Category Archives: Страны Западной Европы

Яўрэяў помняць на Беласточчыне

У Бельску-Падляшскім праходзяць Дні яўрэйскай культуры

Бельск-Падляшскі пад знакам яўрэйскай культуры. У мясцовай Гарадской публічнай бібліятэцы адбываюцца «Дні яўрэйскай культуры – мы помнім». У першы дзень мерыпрыемства праходзіць прэзентацыя яўрэйскіх звычаяў, музыкі ды страваў, побыту бельскіх яўрэяў ды паказ фільму «Яўрэйскі мікрараён» («Dzielnica żydowska») аўтарства Ірэнэўша Пракапюка.

Мерапрыемства пачалося з адкрыцця выставы «Здабыткі яўрэйскай пісьменнасці», дзе можна паглядзець старадрукі са збораў Анджэя Вэрэса.

Кажа збіральнік: «Гэта шырокі раздзел яўрэйскага пісьменства. Выданні, каментары, Торы, самы ранні старадрук датуецца 1500 годам. Прадстаўлена шмат арыгіналаў».

У наступныя дні можна будзе між іншым прыняць удзел у майстар-класах па напісанні імён на стараяўрэйскай мове, паслухаць даклады, прысвечаныя культуры ды гісторыі яўрэяў і іх прысутнасці ў Бельску-Падляшскім. «Дні яўрэйскай культуры – мы помнім» будуць праходзіць да суботы 4 сакавіка. Арганізатарам падзеяў выступілі Фонд аховы Бельскай зямлі ды Гарадская ўправа ў Бельску-Падляшскім. Больш падрабязнасцей пра мерапрыемства на сайце Гарадской публічнай бібліятэкі ў Бельску-Падляшскім.

Сакрэты стараяўрэйскай мовы вывучалі ў Бельску-Падляшскім

У мясцовай гарадской публічнай бібліятэцы адбываюцца майстар-класы па пісанні імёнаў на стараяўрэйскай мове. Вядзе іх бельскі даследчык яўрэйскай культуры Анджэй Вэрэс. «Гэтая мова не належыць да ліку простых, але нас зацікавіла», – згодна кажуць удзельнікі заняткаў.

– Алфавіт досыць кароткі, мала літар. Можна яго засвоіць, толькі не з першага разу.

– Для маладых людзей гэта цікава. Трэба гэта зразумець, каб з гэтага скарыстаць. Гэта значна адрозніваецца ад польскага. Вельмі мне падабаецца.

– Варта вучыць розныя мовы. Гэта спрыяе нашаму развіццю, дапамагае нашаму разуменню свету.

Пасля майстар-класаў адбыўся таксама паказ фільмаў беластоцкага рэжысёра Тамаша Вісьнеўскага, прысвечанага яўрэйскай тэматыцы. Заняткі па пісанні імёнаў на стараяўрэйскай мове адбываюцца ў рамках «Дзён яўрэйскай культуры – мы помнім».

Працяг мерапрыемства ўжо ў нядзелю, у планах даклады і паказы, прысвечаныя культуры падляшскіх яўрэяў.

Мацей Рацінеўскі, Беларускае Радыё Рацыя

Фота аўтара

Апублiкавана 04.03.2017  23:20

«Больше, чем книга о Холокосте»

«Больше, чем книга о Холокосте» / интервью с переводчицей дневника Элен Берр

10 февраля 2017

 

В декабре вышло русское издание дневника Элен Берр – записок еврейской девушки, жившей в оккупированном нацистами Париже и погибшей в лагере Берген-Бельзен. Об удивительной книге, которую часто называют вторым дневником Анны Франк, рассказывает в своём интервью «УИ» её переводчица Наталия Мавлевич.

 

– Вы прочитали дневник Элен Берр за трое суток. В статье об этой книге вы пишете: «Не могу уйти из нее – оторваться. Поразил голос – с первых страниц – совсем живой». И Патрик Модиано в предисловии пишет об этом же. 7 апреля 1942 года в оккупированном Париже Элен начинает вести дневник и заканчивает его 15 февраля 1944 года, а в мае 1945 погибает в лагере. Вначале это записи для себя, но со временем Элен понимает: «писать – это мой долг, ибо надо, чтобы люди знали. Каждый день, каждый час творится всё то же: одни люди страдают, а другие ничего не знают и даже не представляют себе этих страданий, даже не могут вообразить, какое страшное зло человек способен причинить другому человеку». Как вам кажется, какие уроки может вынести молодой читатель дневника и уже поживший?

– Чтобы захотеть извлекать уроки, нужно вначале все это глубоко почувствовать, иначе все останется уроком в школьном понимании: прочел, пересказал, забыл. А когда «Дневник» тебя обжигает, и ты чувствуешь себя на месте этой девушки – а это неизбежно, и не зависит от пола – любовь любовью, но там много чего происходит, необязательно чисто женского – вот тогда чтение не проходит даром. Прежде всего, оно заставляет задуматься об ответственности. Об этом говорила Мариэтта Жоб, племянница Элен. В Перми к ней подошла учительница и сказала, что они собираются делать проект (модное сейчас слово), посвященный истории и личной ответственности. Тема личной ответственности идет в дневнике по нарастающей. Вначале Элен пишет для себя, а потом понимает, что должна как-то отражать и осмыслять все, что происходит вокруг.

Элен пишет не только о Холокосте и людях в этой ситуации, но о людях на перекрестке добра и зла. Вот еще одна причина, почему книга меня не отпускает. Я никогда не переводила письма и дневники, то есть не делала работы, при которой между текстом и переводчиком складываются совсем особые отношения. Это не просто документальная книга, написанная от первого лица, это живой документ. И совершенно потрясающая любовная история.

Практика показывает, что книга обладает каким-то тайным свойством – не отпускать, захватывать самых разных людей. Причем среди них много тех, кто далек от этой темы.

– От какой темы?

– Первое, что думает человек, когда читает аннотацию: это про Холокост – и правильно думает. Вначале многие мне говорят (в зависимости от воспитания): «Надоели уже эти ваши евреи и Холокост… Мы все это знаем, давайте уже жить дальше». Или: «И так тяжело, жизнь у нас тяжелая. Не хочу читать про тяжелое…». Или: «Ну ты же понимаешь, что это некоммерческая книжка. Это хорошо и благородно, но люди такое покупать не будут». А потом эти самые люди берут книгу и читают ее с увлечением. Дело тут, думаю, в каком-то удивительном слухе Элен. У нее был потрясающий музыкальный слух, а еще, наверное, слух к слову, литературный слух, но самое главное – нравственный слух и чистота, с которой она проходит через все описываемые события.

Человеческий голос – вот что для меня важно, и он меня захватил. Когда я начала читать дневник, мне показалось, что это мой голос, мое дыхание, и если бы я там была, я бы, наверное, так же писала.

В России книжка издана детским издательством, и это очень правильно. Во Франции встречи, посвященные «Дневнику Элен Берр», организуются в школах, лицеях, институтах. Вот две книжки – это пособия для учителей: что надо знать о дневнике и том времени, что рассказывать. Ее дневник, написанный не в убежище, как «Дневник Анны Франк», а в сияющем, несмотря на войну, Париже, производит сильное эмоциональное воздействие.
Первая часть писалась для себя, как многие писали и пишут в двадцать лет. Поначалу важнее всего для Элен разобраться в своих чувствах к Жерару Лион-Кану, с которым она помолвлена, но к которому не питает достаточно сильных чувств, а потом к Жану Моравецки, в которого безоглядно влюбляется. У читателей перехватывает дыхание от контраста этой ослепительной взаимной любви и сгущающегося ужаса.

Во второй части дневника стиль меняется, тут гораздо меньше личного, и это понятно – Жан уехал в армию «Свободной Франции». Элен пишет теперь для него, а вскоре начинает понимать, что ее долг – оставить свидетельство для всех, кто не увидел, не понял, но способен понять. Она очень хорошо понимает, что «мысль изреченная есть ложь», и очень боится фальши как человек целомудренный. Это почти забытое сегодня слово.

– Скажите, меняется ли стиль дневника – от фиксации личных переживаний до создания документа для других (Жана Моравецки и всех неравнодушных)?

– Да, конечно, и с этим связаны некоторые трудности. Элен, конечно, образованная девочка, и пишет она очень хорошо, но все мы, когда пишем для себя, а не для публики, не выверяем стиль, не возвращаемся к написанному. Что-то повторяется, где-то попадаются неловкие фразы. Но переводчику выправлять ее стиль нельзя. Думаешь: «Ой, если я так оставлю, подумают: „Почему переводчик перевел коряво? Почему в одном абзаце он три раза одно слово употребляет?”» Сознательной позиции к улучшению стиля у меня не было, и даже наоборот: когда я просматривала готовый текст и видела, что где-то не удержалась и так или иначе что-то сгладила, то возвращала шероховатость оригинала.

– В стилистическом плане вторую часть было, наверное, проще переводить, но в эмоциональном – сложнее.

– Да, потому что ужасный конец приближается, Элен об этом не знает, а я знаю.
И все-таки это дневник частной жизни, даже при установке, что его когда-нибудь прочтут. Мы видим не просто героические записки участника Сопротивления – об этом вообще не говорится явно, поскольку Сопротивление – вещь тайная. На фоне сгущающейся тьмы люди продолжают жить – не подло выживать (кого-то предал, на что-то закрыл глаза), а не изменяя своей человеческой сущности. Как говорила Горбаневская: «Не делайте из меня героя. Я обычный человек. Просто по-другому было нельзя». Такой урок повседневного героизма многим может пригодиться. Испытания начинаются в первой части, когда арестовывают отца Элен, Реймона Берра. Он попадает в лагерь Дранси – а это далеко не Освенцим – и пишет оттуда письма.

– От отца из Дранси приходят письма, и Элен записывает: «А ведь я его почти не знаю. И только иногда в этих письмах что-то вдруг проглянет. Так вот, сегодня утром, я вдруг почувствовала, что мы с ним связаны нерасторжимо». В этот период она ощущает эмоциональную связь с отцом.

– Думаю, то же самое относится и к матери, и к сестре, и ко всем окружающим, и к любви – в другое время она могла все переживать совершенно по-другому. Это, наверное, понимает любой, попавший в беду или, тем более, в положение отверженного. Тогда все яснее видится. Слово «поляризация» возникает тут постоянно. Да, конечно, благополучная семья, любимый и любящий папа…

– Но она его редко видит.

– Но еще и возраст у нее какой – двадцать лет!.. В детстве родители для нас как функция: уткнуться в них носом, а они тебе нос вытрут, покормить, погулять… А в возрасте Элен мы всеми силами от них отталкиваемся, и она тут не исключение, притом что семья Берр очень благополучная. Дневник начинается с того, что она идет к Полю Валери за книжкой. Сначала я решила, что он подарил ей эту книжку. Нет, она ее купила и послала ему с просьбой надписать. Мать Элен решила, что это очень неприлично, но Элен сделала по-своему. Дальше отношения с Жаном: мы видим, что мать не одобряет ни ее разрыв с Жераром, ни возникающий роман и очень боится последствий.

Тут можно сделать отступление и представить себе этих людей: 1942 год, вышли антиеврейские законы, отец Жана Моравецки – французский дипломат, фамилия у него польская, он действительно польского происхождения, но уже во многих поколениях француз. Не знаю, правда, чем он в это время занимался. Мать Жана – бретонка. Бретонцы – самые ревностные католики, а Бретань – наиболее консервативная часть Франции. И вдруг их мальчик, католик, влюбляется в еврейку. Семья Элен абсолютно нерелигиозная и глубоко интегрированная во французскую жизнь. Отец – вице-президент крупнейшего химического концерна Франции «Кюльман», там работали очень разные люди. Конечно, их ближайший круг – французская еврейская интеллигенция, но в их доме празднуют Рождество, и для еврейских детишек, которых отправляют в лагерь, Элен устраивает елку.

Наталия Мавлевич. Фото: Елена Калашникова

Еврейство для семейства Берр, скорее, на уровне традиций. Однако браки по большей части заключались все-таки внутри этой среды. А теперь посмотрите, как родители Элен и Жана ведут себя в этой ситуации. Может быть, в мирных условиях семья Жана активнее воспротивилась бы развивающемуся роману. В дневнике есть упоминание о размолвке между Жаном и его родителями, есть рассказ о том, как бестактно повела себя его мать, допытываясь, будут ли их дети католиками, и ужасно этим ранила Элен. Но именно сейчас родители Жана не могут ему сказать: «Не водись с еврейкой», они – порядочные люди. Его мать приходит к Элен, когда Жана нет в Париже, старается ее понять – хотя близости между ними не возникает. С другой стороны, не сохранились письма, которые Элен отправляла Жану (в Париже они писали друг другу) – его мать уничтожила их, чтобы ему было не так больно. Мы знаем, что родители Элен однажды спросили Жана про его намерения в отношении их дочери, он сказал, что серьезно настроен, и с того дня стал вхож в дом (помолвки не было) и начал ездить в их замечательный загородный дом в Обержанвиле.

– Если вернуться к отцу, находящемуся в Дранси: мне запомнилось, что он просит прислать ему красную смородину.

– Да, но условия там достаточно суровые, хотя передачи принимают. Элен встречается с Жаном и пишет, что иногда ей становится страшно: ее отцу так плохо, а она счастлива. Но остается искренней, нравственно чуткой и признается себе: ей не стыдно, потому что это счастье – правда. Или вот Элен с матерью и сестрой говорят о лагерях – Питивье, Дранси (это не лагеря смерти, о которых тогда, в 1942 году, никто ничего доподлинно не знает). Это страшные разговоры – и дальше: как всегда в таком случае мы начали шутить, а потом пошли на кухню и ели зеленый горошек.

– Вот эта цитата: «Речь опять зашла о концлагерях. И, как всегда в таких случаях, сбивались с серьезного на смешное, шутили, так что, в конце концов, возобладали шутки, перебивающие трагизм ситуации. Под конец перебрались на кухню, наелись там холодного зеленого горошка – я его обожаю, потом – в ванную комнату Денизы, обсуждали сравнительные достоинства Ж. М., Денизе он не нравится, и Жана Пино».

– Тут как в романе Модиано, мы не знаем толком, кто такой Жан Пино, и каковы были их отношения с Элен, нет человека, который мог бы нам об этом рассказать. Скорее всего, была какая-то взаимная симпатия. Элен оговаривает: я пишу о мелочах, но они становятся важны, потому что круг сжимается, и мы живем уже не со дня на день, а с часу на час. И вот эта искренность, непафосность помогает читателю вжиться в каждый день, который проживает Элен.

Мы все время говорим об Элен, а в дневнике есть еще одно действующее лицо – Париж. И очень хорошо видно, что в это время происходило во Франции. Геноцид евреев – это и сейчас болезненная тема для французов. Она, как ни странно, сравнительно недавно была поднята. Президент Ширак первым заговорил о вине французской полиции – была еще и милиция (добровольные помощники гестапо). Страшные облавы, концлагеря… Как случилось, что французы творили и терпели эти преступления? Ведь Петен начал издавать антиеврейские законы еще до того, как оккупационные власти его об этом попросили.

Лаваль бежал впереди паровоза и спрашивал разрешение на депортацию еврейских детей. С одной стороны, национальный позор, поражение и жизнь, так или иначе, в рабстве, а с другой – героизм, Сопротивление. Во Франции было колоссальное движение Сопротивления. Это не только партизаны, которые кого-то убивали, взрывали поезда, внутренняя армия, которая участвовала в боевых действиях вместе с армией де Голля. Так или иначе сопротивлялось огромное количество французов. Одна только маленькая подпольная организация «Временная взаимопомошь», в которую входили Элен, ее мать Антуанетта и сестра Дениза, спасла во время оккупации пятьсот детей-сирот. Элен говорит об этом вскользь, а история потрясающая. Детей не прятали где-то в подвале, они жили во французских деревнях и городках, вокруг были люди, и догадаться, что это за дети, было просто. И то, что не случилось ни одного провала, говорит не только о хорошей организации этой маленькой ячейки.

– К разговору про Париж: вот Элен впервые надевает желтую звезду и отправляется в Сорбонну.

– И это лакмусовая бумажка для окружающих. Историю со звездой печатали в предпубликациях везде, где появилась эта книга. Есть индийская сказка, я ее прочитала в детстве, о собаке, которая лежала то ли на пороге храма, то ли у входа на базар, и многие ее пинали. Ее спрашивают: «Зачем ты тут лежишь?» «Изучаю род человеческий. Плохой пнет, а хороший – обойдет».

Знаете, какой вопрос задают читатели «Дневника»: «Почему она осталась? Почему не уехала, раз могла?»

– Элен об этом пишет.

– Ее ответ, как я заметила, многих не удовлетворяет. «А какой в этом смысл?» Ну да, ты осталась и ходишь с желтой звездой, а так бы выжила.

– Выжила, но с другим самоощущением. «Согласиться уехать, как делают многие, значит пожертвовать еще и чувством собственного достоинства».

– Вот это и есть главный урок: поставить себя на место Элен в важные минуты ее жизни. В ее дневнике можно выделить несколько ключевых моментов: первый день с желтой звездой, арест отца, облава на Зимнем стадионе, отъезд Жана, а дальше – путь в пропасть.

– Как сложилась судьба героев дневника – Жерара и Жана?

– Жерар Лион-Кан стал крупным юристом. Если не ошибаюсь, специалистом по рабочему праву, одним из первых во Франции. В Википедии есть о нем статья. Семьи Лион-Кан и Берр остались в дружбе. В архиве парижского Мемориала Шоа есть интересное свидетельство – письмо внука или внучатого племянника Жерара к Мариэтте Жоб, племяннице Элен. Там написано, что незадолго до публикации дневника (во Франции он опубликован в 2008-м) Жерар захотел, чтобы ему прочитали рукопись, слушал несколько дней, был очень тронут и сказал, что любил Элен и вспоминает эту любовь как одну из самых светлых страниц своей жизни. Через две недели он умер.

Что касается Жана, то о нем известно больше, и в архиве парижского Мемориала Шоа много его писем.

– В конце войны он долго искал Элен…

– Да, а когда узнал, что ее нет, и прочитал дневник Элен, написал Денизе, ее сестре, пронзительное письмо: он еще больше убедился, что они с Элен были родственными душами, ее смерть для него – невосполнимая утрата, и вместе с ней из его жизни ушел свет. Несколько лет он переписывался с Денизой и Жаком (младшим братом Элен).

Жан был дипломатом (продолжил семейную традицию), работал он главным образом во французских представительствах в Латинской Америке. Увлекался альпинизмом, в архиве есть заметка о покорении им какой-то вершины. Он женился – по прошествии нескольких лет. По словам Жана, жена очень хорошо понимала его, и они счастливо прожили много лет. Жан овдовел в 1980-е, а в 1992-м он встретился с Мариэттой.

– Кто был инициатором встречи?

– Мариэтта его разыскала. Он называл ее «мой рождественский подарок» – они встретились на Рождество 1992-го. Публикация дневника состоялась в значительной степени благодаря ему. Он успел увидеть первое издание, а в 2008-м умер.

– Расскажите подробнее историю дневника – где он был с 1945-го до публикации?

– Элен дала дневник кухарке Андре Бардьё, чтобы та передала его Жану. Эти листочки в клеточку хранятся в Мемориале Шоа. Там же и свидетельства двух женщин о смерти Элен, которые были с ней в одном бараке. Они расходятся в датах, но за календарем там не следили, ясно, что умерла Элен за несколько дней до освобождения лагеря. Обстоятельства ее смерти довольно страшные, все это описано. Когда стало известно, что Элен нет в живых, Андре передала дневник Жаку (поскольку у нее не было связи с Жаном Моравецки), а тот – Жану. Перед этим кто-то служащих «Кюльман» перепечатал рукопись, и эти копии были в семье Берр.

– Дневник Элен до публикации не ходил по рукам?

– Рукопись лежала в шкафу у Жана Моравецки. Одно время он хотел опубликовать свои военные воспоминания и дневник Элен, но потом понял, что они совершенно не сопрягаются. Когда в 1992-м к нему пришла Мариэтта Жоб, дневник хранился у него уже 50 лет. В 15 лет Мариэтта узнала о дневнике и через несколько лет прочитала его. Он произвел на нее громадное впечатление, ее тоже тронул голос Элен. Решение о публикации было непростое, не вся семья его поддержала. Соображения, видимо, были такие: это частная, семейная история, там упоминаются люди, которые еще живы. За публикацию была Дениза – самый близкий Элен человек, но она умерла, и на этом бастионе осталась Мариэтта.

Все это как-то связано с тем, что французы долгое время с большой неохотой касались этой темы. Ну, с французами понятно – речь шла об их неблаговидной роли в истории уничтожения евреев. Но вот недавно в Тель-Авиве на встрече, посвященной «Дневнику», двое сказали, что понимают семью Элен. В семьях жертв, пострадавших, не было принято говорить об этой ране, унижении – унизительно быть жертвой. Мне все равно это трудно понять, я считаю, так же как Жан и Мариэтта, что значение дневника Элен больше, чем просто личная история и свидетельство. Это жизнь во всех ее проявлениях – с концертами, обедами, друзьями, влюбленностями, учебой… Ценны размышления Элен о добре и зле в человеке. Можно абстрагироваться от нас, французских евреев, – пишет она, – и говорить о том, почему вообще большинство преследует меньшинство. «Дневник Элен Берр» – больше, чем книга о Холокосте, это книга о человеческой природе.

– Как сейчас воспринимается «Дневник Элен Берр» во Франции?

– Имя Элен Берр широко известно. Оно открывало мне все двери, правда, я стучалась в места, с ней связанные. Консьержка дома, где она жила, – там висит мемориальная доска – показала мне книгу на столе, она как раз читала этот дневник. Она позволила мне войти, но в квартире я не была.

– А что сейчас в этой квартире?

– Та квартира не сохранилась. Там теперь соединены то ли два яруса, то ли две соседних квартиры, но это произошло еще до нынешних владельцев. После войны Берры туда не вернулись, дом в Обержанвиле им тоже больше не принадлежит – теперь это государственное здание, и там находятся муниципальные службы.

Читали «Дневник Элен Берр» многие, и многое делается для того, чтобы читали его все. Общий тираж «Дневника» во Франции немыслимый, как у бестселлеров, Гонкуровских лауреатов. Открыты две мемориальные доски, медиатека и музыкальная библиотека названы именем Элен Берр. Деньги за издания и переиздания поступают в Мемориал Шоа и основанный семьями Берр и Жоб фонд помощи одаренным детям-музыкантам.

– Скажите, а чем вообще занималась Мариэтта и какое впечатление произвела на нее Россия (она приезжала сюда на презентацию дневника)?

– Она много лет работала в издательстве «Галлимар», управляла делами самого крупного его книжного магазина. Устраивала презентации книг и была знакома с Модиано, устраивала и его презентации. Поэтому в книгоиздании она очень хорошо понимает.

После возвращения из России она дала интервью французской радиостанции. Мариэтту, как многих, кто сюда приезжает, поразила отзывчивость русской публики. И то, что люди много читают и хотят знать – не отворачиваются. Она подчеркивает, как ей важна Россия и как ей хотелось, чтобы дневник был здесь издан. Ее поразила книжная выставка Нон-фикшн, обилие народа, реакция на книгу. Мариэтта знает и любит Россию. Россия присутствует и в «Дневнике»: Элен любит Толстого, Достоевского, Чехова, Куприна, бесконечно цитирует «Воскресение» Толстого. У Мариэтты было очень мало свободного времени в Москве, но ей удалось осуществить три самых заветных желания: побывать в Музее Толстого, Музее Цветаевой и в Троице-Сергиевой лавре.

Опубликовано 15.02.2017  12:09

«Наступит ночь» (Night Will Fall, 2014)

Кинохроника британского документалиста и антрополога Андре Сингера о фильме, который делала в 1945 году команда продюсера Сидни Бернстайна при участии Альфреда Хичкока. Материалом для фильма Бернстайна стали документальные съемки, сделанные британскими солдатами в Германии, в частности, в концлагере Берген-Бельзен, Однако по распоряжению британского МИДа фильм был запрещен к показу и пролежал в забвении 70 лет.

Берген-Бельзен. (Bergen-Belsen), концентрационный лагерь близ г. Целле в северо-восточной Германии. Задуманный как лагерь для военнопленных и пересыльный лагерь, рассчитанный на 10 тыс. чел., Б.-Б. в последние недели войны вмещал 41 тыс. заключенных. От 35 до 40 тыс. его узников умерли от голода, скученности, тяжелого труда и болезней или были убиты по приказу коменданта Йозефа Крамера. В марте 1945 в Б.-Б. умерла А. Франк. 15.4.1945 Б.-Б. узников освободили союзные войска (он стал первым лагерем, освобожденным войсками союзных государств Запада).

По сравнению с другими лагерями евросмерти Берген-Бельзен кажется маленьким… Кадры из Майданека и Освенцима, снятые СОВЕТСКИМИ освободителями, а также  из Бухенвальда, снятые американцами, тоже включены в фильм.

Свидетельство о свидетельстве

Анна Наринская о документальном фильме Андре Сингера «Night will Fall»

23.01.2015

Фото: Sgt Mike Lewis/IWM Film

27 января, в годовщину освобождения Освенцима, мировые телеканалы покажут британский фильм «Night will Fall». В тот же день премьера одной из самых впечатляющих кинохроник двадцатого века, пролежавшей на полке семьдесят лет, пройдет в московском Центре документального кино

“Night Will Fall” (“И опустится ночь”) — это фильм о фильме. Фильм британского документалиста и ученого-антрополога Андре Сингера о фильме “German Concentration Camps Factual Survey” (“Факты о немецких концентрационных лагерях”), который весной и летом 1945 года делала, при участии великого кинорежиссера Альфреда Хичкока, команда продюсера Сидни Бернстайна.

Вообще-то Бернстайн (он на тот момент был главой киноподразделения Psychological Warfare Division — союзнического отдела пропаганды) сделал вещь совершенно обычную — он раздал младшим офицерам и солдатам британских войск, продвигающихся в это время уже по центру Германии, камеры. Военная съемка, разумеется, никаким новшеством не была, это делали все (и Сингер в придачу к “бернстайновскому” использует советский и американский материал) — отличие же состояло в том, что камеры были хорошие, большинство операторов имело специальную подготовку, а съемки — те, которые представлялись важными,— производились не хаотически, а продуманно и невероятно детально. Бернстайн предвидел, что этим кадрам предстоит быть продемонстрированными не только в зале кинотеатра, но и в зале суда. (И действительно, многие из этих пленок использовались как улики во время Нюрнбергского процесса.)

«И они пришли и смотрели, как хоронили этих несчастных — как груды этих трагических тел сбрасывали в ров. А мы снимали — нам нужно было свидетельство, что они это видели»

“Весной 1945 года,— говорит закадровый голос в оригинальном фильме Бернстайна,— британская армия вошла в городок Берген-Бельзен в сердце Германии. Аккуратные сады, богатые фермы — английский солдат невольно начинал восхищаться этим местом и его приветливыми жителями. Во всяком случае, до той минуты, как он начинал чувствовать запах”.

То, что увидели британцы, войдя в концлагерь Берген-Бельзен, оказалось для них практически полной неожиданностью. (Известно, что союзники сочли сильно преувеличенной советскую информацию о немецких лагерях в Восточной Европе, которую получили в 1944 году. Они не могли поверить — цитирую,— что “одни европейцы могут делать такое с другими европейцами”.) И это — то, что они увидели, сняли на пленку и включили в фильм,— не поддается никакому описанию. Я и не буду бессильно пытаться здесь это описывать. Единственное, что надо сказать: невероятно близкий и пристальный взгляд камеры и художественное (свет, контрастность, внутрикадровое движение) совершенство съемки дают невыносимый практически эффект — на это невозможно смотреть и от этого невозможно оторваться. Это абсолютно выдающиеся по художественному качеству (придется употребить здесь эти слова) съемки. Я видела множество фильмов, посвященных Холокосту, так что можете мне поверить.

В фильме Сингера есть интервью с самим Бернстайном, записанное в 1985 году (он умер в 1993-м). “Наши пленки должны были стать доказательством того, что это случилось, что это действительно происходило. Немцы в абсолютном большинстве тогда утверждали, что не знали ничего о концлагерях и том, что в них творилось. И я решил, что нужно, чтобы люди из соседних с лагерем мест пришли и посмотрели, что творилось у них под боком. И что нужно снимать, как это происходит. И они пришли и смотрели, как хоронили этих несчастных — как груды этих трагических тел сбрасывали в ров. А мы снимали — нам нужно было свидетельство, что они это видели”.

Когда смотришь этот пролежавший на полке 70 лет фильм, думаешь, что его можно было тогда выпустить, надо было только при озвучании изменить слово «немцы» на слово «люди». Так он стал бы еще правдивее

Альфред Хичкок, который специально приехал из Голливуда, чтобы помочь со сценарием, предложил показывать в фильме карты, демонстрирующие, насколько вплотную соседствовали нормальная уютная жизнь и ад лагерей. Хичкока больше всего интересовала фигура “безмятежного свидетеля-соучастника” и факт непосредственного сосуществования “нормальной жизни” и “великого зла”. То есть, возможно, самый эмоционально не разрешенный из всех связанных с Холокостом вопросов, получивший наглядное воплощение в шутнике-стрелочнике со станции Треблинка, которого снял Клод Ланцман для своей документальной эпопеи “Шоа”. Этот забавный добродушный старик в течение нескольких лет с прибаутками и весельем каждый день переключал семафор, чтобы набитые людьми эшелоны могли беспрепятственно следовать в Аушвиц. Он, конечно, знал, зачем этих людей туда везут. Но ведь даже если б он рыдал не переставая — ничего бы не изменилось, да и сам он был человек подневольный, и жизнь есть жизнь… в общем, продолжите эту фразу за меня.

В первую очередь фильм Бернстайна предназначался для показа немцам в рамках программы денацификации, которая поначалу во многом строилась вокруг “немецкой вины”. Но к концу лета 1945-го ситуация изменилась. Во-первых, еврейские узники лагерей, снятые в этом фильме с таким неимоверным сочувствием, что общественное мнение неизбежно стало бы требовать немедленных действий по их обустройству, к этому времени (уже в качестве “перемещенных лиц”) стали представлять для англичан значительную проблему. И разрешать ее предполагалось без учета порывов растроганных зрителей. А во-вторых и в главных — отношения между Советским Союзом и Западом становились все напряженнее, и это противостояние неизбежно должно было отразиться на том, как дальше будет существовать разделенная Германия. Так что союзники не могли не считаться с тем, что наладить отношения с населением “доставшихся” им территорий будет куда легче, если не попрекать их постоянно “виной”. В итоге в начале сентября 1945 года фильм Бернстайна (вернее, километры съемочных материалов, расшифровки, смонтированные и озвученные куски и несколько вариантов сценариев), в соответствии с распоряжением британского МИДа, был положен на полку. Хотя когда смотришь отрывки из этого фильма сегодня — спустя 70 лет, в течение которых много раз было выявлено и продемонстрировано, что в реальности “европейцы могу делать с европейцами”,— думаешь, что его вполне можно было тогда выпустить, несмотря даже на все требования “реальной политики”. Надо было только изменить одну вещь — исправить при озвучании везде слово “немцы” на слово “люди”. Так он стал бы еще правдивее.

В Европе и Америке “Night Will Fall” пойдет по телевидению 27 января в рамках Дня памяти жертв Холокоста в семидесятую годовщину освобождения Освенцима. В России в этот день (и в несколько последующих) его будут показывать в московском Центре документального кино. Насчет телепоказа пока неясно — но скорее нет, чем да. И сама эта неясность — еще одно доказательство, что наша сегодняшняя ситуация в принципе является результатом глупости, ровно в той же мере, что и злокозненности.

Потому что вот так “отодвигаясь” от еще одной западной гуманитарно-просветительской кампании (или акции? — как лучше назвать этот практически одновременный показ в западных странах?), отечественное телевидение лишает себя возможности широковещательно продемонстрировать не только бесценный материал, но и интервью, в которых бывшие узники Освенцима иначе как “ангелами” советских солдат в их белом зимнем камуфляже не называют. И если этот фильм и противоречит нашей теперешней пропаганде, то только ее жалобно-негодующей части, сообщающей, что, мол, Запад нашу роль в войне преуменьшает и всячески нас в этом смысле затирает. Потому что тут все ровно наоборот.

И хотя фильм Сигера как раз демонстрирует, что Холокост стал предметом политических игр буквально с того дня, как мир о нем узнал, невозможно спокойно отнестись к тому, что вокруг него происходит сегодня. Счет мировым политикам, которые сообщили в связи с Освенцимом и его освобождением какую-нибудь им выгодную в нынешней ситуации чушь или как-нибудь глупо себя в связи с этой годовщиной повели, скоро уже пойдет на десятки. Всеобщее хлопотание вокруг этих высказываний и поступков практически заслоняет собственно событие. Съемки команды Бернстайна этот заслон, эту завесу как будто растворяют. И становится видно.

Опубликовано 27.01.2017   6:26

 ***

Death Mills (or Die Todesmühlen) is a 1945 American film directed by Billy Wilder and produced by the United States Department of War. The film was intended for German audiences to educate them about the atrocities committed by the Nazi regime. For the German version, Die Todesmühlen, Hanus Burger is credited as the writer and director, while Wilder supervised the editing. Wilder is credited with directing the English-language version.

The film is a much-abbreviated version of German Concentration Camps Factual Survey, a 1945 British government documentary that was not completed until nearly seven decades later.

The German language version of the film was shown in the US sector of West Germany in January 1946

27/01/2017  11:20

Загадочный кулон в лагере смерти

Археологами в лагере Собибор (название нацистского лагеря смерти в Польше) найдена подвеска, подобная той, которую имела Анна Франк, являющаяся автором дневника о преследовании евреев. Этот дневник (его публикация) принес Анне всемирную посмертную известность. Она вела его с июня месяца 1942 года до августа 1944 года. Это промежуток времени, когда семье Анны пришлось скрываться в Амстердаме в засекреченном убежище. Но, к сожалению, с помощью доносчика гестаповцам удалось узнать об этом убежище. В итоге вся семья была арестована и отправлена в разные концлагеря. Анне Франк было всего 15 лет, когда ее умертвили в концлагере Берген-Бельзен.

 

Фото: Yoram Haimi / Israel Antiquities Authority

Согласно предположению ученых, найденная подвеска – это треугольный кулон, принадлежавший Каролине Кон, депортированной в 1941 году в минское гетто из Германии, ей в ту пору было 12 лет. На кулоне есть гравировка – название города (город Франкфурт) и дата – 1929 год (дата рождения), а также изображение звезды Давида и фраза «Мазаль тов». На обратной его стороне – буква «хе» (ה) и три звезды Давида.

Ученые наверняка не знают, удалось ли Кон в гетто выжить. Однако они уверены, что в Собиборе подвеска оказалась в 1943 году не позже сентября этого года. В это время минское гетто было уже ликвидировано.

Что связывало Франк и Кон помимо того, что обе они родились в 1929 году в одном городе – Франкфурте?

О находке археологов поведала «Медуза». Сведений о похожих кулонах никогда не было.

В указанном лагере нацистами было убито 250 тысяч евреев. Фашисты евреям приказывали раздеваться и отправляться строем в газовые камеры. Они шли дорогой, которую называют сегодня «Дорогой в рай», дорогой до камер от бараков.

Прошло 70 долгих лет с того времени, когда фашисты издевались над еврейскими женщинами, раздевая и обривая их. И вот в основании того здания, где это происходило, был найден кулон, пролежавший в земле до 2016 года (он был найден в октябре 2016 года).

Ученые хотели бы, чтобы люди, которым что-либо известно о Кон из Франкфурта и ее семье, сообщили, что именно они знают.

Раскопки Собибора ведутся учеными с 2007 года. Ими уже найдены некоторые личные вещи людей, а также следы от гусениц машин, сносивших лагерь в 1943 году после восстания его заключенных. Ученые считают, что попытки сокрытия лагеря немцами фактически доказаны.

Cпециально для belisrael.info Маргарита Акулич, Минск, кандидат экономических наук, копирайтер, доцент.

 Опубликовано 17.01.2017  20:45  

 

Через Освенцим на мировую сцену

Жизнь как чудо: через Освенцим на мировую сцену

Музей йеким в Израиле / מוזיאון יקים בישראל

dona_anna (dona_anna) wrote,

Музей немецкоговорящего еврейства – Центр наследия йеким в парке Тефен


Три экспоната этого музея были для меня наиболее знаковыми. Это первый. Я не знаю, когда эти часы были изготовлены, но для меня это как бы символ йеким, котрые считали, а некоторые и до сих пор считают, себя немцами моисеева вероисповедания…Написано для all_israel, но вдруг кто там не подписан.

Свой рассказ об этом музее я посвящаю ныне покойной Маргалит (Маргот) Блох, выжившей в Катастрофе, настоящей йекит и просто хорошему человеку.


А это символ целого поколения йеким, погибших в лагерях… Вот так в рамочке, на стенке, это особенно как-то остро воспринимается….


Это платок, на котором изображена молитва в Йом-Кипур в германской армии во время Первой мировой войны… Много евреев служили в той армии и они были героями Первой мировой, и поэтому еще больнее для них было отношение нацистской Германии к евреям. 100.000 евреев участвовали в Первой мировой… 12.000 погибло.

Между этой картиной и предыдущей прошло каких-то 15-20 лет. За эти годы евреи прошли путь от героев войны до дыма из труб концлагерей. За каких-то 15-20 лет.
И особенно трагично то, что евреи в Германии после Первой мировой чувствовали себя на родине и в 30 годы, когда еще можно было уехать, многие не хотели, не верили, что немцы могут сделать такое по отношению к ним. За это они заплатили своими жизнями. Практически все евреи, уехавшие из Германии перед Второй мировой, были беженцами. У них не было мотивации, они просто спасали свою жизнь. В Эрец-Исраэль они чувствовали себя не слишком комфортно из-за разницы в культуре, в уровне жизни… Они-то приехали в полудикую страну из одной из культурнейших европейских стран. И принять и понять, что их не хотели в Европе, они не могли. Хотя как Катастрофа не помогла им изменить мнение, я не могу понять.
От живых йеким, проживших в Израиле по 60-70 лет я слышала несколько пренебрежительное: “Эти израильтяне” при виде разболтанности, необязательности, крикливости… Хотя они были безусловными патриотами Израиля…

Йеким (יקה) – так называли в Эрец-Исраэль выходцев из Германии. Видимо происходит от слова Jeck или Jecke на идыше, которое значит сумашедший, странный. Есть версия также, что это сокрашение фразы יהודי קשה הבנה – еврей, который плохо понимает.

В этом музее нет экстрординарных экспонатов – здесь только то, что йеким удалось вывезти с собой из Германии и рассказ о выдающихся представителях этой, когда-то очень процветавшей общины. Они были интегральной частью германского общества на протяжении веков, но несмотря на поражение в правах и всякие унизительные законы, сопровождавшие евреев в течение германской истории, евреи были очень лояльны к Германии.

В музее довольно подробно рассказано об истории еврейской общины Германии. Я не буду подробно рассказывать тут об истории (подробно можно почитать тут), я же немного расскажу о музее.


Стенд рассказывающий о появлении евреев на территории современной Германии вместе с римскими легионами в 4 веке нашей эры до Средних веков.


17 век в жизни еврейской общины.


О жизни евреев 19века в работах М.Д. Опенгейма.


Вот продолжение стенда с работами М.Д. Опенгейма.

Хотя многие йеким не были религиозными, тем не менее многие привезли сюда предметы религиозного обихода.


А это специальный чемодан, с вешалками для перевозки одежды.

Специальные стенды музея посвящены выдающимся деятелям науки и культуры, евреям, говорившим по-немецки.

Если вы опознаете на фотографиях кого-то, кого я не перечислю, пишите, я добавлю.


Здесь легко узнать Зигмунда Фрейда


Здесь, конечно, не возможно не узнать Альберта Эйнштейна.


Это уже почти наши современники, потомки йеким: Тедди Колек, Чич, Й.Бург и многие другие.


В музее находится большое собрание книг на немецком языке.

В отдельном помещении воссоздан барак 1935 года. В таких жили многие йеким в те годы.


Интересно, что те йеким, которым удалось вывезти багаж, привезли холодильники, что в здешнем климате вещь необходимая и мало кому доступная.

Йеким были другими, и те кто успел познакомится с поколением тех, кто родился в Германии, Австрии и еще в Австро-Венгерсокй империи, согласится со мной, что это были совершенно необыкновенные люди. Они упорно держались за свою культуру, но и стремились ее привить здесь, сначала в Эрец-Исраэль, а потом в Израиле. В музее есть целый раздел, посвященный образованию. Система школ Реали – “дело рук” йеким. Они же были первыми профессорами Хайфского Техниона.


В этом разделе стоит еще одна вещь, приехавшая в багаже. Настоящая школьная парта:), вернее детский письменный стол. Он приехал в багаже в 1935 году и служил трем поколениям семьи Брандейс.

Также в музее работает выставка, посвещенная Герману Штруку (Хаим Аарон бен Давид 1876-1944), известному живописцу и графику.

Много лет Штрук жил в Хайфе и там же находится его дом. Сейчас дом переоборудуется в музей и через какое-то время эта выставка станет экспозицией музея Штрука.


Я хочу вам показать одну картину Штрука из музея – это старый Хайфский технион. Особенно интересно, на мой взгляд, посмотреть на нее жителям Хайфы. Обратите внимание – не так давно те времена, когда вокруг этого здания практически ничего не было застроено:)

Очень советую посещать этот музей с экскурсоводом. Все-таки тяжело охватить огромный кусок истории – жизнь немецкоговорящей общины за 700-800 лет только по фотографиям. Я попала туда благодаря экскурсоводу Инне Чернявской, без нее уж точно бы никогда туда сама не доехала.
И честно говоря, я не думала, что это музей происзведет на меня такое впечатление… Может быть это еще и потому, что я знала йеким, сейчас, к сожалению, уже покойных и дружу с их более молодыми потомками. Наверно этот музей помог мне как-то больше их понять…


И закончу я свой рассказ об этом интересном музее, вот такой скульптурой, находящейся у входа в музей… Мне кажется, она тоже очень символична именно по отношению к данной общине

Опубликовано 19.12.2016 22:43

Leonard Cohen (21.09.1934 – 10.11.2016) / Леонард Коэн

Leonard Cohen: 20 Essential Songs

20
Leonard Cohen, pictured in 1985, passed away at the age of 82. Rob Verhorst/Getty

Poetry, fiction and songwriting were more or less equal forms of expression to Leonard Cohen – although one paid a hell of a lot better than the others. After mastering the mystical power of melody, Cohen went on to enjoy a long, fruitful career marked by spiritual hiatuses, reinvention and a surprising late-career second act unprecedented in American entertainment.

Cohen was the sexy, late-blooming gloom-monger among a small, elite coterie of singer-songwriters who came to define the Sixties and early Seventies. His rumbling voice, Spanish-y guitar lines and deeply poetic lyrics transubstantiated the sacred into the profane and vice versa. While early songs like “Suzanne,” “Sisters of Mercy” and “Bird on a Wire” made him a college-dorm fixture, later masterpieces like “Everybody Knows,” “I’m Your Man” and “The Future” introduced him to a new generation of post-punks and fellow travelers.

And then, in his 70s, he had to do it all over again, thanks to a larcenous manager. But touring rejuvenated our hero, not to mention his reputation. Cohen’s songs, both old and new, sounded deeper, richer, and more important than ever, as this sampling demonstrates.

1 / 20

“Suzanne” (1967)

The opening track of Leonard Cohen’s debut album became his career-making signature. Comparing it to a great Bordeaux, he has deemed this immaculate conflation of the spiritual and the sensual to be his best work. Joined by one of the female choruses that would accompany him through his career, “Suzanne” chronicles his real-life relationship with the artist/dancer Suzanne Verdal near Montreal’s St. Lawrence River in the summer of 1965. “I don’t think I was quite as sad as that,” Verdal later said of Cohen’s portrayal of her, “albeit maybe I was and he perceived that and I didn’t.”

2 / 20

“Sisters of Mercy” (1967)

Cohen composed this sweetly haunting waltz – augmented with calliope and bells – during a blizzard in Edmonton, Canada. After letting backpackers Barbara and Lorraine use his hotel bed for the night, Cohen watched them sleep, gazed out upon the North Saskatchewan River, savored “the only time a song has ever been given to me without my having to sweat over every word,” and sang it for them the following morning. In it, the girls become not entirely chaste nuns who facilitate the singer’s flight from “everything that you cannot control/It begins with your family but soon it comes around to your soul.”

3 / 20

“Bird on the Wire” (1969)

Recorded in Nashville, and bearing a strong melodic connection to Lefty Frizzell’s “Mom & Dad’s Waltz,” the prayerlike “Bird on the Wire” draws its title image from Cohen’s reclusive early-Sixties residence on the Greek island of Hydra, where birds alighted on newly installed telephone wires like notes on a staff. Willie Nelson, Johnny Cash and Aaron Neville have all recorded it, while Kris Kristofferson requested that its opening lines be inscribed on his tombstone. “The song is so important to me,” said Cohen, who frequently opened concerts with it. “It’s that one verse where I say that ‘I swear by this song, and by all that I have done wrong, I’ll make it all up to thee.'”

4 / 20

“Famous Blue Raincoat” (1971)

Among the more enigmatic songs by a composer who claimed to love clarity, “Famous Blue Raincoat” transfers specifics from the songwriter’s life onto the “other man” in a romantic triangle Cohen later claimed to have forgotten the details of. The rival possesses the titular Burberry raincoat Cohen long wore and appears to have been into Scientology, which Cohen explored briefly as a way to meet women. A low-key female chorus and ghostly strings add subliminal harmonic movement to a song that, for all its obscurity, ends with a most crystalline sign-off: “Sincerely, L. Cohen.”

5 / 20

“Is This What You Wanted” (1974)

New Skin for the Old Ceremony sounds like a break-up album anticipating Cohen’s 1979 split from Suzanne Elrod, mother of his two children. “Is This What You Wanted” is a self-deprecating airing of grievances with an increasingly accusatory refrain. Cohen compares himself unfavorably to the woman kicking him out – he’s the moneylender, Steve McQueen, and Rin Tin Tin to her Jesus, Brando, and beast of Babylon. The music has a refreshing, even bracing music-hall kick thanks to new producer John Lissauer, and the female chorus has never sounded more classically Greek.

6 / 20

“Chelsea Hotel #2” (1974)

It’s certainly no “Bird Song,” Jerry Garcia and Robert Hunter’s bucolic tribute to Janis Joplin. But once Cohen identified the woman “givin’ [him] head on the unmade bed” as Joplin, it became easy to see the singer in his snapshot. With their mutual limos idling downstairs, Cohen and fling sympathize and spar, with Joplin getting off the best line: “You told me again you preferred handsome men/But for me you would make an exception.” Cohen later regretted revealing her identity. “It was very indiscreet of me to let that news out,” he said. “Looking back I’m sorry I did because there are some lines in it that are extremely intimate.”

7 / 20

“Lover Lover Lover” (1974)

Cohen often depicted himself as a soldier in art and life, and he improvised the first version of this song for Israeli troopers in the Sinai during the Yom Kippur War. It would later become the first of a batch of unfinished songs he completing while visiting Ethiopia. Eliminating his original opening line about “brothers fighting in the desert,” Cohen went on to construct an Old Testament, if not downright Freudian, dialogue between father and son. “He said, ‘I locked you in this body/I meant it as a kind of trial/You can use it for a weapon/Or to make some woman smile.'” This is my rifle, this is my gun….

8 / 20

“Who By Fire” (1974)

The solemn, strings-accompanied centerpiece of New Skin for the Old Ceremony is based on a melody for the Hebrew prayer “Unetanneh Tokef,” chanted on Yom Kippur, the Day of Atonement, when the Book of Life is opened to reveal who will die and by what means. In this duet with folksinger Janis Ian, Cohen conceives his own litany of “the ways you can leave this vale of tears,” which include downers, avalanche and “something blunt,” ending each verse with the agnostic query, “and who shall I say is calling?” He also encouraged his musicians to improvise Middle Eastern maqams around “Who By Fire” onstage.

9 / 20

“Memories” (1977)

Cohen and villainous producer Phil Spector had a rollicking drunken time recording Death of a Ladies’ Man together. Cohen taps into both his adolescent sexual angst and his unrequited lust for tall, Teutonic singer Nico in this over-the-top Wall of Sound takeoff on the Shields’ 1958 doo-wop hit “You Cheated, You Lied,” which he quotes by way of outro. Later, onstage, Cohen introduced “Memories” as a “vulgar ditty … in which I have placed my most irrelevant and banal adolescent recollections.” It’s actually rather glorious in its uncharacteristic over-the-top-ness.

10 / 20

“The Guests” (1979)

Following the baroque hysterics of Death of a Ladies’ Man, Cohen returned to his acoustic folk roots on Recent Songs. Inspired by the 14th-Century Sufi poet Rumi, “The Guests” sports a Middle Eastern tinge and marks Cohen’s first track with one of his favorite vocal accompanists, Jennifer Warnes. Somewhere between a celebration of life’s rich pageant and a take-off on Poe’s grisly “Masque of the Red Death,” “The Guests” provides a glimpse into Cohen’s spiritual ambivalence. It’s a cold, lonely world out there, but sometimes, as he told filmmaker Harry Rasky, “If the striving is deep enough or if the grace of the host is turned towards the seeking guest, then suddenly the inner door flies open and … the soul finds himself at that banquet table.”

11 / 20

“Hallelujah” (1984)

Five years after Recent Songs, 50-year-old Leonard Cohen returned with Various Positions, which contained the most covered song of his career. “Hallelujah” did not impress CBS president Walter Yetnikoff, however, who considered the album an abomination: “What is this? This isn’t pop music. We’re not releasing it. This is a disaster.” Cohen himself considered the song “rather joyous,” as did Bob Dylan, who played it live in ’88, and Jeff Buckley, whose ’94 version launched him into short-lived stardom. “It was effortless to record,” producer John Lissauer told Alan Light. “It almost recorded itself. The great records usually do.”

12 / 20

“First We Take Manhattan” (1988)

Low-budget synths are in full effect on I’m Your Man, Cohen’s first major artistic reboot. In its opening track, fueled by a spare Eurodisco beat in stark contrast to Cohen’s seven prior more-or-less acoustic albums, the bloody but unbowed troubadour unspools a fantasy about worldwide musical domination. Originally titled “In Old Berlin,” the song also seems to prophesy a bad moon rising. Cohen described the singer as “the voice of enlightened bitterness,” rendering a “demented, menacing, geopolitical manifesto in which I really do offer to take over the world with any like spirits who want to go on this adventure with me.”

13 / 20

“I’m Your Man” (1988)

“I sweated over that one. I really sweated over it,” Cohen said about the overtly carnal title track of his “comeback” album. “On I’m Your Man, my voice had settled and I didn’t feel ambiguous about it. I could at last deliver the songs with the authority and intensity required.” Set to a cheesy drum-machine beat and sotto voce horn riffs, with more than a little suggestion of a country ballad, Cohen conversationally throws himself at the feet of a woman he’s done wrong. He’d never beg for her forgiveness, of course. But if he did: “I’d crawl to you baby and I’d fall at your feet/And I’d howl at your beauty like a dog in heat….”

14 / 20

“Everybody Knows” (1988)

I’m Your Man‘s apocalyptic-comedy theme continued in this classic Cohen list song. His voice is deeper and more mordant than ever, and Jennifer Warnes adds angelic encouragement. Cohen unspools a string of received ideas – about sex, politics, the AIDS crisis, etc. – which he then goes on to neatly overturn. “It says we’re not really in control of our destiny,” explained co-writer Sharon Robinson. “[T]here are others running things, and we go about our daily lives with that in the background.”

 The synthesizers and disco bass line contrast perfectly with the organic sound of Cohen’s voice and the old-world oud soloing around it.

15 / 20

“The Future” (1992)

The fall of the Berlin Wall inspired The Future, especially its gloomy, thrilling title track: “Give me back the Berlin Wall/Give me Stalin and St. Paul/I’ve seen the future, brother: It is murder.” A gospel chorus punctuates this rocker reminiscent of Dylan at his most apocalyptic. Decaying Los Angeles had infected Cohen, who’s both appalled by the present and pessimistic about what’s coming down the track. As he gleefully told one interviewer, “This is kindergarten stuff compared to the homicidal impulse that is developing in every breast!”

16 / 20

“Waiting for the Miracle” (1992)

Cohen sounds like Serge Gainsbourg at his most melancholy here. A low recurring whistle suggests the theme song from some desolate spaghetti Western. In increasingly disconsolate verses, Cohen charts the geography of the “interior catastrophe” he said informed The Future, adding, “All the songs are about that position, but I think treated vigorously, and if I may say so, cheerfully.” Is that a marriage proposal to his current girlfriend Rebecca De Mornay in the penultimate verse? If so, it didn’t take, because the glam couple separated not long after The Future‘s release. “The miracle,” Cohen would say, “is to move to the other side of the miracle where you cop to the fact that you’re waiting for it and that it may or may not come.”

17 / 20

“Anthem” (1992)

“To me, ‘Anthem’ was the pinnacle of his deep understanding of human defeat,” said Rebecca De Mornay, who earned a production credit for suggesting its gospel choir. The Future‘s centerpiece, a magnificent anthem to decay and rebirth, goes back a ways. Cohen began it a decade earlier as “Ring the Bells,” but its Kabbalistic roots extend to the 16th century. As for its unforgettable chorus – “There is a crack, a crack in everything/That’s how the light gets in” – Cohen claims the lines are “very old. … I’ve been recycling them in many songs. I must not be able to nail it.”

18 / 20

“A Thousand Kisses Deep” (2001)

Leonard’s koans became even more profound after he spent five years in the Mt. Baldy Zen Center between The Future and 2001’s Ten New Songs. His new record, according to co-writer/producer/singer Sharon Robinson, was “some kind of extension of his time at Mount Baldy. He was still very reclusive during this time.” Robinson recorded the music in her garage studio and took it to Cohen, who added his vocals in his own home studio. He gave it the feel of an old folk song, and its sense of desolation and profound loneliness makes it an exceptionally intimate experience.

19 / 20

“Going Home” (2012)

Rejuvenated by the two-year tour he undertook in 2008 at age 73, Cohen returned to the studio to record what would become Old Ideas. Its opening track is marvelously meta, with Cohen’s ego or transcendental self or somesuch describing “Leonard” as a “lazy bastard living in a suit.” Although thousands of cigarettes had done a number on his voice, Cohen’s self-examination offers a remarkable example of self-forgiveness on the way to the long goodbye. Cohen didn’t see much future in the song when he first gave it to his producer. “Pat [Leonard] saw the lyric for ‘Going Home’ and said, ‘This could be a really good song,’ and I said, ‘I don’t think so.'”

20 / 20

“You Want it Darker” (2016)

Cohen’s long goodbye concluded with a sparsely arranged 14th album produced by his son, Adam. A male cantorial chorus replaces the backing women of yore in its title track, intoning a haunting countermelody to Cohen’s baritone growl. Like so much great devotional music, the words could be addressed equally to a deity, an object of desire or a fan. It’s hopeful and despairing, bitter and sweet, pious and profane. “Hineni, hineni” – here I am – he declares in Hebrew between verses, “I’m ready my Lord.” You want it darker? As he told The New Yorkerupon its release, “I am ready to die. I hope it’s not too uncomfortable.”

Published 11.11.2016  05:40

***

Коэн, Леонард (21.09.1934 – 07.11.2016)

Коэн родился в 1934 году в Монреале (Квебек, Канада) в еврейской семье среднего достатка. Его отец, Натан Коэн, имевший польские корни, был владельцем известного магазина одежды и умер, когда Леонарду было девять лет. Мать была иммигранткой из Литвы. Родные Леонарда, как и другие евреи с фамилиями Коэн, Кац и Каган, считаются потомками храмовых священнослужителей. Сам Коэн вспоминает об этом так: «У меня было очень мессианское детство. Мне сказали, что я потомок первосвященника Аарона». Он ходил в еврейскую школу, где учился вместе с поэтом Ирвингом Лайтоном. Будучи подростком, Коэн научился играть на гитаре и сформировал фолк-группу под названием Buckskin Boys. Отцовское завещание обеспечило Коэну небольшой постоянный доход, достаточный для того, чтобы осуществить свои литературные амбиции.

Опубликовано 11.11.2016  05:40 

 

***

To all of you who cherish everlasting memory of Leonard Cohen, a Canadian born marvel with Jewish roots from Biełaruś and Lithuania, I ask you to celebrate his life.

A custom is to lit a candle in order to ease his way to his Maker.

Love to All,

Zina Gimpelevich, Canada

Пераклад:
Прашу ўсіх, хто хацеў бы ўвекавечыць памяць пра Леанарда Коэна, цудоўнага ўраджэнца Канады, яўрэя з беларускімі і літоўскімі каранямі, згадаць вышыні яго жыцця. Паводле звычая запалім свечку, каб палегчыць шлях нябожчыка да Тварца.
 
З любоўю да ўсіх, Зіна Гімпелевіч (д-р філалогіі, канадская беларусістка).
11 лiстапада 18:51
P.S.  – 17.11.2016

 

По уточненным данным, полученным от близких, знаменитый поэт, писатель, певец и автор песен Леонард Коэн умер в ночь на 7 ноября, а не 10 ноября, как сообщалось ранее, передает агентство Associated Press. Накануне вечером он упал в своем доме в Лос-Анджелесе, потом пошел спать, и умер во сне.

“Его смерть была внезапной, неожиданной и мирной”, – сказал агентству AP Роберт Кори менеджер Коэна.

Леонард Коэн был похоронен на семейном еврейском кладбище в канадском Монреале.

После того, как 10 ноября стало известно о смерти Коэна, некоторые комментаторы в социальных сетях писали о том, что он “не пережил результатов президентских выборов”. Многие поклонники творчества Леонарда Коэна подчеркивали неуместность подобных комментариев. Как выяснилось теперь, поэт умер за день до выборов.

***
Еще материалы о Л. Коэне:

Памяти Леонарда Коэна

Леонард Натанович Коэн писал и записывал свои песни все те полвека, что я на свете живу.
Его слова и музыка — не только саундтрек ко всей моей жизни, но и партитура взросления.
***

Эли Визель (30.09.1928 – 2.07.2016) / Elie Wiesel

Лев Симкин 3 июля 8:08 (фейсбук)

Это фото снято через пять дней после освобождения Бухенвальда. Во втором ряду седьмой слева — шестнадцатилетний Эли Визель, будущий писатель и лауреат Нобелевской премии мира. До того он прошел через Освенцим. И всю последующую жизнь, завершившуюся вчера, своими книгами свидетельствовал о Холокосте.

Правда, “холокост” — греческое слово, означающее «всесожжение», казалось ему неудачным, и он первым стал использовать другое, древнееврейское слово, «шоа», означающее катастрофу.

Хотя, конечно, нет слов, которые бы передали весь ужас происходившего. В те страшные годы, когда, как говорил Эли Визель, свидетельство о рождении автоматически становилось свидетельством о смерти.

Эли_Визель

(по материалам Википедии)

Эли Визель родился в городе Сигете в Северной Трансильвании (ныне Румыния) в религиозной еврейской семье Сары Фейг и Шломо Визеля. Имел трёх сестёр – старшие Беатрис и Хильда и младшая Ципора. Получил традиционное еврейское религиозное образование.

В 1940 году Сигет был присоединён к Венгрии и в 1944 году, под давлением нацистской Германии, в мае все евреи города, включая Визеля с сестрами и их родителей, были депортированы в концентрационный лагерь Освенцим. Его татуированным номером был “A-7713”. По прибытии в концлагерь Визель вместе с отцом был разлучён с матерью и сестрами. Сара и Ципора не выжили в заключении. Визель и Шломо были отправлены в освенцимский трудовой лагерь Моновиц. Несмотря на то, что их часто переводили из одного сектора Освенцима в другой, Визелю удалось 8 месяцев продержаться рядом с отцом. Зимой 1944/1945 года по “маршу смерти” Эли и Шломо были перегнаны из Освенцима в Бухенвальд, где всего за неделю до освобождения лагеря в апреле 1945 года Шломо умер от истощения и болезней, а также побоев, нанесённых надзирателями и другими заключёнными, которые пытались отобрать его еду. В те годы религиозные верования Эли Визеля поколебались, однако после он вернулся к ним с новой силой.

После освобождения из концлагеря Эли Визель попал в Париж, где в одном из приютов отыскал переживших депортацию Беатрис и Хильду. Позже обе эмигрировали в Северную Америку.

В 1948-1951 годах Эли учился в Сорбонне, где изучал философию, литературу и психологию, и после начал работать журналистом. Год он провёл в Индии. В 1955 году переехал в США, где в 1963 году получил гражданство.

Визель начал литературную карьеру на идише (многие годы сотрудничал с различными периодическими изданиями на этом языке), несколькими годами позже стал также публиковаться в периодических изданиях на иврите, затем перешёл главным образом на французский, а в последние годы на английский язык. Свою первую книгу “И мир молчал” на идише опубликовал в 1956 году в Аргентине. Сокращённый и адаптированный вариант на французском языке вышел в 1958 году под названием “Ночь” (англ.) с вступительным словом Франсуа Мориака и сразу же принёс автору широкую известность. Книга была переведена на 18 языков.

В 1965 году совершил поездку по Советскому Союзу с целью получить достоверные сведения о положении евреев в СССР, во время которой встретился с тысячами представителей еврейской общины. Под впечатлением от увиденного и услышанного он написал вышедшую в свет годом позже книгу “Евреи молчания”, в которой призвал международную общественность помогать евреям СССР, протестовать против политики советских властей.

Визель преподавал в Йельском, Бостонском, Джорджтаунском университетах. В 1972-1976 гг. заслуженный профессор иудейских исследований Сити-колледжа Нью-Йорка, с 1976 года заслуженный профессор гуманитарных наук Бостонского университета. В 1978-87 годах возглавлял Президентскую комиссию по Холокосту, которая учредила ежегодные дни поминовения жертв нацизма, планировала исследовательские программы и конференции. В 1980-1986 годах председатель Американского мемориального совета по Холокосту. С 1988 года Посланец мира Организации Объединенных Наций.

1 февраля 2007 года 22-летний отрицатель Холокоста Эрик Хант, представившись журналистом, избил и попытался похитить Визеля во время “Конференции по проблемам ограничения насилия в мире” в Бостоне. Через несколько недель полиция Нью-Джерси арестовала Ханта, сбежавшего с места происшествия. Визель утверждал, что ранее он получал угрозы от отрицателей Холокоста.

Стал инициатором начатой в июне 2010 года международной кампании в поддержку Михаила Ходорковского.

В 2014 году премьер-министр Израиля Биньямин Нетаниягу пытался убедить Эли Визеля баллотироваться на пост президента Израиля, однако тот отказался.

НОЧЬ

1966 год.

Перевод с французского и примечания Ольги Боровой.

Предисловие.

Ко мне часто приходят иностранные журналисты. Я боюсь этих визитов: с одной стороны, мне очень хочется выложить всё, что я думаю; с другой страшно таким образом вооружить человека, чье отношение к Франции мне неизвестно. Поэтому во время таких встреч я всегда настороже.

В то утро израильтянин, который пришел брать интервью для одной тель-авивской газеты, сразу же вызвал у меня симпатию, которую мне не пришлось долго скрывать, так как наша беседа очень скоро приняла личный характер. Я вспомнил о временах немецкой оккупации. Не всегда самое сильное воздействие оказывают на нас те события, в которых мы непосредственно участвовали. Я сказал своему молодому посетителю, что самым страшным впечатлением тех мрачных лет остались для меня вагоны с еврейскими детьми на Аустерлицком вокзале… И однако, я сам их не видел: мне рассказала об этом жена, вся еще под впечатлением пережитого ужаса. В то время мы еще ничего не знали об изобретенных нацистами методах уничтожения. Да и кто мог бы такое вообразить! Но уже эти невинные агнцы, силой оторванные от своих матерей, превосходили всё, что прежде казалось нам возможным. Думаю, что в тот день я впервые прикоснулся к тайне зла, откровение которого, вероятно, отметило конец одной эпохи и начало другой. Мечта, которую западный человек создал в XVIII веке и восхождение которой – как ему казалось – он наблюдал в 1789 году, мечта, которая до 2 августа 1914 года укрепилась благодаря развитию знания и достижениям науки, окончательно развеялась для меня при мысли об этих вагонах, переполненных детьми. А ведь я и отдаленно не представлял себе, что им предстоит заполнить газовые камеры и крематории.

Вот что я рассказал этому журналисту, добавив со вздохом: “Как часто я думаю об этих детях!” – А он ответил: “Я был одним из них”. Он был одним из них! Он видел, как его мать, любимая младшая сестренка и все родные, кроме отца, исчезли в печи, пожиравшей живых людей. Что касается отца, то мальчик вынужден был изо дня в день наблюдать его муки, агонию и затем смерть. И какую смерть! Обо всем этом рассказано в книге, поэтому я предоставляю читателям – которых, наверное, будет не меньше, чем у “Дневника Анны Франк”, – самим узнать об этом, так же как и о чуде спасения самого мальчика.

Но вот что я утверждаю: это свидетельство, пришедшее к нам после многих других и описывающее ужас, о котором, казалось бы, мы и так уже всё знаем, это свидетельство, тем не менее, совершенно особое, неповторимое, уникальное. Участь евреев Сигета – городка в Трансильвании – их ослепление перед судьбой, которой еще можно было избежать, непостижимая пассивность, с которой они сами ей отдались, глухие к предупреждениям и мольбам очевидца; он сам едва спасся от уничтожения и рассказал им о том, что видел собственными глазами, а они не хотели верить и считали его безумным… Уже всего этого наверняка хватило бы, чтобы написать повесть, которая, я думаю, стояла бы особняком.

Однако эта необычная книга поразила меня другим. Ребенок, рассказывающий нам свою историю, принадлежал к избранным Бога. С момента пробуждения своего сознания он жил только для Бога, черпая пищу в Талмуде, мечтая приобщиться к каббале, посвятить себя Вечному. Случалось ли нам когда-нибудь задумываться о таком последствии ужаса, которое, хотя и менее заметно и не так бросается в глаза рядом с другими, но для нас, людей веры, есть самое худшее? Думали ли мы о смерти Бога в душе ребенка, который внезапно открыл для себя абсолютное зло?

Попробуем понять, что происходит в душе мальчика, когда он наблюдает, как в небо поднимаются клубы черного дыма из печи, куда скоро, вслед за тысячами других, будут брошены его мать и сестренка: “Никогда мне не забыть эту первую ночь в лагере, превратившую всю мою жизнь в одну долгую ночь, запечатанную семью печатями. Никогда мне не забыть этот дым… Никогда мне не забыть эти лица детей, чьи тела на моих глазах превращались в кольца дыма на фоне безмолвного неба. Никогда мне не забыть это пламя, навсегда испепелившее мою веру. Никогда мне не забыть эту ночную тишину, навсегда лишившую меня воли к жизни. Никогда мне не забыть эти мгновения, убившие моего Бога и мою душу; эти сны, ставшие жаркой пустыней. Никогда мне не забыть этого, даже если бы я был приговорен жить вечно, как Сам Бог. Никогда”.

И тогда я понял, чем мне сразу же понравился молодой израильтянин: у него был взгляд Лазаря, уже воскрешенного из мертвых, но всё еще узника тех мрачных пределов, где он блуждал, спотыкаясь о поруганные трупы. Для него слова Ницше выражали почти физическую реальность: Бог умер; Бог любви, доброты и утешения, Бог Авраама, Исаака и Иакова на глазах этого ребенка навсегда растворился в дыму человеческого жертвоприношения, которого потребовала Раса – самый алчный из всех идолов. И сколько еще набожных евреев испытали смерть Бога в своей душе? В один страшный день – в один из многих страшных дней – мальчик присутствовал при том, как вешали (да, вешали!) другого ребенка, – как он пишет, с лицом печального ангела. – И вот кто-то позади простонал: “Где же Бог? Где Он? Да где же Он сейчас?”. И голос внутри меня ответил: “Где Он? Да вот же Он – Его повесили на этой виселице!”.

В последний день еврейского года мальчик присутствовал на торжественной молитве по случаю Рош га-Шана. Он слышит, как тысячи рабов восклицают в один голос: “Благословенно Имя Вечного!”. Еще недавно он и сам склонился бы перед Богом – и с каким восторгом, с каким трепетом, с какой любовью! Но сегодня он продолжал стоять прямо. Человек, униженный и измученный до немыслимого предела, бросает вызов слепому и глухому Божеству: “В тот день я уже ни о чем не молил. Я больше не мог жаловаться. Напротив, я чувствовал себя очень сильным. Я был обвинителем, а Бог – обвиняемым. Мои глаза открылись, и я оказался одинок, чудовищно одинок в мире – без Бога и без человека. Без любви и милосердия. Я был всего лишь пеплом, но чувствовал себя сильнее, чем этот Всемогущий, к которому моя жизнь была привязана так давно. Я стоял посреди этого собрания молящихся, наблюдая за ними как посторонний”.

А я, верующий в то, что Бог есть любовь, – что я мог ответить своему молодому собеседнику, чьи синие глаза всё еще хранили выражение ангельской печали, возникшее когда-то на лице повешенного ребенка? Что я сказал ему? Говорил ли я ему о том израильтянине, его брате, который, быть может, был на него похож, о том Распятом, чей Крест покорил мир? Сказал ли я ему, что то, что оказалось камнем преткновения для него, стало краеугольным камнем для моей веры, и что для меня связь между Крестом и человеческим страданием и есть ключ к той непроницаемой тайне, которая погубила его детскую веру? Ведь Сион восстал из крематориев и массовых захоронений. Еврейский народ возродился из миллионов своих погибших, и именно благодаря им он снова жив. Нам неизвестна цена ни одной капли крови, ни одной слезы. Всё благодать. Если Вечный – в самом деле Вечный, то последнее слово для каждого из нас остается за Ним. Вот что я должен был сказать этому еврейскому мальчику. Но я смог лишь обнять его в слезах.

Опубликовано 3 июля 2016 9:31

 

Полесские песни на фестивале еврейской культуры в Белостоке

Палескія песні на фестывалі габрэйскай культуры

Песні з Палесся, панк-рок з Ізраіля, навука традыцыйных танцаў і майстар-класы па гатаванні кашэрных страваў, — гэта толькі некаторыя мерапрыемствы ў рамках фестывалю габрэйскай культуры «Захор — колер і гук». Будуць таксама выступы фальклорных калектываў, арганны канцэрт і пастаноўка тэатральнай групы.

У суботу выступіць Вольга Меляшчук з калектывам, якая прадставіць габрэйскія песні з Палесся. Гаворыць арганізатарка фестываля Люсі Лісоўская:

— Гэта праект дзяўчыны, якая мела падвойнае польска-ізраільскае грамадзянства і цяпер жыве ў Ізраілі. Яна збірала матэрыялы з усяго Палесся, а Палессе гэта частка і Беларусі і Украіны. І яна прадставіць нам гэтыя песні з польскімі музыкамі.

Фестываль габрэйскай культуры «Захор» пройдзе ў Беластоку дзявяты раз. А пачнецца з фотавыставы «Візіт папы Францішка ў Ізраіль». Адкрыццё ў суботу апоўдні ў Падляшскай оперы і філармоніі. У рамках фестываля адбудзецца таксама міжнародная канферэнцыя «Габрэі ўсходняй Польшчы». У часе якой медалямі «Справядлівы сярод народаў свету» ўзнагародзяць беластачанаў, якія дапамагалі выратаваць габрэяў ад Халакосту.

Лукаш Леанюк, Беларускае Радыё Рацыя

***

КОНЦЕРТ ОЛЬГИ МЕЛЕЩУК В БЕЛОСТОКЕ

В четверг, 16 августа 2012 года в 20.00 в Центре им. Людвига Заменгофа на ул. Варшавской, 19 в Белостоке состоится концерт Ольги Мелещук под названием „Песни еврейского Полесья”. Концерт вызывает в памяти образ поликультурного мира старого Полесья, в котором язык идиш перекликался с польским, а нигуны хасидов – с всенощными молитвами.

Ilustracja

Артистка черпает вдохновение из еврейской, польской и украинской культурной традиции. Ольга Мелещук исполняет традиционные народные песни на языке идиш, хасидские песни, а также польские песни в ритме танго. Особое место в репертуаре певицы занимают произведения Мариам Ниренберг – еврейской певицы из Черновщиц под Кобрином. Ольга Мелещук использует различные техники вокала, соответствующие той или иной музыкальной традиции, например, белый голос. Чтобы показать общность музыкальных традиций, она часто исполняет одну и ту же песню в двух языковых вариантах.

Ольга Мелещук – это артистка, чья душа полиэтнична. Постоянным местом жительства певицы является Израиль. В сопровождении аккордеона она исполняет песни еврейской, балканской и восточноевропейской культурной традиции. Сотрудничает с организацией, занимающейся промоцией культуры „Jidysz Yung Yidish” в Нью-Йорке, Фондом „Шалом” из Варшавы, а также другими учреждениями, связанными с защитой еврейского наследия. Ольга Мелещук является инициатором межкультурных музыкальных проектов, таких как „Dermonung, Помнить штетл”, „Голоса Карпат” с Менди Каганом или же „Песни Балкан” с Бранко Тадичем. Несколько дней назад вышел ее диск „Jewish folksongs from the shtetl” – „Еврейские народные песни из штетла”.

Источник: Центр им. Людвига Заменгофа

Перевела: Ирина Кулеша
Апублiкавана 15 чэрвеня 2016 13:07

У Беластоку праходзіць фестываль габрэйскай культуры

Дабаўлена 20.06.2016

История 96-летнего польского еврея Генри Кормана

08.05.2016 18:08

“Менгеле поднял вверх палец – я понял, что меня оставили жить”

____________________________________________________________________________________________________

Генри Корману 96 лет. Польский еврей, он выжил, пройдя четыре лагеря смерти: Освенцим, Маутхаузен, Мюленберг, Берген-Бельзен.
____________________________________________________________________________________________________

"Менгеле поднял вверх палец - я понял, что меня оставили жить"

Генри Корман

 

Встретились мы с Генри Корманом в Германии. В городе Ганновере, в получасе езды до того места, где в мае 1945-го он умирал среди тифозных бараков лагеря смерти.

Если бы я не знала, что Генри попал в нацистский концлагерь в 23 года, ни за что бы не дала ему больше семидесяти пяти. Невысокого роста, подтянутый, франтоватый, шутит. В синагоге Ганновера, куда он приходит по праздникам, о нём говорят: характер только тяжёлый.

Он говорит по-немецки, как немец. По-английски – как американец. Знает шведский, французский, иврит. Это языки стран, которые вошли в его жизнь в мае 1945-го. Генри благодарен русским, которые победили Гитлера. Благодарен англичанам, освободившим лагерь Берген-Бельзен. Благодарен Швеции, ставшей домом для него и его сестры после войны. Благодарен Америке – его новой родине. И совсем не держит зла на немцев.

– Несколько поколений сменилось, – машет он рукой, когда я спрашиваю, каково ему в Германии. – Это уже совсем другая Германия. Совсем другие немцы.

Приезжая в Ганновер, где он живёт по несколько месяцев, чтобы потом уехать домой в США, Генри каждую субботу ходит в синагогу. Там он и назначил мне встречу. Я ждала, пока он выйдет со службы. И вот мы сидим за длинным столом в подсобке здания общины.

– А Польша? – спрашиваю. – Вам никогда не хотелось вернуться в Польшу?

Генри сверлит меня глазами. Последнее место, где он был в Польше, находится близ города Освенцима. Аушвиц-Биркенау.

Война началась в пятницу

– Я родился в Радоме, 110 километров южнее Варшавы. У нас была обычная еврейская семья, не то чтобы религиозная, но в синагогу по субботам папа всегда ходил, мама – по праздникам. Нас в семье было пятеро: мама с папой, две мои старшие сестры и я.

В июне 1939-го я окончил гимназию. Дальше хотел учиться на врача. В Польше для евреев действовало numerus clausus: на 100 студентов-поляков могло быть не больше 10–15 евреев. Но я мог попасть в эту квоту, потому что наша семья относилась к так называемым “высокообразованным”. Я надеялся, что в сентябре 1939-го начну учиться. А 1 сентября немцы разбомбили вокзал в Радоме. 5 сентября бомба попала в наш дом.

У нас был двухэтажный дом в форме буквы U. На первом этаже было много маленьких магазинчиков, мастерских. А на втором жили двадцать или тридцать еврейских семей. Вообще-то тогда ещё евреи в Польше жили в одних домах с христианами, но у нас в доме только хаусмастер был католик. Бомба разрушила левое крыло, 25 человек погибли. Ударной волной снесло стену фабрики за домом, и мы побежали во двор этой фабрики прятаться от бомбёжки. Потом целый день боялись вернуться домой.

Немцы вошли в Радом 8 сентября. По городу ездили их грузовики и мотоциклы с колясками, а в колясках – пулемёты. Я ходил по улице, рассматривал немцев. Увидел, как солдаты взломали магазин велосипедов и всё оттуда вынесли. Потом взломали магазин одежды и забрали все костюмы. Двумя днями позже в Радом пришли СС и гестапо. Они заняли здание школы.

Польская армия сопротивлялась всего 4 недели, а потом страна была разделена. Ах, ты об этом знаешь? Ну-ну… Германские национал-социалисты заняли западную часть Польши, а восточную – сталинский Советский Союз. Мы этого не знали. Многие евреи из Польши бежали на восток, в сторону Советского Союза, в надежде спастись. Мы потом узнали, что русские заняли восточную часть Польши 17 сентября. И тех, кто бежал из западной части страны, хватали они. Там погиб мой двоюродный брат.

В гетто

Немцы начали хватать на улицах евреев и отправлять на бесплатные работы. Поляки доносили. Хотя многие и помогали евреям. Жёлтые звёзды? Нет, это появилось позже. Нет, нас заставляли носить белую повязку с голубой звездой. Если не носить повязку и узнают, что ты еврей, расстреливали.

Через неделю немцы ввели закон, по которому все евреи, владевшие магазинами, должны были передать эти магазины в собственность арийцев. Появилось правило, по которому большая часть улиц в городе была для евреев закрыта. Нельзя было ходить в одни кинотеатры с немцами. Я не был похож на еврея, у меня были светлые волосы и голубые глаза. Я снимал повязку и шёл в кино. Дожидался, пока войдут немцы, пробирался в зал и сидел среди них. Иногда они мне даже что-то говорили, я отвечал: “Ja, ja”. Немецкий я учил в гимназии. Моя мама очень боялась: “Ты играешь со своей жизнью!”

Потом евреев, которые жили в одних кварталах с христианами, начали выгонять из квартир и отнимать у них дома. Эти дома и квартиры занимали немецкие солдаты. А евреи должны были жить в кварталах, где жили только евреи. На выселение давали 3 дня. Нет, это ещё не было гетто, гетто они ввели позже, в феврале 1941-го. Нам уходить из дома не пришлось, потому что наш дом как раз был таким, где жили только евреи, и наш квартал превратился в гетто. У нас была 4-комнатная квартира, и к нам немцы переселили три семьи, которых выгнали из их домов. Квартира превратилась в коммунальную с общими кухней и туалетом. Нашей семье осталась одна комната, мы жили в ней впятером.

Нам становилось хуже и хуже. Немцы начали террор. Могли поймать на улице религиозного еврея, отрезать ему бороду и избить. Ставили в дурацкие позы и так фотографировали. Заставляли таскать по улице взад-вперёд тяжёлые железные кровати. Без всякого смысла, только чтобы помучить. Моего друга, Иосифа Ландау, пристрелили, когда он бежал на работу. У эсэсовцев были специальные квартиры, куда они уводили евреев, чтобы там над ними издеваться. Этим занимались СС.

У гестапо была другая специализация: они искали коммунистов. Приходили к людям ночью и расстреливали. Так пришли к нашим соседям. Это была молодая пара. Он был портной. Ночью двое гестаповцев постучали в дверь. Всем приказали оставаться на местах и запретили включать свет. Рыскали своими фонариками по всем углам, под столом. Зашли в комнату к портному, нашли его, расстреляли на глазах у жены и ушли. К любому могли прийти ночью, сказать, что он коммунист, и расстрелять.

Ты хочешь знать, что мы тогда думали? Вот мы сейчас сидим в синагоге, ты вопросы задаёшь. И не можешь представить, что такое гетто. Гетто – это постоянный страх. Постоянное насилие. Постоянный голод. Постоянные муки неизвестности от того, что ты не знаешь, что происходит за пределами гетто. Мы надеялись, что это когда-нибудь кончится. Что мы могли сделать?

Недалеко от гетто была оружейная фабрика. В начале оккупации евреям запрещали там работать, потому что там хорошо платили, и работать могли только христиане. Но после июня 1941-го, когда Гитлер напал на Советский Союз, им потребовалось больше рабочих, и начали принимать евреев. Я пошёл на эту фабрику. Рабочих фабрики не посылали на принудительные работы, им даже платили. Ещё их долго освобождали от депортации.

“Иди теперь ты стреляй, а мне надо выкурить сигарету”

Депортации мы боялись постоянно. Уже ходили разговоры о том, что в Восточной Польше – Люблин, Лодзь – людей депортируют. Мы слышали, что в Варшаве депортировано целое гетто. У нас в Радоме сначала хватали людей поодиночке. Каждый день кого-то убивали, кого-то увозили.

В июле 1942-го начались массовые депортации. В Радоме было два гетто. В нашем, большом, жило порядка 30 тысяч человек. В километре от нас было маленькое, там жили 5 тысяч человек. В одну ночь 22 июля 1942-го маленькое гетто ликвидировали. В 2 часа ночи людей выгоняли на улицу. Тех, кто не мог быстро встать и побежать, расстреливали на месте. На маленьких детях экономили пули: их швыряли головой о стену. Вытаскивать на улицы мёртвых должны были сами евреи.

Людей грузили в вагоны и увозили. К концу погрузки маленького гетто у них два вагона оставались пустыми. В 5 утра 5 августа они пришли к нам. Перекрыли две улицы и начали выбрасывать людей из домов. В тот день из большого гетто увезли две тысячи человек, а тех, кто не мог идти, расстреляли. Мёртвых складывали на площади. Я до сих пор помню разговор двух солдат. Один говорит другому: “Ах, Франц, с меня хватит. Иди теперь ты стреляй, а я должен выкурить сигарету”.

Нашу семью тоже вытащили из квартиры. Несколько человек у нас на глазах пытались бежать. Одной девочке, которая смогла перепрыгнуть через деревянную стену, удалось. Двоих мужчин застрелили. Мой друг Рубин спрятался в своей комнате под кроватью. Его нашли и застрелили. Мы дружили с 1-го класса.

Мы с сестрой Голдой побежали в сторону фабрики. А наши родители не смогли. Их и вторую сестру эсэсовцы потащили туда, где стояли грузовики. Больше я их никогда не видел. Я очень надеюсь, что их убили сразу. Моя мама не могла идти быстро. Таких расстреливали на месте. Папа и сестра её бы ни за что не бросили, поэтому их тоже должны были убить ещё до погрузки в вагоны. Я очень на это надеюсь. Тех, кого расстреляли в Радоме, похоронили в одной общей могиле. По крайней мере, так я хотя бы знаю, где лежат мои родные. Надеюсь…

В следующую ночь немцы ликвидировали и наше гетто. Мы с сестрой три недели прятались у родственников моих друзей. Потом брались за любую работу. Я таскал камни, чинил автомобили, грузил мебель. Нам удалось продержаться в Радоме до 1943 года.

В январе 1943-го пришёл приказ о депортации всех евреев. Всех, кто ещё оставался, около двух тысяч человек. Тысячу человек погрузили в вагоны и увезли в лагерь Треблинка. А ещё 150 человек, в том числе и меня, – на оружейную фабрику в Стараховице, это в 40 километрах от Радома. На принудительные работы. У русских уже был Сталинград, немцам нужно было больше оружия – и больше рабочих на оружейных фабриках.

В Стараховице я встретил девочек, которых знал ещё в гимназии. Я заболел, и они меня прятали. Если бы немцы узнали, что я болен, застрелили бы сразу. Но девочки предупреждали, что идёт контроль, я вылезал в окно и дожидался, пока немцы уйдут.

Аушвиц

В июле 1944-го Красная Армия наступала, и немцы уничтожили фабрику в Стараховице. Нас отправили в Аушвиц-Биркенау. Туда, где людей сразу гнали в печи. Выгрузили и приказали раздеться догола. Мы стояли голые, одежду держали в руках. Перед нами расхаживал доктор Менгеле. Что ты удивляешься? Да, тот самый Менгеле. Он проводил осмотр и отбор: кого сразу в печь, а кто ещё может поработать.

Когда Менгеле кого-то браковал, он опускал большой палец вниз – вот так. А когда оставлял жить – поднимал вверх. Несколько человек нарочно бросились на колючую проволоку, чтобы их убило током. У меня на ноге было красное пятно от удара в грузовике. Я думал, что из-за этого он и меня отбракует. Поэтому постарался прикрыть пятно одеждой, которую держал в руках. Доктор посмотрел на меня и поднял вверх палец. Я понял, что меня оставляют жить. После осмотра нас погнали в барак на регистрацию. С этого момента у меня не было имени, только номер. Я стал А-19195.

Номер на руке.

Номер на руке.
Из личного архива Генри Кормана

Для просмотра в полный размер кликните мышкой

Нам выдали полосатую форму и отправили на санобработку. Когда мы выходили из душа, там сидел человек с краской разных цветов и рисовал у нас на одежде полосы. У меня на брюках он нарисовал красную. Так в Освенциме помечали евреев из Польши. Синей помечали тех, кто из Германии. Зелёные – это политические.

В Аушвице я встретил знакомого из Радома. Он работал в крематории. В зондеркоманде. Ты знаешь, что такое зондеркоманда? Ты правильно знаешь. У них было много еды, их не били. Но жили они 4 месяца. Через 4 месяца их сжигали в той же печи, где они работали, и заменяли новыми. Они знали, что их скоро убьют. Одна зондеркоманда в октябре 1944-го подняла восстание. Одну печь они смогли взорвать. И это знаешь? Это хорошо.

Аушвиц II, барак заключённых

Аушвиц II, барак заключённых
фото с сайта Государственного музея Аушвиц-Биркенау

Для просмотра в полный размер кликните мышкой

Через три недели, это было в начале августа 1944-го, заключённых нашего барака выстроили перед крематорием. Нас повезли в так называемый “цыганский” лагерь в Биркенау. Всех цыган перед этим согнали в один барак. Потом их всех в один день сожгли вместе с женщинами и детьми. Освобождали место для новых заключённых.

Как-то вечером нас снова построили. Человек, наверное, двести было. Сказали, что ведут в душ, чтобы мы взяли с собой вещи. “В душ” – это означало газовую камеру. Но немцы пунктуально держались расписания и в печь отправляли в 5 утра. А тут было 5 вечера. Мы подумали, что утром они не выполнили норму. Но почему-то нас отвели обратно.

Потом нас отвезли в Буну, где был завод по производству гаубиц. Это в трёх километрах, тоже часть комплекса Аушвиц. Нас построили и сказали, что им нужны электрики, маляры, слесари и плотники. Велели всем, кто владеет этими специальностями, сделать шаг вперёд. Остальных на ликвидацию. Там был один польский предприниматель, он не знал, что сказать. Я говорю ему: “Скажи, что ты маляр, им же не Пикассо нужен, дадут ведро краски – будешь красить”. Он так и сказал. Всех, кто не был ни электриком, ни маляром, ни слесарем, ни плотником, отправили на “Циклон Б”.

Я назвался электриком. Хотя ничего в этом не понимал. Меня послали на завод, где делали гаубицы. Электрик-мастер меня не выдал, наоборот – всему научил. Он спас мне жизнь. Как потом оказалось – не только в Аушвице.

Маутхаузен. Марш смерти

Был январь 1945-го, в Польше были русские. И из Аушвица нас отправили в Австрию – в Маутхаузен. Гнали пешком. Когда мы дошли до Маутхаузена, там, в горах, лежал снег. Было очень холодно. Нам приказали раздеться на морозе. Привели к трёхэтажному бараку. И отправили мыться – baden. Мы знали, что такое baden. Я зашёл первым. Был такой признак: если ты заходишь “baden”, а там сухо, значит, это печь. Я зашёл и увидел капли воды. И я крикнул: “Ребята, это действительно душ!”

Из душа нас гнали, не давая даже вытереться. Каждому, кто выбегал, капо кричал: “Schneller, schneller!” – и бил дубинкой по голове. Мы должны были на бегу хватать шапки и куртки, возможности выбрать размер не было. Одежду пришлось натягивать на мокрое тело. Я получил всё огромное. Потом мы поменялись с другим заключённым.

Маутхаузен. Поступление заключённых.

Маутхаузен. Поступление заключённых.
Фото: Бундесархив ФРГ

 

После душа нас пешком отправили за 3 километра в Маутхауген-Гузен. Это часть лагеря, которую называли “лагерь третьей категории”. С самыми тяжёлыми условиями и самой высокой смертностью. Но тогда мы этого не знали. Первые три дня мы ничего не делали, зато нам давали много еды. А потом погнали работать на базальтовый карьер. Немцы динамитом взрывали породу, а мы на тачках волокли камни вверх. Каждый день умирало по 200–300 человек.

Снег с повидлом

Я весил 40 килограммов. И меня в любой момент могли отправить на ликвидацию. Но при очередном отборе спасло то, что меня признали “работоспособным специалистом-электриком”. И отправили в лагерь Мюленберг под Ганновером. Работать на заводе Hanomag, где производились зенитные установки. Американцы уже бомбили Ганновер, немцам нужно было много зенитных установок.

Ты спрашиваешь, лучше ли там были условия, чем в Маутхаузене? А что такое “лучше”, когда речь идёт о концлагере? В Мюленберге я увидел обершарфюрера Вальтера Кваркенака. Я знал его с Аушвица, он и там славился жестокостью. Он везде искал деньги и золото. Заключённых постоянно обыскивал, как будто мы в концлагере где-то спрятали деньги и золото. После войны его повесили как нацистского преступника.

В Мюленберг нас везли 4 дня. Еды не было. Выдали по маленькой плошке с повидлом, после которого ужасно хотелось пить. А воды не давали. Угадай: что я ел в эти дни? Ну, давай, угадывай! Была зима. Что бывает зимой? Правильно! Я ел снег. Я сгребал снег с окошка вагона и смешивал его с повидлом. До сих пор для меня это самый прекрасный деликатес: снег с повидлом!

Мюленберг. Hanomag

От лагеря до завода было 3 километра, и каждый день мы шли пешком по шоссе туда и обратно. Когда ты в 25 лет весишь 40 килограммов, работаешь 12 часов, а ешь тоненький кусочек хлеба, это большое расстояние.

На Hanomag мы работали в две смены – с шести утра до шести вечера и с шести вечера до шести утра. Мастер, немец, поручал мне сложные монтажные работы. Благодаря небольшому весу я мог стоять на лестнице и выполнять указания мастера.

Последний день, когда мы работали на Hanomag, был 5 апреля 1945-го. В тот день нам сказали, что работать мы больше не будем. А 6 апреля нас выгнали из бараков, велели взять одеяла и приготовиться к маршу. Куда – не сказали.

Нас было триста или четыреста человек. Выходя из лагеря, мы увидели огромную яму с телами. Туда сбросили тех, кто не мог идти.

Мы шли 30 километров, трое суток, без еды и воды. У эсэсовцев были повозки, вместо лошадей запрягали нас – заключённых. Тех, кто уже не мог идти, уводили в лес два эсэсовца – один с винтовкой, другой с лопатой. Там был и этот Кваркенак. Одного заключённого он застрелил лично.

Мы тащили повозку вдесятером. В ней, кроме всякого добра эсэсовцев, лежал хлеб. И сначала я думал только об этом хлебе. В какой-то момент я понял, что больше не могу идти. Я упал. Думал, что сейчас меня тоже убьют. Мне уже было всё равно. Вдруг эсэсовец с повозки крикнул: Halt! Он приказал остановиться и разрешил нам сесть. А потом – невероятная история – протянул кусок хлеба. Почему он так поступил? Не знаю.

Мемориал на месте лагеря Мюленберг

Мемориал на месте лагеря Мюленберг
de.wikipedia.org, автор Tim Schredder

Для просмотра в полный размер кликните мышкой

Перевод мемориальной надписи: “Для предостерегающей памяти о времени национал-социалистического террора, когда были отвергнуты человеческие права, свободы и справедливость. Здесь, в подразделении КЛ Мюленберг, люди уничтожались национал-социалистами за их национальность, веру и мировоззрение”.

Берген-Бельзен. Лагерь смерти

Через трое суток мы дошли до Берген-Бельзена. Там не работали. Это был лагерь смерти. Единственная работа, которую мы должны были делать, – перетаскивать мёртвых в общую могилу. По всей территории лежали сотни, сотни мёртвых.

Еды там не давали вообще. У меня еле хватало сил на то, чтобы вставать. Мы пробирались под колючую проволоку, на кухню, где эсэсовцы готовили еду для себя, и воровали картофельные очистки. Охранники это видели, но по нам уже не стреляли. Они знали, что мы сами умрём или от голода, или от заворота кишок – если найдём еду. Мы всё время искали еду. Думать и говорить мы могли только о еде. Многие действительно не могли есть, желудок не принимал еду. В лагере был тиф, и люди умирали если не от голода, то от тифа.

Берген-Бельзен в апреле 1945-го

Берген-Бельзен в апреле 1945-го
Фото: фото с сайта музея http://bergen-belsen.stiftung-ng.de

 

“Вставай, мы свободны!”

От голода у меня начались галлюцинации. Я потерял сознание. Очнулся оттого, что кто-то тряс меня за плечо и кричал: “Вставай, вставай, мы теперь свободны!” Я подумал, что умер. Но мне кричали: “Вставай, мы уходим отсюда!” Я открыл глаза и услышал английскую речь. Это были англичане, которые освободили Берген-Бельзен. Не помню, как я встал, как пошёл куда-то. Какие-то люди меня вели. Потом откуда-то появилась картошка. Я её съел. Я не мог до конца осознать, что всё кончилось.

Там же, в Берген-Бельзене, я нашёл сестру Голди, которую в последний раз видел в Радоме на оружейной фабрике. Она лежала больная в женском лагере. Мне сказала об этом врач-англичанка. Она хотела помочь мне уехать из Берген-Бельзена, но я сказал, что без сестры никуда не поеду. И врач ответила: “Не бойся, твою сестру мы тоже забираем”

С помощью англичан я начал набираться сил. Но на душе у меня было очень плохо. Я всё время плакал. Я плакал, что потерял всех родных. Плакал, что нашёл сестру больной. Плакал потому, что не понимал, как я выжил. Плакал по любой причине.

Если бы тогда мне кто-нибудь сказал, что я вернусь в Германию, я бы не поверил. Я не верил, что когда-нибудь смогу здесь находиться. Но и родины у меня не было. В Польше никого не осталось. Я знал, что родителей нет в живых. Что мне было делать в Польше?..

. . .

После войны Генри Корман и его сестра Голди получили вид на жительство в Швеции. Им помог граф Фольке Бернадот, вице-президент Шведского Красного Креста. В Швеции Генри учился, а страной его мечты был Израиль. Но там не было никого из близких. Сестра уехала в США, у неё там уже была семья. Друзья, знакомые, дальние родственники – все оказались в США. Генри тоже уехал в Штаты. Сегодня он – американский гражданин. Благодарит новую родину, называя её “страной безграничных возможностей”.

Реабилитация в Швеции, г. Уддевалла, больница

Реабилитация в Швеции, г. Уддевалла, больница
Из личного архива Генри Кормана

Для просмотра в полный размер кликните мышкой

В Германию он заставил себя приехать впервые в 1958 году. И понял, что “это другая Германия”. Немецкое правительство платит ему пенсию. Генри много путешествует. Часто бывает в Израиле. Объездил почти всю Европу.

И ни разу за 72 года, даже на несколько часов, даже проездом, он не побывал в Польше.

“Фонтанка” благодарит за помощь с переводом кантора синагоги Ганновера Андрея Ситнова.

Ирина Тумакова, “Фонтанка.ру

Опубликовано 10 мая 2016