Шлойме Белис. Песни – тоска о земном

(Заметки к 43-летию смерти Моисея Кульбака (1896–1937). Газета «Фолкс-Штиме» 1980 год.)

Kulbak1

 

-1-

Говорят: любовь слепа. Это, возможно, говорят все разочарованные. Неужели же, все виленчане были слепы в нашей любви к Кульбаку? Нет. Есть любовь, которая делает зрячим. Любовь к поэту помогла увидеть всё его поэтическое богатство во всём его единстве, при его видимом разнообразии.

Нигде Кульбак не был так популярен, как в Вильне, и нигде не знали так хорошо его творчество, как здесь – его стихи, поэмы, его прозу.

Его влияние было велико и глубоко. Молодые мастера слова все находились здесь под его влиянием, не имели сил вырваться из его свободного и всё же властного художественного воздействия. В их произведениях не только заметна его метафорическая система и его лексика, но и его интонация. Даже против своего желания они преподносили свои стихи и даже прозу в монотонном Кульбаковском певучем тоне, как он, со своим грудным басовым тембром, они также читали своими мальчишечьими голосами.

Стоило ему только показаться, он уже на пороге становился победителем. Чтение Кульбака! Это был концерт! Огромное художественное удовольствие! Гипнотический сеанс! Он набирал полную грудь воздухом и затягивал завывая, как бы выдыхая душу. Он всегда был в настроении, читал отдельные стихи, фрагменты, и они входили в слушателей навсегда. Каждый раз они уходили, исполненные чем-то ценным, что наполняло душу, обогащало, оставалось в душе навеки.

Я помню: среди первых его стихов, которые он кинул в жадные уши виленской еврейской молодёжи было стихотворение «Бал».

Звенят освещённые залы,

И скрипок рыдания заглушены барабанами.

Оркестр голосами кричит виноватыми,

Болтают цимбалы,

Кларнеты становятся пьяными,

Басы, как могильщики, мрачно копают лопатами.

Тревожно взывает фагот,

И шелковобелые дамы,

На плечи склонясь твердофрачных господ,

Танцуют блаженно.

Летят за часами часы,

И пламенем чёрным пылают усы,

Темп нарастает, его рычание становится торопливей, его дыхание прерывистей. Танцуют, кругом мелькают чернопламенные усы и сверкающие зубки, колокольчики кудрей, галстуки, кольца, точеные туфельки.

Но вдруг, отвергая смычок,

Заплакала виолончель:

Так плачут порой бесприютные птицы.

Сквозь окна, как сквозь облака,

Блеснула во мраке пустом

Луна, окровавив небесную твердь,

И чья-то рука,

Закована в цепь, искалечена тяжким трудом,

Выводит кровавыми буквами:

Смерть!..

( «Бал», перевод С. Липкина)

Написано стихотворение и вошло в массу, в пылкую молодёжь, вошло в народ как реальность – чтобы навеки остаться.

Вскоре пришёл новый вой:

Гей, гей. волк в стальном одиночестве

Погибает впотьмах;

Гей, гей. волк в стальном одиночестве,

Желчь несет он в зубах.

Народ выбрал этот вой, который был не вой волка в лесу, но волчий вой в крови поэта, который выкрикивает свою тревогу, свою бесприютность, свой страх, в его глубинах.

Гей, трудно высоко нести мне голову

Чубатую!

И сердце грубое, кричащее…

Приду в деревню мандолинную к закату я,

В садах, благоухающих цветущей чащею,

Я заплешу безудержно печальный свой галоп –

Я криком закричу за каждой хатою,

У каждого куста я закричу взахлеб:

Гей, трудно высоко нести мне голову

Чубатую!

……

(«Волчьи песни», перевод Р. Морана)

Все, кто ему подражали хотели, но не умели так читать, как он, никто так не потрясал слушателя, как он. Сухощавый, с удлиненно-темным лицом, с темными глазами, которые блестели, как антрацит и горели изнутри печалью, мечтой и тоской; длинная черная непослушная чуприна над широким низким лбом. Он её энергично отбрасывал сильным броском головы, когда она ему падала на глаза. Гей, Гей, он безусловно имел что-то от коллективного портрета простой династии зельменян, которую он изобразил в своём романе.

«Зельменяне вспыльчивы, но не злы. Они молчат хмуро и весело. Впрочем, есть особый зельменовский сорт, который накаляется, как железо.» Вот таким был Моисей Кульбак, накалялся, как железо.

-2-

Моисей Кульбак был поэтом по призванию. Настоящий поэт! Для наслаждения весь – поэзия, всё – песня. И учитель тоже по призванию, но безо всякой педагогической подготовки. Около пяти лет он был учителем еврейской литературы в виленских еврейских гимназиях и учительских семинарах.

И какой учитель! Ещё такого не было. Его ученики имели счастье приобщиться к поэтическому слову так, что они остались до конца своих дней страстными любителями поэзии и также знатоками её. Не обычные знания Кульбак им давал. Они часами дышали поэзией.

Kulbak_treci_zleva

Группа учащихся и педагогов Виленской еврейской гимназии, 1920-е гг. Моисей Кульбак – третий слева во втором ряду.

Его слово как бы пропахивало души, делало их влажными и плодоносными, открывало их для энтузиазма и восхищения. Его слова были как летний дождь, которого ожидает жаждущая земля. Их учитель в будничной повседневности выдыхал поэзию. Нет, не пучёк эстетических знаний получали его ученики, но способность насытиться поэтическими (художественными) ценностями. Их учитель им надавал, как пищу на дорогу, на всю жизнь, очарование перед небоскрёбами духа, перед громадами великого искусства – наибольший дар, который человек может получить от сваего наставника. Кульбак был пуритански строг. Тихий семьянин. Без малейшего проявления богемы в поведении и быту. Он не терпел притворства. Не был, по правде говоря, очень близок к людям. Был скуп на хорошие слово для начинающих. Ни с кем не был за «панибрата». Говорили, что в его группе «едоков печенки», кроме трех завсегдатаев, которые раз в неделю собирались в еврейском кафе есть печеночки, четвертый никогда не допускался. Кульбак шутил: «Когда мне захочется когда-нибудь прочитать хорошее стихотворение – я почитаю Кульбака». Только это была лишь шутка, а не признак самовлюблённости или гордости.

К своей учительской работе он относился со всей серьезностью и педагогической ответственностью. Своих учеников он не баловал, но они имели честь быть первыми читателями его стихов.

В учительском семинаре он ввязался в конфликт и попортил кровь из-за своего консервативного отношения к взаимоотношениям между взрослой пары семинаристов.

На его лекциях ученики сидели с открытыми ртами, как зачарованные. Его любимым методом был – побуждать учеников к дискуссиям о писателях, произведениях, проблемах искусства. Он сам вставлял несколько слов, когда он считал нужным дать спору определённое направление. Он шлифовал свои произведения, шлифовал свою интеллигентность и талант, оберегая как зеницу ока истинно – кульбаковское, и шлифовал так же интеллигентность своих учеников.

-3-

Кульбак родился в местечке Сморгони, Виленской области, в марте 1896 года. Его отец был маклер по лесу. Его мать происходила из приместечковой сельскохозяйственной колонии «Карке». Воспитание он получил традиционное: хедер, гемора-учитель, ешибот (в Свенчанах и Воложине), остальное он получил путём самообразования и из источников – посредством книг.

География его жизни не богата: Сморгонь, Минск (где жили его родители), Ковно (во время 1-ой мировой войны. Работал здесь учителем в доме для сирот), короткое время в Вильне, снова Минск (1918 г.), снова Вильно (1919 г.), Берлин (1920 – 1923 г., творчески богатые годы), пять лет снова в Вильно и с конца 1928 г. до 1937 г. – в Минске, где был безвинно арестован, сослан в лагерь и умер там в 1940 г. (Замечание Р.К. – дочери Моисея Кульбака. Эту дату смерти М,К. считали до 1989 года. Теперь известно, что приговор Военной коллегии Верховного Суда СССР от 28 октября 1937 г. в отношении осужденного к расстрелу М.К. приведен в исполнение 29 октября 1937 г. Кульбак М.С. реабилитирован посмертно 26 декабря 1956 г.).

Все места его жительства оставили следы в его творчестве. Мы их находим в рельефных оттисках ландшафтов, в окружении, в характере и воздухе его поэзии.

Виленчане этого сморгонца считали виленчанином и он сам – тоже. Вильно был любимым городом у многих поэтов. Он был воспет Давидом Эйнгорном, Авраамом и Саррой Рейзен, Лейбом Найдусом, Г.Л. Фуксом, Даниэлем Чарни, Мани Лейбом, Мойше Тейтшем, Мойше Тейфом, не говоря уже о его собственных поэтах, как А.И. Гродзенский, А. Гольдшмит, Хаим Градэ, Элхонон Воглер, Лейзер Волф, Авраам Суцкевер и много других. Он был воспет такими польскими поэтами как Ян Кохановский, Адам Мицкевич, Юлиуш Словацкий, Сырокомля, Выспянский и другие… Но для нас поэма «Вильно» Моше Кульбака – это та поэтическая жемчужина, в которой запечатлен для будущих поколений дух, что жил в виленских еврейских переулках, его тихая, скромная ученость, её «сияющая нищета». Кульбак писал о Вильно так, как будто высекал свои слова на его старых домах.

Ты – псалтырь из железа и глины,

Каждая стена твоя – мелодия, каждый камень – молитва.

Когда в кабалистические улицы льётся лунный свет,

Предстаёт твоя ошеломляющая нагая красота.

Грусть – твоя радость, радость глубокого баса

В промозглой часовне, твои праздники – бдения,

И твоё утешение – лучащаяся нищета.

Точно тихие туманы летом в предместьях.

Ты – тёмный талисман, вправленный в Литву,

Поросший лишайником и серым мхом.

Каждая стена твоя – пергамент,

каждый камень – священное писание,

Загадочно разложенные и раскрытые по ночам.

Когда на старой синагоге оцепеневший водонос

Стоит и, задрав бороду, считает звёзды.

(Поэма «Вильнюс», перевод Виталия Асовского)

В каждой следующей главе даётся художественное объяснение каждой картине и каждому эпитету. Это даётся городу в чудесном цитированном нами предисловии, которое лишь огромная любовь и почтение могли создать такое поэтическое откровение. Уже одним этим стихом он вписался в его памятную книгу, как почётный гражданин навеки – вечные.

-4-

Он был пропитан, насыщен соками, красками и запахами белорусско-литовской земли. Она эта земля выпевалась из него, через него, только в этом двуединстве взяла верх белорусская – с её влажными, винными, тёмными и холодными еловыми лесами над сухими песчаными и холмистыми равнинами Литвы, с её лесочками – шалунишками и лесными массивами, где большей частью самодержавно господствовала длинноногая сосна. Восходы и закаты были те же, они не придерживались границ и климатических оттенков. «Святой рассвет» пурпурным светом сообщил о рождении свежего, розового дня, а закат – кроваво-красный заход. Да, начало и конец – оба в пламени пожаров, оба – в цвете крови. Оба трепетали в его душе, оба его воодушевляли.

Ядрёный язык Кульбака был полнокровен. Звук – жестковато звучен, точен, по-народному прост, и по-народному тёпел. На самой границе примитива и всё же – как рафинированный, с подземным шумом без конца бьющего ключа, как земля, песок, глина, – его язык имел цвет старой меди, и звучание старой меди. Его рифмы были полные целые, круглые и простые, со свечёй будете у него искать ассонанс или двойную рифму, искусно-акробатическое сплетение слов, что встречается у поэтов – франтов, язык которых свидетель самой последней моды. Он использовал элементарную классическую рифму в самом неклассическом языке – еврейском. Он остался при полной рифме в то время, когда другие поэты считали её чуть ли не позором, отсталостью, даже грубостью, проявлением недостатка мастерства, будто бы в салонах начали пользоваться языком мужика, или подмастерья.

Кульбак не придерживался всей этой «красивости». Он мне однажды в беседе сам сказал: рифма должна быть, как колокол, и они у него таки, как колокола: « Гэй, Антоша, запой и заиграй на бандуре, шурэ, бурэ, мурэ, турэ».

Многозвучную рифму он употреблял не только в такой молодцеватой песне, вышецитированной из поэмы «Беларусь», но во всякого рода стихах – о любви, о природе, даже в самых нежных и мечтательных, затаённых, утончённых, таких трогательных, как будто он трепетное сердце держал, как голубя, в сжатом кулаке, как будто он с навострёнными ушами прислушивался к дыханию земли.

Плеча коснулся – вздрогнула в ответ,

И тихий бледный лик ко мне уж обращен;

Как будто чашечки японской слышу звон,

И, оглушен, вдыхаю тонкий свет.

К залястью белому склоняюсь в тишине,

И кровь звенит и ускоряет бег…

Вот так остаться бы склоненным весь свой век

Пред светом, что так ново светит мне.

(Перевод Р.Морана)

Всё в полной рифме, в простой и не изобретательной рифме. И ему, Моисею Кульбаку, не нужно было другой.

У меня иногда было такое впечатление, что если бы из-под его пера неожиданно выскользнул бы роскошный ассонанс, он бы нервно оглянулся и вычеркнул бы его, как посланца из чужого мира. Случаются ведь у других поэтов такие восхищающие ассонансы – свежие, музыкально-обоятельные, неожиданные, которые звучат скромно, уютно, капризные и в то же время ошеломляюще-естественные, не мудрёные, сухо-продуманные, но как внезапные вспышки, которые мы встречаем довольно много у такого поэта как, например, Перец Маркиш – такого стремительного и высокозвучащего. У других – да, но не у Кульбака. У Кульбака – никогда. Ему они не нужны, как если-б они были в глубоком противоречии с его собственной поэтикой. Его талант не нуждался в высоких каблуках ( в коих нуждаются, по выражению Шекспира – в одном из его сюжетов, только небольшие поэты), его талант отбросил любую косметику. Он всецело отдавался сохранению своего собственного, того, с чем он появился на свет и что хотел поэтически проявить.

Что это Кульбака влекло к странникам, «полигримам» (цадикам), кошерным евреям, которые идут на «страдания» (голес), чтобы в страданиях дождаться часа открыть себя и возвеличиться.

«Очевидно, еврей ищет какой-то просвет в своих страданиях, его сердце уже чувствует песню сияющих волн, которые плескаются за скрытыми немыми порогами рая.»

( Подстрочник из поэмы «Ламед Вав»)

Цадик (ламедвовник) ждет и надеется, а простой бедняк, на что он надеется? Для чего он его выискивает и пишет для него «стихи бедняка»? Вот именно, для чего? Потому что, «когда человек спрячется в свои собственные темные глубины» – тогда Кульбак ему случится под рукой и вместе они сделают старо-новое открытие: «О, как хорошо ничего не иметь и ничего не хотеть». И в конечном итоге, сколько раз на разные лады и под разными оболочками Кульбак выплачет тоску, с которой человек приходит на свет и с которой он его оставляет.

«Я завидую птице, которой лучше, чем нам,

И ягнёнку, что лучше всех.»

В общем, может показаться, что стихи такого рода для него являются исключением, какой-то окольной тропинкой, на которой поэт заблудился. Но это не так. Это тропа, которая ведёт отовсюду на широкий путь творчества Кульбака. Надо только хорошо прислушаться к тону и осторожно за ним следовать, а он уже доведёт к музыке поэзии Кульбака и к его прозе; этот тон доведёт к лейтмотиву удивительного, интригующего и чарующего пения.

-5-

Дьявольски трудно писать о сущности поэзии. Ещё труднее всякая попытка вскрыть не фальшивя и не быть поверхностным её суть, существо одного поэта. Каждый поэт реконструирует мир в согласии с его психическим своеобразием. Как же можно проникнуть в него под футляр и постичь его? Как можно быть уверенным, что можно вскрыть свет и тени души и не ошибиться, не блуждать? В письме к Мартину Буберу известная поэтесса Эльза Ласкер-Шиллер писала: «то, что я пишу только о себе происходит не только из чувства самооценки, это потому, что лишь себя я знаю и лишь о себе я могу кое-что сказать…». Лишь себя знает человек, лишь себя знает поэт, через себя он познаёт других. Когда мы читаем поэта, он нам набрасывает свою систему реконструкции мира, его глубочайшие ощущения, поднятые из непознаваемого, что есть в душе. Мы, читатели, стараемся быть объективными, не можем уйти из нашей собственной концепции, нашей собственной восприимчивости, и от всего того, что в конечном счёте связано с нашей собственной системой реконструкции. Поэтому мы должны пойти на известный компромисс, что всякая правда о поэзии является приблизительной. Следует напомнить, что когда мы говорим о поэте, мы выражаем свои собственные мысли о нём.

-6-

В творчестве Кульбака преобладала поэзия, хотя роман и драма, безусловно, не были случайными проявлениями его творческой личности. Я здесь не буду заниматься отдельными произведениями – не это я имею в виду в этих заметках. Мне бы хотелось отметить лишь то, что мне кажется самым существенным, характерным. Я бы также не делил его творчество на этапы, если б я даже вознамерился писать большую работу. Он пришёл готовый, заметный и ушёл туда, куда его вёл не эксперимент, но его поэтическая натура, его творческая субстанция. В его творчестве ведь нет ни одной строки, которая не дала бы о себе знать: мой автор Кульбак.

Я также не буду искать социальных корней его творчества и его кредо. Я считаю, что это было бы напрасным трудом, который не обещал бы результатов.

Кульбак не был интеллектуалом в привычном смыле этого слова. Он был философом духа. Посредством изображения и эмоции он нам передавал своё миропонимание. Он не карабкался на высокие этажи мысли. Лирик, он пытался открыть то, что живёт в нём. Если уж хотят его действительно к чему-то приписать, то лучше всего причислить его к пантеистам. Природа была его Богом и всем – без эманации её субстанции. Человек, чем была полна его душа, не самое высокое её достижение Он, человек – это тревога, тоска, хаос, страдания. Счастье знают лишь самые примитивные – его любимые герои – «евреи как простые куски земли». Человек завидует природе. Она может жить и быть немой. Жить и ни о чём не спрашивать. Немота – мотив, который у него всё время повторяется. Из его пантеизма исходит часто употребляющаяся им антропоморфическая форма:

«Моё тело – это земля,

Я розовая песнь её сердца.»

«Я – солнце, я – роса.

Я – дуб, надевший фрак»

«Берёзы имеют нечто хорошее

из себя высказать,

И тяжелые дубы ворчат,

Донести б хоть старые кости»

«Поле бормотало сквоэь сон

И глубоко смеялось»

«Наш отец – еловый лес,

Наша мать – Вилия

В шёлковом платье»

«О чём будет говорить немота,

Когда я останусь с ней наедине,

Она дышит, задумавшись из глубины,

Как мшистый камень»

«Я из какой-то большой немоты родился,

Я-б выбил хоть из этой немоты одну искру,

Чтоб в сердце зажёгся напев,

Который был ещё до рождения»

Эти несколько примеров не вырваны из текста для произвольного употребления, они как живые ячейки, ткань, которые могут служить при анализе для понимания существенных особенностей. Также в его прозе мы сталкиваемся с тем же типом метафор и сравнений. Несколько предложений, выхваченных наугад из «Зельменяне».

«Дядя Ича ходит с утра, как тишина в облике человека, как голубь, который только прислушивается».

«В его голове что-то копошилось, как червячок в ямке».

«Реб Зелмеле прост, как кусок хлеба».

В различных нюансах повторяется претензия: «Почему я когда-то не был вымешен в глухоте». И весьма часто мы встречаем у Кульбака тоску «о чистом покое», у него даже говорят «немым дыханием». Тихонько, как бы со стороны, этот литвак вдохнул в нашу литературу что-то от древнего хасидского пантеизма.

-7-

А от пантеизма – два шага к примитивизму. Разве есть более близкое родство, чем это? Только примитивизм пришёл к Кульбаку другим путём – от экспрессионизма. Они наслоились один на другой и пронизывали друг друга. И вместе с вышеупомянутыми рука об руку с ними шёл гротеск, который окрашивает специфически кульбаковский юмор. Получается, что простота Кульбака не так уж проста.

Здесь я должен сразу добавить: если бы Кульбак даже не жил в Германии в годы расцвета экспрессионизма, он был бы все равно экспрессионистом. Он не купил экспрессионизм как литературный конфекцион. Экспрессионизм был его суженым – они только должны были встретиться.

Кульбак взял у экспрессионизма лишь то, что соответствовало его собственной творческой воле. Он себя никогда не выдавал как последователь этого направления, но родство с ним было заметно в большинстве его произведений – в стихах и прозе. Его не интересовала банальная оболочка, но то, что под ней, не изображение для глаза, но изображение – синтез, которое выявляет идею вещи – её суть, для которой художник должен найти подчёркнуто убеждающие экспрессивные средства. Можно сказать, что находясь в Германии в те годы, в этом кратере экспрессионизма, он от него не расплавился, и когда он чувствовал потребность в других выразительных средствах, он их применял. Он ведь в Германии написал поэму «Беларусь» – одну из прекраснейших жемчужин еврейской поэзии и нашёл для этого шедевра краски и тона, которые вышли здоровыми и ядрёными из-под нажима экспрессионистского нашествия.

В общем это течение взяло своё во всех его произведениях. Лаконизм, гротескность как в языке, так и в изображении, карикатуристическая заострённость, скульптурная рельефность, свежесть, происходили из арсенала экспрессионистов. И всё-таки он не врос в него.

Возьмём к примеру его «Муня продавец птиц и Малкеле его жена» – простой рассказ, в котором есть всё: какая-то чудаковатая симпатия, горький юмор, издёвка, душевная боль и сочувствие к безвинно-виновным, обманутым, проигранным на всю жизнь, обиженным Богом и людьми, и без мельчайшего желания сопротивляться, даже слово сказать. Этот рассказ близок и не близок экспрессионизму. Почему? Потому что Кульбаку не хватало страстной, отчаянной кричащей прямо-таки пароксической ангажировки крайних экспрессионистов.

Лучшие представители экспрессионистов были художниками-борцами. Темперамент Кульбака был горяч, но очень сдержан. Он был более живописец (художник), больше всматривался в себя, более музыкален, но абсолютно не был декларативно-разоблачителен. Кульбак не замахнулся на большие вещи. Экспрессионисты были сильны в своём отрицании, они пламенно ненавидели буржуазную действительность, которая изменяет людей посредством войн, нужды, голода, болезней, страданий, безысходности. Это направление многое и существенное хотело сказать, но не имело исторического счастья, может быть, потому, что оно не имело больших талантливых личностей, которые смогли бы своим реализованным искусством навязать свою теорию, идеологию и методы целому поколению. Экспрессионизм был одновременно исторически обусловлен и исторически осуждён.

О Кульбаке можно рискнуть сказать, что он был на середине пути к экспрессионистам и не дошёл, не включился в их ряды, как один из них. Он никогда не претендовал на это. Он только чувствовал себя сопричастным им художественными средствами, которые он носил в себе, возможно, не сознавая своё отношение к ним.

-8-

Есть такое мнение, что экспрессионизм соответствует характеру немцев. Кто знает? Однако факт таков, что он зародился и укрепился в Германии. Немцы были его основными представителями – в литературе, живописи, графике, скульптуре и театре. Возможно, что этим объясняется его судьба. Революция в Германии после первой мировой войны, вместо того чтобы реализоваться в жизни, реализовались в искусстве. Но поскольку жизнь пошла в обратном направлении, то течение, которое пыталось подхватить существенные противоречия эпохи, стало бесперспективным, и, наконец, не только потеряло задор, но начало сохнуть.

На еврейское искусство экспрессионизм не оказал большого влияния Я думаю, что его значительным представителем в живописи был в течение многих лет такой ярко-выраженный экспрессионист как Лазарь Сегал; на почве еврейского театра – Александр Грановский, а в литературе никто не был так близок к ним, как Моисей Кульбак (хотя в 20-х годах к ним можно было причислить Ури Цви Гринберга).

Невозможно – и нельзя брать экспрессионизм Кульбака, но всегда вместе, в одном целом с его пантеизмом и примитивизмом. Он был поэтом простого человека и простых будней; простого человека, что несет в своих глубинах мало-высказанную тоску по свету и жаждет полнее слиться с природой. Не возвышенная мысль носит их над безднами, они знают только чувство, которое порой сыто, порой голодно, а иногда их сверлит и пронизывает желание освобождающего действия. Суббота, субботнее, которое идёт от Переца и укоренилось в душе еврейской литературы, чуждо Кульбаку. Не суббота, но будни, понедельник – это душа. Эта близость к простому и простоте делает гротеск Кульбака теплым и симпатичным. Но как только под перо поэта попадает интеллигент, он сразу становится карикатурным материалом для смеха.

Ицик Мангер нашёл образец не в народной песне, но в игре и пении бродских певцов. Кульбак с самого начала был очарован еврейской народной песней, и таки он был тот, который извлёк из неё её внутреннюю душевно-бархатную красоту. Он показал, какой художественной полноты может достигнуть народная песня, когда она вооружает музу истинного поэта. Его стихи, написанные в духе народной песни – настоящие народные песни, отшлифованные до тончайшего блеска.

Юмор Кульбака, возможно, не обладает чисто еврейской гримасой и ужимкой, он никогда не стремится быть шутливым и остроумным, он не требуетот своего собственного юмора, чтобы он был исполнен мудрости. Юмор Кульбака не многоречив, он пластичен, экспрессионистки-театрален. Его обаяние воткано в языке персонажей, в лаконическом, сжатом изображении, в примитивной речи супероригинальных Дон-Кихотов, грубых парней, таких здоровых, наивно-простодушных, как Буня и Бера, евреев кучерявых, подобно которым до него не видела вся еврейская литература. Ни Биньёмен и Сендерл-баба ищут путь к Израилю, спрашивая у каждого встречного мужика, как туда добраться. Это парни, которые носят в своих могучих сердцах желание освободить мир, которые чувствуют свою силу и должны её разрядить:

Безмолвен Буня. Думает. Пыхтит.

И вслух пустился в рассужденья:

«О человеческий бездомный род,

Достойный наших слёз твой жребий горек!

Лесные братства – в тёплых норах,

И только с человеком человек

Всегда в раздорах.»

(Поэма «Буня и Бера на шляху», перевод Р.Морана)

Монологи. Диалоги. Шагают. Дерутся с пистолетами в руках, идут завоевывать мир эти бравые парни. И между словом и речью Кульбак вплетает экспрессивные куски поэзии, как, например, такие строки:

Он плакал. Скрипка, смутно забелев,

Вдруг выплыла в небесную запруду;

Холодный, дикий и немой напев

Из клочьев света складывался всюду,

И это слышал Буня Бык, товарищ Бык

Сам причастился чуду.

(Поэма «Буня и Бера на шляху», перевод Р.Морана)

Что хочет Буня Бык? Малость. «Мы хотим избавить мир» – объясняет он после драки корчмарю, отвечая на вопрос: «куда они направляются?»

Я воздержисаюсь давать в этих заметках какую-нибудь характеристику многочисленных произведений, что написал Моисей Кульбак за почти два десятка лет своего творчества (он погиб, когда ему было 41 год). Естественно, что среди них были более удачные и менее удачные, не все полнокровные и застёгнутые до последней пуговицы, хотя все, без исключения, талантливые. Нельзя, перепрыгивая от одного произведения к другому, говорить о том, что сделал писатель, который оставил в наследство, кроме прекрасных стихов, замечательных поэм, также три не очень больших романа и две пьесы, о каждой из которых, потому что они менее известны, хотелось бы что-либо сказать. Чувствуется при чтении Кульбака то, от чего он сам имел удовольствие. Он любил здоровых, земных евреев с «холодными клочковатыми бородами», которые целый день трудились, как холопы и ели «вечером ужин из одной миски». Как не упомянуть, что ни у кого мы не находим таких метафор и сравнений, как у Кульбака, ибо где можно найти такое:

«Мороз был зелёный, как кусок плохого стекла.» Странно? Странно, но вы видите мороз. Или:

«Воздух горел над снегом, как синяя водка.» Или такая картина:

«Зима задрожала (дрогнула), как серебряная рыба.»

Абстракционно – это надо воспринять новострёнными ощущениями. Или: «На дворе в темноте лежала зима, как холодная серебряная миска». Закройте глаза – и вы это увидите, почувствуете. Наконец, – такое грубое изображение «Бабушка тихо лежала с остриженной головой на грязной подушке – маленькая горсточка косточек, обгрызанных временем».

Да! Есть неприятность, когда пишешь о Кульбаке. Трудно писать о нём, потому что много есть, что сказать о нём. Трудно даже схематически охватить всё своеобразие его творчества. Почему, например , не упомянуть о богатстве его чисто экспрессионистских эпитетов, как «мшистые души», «голоса ветренные», богатство красок в неожиданных контекстах как: «Жёлтый рыдающий мотив» и.т.д. и.т.п.

И ещё одна неприятность: есть буквально поэты, у которых в целой книге трудно найти строку по вкусу, для цитирования. Кульбака хочется побольше цитировать, и ты просто чуть ли не режешь себе пальцы, чтобы избежать целую пачку цитат, ибо где граница и сколько можно? И у тебя такое чувство, будто ты отнял у читателя большое удовольствие. Хорошо быть бедняком – у него одна рубашка, отберёшь её у него – он останется нагим. Но если богатства громадного таланта даже не умещаются в большом мешке, то что ты придумаешь? Остаётся одна единственная возможность: набраться силами, чуть ли не насилуя себя, и поставить точку. Мы это делаем.

Перевод с идиша Сони Рохкинд (1903–2000) – филолога, доцента Минского педагогического института (ныне педагогический университет им. Танка).

Опубликовано 4.07.2016  22:25

Ранее размещенные материалы:

Мойшэ Кульбак і “Галіяфы” (21.03)

Майсей Кульбак. Вецер, які гняваўся

Письмо от Раи Кульбак