осведомился он.

– Ты что, с ума съехал?! – выпалила она. – Думаешь, твоя Галюня настолько распущенная?

– Всякое случается с красавицами, – сказал Адам с кривенькой, игривой улыбкой. – Думаю, и ты – не исключение.

– Да как у тебя язык поворачивается! – возмутилась Кузя.

– Ладнo, маленькая, – всё ещё блуждала улыбка по его губам, – сегодня у нас пятница… Давай встретимся в воскресенье. Под нашей липой. В восемнадцать. Окей?

Не ожидая согласия, он, приглаживая привычным движением рук свои длинные, курчавые, спутанные ветром чёрные волосы, добавил:

– А сейчас пойдёшь на остановку одна, точнее, не одна, а с кем-то уже вдвоём, ведь ты говоришь, уже потяжелела…

Она толком даже не уловила его цинизм, однако, вяло топая на автобусную остановку, в душе своей не переставала взвешивать его прежнее поведение и недавнее. Тревожные мысли о будущем не отступали и не давали как следует спать две ночи подряд – с пятницы на субботу и с субботы на воскресенье. А в воскресенье, ещё задолго до назначенного свидания, она стояла под нежно-зелёной кроной липы, опершись спиной о ствол. Сквозь ситцевое платье и невесомый болоньевый плащик Кузя ощущала холодок дерева.

Трескучий мотоцикл стремительно приближался. Беременная глянула на ручные миниатюрные часы. Стрелки на циферблате показывали без пяти восемнадцать. «Пунктуален, как никогда», – подумалось ей. Но несколько мгновений спустя ей подумалось, что пунктуален не один Адам, потому что на мотоцикле прикатили двое, похожие, как две капли воды: оба чернявые, оба синеглазые, и носы с горбинкой. «Мамочка, близнецы! – мысль молнией пронеслась в голове. – Мутил, что он единственный сын у родителей…». Значит, за ней приезжали и забирали в постель по очереди, а затем делились между собой подробностями проведённых с нею вечеров. Это всё она уже не могла не понять, когда близнецы молча демонстративно насмехались над ней, широко скаля зубы. Кузя так и не выяснила, который из них Адам, поскольку недолго-то и длилась немая сцена: рулевой близнец бойко развернул мотоцикл, и после прощальных жестов братья с ходу отправились в обратный путь.

Чтобы не упасть, Кузя обняла липу. У неё резко заболела голова, кольнуло в сердце. Она чувствовала себя то пустой бутылкой из-под шампанского, то пробкой от бутылки. Как-то доплелась до общежития. В комнате рассказала девчатам свою трагикомичную историю. Утром долго лежала на панцирной кровати, не пошла в столовку завтракать. Днём ходила туда-сюда как неприкаянная. К выпускным экзаменам не готовилась. Переменилась в лице, похудела.

«Что происходит с Кузьницкой?» – обеспокоенно спрашивал куратор, выдающийся профессор и заботливый человек, у активисток курса. Они, конечно, ничего от него не утаили. Ещё и попросили поговорить с несчастной: боялись, что она сведёт себя со света. Было очевидно, что обманутая и униженная Кузя никак не может выбраться из депрессии.

Когда и как поговорил с ней куратор, никто не знал. Госэкзамены она сдала, но сниматься для коллективного фото не захотела. И вообще избегала лишних встреч. Слух прошёл, что она переехала куда-то к Балтийскому морю, а в какую страну – точно не известно.

Перевёл с белорусского Вольф Рубинчик. На языке оригинала рассказ можно найти здесь; для belisrael.info автор прислал исправленный вариант.

Опубликовано 18.06.2018  14:22

Два рассказа о Стене Плача (бел.)

Шолам-Алейхем

МУР ЛЯМАНТАЎ

– Ну, распавядзіце ж мне кропелька ў кропельку, малю вас… Значыць, вы самі, на ўласныя вочы бачылі Заходні мур? На саменькай справе? Вы добра яго бачылі? Распавядзіце ж мне, як, што, калі?..

Так мой рэбе распытваў яўрэя, што кагадзе прыехаў у мястэчка з Зямлі Ізраіля, з Іерусаліма.

– Скажыце ж мне, прашу вас, апішыце мне ўсё дакладна, як, і што, і калі?

Яўрэй, які пабываў у Іерусаліме, падрабязна ўсё абмаляваў – як, што, дзе, калі. Мой рэбе праглынуў пачутае і расцвіў, распавіўся, як чалавек, што атрымаў прывітанне ад блізкага чалавека з далёкай краіны.

Рэбе так пільна ўзіраўся ў вяртанца, што не заўважыў, як мы, бэйбусы, паціху выбраліся па адным з-за стала, праслізнулі ўва двор і пракаціліся па коўзанцы.

Калі мы зноў увайшлі ў пакой, то яны ўдвух яшчэ сядзелі на ранейшым месцы.

– Мур лямантаў! – казаў рэбе іерусалімчыку. – Мур лямантаў! Вось што засталося нам ад усяго нашага Храма, ад усёй нашай дзяржавы! Мур лямантаў! Мур лямантаў…

І рэбе расплакаўся.

1888

Пераклаў з ідыша Вольф Рубінчык

Васіль Верашчагін. «Саламонава сцяна» («Сцяна плачу»), 1884-1885

Ад перакладчыка: Дзякуй за дасланы арыгінал апавядання ізраільскаму прафесару Берлу Котлерману (בערל קאָטלערמאַן) . «Kotel Maaravi» можа перадавацца і як «Саламонава сцяна», і як «Сцяна плачу», і як «Мур лямантаў», і як «Заходні мур», апошні пераклад – літаральны. Кожны з варыянтаў, безумоўна, мае сваё сэнсавае адценне. Тут я свядома вырашыў пакінуць два апошніх варыянты.

На ідышы апавяданне можна паслухаць тут:

 

Шолам-Алейхем і В. Лапцік. Партрэты з litakcent.com i naroch1.by

Вячаслаў Лапцік

CЦЯНА ПЛАЧУ

Наша група рухалася каля крапасных сцен, па каменных прыступках спускалася ў бок тысячагадовых муроў, дзе штодзень пляц бурліць ад іудзеяў з доўгімі і густымі бародамі, а насустрач нам крочыла мноства паломнікаў, счырванелых турыстаў, засяроджана-панурых багамольцаў. Прыпыніліся на высокай пляцоўцы, адкуль, як на далоні, бачылася ўся плошча Заходняй сцяны.

Народ на плошчы нібы раздзяліўся на дзве паловы. Злева стаялі ў цесным яднанні і маліліся мужчыны. Хтосьці выражаў свае эмоцыі ціха і маўкліва, а некаторыя звярталіся да Госпада занадта эмацыянальна, пачынаючы ад жэстыкуляцыі і заканчваючы пранізлівымі словавыразамі. Справа групаваліся жанчыны.

Жадаючых прабіцца да Сцяны сабралася зашмат. Але ўсіх туды не пускалі, баючыся тэрарыстаў і ўсялякіх недалужнікаў. Уваход за метраў дзвесце перакрываў бар’ер з камп’ютэрным пеленгатарам, які высвечваў тыя металічныя штучкі, якія людзі мелі з сабой у кішэнях, сумачках ці скрутках. Дзве вабныя ізраільцянкі, месцам працы для каторых лепш за ўсё з’яўлялася б сцэна тэатра, а не гэты стык разнашэрстнай масы людзей, з аўтаматамі напагатове стаялі тут жа, каля ўваходу, і засяроджана пераглядалі кішэнную маёмасць кожнага.

Я прайшоў уважлівую праверку, доўга патрасаючы над бар’ерам звязкай сваіх мінскіх ключоў. Ахоўніцы прапусцілі мяне туды, далей, на вялізную плошчу. І раптам я спыніўся, як укапаны. Бо вось так раптоўна, як кажуць у нас на Мядзельшчыне – ні з таго ні з сяго – зусім нечаканая думка прыйшла ў галаву. Паглядзеў я на іудзеяў і запаланіла мяне гэта думка ўсяго, быццам варам хто абліў. Мне хтосьці цвердзіць так ласкава, але з доляй настойлівасці на роднай беларускай мове: «Паглядзі на іх, на гэты некалі няшчасны і разбіты народ! Як яны акрыялі, як яны вераць, жывуць і моляцца Госпаду! А ты, беларус? Нават сувеніры са Святой зямлі набыць не можаш?»

І нейкі другі голас, нечы чужы, быццам адчуваючы свайго непрыяцеля, злосна пярэчыць, але зноў жа – на маёй роднай мове: «Чаго ты імі ўміляешся? Няма каго хваліць. Яны – пранырлівыя і дзелавыя, таму і паядналіся, утварылі сваю дзяржаву…»

Праходзяць дзве-тры секунды – і зноў даносіцца да мяне той голас, першы. Душой адчуваю, што гэта мае думкі, таму голас спакойны і лагодны: «Адзін раз у жыцці памаліся тут, каля славутай Сцяны… Уваж пакутнікаў-іудзеяў, апусці галаву, стань плячо ў плячо з гэтым старажытным народам зямлі нашай і, нарэшце, уваж самога сябе… Тут разам з імі звярніся да Бога…»

І другі голас, той жа, зласлівы, пярэчыць з нейкай доляй горычы: «Заціхні! Яны для цябе чужыя і нават варожыя. Не хачу і не буду! Сказаў не – значыць не! І ніяк ты мяне не выправіш, хоць лопні!»

Двое аматараў дыскусіі неяк аддаліліся і сплылі. Я і цяпер не хачу паглыбляцца ў разважанні пра анёлаў боскіх і чорных, пра сілы зла і дабра, бо стараюся звяртацца ў сваіх задумах толькі да Бога і абыходзіць усялякую містыку бокам. А тады…

Я пайшоў да Сцяны плачу. Перакананы, што раблю правільна. Настолькі быў паглыблены ў свае думкі, што па дарозе спакойна абмінуў доўгі столік з двума дзяжурнымі, якія ўсім па чарзе выдавалі чорненькія шапачкі на самую макушку – ярмолкі. Наблізіўся ўшчыльную да Сцяны, стрымана пакруціўся сярод тых, хто маліўся, каб нікога не таўхануць, выбраў для сябе месца, больш-менш не забітае народам, уціхара і непрыкметна, каб не наклікаць пярэчанняў іудзеяў, перажыгнаўся і пачаў маліцца.

Раптам я ўздрыгнуў ад нечаканасці: нешта лёгка шлёпнула па маёй галаве, якраз па самой макушцы. Рэзка павярнуўся назад і сустрэўся з дакорлівым позіркам пажылога яўрэя. Праўда, на яго твары я ўбачыў і лёгкую ўсмешку, маўляў, а-я-яй, што вы, малады чалавек, да таго ж яўна не іудзей, у нас замудрылі?.. Пажылы мужчына ад таго доўгага століка, дзе ўсім выдавалі ярмолкі, заўважыў, што адзін нейкі небарака моліцца ля Сцяны плачу без галаўнога ўбору, таму прынёс мне і надзеў на галаву неабходную шапачку.

Гэты чалавек быццам адчуў боль маёй душы і зразумеў, што менавіта мне, выхадцу з далёкай Беларусі, варта звяртацца да Бога найбольш, як нікому з велізарнейшага натоўпу турыстаў, якія ля Сцяны і не маліліся. І маліць Госпада, не заціхаючы, прасіць безперастанку.

Потым я адшукаў у сваім партманеце чыстую паперчыну і напісаў нашаму Госпаду свае прашэнні. Вывеў тэкст уціхара, нікому не паказваючы, хаця каб хто яго ўбачыў, то нічога не зразумеў бы, бо пісаў я на сваёй роднай беларускай мове. Старажытныя муры патыхалі даўнінай і вечнай неадольнай сілай. Я пашукаў між муроў тоненькі паз або дзірачку, куды можна было б запхнуць сваё прашэнне. Аднак усе шчылінкі паміж векавых камянёў былі густа пазапіханы тысячамі, сотнямі тысяч запісак з усяго свету, канешне ад яўрэяў, якія так нацярпеліся ўсялякай нечысці і апошні паратунак бачылі толькі тут, у прашэнні да Бога. Такога вечнага Заступніка і магутнага Збавіцеля.

Нарэшце, адшукаў свабоднае месца ўнізе вялікага абчасанага валуна, куды я акуратна і засунуў сваё пасланне. Так тут прынята – няхай так і будзе.

Пасля гэтага я адчуў сябе самым акрылёным і шчаслівым чалавекам. І не толькі таму, што жыў на велічнай і такой старажытнай зямлі. Бо таму яшчэ, што Папа рымскі Ян Павел II на Святой зямлі здзейсніў нечаканы крок. У час свайго візіту ён падышоў да Сцяны плачу і адслужыў там вялізны малебен. Цвёрда заявіўшы пра тое, што Бог ва ўсіх нас адзін, таму не мае значэння, дзе яму молішся…

Менавіта падобнымі развагамі кіраваўся і я…

(крыніца: газета «Анахну кан», Мінск, № 4, май 2002)

Апублiкавана 03.06.2018  21:53

От редактора. Напоминаю о необходимости и важности финансовой поддержки сайта.
Текст на русском и как это сделать, читайте внизу этой публикации  

Вспомним Арона Вергелиса…

Сегодня, 7 мая, исполнилось сто лет со дня рождения поэта, общественного активиста, путешественника (А. В. не раз бывал и в Беларуси). Мы воздержимся от разговора о журналах «Советиш Геймланд» и «Ди идише гас» – они содержали немало ценных материалов, но не пережили своего бессменного редактора. Вспомним о том, каким Арон Алтерович (07.05.1918 – 07.04.1999) был на войне и в семье, благо в FB открылась посвященная ему страничка. Также, на наш взгляд, интересны впечатления о Марке Шагале и его Витебске, записанные полвека назад. Может быть, именно встреча Арона Вергелиса с Шагалом во Франции повлияла на то, что великого художника пригласили-таки в СССР, и в 1973 году он посетил Москву?

Поэтический сборник А. Вергелиса (1956) – и еще один, с портретом автора (1985)

* * *

История, которую Ян Шередеко, внук Арона Вергелиса, когда-то записал со слов своего дедушки.

ОДНАЖДЫ УБИТЫЙ

«Во время Второй мировой войны я служил в авиации и был стрелком-радистом на бомбардировщике ТБ-7. Работал я на ШКАСе — авиационном пулемете. Белоруссия тогда была оккупирована. В ту ночь мы вылетели на боевое задание в Бобруйск. Но нас случайно сбили наши же девчонки-зенитчицы. Они приняли наш самолет за фашистский. Поскольку я уже был опытным парашютистом, я успел выброситься, и — удачно. Удачно — потому что выжил (вместе со мной уцелел и второй пилот, а все остальные погибли). Но в то же время неудачно — потому, что упал на лес. Когда я пробил кроны деревьев и повис на одной стропе, зацепившейся за ветку, я уже был без сознания.

Меня нашли и поместили в ближайший госпиталь. Но на наш базовый аэродром сообщить об этом не успели. Утром следующего дня кто-то из нашего командного состава уехал в Москву. В это время в столице проходил пленум Союза писателей, и мой однополчанин передал сообщение моим коллегам по перу: «Погиб молодой поэт Арон Вергелис, его самолет сбили». Тогда Арон Кушниров, известный еврейский прозаик, драматург и переводчик, взял слово и сказал: «Молодой дальневосточный биробиджанский поэт Арон Вергелис вчера погиб геройской смертью».

Проходит время, я лежу в госпитале. Нам принесли подарки, которые женщины собирали в тылу и отправляли бойцам на фронт. Все они были завернуты в разные газеты. И вдруг я увидел знакомые буквочки на одной из посылок. Говорю: «Сестра! Покажи вон тот сверток!». Там оказался кисет, махорка, теплые носки, и все это обернуто газетой «Эйникайт», которую во время войны выпускал Еврейский антифашистский комитет на идиш. Я стал читать и на второй полосе увидел свой некролог — сообщение Кушнирова о том, что я погиб.

Тогда я написал ему письмо и вложил туда стихотворение «Жив батальон». Через какое-то время газета «Эйникайт» сообщила, что Вергелис, оказывается, жив и опубликовала новое стихотворение. Такой вот эпизод моей фронтовой жизни».

Одна из страниц, где сказано о боевом пути А. Вергелиса, на podvignaroda.ru

Вспоминает Лиза Богадист-Катаева:

У меня было три дедушки. Одного я не знала: он умер в 45 лет, а мама едва успела отпраздновать совершеннолетие. Но, молодой и красивый, он всегда с фотографии нежно смотрел на меня, наблюдая, как я расту.

Второй дедушка – отец моего папы. Они с бабушкой жили в Одессе, часто к нам приезжали, а летом я бывала у них. Дедушка коллекционировал монеты, марки, рассказывал, каким шкодой был мой папа в детстве, а бабушка варила лучшее в мире абрикосовое варение и позволяла мне лепить вареники с вишней. Я же втихаря ела сырое тесто…

Мой третий «московский» дедушка, второй муж моей бабушки – маминой мамы. Арон Вергелис был еврейским писателем, поэтом и главным редактором единственного в СССР журнала на идиш «Советиш Геймланд» – «Советская родина». Тогда для многих еврейских писателей гонорары за публикации в журнале были едва ли не единственным средством к существованию. Но многие называли его кремлевским евреем. Он много ездил по миру, однако в Израиле никогда не был.

Арон редактировал тексты, где вместо букв я видела рыболовные крючочки. На его рабочем столе всегда спала трехцветная кошка Кири. Иногда она открывала глаза и лениво охотилась за ручкой, которой он писал. Но, в какое бы время я не вошла в кабинет, все внимание переключалось на меня.

Года в четыре я любила играть с ним в прятки. Но игра была необычная: я искала по всему дому, а особенно тщательно в ящиках его письменного стола и в книжном шкафу, «майн шейне киндельке» – то есть саму себя. Арон называл меня «моя маленькая девочка» на идиш.

Он водил меня в зоопарк, всегда откладывал для меня самый большой кусок бабушкиного пирога с черникой и никому не разрешал убирать мой домик для Барби, который стоял посередине комнаты и всем мешал. Когда же я ночевала в их квартире, он пел мне еврейские колыбельные. Он напевал какую-то незамысловатую мелодию и приговаривал «…майне шейне киндельке качаю….».

Мне разрешалось все. И когда моя мама, которая начиталась модного тогда доктора Спока про воспитание детей, что-то мне запрещала, он ужасно расстраивался. А однажды его душа не вынесла, и он сказал: «Ваш Спок – фашист! И вы все фашисты! Оставьте ребенка в покое. Детям нельзя ничего запрещать, пусть просто будут счастливы! А уж когда вырастут, все «нельзя» их по-любому догонят».

Прошли годы. Недавно в солнечной Калифорнии я попала на «квартирник» Псоя Короленко, и вдруг услышала ту самую колыбельную. Оказалось, что это песня Псоя «Дер Зейде» («Дедушка» – идиш) — интерпретация колыбельной моего детства. Иногда её называют «Memory Song» – «Песня памяти». И я вновь почувствовала себя «маленькой девочкой», правда, уже 26-летней…

Наталия Вергелис (дочь поэта):

Когда-то в детстве я любила с утречка подсовывать под ухо сонному Арону магнитофон с моими любимыми песнями. Он слушал вполуха, но, услышав строки «вы лучше лес рубите на гробы: в прорыв идут штрафные батальоны», встрепенулся, сказал, что так мог написать только большой поэт, и попросил меня перевести на бумагу песни Высоцкого, что я с большим удовольствием и огромной ответственностью и делала долгое время. А Арон их переводил.

* * *

В ГОСТЯХ У МАРКА ШАГАЛА

(отрывок из книги Арона Вергелиса «16 стран, включая Монако», Москва, 1982; авторизованный перевод с идиша Евгении Катаевой)

Есть исторические личности, которых мое сознание отказывается воспринимать реально. Убейте меня, но я никак не могу представить себе в обычном человеческом облике, скажем, того самого Торичелли, который первый создал идеальную пустоту, названную впоследствии торичеллиевой. В моем представлении Торичелли скорее природное явление или некое название места, в котором, не приведи господь, решительно ничего нет – ни воздуха, ни света, ни жизни, в общем – пустота. И вы меня никак не уверите в том, что Данте, например, несмотря на то что мне известен его портрет, внешне был таким же человеком, как другие, – подстригал и причесывал волосы, завязывал шнурки на ботинках, обедал и ужинал, носил белье. Нечто подобное невольно возникало у меня, когда я думал о Шагале.

И действительно – Марк Шагал! Кто из нас не слыхал: «Там висят два Шагала…», «Это новый Шагал…» – так мы говорим и имеем в виду не человека, а его работы.

К Марку Шагалу в Сен-Поль де Ванс со мной из Парижа приехала Ева Гольдгевихт, женщина с редкой судьбой, – о ней я еще расскажу. А в Каннах к нам присоединился общественный деятель Тевье Шумахер. Вот так, втроем, мы и отправились в Сен-Поль де Ванс. Там, в большом доме, в большом парке живет Шагал.

Боясь опоздать, мы приехали раньше назначенного часа, и пожилая служанка сказала нам, что, как ей известно, гость должен прибыть через полчаса. Но не успела она пойти доложить о «странниках», как на крыльце появился мужчина с гирляндами морщинок под глазами и заговорил с нами по-еврейски:

– Да заходите же, заходите!

Я сказал человеку с веселыми глазами, в джемпере, надетом на клетчатую рубаху, что без разрешения хозяина мы войти не можем. Он рассмеялся и ответил, что он и есть Шагал.

И вот мы сидим за столом, и Валентина Шагал, супруга художника, на знакомый вопрос: «Что вы пьете?» – получила точный ответ.

Разговариваем мы и по-русски и на идиш. Валентина Шагал говорит лучше по-русски, чем по-еврейски, сам Шагал – лучше по-еврейски, и посторонний наблюдатель, не знающий ни того, ни другого языка, подумал бы, что это не разговор, а забава, с шутками-прибаутками, взявшимися неизвестно откуда и уходящими неизвестно куда, разговор без цели и повода.

Мы оставили стол, я взял Шагала под руку, и мы вышли из дома в сад, где северная березка, посаженная Валентиной Шагал, с трудом приживается на средиземноморской почве.

Однако и здесь разговор переходил с пятого на десятое и касался, скажем, таких предметов, как селедка с картошкой. Шагал сказал мне, что очень любит картошку с селедкой. Надя Леже, русская женщина (на самом деле белорусская, прим. belisrael), вдова большого французского художника, бывая в Москве, привозит оттуда Шагалу картошку и селедку.

– А знаете, почему я люблю селедку? – спросил Шагал. – Потому что мой отец, царство ему небесное, служил приказчиком у некоего господина Яхнина, витебского торговца селедкой.

Конечно, мы говорили не только о селедке. Шагал рассказал мне о себе, о своем детстве, о Витебске, о первых своих рисунках.

В своей автобиографической книге «Моя жизнь» Марк Шагал пишет: «Если верно, что мое искусство не играло ни малейшей роли в жизни моих родителей, то верно и то, что жизнь моих родителей, их быт, их работа оказали заметное влияние на мое искусство».

Витебск, Витебск и еще раз – Витебск… Шагал постоянно вспоминает о Витебске. Что ж это за город, от которого ни на минуту не отрывается в глубоких душевных снах своих художник, не видевший этот город без малого пятьдесят лет? Может быть, Витебск стоит на магнитах? Может быть, витебчане носят магниты в карманах?..

В энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона сказано, что Витебск расположен по обоим берегам Западной Двины, что в 1910 году в Витебске было 101528 жителей, пять кожевенных заводов, пять канатных и пять гончарных мастерских, две маслобойки, одна мужская гимназия, две женские, семь частных средних и низших учебных заведений, одна духовная семинария…

О витебских магнитах энциклопедия не вспоминает. Дело не в магнитах…

Марк Шагал родился и вырос в Витебске.

– Видите, на этой фотографии наш дом на 2-й Покровской, двадцать девять. Теперь, как я узнал, это улица Феликса Дзержинского. Фотографию мне прислали из Витебска. За домом была лавчонка, на снимке ее не видно…

Шагал раскрывает альбом-каталог с репродукциями своих картин.

– Вот это, – тычет он пальцем в одну из репродукций, – моя матушка Фейга-Ита. Набожная была женщина, дочь лёзненского резника. Вы не слышали о Лёзне? Белорусское местечко. Когда я рисовал маму, она сидела с опущенными глазами… А это мой отец. Он, пока я писал его, катал бочку с селедкой. На всю жизнь остались у меня в памяти отцовские коричневые руки, ржавые от селедочного рассола, распухшие от холода и соли… Мать умерла в девятьсот четырнадцатом году. Отец в восемнадцатом. Представьте себе, попал под автомобиль… Автомобили тогда были большой редкостью, а он ухитрился попасть под автомобиль. Замечтался и попал…

Когда я впервые в жизни показал матери свой рисунок, она мне сказала: «Да, мой сын, я вижу, что ты умеешь это делать. Но послушай, мне жалко тебя…» – Светло-синие глаза Шагала, еще ясные, не выцветшие, улыбаются. – Однажды я хотел подарить картину моему дяде, парикмахеру, но он не взял ее. А другой мой дядя, со стороны матери, никогда не подавал мне руки, боялся, что, держа его за руку, я его нарисую…

Озорной мальчишеский огонек вспыхивает в глазах Шагала:

– Думаете, я его не нарисовал? Всё равно нарисовал! Вот он здесь, на картине «Война», вместе с другим дядей, с тем, что любил играть на скрипке. Я написал эту картину в четырнадцатом году, как только вспыхнула война. Писал тайно, глядя на моих натурщиков через дверную щелку. Загляну в щелку – и рисую. Загляну – и рисую…

Когда я писал картину «Роды», мама, смущаясь, сказала, что у роженицы живот должен быть в бандаже. Я послушался ее и забандажировал роженице живот…

Он рассказывает, что рисовал свои первые картины на мешках, которые развешивал над своей кроватью; многочисленным его сестрам мешки эти были нужны для картошки, и они их тайком уносили…

* * *

Материал нашего постоянного автора «Арон Вергелис дома и на службе» (2016) можно прочесть здесь.

Опубликовано 07.05.2018  20:03

***

Рубинштейн Григорий 8 мая в 18:50

Мой отец выписывал ,,Советиш Геймланд,, до конца своей жизни и у нас дома постоянно собирались в основном минские скульптора (их мастерские были рядом), а отец прямо с листа переводил им статьи о запрещённом Шагале и многое другое, что ребята хотели послушать…А потом нам с отцом посчастливилось познакомиться с Ароном Вергелисом у Заира Азгура в мастерской, где Азгур собирался лепить его портрет…

И. Ганкина о еврейской литературе межвоенного времени (2)

(окончание; начало здесь)

Творцы, народ и Советская власть. Изи Харик – не просто поэт, он – символ «нового советского еврея». В 1935 г. торжественно отмечалось 15-летие с начала его творческой деятельности, на котором Кондрат Крапива не без иронии отметил: «Как бы мы с тобой выглядели сейчас, если бы не было советской власти. Я, мужик в армяке и лаптях, пришел бы к тебе, сапожнику, чтобы ты мне «склепал» новые сапоги. Ты бы обязательно был сапожником, как твой батька. Мы бы с тобой долго соображали, как сделать, чтобы сапоги стоили подешевле. Потом бы курили самосад и жаловались друг другу на нашу бедную жизнь. Мы даже не помышляли бы о творчестве» (цит. по: Релес, Г. Еврейские советские писатели Белоруссии. Воспоминания. Минск: изд. Дмитрия Коласа, 2006). Как ни забавно звучит этот «политически ангажированный» текст, но без революции, как минимум февральской 1917 г., дело могло обстоять именно так. Известно, что социальные лифты для талантливых детей из народа, а особенно «неправильной» национальности, работали в Российской империи с большим скрипом.

Прекрасно осознавая меру своей ответственности за судьбу молодых литераторов, Изи Харик организует работу секции еврейских писателей, поддерживает не на словах, а на деле юные таланты, в частности, организуя им стипендии, позволявшие детям из еврейских местечек продолжать свое образование в городе. Случайно уцелевшая после расстрелов 30-х годов молодая поросль (Гирш Релес, Евгений Ганкин) с нежностью вспоминала о личных встречах с Хариком, о невероятном успехе своих первых литературных опытов. Так, в 1934 году журнал «Штерн» печатает отрывки из поэмы двенадцатилетнего Евгения Ганкина (текст поэмы был привезен Харику учителем еврейской литературы местечка Щедрин Самуилом Шубом). «Харика я обожал», – так начинает воспоминания об Изи Харике Евгений Ганкин. Появление известного поэта в любом местечке сопровождалось «демонстрацией» любителей литературы. «Зал заполнился намного раньше объявленного времени, сидели на скамейках, на подоконниках, на полу и даже на пожарных машинах, которые стояли здесь же в депо» (цит. по: Ганкин, Е. Крыло ангела. Эссе, очерки, воспоминания. G.L.M. Publishing, Ann Arbor, USA, 2000). Так встречали Харика в местечке Щедрин летом 1932 года…

Еврейские писатели БССР 1930-х годов. Подборка фото с обложки книги воспоминаний Г. Релеса (2006)

Вообще, тема творчества, а шире, взаимосвязи и взаимозависимости «творца и народа» была, есть и, наверное, будет одной из сквозных тем мировой литературы. В анализируемый период она, естественно, приобретает классовый характер, но подлинный литературный текст даже через призму идеологии доносит боль и надежды автора. В белорусской пред- и послереволюционной литературе мы встречаем подлинные шедевры, раскрывающие эту тему: Янка Купала «Курган» (1910 г.), Змитрок Бядуля «Соловей» (1927 г.), и, наконец, Изи Харик «На чужом пиру» (1935 г.). Один и тот же образ – преследуемого, оскорбленного и униженного, но в то же время внутренне не сломленного творца, объединяет все эти произведения. Судьба главных героев перемалывается в жерновах истории. Не менее печальной оказалась судьба авторов этих текстов. Но прежде чем перейти к трагедии 30-х годов, следует наметить еще несколько магистральных тем белорусской еврейской литературы.

Биробиджанский эксперимент и великие стройки 30-х. В начале 30-х годов активно издавались книги на идише, реформа которого в 20-е годы привела к советизации языка, значительному сокращению древнееврейской лексики, изменению орфографии, а также бурному внедрению лексики, связанной с различными отраслями современной науки и техники. Последняя тенденция, обусловленная актуальными процессами в сфере среднего и высшего образования, хорошо иллюстрируется библиографическим справочником 1935 г. (Еврейская книга СССР в 1933 г. (Библиография) Государственная Библиотека и Библиографический Институт БССР им. В. И. Ленина. Еврейский отдел. Составитель Н. Рубинштейн. – Минск, 1935. – 86 с.) cо списком всех изданий на идише за предыдущий 1934 год. Названия разделов – зачастую калька с соответствующих терминов, в первую очередь немецких, плюс советская политическая лексика. Объем издаваемой литературы впечатляет – от 49 изданий в разделе «Политика. Советское строительство. Национальный вопрос. Коминтерн. Коммунистический интернационал. Комсомол. Пионерское движение. Политические партии в капиталистических странах» до 67 изданий в разделе «Литературоведение. Учебная литература для школ»; от 27 изданий в разделе «Техника. Транспорт. Связь. Контейнерные перевозки. … Банковское дело. Торговля» до 103 изданий в разделе «Народное просвещение. Педагогика и методика. Культпросвет. Всеобуч. Физическая культура и спорт. Половое воспитание. Взаимное обучение», и т. д., и т. п.

Хорошо или плохо, но к началу 1930-х годов полным ходом шло формирование советского нормативного варианта языка идиш, который имел перспективу постепенно, через ошибки и потери, стать современным полнофункциональным языком. В конце концов, современный иврит по лексике тоже далеко ушел от языка Торы.

Однако вернемся к общей социокультурной и общественно-политической ситуации 30-х годов. Все относительные экономические, а также культурные «вольности» 20-х ушли в небытие в годы «Великого перелома». Дискуссия в рамках большевистской идеологии стала смертельно опасным делом. Сторонников Троцкого и Бухарина сначала отправляли в ссылку, а затем пришло время больших политических процессов. Судя по воспоминаниям, верного (а возможно, даже чересчур верного) ленинца Х. Дунца исключают из партии за частную беседу, в которой он не смог согласиться, что большевики с дореволюционным стажем Троцкий и Каменев – фашисты (см.: Релес, указ. соч., с. 30).

На этом фоне биробиджанский эксперимент 1930-х годов становился последней иллюзией для поколения «детей революции». Как воспоминал известный советский еврейский литературный деятель Арон Вергелис: «Уже был «Великий перелом», уже прошла коллективизация… в это время на Украине уже случился жестокий голод. Коллективизация породила этот голод, и он уже подступал к узким улицам местечек» (Цит. по: Куповецкий, М. Последний советский еврейский нацкадр Арон Вергелис // Идиш: язык и культура в Советском Союзе. – Москва, 2009, с. 60). В такой ситуации воспевание достижений первых пятилеток, а особенно ударного труда на строительстве Беломорканала, выглядело понятным с идеологической, но спорным с других точек зрения поступком. Поэма Изи Харика «От полюса к полюсу» (1933–1934 гг.), посвященная «перековке» бывших уголовников в передовых советских ударников, при несомненных литературных достоинствах выглядит слишком идеологизированной. Сравнение ее с поэмой «Круглые недели» (1930–1931 гг.) – явно не в пользу первой. В «Круглых неделях» на фоне уже дежурного конфликта между «старым» и «новым», на фоне обязательной антирелигиозной пропаганды и образа кулака-вредителя присутствуют всё же подлинные социальные проблемы (плохое снабжение рабочих, грязь и теснота в столовой и бараках). В тексте поэмы бросаются в глаза живые зарисовки характеров и внешности строителей, точные физиологические (запах в бараке) детали. Одним словом, от нее веет подлинностью личного авторского переживания.

Такая же подлинность жизненных ситуаций и характеров – в рассказе «Свой врач» молодого талантливого писателя Моты Дегтяря (1909–1939), в котором счастливый отец приходит на прием к собственной дочери, дипломированному врачу, отправленному по распределению в родное местечко. Нет преувеличения ни в ситуации, ни в характерах, потому что мечта о «своем» еврейском враче – это мечта многих поколений евреев «черты оседлости», которая могла и становилась явью в довоенной БССР. Приведем в этой связи некоторые статистические данные: численность студентов-евреев в Беларуси в 1927-1928 гг. – 27% от общего числа (1257 человек); в БГУ в 1927 г. на медицинском факультете доля евреев составила 44% от общей численности принятых, и даже в 1939 г. из 8 тыс. минских студентов 2,5 тыс. были евреи.

Яркой образностью и динамизмом отличаются тексты Эли Кагана (1909–1944). Его «Город без церквей», где «…люди не ходят, а бегают. Улицы в нем широкие. Весь он просторен, как поле. И всё же люди нередко натыкаются друг на друга. Люди озабочены, люди хлопочут» дает образ странного города без истории – города-новостройки 30-х годов, запечатленного внимательным взглядом писателя. А его детские воспоминания из миниатюры «Большой пожар»: «Меня пугала смерть. Смерть – густая, черная, с огненными кругами, с блуждающими мерцающими точками. Я с замиранием сердца проваливаюсь в бездну, я хочу крикнуть и не могу…» – выходят далеко за рамки «большого стиля соцреализма» в пространство мировой литературы. Арестованный вместе с Зеликом Аксельродом весной 1941 г., чудом избежавший летом 1941 г. пули НКВД, погибший на фронте в 1944 г. при освобождении Беларуси, Эля Каган – еще один из расстрелянного поколения…

Но вернемся в 1934-й – год создания Союза писателей БССР и СССР. За красивой ширмой объединения творческих сил страны скрывалось спецсообщение секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР «О ходе подготовки к I Всесоюзному съезду Союза советских писателей» от 12 августа 1934 г., в котором фактически запрограммирована будущая трагедия белорусской интеллигенции. Купала Янка, Колас Якуб, Чарот Михась, Бровка Петрусь, Бядуля Змитрок и др. проходят в нем как белорусские нацдемы или им сочувствующие; соответственно – Харик Изя, Кульбак Мойша и др. являются либо скрытыми бундовцами, либо национал-фашистами. Расстрельные списки готовятся, дела подшиваются, остается только дать им ход.

Тем паче писатели – люди эмоциональные и увлекающиеся, история страны полна крутыми виражами, и то, что вчера приветствовалось, например, приезд из заграницы в СССР, сегодня становится поводом для обвинительного заключения. Так, в нелегальном прибытии в БССР из Польши обвиняют Мойшу Кульбака.

Показательна в этой связи история жизни Айзика Платнера (1895–1961), который, искренне поверив в идеалы социализма, переехал в БССР из США в 1932 г. Он на собственной шкуре сначала узнал прелести кризиса и безработицы в США, а затем – репрессированный в 1949-м и осужденный на 25 лет в 1950 г. – вкус советской лагерной системы. Его лирические стихи позднего периода рассказывают о невысказанных до конца мыслях, о несбывшихся мечтах. Как ни парадоксально, но в них присутствует, среди прочего, гимн Ленину и советскому строю. Не нам судить, о чем на самом деле думал этот тяжело больной человек в последние годы своей жизни, бродя по улицам послевоенного Минска.

Еврейская литература в общекультурном дискурсе. Представляется очень важным рассмотреть определенные явления еврейской литературы 1920-30-х годов в свете общекультурных мировых тенденций и связей. Известно, что в первые годы и даже десятилетия советской власти она позиционировала себя как выразитель интересов трудящихся всего мира. Этот подход соответствовал традиции мира еврейского, который на фоне определенной замкнутости по отношению к другим культурам внутри своего пространства осуществлял активную коммуникацию, обмен идеями и текстами на протяжении всей многовековой истории народа. Под влиянием движения Хаскалы («еврейского Просвещения») этот мир стал более открытым к межкультурным коммуникациям и диалогу.

Широта отражения еврейской жизни, пусть даже с классовых позиций, видна в издании 20-х годов (Еврейский вестник / Общество распространения просвещения между евреями. – Ленинград, 1928. – 264 с.), которое содержит следующие материалы: различные аспекты истории и культуры евреев в дореволюционной России; современные археологические раскопки в Палестине, экономическое положение евреев Польши, обзор деятельности различных еврейских организаций БССР, УССР, РСФСР и т. п. Соответственно, вполне легитимным или хотя бы допустимым с точки зрения советской власти в те годы представлялось творчество Мойше Кульбака, который в своем первом романе «Мессия, сын Эфроима» обращается к сложным философско-религиозным проблемам. В тексте прослеживаются фантастические и гротесковые, каббалистические и мистические мотивы. Героями произведения являются и реальные люди, и фольклорные персонажи. Энергией античных героев наполнена поэма «Иоста-кузнец» (1920; в белорусском переводе Г. Клевко – «Каваль Ёста»), не случайно эпиграф из Гейне «Я – пламя» отсылает нас к символике, характерной для европейской культурной традиции, к всепобеждающему огню – огню любви и свободы. Герой поэмы и его возлюбленная предстают в образах Гефеста и Афродиты, не теряя при этом конкретные подробности физического облика обычных людей из народа. Известно, что еще в Воложинской иешиве Кульбак «подпольно», но серьезно изучaл русскую классику, а потом на протяжении жизни постепенно расширяющимися концентрическими кругами – Аристотеля и Лао Цзы, Генриха Гейне и Эмиля Верхарна. В Вильно Кульбак начал преподавать литературу на иврите и идише и ставить спектакли, в том числе «Илиаду» Гомера и «Юлия Цезаря» Шекспира.

Поэма начала 1930-х годов «Чайльд-Гарольд из местечка Дисна» в самом названии содержит отсылку к творчеству Байрона, но и, как когда-то Пушкин, Кульбак, используя вечную форму романа-путешествия, показывает нам печальную действительность своего века. И, наконец, его пьеса «Бойтре», новое обращение к образу фольклорного персонажа (еврейского Робин Гуда) содержит в частности, отсылки к романтической драме Шиллера «Разбойники», к поэме Купалы «Могила льва», к поэме Гете «Гец фон Берлихинген» и к немецкому фольклорному образу Черного рыцаря Флориана Гайера.

Мойше Кульбака многие исследователи называют романтиком. И стиль жизни с частыми переездами из города в город, из страны в страну, и одухотворенный облик поэта – всё помогало созданию этой легенды. Но легенде не было места в атмосфере СССР 30-х…

Закономерный финал. Вслед за надеждами и потерями 20-х годов приходит удушающая атмосфера следующего десятилетия. Когда я смотрю на фотографии тех лет, то, кажется, понимаю, почему кудрявым юношам с горящими глазами не нашлось места в новой эпохе. Их вектор движения – вперед и вверх, их дружеская среда с её взаимопомощью и юмором никоим образом не вписывались в сталинский тоталитаризм. «Дети революции», как, впрочем, и ее «отцы», мешали этому монстру распространиться на половину Европы. Точно так же мешало культурное и языковое разнообразие. В середине 1930-х ликвидируются многочисленные национальные районы на территории БССР, из сталинской Конституции исчезает упоминание о национальных меньшинствах, населяющих БССР. Соответственно, власти уже не нужны журналы, газеты, а главное, школы на языках этих меньшинств. Летом 1938 года была ликвидирована вся система образования на идише, кроме школ в Еврейской автономной области и Крымской АССР.

На фоне советизации национальной жизни в Западной Беларуси и Украине, Балтии и Бессарабии происходило временное возобновление еврейской культурной жизни на территории БССР и УССР, которое могло обмануть, и то ненадолго, только восторженных левых из числа новых граждан. Ведь уже случилась ночь 29/30 октября 1937 года, когда было расстреляно более ста представителей интеллектуальной элиты БССР – литераторов, государственных деятелей, ученых. Среди погибших в ту ночь – литераторы Алесь Дударь, Валерий Моряков, Михась Чарот, Изи Харик, Платон Головач, Михась Зарецкий, Янка Неманский, Юлий Таубин, Анатоль Вольный, Хезкель Дунец, Василь Коваль, Тодар Кляшторный, Моисей Кульбак, Юрка Лявонный, наркомы просвещения и юстиции БССР Александр Чернушевич и Максим Левков, ректор БГУ Ананий Дьяков, директор треста «Главхлеб» БССР Георгий Борзунов, завкафедрой Витебского ветеринарного института Яков Сандомирский, начальник Высшей школы наркомата просвещения БССР Вадим Башкевич, председатель ЦК профсоюзов БССР Захар Ковальчук, заместитель наркома совхозов БССР Леонард Лашкевич, студент Соломон Лямперт…

И. Харик и М. Кульбак. Работы Лейзера Рана из серии «Разбитые надмогилья» (начало 1970-х)

Расправа продолжилась в следующую ночь, когда было расстреляно более 30 человек. Только за три осенних месяца в 1937-м органы НКВД репрессировали более 600 общественных и культурных деятелей Беларуси.

Началось медленное умирание культуры идишa на территории СССР. Холокост унес основных ее носителей, а в рамках «борьбы с космополитами» была уничтожена еврейская интеллектуальная и творческая элита. Редкие уцелевшие ее представители, вернувшиеся из ссылок и лагерей, потерявшие своих родных в сталинских репрессиях и Холокосте, безусловно, делали определенные попытки для сохранения традиции. Даже подписка на официозный журнал «Советиш Геймланд» («Советская Родина») частью еврейской интеллигенции воспринималась в годы послевоенного государственного антисемитизма как некий символический вызов.

Так закончился непродолжительный роман советской власти с еврейским народом. Массовая эмиграция советских евреев в США и Израиль в начале 1990-х годов поставила в этой истории жирную точку. В новых государствах, образовавшихся после распада СССР, немногочисленные еврейские общины начали возрождение еврейской культурной и интеллектуальной жизни. Одним из направлений этого процесса является осознание исторического опыта прошлого. Основное внимание исследователей по понятным причинам направлено на изучение истории Холокоста, но события довоенных десятилетий также заслуживают пристального исторического и культурного анализа.

* * *

Об авторе. Инесса Ганкина – психолог, культуролог, член Союза белорусских писателей, автор многочисленных научных и публицистических cтатей по психологии, культурологии и педагогике. Её художественные публикации можно найти в трех книгах, а также в периодических изданиях, антологиях и альманахах, изданных в Беларуси, России, Израиле, США. Хорошо знакомо ее творчество и читателям нашего сайта.

Опубликовано 05.05.2018  14:59

И. Ганкина о еврейской литературе межвоенного времени (1)

Предлагаем фрагменты из большой статьи минчанки Инессы Ароновны Ганкиной. Полностью материал был опубликован в сборнике «Знакамiтыя мiнчане XIX–XX стст. Мiнск i Мiншчына пасля падзей 1921 года – лёсы людзей i краiны» (издание Польского института в Минске, 2017)

ФЕНОМЕН ЕВРЕЙСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ БССР 20-30-х ГОДОВ ХХ ВЕКА КАК ОТРАЖЕНИЕ СОЦИОКУЛЬТУРНОЙ СИТУАЦИИ ЭПОХИ

Еврейская литература БССР 1920-30-х годов – яркое, но до сих пор недостаточно осмысленное явление. Ситуация недостаточного осмысления породила многочисленные мифы, вызванные эффектом «аберрации зрения» либо «казуальной атрибуции», когда культурно-исторические феномены оцениваются с позиции сегодняшних культурных или политических задач без учета объективной характеристики эпохи, что зачастую приводит к упрощению и схематизации. Нижеследующий текст – это попытка реконструкции главных узлов и противоречий эпохи посредством анализа еврейской литературы БССР соответствующего периода.

Прежде чем обратиться к послереволюционной эпохе, остановимся на событиях Первой мировой войны. Сразу после объявления войны летом 1914 г. в городах Российской империи проходили многочисленные митинги в поддержку правительства. Не остались в стороне и деятели еврейского либерального движения. На фронтах Первой мировой оказалось немало мобилизованных евреев, и, по воспоминаниям, воевали они ничем не хуже подданных других национальностей. Нетрудно реконструировать их внутренний мир. Мысли о семье и доме, о жене и детях, о том, какое будущее могло ждать вдову и сирот… Весь этот мир простого человека воссоздан в гениальном стихотворении «Штерндл» («Звездочка») Мойше Кульбака, написанном в 1916 г. Оно мгновенно стало народной песней. Лирический герой испытывает сложную гамму чувств – любовь к жене и детям, горькое предчувствие собственной трагической судьбы и слабая надежда на Всевышнего, «Госпада Ласкавага» (пер. А. Ходановича; цит. по сборнику М. Кульбака «Вечна»; Минск: Шах-плюс, 2016). Можно предположить, что в размышлениях солдата-еврея присутствовала особая горечь. Евреи прекрасно осознавали, что их продвижение по службе в российской армии почти невозможно, а вести из дома – из белорусских, украинских, польских и литовских местечек – были безрадостны. Территория нашей страны оказалась в зоне военных действий. Разрушение городов и местечек, принудительная эвакуация коснулись всего населения, однако еврейское население столкнулось к тому же с многочисленными фактами насилия со стороны российских военных как «нелояльный элемент».

Яркое описание страшной судьбы беженцев дает Зелик Аксельрод в цикле «Осень 1915 (Беженцы)». Созданный в 1923–1924 гг., этот цикл наполнен детскими воспоминаниями и яркими экспрессионистскими деталями. Чего стоит красноречивая строка «Лишь остаются конные казаки, Отрубленная голова…» (Следует отметить, что она присутствует в переводе С. Липкина в издании 1937 г., но стыдливо заменена многоточием в переводе Е. Аксельрод в издании 1963 г.).

Эта деталь в подлиннике выглядит так (цит. по сборнику З. Аксельрода «Стихи»; Москва: Советский писатель, 1980):

Blajbn iber nor kazakn rajter

Un an opgehakter kop…

Представляется, что этот цикл – несомненная удача автора. Лишенный «политкорректности» и «фигур умолчания», наполненный яркими деталями, которые невозможно придумать, а можно лишь «достать» из детской памяти, он создает пронзительное ощущение бесконечного народного горя:

Детство мое подгоняли

Пули и поезда

На ранах камней,

на далеком вокзале

Оставил я детство свое навсегда.

(Перевод Е. Аксельрод, цит. по: З. Аксельрод, «Утренний свет»; Москва: Советский писатель, 1963).

Заканчивается цикл клятвой любви к своей стране. В вечном споре о том, кто такие евреи – «безродные космополиты», «вечные изгнанники» или «тутэйшыя» – большинство поколения 1920-30-х позиционирует себя однозначно:

Уста немые, камень в поле,

Сиянье белое в бою,

Вы научили – в скорби, в боли –

Страну любить свою.

(З. Аксельрод, «Стихи»; Москва: Гослитиздат, 1937).

М. Кульбак и З. Аксельрод. Открытки из серии «Знаменитые еврейские писатели Беларуси» (Минск, 2014). Дизайн Р. Циперштейна.

Обретения и потери 20-х годов, или «Новое время – новые песни»

Политические и культурные события Гражданской войны настолько неоднозначны и запутаны, что профессиональные историки разных школ и направлений пока не в состоянии прийти к консенсусу даже по основным политическим фигурам. Красноречивым примером служит деятельность Станислава Булак-Балаховича, которого одни исследователи рассматривают как прогрессивного белорусского национального деятеля, а другие – как организатора массовых изнасилований и убийств еврейского населения. Скорее всего, следует объединить два этих взгляда, отказавшись от очернительства (уж слишком велики цифры жертв, собранные ангажированными следователями в середине 20-х годов) и обеления (дескать, начальник воинского подразделения за «эксцессы» не несет ответственность). Насилия и убийства мирного населения, в том числе и еврейского, на совести и у «белых», и у «красных»…

Некоторое исключение на общем фоне представляли войска кайзеровской Германии. Они, пытаясь сохранить порядок на оккупированной территории, не только проводили систему правоохранительных мероприятий в рамках общей реакционной политики (не исключавшей реквизиции), но и боролись с эпидемией тифа, кормили местное население. (Воспоминания о «культурной немецкой нации» сыграли злую шутку с еврейским населением старших возрастов, в первую очередь Восточной Белоруссии, в 1941 году. Опираясь на собственный жизненный опыт, они не слишком доверяли советской пропаганде о зверствах фашистов. Да и как можно было уследить за кульбитами официальной политики? То боремся с фашизмом в Испании, то проводим совместные парады в Бресте. Голова шла кругом и у более образованных слоев населения. Лишь беженцы из Польши понимали размеры надвигающейся опасности. Но кто их слушал?)

Гражданская война с ее неисчислимыми жертвами закончилась, и на фоне НЭПа была принята Конституция БССР, где впервые в мировой истории было провозглашено равенство языка идиш с языками других наиболее многочисленных национальностей на территории нового государственного образования. Обратимся к тексту документа:

Ст. 20. Для более полного и широкого вовлечения трудящихся национальных меньшинств Белорусской Социалистической Советской Республики в работу экономического и социалистического строительства в местностях, где трудящиеся той или иной национальности составляют большинство населения, организуются Советы, работающие на языке данной национальности, и наиболее полно учитывающие в своей работе национальные особенности.

Ст. 21. За всеми гражданами Белорусской Социалистической Советской Республики признается право свободного пользования родным языком на с’ездах, в суде, управлении и общественной жизни.

Национальным меньшинствам обеспечивается право и реальная возможность обучения в школе на родном языке.

В государственных и общественных учреждениях и организациях Белорусской Социалистической Советской Республики устанавливается полное равноправие белорусского, еврейского, русского и польского языков.

Ст. 22. В виду значительного преобладания в Белорусской Социалистической Советской Республике населения белорусской национальности, белорусский язык избирается, как язык преимущественный для сношения между государственными, профессиональными и общественными учреждениями и организациями.

Эти нормы не были декларативными, они наполнялись реальным содержанием: школьное, а затем и высшее образование на идише, делопроизводство и даже работа почты, съезды и конференции, короче говоря, имело место активное внедрение «жаргона» во все области советской жизни. Следует отметить, что такая работа проходила в русле общей классовой идеологии большевиков и сопровождалась: а) широкой атеистической пропагандой, ограничением, а затем и полным запрещением религиозного воспитания (1921 г. – специальный приказ Наркомпроса о запрещении деятельности хедеров и иешив); б) ограничением прав для целых социальных групп населения, получивших название «лишенцев»; в) негативным отношением к сионизму и языку иврит. Однако для языка идиш наступило золотое время. Ведь на самом верху, в государственном и партийном аппарате БССР, действовали три национальных бюро – белорусское, еврейское и польское, работали национальные секции при ЦИК Всебелорусского съезда Советов, Совете Народных Комиссаров, Наркомпросе и других ведомствах БССР.

Интересно в этой связи провести анализ одного из изданий 1930 г., посвященного антирелигиозной пропаганде среди еврейского населения (Бязносік, К. Д. Антырэлігійная літэратурная кніга для чытаньня. Менск: Цэнтр. выд-ва народаў СССР. Беларус. адз-не, 1930). Хрестоматия содержит выдержки из философских и литературных произведений всех времен и народов. Впечатляет список имен: от Лукреция Кара и Ксенофонта до Гюго и Флобера, от Лафарга – до Гашека, от Эренбурга – до Харика, от Барбюса – до Синклера Льюиса, от Гейне до народных песен. Все эти тексты, хорошо подобранные и переведенные на идиш, должны были произвести (и, видимо, производили) впечатление на массу еврейской молодежи. Меньшинство же, стремившееся сохранить верность религиозной традиции, столкнулось с последовательной системой ограничений и преследований. В ход шли все средства: от раздачи обедов в Йом-Кипур и проверок, празднуют ли новоявленные комсомольцы Пейсах, до судов над раввинами (1925, 1930 гг.) и резниками (1925 г.) Причем последний процесс по «доказательной базе» мог вполне соперничать с «делом Бейлиса», правда, в этом случае роль черносотенцев выполняли деятели Евсекции. В эти, по выражению Анны Ахматовой, еще «вегетарианские» времена, выносились и мягкие приговоры. В Минске 1925 г. выяснилось, что убийства не было, и обвиняемые отделались небольшими сроками (2-3 года), однако осадок в виде пьески М. Шмулевича «Трест резников. Музыкальная сатира в пяти картинах» остался. Эта сатира в полном соответствии с тогдашней пропагандой выводила в карикатурном виде раввинов и канторов, сионистов и резников, спекулянтов и лавочников, одним словом, тех самых «лишенцев» (см.: Скир, А. Я. Еврейская духовная культура в Беларуси. – Мінск: Мастацкая літаратура, 1995. – с. 56-57).

Совсем другой мир предстает перед читателем в шедевре Мойше Кульбака «Зелменяне». Это развернутое на местном минском материале эпическое полотно дает нам целую галерею еврейских образов, в том числе и глубоко религиозных людей, смешных и прекрасных одновременно. Такой подход к описанию уходящего мира был не по душе ретивым критикам от пролетарской культуры, руководителям Евсекции. Особой активностью отличался Хезкель Дунец. Его сугубо классовый, агрессивно наступательный подход к культурным явлениям читается в самих названиях работ: «Против соц.-фашистского Бунда, против идеализации бундизма!», «За магнитобуды литературы» (Минск, 1932) и т. п. Эта позиция не спасла автора от репрессий 1937 года, когда происходил планомерный «отстрел» не только классовых врагов, но и верных ленинцев.

Невзирая на преследования властей, сопротивление советской светской школе продолжалось на протяжении всех 20-х годов. Так, иешива в Витебске в полулегальных условиях просуществовала до зимы 1930 г., когда было арестовано 15 человек – раввинов и жителей города, проявлявших заботу об иешиве. Глава иешивы и некоторые ученики были осуждены на сроки от 3 до 10 лет. К концу 1929 года почти все синагоги в Белоруссии были закрыты (см.: Скир, указ. соч., с. 65-66).

Однако стоит отметить, что активное сопротивление антирелигиозной пропаганде оказывало лишь меньшинство населения. Из рассказов тети мне запомнилось высказывание глубоко религиозного дедушки Лейбы Чунца, связанное с субботой, священным днем отдыха и главным праздником еврейского религиозного календаря. (Известно, что одно время в СССР нерабочие дни не были привязаны к дням недели, а «скользили».) Понимая, что молодому поколению нужно жить и растить детей, он мудро и чуть иронично замечал относительно советских выходных и праздников: «Праздник – не праздник, а дети дома!».

Невозможно сбросить со счетов многочисленные возможности, которые открыла советская власть для еврейской молодежи. Даже дети «лишенцев», а в число последних часто попадали владельцы мелкой лавочки, могли «исправить ситуацию», отправившись в еврейские колхозы в Крым или на стройки первых пятилеток. Трудовой трехлетний стаж рабочего и колхозника давал право на получение высшего образования, а с ним и возможности карьерного роста. История старшего поколения моей семьи прекрасно иллюстрирует этот тезис. Моя мать закончила Сталинградский политехникум и всю жизнь работала на инженерных должностях; ее старший брат, начав трудовой путь в еврейском колхозе в Крыму, стал главным бухгалтером одного из крупнейших заводов Ленинграда; средний – успешно реализовал свой инженерный талант сначала на Сталинградском, а потом на Челябинском тракторном заводе. Однако для полноты картины следует отметить, что третий брат моей матери увлекся идеями сионизма, участвовал в работе молодежной сионистской ячейки в Гомеле, был выслан сначала в Казахстан, а потом (вспомним фразу про «вегетарианские времена») по ходатайству семьи был отправлен в Палестину.

Множество еврейской молодежи по разным причинам не стремилось получить высшее образование, а довольствовалось положением пролетария. Вот как выглядел численный состав рабочих минских предприятий. В 1935 г. на минском заводе им. Ворошилова из 985 человек – 311 евреев, на заводе «Большевик» из 750 рабочих – 400 евреев, на фабрике «Коммунарка» из 1223 рабочих – 436 евреев и т.д. В конце 1937 г. из общего количества заводских рабочих Минска (30 тыс. человек) примерно одну треть составляли евреи (Скир, указ. соч., с. 78).

Молодежь, окончившая советскую школу, читавшая советские газеты и, как любая молодежь, бунтовавшая против старшего поколения, искала выразителей своих идеалов. Она находила их среди молодых авторов, писавших на идише. По-своему самым ярким из них был Изи Харик (1898–1937).

Сама судьба этого человека определила степень включенности в советскую жизнь. Семья сапожника из Зембина вряд ли могла обеспечить своему сыну яркую жизнь. Но 1917 год открыл талантливому юноше новые перспективы. Доброволец Красной Армии, участник боев на территории Беларуси, затем – студент Московского университета и, наконец, блестящая советская карьера – редактор журнала «Штерн», председатель секции еврейских писателей СП БССР, член ЦИК БССР, член-корреспондент АН БССР, член президиума СП СССР и БССР. Позволю себе предположить, что этот «идеальный советский человек» искренне верил в идеалы социализма, а главное – в провозглашаемую и реализуемую в первое десятилетие советской власти национальную политику. Верил настолько, что был готов пожертвовать собой ради этих идеалов. Программное стихотворение Изи Харика «Отсель кричу в грядущие года…» (1925 г.), в котором свое поколение автор сравнивает с кирпичами (и со своеобразными «коммунистическими ангелами»), подтверждает мое предположение:

Мы год от года клали кирпичи,

Самих себя мы клали кирпичами, –

Мечты о крыльях, были горячи,

О крыльях, спорящих с планетными лучами!

(Перевод Д. Бродского, цит. по: Харик, И. «Отсель кричу в грядущие года…». Минск: Четыре четверти, 1998).

Изи Харик не испытывает печали, размышляя о дореволюционном Минске (поэма «Минские болота»), нет и иллюзии собственного счастливого детства:

Шелками не кутано детство мое,

Не ласкано теплой и нежной рукой.

В убогой хибарке,

В округе глухой

Мое началось бытие.

(Перевод Д. Бродского, цит. по указ. соч.)

Изи Харик – «человек будущего», психологический тип пророка, склонный обличать недостатки и звать к недостижимому идеалу. Этот тип личности был подготовлен предыдущей историей еврейской общины в России и востребован в первые послереволюционные годы. Герои поэм Харика – alter ego автора. Эти революционные романтики хорошо известны нам не только по описаниям 1920-30-х годов: достаточно прочесть «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург или «В круге первом» Александра Солженицына, чтобы представить их себе во весь рост. Эпоха революции родила их, и она же их и поглотила. Возможно, ранняя смерть была в каком-то смысле единственным достойным финалом их жизни.

В поэме Харика «Преданность» молодая советская учительница, полная энтузиазма и подлинного горения, становится очередной жертвой, необходимой для скорейшего наступления прекрасного будущего. Интересно отметить, что созданный в 1927 г. текст поэмы предлагает множество решений, ведущих к социальному миру. Это и старый меламед, которого молодая учительница берет в школу сторожем, и родительское собрание в шабат, и забота о здоровье новой учительнице (если уж не уберегли первую). Поэма является достаточно точным портретом времени: миграция евреев в большие города, сексуальная свобода, борьба с еврейской традицией и реакция на эту борьбу разных людей. Так получилось, что учителя советской школы действительно рассматривались руководством БССР как проводники новой советской идеологии. В реальности же бывало по-разному. Некоторые учителя-евреи заменяли советские пропагандистские лозунги сионистскими (и до поры до времени это сходило им с рук), другие – активные проводники политики партии становились «жертвами классовой борьбы», обострившейся в деревне с началом коллективизации.

Сквозная тема поэзии Харика 20-х годов может быть обозначена как антитеза «старое – новое» или «местечко – город». При беглом знакомстве с текстами создается представление о том, что лирический герой безусловно предпочитает последнее первому. Но всё не так просто. В цикле «В твоих хибарках» (1925 г.) настроение автора постоянно меняется в диапазоне от ненависти до любви. Местечко с его улицами и домами, ароматом яблок и медовой свечи – объект амбивалентных эмоциональных переживаний.

Как я хотел, чтобы сгорело ты,

Как пылко я мечтал об этом в детстве

И как храню теперь твои черты,

Как берегу теперь твое наследство

Как вырос я,

как изменилось ты!

(Перевод Д. Бродского, цит. по указ. соч.)

Автор честно признается, что мечтал одеть местечко «в камень и в сталь», а сейчас «впитывает свет и тишь…» в «дорогом местечке». И упоминание Сергея Есенина не как идейного оппонента, а как яркого представителя ностальгического отношения к прошлому – отнюдь не случайная примета времени.

Евреи и земля. Политика царского правительства была направлена на изгнание евреев из сельской местности. С другой стороны, в сионистском дискурсе мечта о Земле Израиля, в том числе, о работе на этой земле, являлась важным элементом. Видимо, учет этих факторов породил несколько направлений советской официальной политики: а) создание еврейских коммун и колхозов в БССР; б) степной Крым как место формирования нового социального слоя «еврея-колхозника»; в) Биробиджан, где на первое место выдвигалась не сельскохозяйственная, а оборонная и идеологическая задача.

Работники еврейского колхоза «Социалистический путь». Фото из журнала «СССР на стройке» 1933 г. (via tut.by)

В этой связи интересно рассмотреть поэму Изи Харика «Хлеб» (1925 г.). Мечта евреев о земле выражена в тексте «Песни бывших лавочников»:

Никогда мы земли не имели.

Никогда бы мы прежде не пели,

Как сегодня за плугом идя. (…)

Только время борьбы и тревоги

Нас лишило привычной дороги

И другие дало нам пути.

(Перевод А. Ревича, цит. по указ. соч.)

Автор не скрывает сложностей работы на земле, подчеркивает страх новоявленных хлеборобов, связанный с капризами погоды. В поэме четко расставлены акценты: в новой жизни нет места старой вере.

«Давным-давно позаросла быльем

Дорога благочестия и веры.

Неверие страшнее, чем чума.

Теперь лишь деды ходят в синагогу,

А дети и отцы сошли с ума.

Что толку проклинать? – не верят в Бога».

(Там же.)

Эти размышления местечковых стариков отражали реальность. Замена синагогального напева звуками гармошки в клубе – магистральная линия советской власти.

(окончание следует)

Опубликовано 04.05.2018  12:00