Category Archives: Идиш

Нехама Лифшиц (07.10.1927 – 20.04.2017) / נחמה ליפשיץ ז”ל

נחמה ליפשיץ

הלכה לעולמה הזמרת נחמה ליפשיץ, 

שהייתה סמל ל”יהדות הדממה”

***

Шломо Громан, “Вести”, 17 июля 2002 года

НЕХАМА ЛИФШИЦ: “НОВЫЕ ПОКОЛЕНИЯ ВОЗРОДЯТ ИДИШ”
Москва. Морозный февраль 1958 года. О еврейской культуре в СССР нельзя сказать даже, что она лежит в руинах. От нее, кажется, не осталось и следа. Пять с половиной лет назад расстрелян цвет еврейской творческой интеллигенции. Вслед за ивритом фактически запрещен идиш. До создания рафинированно-кастрированного журнала “Советиш геймланд” ждать еще три года…
В советской столице идет Всесоюзный конкурс артистов эстрады. Конферансье объявляет: “Нехама Лифшицайте, Литовская филармония. Народная песня “Больной портной”. На сцену входит маленькая хрупкая женщина и начинает петь на идиш דער קראנקער שניידער [дэр крАнкер шнАйдэр].

Председатель жюри Леонид Осипович Утесов ошеломлен: звучит его родной язык! Он встал, подался вперед, непроизвольно потянувшись сквозь стол к сцене, да так и застыл в этой позе до конца песни.
Кроме Утесова в жюри Валерия Барсова, Николай Смирнов-Сокольский, Юрий Тимошенко (Тарапунька) и Ирма Яунзем. Их вердикт: первая премия присуждается Нехаме Лифшицайте!

Родилась Нехама в 1927 году в Ковно (Каунасе) в семье еврейского учителя и детского врача Юдла Лифшица, работавшего директором городской ивритской школы “Тарбут”. Перед войной проучилась несколько классов в “Тарбуте”. Дома говорили на идиш. Юдл хорошо играл на скрипке, под звуки которой семейство во главе с мамой Басей пело песни на идише и иврите.

Уже тогда Нехама мечтала стать еврейской певицей. Но когда ей было 13 лет, Литву оккупировали Советы. Еврейские театры, газеты, школы были закрыты.
Девушка начала петь по-литовски, по-русски, по-украински, по-польски и… по-узбекски. Дело в том, что в начале Второй мировой войны семья эвакуировалась в кишлак Янгикурган, где Нехама работала воспитательницей в детском доме и библиотекарем. (Лет тридцать спустя Нехама, закончив свою сценическую карьеру, поступит учиться на отделение библиотековедения Бар-Иланского университета и успеет дослужиться до должности директора Тель-Авивской музыкальной библиотеки имени Фелиции Блюменталь.)

После возвращения в Литву в 1946 году Нехама поступила в Вильнюсскую консерваторию. Педагог Н.М.Карнович-Воротникова воспитала свою ученицу в традициях петербургской музыкальной школы, где исполнительский блеск сочетался с глубинным проникновением в образ.

Миниатюрная женщина с удивительно мягким и нежным голосом вывела на сцену персонажей, от которых зритель был насильственно оторван в течение десятилетий – еврейскую мать, лелеющую первенца, старого ребе, свадебного весельчака-бадхена и синагогального служку-шамеса, ночного сторожа и бедного портного, еврея-партизана и “халуца”, возрождающего землю предков. И вся эта пестра толпа соединилась в ее концертах в один яркий многоликий образ еврейского народа.

В 1951 году Нехама Лифшиц дала свой первый концерт. Чуть позже она стала первой в СССР исполнительницей, включившей в свой репертуар песни на иврите.
Специально для нее писали талантливые композиторы и поэты. Александр Галич, вдохновленный ее искусством, обратился к еврейской теме. Благодаря ей его песни получили международную известность. Она первой вывезла записи песен Галича за рубеж. А вот Владимир Шаинский, начинавший как еврейский композитор, посотрудничав немного с Нехамой, наоборот, переключился целиком на песни для “русских” детей.

После победы на всесоюзном конкурсе, рассказывает Нехама, у меня появилась надежда надежда, что вокруг меня что-то возникнет, что-то будет создано… Но после пятнадцати концертов в Москве, в которых участвовали все лауреаты, мне быстро дали понять, что ничего не светит: езжай, мол, домой.

Одиннадцать лет колесила Нехама по всему Советскому Союзу. И в районных клубах, и в Концертном зале имени П.И.Чайковского ее выступления проходили с аншлагами. Повсюду после концертов ее ждала толпа, чтобы посмотреть на “еврейского соловья” вблизи, перекинуться фразами на мамэ-лошн, проводить до гостиницы…

Но везде, где можно было как-то отменить выступление Нехамы, власти не отказывали себе в этом удовольствии. Каждую программу прослушивали, заставляли певицу отдавать все тексты с подстрочниками.

– В Минске, – вспоминает Нехама Лифшиц, – вообще не давали выступать, и, когда я пришла в ЦК, мне сказали, что “цыганам и евреям нет места в Минске”. Я спросила, как называется учреждение, где я нахожусь, мол, я-то думала, что это ЦК партии. В конце концов, мне позволили выступить в белорусской столице, после чего в газете появилась рецензия, в которой говорилось, что “концерт был проникнут духом национализма”.

Кишинев принимал Нехаму радушнее. Здесь жили и творили друзья Нехамы – замечательные еврейские писатели Мотл Сакциер и Яков Якир. Теперь представительство Еврейского агентства (Сохнут) в Молдавии возглавляет дочь Нехамы Лифшиц. Роза Бен Цви-Литаи – редкой красоты, ума и обаяния женщина, свободно владеющая ивритом, идишем, русским, литовским, английским языками. На этом ответственном посту ярко проявляются ее организаторские способности. Профессиональный фотохудожник, она обладает магнетическим даром сплачивать вокруг себя творческих людей.

В конце 1959 года Киев после долгих “раздумий” соизволил организовать восемь концертов Нехамы.

– Надо сказать, столица Украины даже Аркадию Райкину устраивала проблемы, славилась она этим отношением. У меня в программе была песня “Бабий Яр”. Спустя восемнадцать лет после того, как Бабий Яр стал могилой стольких евреев, я на сцене запела об этом. Причем самой мне даже в голову не пришло, что из этого может получиться. Песня тяжелая, и я всегда исполняла ее в конце первого отделения, чтобы потом в антракте можно было передохнуть. Спела. Полная тишина в зале. Вдруг поднялась седовласая женщина и сказала: “Что вы сидите? Встаньте!” Зал встал, ни звука… Я была в полуобморочном состоянии. Только в этот момент я по-настоящему осознала всю силу, которой обладает искусство. “Я должна петь то, что нужно этим людям!” – решила я и переиначила свою программу, заменив оперные арии и другие “абстрактные” произведения на еврейские песни, находящий больший отклик в душе слушателя.

На следующий день Нехаму вызвали в ЦК. Дело в том, что в те, доевтушенковские, годы советская власть всеми силами замалчивала трагедию Бабьего Яра. На месте гибели киевских евреев проектировали не то городскую свалку, не то стадион. На все претензии Нехама отвечала, что все ее песни разрешены к исполнению, что она их поет всегда и всюду, а если есть какая-то проблема, так это у них, а не у нее.

Дальнейшие концерты в Киеве были запрещены, а вскоре вышел приказ министра культуры, из-за которого Нехаме Лифшиц целый год не давали выступать. Допросы, обыски, постоянная слежка и угроза ареста – “не каждая певица удостаивалась такой чести”, напишет потом Шимон Черток в статье к 70-летию Нехамы, заметив, что труднее всего преследователям певицы было понять, “каким образом выросший в коммунистическом тоталитарном государстве человек остается внутренне свободным”.

– Я билась, как могла, но это была непробиваемая стена, – говорит Нехама. – Переломил ситуацию министр культуры Литвы. Он сказал мне: дескать, готовь программу, и мы послушаем, где там у тебя национализм. Я спела, и они дали заключение, что не нашли ничего достойного осуждения. Потрясающий был человек этот министр – литовец-подпольщик, коммунист, но если бы не он, меня как певицы больше не существовало бы.

Но таких, как он, было мало. “Люди в штатском” преследовали актрису по пятам. В конце 60-х годов Нехама, приехав с концертами в очередной город, в гостиничном номере говорила воображаемому “оперу”: “С добрым утром! А мы все равно отсюда уедем!”

– Мы долго думали об отъезде в Израиль, – рассказывает певица. – Поначалу, конечно, даже мечтать об этом не могли. Но в 60-х годах появились отдельные случаи репатриации в рамках воссоединения семей. Вызов мы получили от моей тети Гени Даховкер. Документы подали еще до Шестидневной войны. В марте 1969 года разрешили выехать мне одной – без дочери Розы, без родившегося к тому времени внука (назвали его Дакар – в честь погибшей израильской подводной лодки), без родителей, без сестры. На семейном совете было решено, что тот, кто первый получит разрешение, поедет один. В июле здесь уже была Роза, к Йом-Кипуру – родители, а сестре с детьми пришлось прождать до 1972 года.

Принимали меня… как царицу Савскую – вся страна бурлила.

В аэропорту меня встречала Голда Меир.

Такие концерты были! Все правительство приходило. Вместе с военным оркестром я проехала с концертами по всем военным базам.

Но продлить свою певческую карьеру в Израиле мне удалось всего на четыре года. Было тому много причин. Обанкротился единственный импресарио, с которым я могла работать – другие были просто халтурщики. Наступил этап, когда я почувствовала, что не могу петь для тех, кто не чувствует мою песню так, как те, прежние зрители, “евреи молчания”. Можно было переключиться на оперный репертуар, но еврейская песня привела меня на лучшие сцены США, Канады, Мексики, Бразилии, Венесуэлы, Великобритании, Бельгии и других стран – я не могла ее ни на что променять. И я пошла учиться в Бар-Илан.

“Еврейский соловей” надолго замолчал.

Четыре года назад Нехама организовала в помещении библиотеки, где до этого работала (Тель-Авив, ул. Бялик, 26) студию, точнее мастер-класс для вокалистов, желающих научиться еврейской песне. Начинали с шести человек, теперь двенадцать. Занимаются два раза в неделю. Субсидирует студию Национальное управление по еврейской (идиш) культуре.

– Я – счастливый человек, – говорит певица. – Тридцать три года я здесь, сменилось поколение, а меня все еще помнят. Чего еще может человек хотеть?
В семье больше никто не поет. И я занимаюсь с теми, кто хочет научиться петь на идише. Это замечательные ребята, в основном, новые репатрианты. Я их всех очень люблю…

– 12 августа исполняется полвека со дня расстрела деятелей еврейской культуры в СССР. Знали ли вы этих людей лично?
– К сожалению, не успела. Однако получилось так, что они сыграли в моей судьбе решающую роль.

После победы на московском конкурсе в 1958 году меня тесным кольцом окружили вдовы и дети расстрелянных писателей и актеров. Алла Зускина, Тала Михоэлс, ныне покойная Фейга Гофштейн морально поддержали меня – а я ведь, признаться, – не была готова к столь головокружительному успеху – и напутствовали меня словами: “Нехама, пой от имени наших погибших отцов и мужей”. И вот уже 44 года каждое лето я зажигаю поминальные свечи в их честь. И делаю всё от меня зависящее для увековечения их памяти.

В СССР мне удавалось сделать не так много. В апреле 1967 года я дала свой последний концерт в Москве. На нем прозвучали песни на стихи замученных в подвалах Лубянки поэтов.

В Израиле я 33 года и – пусть это звучит чересчур помпезно – посвящаю все свои силы тому, чтобы жизнь и творчество Михоэлса, Зускина, Маркиша, Гофштейна, Бергельсона, Квитко, Фефера не были забыты последующими поколениями. Каждый год 12 августа мы приходим в сквер на углу улиц Герцль и Черняховски в Иерусалиме и проводим митинг у обелиска, на котором начертаны имена погибших…
– Как вы оцениваете сегодняшнее состояние идиша и связанной с ним богатейшей культуры?

– Сложный вопрос. Во время Второй мировой войны и сталинских “чисток” был уничтожен почти целый “идишский” народ. Немногие выжившие в большинстве своем перешли на русский, английский, иврит и другие государственные языки стран проживания. Поколение, родившееся перед самым Холокостом и в первые послевоенные годы, оказалось потерянным для идиша. И не надо по старой еврейской привычке обвинять весь мир! Лучше посмотрим в зеркало. Много ли родителей говорили на мамэ-лошн со своими сыновьями и дочерьми? Обычным делом это было только у нас в Литве. Даже дети корифеев еврейской культуры в большинстве своем владеют идишем, мягко говоря, не вполне свободно.

– Есть ли “свет в конце тоннеля”?

– Вы ведь бываете на ежегодных концертах воспитанников моего мастер-класса? На сцену вышло новое поколение сорока-, тридцати- и даже двадцатилетних людей. Они выросли без мамэ-лошн, но наверстывают упущенное.

– Я оптимистка. Верю в возрождение идиша. Оно уже началось.

– Что вы можете посоветовать молодым и среднего возраста людям, озабоченным судьбой идиша и еврейской культуры?

Во-первых, обязательно говорите на идише. Ищите собеседников где угодно и практикуйтесь. Тем самым вы убиваете двух зайцев: не забываете язык сами и порождаете стимул для окружающих. Пусть хотя бы один человек из десяти, из ста захочет понять смысл вашей беседы и примется за изучение идиша.

Во-вторых, не ругайтесь между собой. Это я обращаюсь не к отдельным личностям, а к организациям, ведающим идишем. Пусть все ваши силы и средства уходят не на мелочные разборки типа “кто тут главный идишист”, а на дело. На дело возрождения нашего прекрасного еврейского языка.

 

***

Шуламит Шалит (Тель-Авив), “Форвертс”, май 2004 года

“ЧТОБ ВСЕ ВИДЕЛИ, ЧТО Я ЖИВА”

В День независимости Израиля легендарной еврейской певице Нехаме Лифшиц присвоено звание “Почетный гражданин Тель-Авива”. Сегодняшний наш рассказ – об удивительном творческом пути “еврейского соловья”, нашей Нэхамэлэ

Микрофонов на сцене не было. Певец рассчитывал только на самого себя, на свой голос, на свой артистический талант. А голос должен быть слышен и в самых последних рядах, и на галерке, иначе зачем ты вышел на подмостки?

Когда Нехама Лифшиц начинала петь, сидевшие в зале замирали, не просто слушали и слышали ее, они приникали к ней слухом, зрением, душой, всей своей жизнью. На сцене микрофонов не было, но они были в стенах ее квартиры и в домах многих ее друзей.

Правда, узнавали об этом иногда слишком поздно. И за Нехамой тоже следили работники КГБ. В Израиле ей долго не верилось, что она ушла “от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей”.

В СССР ее репертуар менялся, и, хотя цензура свирепствовала, Лифшиц делала свое дело – тонко и артистично. Иногда шла по острию ножа. Выйти на сцену и произнести всего лишь три слова из библейской “Песни песней” царя Соломона на иврите – для этого в те годы нужно было великое мужество. И так она начинала: “hинах яфа рааяти” (Ты прекрасна, моя подруга), а потом продолжала этот текст на идиш по “Песне песней” Шолом-Алейхема, по спектаклю, который С. Михоэлс ставил в своем ГОСЕТе на музыку Льва Пульвера:

Как хороша ты, подруга моя
Глаза твои как голуби,
Волосы подобны козочкам,
Скользящим с гор…
…Алая нить – твои губы, Бузи,
И речь твоя слаще меда,
Бузи, Бузи…

Бузи и Шимек – так звали героев Шолом-Алейхема. Шимек видел в своей Бузи библейскую героиню… Нехама едва успевала произнести “Бузи, Бузи”, еще звучал аккомпанемент, а зал взрывался аплодисментами.

И тогда она переходила к песне “Шпил же мир а лиделэ ин идиш” (“Сыграй мне песенку на идиш”), мелодия которой казалась всем знакомой. Действительно, когда-то это было просто “Танго на идиш”. Кем написана мелодия – неизвестно. Это танго привезли в Литву в начале Второй мировой войны беженцы из Польши. Затем его стали петь и в гетто Вильнюса и Каунаса. Знали эту мелодию и отец Нехамы – Иегуда-Цви (Юдл) Лифшиц, ее первый учитель музыки, и еврейский поэт Иосиф Котляр. По просьбе отца поэт написал новые слова:

Спой же мне песенку на идиш.
Играй, играй, музыкант, для меня,
С чувством, задушевно,
Сыграй мне, музыкант, песню на идиш,
Чтоб и взрослые и дети ее понимали,
Чтоб она переходила из уст в уста,
Чтоб она была без вздохов и слез.
Спой, чтоб всем было слышно,
Чтоб все видели, что я жива
И способна петь еще лучше, чем раньше.
Играй, музыкант, ты ведь знаешь,
О чем я думаю и чего хочу.

При этих словах выражение ее глаз и движения рук были таковы, что каждый понимал истинный смысл сказанного, тот, который она вкладывала в эту песню: я хочу, чтобы моя песня звучала на равных с другими, чтобы живы были наш язык, наша культура, наш народ – этот пароль был понятен ее публике. А для цензуры песня называлась стерильно: “За мир и дружбу”, вполне в духе ее требований и духа времени. Позднее к ней вернулось настоящее название: “Шпил же мир а лидэлэ ин идиш“.

Она пела еврейские песни не так, как их поют многие другие, выучившие слова, – она пела их, как человек, который впитал еврейскую речь с молоком матери, с первым звуком, услышанным еще в колыбели. Сегодня такой идиш на сцене – редкость, если не сказать, что он исчез совсем.

Нехама родилась в 1927 году в Каунасе. Семья матери была большой: сестры, братья – отец же был единственным ребенком. Он расскажет девочке, как ее бабушка, его мама, ранней весной, когда по реке Неман еще плавали огромные льдины, для него – айсберги, усаживала его в лодку и так, лавируя между льдинами, они перебирались на другой берег, чтобы ее мальчик, не дай бог, не пропустил занятий у учителя, меламеда. Одновременно его обучали игре на скрипке. Учительницу звали Ванда Богушевич, она была ученицей Леопольда Ауэра. Это она вызволила Лифшица из тюрьмы в 1919 году, где его, тогда уже преподавателя еврейского учительского семинара, сильно избили польские жандармы, сломав ключицу. Тем не менее он всю жизнь, даже став врачом, играл на скрипке…

И у Нехамы была скрипочка. У них в доме царил культ еврейской культуры, культ знаний вообще. С 1921 по 1928 годы Иегуда-Цви Лифшиц был директором школы в сети “Тарбут” и одновременно изучал медицину в университете. Мама тоже занималась музыкой, любила петь и играть, но ее учеба оказалась недолгой. Семья была большая, а средств не хватало. Первый подарок отца матери – огромный ящик с книгами, среди них еврейские классики – Менделе Мойхер-Сфорим, Шолом-Алейхем, Залман Шнеур, Бялик в русском переводе Жаботинского, Грец, Дубнов, библейские сказания, ТАНАХ – на иврите и в переводе на идиш, сделанном писателем Йоашем (Йегоаш-Шлойме Блюмгартен, 1871-1927). Но были и Шиллер и Шекспир, Гейне и Гете, Толстой и Достоевский, Тургенев и Гоголь. Нехама помнит, что ее тетя продырявила “Тараса Бульбу” во всех местах, где было слово “жид”. Странно, что такая деталь запомнилась на всю жизнь.

У Нехамелэ были большие, беспричинно грустные глазенки и петь она начала раньше, чем говорить. Все, что отец играл, она пела, но о карьере певицы никогда и речи не было, а мечтала она, когда вырастет, играть на скрипке, как Яша Хейфец или Миша Эльман… Нехаме было пять лет, когда родилась ее сестричка Фейга, Фейгелэ, пухленькая, миленькая, смешная, – всем на радость. Тогда, в 1932 году, мамина сестра Хеня уехала в Палестину. Она ждала семью сестры всю жизнь и умерла накануне их приезда. Среди родных и близких, встречавших в Лоде, находился сын тети Хени, огромный детина, полицейский. Потом в газетах напишут, что, сойдя с трапа, знаменитая еврейская певица Нехама Лифшиц от радости бросилась на шею “первому израильскому полицейскому”. Хорошо сделала тетя Хеня, что уехала, потому что другие мамины сестры при немцах погибли. Берту убили, и мужа ее, и детей их. Тете Соне, правда, повезло больше – она умерла в гетто на операционном столе… Мало кто остался в живых из большой родни.

А их семье повезло. Эвакуация была ужасной, но они выжили. Где-то под Минском начался ад – взрывы бомб, огонь, крики бегущих и падающих людей. Мать тащила единственный баул с вещами, на котором отец, уже в Смоленске, написал: “Батья Лифшиц, ул. Сосновская, 18, Каунас”. Вдруг потеряет – чтоб добрые люди вернули. Логика честного и наивного человека. А надписал он баул потому, что в Смоленске расстался с семьей – его мобилизовали на фронт. А скрипочка потерялась. Сгорела, наверное, в пламени под Минском. И туфелька потерялась. Убежала девочка от войны босиком. Запомнила толпу перед товарным вагоном. Втолкнули их с мамой и с Фейгелэ… И вдруг – о чудо! – появился отец. Литовцы, в том числе литовские евреи, были всего год советскими гражданами, и их в добровольцы пока не брали, не доверяли их лояльности. Только отъехали от перрона – на вокзал посыпались бомбы. Как в Минске, были сполохи огня, стлался черный дым, и слышались крики.

Повезло Нехаме. И с детством, и с семьей, и, хоть без скрипки и обуви, но и от гетто и от смерти убежала. И в том, что в Узбекистан попала, в Янги-Курган, тоже повезло. Выучила узбекский, пела, плясала, научилась двигать шейными позвонками. Это было очень важно, тоже часть культуры, как в ином месте надо уметь пользоваться вилкой и ножом. Верхом на лошади, как отец к больным, разъезжала и она по колхозам, собирая комсомольские членские взносы. Впитывала чужие традиции, уклад жизни, историю, изучала людей, их психологию. В 1943 году впервые оказалась на профессиональной сцене в Намангане. Беженец из Польши, зубной врач Давид Нахимсон приходил к ним домой, и они устраивали концерт: Давид играл на скрипке, отец – на балалайке, мать – на ударных, то есть на кастрюльных крышках, Фейгелэ – на расческе, а Нехама – пела… И на русском – “Темную ночь”, “Дан приказ – ему на Запад”, и на иврите, и на идиш, и на узбекском… “Они никогда не уберутся отсюда, – судачили соседи, – им тут хорошо, все время поют”. А у семьи Лифшиц на столе сухари – лакомство, а в редкие дни – картошка и лук. Но они и впрямь были счастливы – молоды, вместе… И жили надеждой. Но что с родными, соседями, друзьями? Неужели убиты? Неужели такое могло случиться? Даже в семье Нехамы говорили, что немцы – нация культурная, и с литовцами вроде жили мирно. Даже отец, который знал все-все, не мог найти ответа.

Он добивался возвращения в Литву. Тогда, в 1945, когда ей было восемнадцать лет, она впервые в жизни столкнулась с явным антисемитизмом. Абдуразакова, первого секретаря партии, перевели в Ташкент, прислали нового, и тогда некто Комиссаров, второй секретарь, заорал ей в лицо: “Знаю я вашу породу, ты у меня сгниешь в тюрьме, а в Литву не уедешь”. Вызов из литовского Министерства здравоохранения на имя доктора Лифшица пролежал в МВД Узбекистана ровно год! И тут помогло ее знание узбекского языка. И кое-что еще. Да, дерзость. Ее часто спасала дерзость: “или пан – или пропал”. Добилась, отдали вызов. Начались сборы в дорогу.

Грустным было прощание с людьми. Доктора и его семью полюбили. Дурных людей было все-таки меньше. Или им не попадались. Как только Нехаму не называли в этом захолустном милом городке: и Накима и Накама-Хан и даже Нахимов! Да будут благословенны твои люди, Янги-Курган, простые и добрые, которые помогли в трудную минуту. Она не учила многих предметов, ни химию, ни физику, но так многому научили ее университеты жизни… Приехала девочкой-подростком, уезжала взрослым человеком. Мира тебе, шептала она, моя зеленая деревня, и прощай… В первые же гастроли по Средней Азии, потом, она сделает крюк, чтобы повидаться с Фатимой и другими друзьями…

На привокзальной площади в Каунасе их встречал чужой человек. Оставшись в живых, этот одинокий еврей приходил встречать поезда – других живых евреев… Потом устраивал их, как мог. По крупинкам, по капелькам набиралась кровавая чаша – где, кто и как был замучен, расстрелян, сожжен. Все родные, все учителя, все друзья. На Аллее свободы (тогда это уже был проспект Сталина), когда-то магнитом собиравшей еврейскую молодежь – ни одного знакомого лица. Исчезли еврейские лица. Где вы все – Ривка, Мирэле, Йосефа, Рая, Яков, Израиль, Додик? Почему она никого не видит, не встречает? И спросить некого.

На пороге дома управляющего мельницей Миллера их встретила его пожилая служанка. Мама еще в дверях потеряла сознание. Скатерть тети Берты, ее же ваза для цветов, в буфете – незабываемый кофейный сервиз, почти игрушечные чашечки, блюдца… Нехама с трудом вывела мать на улицу, а сама вернулась, поднялась на чердак – новая хозяйка ей не препятствовала, смутилась, и тут Нехама нашла старую порванную фотографию тетиной семьи: вот Берта, ее муж дядя Мотл, дети – Мирелэ и Додик, младшенький…

Возвращались молча, она и мама. Как выглядели улицы, по которым они шли, не помнит. Для них улицы были мертвы. Их город умер. Но он ведь не умер. Он убит! Убит! Как выплакать эту боль? О, она найдет способ.
После одного из концертов в Москве она добиралась на метро в гостиницу. Ей показалось, что за ней слежка. Кто-то явно шел за ней: Нехама встала – и он встал. И двинулся за ней до эскалатора. Нехама резко повернулась (о, такое будет еще не раз!) и спросила: “Что вам от меня надо, товарищ?” Он ответил: “Я был на вашем концерте. Я – еврейский поэт, мне кажется, у меня есть для вас песня”.

Это был Овсей Дриз, Шике Дриз. Он рассказал ей о родном Киеве, о трагедии Бабьего Яра и познакомил с другой бывшей киевлянкой, композитором Ривкой Боярской. Парализованная Ривка уже не могла сама записывать ноты, она их шептала. Диктовала шепотом, а студентка консерватории записывала. Так появилась великая и трагическая “Колыбельная Бабьему Яру”, которую долгие годы объявляли как “Песню матери”. Это был “Плач Матери”:

Я повесила бы колыбельку под притолоку
И качала бы, качала своего мальчика, своего Янкеле.
Но дом сгорел в пламени, дом исчез в пламени пожара.
Как же мне качать моего мальчика?

Я повесила бы колыбельку на дерево
И качала бы, качала бы своего Шлоймеле,
Но у меня не осталось ни одной ниточки от наволочки
И не осталось даже шнурка от ботинка.

Я бы срезала свои длинные косы
И на них повесила бы колыбельку,
Но я не знаю, где теперь косточки
обоих моих деточек.

В этом месте у нее прорывался крик… И зал холодел.

Помогите мне, матери, выплакать мой напев,
Помогите мне убаюкать Бабий Яр…
Люленьки-люлю…

Голосом, словом, сдержанными движениями рук она создавала этот страшный образ: Бабий Яр как огромная, безмерная колыбель – здесь не тысячи, здесь шесть миллионов жертв! Она стоит такая маленькая, и какая сила, какое страдание! И любовь, и такая чистота слова и звука!

В Киеве – петь колыбельную Бабьему Яру? Тишина. Никто не аплодирует. Зал оцепенел. И вдруг чей-то крик: “Что же вы, люди, встаньте!” Зал встал. И дали занавес…
Не было еврейской семьи, сохранившейся целиком, не потерявшей части родственников или всей родни. Дети-сироты и взрослые-сироты. Сиротство тянуло к себе подобным. Для них просто собраться в этом наэлектризованном зале было пробуждением от оцепенения после всего перенесенного, самой действительности, вызволением души от гнета… Но были в зале и молодые, и совсем юные… Молодежи не с кем и не с чем было ее сравнивать. Нехама Лифшицайте (так ее звали на литовский лад) ударила в них как молния. Пожилые, знавшие язык, слыхавшие до войны и других превосходных певцов, говорили, что Нехама – явление незаурядное. На молодых она действовала гипнотически: знайте, говорила она, это было, нас убивали, но мы живы, наш язык прекрасен, музыка наша сердечна, мы начнем все сначала. Нельзя жить сложа руки…

Поэт и композитор Мордехай Гебиртиг, убитый нацистами в Кракове, в самом огне написал потрясающую душу песню “Сбрент, бридерлех, с*брент” – наш город горит, все вокруг горит, а вы стоите и смотрите на этот ужас, сложа руки, может настать момент, когда и мы сгорим в этом пламени… Если вам дороги ваш город и ваша жизнь, вставайте гасить пожар, даже собственной кровью… Не стойте сложа руки.

Этот призыв вдохновлял и вильнюсских партизан Абы Ковнера, и они брали в руки оружие, на эту тему написал картину художник Иосиф Кузьковский, к нему тоже тянулись молодые. Послевоенное поколение молодых, слушавшее Нехаму Лифшиц, воспринимало это как призыв, прямо обращенный к нему. После гастролей Нехамы во многих городах создавались еврейские театральные кружки, ансамбли народной песни, хоры, открывались ульпаны, тогда же появился и самиздат. Нехама стояла у истоков еврейского движения конца 1950-х и 60-х годов XX века. Кто-нибудь сосчитал, сколько певцов исполняли вслед за Нехамой ее песни?

Доктор Саша Бланк, давний и верный друг, не дождавшись помощи официальных организаций, на свои средства выпустил к 70-летию певицы компакт-диск “Нехама Лифшиц поет на идиш”. Он говорит: “Она сама не понимала высокого смысла своего творчества и своего влияния на судьбы людей, на еврейское движение в целом, на рост национального самосознания и энтузиазма…”

Он прав. Она и в самом деле не осознавала, не умела оценить своей роли в этом процессе.

Когда она, молодая женщина маленького роста, хрупкая и бесстрашная, стояла на сцене и пела, люди думали: если она не боится, если она сумела побороть страх, смогу и я, обязан и я. Молодежь начинала думать, а думающие обретали силу действовать. Спросить у нее, понимает ли она это? Но разве Нехама скажет: да, я вела сионистскую пропаганду, несла людям еврейское слово, рискуя, бросала в зал запрещенные имена, была “лучом света”? Скажите это вы, те, кто знает и помнит, детям расскажите, нет, уже внукам, заставьте послушать себя, чтобы оценили свою свободу, свою раскованность, смех, право жить в свободном мире, право вернуться на родину…
Да, я впадаю в пафос. Простите меня. Но я говорю не просто о певице, я говорю о Явлении, о человеке, чье имя вошло в историю русского еврейства. Пусть одной страничкой. И это немало.

– Как же начинался ваш путь еврейской певицы после войны, когда вы вернулись в Литву из Узбекистана?

– Все началось в тот миг, когда выпускница Вильнюсской консерватории после арий Розины в “Севильском цирюльнике”, после Джильды в “Риголетто” и Виолетты в “Травиате”, после удачных выступлений со вполне сложившимся репертуаром сделала решительный и бесповоротный шаг наряду с ариями из опер и народными песнями, русскими, литовскими, узбекскими, – начала петь на идиш. Тут совпало многое: само время: смерть Сталина, расстрел Берии, краткая оттепель после речи Никиты Хрущева на ХХ съезде КПСС, возвращение из лагерей писателей, музыкантов, узников совести… Вернулись певцы Зиновий Шульман, Мойше Эпельбаум, Шауль Любимов, приехали на гастроли в Литву певицы из Риги Клара Вага и Хаелэ Ритова…

Когда Мойше Эпельбаум пел, она внимала каждому звуку. Тогда она поняла смысл фразы, которую часто повторяла ее строгая и требовательная учительница, бывшая генеральская дочка и аристократка из Петербурга, вышедшая замуж за литовца и жившая в Литве Нина Марковна Карнавичене-Воротникова: “Всегда думай – кому это нужно?” Нехама поняла и приняла: мало умения хорошо держаться на сцене,
мало обладать хорошим голосом. То, что делает Эпельбаум, отдавая всего себя, пропуская звук и слово через собственное сердце, – вот что нужно людям, и в этом – истинное искусство.

Затем приехала Сиди Таль. Скорее актриса, чем певица, но сколько волшебства было в ее игре, в ее речи, движениях, мимике. Нехама стояла за кулисами и плакала. Кто-то коснулся ее плеча: “Мейделэ, почему такие слезы?” Это был поэт Иосиф Котляр, вскоре он станет ее большим другом и будет писать стихи для ее песен. Однажды, после ее выступления в паре с Ино Топером – они несколько лет пели дуэтом, к ним подошел Марк Браудо, до войны он работал в Еврейском театре в Одессе и в театре “Фрайкунст”, а теперь был заместителем директора в Вильнюсском русском театре. Он спросил, знает ли она идиш.

“Вы знаете идиш?” Как часто ей задавали этот вопрос. Молодая – и знает идиш?! Так было положено начало еврейской концертной бригаде артистов Литовской филармонии, состав которой будет меняться. Ино Топер через Польшу уедет в Израиль, придут Надя Дукстульская – пианистка, солист Беньямин Хаятаускас, а артист еврейской драмы Марк Браудо будет читать Шолом-Алейхема, конферировать и во всем помогать своим молодым коллегам. Он познакомит Нехаму с московскими композиторами Шмуэлем Сендереем и Львом Пульвером. Позднее она встретит композитора Льва Когана.

Сколько замечательной музыки они напишут, обработают, адаптируют специально для Нехамы!

Ну, например, песня “Больной портной” в аранжировке Льва Пульвера (слова драматурга и этнографа С. Ан-ского, автора “Диббука”). Сама мелодия, как и многие-многие другие, существует только потому, что появилась на свет еврейская певица Нехама Лифшиц. Она разыскивала, собирала редкие публикации еврейских поэтов. Для нее писали или переделывали старые тексты, она находила композиторов, читала им стихи, за музыку, чаще всего, сама и платила…

Когда группа Марка Браудо начинала репетиции, и все слетались посмотреть и послушать, потому что, кто его знает, может, завтра им запретят этот еврейский эксперимент, Нехама сияла от счастья – неужели она споет со сцены то, что всегда пела ее мама для своих, близких, и подпевали только они – папа, она сама, сестра Фейгеле… Например, песню Марка Варшавского “Ди йонтевдике тэг”. Кто уже помнит этого киевского адвоката, песни которого так очаровали Шолом-Алейхема? Какая в этих песнях сладость для еврейского уха, “цукер зис” и только:

Когда приходят праздничные дни,
Я бросаю все дела – ножницы, утюг, иголки…
Куда приятнее выпить рюмочку праздничного вина,
Чем накладывать заплаты…
Перед едой я делаю киддуш,
Беру свою Хану и наших детишек,
И мы отправляемся на прогулку.
Но праздничный день истекает.
И снова шить, резать и класть заплаты.
Ой, Ханеле, душа моя,
Не осталось ли еды от праздника?

Нехама пела, играла в песне все роли, пританцовывала, создавала на сцене атмосферу еврейского праздника, и очень скоро в Вильнюсе, Каунасе, а потом и в Риге, Двинске, Ленинграде, Москве ей будут говорить одно и то же – лишь бы этот праздник продолжался. Какое счастье петь и говорить по-еврейски! Казалось, язык, как живая ртуть, бежит по всем ее жилочкам. Да, она почувствовала себя нужной. И как когда-то Римский-Корсаков благословил своих учеников-евреев, так и Нина Марковна Карнавичене благослови-ла Нехаму – это твой путь, девочка, иди по нему…
Через два года, 6 марта 1958 года, на 3-м Всесоюзном конкурсе артистов эстрады Нехама Лифшиц станет его лауреатом, получит золотую медаль, и начнется ее большое, но нелегкое плавание… Перед ней откроется новый мир, и, прежде всего – еврейский, в ее жизнь войдут замечательные люди…

Нина Марковна, такая скупая на похвалу, придет на ее концерт в зал Госфилармонии, а через несколько дней в газете “Советская Литва” появится ее статья. Нина Марковна писала: “За всю мою многолетнюю педагогическую деятельность я впервые встретилась с ученицей, которая с удивительной волей и упорством добивалась намеченной цели. Голос ее звучит чисто и хорошо, богат красками и интонациями. Но, пожалуй, главное ее достоинство – в удивительном умении раскрыть содержание песни. Очень скупыми, сдержанными, но весьма выразительными жестами, мимикой создает артистка своеобразные и яркие драматические, лирические и комедийные миниатюры. Даже тех, кто не понимает языка, на котором поет Нехама, глубоко волнуют и привлекают исполняемые ею песни.
Я безгранично горда ею…”.

Впрочем, в советской прессе отзывов было немного. Ее успех замалчивали. Директор консерватории сказал Нехаме: “Для Москвы твое имя не подходит, ни имя Нехама, ни фамилия Лифшиц, даже если к нему добавлено литовское окончание “айте”… А для еврейского мира ее имя было приемлемо и более чем понятно: Нехама – утешение, но она стала не только нашим утешением, но и гордостью: весь мир выучил это имя – Нехама.

Прошел всего год со дня фантастического взлета ее популярности. В Москве и в Ленинграде, уже не говоря о Риге, ее носили на руках. Стояли в очереди, чтобы попасть за кулисы. Но выступала она не одна, а с концертной бригадой. Однажды в Ленинграде ей сказали, что в зале находится Михаил Александрович. Эта встреча с замечательным музыкантом, прекрасным тенором дала новый виток в ее судьбе. Александрович сказал ей: “Ты молода и талантлива. У тебя особенный голос, и к тебе пришел твой шанс – не упусти его, тебе нужно сделать сольный репертуар, и никаких дуэтов, никаких концертных бригад”.

…В Москве зал бушевал, как вспененное море. Аплодировали стоя. На втором концерте ей негде было стоять, сцена – вся целиком – была покрыта цветами. Пришел на концерт чудесный еврейский поэт Самуил Галкин (1897 – 1960), единственный уцелевший после разгрома Еврейского Антифашистского Комитета. Нехама бросилась к нему навстречу. Иногда год может вместить столько, что хватит на всю жизнь. Куда бы ни забрасывали ее гастроли, она умудрялась хоть на день, на полдня оказаться в Москве, только бы повидать друзей, посидеть с ним, Галкиным. Он был очень болен, она не входила – влетала, как сама жизнь, и глаза его оживали. Она садилась подле него на скамеечку для ног и слушала, слушала его чтение. Кто мог подумать, что и его скоро не станет?

А как не сказать о преданном разбойнике Марике Брудном – он ведь сломал в ее квартире почти всю мебель. Все разбил и разъял, но нашел-таки упрятанные микрофоны для прослушивания. А какие мудрые советы давал! Например, как держаться в КГБ, куда ее таскали чуть ли не до самого их отъезда из Союза.
Нехама обязана назвать Хавуню, Хаву Эйдельман, бывшую актрису “Габимы”, ученицу Вахтангова, которая тайком обучала еврейскую молодежь ивриту. Когда учебник “Элеф милим” (“1000 слов”) был пройден, она написала собственный учебник…

Необыкновенная жизнь, необычные люди, встречи. Она не всегда знала, кто из знаменитых людей сегодня пришел на ее выступление. Вот Нехама запела еврейскую песню “Зог нит кейн мол аз ду гейст дэм лэцтн вег” (“Никогда не говори, что ты идешь в последний путь”). Кто не любил популярных песен “Дан приказ – ему на запад…”, “Три танкиста”, “Если завтра война”? Их автор, Дмитрий Покрасс, – уж такой “осовеченный” композитор, мало кто знал, что он вообще еврей – находился в тот вечер в зале. Грузный мужчина встает, поднимается на сцену и обнимает Нехаму. По лицу его текут слезы. Он понятия не имел, что его песня “То не тучи – грозовые облака” переведена на идиш (Г. Глик) и стала гимном еврейских партизан.

Что ни встреча – поэма! На концерты Нехамы приходили знаменитые на всю страну певицы Валерия Барсова, Ирма Яунзем, ее любил хорошо знавший идиш Леонид Утесов. После знакомства с Натальей и Ниной, дочерьми великого Соломона Михоэлса, с женами и детьми погибших поэтов Гофштейна, Маркиша, Бергельсона, – она везде и всюду будет произносить их имена, рассказывать о них, читать их стихи. Мало реабилитировать их, надо вернуть их еврейскому народу…

Недавно скончавшийся профессор Зелик Черфас, бывший рижанин, рассказывал мне: “Я помню, она выступала в Риге в черном платье, а на платье у нее был белый талес… Это было непередаваемое зрелище”. Вы знаете, милый профессор, ответила я, Нехама рассказала мне об этой истории: это был не талес, в Париже ей подарили длинный белый шарф с поперечными прозрачными полосками на обоих концах. На фоне черного платья он казался, только казался талесом, или, как мы говорим на иврите, талитом… Это было маленькое чудо, к которому невозможно придраться… Цензура вычеркивала слова, меняла названия песен, но мимика, жест и вот такая мелочь, как прозрачный шарфик, – тут цензура была бессильна.

В зале сидели работники посольства Израиля. Нехама пела песню Яшки из спектакля “Именем революции” М.Шатрова на музыку Д.Покрасса. Это было в Зале имени П.И. Чайковского. Нехама замечает знакомое лицо. Это посол Израиля Арье Харэль. Она подходит к краю рампы и, произнося: “Жаркие страны, жаркие страны, я ведь не сбился с пути…”, раскрывает руки в сторону посла и его команды. Над жестами нет цензуры…

А публика все понимает. Пока только в воображении и певица и ее слушатели переносятся далеко-далеко… Спустя годы профессор А.Харэль рассказал, что боялся инфаркта, так ему стало страшно…

А как она бросала в зал: “Шма Исраэль, а-шем элокейну…” Или “Эли-эли, лама азавтани..” (“Почему ты нас оставил, Всевышний?”). Ее спрашивали, на каком языке текст? Она невинно отвечала: на арамейском. Это звучало непонятно, но приемлемо.
Она пела в больших городах и больших залах, она пела в маленьких городках и поселках, она пела в клубах, где люди все еще боялись аплодировать еврейской песне, еврейской певице. Она пела… Поэт Сара Погреб рассказала мне об одном из таких концертов. Сара работала в Днепропетровске учительницей. Прошел слух, что приезжает певица, будет петь на идиш. Афиш не было. Захудалый клуб швейников. Зал человек на сто: “Она меня поразила, – вспоминает Сара, – она не только пела, она проявляла несгибаемое еврейское достоинство, несклоненность, расправленность, уверенность в своей правоте. Она была насыщена национальным чувством. Какое мужество! Нехама была продолжением восстания в Варшавском гетто”…

Первое выступление в Израиле, 1969 год. Долгоиграющие пластинки. Гастроли во всех концах света. Она не говорит, что под влиянием ее выступлений и Александр Галич обратился к еврейской теме, но подтверждает, что первой вывезла его записи за рубеж. В Уругвае она, кажется, не побывала. Ривка Каплан, репатриантка из Монтевидео, с грустью говорит мне, что ее муж (они оба родом из Польши), узник Освенцима, до сего дня не сказал ни слова о том, что он перенес в концлагере. После войны их никто не принимал, а Уругвай принял. “Нас, евреев, было там примерно 40 тысяч человек. О, даже патефон был еще редкостью. В начале 60-х годов на уругвайском радио существовала двухчасовая передача на идиш. И я вас уверяю, – говорит Ривка, – что 40 тысяч евреев знали имя Нехамы Лифшиц. Мой муж никогда ничего не рассказывает. Но когда Нехама пела, он плакал. А я выучила тогда слова всех ее песен: и “Рейзеле”, и “Янкеле”, и “Катерина-молодица”. Вы можете ей это передать?”

– Могу, говорю я Ривке. – Правда, сейчас она в Санкт-Петербурге. Вот вернется, мы сможем вместе сходить на концерт в ее студию, ее мастер-класс. Она ведь ведет его в тель-авивской музыкальной библиотеке, которой отдала много лет своей жизни в Израиле, уже более пяти лет. Послушаете и ее чудесную ученицу, новую звезду еврейской песни Светлану Кундыш.

Нехама никогда не сидит без дела. В Израиле нет такого мероприятия на идиш, где бы не считали честью видеть Нехаму Лифшиц. То, что она говорит или читает, всегда умно и талантливо. 12 августа, ежегодно, она приезжает из Тель-Авива в Иерусалим и приходит в сквер имени погибших деятелей Еврейского Антифашистского комитета. Вот памятник с их именами. Вокруг него дети и родственники великих людей – дочери С. Михоэлса, дочь Д. Гофштейна, дочь В. Зускина, дочь убитого еще в 1937 году поэта М. Кульбака, сын Д. Бергельсона, племянница Л. Квитко… И все мы, кому дорога еврейская культура.

…Пока Нехама в отъезде, встречаюсь с родственницей моего мужа, Тальмой. Психолог, вдова прославленного генерала Дадо, Давида Эльазара, начальника генерального штаба в войну Судного дня, вспоминает, что Дадо, родившийся в Югославии, любил песни Нехамы Лифшиц. По дороге на Северный фронт он приезжал к любимой певице, забирал ее в свой джип и вез в Галилею, чтобы пела для солдат. “Он считал, что ее пение поднимает дух молодых израильтян”, – говорит Тальма.

И вот Нехама вернулась из Питера. Рассказывает, что еще в 2001 году Еврейский общинный центр Санкт-Петербурга издал сборник песен из ее репертуара, с нотами, составили его Евгений Хаздан и Александр Френкель, предисловие написала Маша Рольникайте. Со всеми встретилась снова. Центр организовал потрясающий концерт. А репетиции вылились в мастер-класс. Среди участников – исполнители еврейской песни из Санкт-Петербурга, Кишинева, Харькова. А с Нехамой были Светлана Кундыш (“майн мэйделэ” была в ударе, просто восхитительна”) и верная, преданная пианистка и композитор Регина Дрикер (партия фортепиано). Принимали их радушно: ” чуть ли не с трапа самолета нас все время снимали на пленку, и репетиции, и концерт”. Надеюсь, мы увидим этот фильм.

И мне она когда-то сказала это слово “мейделэ”. Лет пятнадцать назад я была на выступлении Нехамы Лифшиц вместе с другом, поэтом Гершоном Люксембургом. Странно было видеть в его руках большой букет. “Пойдем, отдадим Нехаме цветы”. Я смутилась, да нет, пусть он сам, я ведь с ней не знакома. Прошло несколько лет. Я начала вести на радио передачу “Литературные страницы”. Одним субботним утром, кажется, сразу после передачи “Песни, воскресшие из пепла”, раздается звонок: “Мейделе, – говорит незнакомая женщина, – спасибо”. Это была Нехама. А я к ней подойти стеснялась. Моя мама простаивала часами в очереди, чтобы “достать” билет на концерт Нехамы Лифшиц. А тут мое 55-летие, и Нехама приходит вместе с Левией Гофштейн и с Шошаной Камин, дочерью упомянутой выше актрисы Хавы Эйдельман. Представляю их маме. “Мама, это Нехама”. Она по-детски всплескивает руками, обнимает Нехаму, целует и повторяет: “Майн тайере, майн тайере (дорогая моя), сколько слез я пролила на твоих концертах, я знаю все твои песни наизусть, они у меня записаны в тетрадках”.
Эти тетрадки я храню и передам своим детям.

Опубликовано 23.04.2017  23:23

Рубінчык. КАТЛЕТЫ & МУХІ (51)

Калі паважаныя чытачы (не называю «сябрамі», бо далёка не ўсе мне сябры, а ў давер, як асобныя прадстаўніцы клана Ч., уцірацца не люблю і не ўмею) заўважылі, то лейтматывам амаль усіх папярэдніх серый быў заклік жыць сваім розумам. Па-мойму, заклік актуальны, і доўга такім застанецца. У 1930-х Марына Цвятаева кпіла з чытачоў газет, параўноўвала апошнія з «экземай». У 1990-х, прыпамінаю, Гірш Рэлес у адным сваім вершы выказаўся пра «тэлесоску» для гледачоў. Ну, а зараз ад інтэрнэтнай інфы ды пустой балбатні паратунку няма. У нечым меў рацыю расійскі філосаф Аляксандр Зіноўеў: «Інфармацыяй свет завалены… Свет увогуле, з інтэлектуальнага гледзішча, засмечаны настолькі, што спатрэбіцца стагоддзе для яго ачысткі».

Вось і госць № 4 «клуба Алексіевіч» вяшчае: «Сацыяльныя сеткі расчынілі дзверы для папулізму». Праблема яшчэ ў тым, што, дэманструючы маніпулятыўную сутнасць «сучасных тэхналогій», паняволі мусіш карыстацца гэтымі самымі тэхналогіямі… Зрэшты, чаго-чаго, а мабільнага тэлефона ў мяне ніколі не было. Як і акаўнтаў у пэйсбуках.

З надыходам вясны заняўся інвентарызацыяй і «поглядам акінуў шлях» (як не ўспомніць файны зборнік вершаў Фелікса Баторына «Паглядам акідваю шлях» – Мінск, 2001). Вылушчыў з пяцідзесяці папярэдніх серый «Катлет і мух» фразачкі, якія патэнцыйна могуць зачапіць і зараз, а ў цэлым пакідаюць пэўнае ўражанне пра серыял. Да афарызмаў Ларашфуко – і нават Сальвадора Далі – ім далёка, але да рэфлексій кагосьці падштурхнулі ўжо. Ці не?..

  1. «Можа быць, справа ў эпосе, якая высоўвае на першы план людзей з недысцыплінаваным, кліпавым мысленнем» (10.10.2015).
  2. «Трывожыць пашырэнне ў Беларусі паганскіх каштоўнасцей (не блытаць з атэізмам савецкага ўзору)» (22.10.2015).
  3. «Жыццё ў сучаснай Беларусі такое, што кожны – ці амаль кожны – час ад часу мусіць займацца не сваёй справай» (06.11.2015).
  4. «2016 год хацелася б сустрэць без агрэсіі, якую жывіць падманлівая прапаганда з розных бакоў… Ідэі “дэсаветызацыі” беларусаў, выціскання на задні план “чырвонага чалавека” спазніліся – калі не на 15, то на 10 гадоў» (22.12.2015).
  5. «У Беларусі назіраецца сумная заканамернасць – чым горш становішча ў гаспадарцы, тым больш актыўна сябе паводзяць прапагандысты» (18.01.2016).
  6. «Ёсць і ў дзяржаўных установах людзі, якія прафесійна выконваюць сваю працу ды кажуць, што думаюць (асцярожна, але кажуць)… Ад стрыжня ў чалавеку многае залежыць – калі не ўсё» (03.04.2016).
  7. «Не паглядзеўшы ў мінулае без ружовых акуляраў, не прааналізаваўшы памылкі папярэднікаў, не “закрыўшы гештальт”, нікуды мы не прыйдзем. Гэта разумеў украінскі літаратар і журналіст Алесь Бузіна» (24.04.2016).
  8. «Дзякуй Б-гу, нямала шчэ ў нашай краіне прыстойных ды кваліфікаваных людзей. Не ўсё страчана ў бізнэсе, літаратуры, мастацтве, сістэме адукацыі, аховы здароўя… ды нават судовай сістэме» (20.05.2016).
  9. «Аксіёма: без ведання ідыша немагчыма ніякае сур’ёзнае вывучэнне гісторыі і культуры ўсходнееўрапейскіх (у прыватнасці, беларускіх) яўрэяў» (12.06.2016).
  10. «Што да вышэйшых чыноўнікаў РБ – яны з 1990-х гадоў прызвычаіліся ўдаваць з сябе дурнаватых. Магчыма, так ім лягчэй існаваць у гэтым складаным свеце; улічваючы тое, што сеанс “калектыўнай тупаватасці” доўжыцца трэці дзясятак гадоў, не такая дурная тая верхавіна, як часам хоча падавацца» (24.06.2016).
  11. «Не дзяржава павінна кантраляваць інфармацыйныя плыні ў сям’і; стагоддзямі гэтым займаліся бацькі і апекуны, якія неяк давалі рады з выхаваннем дзяцей без цэтлікаў “0+”, “6+”, “12+” і г. д. Збыткоўная паліткарэктнасць, спалучаная з аўтарытарызмам, здольная адно выгадаваць пакаленне прыстасаванцаў і забіць ахвоту да творчасці ў дарослых» (27.06.2016).
  12. «Бяда многіх расійскіх (i беларускіх…) дэмакратаў – ім фатальна не стае глыбіні, і яны, бы тыя “strangers in the night”, блукаюць у прыцемках» (17.07.2016).
  13. «Ёсць прадчуванне, што сёлета і ў “палаце № 6” (сур’ёзна – палата прадстаўнікоў шостага склікання!) з’явіцца кволае прадстаўніцтва «альтэрнатыўных сіл» (15.08.2016).
  14. «Баязліўцаў-перастрахоўшчыкаў замнога ў Беларусі, і не заўсёды яны тояцца ў дзяржаўных установах» (05.09.2016).
  15. «Украінска-яўрэйскія і, шырэй, украінска-ізраільскія адносіны заўсёды былі… не тое што канфліктнымі, а непрадказальнымі. Можа, справа ў тэмпераменце двух народаў. Пры ўсіх глупствах і пераходах на асобы добра тое, што дыскусія па гістарычных пытаннях у нашай паўднёвай суседцы cяк-так вядзецца… У Беларусі ж, выглядае, не так многа людзей, якіх цікавіць мінулае» (07.10.2016).
  16. «Як крыніцай улады з’яўляецца народ, так і крыніцай варожасці да “іншых” з’яўляецца ўсімі любімае грамадства. Калі б з боку апошняга не было запыту на “hate speech”, то мова нянавісці і не вылазіла б на публіку. Што не здымае адказнасці з канкрэтных “-фобаў”» (19.10.2016).
  17. «Беларусі нагвалт патрэбен самавіты Інстытут псіхалогіі, а не адна кафедра пры БДУ. А вось інстытутам журналістыкі (экс-журфак) лёгка можна ахвяраваць: гэта праект познесталінскага часу, калі ўсе газетчыкі лічыліся важнымі ідэалагічнымі работнікамі, таму іх і рыхтавалі ажно пяць гадоў» (06.11.2016).
  18. «Тутэйшым працоўным трэба ўжо адмовіцца ад арыентацыі на сярэднемесячныя паказчыкі, а дабівацца падвышэння мінімальнага заробку за гадзіну працы» (18.11.2016).
  19. «Дастаткова крыху пажыць у Беларусі, каб дазнацца, што ў нас мнагавата службоўцаў, якія дублююць функцыі адно аднаго» (22.11.2016).
  20. «Стаміўся ўжо валтузіцца з прымаўкай “Рыба гніе з галавы”, аднак нічога лепшага пра беладукацыю на розум не прыходзіць» (04.12.2016).
  21. «Cам па сабе клуб “Святлана Алексіевіч запрашае” не вытруціць шэрасць з мінскай публікі, але дае шанс на тое, што нехта з наведнікаў уздымецца над сабою… Зразумела, праблемы ліха і дабра ў рэшце рэшт вырашае кожны для сябе сам, не ў масе» (13.12.2016).
  22. «Ахвяры і пакутнікі не заўсёды становяцца героямі, дарма што з іх раз-пораз лепяць герояў. Папраўдзе, дужа рэдка становяцца» (16.12.2016).
  23. «20 год таму ўмоўны «Захад» мог адносна лёгка стаць на шляху спаўзання Беларусі ў аўтарытарызм, ды не пажадаў… Пара б кандыдатам на ролю “беларускага Гаўла” ўцяміць, што, перш чым ісці “бацьку біць”, трэба хоць міжсобку дамовіцца» (19.12.2016).
  24. «Зараз Беларусі нагвалт патрэбная інтэграцыя з Літвой і Украінай, утварэнне федэрацыі тыпу Злучаных штатаў. Тры названыя краіны маюць розныя сістэмы кіравання, даходы, клімат, але многае іх яднае» (22.01.2017).
  25. «Завабліваць на пяць дзён у Беларусь лепей бы не толькі і не столькі ролікамі, а нiзкiмі цэнамі на жытло» (05.02.2017).
  26. «Людзі, якіх залічваюць у апазіцыю (лепей бы называць іх альтэрнатыўнымі або дэмакратычнымі сіламі), не настолькі бязглуздыя, як часам выглядае. Адсотак “разумнікаў” сярод іх не меншы, а нават большы, чым сярод чыноўнікаў» (15.02.2017).
  27. «Адна з канстант беларускага жыцця – мазахізм, які ў побыце выражаецца формуламі “чым горш, тым лепш”, “мышы плакалі, калоліся, але працягвалі жэрці кактус”… Ахвяра мазахізму, якая імкнецца вылезці з яго цянётаў, часцяком кідаецца ў садызм» (17.02.2017).
  28. «Часцей за ўсё неправавыя рашэнні – на першы погляд, простыя і эфектыўныя – вядуць да ўскладненняў у эканоміцы, дый невыгадныя палітычна» (27.02.2017).
  29. «Любы п’янтос часу дзеяння «антыалкагольнага закона» ахвотна перанёсся б у нашу эпоху… Няхай бы замежнікі паціху ўсю нашу акавіту выпілі або з сабой забралі – дальбог, цвярозым беларусам лягчэй бы жылося» (06.03.2017).
  30. «Заб’еш аднаго чалавека – атрымаеш працяглы тэрмін зняволення. На роўным месцы падпсуеш жыццё тысячам сваіх суграмадзян, забраўшы ў кожнага, магчыма, год-два жыцця – і нічога…» (12.03.2017).
  31. «Жыццё нярэдка імітуе літаратуру. Магчыма, тыя, хто чытаў правільныя мастацкія кнігі, уладаюць перавагай, бо здагадваюцца, чым усё скончыцца – а можа, і не… Дзе шмат ведаў, там шмат смутку» (27.03.2017).
  32. «Без грамадскіх абаронцаў, голасу якіх у Беларусі праз інфармацыйны шум амаль не чуваць, дзяржава захлынецца ў таннай канспіралогіі» (12.04.2017).

А зараз спусцімся ад абстрактнага да канкрэтнага, да інтэрв’ю з чалавекам, якога «Радыё Свабода» пару дзён таму прэзентавала так: «Адзін з самых аўтарытэтных экспэртаў па Беларусі ў сьвеце, аўтар некалькіх манаграфій і прафэсар Альбэрцкага ўнівэрсытэту». Забаўна-сумная выйшла гутарка… Знаны беларусіст скарыстаўся пяцідзённым бязвізавым рэжымам, прагуляўся па Мінску з адной з самых гнуткіх асоб тутэйшай журналістыкі, і выдаў нешта дужа павярхоўнае.

Летась нобелеўская лаўрэатка рэйдала пра агульнае «народнае цела», якое нібыта гойсае па Мінску. Заакіянскі госць Дэйвід Марплз так нас не трактуе, аднак і яму здаецца, што беларусы збольшага – «Эйсавы», якія за ежу гатовыя прадаць «першародства» (дэмакратыю, правы чалавека…) Паблажліва кінуў: «Яны дбаюць пра свой дабрабыт, і калі б я быў на іх месцы, я рабіў бы гэтаксама».

Мала што дзядзька і яго калегі тыпу францужанкі Віржыніі С., якая таксама малявала жыхароў Беларусі ХХІ ст. у вобразе дзікуноў, зразумелі ў нас. Так, апісаны Марплзам псіхатып – не рэдкасць; магчыма, 20-25% тутэйшых яму адпавядаюць, аднак астатнія – людзі з годнасцю, якіх не трэба «цывілізаваць». Дапамагчы паразумецца – іншая справа, ды тое складана. Куды лягчэй даць параду: прыбярыце Леніна з грошай помнікі Леніну і Калініну.

Ці во яшчэ: «Калі гэты дурны дэкрэт аб дармаедзтве будзе спынены, тады можна будзе пазьбегнуць пратэстаў». Чалавек дзесяцігоддзямі вывучаў (?) становішча ў Беларусі, а не сцяміў, што дэкрэт № 3 – толькі вяршыня айсбергу… Не ў ім, па сутнасці, справа, а ў тым, што людзі не бачаць перспектыў пад камандзёрствам «недыктатара». Добра, што ВУП і золатавалютныя рэзервы нарэшце сталі марудна павялічвацца, але даходы пераважнай большасці работнікаў на фоне росту цэн застаюцца ганебна нізкімі. Ліквідацыя беспрацоўя к 1 мая, заробак «па 500» к канцу 2017 г. – хімеры ды ўтопіі, затое для прафесара важна, што развіваюцца сацыяльныя сеткі, якія «даюць людзям усё больш магчымасьцяў выказвацца, атрымліваць інфармацыю. І ніхто ня можа гэтым кіраваць». Нават спрачацца ўжо няма ахвоты.

 

На мінскім вакзале: было і стала (пасля пісьма да Беларускай чыгункі 29.03.2017)

Канспектыўна – добрыя навіны: палітзняволенага, які «пасварыўся» са статуяй гарадавога ў Мінску, нарэшце адпусцілі з СІЗА; 22.04.2017 пройдзе бясплатная экскурсія выпускніцы ЕГУ Марыі Неабердзінай па тэрыторыі былога Мінскага гета (за дзень не было месцаў!) Кіраўнік музычнага партала tuzin.fm задумаў праект «(Не)расстраляная паэзія», у рамках якога Святлана Бень мае заспяваць на словы Ізі Харыка, а Аляксандр Памідораў – на словы Майсея Кульбака: «Усяго паўстане 12 новых кампазыцый ад 12 выканаўцаў… на восень запланавана зладзіць 12 адкрытых лекцый». Гомельскі гісторык Юрый Глушакоў (друкаваўся і ў нас), падрыхтаваў змястоўны артыкул пра землякоў-яўрэяў – праўда, у асобных імёнах дапусціў памылкі, якія tut.by чамусьці не пажадаў выправіць. Гэта ж не Белчыгунка…

Вольф Рубінчык, г. Мінск

21.04.2017

wrubinchyk[at]gmail.com

Ад belisrael.info:

Нагадваем, што ў сваёй аўтарскай серыі В. Рубінчык выказвае асабістае меркаванне, якое не абавязкова ва ўсім супадае з рэдакцыйным.

Апублiкавана 21.04.2017  15:52

Койфен папиросн. История песни / Koyfen papirosen

Evgeny (klonik69) wrote,

“КУПИТЕ КОЙФЧЕН, КОЙФЧЕН ПАПИРОСН”. ИСТОРИЯ ПЕСНИ

Эту песню очень любил мой отец. Но ни он, ни многие другие, знавшие и любившие эту прекрасную песню, столь созвучную определённому периоду советской истории, не знали что она оказывается родом из Соединенных Штатов, что автор её не жил в Советском Союзе в первой половине 20-х годов прошлого века, да и создана она была лишь в начале 30-х годов.

Её автором считается  Герман Яблоков, обладатель голландско-германского имени и русско-славянской фамилии, который на самом деле был  Хаимом Яблоником, уроженцем западно-белорусского города Гродно.

Родился он в небогатой еврейской семье в 1903 году, в те времена это была Российская империя, а далее город отошёл к получившей независимость Польше. В возрасте десяти лет юный Хаим уже поёт в синагогальном хоре кантора Й. Слонимера, в двенадцать он начинает играть детские роли в местном театре на идиш, а в 17 оставляет дом и поступает в небольшую театральную труппу «Ковнер фарейникте групп» («Объединенная Ковенская группа») и вместе с ней начинает кочевать по городам и местечкам Литвы и Польши.

В 1924 году через Германию и Голландию он добирается до Соединенных Штатов, где и живет всю свою остальную жизнь. И здесь он играет в театрах на языке идиш, сначала в провинциальных театрах в Монреале, Торонто и Лос-Анжелосе, а затем перебирается в столицу театра на языке идиш, в Нью-Йорк.  Талантливый человек, а Хаим Яблоник и был таковым, сочетая таланты актёра, режиссёра, драматурга, поэта, композитора, продюсера, скоро становится одним из самых заметных лиц района Второго Авеню (район Манхеттена, где располагались помещения театров, в которых давали спектакли еврейские театральные труппы). Двадцатые-тридцатые годы двадцатого века – эпоха расцвета театрального искусства на идиш в Соединенных Штатах. Кстати, по приезде в Америку он становится сначала Хайман, а затем Герман (по английски это имя произносится как Херман) и меняет фамилию. Основное направление деятельности Г. Яблокова – музыкальные спектакли, пьесы, часто не очень глубокие, но насыщенные пением и музыкой. Самым успешным из них был «Дер Паец» («Клоун») и эту маску клоуна Г. Яблоков использует и далее в своём творчестве. Популярность его такова, что он удостаивается чести вести еженедельную передачу на идиш на радио. Один из музыкальных спектаклей, в создании которого Г. Яблоков активно участвует, носит название «Папиросн», вот в нём впервые и зазвучала песня под тем же названием, о которой мы ведём речь. А случилось это в 1932 году. К сожалению, содержание пьесы, по которой был поставлен спектакль осталось мне неизвестным, но известно, что песня понравилась зрителям. Г. Яблоков немедленно включил её в свою радиопередачу и она стала известной и популярной уже и за пределами Нью-Йорка.

В 1933 году песня попадает в известное музыкальное издательство братьев Каммен («J and J. Kammen Co.»), которое её публикует. Принял участие в судьбе песни и Генри Линн (несмотря на чисто англосаксонские имя и фамилию – тоже не последнее имя в кино и театральном искусстве на идиш), в то время популярный кинорежиссер, делавший короткометражные фильмы для включения в театральные постановки. Г. Линн вместе с Г. Яблоковым сделал короткометражный 15 минутный игровой фильм на сюжет песни и пьесы. В роли 11-летнего продавца сигарет, мёрзнущего на уличном углу, чтобы продать сигареты и заработать столь необходимые для жизни деньги, снялся юный Сидней Люмет, сын польских еврейских актеров-эмигрантов, совсем недавно скончавшийся в весьма почтенном 86-летнем возрасте. В те дни только мечтавший о своей кинематографической карьере. Впоследствии он осуществил свою мечту и стал одним из ведущих кинорежиссеров Голливуда, достаточно сказать, что в его активе один из лучших фильмов, снятых когда-либо там — «Двенадцать разгневанных мужчин», шедший и на экранах Советского Союза и ставший классикой кинематографа.
В 1935 году пьеса и короткометражный фильм «Папиросн» вместе пошли в МакКинли Сквер Театре в Бронксе (один из районов Нью Йорка). Всё это лишь упрочило популярность песни.
И тем не менее кое-что в истории песни остаётся не совсем понятным. В ней явно присутствует русский след. Использовано в тексте русское слово «Купите», за которым, правда, тут же дано это же слово на языке идиш «Койфт». Да и папиросы существуют только в России, вернее, на том пространстве, где некогда располагалась Российская Империя.. На Западе курят сигареты, а что такое папиросы там вообще не известно. Но Г. Яблоков, а именно он является автором оригинального текста, вне всякого сомнения, никогда не жил в Советском Союзе, да и текст датируется началом тридцатых годов, когда он уже был вполне респектабельным американцем.
Поищем разъяснений у самого автора. После войны он издал книгу «Дер Паец: Арум Дер Велт Мит Дем Идишен Театр» («Клоун: Вокруг света с театром на идише»). В ней он сообщает, что замысел этой песни у него появился ещё в 1922 году, когда жил и работал в Ковно (Каунасе), в тогдашней Литовской республике. Вот теперь процесс создания более понятен, Литва граничила с Советским Союзом и до Ковно, разумеется, доходили отзвуки всего того, что имело место у соседей. А русский язык и что такое папиросы Г. Яблоков не мог не знать, всё же родился и вырос он в Российской Империи. Тогда, в Ковно Г. Яблоков решил, что у него ещё нет возможностей вывести песню в свет и оставил всё на стадии набросков, а вернулся к ней и с большим успехом сделал её популярной, когда имел к тому возможности в Соединенных Штатах.

Теперь о музыкальной части. Г. Яблоков в своей книге подтверждает лишь авторство слов, но никак не мелодии. Он излагает версию, что это народная мелодия, которую он лишь обработал, придав ей нужную для этой песни музыкальную форму. А чья же это мелодия? А вот на этот вопрос ответ дать крайне трудно. Мелодия песни, жалобно грустная, вполне может сойти за румынскую дойну, особенно в исполнении еврейских музыкантов, вносящих национальный колорит в исполнение. Венгров тоже трудно будет убедить в том, что это не их национальная музыка. В обоих этих странах полно цыган, которые, разумеется, будут уверять, что это их мелодия, хотя, возможно и признают, что позаимствовали её у еврейских музыкантов. Были, например, выпущены пластинки с фольклорными произведениями румынских цыган, где звучала и эта мелодия, обозначенная как «цыганская свадебная». В 30-х годах прошлого столетия в Соединенных Штатах была выпущена пластинка с популярными греческими мелодиями в исполнении греко-американского музыкального ансамбля, там эта мелодия тоже присутствовала и была названа «цыганским хасапико» (хасапико – живой греческий народный танец). Болгарский специалист по народному фольклору профессор Николай Кауфман нашёл болгарскую народную песню, мелодия которой напоминает «Папиросн». Хотя профессор не исключает,что мелодия эта попала в его страну из Румынии, занесённая странствующими музыкантами. Возможно, есть и другие претенденты на авторство этой мелодии. Из всего этого многообразия можно понять, что мелодия широко ходила по Восточной Европе, под неё имелись, наверняка, и тексты на разных языках, она была хорошо известна еврейским народным музыкантам-клезмерам, которые и сыграли в её судьбе ключевую роль разнося по разным городам и странам и через них дошла она до ушей Г, Яблокова.

Песня прошла через этап заметного роста популярности после Второй Мировой войны. Основным движущим моментом здесь явилась семимесячная поездка самого Г. Яблокова по послевоенным лагерям для бездомных «перемещённых лиц» (DP по английски) в Германии, Австрии и Италии, за эту поездку он был награжден почётным дипломом армии Соединенных Штатов. Конечно, в этих лагерях было полно евреев (около 200 000 человек) и еврейских детей в частности. Часть была освобождена из нацистских концлагерей, часть пряталась на чердаках, в погребах, в лесах, у соседей христиан и т.д. Концертное турне Г. Яблокова, а он дал более ста представлений, вызвало большой интерес и уж там, вне всякого сомнения, исполнялись «Папиросн» и евреи и еврейские дети только что сами так страдавшие были, разумеется, полны сочувствия и сострадания герою песни. Хотя в лагерях DP пища была и там никто не страдал от голода и не стоял с протянутой рукой.

Ещё одним фактором роста популярности песни после войны стало её исполнение дуэтом сестёр Берри (Багельман). Г. Яблоков был знаком с сёстрами и участвовал в их работе над песней и результатом стал маленький шедевр, который многим хотелось многократно слушать даже не понимая и не зная язык. Г. Яблоков вообще много гастролировал со своей супругой Беллой Майзель, также известной актрисой и певицей, побывав и в Европе и в Южной Америке и в Израиле и песня, конечно, звучала на его концертах.  Г. Яблоков умер в 1981 году.

А его песня? Песня живёт.
Трудно найти оркестр клезмеров, в репертуаре которого не было бы «Папиросн» с солирующей партией любимого еврейского музыкального инструмента – кларнета. Вариант песни с несколько измененным ритмом – прекрасная танцевальная мелодия. Именно так её исполнял ещё в 30-е годы в Соединенных Штатах популярный оркестр под руководством Эйба Эльштейна при солировании виртуоза кларнетиста Дейва Тараса. Очень любят эту мелодию в Аргентине, где она исполняется в ритме танго, правда, со словами на идиш, а не по испански, но, возможно, и это будет. В одном я абсолютно уверен: людям песня нравится и часто даже в самом неожиданном месте вы можете услышать: «Купите, койфт-же, койфт-же папиросн, с’из трукене, нит фун регн фергоссен» («Купите-же, купите папиросы, они сухие, не подмоченные дождём»). Это всё те же неувядаемые и не исчезающие «Папиросн».

 Оригинал

***

Опубликовано 1.11.2016 11:19

Шлойме Белис. Песни – тоска о земном

(Заметки к 43-летию смерти Моисея Кульбака (1896–1937). Газета «Фолкс-Штиме» 1980 год.)

Kulbak1

 

-1-

Говорят: любовь слепа. Это, возможно, говорят все разочарованные. Неужели же, все виленчане были слепы в нашей любви к Кульбаку? Нет. Есть любовь, которая делает зрячим. Любовь к поэту помогла увидеть всё его поэтическое богатство во всём его единстве, при его видимом разнообразии.

Нигде Кульбак не был так популярен, как в Вильне, и нигде не знали так хорошо его творчество, как здесь – его стихи, поэмы, его прозу.

Его влияние было велико и глубоко. Молодые мастера слова все находились здесь под его влиянием, не имели сил вырваться из его свободного и всё же властного художественного воздействия. В их произведениях не только заметна его метафорическая система и его лексика, но и его интонация. Даже против своего желания они преподносили свои стихи и даже прозу в монотонном Кульбаковском певучем тоне, как он, со своим грудным басовым тембром, они также читали своими мальчишечьими голосами.

Стоило ему только показаться, он уже на пороге становился победителем. Чтение Кульбака! Это был концерт! Огромное художественное удовольствие! Гипнотический сеанс! Он набирал полную грудь воздухом и затягивал завывая, как бы выдыхая душу. Он всегда был в настроении, читал отдельные стихи, фрагменты, и они входили в слушателей навсегда. Каждый раз они уходили, исполненные чем-то ценным, что наполняло душу, обогащало, оставалось в душе навеки.

Я помню: среди первых его стихов, которые он кинул в жадные уши виленской еврейской молодёжи было стихотворение «Бал».

Звенят освещённые залы,

И скрипок рыдания заглушены барабанами.

Оркестр голосами кричит виноватыми,

Болтают цимбалы,

Кларнеты становятся пьяными,

Басы, как могильщики, мрачно копают лопатами.

Тревожно взывает фагот,

И шелковобелые дамы,

На плечи склонясь твердофрачных господ,

Танцуют блаженно.

Летят за часами часы,

И пламенем чёрным пылают усы,

Темп нарастает, его рычание становится торопливей, его дыхание прерывистей. Танцуют, кругом мелькают чернопламенные усы и сверкающие зубки, колокольчики кудрей, галстуки, кольца, точеные туфельки.

Но вдруг, отвергая смычок,

Заплакала виолончель:

Так плачут порой бесприютные птицы.

Сквозь окна, как сквозь облака,

Блеснула во мраке пустом

Луна, окровавив небесную твердь,

И чья-то рука,

Закована в цепь, искалечена тяжким трудом,

Выводит кровавыми буквами:

Смерть!..

( «Бал», перевод С. Липкина)

Написано стихотворение и вошло в массу, в пылкую молодёжь, вошло в народ как реальность – чтобы навеки остаться.

Вскоре пришёл новый вой:

Гей, гей. волк в стальном одиночестве

Погибает впотьмах;

Гей, гей. волк в стальном одиночестве,

Желчь несет он в зубах.

Народ выбрал этот вой, который был не вой волка в лесу, но волчий вой в крови поэта, который выкрикивает свою тревогу, свою бесприютность, свой страх, в его глубинах.

Гей, трудно высоко нести мне голову

Чубатую!

И сердце грубое, кричащее…

Приду в деревню мандолинную к закату я,

В садах, благоухающих цветущей чащею,

Я заплешу безудержно печальный свой галоп –

Я криком закричу за каждой хатою,

У каждого куста я закричу взахлеб:

Гей, трудно высоко нести мне голову

Чубатую!

……

(«Волчьи песни», перевод Р. Морана)

Все, кто ему подражали хотели, но не умели так читать, как он, никто так не потрясал слушателя, как он. Сухощавый, с удлиненно-темным лицом, с темными глазами, которые блестели, как антрацит и горели изнутри печалью, мечтой и тоской; длинная черная непослушная чуприна над широким низким лбом. Он её энергично отбрасывал сильным броском головы, когда она ему падала на глаза. Гей, Гей, он безусловно имел что-то от коллективного портрета простой династии зельменян, которую он изобразил в своём романе.

«Зельменяне вспыльчивы, но не злы. Они молчат хмуро и весело. Впрочем, есть особый зельменовский сорт, который накаляется, как железо.» Вот таким был Моисей Кульбак, накалялся, как железо.

-2-

Моисей Кульбак был поэтом по призванию. Настоящий поэт! Для наслаждения весь – поэзия, всё – песня. И учитель тоже по призванию, но безо всякой педагогической подготовки. Около пяти лет он был учителем еврейской литературы в виленских еврейских гимназиях и учительских семинарах.

И какой учитель! Ещё такого не было. Его ученики имели счастье приобщиться к поэтическому слову так, что они остались до конца своих дней страстными любителями поэзии и также знатоками её. Не обычные знания Кульбак им давал. Они часами дышали поэзией.

Kulbak_treci_zleva

Группа учащихся и педагогов Виленской еврейской гимназии, 1920-е гг. Моисей Кульбак – третий слева во втором ряду.

Его слово как бы пропахивало души, делало их влажными и плодоносными, открывало их для энтузиазма и восхищения. Его слова были как летний дождь, которого ожидает жаждущая земля. Их учитель в будничной повседневности выдыхал поэзию. Нет, не пучёк эстетических знаний получали его ученики, но способность насытиться поэтическими (художественными) ценностями. Их учитель им надавал, как пищу на дорогу, на всю жизнь, очарование перед небоскрёбами духа, перед громадами великого искусства – наибольший дар, который человек может получить от сваего наставника. Кульбак был пуритански строг. Тихий семьянин. Без малейшего проявления богемы в поведении и быту. Он не терпел притворства. Не был, по правде говоря, очень близок к людям. Был скуп на хорошие слово для начинающих. Ни с кем не был за «панибрата». Говорили, что в его группе «едоков печенки», кроме трех завсегдатаев, которые раз в неделю собирались в еврейском кафе есть печеночки, четвертый никогда не допускался. Кульбак шутил: «Когда мне захочется когда-нибудь прочитать хорошее стихотворение – я почитаю Кульбака». Только это была лишь шутка, а не признак самовлюблённости или гордости.

К своей учительской работе он относился со всей серьезностью и педагогической ответственностью. Своих учеников он не баловал, но они имели честь быть первыми читателями его стихов.

В учительском семинаре он ввязался в конфликт и попортил кровь из-за своего консервативного отношения к взаимоотношениям между взрослой пары семинаристов.

На его лекциях ученики сидели с открытыми ртами, как зачарованные. Его любимым методом был – побуждать учеников к дискуссиям о писателях, произведениях, проблемах искусства. Он сам вставлял несколько слов, когда он считал нужным дать спору определённое направление. Он шлифовал свои произведения, шлифовал свою интеллигентность и талант, оберегая как зеницу ока истинно – кульбаковское, и шлифовал так же интеллигентность своих учеников.

-3-

Кульбак родился в местечке Сморгони, Виленской области, в марте 1896 года. Его отец был маклер по лесу. Его мать происходила из приместечковой сельскохозяйственной колонии «Карке». Воспитание он получил традиционное: хедер, гемора-учитель, ешибот (в Свенчанах и Воложине), остальное он получил путём самообразования и из источников – посредством книг.

География его жизни не богата: Сморгонь, Минск (где жили его родители), Ковно (во время 1-ой мировой войны. Работал здесь учителем в доме для сирот), короткое время в Вильне, снова Минск (1918 г.), снова Вильно (1919 г.), Берлин (1920 – 1923 г., творчески богатые годы), пять лет снова в Вильно и с конца 1928 г. до 1937 г. – в Минске, где был безвинно арестован, сослан в лагерь и умер там в 1940 г. (Замечание Р.К. – дочери Моисея Кульбака. Эту дату смерти М,К. считали до 1989 года. Теперь известно, что приговор Военной коллегии Верховного Суда СССР от 28 октября 1937 г. в отношении осужденного к расстрелу М.К. приведен в исполнение 29 октября 1937 г. Кульбак М.С. реабилитирован посмертно 26 декабря 1956 г.).

Все места его жительства оставили следы в его творчестве. Мы их находим в рельефных оттисках ландшафтов, в окружении, в характере и воздухе его поэзии.

Виленчане этого сморгонца считали виленчанином и он сам – тоже. Вильно был любимым городом у многих поэтов. Он был воспет Давидом Эйнгорном, Авраамом и Саррой Рейзен, Лейбом Найдусом, Г.Л. Фуксом, Даниэлем Чарни, Мани Лейбом, Мойше Тейтшем, Мойше Тейфом, не говоря уже о его собственных поэтах, как А.И. Гродзенский, А. Гольдшмит, Хаим Градэ, Элхонон Воглер, Лейзер Волф, Авраам Суцкевер и много других. Он был воспет такими польскими поэтами как Ян Кохановский, Адам Мицкевич, Юлиуш Словацкий, Сырокомля, Выспянский и другие… Но для нас поэма «Вильно» Моше Кульбака – это та поэтическая жемчужина, в которой запечатлен для будущих поколений дух, что жил в виленских еврейских переулках, его тихая, скромная ученость, её «сияющая нищета». Кульбак писал о Вильно так, как будто высекал свои слова на его старых домах.

Ты – псалтырь из железа и глины,

Каждая стена твоя – мелодия, каждый камень – молитва.

Когда в кабалистические улицы льётся лунный свет,

Предстаёт твоя ошеломляющая нагая красота.

Грусть – твоя радость, радость глубокого баса

В промозглой часовне, твои праздники – бдения,

И твоё утешение – лучащаяся нищета.

Точно тихие туманы летом в предместьях.

Ты – тёмный талисман, вправленный в Литву,

Поросший лишайником и серым мхом.

Каждая стена твоя – пергамент,

каждый камень – священное писание,

Загадочно разложенные и раскрытые по ночам.

Когда на старой синагоге оцепеневший водонос

Стоит и, задрав бороду, считает звёзды.

(Поэма «Вильнюс», перевод Виталия Асовского)

В каждой следующей главе даётся художественное объяснение каждой картине и каждому эпитету. Это даётся городу в чудесном цитированном нами предисловии, которое лишь огромная любовь и почтение могли создать такое поэтическое откровение. Уже одним этим стихом он вписался в его памятную книгу, как почётный гражданин навеки – вечные.

-4-

Он был пропитан, насыщен соками, красками и запахами белорусско-литовской земли. Она эта земля выпевалась из него, через него, только в этом двуединстве взяла верх белорусская – с её влажными, винными, тёмными и холодными еловыми лесами над сухими песчаными и холмистыми равнинами Литвы, с её лесочками – шалунишками и лесными массивами, где большей частью самодержавно господствовала длинноногая сосна. Восходы и закаты были те же, они не придерживались границ и климатических оттенков. «Святой рассвет» пурпурным светом сообщил о рождении свежего, розового дня, а закат – кроваво-красный заход. Да, начало и конец – оба в пламени пожаров, оба – в цвете крови. Оба трепетали в его душе, оба его воодушевляли.

Ядрёный язык Кульбака был полнокровен. Звук – жестковато звучен, точен, по-народному прост, и по-народному тёпел. На самой границе примитива и всё же – как рафинированный, с подземным шумом без конца бьющего ключа, как земля, песок, глина, – его язык имел цвет старой меди, и звучание старой меди. Его рифмы были полные целые, круглые и простые, со свечёй будете у него искать ассонанс или двойную рифму, искусно-акробатическое сплетение слов, что встречается у поэтов – франтов, язык которых свидетель самой последней моды. Он использовал элементарную классическую рифму в самом неклассическом языке – еврейском. Он остался при полной рифме в то время, когда другие поэты считали её чуть ли не позором, отсталостью, даже грубостью, проявлением недостатка мастерства, будто бы в салонах начали пользоваться языком мужика, или подмастерья.

Кульбак не придерживался всей этой «красивости». Он мне однажды в беседе сам сказал: рифма должна быть, как колокол, и они у него таки, как колокола: « Гэй, Антоша, запой и заиграй на бандуре, шурэ, бурэ, мурэ, турэ».

Многозвучную рифму он употреблял не только в такой молодцеватой песне, вышецитированной из поэмы «Беларусь», но во всякого рода стихах – о любви, о природе, даже в самых нежных и мечтательных, затаённых, утончённых, таких трогательных, как будто он трепетное сердце держал, как голубя, в сжатом кулаке, как будто он с навострёнными ушами прислушивался к дыханию земли.

Плеча коснулся – вздрогнула в ответ,

И тихий бледный лик ко мне уж обращен;

Как будто чашечки японской слышу звон,

И, оглушен, вдыхаю тонкий свет.

К залястью белому склоняюсь в тишине,

И кровь звенит и ускоряет бег…

Вот так остаться бы склоненным весь свой век

Пред светом, что так ново светит мне.

(Перевод Р.Морана)

Всё в полной рифме, в простой и не изобретательной рифме. И ему, Моисею Кульбаку, не нужно было другой.

У меня иногда было такое впечатление, что если бы из-под его пера неожиданно выскользнул бы роскошный ассонанс, он бы нервно оглянулся и вычеркнул бы его, как посланца из чужого мира. Случаются ведь у других поэтов такие восхищающие ассонансы – свежие, музыкально-обоятельные, неожиданные, которые звучат скромно, уютно, капризные и в то же время ошеломляюще-естественные, не мудрёные, сухо-продуманные, но как внезапные вспышки, которые мы встречаем довольно много у такого поэта как, например, Перец Маркиш – такого стремительного и высокозвучащего. У других – да, но не у Кульбака. У Кульбака – никогда. Ему они не нужны, как если-б они были в глубоком противоречии с его собственной поэтикой. Его талант не нуждался в высоких каблуках ( в коих нуждаются, по выражению Шекспира – в одном из его сюжетов, только небольшие поэты), его талант отбросил любую косметику. Он всецело отдавался сохранению своего собственного, того, с чем он появился на свет и что хотел поэтически проявить.

Что это Кульбака влекло к странникам, «полигримам» (цадикам), кошерным евреям, которые идут на «страдания» (голес), чтобы в страданиях дождаться часа открыть себя и возвеличиться.

«Очевидно, еврей ищет какой-то просвет в своих страданиях, его сердце уже чувствует песню сияющих волн, которые плескаются за скрытыми немыми порогами рая.»

( Подстрочник из поэмы «Ламед Вав»)

Цадик (ламедвовник) ждет и надеется, а простой бедняк, на что он надеется? Для чего он его выискивает и пишет для него «стихи бедняка»? Вот именно, для чего? Потому что, «когда человек спрячется в свои собственные темные глубины» – тогда Кульбак ему случится под рукой и вместе они сделают старо-новое открытие: «О, как хорошо ничего не иметь и ничего не хотеть». И в конечном итоге, сколько раз на разные лады и под разными оболочками Кульбак выплачет тоску, с которой человек приходит на свет и с которой он его оставляет.

«Я завидую птице, которой лучше, чем нам,

И ягнёнку, что лучше всех.»

В общем, может показаться, что стихи такого рода для него являются исключением, какой-то окольной тропинкой, на которой поэт заблудился. Но это не так. Это тропа, которая ведёт отовсюду на широкий путь творчества Кульбака. Надо только хорошо прислушаться к тону и осторожно за ним следовать, а он уже доведёт к музыке поэзии Кульбака и к его прозе; этот тон доведёт к лейтмотиву удивительного, интригующего и чарующего пения.

-5-

Дьявольски трудно писать о сущности поэзии. Ещё труднее всякая попытка вскрыть не фальшивя и не быть поверхностным её суть, существо одного поэта. Каждый поэт реконструирует мир в согласии с его психическим своеобразием. Как же можно проникнуть в него под футляр и постичь его? Как можно быть уверенным, что можно вскрыть свет и тени души и не ошибиться, не блуждать? В письме к Мартину Буберу известная поэтесса Эльза Ласкер-Шиллер писала: «то, что я пишу только о себе происходит не только из чувства самооценки, это потому, что лишь себя я знаю и лишь о себе я могу кое-что сказать…». Лишь себя знает человек, лишь себя знает поэт, через себя он познаёт других. Когда мы читаем поэта, он нам набрасывает свою систему реконструкции мира, его глубочайшие ощущения, поднятые из непознаваемого, что есть в душе. Мы, читатели, стараемся быть объективными, не можем уйти из нашей собственной концепции, нашей собственной восприимчивости, и от всего того, что в конечном счёте связано с нашей собственной системой реконструкции. Поэтому мы должны пойти на известный компромисс, что всякая правда о поэзии является приблизительной. Следует напомнить, что когда мы говорим о поэте, мы выражаем свои собственные мысли о нём.

-6-

В творчестве Кульбака преобладала поэзия, хотя роман и драма, безусловно, не были случайными проявлениями его творческой личности. Я здесь не буду заниматься отдельными произведениями – не это я имею в виду в этих заметках. Мне бы хотелось отметить лишь то, что мне кажется самым существенным, характерным. Я бы также не делил его творчество на этапы, если б я даже вознамерился писать большую работу. Он пришёл готовый, заметный и ушёл туда, куда его вёл не эксперимент, но его поэтическая натура, его творческая субстанция. В его творчестве ведь нет ни одной строки, которая не дала бы о себе знать: мой автор Кульбак.

Я также не буду искать социальных корней его творчества и его кредо. Я считаю, что это было бы напрасным трудом, который не обещал бы результатов.

Кульбак не был интеллектуалом в привычном смыле этого слова. Он был философом духа. Посредством изображения и эмоции он нам передавал своё миропонимание. Он не карабкался на высокие этажи мысли. Лирик, он пытался открыть то, что живёт в нём. Если уж хотят его действительно к чему-то приписать, то лучше всего причислить его к пантеистам. Природа была его Богом и всем – без эманации её субстанции. Человек, чем была полна его душа, не самое высокое её достижение Он, человек – это тревога, тоска, хаос, страдания. Счастье знают лишь самые примитивные – его любимые герои – «евреи как простые куски земли». Человек завидует природе. Она может жить и быть немой. Жить и ни о чём не спрашивать. Немота – мотив, который у него всё время повторяется. Из его пантеизма исходит часто употребляющаяся им антропоморфическая форма:

«Моё тело – это земля,

Я розовая песнь её сердца.»

«Я – солнце, я – роса.

Я – дуб, надевший фрак»

«Берёзы имеют нечто хорошее

из себя высказать,

И тяжелые дубы ворчат,

Донести б хоть старые кости»

«Поле бормотало сквоэь сон

И глубоко смеялось»

«Наш отец – еловый лес,

Наша мать – Вилия

В шёлковом платье»

«О чём будет говорить немота,

Когда я останусь с ней наедине,

Она дышит, задумавшись из глубины,

Как мшистый камень»

«Я из какой-то большой немоты родился,

Я-б выбил хоть из этой немоты одну искру,

Чтоб в сердце зажёгся напев,

Который был ещё до рождения»

Эти несколько примеров не вырваны из текста для произвольного употребления, они как живые ячейки, ткань, которые могут служить при анализе для понимания существенных особенностей. Также в его прозе мы сталкиваемся с тем же типом метафор и сравнений. Несколько предложений, выхваченных наугад из «Зельменяне».

«Дядя Ича ходит с утра, как тишина в облике человека, как голубь, который только прислушивается».

«В его голове что-то копошилось, как червячок в ямке».

«Реб Зелмеле прост, как кусок хлеба».

В различных нюансах повторяется претензия: «Почему я когда-то не был вымешен в глухоте». И весьма часто мы встречаем у Кульбака тоску «о чистом покое», у него даже говорят «немым дыханием». Тихонько, как бы со стороны, этот литвак вдохнул в нашу литературу что-то от древнего хасидского пантеизма.

-7-

А от пантеизма – два шага к примитивизму. Разве есть более близкое родство, чем это? Только примитивизм пришёл к Кульбаку другим путём – от экспрессионизма. Они наслоились один на другой и пронизывали друг друга. И вместе с вышеупомянутыми рука об руку с ними шёл гротеск, который окрашивает специфически кульбаковский юмор. Получается, что простота Кульбака не так уж проста.

Здесь я должен сразу добавить: если бы Кульбак даже не жил в Германии в годы расцвета экспрессионизма, он был бы все равно экспрессионистом. Он не купил экспрессионизм как литературный конфекцион. Экспрессионизм был его суженым – они только должны были встретиться.

Кульбак взял у экспрессионизма лишь то, что соответствовало его собственной творческой воле. Он себя никогда не выдавал как последователь этого направления, но родство с ним было заметно в большинстве его произведений – в стихах и прозе. Его не интересовала банальная оболочка, но то, что под ней, не изображение для глаза, но изображение – синтез, которое выявляет идею вещи – её суть, для которой художник должен найти подчёркнуто убеждающие экспрессивные средства. Можно сказать, что находясь в Германии в те годы, в этом кратере экспрессионизма, он от него не расплавился, и когда он чувствовал потребность в других выразительных средствах, он их применял. Он ведь в Германии написал поэму «Беларусь» – одну из прекраснейших жемчужин еврейской поэзии и нашёл для этого шедевра краски и тона, которые вышли здоровыми и ядрёными из-под нажима экспрессионистского нашествия.

В общем это течение взяло своё во всех его произведениях. Лаконизм, гротескность как в языке, так и в изображении, карикатуристическая заострённость, скульптурная рельефность, свежесть, происходили из арсенала экспрессионистов. И всё-таки он не врос в него.

Возьмём к примеру его «Муня продавец птиц и Малкеле его жена» – простой рассказ, в котором есть всё: какая-то чудаковатая симпатия, горький юмор, издёвка, душевная боль и сочувствие к безвинно-виновным, обманутым, проигранным на всю жизнь, обиженным Богом и людьми, и без мельчайшего желания сопротивляться, даже слово сказать. Этот рассказ близок и не близок экспрессионизму. Почему? Потому что Кульбаку не хватало страстной, отчаянной кричащей прямо-таки пароксической ангажировки крайних экспрессионистов.

Лучшие представители экспрессионистов были художниками-борцами. Темперамент Кульбака был горяч, но очень сдержан. Он был более живописец (художник), больше всматривался в себя, более музыкален, но абсолютно не был декларативно-разоблачителен. Кульбак не замахнулся на большие вещи. Экспрессионисты были сильны в своём отрицании, они пламенно ненавидели буржуазную действительность, которая изменяет людей посредством войн, нужды, голода, болезней, страданий, безысходности. Это направление многое и существенное хотело сказать, но не имело исторического счастья, может быть, потому, что оно не имело больших талантливых личностей, которые смогли бы своим реализованным искусством навязать свою теорию, идеологию и методы целому поколению. Экспрессионизм был одновременно исторически обусловлен и исторически осуждён.

О Кульбаке можно рискнуть сказать, что он был на середине пути к экспрессионистам и не дошёл, не включился в их ряды, как один из них. Он никогда не претендовал на это. Он только чувствовал себя сопричастным им художественными средствами, которые он носил в себе, возможно, не сознавая своё отношение к ним.

-8-

Есть такое мнение, что экспрессионизм соответствует характеру немцев. Кто знает? Однако факт таков, что он зародился и укрепился в Германии. Немцы были его основными представителями – в литературе, живописи, графике, скульптуре и театре. Возможно, что этим объясняется его судьба. Революция в Германии после первой мировой войны, вместо того чтобы реализоваться в жизни, реализовались в искусстве. Но поскольку жизнь пошла в обратном направлении, то течение, которое пыталось подхватить существенные противоречия эпохи, стало бесперспективным, и, наконец, не только потеряло задор, но начало сохнуть.

На еврейское искусство экспрессионизм не оказал большого влияния Я думаю, что его значительным представителем в живописи был в течение многих лет такой ярко-выраженный экспрессионист как Лазарь Сегал; на почве еврейского театра – Александр Грановский, а в литературе никто не был так близок к ним, как Моисей Кульбак (хотя в 20-х годах к ним можно было причислить Ури Цви Гринберга).

Невозможно – и нельзя брать экспрессионизм Кульбака, но всегда вместе, в одном целом с его пантеизмом и примитивизмом. Он был поэтом простого человека и простых будней; простого человека, что несет в своих глубинах мало-высказанную тоску по свету и жаждет полнее слиться с природой. Не возвышенная мысль носит их над безднами, они знают только чувство, которое порой сыто, порой голодно, а иногда их сверлит и пронизывает желание освобождающего действия. Суббота, субботнее, которое идёт от Переца и укоренилось в душе еврейской литературы, чуждо Кульбаку. Не суббота, но будни, понедельник – это душа. Эта близость к простому и простоте делает гротеск Кульбака теплым и симпатичным. Но как только под перо поэта попадает интеллигент, он сразу становится карикатурным материалом для смеха.

Ицик Мангер нашёл образец не в народной песне, но в игре и пении бродских певцов. Кульбак с самого начала был очарован еврейской народной песней, и таки он был тот, который извлёк из неё её внутреннюю душевно-бархатную красоту. Он показал, какой художественной полноты может достигнуть народная песня, когда она вооружает музу истинного поэта. Его стихи, написанные в духе народной песни – настоящие народные песни, отшлифованные до тончайшего блеска.

Юмор Кульбака, возможно, не обладает чисто еврейской гримасой и ужимкой, он никогда не стремится быть шутливым и остроумным, он не требуетот своего собственного юмора, чтобы он был исполнен мудрости. Юмор Кульбака не многоречив, он пластичен, экспрессионистки-театрален. Его обаяние воткано в языке персонажей, в лаконическом, сжатом изображении, в примитивной речи супероригинальных Дон-Кихотов, грубых парней, таких здоровых, наивно-простодушных, как Буня и Бера, евреев кучерявых, подобно которым до него не видела вся еврейская литература. Ни Биньёмен и Сендерл-баба ищут путь к Израилю, спрашивая у каждого встречного мужика, как туда добраться. Это парни, которые носят в своих могучих сердцах желание освободить мир, которые чувствуют свою силу и должны её разрядить:

Безмолвен Буня. Думает. Пыхтит.

И вслух пустился в рассужденья:

«О человеческий бездомный род,

Достойный наших слёз твой жребий горек!

Лесные братства – в тёплых норах,

И только с человеком человек

Всегда в раздорах.»

(Поэма «Буня и Бера на шляху», перевод Р.Морана)

Монологи. Диалоги. Шагают. Дерутся с пистолетами в руках, идут завоевывать мир эти бравые парни. И между словом и речью Кульбак вплетает экспрессивные куски поэзии, как, например, такие строки:

Он плакал. Скрипка, смутно забелев,

Вдруг выплыла в небесную запруду;

Холодный, дикий и немой напев

Из клочьев света складывался всюду,

И это слышал Буня Бык, товарищ Бык

Сам причастился чуду.

(Поэма «Буня и Бера на шляху», перевод Р.Морана)

Что хочет Буня Бык? Малость. «Мы хотим избавить мир» – объясняет он после драки корчмарю, отвечая на вопрос: «куда они направляются?»

Я воздержисаюсь давать в этих заметках какую-нибудь характеристику многочисленных произведений, что написал Моисей Кульбак за почти два десятка лет своего творчества (он погиб, когда ему было 41 год). Естественно, что среди них были более удачные и менее удачные, не все полнокровные и застёгнутые до последней пуговицы, хотя все, без исключения, талантливые. Нельзя, перепрыгивая от одного произведения к другому, говорить о том, что сделал писатель, который оставил в наследство, кроме прекрасных стихов, замечательных поэм, также три не очень больших романа и две пьесы, о каждой из которых, потому что они менее известны, хотелось бы что-либо сказать. Чувствуется при чтении Кульбака то, от чего он сам имел удовольствие. Он любил здоровых, земных евреев с «холодными клочковатыми бородами», которые целый день трудились, как холопы и ели «вечером ужин из одной миски». Как не упомянуть, что ни у кого мы не находим таких метафор и сравнений, как у Кульбака, ибо где можно найти такое:

«Мороз был зелёный, как кусок плохого стекла.» Странно? Странно, но вы видите мороз. Или:

«Воздух горел над снегом, как синяя водка.» Или такая картина:

«Зима задрожала (дрогнула), как серебряная рыба.»

Абстракционно – это надо воспринять новострёнными ощущениями. Или: «На дворе в темноте лежала зима, как холодная серебряная миска». Закройте глаза – и вы это увидите, почувствуете. Наконец, – такое грубое изображение «Бабушка тихо лежала с остриженной головой на грязной подушке – маленькая горсточка косточек, обгрызанных временем».

Да! Есть неприятность, когда пишешь о Кульбаке. Трудно писать о нём, потому что много есть, что сказать о нём. Трудно даже схематически охватить всё своеобразие его творчества. Почему, например , не упомянуть о богатстве его чисто экспрессионистских эпитетов, как «мшистые души», «голоса ветренные», богатство красок в неожиданных контекстах как: «Жёлтый рыдающий мотив» и.т.д. и.т.п.

И ещё одна неприятность: есть буквально поэты, у которых в целой книге трудно найти строку по вкусу, для цитирования. Кульбака хочется побольше цитировать, и ты просто чуть ли не режешь себе пальцы, чтобы избежать целую пачку цитат, ибо где граница и сколько можно? И у тебя такое чувство, будто ты отнял у читателя большое удовольствие. Хорошо быть бедняком – у него одна рубашка, отберёшь её у него – он останется нагим. Но если богатства громадного таланта даже не умещаются в большом мешке, то что ты придумаешь? Остаётся одна единственная возможность: набраться силами, чуть ли не насилуя себя, и поставить точку. Мы это делаем.

Перевод с идиша Сони Рохкинд (1903–2000) – филолога, доцента Минского педагогического института (ныне педагогический университет им. Танка).

Опубликовано 4.07.2016  22:25

Ранее размещенные материалы:

Мойшэ Кульбак і “Галіяфы” (21.03)

Майсей Кульбак. Вецер, які гняваўся

Письмо от Раи Кульбак

Да 100-годдзя з дня смерцi Шолам-Алейхема. Ад Пейсаха да Кучак

(внизу ссылка на русский перевод 1959 г. истории, про шахматиста Рубинштейна, под названием “Чемпион по шахматам)

Дзіўная гісторыя, расказаная ў халодную зімовую ноч адным яўрэем, апантаным шахматыстам, пасля вясёлай картачнай гульні і добрай закускі ў цёплай кумпаніі

Было ўжо моцна за поўнач. На дварэ стаяла зіма. Вечарынка скончылася, і стол сведчыў, што кампанія, якая была сабралася за ім, добра перакусіла і добра прабавіла час. Зялёныя столікі, спісаныя крэйдай, поўніліся раскіданымі картамі, з якіх глядзелі тузы і каралі і дражніліся: “Цяпер мы тут!”… Зноў сядаць за вінт, прэферанс ці “вока” было б ужо маркотна, але позна было ўжо саромецца сваіх страсцей. Кампанія накурылася, напілася чорнай кавы і, пакуль варочаліся языкі, абмянялася навінамі. Але вось нехта кінуў нейкае слоўца пра шахматы, нехта падтрымаў размову, і апантаны гулец Рубінштэйн адразу навастрыў вуха.

Рубінштэйн – шахматыст небяспечны. Праз шахматы ён можа прайсці дзесяць міль, не есці, не піць, не спаць ноч – фанатычны гулец, што тут скажаш! Пра яго ходзіць маса анекдотаў: 1) ён можа гуляць сам з сабою ў шахматы цэлую ноч; 2) ён тройчы разводзіўся з жонкай з-за шахмат; 3) ён ужо некуды прападаў на тры гады з-за шахмат. Карацей, там, дзе Рубінштэйн, там і шахматы, а дзе шахматы, там і Рубінштэйн, і Рубінштэйн любіць, каб у кампаніях размаўлялі пра шахматы, як добры выпівоха любіць, каб размаўлялі пра выпіўку… Калі вы паглядзіце на Рубінштэйна, то перш за ўсё заўважыце яго недарэчна высокі лоб, высокі і шырокі, круглы – маю на ўвазе, пукаты. Вочы таксама дзіўна вялікія, круглыя, чорныя, але халодныя. Сам ён сухі, кашчавы, але голас у яго гучны, як звон – сапраўдны бас. Там, дзе Рубінштэйн – там ужо чуваць толькі Рубінштэйна, больш нікога…

Пачуўшы, што нехта завёў размову пра шахматы, Рубінштэйн зморшчыў свой і без таго наморшчаны лоб, адным вокам скасавурыўся на чорную каву, быццам бы яна смакавала як мыла ці як памыі… і сказаў усім і нікому сваім адмысловым басам:

– Дамы і панове! Калі хочаце пачуць файны расказ пра аднаго гульца ў шахматы, то сядайце бліжэй, я раскажу вам старадаўнюю гісторыю.

– Гісторыю пра гульца ў шахматы? У былыя часы? – падхапіла гаспадыня, якой карцела, каб госці не разбегліся. – Цудоўна! Скажыце Фелічцы, каб яна кінула фартэпіяна, і, калі ласка, зачыніце дзверы, прынясіце яшчэ пару-тройку крэслаў. Садзіцеся, прашу вас, садзіцеся! Пан Рубінштэйн раскажа нам гісторыю пра гульца ў шахматы, старадаўнюю гісторыю.

Рубінштэйн аглядзеў з усіх бакоў толькі-толькі запаленую цыгару, якую яму прапанаваў гаспадар, быццам бы ацэньваў яе кошт, скрывіўся і выпукліў свой вялікі лоб, нібы хацеў сказаць: “Гм… выглядае як цыгара, але паліцца, бы венік…” і пасля гэтага падступіў да сваёй гісторыі такімі словамі:

– Што я, мае дамы і панове, апантаны, прыродны шахматыст, як і ўсе ў нашым родзе, – гэтага вам не трэба даводзіць, самі ведаеце. Наша прозвішча крыху вядомае ў свеце, і я хацеў бы з вялікай асалодай спытацца, ці ведаеце вы хоць каго з Рубінштэйнаў, які не быў бы шахматыстам.

– Я ведаю Рубінштэйна – страхавога агента, ён прыходзіць да мяне штотыдзень. Апрача “страхавання жыцця” ён нічога не ведае, чысты дзікун! – улез у размову адзін з гасцей, юнак з выцягнутай угору галавой, на якой сядзелі залатыя акуляры. Ён лічыў сябе разумным і любіў з усіх пакпіць. Аднак Рубінштэйн спакойна адказаў сваім басам, утаропіўшыся ў юнака вялікімі чорнымі вачыма:

– Відаць, ён не нашага роду. Сапраўдны Рубінштэйн – заўсёды шахматыст. Гэта натуральна ў той жа ступені, як натуральна тое, што дурні любяць кепскія жарцікі… Мой дзед Рувім быў сапраўдным Рубінштэйнам, таму што быў ён, мае дарагія дамы і панове, сапраўдным шахматыстам. Калі ён гуляў у шахматы, увесь свет мог перакуліцца, а ён бы і не заўважыў. Да яго прыязджалі з усіх канцоў згуляць партыю важныя людзі – памешчыкі, графы, вяльможы! Быў ён усяго толькі гадзіннікавым майстрам, які добра знаўся на сваёй справе. Але, паколькі на першым месцы ў яго стаялі шахматы, то меў ён не заробкі, а слёзы, і ледзь-ледзь мог пракарміць сям’ю.

І вось аднойчы здарылася гісторыя, мае любыя панове і дамы… Пад’язджае да дзедавай хаткі шыкоўны тарантас, запрэжаны дзвюма парамі гарачых коней, і выскоквае з яго нейкі памешчык, а хутчэй магнат з двума слугамі. Ён быў увешаны ардэнамі і медалямі зверху данізу – вялікі пан! Жвава заходзіць у домік: “Дзе тут яўрэй Рувім Рубінштэйн?”

Дзед мой, праўду кажучы, крыху напалохаўся, але хутка прыйшоў у сябе і вымавіў: “Гэта я – яўрэй Рувім Рубінштэйн. Чым магу служыць?” Гэтым пан задаволіўся і кажа на дзеда: “Калі ты і ёсць яўрэй Рувім Рубінштэйн, то вельмі прыемна. Скажы паставіць самавар і прынясі шахматы, мы з табой згуляем. Я чуў, што ты добра гуляеш у шахматы, і што ніхто ніколі не аб’яўляў табе мату”. Так кажа на яго гэты магнат (таксама, відаць, любіцель шахмат) і сядае з ім гуляць у шахматы, партыю за партыяй, партыю за партыяй, а тым часам закіпеў самавар і падалі гарбату, ясная рэч, на падносе, з сочывам і рознымі закускамі, аб гэтым ужо падбала мая бабка, дарма што ў яе кішэні не было ані шэлега. А на двары, ля тарантаса сабралося ўсё мястэчка. Ці жартачкі – у Рувіма-гадзіншчыка гэтакі магнат! Вядома, па мястэчку пайшлі розныя чуткі. Нехта казаў, што вялікі пан прыехаў з губерні з рэвізіяй, дзеля “вобыску”, шукае фальшывыя грошы… Іншыя сцвярджалі, што не абышлося без даносу, паклёпу, што тутака “шыецца справа”… Зайсці ўнутр і паглядзець, як пан сядзіць з дзедам і гуляе ў шахматы, ніхто не дадумаўся. Каму, на самай-та справе, магла прыйсці ў галаву такая думка?

І трэба сказаць вам, дамы і панове, што той вялікі пан, хоць ён гуляў няблага, нават можна сказаць, зусім добра, атрымліваў ад дзеда мат за матам, і чым больш гуляў, тым больш гарачыўся, а чым больш гарачыўся, тым скарэй прайграваў. А дзед – ні брывом не вядзе, скажу я вам! Як быццам ён гуляе, ну, я не ведаю з кім – з навічком… Пану гэта было, напэўна, дужа крыўдна, што я буду вам тлумачыць? Прайграваць ніхто не хоча, а яшчэ каму – нейкаму яўрэйчыку! Але сказаць ён нічога не можа, дый што тут казаць, калі кожны ход робіцца добра – майстру не запярэчыш! І трэба вам ведаць, панове і дамы, што сапраўдны гулец у шахматы цікавіцца значна больш самой гульнёй, чым перамогамі ці паражэннямі. У сапраўднага шахматыста няма гульца-партнёра, ён гуляе супраць фігур – не ведаю, ці вы мяне зразумееце…

– Плаваць мы не ўмеем, але ў плаванні нешта цямім, – уставіў слова юнак-жартун, і як заўсёды недарэчна. Апантаны шахматыст Рубінштэйн прасвідраваў яго халодным позіркам і кінуў: “Так, адразу відаць, як вы цяміце ў плаванні”… Зацягнуўшыся цыгарай, ён прадоўжыў расказ.

– І паколькі ўсё на свеце мае канец, мае дамы і панове, то скончылася і іхняя гульня ў шахматы. Магнат устаў, зашпіліўся на ўсе гузікі, працягнуў дзеду два пальцы і звярнуўся да яго так: “Слухай, Рувім Рубінштэйн, ты мяне разбіў ушчэнт, і я мушу прызнацца, што ты найлепшы шахматыст не толькі ў маёй губерні, а і ва ўсёй імперыі, а можа, і ва ўсім свеце. Я вельмі цешуся, што меў гонар і задавальненне гуляць з найлепшым шахматыстам свету. Будзь пэўны, тваё імя ад сённяшняга дня прагрыміць яшчэ гучней, чым дагэтуль. Я перадам міністрам і далажу пра цябе пры двары…”

Пачуўшы такую мову – “перадам міністрам… далажу пры двары…” – пытаецца дзед: “Хто ж Вы такі, ясны пане?” Рассмяяўся пан, выставіў грудзі ў медалях і адказаў дзеду: “Я – губернатар”… Тут дзеду стала трохі ніякавата; калі б ён ведаў, з кім гуляе, то гуляў бы іначай… Але што было, то было – назад не вернеш! Губернатар вельмі ветліва развітаўся, сеў у тарантас і – “пошел!”

Зразумела, спачатку ўсё мястэчка накінулася на дзеда з пытаннямі: “Хто гэта быў?” А калі стала вядома, што гэта быў губернатар, то людзі здзівіліся яшчэ больш: “Што тут рабіў губернатар?” А калі дзед перадаў ім, што губернатар прыязджаў толькі дзеля шахмат, то людзі тройчы сплюнулі і вылаяліся, а потым сталі разыходзіцца, яшчэ трохі пагаманілі – і забыліся. І дзед таксама забыўся на гэты выпадак, яго галава была ўжо дзесьці ў іншым месцы – ён зноў думаў пра шахматы, а заадно і пра свой заробак. Вядомая справа, яўрэй заўсёды мучаецца, гаруе, шукае, дзе зарабіць на хлеб.

І вось надышоў дзень, мае панове і дамы, – не ведаю, колькі часу прайшло з таго выпадку, ведаю толькі, што гэта сталася напярэдадні свята Пейсах. А на свята ў дзеда не было нічога, нават кавалка мацы жаднага. Дзетак ён меў, каб не сурочыць, многа – аднаму трэба кашуля, другому пара боцікаў – цяжка! І сядзіць ён, бядак, скурчаны ў тры пагібелі, са шкельцам у воку, калупаецца ў маленькім гадзінніку, які чамусьці спыніўся, і думае думку біблійнымі словамі: “Адкуль прыйдзе дапамога?” Раптам расчыняюцца дзверы, уваходзяць двое жандароў і проста да дзеда: “Пажалуйце!”. Яму ў галаву ўдарыла (дзед быў летуценнікам): ці не ад губернатара яны? Дык вось і разгадка – можа, таму вяльможу захацелася зрабіць добрую справу, ашчаслівіць чалавека? Хіба не здаралася, што пан яўрэя асыпаў золатам праз якую-небудзь драбязу, ды так, што заставалася і дзеткам, і дзеткавым дзеткам? Але аказалася, мае дамы і панове, нічога падобнага – яго ласкава просяць прагуляцца, схадзіць… куды б вы думалі? Аж у Пецярбург! А навошта – жандары і самі не ведаюць! Яны кажуць толькі, што атрымалі паперу з Пецярбурга і ў ёй напісана: “неадкладна даставіць яўрэя Рубіна Рубінштэйна ў Санкт-Пецярбург” – пэўна, у гэтым нешта ёсць. “Прызнайся, дзядзька, што за штуку ты выкінуў?” Дзед клянецца, што ён нічагусенькі не ведае, што ён за ўсё жыццё нават мухі на сценцы не забіў, Усё мястэчка, кажа ён, можа за яго паручыцца! Слухаць яго слухаюць, але не чуюць. Вырашылі даставіць яго пешым шляхам, то бок “па этапу” – таму што, калі ў паперы сказана “даставіць”, што гэта можа азначаць, як не этап і ланцугі? І яшчэ сказана “неадкладна” – ясная рэч, чым хутчэй, тым лепей.

І вось, мае дамы і панове, нядоўга разважаючы, узялі жандары майго дзеда, без лішніх цырымоній закулі ў кайданы і разам з усімі злодзеямі накіравалі на сапраўдны этап. А што ў тыя гады ў маскалёў значыла “ісці па этапу”, пра гэта я вам не буду шмат расказваць. Хто не ведае, што не было ні чыгункі, ні шашы, і людзі ў дарозе мерлі як мухі? Больш за палову гінулі, а тыя, хто дабіраўся да месцы прызначэння, былі амаль заўсёды кончанымі калекамі. Аднак, на шчасце, мой дзед быў такой самай камплекцыі, як я: сухі, кашчавы, моцнага целаскладу. Да таго ж ён быў чалавекам разважлівым і пабожным, а да таго ж яшчэ і філосафам. “Чалавек памірае аднаго разу, – казаў ён, – калі яму суджана жыць на зямлі, дык ніхто ў яго жыццё не адбярэ”… Чаму ён так загаварыў пра жыццё і смерць? Таму што адчувалася: справа пахне катаргай, Сібірам ці нават нечым горшым… Ён не толькі развітаўся з жонкай, дзецьмі і ўсім мястэчкам назаўсёды, а і прачытаў малітву на небяспечнае падарожжа і хацеў сказаць спавядальную… яго суцяшалі, усё мястэчка выйшла яго праважаць, як на сапраўдным пахаванні. І слёзы ліліся бясконца, як па нябожчыку.

Перадаць вам, дамы і панове, усё, што дзеду выпала на тым шляху, заняло б у нас не адну ноч, а тры. Часу шкада – лепш выкарыстаць гэты час на гульню ў шахматы… Калі коратка, магу вам сказаць, што цягнуўся шлях усё лета, ад Пейсаха да Кучак, таму што этап дзяліўся на часткі, і на кожным перасыльным пункце арыштантаў трымалі тыдзень, а то і два, пакуль не збіралася цэлая партыя злодзееў і бадзяг, якую гналі далей. І нават калі, пасля шматлікіх пакут і мук, дзед апынуўся ў Санкт-Пецярбургу, вы думаеце, гэта ўжо канец? Памыляецеся! Там майго дзеда ўзялі і кінулі ў “каменны мяшок” – цёмны пакойчык, дзе ні сесці, ні легчы, ні прайсціся, ні пастаяць…

– Пэўна, там добра гуляць у шахматы, – уставіў юнак-жартун.

– І па-дурному жартаваць! – дадаў шахматыст Рубінштэйн і працягнуў: – Там, у “каменным мяшку”, дзед ужо канчаткова развітаўся з жыццём, сказаў на памяць спавядальную малітву… Ён ужо бачыў перад сабою анёла смерці і адчуваў, што той вось-вось забярэ яго душу, яшчэ раней, чым яна акажацца перад Судом, і, праўду кажучы, прыспяшаў гэты момант. У яго заставаўся толькі адзін спадзеў – на мястэчка. Ён быў упэўнены, што мястэчка не будзе маўчаць, што знойдуцца хадайнікі, заможныя яўрэі, якія будуць прасіць, шукаць пратэкцыі, а калі трэба, дадуць хабар, каб выцягнуць бязвіннага яўрэя з бяды, абараніць яго ад паклёпу… І дзед не памыліўся, мае панове і дамы – ад першага дня, калі яго забралі, і цягам усяго лета мястэчка рупілася аб яго вызваленні! Наймалі адвакатаў, шукалі пратэкцыі, давалі хабар – проста сыпалі грашыма, але ніякія высілкі “ў імя Ізраіля” не дапамагалі. Грошы хадайнікі бралі, але казалі, што нічога зрабіць для дзеда нельга, і з разумным выглядам тлумачылі, чаму. Прыкладна так тлумачылі: “Злодзея ці іншага злачынцу можна лёгка вызваліць, калі маеш грошы. Чаму? Таму што мы ведаем, што той злодзей скраў пару коней, а той злачынца падпаліў дом. Але з такім чалавекам, як Рубінштэйн, нічога падобнага – хто ведае, якое злачынства ён здзейсніў? Можа, палітычнае, і тады ён “палітычны злачынца”? А гэткі тып ва ўсе гады лічыўся горшым, чым бандыт, які зарэзаў усю губерню!.. Ісці прасіць за “палітыка” – гэта ўжо небяспечна!… Слова “палітычны” значыць, што “наверсе” сочаць за справай, яе не замнеш паціху… А як Рувім Рубінштэйн мог стацца “палітычным”? Ну як жа – яўрэй-летуценнік, філосаф!..”

Аднак, мае панове і дамы, усё на свеце мае канец. Прыйшоў дзень, калі дзверы турмы адчыніліся і двое жандароў, узброеныя з галавы да пятак, узялі майго ўжо ледзь жывога дзеда, пасадзілі яго ў карэту і – “пошёл!”, куды б вы думалі? Ён нічога не пытаўся. Едзем у суд? – няхай будзе суд. На эшафот? – хай на эшафот, абы ўсё скончылася!… І мой дзед ужо ўяўляў сабе, як стаіць перад судом – быццам яго прывезлі ў Сенат і кажуць: “Рувім Рубінштэйн! Прызнавайся ва ўсім!” І ён адказвае Сенату: “Прызнаюся, што я бедны яўрэй, майстар гадзіннікаў, і жыву сумленнай працай сваіх рук, нікога не абкрадаў, не падманваў, не абражаў, і Бог сведка, а калі вы хочаце караць мяне, карайце, але лепш ужо адразу забярыце душу, яна ў вашых руках!” Так у думках дзед размаўляў з Сенатам, а карэта тым часам пад’ехала да камяніцы, дзеду кажуць вылазіць – і ён вылазіць. І яго вядуць у адзін пакой, потым у другі, і кажуць яму распрануцца да кашулі! Ён не разумее, навошта, але раз жандар сказаў, нельга ўпарціцца… Пасля гэтага яму кажуць (мае дамы і панове, тысячу разоў прашу прабачэння) зняць і кашулю. Здымае ён і кашулю, і тады яго вядуць у лазню. Але ж гэта была лазня на ўсе сто! Яго там і мылі, і церлі, і паласкалі. Потым кажуць яму апранацца і едуць з ім далей – едуць, едуць… Дзед думае сабе: “Уладар сусвету! Што ж са мною будзе?”… І ён спрабуе ўспомніць апавяданні, якія некалі чытаў, пра Іспанію і Партугалію, і не можа ўспомніць, дзе чытаў пра такое, што перш чым адправіць злачынцу на эшафот, яго вядуць у лазню… А пакуль ён думае гэткія думкі, карэта пад’язджае да дома з жалезнай агароджай і пазалочанымі зверху пруткамі, а наверсе кожнага з пруткоў – арлы. І вядуць яго міма генералаў з залатымі эпалетамі ды медалямі і кажуць нічога не палохацца, кажуць, што яго прадставяць цару, і каб ён глядзеў прама, нічога лішняга не казаў, ні на што не жаліўся і адказваў на царскае “так” – “так”, на “не” – “не”. І вось, пакуль дзед прыходзіў у сябе, яго прывялі ў прыгожую залу з багатымі карцінамі і залатымі крэсламі, а проста перад ім стаў высокі чалавек з бакенбардамі… Чалавек з бакенбардамі (гэта быў цар Мікалай I) уперыўся ў дзеда позіркам і паміж імі адбылася такая гаворка:

Цар: Як цябе зваць?

Дзед Рубінштэйн: Рувім Рубінштэйн, сын Шолема.

Цар: Колькі табе гадоў?

Дзед Рубінштэйн: 57.

Цар: Дзе ты навучыўся гуляць у шахматы?

Дзед Рубінштэйн: Гэтая навука ў нас перадаецца ў спадчыну.

Цар: Кажуць, што ты першы шахматыст у маёй зямлі.

На гэта дзед хацеў адказаць: “Лепш бы я не быў першым шахматыстам у тваёй зямлі”… Верагодна, цар запытаўся б: “Чаму?” Тады б ужо дзед выклаў, што не так трэба абыходзіцца са знакамітым шахматыстам, якога хоча бачыць цар… Дзед Рубінштэйн ужо гатовы быў усё выкласці! Але цар махнуў рукою, генералы адцяснілі дзеда, і тыя самыя жандары, якія суправаджалі яго ў царскую рэзідэнцыю, выштурхалі дзеда на вуліцу. Яму сказалі, што ён мусіць неадкладна ехаць дадому, бо ў горадзе заставацца забаронена… Як ён дабраўся дадому – не пытайцеся; галоўнае, што дабраўся жывы. І прыбыў ён дахаты акурат на восеньскае свята Кучак, дамы і панове! Я скончыў…

 

Пераклаў з ідыша Вольф Рубінчык

Ад перакладчыка. Шолам-Алейхем (Шолам Якаў Рабіновіч) – адзін з заснавальнікаў новай яўрэйскай літаратуры на мове ідыш. Нарадзіўся 02.03.1859 ва Украіне, у пачатку XX ст. не раз бываў у Беларусі. Памёр у ЗША 13.05.1916. Апавяданне, якое прапануецца ніжэй, належыць да “касрылаўскага” цыклу Шолам-Алейхема і датуецца 1915 г. – годам, калі ў свеце ўжо набыло шырокую вядомасць імя Акібы Рубінштэйна. Гісторыя пра “шахматыста Рубінштэйна” пад назвай “Чемпион по шахматам” у скароце друкавалася ў часопісе “Шахматы в СССР” № 3, 1959 г. – у перакладзе на рускую мову А. Бялова. На беларускую мову апавяданне было перакладзена ў 2009 г., да 150-годдзя пісьменніка, і надрукавана ў лунінецкім бюлетэні “Альбино плюс” (спецвыпуск № 10).

Цікава, што ў «Шахматной еврейской энциклопедии», апрача Акібы, згадваюцца яшчэ пяцёра Рубінштэйнаў: Сімон (1910-1942), які нарадзіўся ў Львове, быў віцэ-чэмпіёнам Вены, загінуў у канцлагеры; Саламон (1868, Польшча – 1931, Лос-Анджэлес), нацыянальны майстар, з 1915 г. жыў у ЗША; Сэмі (1927, Антверпен – 2002, Брусэль), нацыянальны майстар, сын Акібы Рубінштэйна; Хасэ (1940, Вілья-Мартэльі – 1996, тамсама), міжнародны арбітр, арганізатар турніраў у Аргенціне; Эмануіл (1897, Кракаў – ?), яшчэ адзін нац. майстар, прызёр у чэмпіянаце роднага горада (1938). Вось ужо сапраўды шахматнае прозвішча…

Шолом_Алейхем        Акиба_Рубинштейн

Савецкая паштовая марка 1959 г. і кніга, якая выйшла ў Расіі ў 2011 г.

***

Русский перевод А. Белова можно прочесть в журнале “Шахматы в СССР” № 3, 1959 г. на стр. 88-89 (26-27 листы) 

Апублiкавана 13 мая 2016 0:21 

Письмо от Раи Кульбак

                                           Уважаемый Арон Шустин!

К Вам обращается Рая Кульбак дочь поэта, писателя, драматурга на языке идиш Моисея Кульбака. Я хочу поблагодарить Вас за то, что Вы на своём сайте http://belisrael.info , на мой взгляд, профессиональном и информативном, осветили 120-летие со дня рождения моего отца Моисея Кульбака и презентацию сборника его стихов «Eybik»/«Вечна», приуроченную к этой дате.

          В этот сборник, изданный по инициативе «Шах-плюс», вошли переводы поэзии отца на белорусский язык как советского времени, так и новые, выполненные Василём Жуковичем и Андреем Ходановичем. Я благодарна всем поэтам-переводчикам, чьи произведения включены в эту книгу. Переводить поэзию отца очень сложно.

          Я хочу также отметить и поблагодарить через Ваш Сайт:

          Журналистку Марию Константиновну Андрукович за то, что приняла приглашение участвовать в этой презентации и ознакомила собравшихся с моим приветственным словом. Она также прислала мне фото с выставки книг Моисея Кульбака, посвящённой 120-летию со дня его рождения, созданной сотрудником отдела белорусской литературы Национальной библиотеки – Татьяной Николаевной Кунда.

          Поэтессу и журналистку Аллу Леонидовну Клемянок, которая опубликовала на сайте zalesse.by тёплый, душевный, познавательный очерк о моём отце “За мяжой аседласцi, на мяжы Сусвету”. (Ссылку на этот сайт Вы указали)  Я знаю материалы, которые она очень аккуратно использовала. В наш век плагиатства и интернета это редкое явление. Переводы её сохранили музыку отца.        

Арт-директора книжного магазина “Галіяфы” Алесю Птушка, которая готовила презентацию сборника стихов Моисея Кульбака  «Eybik»/«Вечна». Она сделала афишу и организовала показ слайдов по предоставленным материалам Вольфа Рубинчика, пригласила некоторых гостей.  

          По польскому телеканалу в программе «Культура» из выступавших я услышала Андрея Валерьевича Ходановича и Леонида Петровича Борщевского. На мой взгляд, очень достойные выступления. Как говорят: «слов мало, мыслей много». Думаю, что повезёт поэтам, творчество которых они будут переводить.

          Поэта и архивиста Виктора Вячеславовича Жибуля, который скопировал для показа фотографии моего отца, находящиеся в «Белорусском государственном архив-музее литературы и искусства» (БГАМЛИ).

          На этой презентации звучали стихи и песни моего отца и других поэтов на идише и белорусском языках. Я желаю больших творческих и жизненных  успехов всем участникам этого выступления. 

          И пусть на Белорусской Земле, где живут такие замечательные люди, навсегда восторжествуют спокойствие и благодать.

                             С глубоким уважением Рая Кульбак.  

14 апреля                Рамат-Ган                   Израиль

Опубликовано 14 апреля 2016

Мойшэ Кульбак і “Галіяфы” (21.03)

Прадаўжэнне матэрыялу

1 (1)

Вітанне ад дачкі паэта Раі Кульбак, якая жыве ў Тэль-Авіве, зачытвае мінская журналістка Марыя Андруковіч.

2 (1)

Фелікс Баторын расказвае пра п’есу “Бойтра”. Перад ім (з сівой бародкай) сядзіць Леанід Ісеравіч Кульбак, пляменнік Майсея Кульбака

3

Свой пераклад верша М. Кульбака чытае Васіль Аляксеевіч Жуковіч

4

Аляксандр Астравух распранаецца дзеля ідышу – пад швэдарам у яго майка з цікавым надпісам

5

А. Астравух дырыгуе міні-хорам рэстаўратараў-ідышыстаў (Мікола Залатуха, Ігар Кныш, Іван Медзвядзёў). Выконваецца песня “Судэню”

6 (1)

Вершы М. Кульбака ў арыгінале і ў перакладзе на беларускую чытаюць Алесь Астравух і Андрэй Хадановіч

7 (2)

Лявон Баршчэўскі прэзентуе свой пераклад на беларускую паэмы М. Кульбака “Дзісенскі Чайльд-Гарольд”.

Барадаты дзівак у левым куце на ўсіх здымках – вядучы Вольф Рубінчык. Фатаграфаваў Марк Рубінчык, а ўсяго 21 сакавіка ў кнігарню прыйшло чалавек 30.

Даслана з Мiнску i апублiкавана 21 сакавіка 2016

Ніжэй – тэкст прамовы, якую Раіса Майсееўна Кульбак-Шавель прыслала для імпрэзы ў кнігарні «Галіяфы». Хацелася б дадаць, што супрацоўнікі Нацыянальнай бібліятэкі Беларусі не толькі прынялі кнігі Кульбака, але ў сакавіку 2016 г. арганізавалі выставу, прысвечаную яго юбілею. У прыватнасці, гэтым займалася Таццяна Мікалаеўна Кунда. Экземпляр кнігі «Eybik/Вечна» будзе захоўвацца і ў Смаргонскай раённай бібліятэцы.

К 120-летию со дня рождения Моисея Кульбака и презентации его сборника стихов «Eybik»/«Вечна», приуроченной к этой дате.

1 (2) 

Я признательна вам, дорогие друзья, – тем, кто, оставив все дела, пришёл на этот вечер.

Моисей (Мойше) Кульбак – поэт, прозаик, драматург – родился 20 марта 1896 года в Беларуси, в городе
Сморгонь, жил в Беларуси, Литве, Германии. Зная несколько языков, для творчества выбрал
еврейский язык, то есть язык, на котором был вскормлен мамой. 11 сентября 1937 года Моисея
Кульбака арестовали, через несколько недель осудили, а 29 октября этого же года он был расстрелян,
как враг народа.

Я не буду подробно пересказывать биографию. Её можно прочитать в интернете, набрав в Гугле: «Шуламит Шалит + Кульбак».

Шуламит Шалит – литератор, которая много времени и труда отдала написанию замечательных очерков о жизни и твочестве моего отца Моисея Кульбака. Она открыла его на русском языке для широкой публики. Ее передачи о Кульбаке до сих пор повторяются на радио, а очерки о его жизни и творчестве публиковались и в витебском журнале “Мишпоха”. Вошли они и в её книгу 2005 года “На круги свои…”. Моя семья очень ей благодарна.

Я же расскажу о некоторых событиях из жизни отца и нашей семьи.

Журналист Ицхак Каценельсон в статье «Один из бронзовых парней», в газете «Фолксштиме» (№45 за 1966 год) пишет: «…много подробностей тех дней забыты, но до сегодняшнего дня перед моими глазами стоит благородный, красивый облик Моисея Кульбака, читающего на собраниях сотен еврейских рабочих своих «бронзовых парней», и как весь зал страстно подхватывал:

– Эй, вставайте! Собирайтесь в путь!

Оставьте здесь малодушных!

Двери далей распахнуты для ветров.

Путь росою обрызган – широк и нов.

Каждый шаг отмечен, – назад не свернуть!..

Вставайте все! Собирайтесь в путь!

Оставим здесь малодушных!

Будем явь ковать. Будем песнь искать –

Поколению храбрецов под стать!

(из поэмы «Штот» /«Город»/, 1919 год, перевод Юлии Нейман)

Да, в начале творческого пути Кульбак был настроен очень оптимистически, верил, что «Двери далей распахнуты для ветров. / Путь росою обрызган – широк и нов», но в те далёкие времена, в 1919-м, 1920-м, трудно было предположить, какими окаянными окажутся эти «новые дороги»… А когда разобрался в происходящем, угас пыл и поэта, и его «бронзовых парней»… Недаром Осип Мандельштам назвал ХХ век «волчьим столетием». Один поэт раньше, другой позже. Каждый прозревал в свой час.

И Кульбак предчувствовал свой конец и задолго до своего последнего вздоха в аллегорической форме передал тяжелое душевное состояние в стихотворении “Волчьи песни”. Именно “волчьи”. Трагедия века у Кульбака, что само по себе символично, как и у Мандельштама, ассоциировалась с волком и волчьей стаей. Вот фрагменты этого стихотворения в переводе Рувима Морана:

Фосфорический край: снег сверкает сапфиром.

О, горе,

Волк прощается с миром.

«Наплевать мне на племя волков, –

Волк живет одиноко и хмуро…

Вы… Для вас я отраву принес;

Мне казалось – в огонь лишь плюют, но камнями

Меня закидали вы сдуру.

Волк не волк, пока на костях

Ещё носит он шкуру!»

Фосфорический край: снег сверкает сапфиром.

О, горе,

Волк прощается с миром.

Гей, трудно высоко нести мне голову

Чубатую!

И всё-таки поэзия Кульбака была не только многообразной, многоликой, но и полной жизни и радости. Знаток еврейской литературы Моисей Беленький сказал о творчестве Кульбака так: «Его стихи и сказки открывали окно в зелёный мир природы, в сад, наполненный солнцем и светом».

Его стихи музыкальны, это отмечала и мама , и его ученики. «Он не ставил перед собой задачу написать песню. Но,  начиная сочинять лирические стихи, заметил, что пропевает их, и, если не находится, не складывается мелодия, стих не шел. Может, поэтому так завораживало его чтение», напишет в одной из своих статей о Кульбаке Шуламит Шалит.

Сохранилось 8 песен на идише на стихи Кульбака. Семь из них были включены в музыкальный сборник, вышедший в 2012 году под названием «Музик цу зибн лидер» («Музыка к семи стихотворениям»). На обложке есть и английское название – «Seven Poems set to Music». Музыка к четырем из стихотворений создана самим поэтом, к трем – композитором Региной Дрикер. Выход этого сборника – важное событие для еврейской культуры в целом и, без сомнения, радость для тех, кто любит песни на идише: и для слушателей, и для исполнителей.

Эти песни звучали в своё время в исполнении Михаила Александровича, Нехамы Лифшиц (Лифшицайте), Сидора Белярского, Лейбу Левина, Эмиля Горовца, Сары Горби, Песаха Бурштейна.

Музыкальный сборник имеется сегодня и в Беларуси, в Учреждении «Белорусский государственный архив-музей литературы и искусства» (БГАМЛИ), возглавляемом Запартыко Анной Вячеславовной. Статью Шуламит Шалит об этом сборнике можно найти здесь.

Пару слов о жене Моше Кульбака – моей маме Зельде (Жене) Эткиной-Кульбак. Среди восторженной виленской молодёжи, которая не пропускала ни одного вечера, ни одного выступления Моисея Кульбака была молоденькая девушка Зельда (Женя) Эткина – моя мама. Она тогда работала учительницей в детском доме (очаге) имени Я. Динезона. В этот очаг направили и Моисея Кульбака преподавать литературу, географию и естествознание. Так они познакомились. Это был примерно 1920 год, а поженились в 1924 году.

Мама закончила виленскую гимназию и 2-х годичные учительские курсы и всю жизнь проработала учительницей в Вильно, Минске, Борисове. И всё же у нее получился 9-летний перерыв в работе. В ноябре 1937 года она была осуждена как жена врага народа М.Кульбака и пробыла в заключении в Акмолинском Лагере Жён Изменников Родины (АЛЖИРе) до 1946 года.

После выхода из заключения мама по крупицам стала собирать творческое наследие своего мужа. Маме удалось собрать почти все, кроме пьесы «Бениамин Магидов». Люди, рискуя своими судьбами, сберегли произведения любимого поэта и передали их маме. Она до конца своих дней оставалась верной и преданной памяти мужа и делала всё, что было в её силах, чтобы сохранить и увековечить творчество М. Кульбака.

Мама стойко переносила невзгоды, которые преподнeсла ей судьба: арест и гибель мужа, собственный арест и заключение, гибель сына Эленьки и почти всех родственников в Холокост.

Зельда (Женя) Кульбак ушла из жизни в 1973 году, ушла так же тихо, как и жила, во время сна.

Небольшое отступление, связанное с творчеством Моисея Кульбака. В 1937 году был сверху спущен приказ: все книги Моисея Кульбака из библиотеки изъять и уничтожить. За невыполнение, в то жестокое время, грозила смерть. Но представьте себе, что два сотрудника библиотеки – имя и фамилию женщины я знаю – Франка Фришман, а имени мужчины не знаю, но эти люди книги Моисея Кульбака сжечь не смогли. Факт, что Франка их сохранила. А у неё в то время была семья – и сын, и муж. Узнав, что мама вернулась из лагеря, Франка преподнесла ей драгоценный подарок…

И «всё возвращается на круги своя». В наше время сотрудники отдела белорусской литературы, той же Национальной библиотеки Беларуси, принимают книги М. Кульбака… В добрый час! И чтобы сотрудники библиотек никогда не знали того, что испытала Франка и её соратник, или, что испытали другие работники, добрые, культурные, порядочные люди, которым приказывали сжигать и уничтожать книги «врагов народа».

Переводчик произведений Моисея Кульбака – поэт Рахиль Баумволь в статье, озаглавленной «Я имела честь знать Моисея Кульбака», сказала о нём: «…книги его живут. И покуда будет жив еврейский народ, магия кульбаковского слова будет оказывать свое действие». Кстати, любимой поэмой Рахиль Баумволь была поэма «Райсн» («Беларусь») М. Кульбака.

Закончить своё выступление хочу такими словами:

Ицхак Башевис-Зингер в своей Нобелевской лекции сказал: «Идиш отнюдь не мёртвый, а умирающий язык. Разница огромна. Умирающий ещё вполне может выздороветь». Презентация сборника стихов «Eybik»/«Вечна» М. Кульбака и Ваше присутствие в этом зале – одно из лекарств для его выздоровления.

Спасибо Вам. Спасибо.

Тель-Авив, 20-21 марта 2016 г.

Дополнено 22 марта 

Klezmer music (Клейзмерская музыка)

Posted july 10, 2015, 18:57

Опубликовано 10 июля 2015, 18:57

 

Д-р Мордехай Юшковский о возрождении идиша

— Д-р Юшковский, оплакивая судьбу идиша в XX веке, принято говорить, что Гитлер убил читателей, а Сталин писателей… Это так, но не кажется ли вам, что эти два палача лишь ускорили процесс?  А настоящий убийца идиша как языка — модернизация и ассимиляция.  Ведь еще в 1930-е годы советские евреи предпочитали отдавать детей в русские школы (при наличии сотен еврейских — с обучением на идиш), и в те же годы провалились гастроли ГОСЕТа в Ленинграде — евреи не спешили в идишский театр, предпочитая ему русскую драму.  Те же процессы переживало и американское еврейство — 200 000 (!) подписчиков было когда-то у старейшей ежедневной газеты на идиш «Форвертс» — сегодня их с трудом наберется две тысячи. А в Соединенных Штатах не было ни Сталина, расстрелявшего цвет еврейской литературы, ни Холокоста… — За тысячи лет рассеяния евреи выработали два инструмента, позволивших сохраниться им как народу, — язык и традиции.  Пока эти инструменты у евреев были, они оставались евреями, как только их предали забвению — общины сошли на нет. Еще Шолом-Алейхем в начале прошлого века пророчествовал, что, забыв идиш, евреи перестанут быть евреями. И мы сегодня этому свидетели — и здесь, в СНГ, и в Соединенных Штатах.  Вы правы, сто лет назад Нью-Йорк был империей идиша, в 1928 году на одной только Второй авеню было 23 еврейских репертуарных театра, не считая семи еврейских театров на Бродвее. К 1949 году из этих тридцати театров остался один… Из сотен еврейских газет и журналов на идише выжили единицы.  И что?  Если в 1980-е годы американских евреев насчитывалось шесть миллионов, то сегодня их около пяти, причем с той или иной общиной идентифицируют себя не более 1,5 млн. Аналогичная ситуация и в Украине. Говорят, что в Киеве — не по переписи, а по происхождению — живет около 80 000 евреев. Сколько из них участвуют в еврейской жизни? Две тысячи, пять, семь?  Для прочтения всего материала, кликнуть на текст.

Предыдущий материал на тему идиш здесь

Размещено на обновляющемся сайте 3 ноября 2014

ZOL LEBN YIDDISH! НЯХАЙ ЖЫВЕ ІДЫШ!

Напярэдадні Рош-Ашонэ ў Кіеве адбыўся пяцідзённы семінар ідышыстаў розных краін, у якім узялі ўдзел прадстаўнікі Беларусі – Аляксандр Астравух і аўтар гэтых радкоў. Дзякуючы Міжнароднаму Цэнтру ідыша, нядаўна створанаму ў Вільні (выканаўчы дырэктар – Іцхак Авербух, педагагічны дырэктар – д-р Мардэхай Юшкоўскі), у Кіеў былі запрошаны шматвопытныя выкладчыцы-ізраільцянкі.

Трэба было бачыць і чуць, з якім артыстызмам Пніна Мелер далучала да хітрыкаў мовы размаітую публіку – ад студэнтаў да пенсіянераў. Нездарма, відаць, Пніна здаўна супрацоўнічае з тэль-авіўскім тэатрам «Ідышпіл». Цікава, што ідыш спадарыні Мелер дужа нагадвае гаворку светлай памяці Гірша Рэлеса (1913–2004), хоць карані яе – у Аргенціне, а Рэлес нарадзіўся і памёр у Беларусі.

Крыху больш акадэмічным выглядаў стыль д-ра Леі Гарфінкель, якая, аднак, таксама выпраменьвала прыязнасць да вучняў і прыўносіла гумар у свае лекцыі, прысвечаныя яўрэйскім літаратарам. А ў Марыны Якубовіч «Ву із дос гесэлэ», «Аф цу лохэс алэ сонім» і іншыя знакамітыя песні заспявалі нават тыя, хто раней рабіў гэта хіба на ранку ў ваннай. Перад спевамі ў кампаніі каларытнай выкладчыцы д-р Юшкоўскі знаёміў хор з гісторыяй твораў, што, безумоўна, дапамагала настроіцца на патрэбную хвалю.

У заключным выступе на тэму «Што ідыш можа сказаць у ХХІ стагоддзі» д-р Юшкоўскі пераканаўча даказаў, што стан мовы ў свеце зусім не такі кепскі, як бачылася яшчэ гадоў 10 таму. У Ізраілі паспяхова дзейнічаюць дзяржаўныя і прыватныя школы з навучаннем на ідышы, кафедры ва ўніверсітэтах. Штогод большае ахвотных асвойваць «мамэ-лошн», і настаўнікаў ужо не хапае. Кіраўніцтва віленскага Цэнтра, які з’явіўся пры падтрымцы Сусветнага яўрэйскага кангрэса, плануе наладзіць курсы ідышу праз «Скайп».

Цудоўнае ўражанне пакінула арганізацыя семінара. Нехта з чытачоў «Берегов», напэўна, помніць мае заметкі ў «Мы яшчэ тут!» з крытыкай на адрас «прафесійных яўрэяў», але гэтым разам проста не было да чаго прычапіцца: супрацоўнікі Еўраазіяцкага яўрэйскага кангрэса падрыхтавалі ўсё бездакорна. Жылі ўдзельнікі семінара ў гасцініцы побач са славутай сінагогай на вул. Шчакавіцкай (Падол), харчаваліся там сама, у рэстаране. Між іншага, пры сінагозе працуе крама кашэрных прадуктаў – некаторыя купілі ў ёй ізраільскай халвы. Добра сустрэлі мы Шабес – малітвы чытаў малады ешыботнік Яша Трэсер з мястэчка Бар (ён, дарэчы, прагне ведаць не толькі іўрыт, але ідыш таксама), прамовы казалі выкладчыкі, а спявалі і са смакам пад’ядалі чолнт усе прысутныя.

Вельмі хочацца, каб падобны семінар адбыўся і ў нашай краіне, балазе пасля выхаду вялікага ідыш-беларускага слоўніка і фільма «У пошуках ідышу» (2008) цікавасць да «экзатычнай» мовы ў беларускім грамадстве пачала расці.

Вольф Рубінчык, г. Мінск

 “Берега”, № 10, 2014

idish1

Педагогі і арганізатары. Справа налева – М. Юшкоўскі, П. Мелер, Л. Гарфінкель, М. Якубовіч, І. Авербух.

idish3

Спяваем

idish2

Агульны здымак на развітанне

idish4

А. Астравух дарыць свой слоўнік д-ру Гарфінкель.

Фатаграфіі М. Бянюмава (Кіеў)

 PS. Некалькі слоў пра Кіеў, якім я яго ўбачыў у сярэдзіне верасня 2014 г. Збольшага спакойны, утульны для гасцей горад. Мы з Аляксандрам Астравухам (і не толькі) гулялі па многіх раёнах, заходзілі ў кнігарні, кафэ, крамы… Заўсёды сустракалі да сябе толькі добразычлівае стаўленне. На многіх балконах жыхары вывешвалі ўкраінскія сцягі, прычым рабілася гэта яўна не пад прымусам.

Пэўнае напружанне адчувалася ў раёне Майдана, дзе разгорнута прапагандная выстава “Доказы ўдзелу расійскай арміі ў агрэсіі супраць Украіны”. Не паўсюдна яшчэ ліквідаваны наступствы падзей зімы 2014 г. – на ходніках дзе-нідзе бракуе пліткі і г.д. На вул. Інстытуцкай і Грушэўскага – “народныя” мемарыялы з пералікамі ахвяр, фотаздымкамі, камянямі, каскамі. Гэтым разам не ўдалося прайсці па вул. Банкавай і зірнуць на “Дом з хімерамі” насупраць рэзідэнцыі прэзідэнта – шлях быў перакрыты (у сакавіку 2013 г. мы з жонкай паглядзелі архітэктурны помнік без праблем).

Цэны ў Кіеве збольшага ніжэйшыя, чым у Мінску, асабліва на праезд (метро – у пераліку 0,15 долара, трамвай – 0,12!). Кажуць, ніжэйшыя і заробкі, а тым больш пенсіі (у Чарнаўцах пенсіянерка з 35-гадовым працоўным стажам атрымлівае менш за 100 долараў). Усё-ткі жабракоў на вуліцах няшмат, людзі ў Кіеве, як правіла, трымаюцца з вялікай годнасцю. Вельмі папулярныя вышыванкі. Мнагавата, як на мой густ, лозунгаў кшталту “ПТН ПНХ” – яны трапляюцца і на мурах дамоў, і на сувенірах, што прадаюцца на Андрэеўскім спуску.

На тым жа Андрэеўскім спуску мы з Астравухам наведалі невялікі тэатр “Колесо” (спектакль “На Подоле, или Где вы сохнете белье?”). Забаўны вадэвіль пра пасляваенны побыт Кіева, дзе гучыць і “яўрэйская тэма” (гераіня-яўрэйка прамаўляе сёе-тое на ідышы), рэкамендую ўсім.

В.Р.

Материал вместе с фото прислан автором специально для обновляющегося сайта и размещен 1 ноября 2014

P. S. А здесь рассказ на идиш израильтянки Пнины Меллер о проведенном мероприятии и самом вильнюсском центре. Кто-то из достаточно пожилых, до войны учившихся в хедере, должно быть сможет и прочесть. Впрочем, не только пожилых.