Category Archives: Россия и остальной мир

О Маннергейме и финских евреях

“Линии Маннергейма” в Петербурге

Маршал Маннергейм в 1940 году

В Петербурге в музее Анны Ахматовой в Фонтанном Доме была представлена книга Элеоноры Иоффе “Линии Маннергейма”, вышедшая в издательстве журнала “Звезда”.

Имя Карла Густава Эмиля Маннергейма в последнее время часто звучит в России. Его биография интересна и неоднозначна. До революции 1917 года Маннергейм служил в царской армии, участвовал в сражениях русско-японской и Первой мировой войны. После краха Российской империи и обретения его родной Финляндией независимости он стал военным лидером белого движения в этой стране, беспощадно расправившегося с красными финнами. Командовал финской армией во время “зимней войны” 1939-40 годов с Советским Союзом, когда за победу над маленькой Финляндией Красной армии пришлось заплатить сотнями тысяч убитых и раненых. В годы Второй мировой Финляндия, чьим военным лидером снова стал маршал Маннергейм, оказалась союзником Гитлера, однако Маннергейм, вопреки настояниям Берлина, не повел войска на Ленинград дальше старых финских границ. В 1944 году, в критический для Финляндии момент, он стал президентом страны и оставался в этой должности полтора года, позднее добровольно уйдя в отставку.

Фрагмент поврежденной мемориальной доски маршалу Маннергейму в Петербурге

Фрагмент поврежденной мемориальной доски маршалу Маннергейму в Петербурге

В Петербурге не так давно разгорелся скандал с мемориальной доской маршалу Маннергейму, установленной, как оказалось, ненадолго: она постоянно подвергалась нападениям и осквернениям, так что еепришлось снять и отправить в почетную ссылку в музей. Страсти вокруг доски спровоцировали дискуссию о личности Маннергейма, так что книга, посвященная его биографии, должна многих заинтересовать. Ее автор, Элеонора Иоффе, ответила на вопросы Радио Свобода.

Элеонора, скажите, как получилось, что вы – музыкант, поэт, переводчик, а теперь уже и историк – занялись биографией Маннергейма?

– Я давно живу в Финляндии, больше 30 лет. Но Маннергеймом я бы не занялась без Якова Аркадьевича Гордина, который знал, что я пишу статьи о финской культуре, о взаимодействии финской и русской культур, как бы нахожусь на границе двух культур и в то же время ни в одной из них – и, может быть, поэтому могу смотреть на вещи более объективно. Мои статьи появлялись в “Русской мысли”, в журнале “Звезда”, в петрозаводской печати. В журнале “Звезда” выходила серия моих очерков “Генерал и президент”, и Яков Аркадьевич предложил мне написать о Маннергейме. Я сначала отказалась – ведь я не историк, а вольный художник, пишущий о разных культурных явлениях по своему выбору. Но он сумел настоять, убедить меня, я набрала книг и написала большой биографический очерк.

В Петербурге отношение к Маннергейму неоднозначное – как, впрочем, и в Финляндии

Вам известно о шуме, возникшем у нас по поводу доски маршалу Маннергейму?

– Да, конечно, у нас это все тоже освещалось. Я думаю, скандал возник все-таки из-за ошибки тех, кто эту доску установил – потому что в Петербурге, в Ленинграде отношение к Маннергейму очень неоднозначное – как, впрочем, и в Финляндии. В Финляндии есть люди, которые просто не могут слышать его имени. Много лет подряд его памятник, установленный вТампере, обливали краской и писали на нем: lahtari, что значит “мясник”, в последний раз это было в 2013 году. Так финны называли белых – ведь в Финляндии была кровавая гражданская война в 1917–18 году. Она, правда, продолжалась всего три месяца, но унесла очень много жизней, особенно красные финны пострадали. Их было много в Тампере, и там была особенно кровавая бойня, поэтому нельзя сказать, что памятник Маннергейму вызывает там у всех патриотические и вообще добрые чувства.

Элеонора Иоффе

Элеонора Иоффе

Неужели в Финляндии тоже все еще не закончилась гражданская война?

– Нельзя сказать, что финское общество до сих пор разделено на белых и красных, правых и левых, но я считаю, что в Финляндии очень сильна национальная память, память поколений. И вот эта память о том, как пострадали деды, прадеды в гражданскую войну, до сих пор жива в семьях. Поэтому многие и сейчас не переносят имени Маннергейма или, по крайней мере, относятся к нему без пиетета. Но в то же время большинство его, конечно, ценит – ведь он отстоял независимость Финляндии.

В своей книге вы, конечно, упоминаете основные вехи его биографии, например, то, что он долгое время был на русской службе?

– Да, хотя это, в общем, получилось случайно: будучи подростком, Маннергейм поступил в финский кадетский корпус, проучился там пару лет, и его выгнали – исключили за плохое поведение. Тогда он объявил, что поедет учиться в Россию. Это было очень сложно, но он целеустремленно занимался, учил русский язык и поступил – правда, как и сейчас часто бывает, по протекции родственников. У них были большие связи в аристократических кругах Петербурга. Он сдал экзамены и поступил в Николаевское кавалерийское военное училище, где когда-то учились Лермонтов и Мусоргский. Окончив его, он около года прослужил в гусарском полку в Польше, а потом – опять протекция родственников и он оказывается в кавалергардском полку. Моя книга в переводе на финский язык так и называется – “Маннергейм – воспитанник кавалергардии”. Он на всю жизнь остался кавалергардом, между ними была теснейшая связь до самой смерти, он помогал материально своим бывшим однополчанам, обедневшим в эмиграции. Когда мог, всегда ездил на их полковые праздники в Париж.

Он на всю жизнь остался кавалергардом

Вы столько прочли о Маннергейме, изучили множество архивных материалов – как вы считаете, финны справедливо обвиняют его в зверствах по отношению к красным?

– Он не причастен к массовой гибели красных пленных по окончании гражданской войны: его к этому времени уже отстранили от дел. А на войне – он должен был делать всё, чтобы победить. Еще неизвестно, как действовали бы на его месте красные, если бы они победили. То есть – вполне известно, на самом деле.

А если перейти к болезненной для петербуржцев теме – Маннергейма обвиняют в том, что он замкнул кольцо блокады Ленинграда со стороны Финляндии, а также в том, что при нем в Финляндии были лагеря, где в ужасных условиях содержались советские люди, включая детей.

– Все это имеет под собой почву. Но эти факты нужно рассматривать в контексте общей истории Второй мировой войны, то есть начать не с 1941 года, а с 1939-го, с аннексии финских территорий Советским Союзом, когда огромное количество финнов было вынуждено оставить свои дома, имущество и бежать. Потом, естественно, финны хотели вернуть свою территорию, когда появилась такая возможность. Кроме того, Финляндия оказалась между молотом и наковальней. Все теперь знают о пакте Молотова –Риббентропа, когда Восточную Европу поделили, и Финляндия попала в сферу влияния Советского Союза. Это время от времени происходит в истории – ведь когда-то Финляндия отошла к России в результате передела в эпоху наполеоновских войн. Так что то, что финны смогли отстоять свою самостоятельность, – это чудо. И отчасти они благодарны за него Маннергейму. Что касается блокады Ленинграда, то ведь финны не пошли дальше границы своей прежней территории – они просто на ней стояли и не обстреливали город. Конечно, Финляндия воевала на стороне Германии, но позднее она все же вышла из войны сепаратно, нарушив свои обязательства.

Коммунистический пропагандистский плакат времен советско-финской войны с изображением "мясника" Маннергейма

Коммунистический пропагандистский плакат времен советско-финской войны с изображением “мясника” Маннергейма

А концлагеря – да, действительно, пока в 1942 году не вмешался Международный Красный Крест, ситуация для советских военнопленных на территории Финляндии была ужасной. Впрочем, и финское население тоже почти голодало, была карточная система. Вопрос о положении пленных первой подняла княгиня Лидия Васильчикова, она написала Маннергейму, у меня в книге есть их переписка. Она также написала в Красный Крест и спросила позволения собрать среди русских эмигрантов средства и послать вещи и продовольствие узникам концлагерей. И ей это разрешили. Правда, первоначально собранное предназначалось для узников немецких концлагерей, но немцы от этой помощи отказались, а Маннергейм ее принял. Потом он уже сам просил Красный Крест помочь советским военнопленным, находившимся в Финляндии. А после 1942 года пленников уже стали распределять по фермам – финские мужчины-то были на фронте. И многие так привязались к этим пленным работникам, а работники – к хозяевам, что даже после войны ездили повидаться. Возникали романы, драмы, рождались дети, это уже особые истории, кто-то из работников так и остался на этих фермах. Кроме того, это же страна аграрная, крестьяне относились к пленным работникам иначе, сажали их с собой за стол, как это было принято, всегда батраки и хозяева питались вместе, – так что там таких жестокостей не было, как в лагерях.

Но на территории оккупированной советской Карелии было несколько лагерей, где в 1942 году содержалось 24 тысячи человек, русские, украинцы, часто их держали там целыми семьями, с женщинами и детьми, и там были смерти, голод и болезни – ничего хорошего. Понятно, что Маннергейм об этом не мог не знать, но вряд ли он мог сильно на это повлиять – лагеря были в ведении других военных, он в эту проблему не вникал и вмешался только после запроса Красного Креста. Я не собираюсь оправдывать Маннергейма. Но он воевал, он был солдат и воевал за свою родину.

Финны не отдали Гитлеру своих евреев – в этом есть заслуга Маннергейма?

Я не собираюсь оправдывать Маннергейма. Но он был солдат и воевал за свою родину

– Да, и его заслуга, и бывшего премьер-министра Таннера. Хотя в правительстве в то время были пронацистские министры, но в результате отдали всего 8 евреев, которые не были финскими гражданами. Финских граждан-евреев нацистам не отдали. Евреи в независимой Финляндии были полноправными гражданами, мужчины призывного возраста служили в армии, как и все. То есть финские евреи воевали в 1941–1944 годах на стороне Германии – ситуация вообще-то парадоксальная. Маннергейм повел себя как человек чести, заявив, что он не собирается выдавать нацистам своих солдат и их семьи, что забрать их могут только через его труп, что это вызовет недовольство в стране.

Что за человеком был Маннергейм, какие его черты вы считаете самыми важными? Было в нем и что-то отталкивающее?

Молодой Маннергейм (справа) во время путешествия по Центральной Азии, 1906 год

Молодой Маннергейм (справа) во время путешествия по Центральной Азии, 1906 год

– Он был педантом, несколько отстраненным человеком – это не является привлекательной чертой характера, по крайней мере для меня. А больше всего мне в нем импонирует чувство чести. Например, он до смерти своей бывшей подруги Елизаветы Шуваловой посылал ей деньги – довольно большие. И своей бывшей жене тоже помогал материально. Когда Финляндия выходила из войны, его очень мучило то, что он нарушает – не договор, потому что договора с Германией никогда не было, а некую договоренность. Или он говорил, что никогда не пожмет руку большевику, но в 1944 году ему пришлось пожать руку Жданову (тот в 1944–47 годах возглавлял Союзную контрольную комиссию в Финляндии. – РС). Я думаю, это его тоже мучило. То есть он был человеком принципов, человеком долга и чести. Он вообще очень заботился о своей репутации. После гражданской войны в 1920 году он основал фонд Маннергейма, фонд защиты детей, там были собраны миллионы, из которых он мог тратить только проценты, и до сих пор фонд на эти деньги существует.

По словам Элеоноры Иоффе, ее книгу о Маннергейме очень хорошо встретили в Финляндии. Теперь она работает над новой книгой об эмигрантах из России в этой стране.

Оригинал

Опубликовано 14.06.2017  13:31

Из комментов в Фб:

Дмитрий Рославцев 14.06  18:44
Приблизительно такая же ситуация, была с Болгарским царём Борисом!

 

Mischa Gamburg 15.06  00:28
Фраза “То есть финские евреи воевали в 1941–1944 годах на стороне Германии – ситуация вообще-то парадоксальная.” совершенно некорректная, мягко говоря, и к тому же просто подарок для рашистских мерзавцев и пропагандонов. Ни на какой “стороне Германии” финские евреи не воевали. Это просто извращение реальности (по недопониманию или умышленное). Также в тексте постоянно говорится про “финские концлагеря” и дается понять, что эти финские концлагеря – тоже самое, что и немецкие, ну дальше по цепочке. Думается неуместно использовать в данном отношении термин “концлагерь”, т.к. это выглядит попыткой приравнять Финлядию к гитлеровской Германии. Как-то это не кошер. О совково-рашистcкой агрессивной политике в отношении Финляндии есть неплохая работа Солонина “25 июня. Глупость или агрессия”, рекомендую. “Финляндия, Финляндия, тут уж Красной армии не светит ни х…!” А также скачать и послушать песню “Нет Молотов!” в русском переводе. Это все есть в интернете, найти не проблема. Также хочу отметить, что много военных-евреев из Финляндии вступили в ЦАХАЛ и сражались за наше государство в Войне за Независимость. Насколько я читал, ситуация с выдачей 8 евреев-неграждан нацистам, что финны установили памятник этим погибшим евреям, и эта история считается в Финляндии национальным позором.

Читать по теме:

Еврейские солдаты, сражавшиеся за Финляндию

В. Шурик. Как хочется чего-нибудь святого…

(Записки молодого коммуниста.)

 

Странное было время начало шестидесятых…

           Не знаю насколько актуальны мои воспоминания армейских приключений, связанных со вступлением в КПСС. Вероятнее всего эта затея не имеет права на жизнь. Больше того мне, оглядываясь сегодня на счастливо прожитую советскую действи-тельность с верой, в прямом смысле, в светлое будущее всего человечества, активным пропагандистом которого я был в течение тридцати последних лет жизни в СССР, как-то не по себе. И совершенно неочевидно – это жизнь преподносит нам сюрпризы, или мы ей? Или советуете уйти в обнимку со своей тенью?

Обидно, что понимание прожитого приходит с течением времени, по обстоятельствам зачастую не зависящим от лично тебя, твоего поведения. Или как раз наоборот. Всё что с нами происходило – результат политической недальновидности молодости, овеянной весной послесталинского синдрома переосмысления жизни в стране. С неминуемым временным “потеплением” не на планете Земля, а на просторах страны необъятной и непредсказуемой. Не зря говорят – “Один из ключей к счастью – плохая память”. Но как назло не помнишь что было вчера. А вот тогда…

 

           Философ – индивидуум,  который  выражает  желаемое  за действительное  в  поразительном  многословии.  Но  отойти  от  словоблудия значит не дать понять за  чем это всё.

           Наша система выборов без выбора тех незатейливых времён напоминает виртуальный секс, кстати, а что изменилось сегодня… Настолько всё вколачивается в мозги телевидением, что эта масса обычных обывателей превратилась в послушное желе, так что практически всем и в голову не приходило понятие другой возможности сосуществования. Как говорится – “Лучшее окончание спора с женщиной – притвориться мёртвым”. Власть в СССР была в сущности власть женского рода.

Что делать, если вся история Руси Великой пройдена через века её народом с  гордо опущенной головой. Кроме горстки, до смешного малой, по отношению ко все-му населению с обидным прозвищем диссидент.

 

          Безрассудный  поступок  и безрассудная  мысль  близки  по  содержанию,  но  с разными  последствиями.

Но именно они в то поистине эйфорическое время надежд, некоторой вседозволенности своими взглядами изменили хотя бы наше понятие, что мы не стадо. Сколько можно было жевать одну траву. Быть может сумели бы сделать для истории России нечто более значимое. Этот недолгий период брожения, пока “партия” не определилась, дал некоторый толчок к приятию возможного изменения будущего. Думать стало свободнее. Но только думать. И то ненадолго. А потом? А потом в мозгах опять же не было слышно даже шороха…, пили горькую до утра…

 

Началось всё с малого – с почерка.

          Тем не менее, моя история началась с очень прозаического случая, не имеющего ничего общего с деяниями партии и правительства. Как ни странно, но я так и не научился писать в школе каким-нибудь понятным почерком, т.е. прочитать, что мной было написано, не мог никто, кроме мамы и бедной учительницы русского языка и литературы. А уже об ошибках, зачастую просто глупых – там пропущенные буквы или соседние буквы поменялись местами и прочая дурь, и говорить не приходится. О знаках препинания лучше даже и не вспоминать – для них правил не существовало и точка. Зато за правила как-где-когда и почему в дневнике обычно всегда стояла пятёрка, за счёт которой у меня в аттестате и красовались две жирные тройки.

          И вот я новоиспечённый моряк-подводник, после двух курсов мехмата университета, стал вдруг получать письма от сокурсников, чаще сокурсниц, и, конечно, подруг детства. Вот тут-то и произошла заминка. Что делать? Как писать в ответ. Ведь была масса новых впечатлений, а я без пальцев. В смысле стыдно письма отправлять. По моему малограмотному в то юное время мнению – любовь была именем существительным с глагольными наклонностями, призывающими к действиям.

          Выход всегда найдётся если к примеру включить мозги одновременно с амбициями. Вечера все мои – хочешь смотри в ящик для идиотов, как шутил наш командир роты, а хочешь строчи письма о новостях своего нового существования. Ввиду того, что до присяги ещё долгих два месяца и в увольнения не отпускали, попросил своего командира отделения купить мне тридцать две тетрадки для первого класса в косую линейку. Одна тетрадь – одна буква. Надо было видеть глаза этого старшины. Но письма быстро накапливались – надо было срочно форсировать двенадцать лет безделья в русской орфографии и чистописании. Задача не простая, если учесть, как на неё реагировали мои однополчане, в большинстве которые были малограмотны и не понимали в корне эту блажь. Но, как говорится, хочется чего-нибудь святого.

Труд никогда не проходит даром. Облагораживает. Особенно подкреплённый стыдом вперемежку с честолюбием – никто не получал столько писем от девочек. Ровно через месяц неимоверной выдержки и непосильного труда пишу письмо маме отборным, каллиграфическим почерком. Пробный мяч! Ответ пришёл весь из себя промокший от слёз. Оказывается мои каракули куда больше близки сердцу,  чем если кто-то за меня так красиво переписал письмо.

          Ничто на свете связанное с человеком не проходит безнаказанно. Если человек лишён чувства юмора, значит было за что – секретарь партбюро нашего цикла штурманских электриков, в котором я учился, капитан второго ранга Щукин был сражён моим почерком и тут же нашёл ему применение. Через год я взвыл, так надоело писать всякую всячину – от документации до стендов, развешанных в коридорах и на стенах учебных кабинетов…

Зато это был один из поводов оставить меня в части, вместо отправки на Северный или Тихоокеанский флот. Я закончил школу, получив первый класс по своей военной специализации, плюс два курса университета (умник значит) и меня оставили старшиной учебных кабинетов. Мол, ремонтируй штурманские системы для практических занятий. А аппаратура в школе была самая последняя, совсекретная, с соответствующими последствиями для обслуживающего персонала.

 

Во мне совесть так и не проснулась…

           С началом второго года службы начались терзания со вступлением в ряды КПСС. Мне только исполнилось двадцать, как мой секретарь парторганизации школы приказал готовиться к вступлению в партию. Каким-то образом я решил от этого уйти. Не хочу и точка. Но не тут-то было. Ввиду моей секретности я обязан был быть членом партии. Почему? А потому! Обязан и всё.

 

          С философской  точки  зрения  рассудок это  производная  ума  по  времени.

А т.к. с умом на срочной службе достаточно напряжённо, поэтому время решает всё. Раньше меня к себе вызвал для беседы в партком секретарь парторганизации части. В конце концов, сам командир части адмирал Папылев, будущий Адмирал Флота СССР, дал мне рекомендацию. Но я всё ещё отнекивался. И тут я получаю от отца разгромное письмо о позоре за меня перед командованием части. Он тоже некоторое время был моряком во время войны. И сам полковник Брежнев вручал ему партбилет перед боем на Малой Земле, а мне даёт рекомендацию сам адмирал. Это великая честь…

Достали таки. Вступил. И тут же посадили в партбюро вести всю бумажную работу. Гадский почерк подвёл опять не без дальновидности партийного шефа. А через год, когда уже стал рядовым членом партии, ввели в состав бюро. На первом же заседании я заикнулся, что здесь, в партии, ранжиров нет и у всех просто звание коммуниста и на его совести его отношение к жизни. Как ни странно, но это заявление сразу растопило стену между мной и парторгом школы. Скажу больше – мы стали друзьями.

И это не просто слова. В этот год проводился Всероссийский Смотр оформления Ленинских комнат. В моём отделении служил матрос Сергей, фамилию не вспомню. Кажется Фомин. Он учился где-то в сибирской академии художеств. Его рисунок всплытие подводной лодки среди торосов с элементами природы с рисунков Шишкина, был очень впечатляющий. Капитан второго ранга, парторг школы, Щукин, прежде чем дать разрешение нарисовать эту картину в Ленинской комнате прямо на стене гуашью размером десять на три метра, попросил сделать рисунок небольшого размера внутри ротного помещения.

Наша часть располагалась на Кировском проспекте Васильевского острова в бывших Петровских казармах. Огромные ротные помещения на сто пятьдесят коек, если мне не изменяет память, в середине имели три прямоугольных колонны шириной больше метра с одной из сторон. Вот на одной из них мы с Сергеем, в основном, конечно, он, а я подмалёвывал, нарисовали картину “Перекуём мечи на орала”. Когда Щукин увидел эту картину, его лицо изменилось до неузнаваемости.

– Вы где находитесь?  –  буквально выкрикнул хриплым от возмущения голосом и зашёлся в кашле. На шум из кабинета выскочили командир роты капитан третьего ранга Калашников и старшина роты мичман Сивель.

–  Я вас спрашиваю, – немного придя в себя обратился ко мне опять, но со всё ещё разъярённым взглядом.

Умный  человек  отличается  от  глупого  совершенно  так  же,   как  и  наоборот.

Выждав несколько секунд, пока Щукин отдышался, совершенно невинным тоном я ответил, как само собой разумеющееся:

–  Прекрасная статуя Вучетича перед зданием ООН. Призыв к миру между народами и государствами.

–  Какой призыв? Призывы такого толка за пределами воинских частей. А здесь,

внутри части, мы все свои силы отдаём на подготовку к войне. – При этом, Щукин наконец улыбнулся и уже спокойным голосом, глядя на командира роты, произнёс:

–  Разрешаю начать работу в Ленинской комнате. Хорошая работа. Молодцы. Забелить.

Командир и старшина роты учли отношение Щукина ко мне как к коммунисту, что не единожды спасало меня в уязвимых ситуациях.

Партия наш рулевой. И это не лозунг. Это была жизнь. После такого отношения парторга в разных ситуациях, связанных с моей воинской жизнью, у меня развязались руки. И язык, в силу своего характера. Капитан-лейтенант Журавлёв, секретарь партбюро роты, постоянно жаловался на меня Щукину за игнорирование мной его замечаний и неподчинение. На что в ответ, (однажды я услышал сам, случайно находясь по близости) получил указание не вмешиваться в мои дела ввиду полной своей некомпетентности. И посоветовал обходить Ленинскую комнату стороной.

 

Сгоряча можно и в суп попасть.

Служебные будни насыщены не только военной подготовкой, учёбой, увольнениями, но и иногда разными курьёзами в зависимости от настроения в семьях командиров или при получении ими очередного пистона от выше стоящего командования. Все мы люди-человеки.

В один из таких дней мой командир роты капитан третьего ранга Калашников, вернувшись из приёмной адмирала и, увидев меня перед построенным взводом, вдруг отдал приказ совершенно не имеющий здравого смысла. В это время я уже был заместителем командира взвода и входил в так называемый командный состав роты. Командир был явно в подавленном состоянии, но приказ был просто невыполним.

–  Старшина, оставьте одно отделение натереть полы в Ленинской комнате.

–  Это невозможно, товарищ капитан третьего ранга.

– Вас никто не спрашивает, возможно это или невозможно. Выполнять! – Прервал он мой ответ, сделав особое ударение на слове “это”. – Соблюдайте субординацию. Пусть наденут валенки и трут!

Шеренги замерли по стойке смирно.

– Взвод! На-пра-во! На выход шагом марш! – Резко скомандовал я, смерив командира разгневанным не по ранжиру взглядом. Матросы быстрым шагом, почти бегом, отправились вниз по лестнице на плац.

–  Старшина первой статьи Шумский – две недели без берега. После занятий сразу ко мне.

Загвоздка в том, что с утра полы в Ленинской комнате натёрли мастикой по его же приказу дневальные, и её натереть можно только щётками, а сукно или войлок сразу забьются. Отдать приказ на Сизифов труд – стать посмешищем в глазах матросов. А две недели без увольнений командир всё равно не может объявить старшему старшинскому составу по уставу. Только одну. Значит, наказание пока не имело силы.

Отведя взвод на занятия, я вернулся в роту. Калашников ещё находился в своём кабинете.

–  Товарищ капитан третьего ранга, разрешите войти?

–  Заходите.

Я задал ему вопрос совершенно не касающийся инцидента, чисто по обычной служебной необходимости. Он посмотрел на меня. Встал, подёрнув вниз китель, и, заложив руки за спину, молча подошёл к окну. Минута длилась очень долго. Наконец он повернулся ко мне и наподобие Мюллера, когда тот нервничал, вскинув голову, выпалил, как из автомата Калашникова:

–  Приказ надо выполнить, а потом обжаловать.

–  Кому?

–  А ни кому. Давид, как коммунисту мне стыдно, а как вашему командиру надо задать вам трёпку.

–  Вот-вот. А как я, как коммунист, буду смотреть в глаза моим матросам? Как…

–  Кстати и моим.

–  И я об этом.

–  Да, ситуация. Всё этот казарменный мерзавец, начальник штаба. Потерял всякий стыд. Да ну ладно. Это не твоего ума дела. А наказать я вас всё равно должен. Ситуация дурацкая. – Он всегда переходил на “Вы”, когда нервничал.

–  Может быть с завтрашнего дня?

–  …?

– Я хотел вас сегодня просить об увольнении. У моей подруги два билета на спектакль в театре Ленсовета “Трёхгрошовая опера” по Бертольду Брехту. Я смотрел этот спектакль в Ленкоме. Очень бы хотелось сравнить. В Ленкоме была чудесная постановка. – В моих глазах не было никакого заискивания или просьбы извинить за поступок.

Командир, постукивая кулаком по столу, посмотрел на меня и, быстро достав из нагрудного кармана увольнительную, ни говоря ни слова, быстро выписал её своим мелким, но очень красивым, с разными завитушками, почерком.

– Везёт вам.  Завтра расскажете.

 

Мимо МИМО

Прошло около пятидесяти лет с тех примечательных времён и естественно многое путается в памяти. Последовательность событий скорее всего не совсем точная, но факты имели место быть и являются достаточно привлекательными.

В скором времени после вступления в партию, не то в том же году, не то в следующем, на часть пришло распоряжение о выделении двух мест для курсантов в МИМО без экзаменов. Условие – хотя бы один год высшего образования и членство в партии. Командование определило двоих по каким-то странным критериям. В те годы в Московский Институт Международных Отношений у евреев, насколько я был осведомлён, документы не принимали. Установка – не создавать самим себе проблемы в связи с эмиграцией.

И, тем не менее, выбор пал на меня и старшину первой статьи Загребалова. Кстати он тоже из Ташкента, но на год был старше. Безусловно, эта перспектива меня не заинтересовала. На партбюро школы, начальник школы, капитан второго ранга Ципа рекомендацию поддержал с удовольствием – одной головной болью уменьшится. А вот начальник цикла штурманских электриков, капитан второго ранга Соскин, после бюро вызвал меня к себе в кабинет.

– Давид, – он редко ко мне обращался по имени. Всё-таки, как на войне, – не делай глупости. В МИМО с армии берут не на прогулку. А разведка тебе ни к чему. Возвращайся к себе в университет и учи математике студентов. У тебя хорошо получается. – Довольно странное предсказание моего будущего.

– Ты будешь убит арабами или евреями на Ближнем Востоке. Или своими же “русскими”, если захочешь остаться в Израиле. Но тебе долго не жить. Учти. О разговоре никому ни слова. – Он смотрел мне прямо в глаза, как отец родной. И, видимо, очень волновался. – Первый отдел от тебя так просто не отступится. Будь бдителен.

Я не проронил ни слова. Но он по глазам понял мою признательность.

–  Идите, старшина. И крепко подумайте. – Шёл 1965 год. А в октябре 1967 года вся Армия и Флот встали под ружьё. В шестидневную войну арабы при всесторонней поддержке СССР проиграли войну.

“Всех евреев из МИМО выгнали. Ты был прав.” – Из письма Загребалова.

Много происходило разных мелких нюансов, связанных с владельцами партбилетов. Следует отдать должное, что при прохождении службы членство в партии меняло к тебе отношение командования. Вступить в ряды КПСС было совсем не просто. И среди трёх с половиной тысяч курсантов вряд ли можно было насчитать пару десятков. Да матросы и не стремились. Дополнительные обязанности никто не хотел на себя взваливать добровольно. Может быть, с этого времени я и обзавёлся розовыми очками на всю свою жизнь. Почти до отъезда на ПМЖ. Именно в части, особенно в Кронштадте, научился принципиальности от “действительных коммунистов”, а не от  штаны просиживающих в горкомах и обкомах.

 

Кронштадтские будни.

 

  Морской собор

Последние тринадцать месяцев службы, проведённые в городе Кронштадт, как наказание за некоторые провинности, о которых лучше умолчать, а служивые могут догадаться и сами, оказались для меня самыми интересными.

Буквально через неделю по предложению командира объединения трёх законсервированных лодок времён войны капитана первого ранга Аскерко, в распоряжение которого я прибыл для продолжения службы,  был выбран секретарём партийной организации. Четвёртый год службы необычный. К тебе относятся как к ветерану, спрос почти как со сверхсрочников, а если ещё и высококлассный специалист, то служба превращается в ответственную работу. А тут ещё и секретарь партийной организации.

 

Основная обязанность старшин последнего года службы – необходимость в подготовке себе замены на следующий год. Звучит, конечно, пафосно, но так было в те годы, когда служба во флоте длилась четыре года, и матросы последнего года обычно уже знали досконально свои обязанности по боевому порядку. Практически все достаточно подкованы и политически от постоянных политзанятий, кстати, часто очень даже интересных. Лекторы, надо отдать должное, первоклассные. В университете я таких не встречал. Действительно было чему учиться.

В дивизионной библиотеке можно было найти очень старые, уже потерявшие естественный цвет, брошюры с редкими для тех времён статьями большевистского толка до и сразу после революции. Как я понимаю, здесь забыли сделать ревизию. Видя мою заинтересованность этими книжками, библиотекарша мне привозила с Ленинградской центральной статьи Сталина, Ленина, Троцкого ещё дореволюционные. Это очень интересно было прочитать. Многие идеи в наше время трактовались уже совсем иначе. Можно сказать шиворот на выворот.

 

Пьянству бой и непредвиденные последствия.

Однажды, будучи помощником дежурного по дивизиону, зашёл в кубрик, где помощник нашего командира капитан-лейтенант Жуйков проводил политзанятия для личного состава. Ничего необычного, если бы он был трезвый. Маленького роста, в морской форме офицера, хоть на обложку глянцевых журналов, еле держался на ногах.

Не раздумывая, прямо с порога в кубрик я обратился к нему:

–  Вас вызывает командир. Я продолжу за вас.  –  Он посмотрел на меня с низу вверх ненавидящим взглядом, сразу сообразив в чём собака зарыта.

Среди матросов на лекции присутствовал дежурный по подразделению один из офицеров нашей части, заинтересованный моей формой изложения материала.

–  После политинформации зайдите ко мне.  –  В глазах Жуйкова запечатлелась вся ненависть алкоголика, офицера-алкоголика. Мол, как ты смеешь мне, салага, указывать.

Но после политинформации я с разрешения командира собрал партбюро по единственному вопросу “О членстве в партии капитан-лейтенанта Жуйкова”.

Хотите верьте, хотите нет, но на партбюро воинских ранжиров в нашей части не было. По крайней мере, в нашей парторганизации. Командир поддержал моё предложение. Видимо устал от своего помощника с его проблемами. Но остальные офицеры проголосовали за строгий выговор с предупреждением о лишении партбилета. С  этого момента Жуйков старался не попадаться на глаза и мечтал о скорейшей моей демобилизации, которая, как к его, так и к моему несчастью, отложилась на долгих три месяца ожиданий.

Но политинформация, которая состоялась по теме “Национальный вопрос и партия”, не прошла не замеченной дежурным офицером. Через пару дней командир вызвал меня к себе, что происходило довольно часто ввиду моего партийного положения, и высказал своё желание почти в приказной форме.

–  Давид, я бы хотел, чтобы ты провёл политучёбу по вопросам национальной политики партии. Уж очень тебя расхваливал мой офицер, будучи дежурным по нашей части.

–  Даже и не знаю что сказать. Я не лектор.

–  Не страшно. Замполит дивизиона сообщит день за неделю. Свободен.

Можно понять моё состояние, если лекция, что я прочитал, была составлена по памяти из брошюр работ Сталина самого раннего его периода работы в зтом направлении. И что самое главное большинство из них по каким-то непонятным причинам не афишировалось и было изъято из пользования. Но в данном случае разлагольствовать на эту тему или “глаголом жечь“, как  говорили у них в Одессе, две большие  разницы.

В памяти университетских будней сохранились лишь издания Ленина, четвёртое, в красной обложке, и Сталина в чёрной. Причём тома Сталинских книг были раза в полтора толще. Странные вещи хранит память. Зачастую совершенно ненужные. Не стоит вам говорить о моём удивлении, а может быть и увлечении этой литературой в последний год моей службы, перевёрнутостью идей времени. В университете рассказывали одно, а в оригиналах часто совсем наоборот.

И вот теперь мне предстояло прочитать лекцию перед офицерским составом нашего дивизиона. Мне шёл двадцать третий год, и маячило нечто неприятное от этой затеи. Но юность потому и интересна, что были возможности необдуманных авантюр, подстёгивающих самолюбие и бесшабашность, вернее бы сказать безголовость этого возраста. Плюс положение моё в части щекотало самолюбие (не каждому давалась возможность такого выступления) и обязывало казаться в потоке жизни страны не щепой, а чем-то более значимым. Сейчас вспоминается это время с улыбкой и порицанием своей глупости, не думающей о последствиях, если вообще-то о чём-то думающей.

Пришлось снова проштудировать этюды И.В. Сталина и…

–  Где ты нашёл эти статьи?  – После лекции спросил меня командир у себя в кабинете.  –  Ты ощущал тишину зала, где собрался весь офицерский состав? Я не помню такой тишины. Дай Бог, чтобы всё обошлось.  –  Он остановился. Пальцы нервно перестукивали дробь по столу. Видно было, что хочет сказать что-то важное, но не находит слов.

–  Дурак!  –  Вырвалось у него видимо непроизвольно.  –  Зачем ты написал названия статей на доске. Мало ли ещё есть недоброжелателей? Тот же Жуйков.  –  Командир посмотрел мне прямо в глаза.  –  Хвалю. Молодец. Но на будущее – думай, прежде чем сделать. Хотя по тому, как ты вышел, я лишь после выступления понял твоё состояние. Наверно я стал стар. Не решился бы сейчас на такой поступок. Эх, молодость… где ты?  –  Он закрыл глаза. Через минуту встрепенулся.  –  Ты ещё здесь? Извини. Вызвал прошлое.  Иди. Спасибо.

По тем временам офицеры во флоте, как наш командир, были в большом почёте. По ним равнялись, смотрели искренне заискивающе, чтобы привлечь внимание… “Вот он настоящий коммунист” –  не единожды раздавались ему вслед. Именно коммунист, а не прославленный командир Северного Флота. И было вдвойне  приятно сознавать его ко мне участие по службе.

 

… как  кур во щи.

Был ещё один удивительный случай, связанный с капитаном первого ранга Аскерко, моим командиром,  и моей принадлежностью к партии.

За всё время службы во флоте я только один раз был в плавании на подводной лодке. Флагманский штурман капитан второго ранга  Соколовский считал, что еврей в плавании – это нонсенс. И потому всегда перед стрельбами отправлял меня на десять дней в Ленинград в командировку либо на Аврору за новым значком, ну нумизмат он, и этим всё сказано, либо ещё за какой-нибудь глупостью.  Мой командир никогда не был против. Зато начальник штаба дивизиона по непонятным причинам меня, мягко выражаясь, недолюбливал.

Более того, за короткий срок год с четвертью, я получил от него 35 суток гауптвахты за разные нарушения, но до отправки дело не доходило, кроме последнего раза. Или мой командир препятствовал этому – мол, секретарь парторганизации не может быть на  гауптвахте, или флагманский штурман заменял её на срочный ремонт штурманских приборов на одной из лодок, так как неизвестно когда приедут базовые специалисты, а ему ждать некогда.

Особенно полковник, не запомнилась его фамилия, был просто взбешён от абсолютно дурацкой ситуации, в которую он попал как кур во щи.

Подлодка на параде на Неве

Последний парад в моей службе – 7-е Ноября. Одна из лодок нашего дивизиона должна была бросить якорь на Неве. Я спрятался в моторном отделении и ушёл с лодкой в самоволку. И надо же такому случиться, столкнулся с начальником штаба, прямо возле дома моей троюродной сестры в последний день перед отходом. У него в этом доме жили друзья-приятели

– Ну, всё, теперь ты не отмажешься.  –  Его лицо расплылось в довольной, масляной улыбке. Даже звёзды на погонах вдруг засияли от случайного солнечного луча, освещая мочки его ушей. –  Неделю будешь шлифовать задницей нары. Стрелой на лодку.  –  Он лоснился от удовольствия. Даже не знаю от чего больше. То ли, что я наконец сяду. Но кто я ему такой? Один из нескольких тысяч. То ли досадить флагманскому штурману и моему командиру.  Он не был в почёте в дивизионе, как и начальник штаба отряда из которого я прибыл. Видимо это правило, а не исключение. Армейских во флоте мало уважали.

Чистосердечное презрение застыло на моих губах. Единственное что успокаивало, так это отчётливое отсутствие на его лбу каких-нибудь здравых мыслей, что вызывало к нему только матерные чувства.

Вечер накрылся. Я незаметно поднялся на лодку, все были в увольнении, а дежурный был моим другом. Нашёл укромное место в трюме и долго не мог придумать, что же мне предпринять. Сложившаяся ситуация выглядела как патовая. В конце концов, решил прийти с повинной к командиру. Он как раз был дежурным по части. Что-нибудь придумает. Это было явным нахальством с моей стороны даже так думать, не говоря уже о самом деянии.

Выскочив из лодки одним из первых, опрометью побежал в кабинет командира.

–   Товарищ капитан первого ранга,  –  дальше говорить не мог от одышки.

–  Давид, где ты был целый день? Тебя никто не мог найти. Я хотел, чтобы ты дежурил со мной. Надо кое-что срочно обсудить.

У меня был вид набедокурившего мальца, а не годка, тем более секретаря парторганизации. Аскерко посмотрел на меня насмешливым взглядом.

–  Что, девка обломилась,  –  в улыбке морщинистых глаз не было и намёка на укоризну.

Ну, я и как было на духу кратко выложил свою проблему. Не сводя с него глаз, ждал приговора.

– Вот надень повязку зам дежурного и с документами в канцелярию к Марине. Пусть засвидетельствует. Задержись у неё. Она хоть и старше тебя… ну не мне тебя учить. Только вытри испарину и приведи себя в порядок. На всё про всё пятнадцать минут.

Я вышел из кабинета, проскочил незамеченным из здания. Вдалеке бодрым шагом по направлению к дежурному по части размашистой походкой шествовал начальник штаба.

Через  пять минут в канцелярии раздался звонок телефона.

–  Марина, старшина Шумский ещё у тебя?

–  Да.

–  Срочно его ко мне.

–  Дежурный тебя вызывает. Какой-то странный голос. Что ты ещё натворил?  –

Она посмотрела на меня странным взглядом. – Что ты делаешь вечером? –  спросила, подкрашивая помадой губы, просто из интереса безо всякого умысла или предложения. Интересная женщина лет на пять старше меня, она вела почему-то затворническую жизнь.  –  Не хочешь выпить вечером кофе?  – спросила она видимо из чистого приличия.  –   Ну, беги. Что-то там произошло.

Я не торопясь отправился в кабинет дежурного по части. Постучал.

–  Заходи.

–  Командир, вы меня вызывали? – не по уставу обратился я. В углу в кресле восседал начштаба. Я “как бы” сразу его не заметил. Аскерко бросил взгляд в его сторону.

–  Извиняюсь, товарищ полковник. Здравия желаю. Я вас сразу не увидел. Виноват.  –  Главное не подать знать ни о чём. Быть самим собой, как ни в чём не бывало. – С праздником, товарищ полковник.

Повисла тишина. Видно было, что здесь в кабинете произошёл неприятный раз-говор. Лицо начштаба слегка передёрнулось, он резко встал.

–  Я что-то не так сказал?  –  поправив бескозырку, спросил совершенно спокойным голосом.  –  Товарищ полковник разрешите обратиться к капитану первого ранга.  –  И не дожидаясь ответа, вскинув руку под козырёк, выпалил – Товарищ капитан первого ранга вы меня вызывали?

–  Завтра партбюро мне нужно обсудить два вопроса. Сразу после ужина.  –  Он протянул мне сложенный вдвое лист бумаги.  –  Подготовься.  Я на тебя надеюсь.

Начштаба не говоря ни слова вышел неторопливо из кабинета. В этой неторопливости чувствовалась угроза – всё ещё впереди.

Аскерко посмотрел на меня удивлённым взглядом. Направился к двери и, выйдя из неё, проронил   –  Ну ты актёр. Подожди минуту.

Или время тянулось слишком медленно, или эта сумятица в голове. Мне было как-то не по себе. Ввернуть командира, которого я очень уважал, в эту, прямо сказать, чреватую последствиями историю, было неосмотрительно и неуважительно по отношению к нему.

Вдруг резко открылась дверь и на пороге появился взбешённый начштаба.

–  Где ты вчера был? Не делай из меня дурака. Тебе грозит лишний год службы.

Это были спасительные секунды на обдумывание.

–  У Марины, товарищ полковник. – Я покраснел от признания. Во всяком случае, так выглядело видимо достоверно. – Только не ругайте её. – Большей глупости придумать было нельзя. У меня с ней были только служебные отношеня. Только бы поняла.

В этот момент зашёл командир.

–  Вы мне не доверяете? Что здесь происходит?  –  Аскерко уставился на начштаба. Ситуация пикантно непредвидимая. Начштаба вышел из кабинета, хлопнув громко дверью.

– Извините капитан первого ранга. Один звонок. – Марина? Я был вчера с тобой с шести вечера и до…  –  в её комнате резко открылась дверь.

–  Марина, положите трубку.  –  Это был начштаба.

–  Я тебе перезвоню.  –  Раздались резкие гудки, или что-то зазвенело пронзительно в ушах.

–  Попался?  –  Командир посмотрел на меня насмешливым, но недобрым взглядом.

Звонок перебил тишину.

–  Слушаю вас.  –  Произнёс не в своей манере Аскерко, подняв трубку.

– Это Марина. Ваш помощник забыл забрать один документ. Можете его прислать? Я не могу сама сейчас к вам подойти.

–  Да. Сейчас прибудет.

–  Придётся сегодня с ней пить кофе.  –  Облегчённо вздохнул я.   –   Успел.  –  Я с нескрываемой радостью  посмотрел Аскерко в глаза.

–  Алиби нашёл!? Вот пострел везде успел. Хорошо, иди. Но запомни – вечером никаких увольнений.

–  ???

–  Никаких.

–   А как быть с Мариной?

–  Хорошо. Только на два часа и никаких признаний. Всё должно остаться только между нами. После свидания прямо ко мне. Вот пострел!  –  Он улыбнулся своей обычной доброй улыбкой.  – Совсем как я в молодости. Не забудь захватить рыбёшки с собой.

Впереди замаячило прекрасное времяпрепровождение с пивом под рыбку. Куда более интересное, чем кофе с Мариной.

Разведу-ка я его на воспоминания. Дай бог всё на этом и закончится.

 

Старшина гауптвахты по совместительству

 

Как говорят – что за служба без гауптвахты. Позор! Всё-таки Дарвин был прав. Все мы от обезьян. Подумать только, насколько в молодости мы были бестолковы… Зная, что после гауптвахты нельзя быть демобилизованным ранее чем через месяц, всё равно даже не задумывались над таким вариантом.

В одну из суббот после увольнения, перед сном я аккуратно повесил форму на заднюю спинку кровати, чтобы назавтра она оставалась глаженой. Это негласно разрешалось только перед демобилизацией, так как мы уже все чувствовали себя свободными. Настроение было приподнятое, офицеры и старшины сверхсрочники к нам уже относились как к гражданским. Каждый практически день можно было уйти в увольнение.

После отбоя дежурный офицер зашёл в кубрик.

– Старшина, вас не касается порядок по расписанию. Сложите форму в баталерку.  –  Младший лейтенант только пришёл из училища неделю назад и ещё не ознакомился с неуставными правилами части.

– Это старшина первой статьи Шумский. У него демобилизация через три недели. Ему можно. У нас разрешается.

–  Разговорчики дежурный. Флотский порядок касается всех. Старшина, встать и убрать форму. И немедленно.

Со мной так не разговаривал никто уже больше трёх лет.

–  А не пошёл бы ты… Сам знаешь куда.  –  Молодые матросы зашевелились. Да сглупил, подумал я про себя, коммунист хренов.  –  Товарищ наимладший лейтенант, не мешайте спать.  –  И повернулся на другой бок.

–  Ты ещё пожалеешь!

–  Не ты, а вы. И ещё неизвестно кто пожалеет больше.

На этом разговор был закончен. А сразу после завтрака, на следующее утро, меня вызвал начальник штаба. Это случалось довольно часто в отсутствии командира и его помощника, и потому без всяких задних мыслей я постучал в его дверь.

–  Зайдите. А это ты? Присаживайся. Ну что? Жалко уезжать от привольной жизни?  – Полковник с нескрываемым удовольствием ждал ответа.

Я тут же понял где собака зарыта, но промолчал. Надо было дать ему время высказаться. Притворился простачком, ожидающим дембеля.

–   Что молчишь?

–  Вас слушаю. Вы же зачем-то меня вызвали. –  Стараясь говорить спокойно, я ему улыбнулся. – Сейчас уже всё равно. Я должен был быть демобилизован к первому сентября. Но эта война разрушила нам все планы. Не хочется терять ещё год.

–  Ну, ты же у нас очень умный, – с издёвкой произнёс главный солдат части. –  Не в этом дело. Куда ты вчера послал новоиспечённого офицера? – Его глаза заблестели от удовольствия.

–  Я его послал туда, куда он сам знает. Вот он к вам и пришёл. Неверный адрес. – Я тоже улыбнулся. Терять мне было нечего. Больше трёх суток мне дать нельзя. Демобилизуюсь неделей позже.  Невелика беда. Закончу все свои дела спокойно.

 

–  Да. Ты стойкий оловянный матросик. Защиты у тебя нет. Так что, голубчик иди в канцелярию. Выпиши себе ордер на гауптвахту. Возьми себя под ружьё и сопроводись самостоятельно к майору Маринка.

–  Есть, товарищ полковник самостоятельно сесть на гауптвахту. Сколько суток прикажите? – Проговорил вытянувшись под козырёк.

–  Не так я себе представлял эту встречу. Ждал удовольствия. Но не ощущаю. А мы могли бы быть друзьями.

–  У вас другая категория друзей. А этот молодой …  офицер ещё придёт просить прощения. Он плохо знает наше хозяйство и я уверен флагманский штурман пришлёт его ко мне на стажировку. Разрешите выполнять?

–   А идите, – начштаба махнул рукой,  – и больше не вредите себе.

 

Я зашёл к Марине. Спросил сопроводительный лист. Быстро оформил его.

–  Кого сейчас? – Марина спросила просто так, для поддержания разговора. Видно было её обиду за несостоявшееся свидание. Оно и не могло случиться. Я всегда придерживался правила – где живёшь – не гадишь. Протянул с улыбкой сопроводиловку. Она подняла на меня удивлённо открытые карие глаза.

–  Это тебе за свой обман. Я надеялась на хороший вечер.

–  Зачем тебе это? Через месяц я уеду. Тебе нужны душевные проблемы. – Я поцеловал ей руку. Вот уж точно – в момент зачатья стыд не раздавали… И пошёл переодеваться.

На проходной дежурный КПП, читая сопроводиловку, спрашивает:

–  А где сопровождаемый? И где автомат?

–  Ты читать умеешь?

– Ё моё! Вот умора. Ну, с Богом. – Он улыбнулся широкой казацкой улыбкой, сдвинув фуражку набок. Ну, настоящий казак с “Тихого Дона”.

Кронштадтская гауптвахта

Гауптвахта была недалеко. Невзрачное строение из, наверное, двух с половиной десятков камер, небольшого плаца для ежедневных построений, зарядки, разводки… Гауптвахта как гауптвахта. Старшины гауптвахты не было на месте. Стучусь в дверь начальника.

–  Заходите, не стесняйтесь, – за столом  сидел знаменитый майор Маринка. Его почему-то все боялись. А по мне хороший мужик. Вот только с бабой ему не повезло. Уже за сорок, а так семьи и не сколотил, – кого привёл на этот раз? – От него слегка несло перегаром.

–  Себя господин майор.

–  Какой я тебе господин? Как себя?

Протягиваю ему документ. Чем дальше он его читает, тем большая улыбка озаряет его лицо.

–  Мой Бог! А говорят тебя нет? Ну, старшина – быть тебе старшиной гауптвахты! Мой-то по семейным обстоятельствам с сегодняшнего дня в отпуске. Вот везёт дуракам. Не беспокойся. Это я о себе.

Я никогда не видел его вне службы. Он часто дежурил по городу. Этот день моряки и солдаты боялись больше всего. А здесь, вдруг, совершенно другой человек. Со своими проблемами. Улыбающийся, счастливый. Может у него сегодня свиданка обламывалась? Похоже на то.

–  Голубчик. Ты мне нужен на пять дней. И не пререкайся. Я найду два дня, не беспокойся. Служба друг. Надо выручать. А вдруг женюсь, – он был такой счастливый, что явно не хотелось ему портить настроение. – Ты же коммунист, должен понимать. Такая вот арифметика. Ладно, разберёмся. Я вечером ухожу. Принимай дела.

Так в конце службы я на три дня стал старшиной гауптвахты. Работа не пыльная. Подъём, проведение зарядки для “отдыхающих”, завтрак, развод и развоз по местам работы. Газик при мне в течение дня. А вечером составление плана на завтра. Телевизор. Дополнительный ужин. Только спать приходилось в персональной камере. Начальник выделил мне неположенный матрас. Не так уж и плохо провести время на несвободе. Всего три дня. За заботами пролетят быстро.

Вечером сел составлять график работ на завтра. Да, старина загулял. По статусу старшины не работали, а только были старшими на объектах и отвечали за проделанную работу. Оказывается, можно было схлопотать до трёх суток дополнительно от начальника за плохую работу или наличие спичек, а ещё хуже сигарет при себе. На гауптвахте не положено. Среди работ на завтра одна была в местном госпитале. Собирать опавшие листья.

Её-то я и поставил последней по доставке провинившихся. В госпитале работала моя давняя знакомая. Очень хорошо знакомая. Был шанс хорошо провести день. За мечтаниями, я так и уснул за столом майора. А во сне мне приснился арестованный начальник штаба и за неимением свободных мест нас посадили в одну камеру. И в это время оглушительно зазвонил телефон.

–  Старшина гауптвахты старшина первой статьи Шумский. Слушаю вас.

–  Твою мать! – В телефоне раздались короткие гудки. На часах одиннадцать вечера. Через час обещал вернуться Маринка. Кто же это позвонил. До чего знакомый голос.

–  Ёп! Так это же начштаба. –  Мне даже спать расхотелось. Всю малину ему перебил. Подтянулся… Надо бы сделать обход всех помещений. Всё-таки, по казарменному расписанию я второй человек в этой халабуде.

Такие вот метаморфозы.

07.30.2016.

Валерий Шурик для belisrael.info

Опубликовано 08.06.2017  14:43

***

Из комментов в фейсбуке:

Валерий Фридман, Израиль, 09.06 в 14:26 Прочитал с удовольствием. Все будто про меня. Я тоже в эти годы проходил срочную в Борисове и был замкомвзода, а замполитом батальона связи был антисемит. И каждый раз заменяя командира батальона, когда тот уходил в отпуск , находилась причина меня разжаловать до рядового. Через месяц меня востонавливали.. в звании и так на протяжении трёх лет продолжалась дуэль симита и антисимита В итоге я победил и стал командиром взвода,а замполита перевели на понижение.
Mischa Gamburg, Россия, 09.06 в 15:17 Помните комедию Гайдая “На Дерибасовской хорошая погода…” ? Оттуда: – Если я погибну, можете считать меня коммунистом! – А если погибнут они? – Тогда их считайте коммунистами!
 

ЕЩЕ О ШЕСТИДНЕВНОЙ ВОЙНЕ

Александр Гостев

50 лет безусловного существования

05 июня 2017 г.

Израильские солдаты у Стены Плача в Иерусалиме. 8 июня 1967 года

В Израиле на этой неделе вспоминают победу в Шестидневной войне, продлившейся с 5 по 10 июня 1967 года. Крошечное и совсем молодое еврейское государство тогда одержало верх над мощной коалицией арабских государств, по некоторым военным показателям обладавшей трех-четырехкратным превосходством в силах, и доказало всем и самому себе, что продолжит существование. Многочисленные последствия тех событий повлияли на судьбы десятков миллионов человек, они ощущаются на Ближнем Востоке и во всем мире до сих пор. В самом Израиле при этом и в помине нет ни культа “победы”, ни государственного мифотворчества, ни торжественного пропагандистского накала по этому поводу.

Шестидневную войну, которую Израиль выиграл у Египта, Сирии, Иордании, Ирака и Алжира, еврейское государство начало первым. Имелся ли у израильского правительства, во главе с тогдашним премьер-министром Леви Эшколем, какой-то иной выход? В течение трех недель перед началом войны вплотную к границам Израиля подтягивались армии Египта и Сирии, а также подразделения других арабских государств. Практически во всем мусульманском мире шла истерическая “антисионистская” информационная кампания, результатом которой стало заключение военного союза между упомянутыми арабскими странами.

“Единственным методом воздействия, который мы применим в отношении Израиля, станет тотальная война. Мы должны сбросить евреев в море, уничтожив их как нацию!” – эти слова президента Египта Гамаля Абделя Насера постоянно передавало официальное радио в Каире. “Сирийская армия держит палец на спусковом крючке. Я уверен, что пришло время вступить в войну на уничтожение” – так в те дни говорил Хафез Асад, отец нынешнего сирийского диктатора Башара Асада, в то время бывший министром обороны Сирии. Ахмед Шукейри, тогда возглавлявший Организацию освобождения Палестины, заявил: “Уцелевшим евреям мы поможем возвратиться в страны их рождения. Но мне кажется, что никто из них не уцелеет”.

Массовая молитва мусульман на Храмовой горе в Иерусалиме в Рамадан. 1 июня 2017 года

Утром 5 июня ВВС Израиля внезапно за несколько часов уничтожили почти всю военную авиацию и аэродромы Сирии и Египта, завоевав абсолютное господство в воздухе, после чего мощные сухопутные силы арабских стран, обладавшие самыми современными советскими вооружениями, танками и другой техникой, были разгромлены. Иордания, на тот момент контролировавшая Восточный Иерусалим и Западный берег реки Иордан, также предпочла ввязаться в проигрышную для нее войну, начав артиллерийский обстрел израильской территории, хотя власти Израиля несколько раз заявили иорданскому королю Хусейну, что, если он первым не предпримет никаких враждебных действий, Израиль также не причинит Иордании никакого вреда.

В результате Шестидневной войны занятые израильской армией земли покинули примерно 400 тысяч арабов. К 10 июня 1967 года Израиль в ходе кровопролитных и очень жестоких боев взял под контроль территории, более чем в три с половиной раза превосходящие его площадь до войны – весь Синайский полуостров, сектор Газа, Голанские высоты, Западный берег реки Иордан и восточную часть Иерусалима, со Старым городом, Храмовой горой и Стеной Плача.

Тот же захват десантниками полковника Мордехая Гура Храмовой горы (которая вскоре, впрочем, была добровольно возвращена под контроль мусульман тогдашним министром обороны Израиля Моше Даяном) для евреев всего мира имел не меньшее символическое значение, чем, например, штурм Рейхстага весной 1945 года для всех советских людей. Однако, как рассказывает израильский журналист и публицист Борис Хотинский, в Израиле и в те годы, и сегодня к громким победам былых времен относятся совсем иначе, чем в СССР и, тем более, в современной России:

– На каком уровне и с каким размахом отмечается в Израиле 50-я годовщина Шестидневной войны?

– В этом году торжества проходили 24 мая, в день “50-летия объединения Иерусалима” в ходе Шестидневной войны, который у нас отмечается по иудейскому календарю. Уровень памятных мероприятий был общенациональным, но масштабы их весьма скромные. 24 мая состоялся традиционный Иерусалимский марш, на этот раз он назывался “Танцы с флагами”. В этих маршах участвуют делегации из очень разных стран, причем вовсе не только еврейские. Были также церемонии с участием некоторых первых лиц государства. В школах прошли тематические уроки, в некоторых воинских частях – торжественные построения. Но никаких военных парадов, конечно, нет!

– В России в последние годы сложился настоящий помпезный культ разных войн и военных побед, одержанных и во времена Российской империи, и особенно – Советского Союза. Высшая точка здесь – пропагандистский накал вокруг Дня Победы, 9 мая. В Израиле власти и общество воспринимают войну, и даже громкие победы, по-другому?

– По-разному воспринимают это общество и истеблишмент. Для подавляющего числа обычных израильтян победа в Шестидневной войне является событием колоссального значения, конечно, раз и навсегда перевернувшим национальное мировоззрение. Что касается большой части истеблишмента – надо помнить, что первые почти три десятка лет существования Израиля нашей страной все время управлял “левый лагерь”. У тех социалистов и их наследников восприятие Шестидневной войны совсем не однозначное. Для них победа 50-летней давности стала во многом и трагедией, потому что была сопряжена и с началом идеологического разрыва с Социнтерном, и с социалистическим лагерем. Сегодня, может быть, это звучит смешно, но тогда это было действительно очень для них серьезно. И Голда Меир в воспоминаниях так и пишет, что, когда произошел раскол в Социнтерне, для нее это было потрясением. Кроме того, это война, это был очевидный отход от идей пацифизма. Еще одним результатом ее стала утрата связей Израиля с Францией, которая резко осудила израильские действия. А ведь Франция тогда была основным поставщиком нам вооружений и оборонных технологий.

Иорданские траншеи на Арсенальной горке. 1967 год, Шестидневная война

– Военные действия 1967 года обильно отражены в израильской культуре, искусстве?

– Книг написано достаточно. Первой израильской книгой, которую лично я когда-то прочел запоем, были воспоминания тогдашнего командующего Центральным фронтом Узи Наркиса “Первым делом Иерусалим”. Были даже комиксы для детей! А вот всем известная песня о войне всего одна –”Арсенальная горка”.

Можно сюда же причислить и песню “Золотой Иерусалим” Наоми Шемер, написанную весной 1967 года, в которую через несколько недель был добавлен особый куплет, после войны, в честь воссоединения города. То есть всего две песни.

Документальных фильмов снято довольно много. Первые были героические, потом пошли полемические, потом критические. А вот, как ни странно, израильские художественные фильмы можно пересчитать по пальцам. Большая часть их была сделана в первые годы после войны. Те, что я смотрел, рассказывают отнюдь не о героизме и славе! Есть фильм “Осада”, например, там идет речь о вдове погибшего солдата и ее тяжелых переживаниях. В фильме “Каждый ублюдок – царь” (может быть, на русский язык это название переводилось по-другому, но таков дословный перевод), например, уравнивается вклад в итоги всего бойца-танкиста – и пацифиста, перелетевшего тогда в знак протеста против наших действий к египтянам на легком самолете. Есть еще один странный фильм 1986 года, Avanti Popolo. Чтобы было понятно о чем, достаточно сказать, что там в одном из эпизодов на Синае якобы египетские солдаты и военнослужащие ЦАХАЛа вместе поют эту самую песню “Бандиера росса”.

– Вне зависимости от того, какое внимание уделяет этому государство, настоящие события Шестидневной войны, как, может быть, и войны Судного дня, которая случилась через шесть лет, не стали мифами для сегодняшних молодых людей? Сказками, к реальности имеющими мало отношения?

– Мифов мало, потому что участники тех событий живы и всегда могут выступить с опровержением. А споры идут вовсю. В основном о значении всех войн для страны и их последствий. Скажем, могут спорить, сколько танков в войну Судного дня, на самом деле, подбил “Коах Цвика”, экипаж танка героя Израиля Цви Грингольда. Но с главными фактами не поспоришь – сирийцы на Голанских высотах тогда были остановлены.

После танкового сражения на Голанских высотах. 10 июня 1967 года

– Сегодня в израильском обществе в целом ощущение степени собственной безопасности выше, чем 50 лет назад? Люди в разговорах сравнивают 60-е, 70-е годы и нынешнее время, именно в этом контексте?

– Ощущение безопасности несравнимо выше! Тогда крошечный Израиль, с не слишком развитой собственной военной промышленностью, противостоял гигантским регулярным армиям арабских государств, большинство которых было оснащено советским оружием. Идут всякие частные разговоры, формируется коллективное бессознательное… После 1967 года в Израиле наступила эйфория, которую остудил 1973-й. В 1982 году Израиль увяз в “ливанском болоте”. В 2006-м провел еще одну войну с очень неоднозначным результатом, войну уже нового типа. Нет больше в регионе могучих сухопутных армий. Разве что египетская – которая еле-еле справляется с радикальными исламистами на Синайском полуострове. Несмотря на то, что напряжение сохраняется, что появилась ядерная угроза со стороны Ирана, главное, что после 1967 года поняли все: ЦАХАЛ – сильнейшая армия на Ближнем Востоке. И арабы это тоже поняли, что важно! Основная трансформация общественного израильского сознания с тех лет заключается в том, что теперь мы знаем: конвенциональным военным путем Израиль едва ли одолеют. Это изменило и израильский менталитет, и менталитет всех евреев мира, – полагает Борис Хотинский.

(svoboda.org, в сокращ.)

* * *

УCПАМІНАЕ НАШ АЎТАР

Ні расейскія, ні беларускія, ні ўкраінскія даступныя мне СМІ нічога не далі пра 50-годдзе Шасцідзённай вайны. Бі-бі-сі дала.

Чым гэтая вайна запомнілася мне?

Вайну 1948 г., калі Ізраіль адстаяў права на жыццё, я з вядомых прычын не памятаў, а ў савецкіх кніжках пра тое, як ізраільцяне перамаглі сваіх агрэсіўных суседзяў, прачытаць было нельга. Вайну 1956 г. (аперацыя «Кадэш»), як і Венгерскае нацыянальнае паўстанне, якое адбывалася ў тыя самыя дні, я памятаў кепска (мне было 8 год). Толькі дзве рэчы ўрэзаліся ў памяць: як людзі ў нас у Заходняй Беларусі кінуліся купляць запалкі, мыла і газу, і як людзі спадзяваліся, што прыйдуць амерыканцы і… (Гэтыя спадзяванні паўтарыліся і ў 1962-м, падчас Карыбскага крызісу.)

Як і я, мае равеснікі пра адну вайну нічога не ведалі, а пра другую ведалі мала. У прыватнасці, не афішавалася, што Штаты «здалі» Вялікабрытанію, Францыю ды Ізраіль. Нацыяналізацыя Суэцкага канала падносілася як перамога антыімперыялістычных сіл, а спыненне вайны — як поспех савецкай дыпламатыі…

Мабыць, і з тае прычыны, што Штаты і СССР змусілі Ізраіль адступіць, мае равеснікі лічылі, што жыды (слова было звычайнае, бытавое) не ўмеюць ваяваць. А яшчэ быў і няяўны, падступны антысемітызм афіцыйных колаў. Даводзілася чуць, што жыды страляюць з-за вугла з вінтовак з крывымі рулямі. Такая вось сатыра ўзводзілася ў той час на ізраільцянаў і на ўсіх патомкаў Якава-Ізраіля. І дарма я — чалавек кніжны — спрабаваў аспрэчыць гэтыя сцвярджэнні, спасылаючыся на тое, што больш за сто габрэяў былі Героямі Савецкага Саюза, а некаторыя і двойчы.

Шасцідзённая вайна змусіла «сатырыкаў» прыкусіць языкі. Пра крывыя рулі ўжо ніхто не згадваў. Канчаткова спыніліся размовы пра труслівасць жыдоў адразу пасля вайны Суднага дня (1973). Я дык, напрыклад, быў злы на амерыканцаў, што не далі Арыэлю Шарону і ягоным танкістам дайсці да Каіра і ўзняць над горадам сцяг перамогі. Змог бы Арыэль. І змаглі б ягоныя салдаты. Але, з другога боку, навошта ім патрэбен быў той Егіпет? Лішняя нагрузка на бюджэт, на грамадзян Ізраіля. Гэта пазней я зразумеў, што эвакуацыя войска — таксама складаная і дарагая аперацыя.

Што ізраільцяне, жыды ўяўляюць сілу, якую Савецкаму Саюзу нельга адолець, можна было зразумець па той шалёнай антысеміцкай кампаніі, якая пад выглядам барацьбы з сіянізмам пачалася ў СССР у дні Шасцідзённай вайны і працягвалася да «перабудовы». На гэты раз я не мог зразумець, што кепскага ў жаданні жыдоў ехаць у Ізраіль. «Ехалі ж тутэйшыя палякі і проста католікі ў Польскую Народную Рэспубліку, агітавала ж савецкая ўлада нашых эмігрантаў вяртацца ў БССР… Чаму яўрэям нельга ехаць у Ізраіль?» — спытаўся я ў аднаго функцыянера. «Ты задаеш надта шмат пытанняў», — быў адказ. Тое быў функцыянер раённага маштабу, і не такі ўжо паганы чалавек. Мясцовы, добра ведаў свой край і людзей. Хораша гаварыў па-беларуску, але, як чалавек партыйны, быў адкрыты да пэўнай меры. Ну не мог ён сказаць, што патомкі Якава-Ізраіля маюць такое ж права ехаць у Зямлю Абяцаную, як, напрыклад, бацька і сын Шэрманы з Аргенціны пераехаць у Беларусь, на радзіму.

Праз 50 гадоў пасля Шасцідзённай вайны ўжо ніхто не задае тыя пытанні, якія задаваў я, малады і цікаўны.

Анатоль Сідарэвіч

Ад рэд. Яшчэ адзін матэрыял пра Шасцідзённую вайну можна пачытаць на сайце «Рэха Масквы»

Опубликовано 06.06.2017  23:18

А. Локшин о евреях и революции


14 МАЯ 2017

Еврейские партии России и Октябрьский переворот

В ГОСТЯХ: Александр Локшин доктор исторических наук
ВЕДУЩИЙ: Михаил Соколов

М. Соколов― В эфире программа «Цена революции», ее ведет Михаил Соколов. И наш гость сегодня Александр Локшин, старший научный сотрудник Института востоковедения Российской академии наук. Сегодня мы говорим об Октябрьском перевороте, ну, или об Октябрьской революции большевиков – как уж вам хочется, и о русских еврейских партиях. Что, собственно, происходило с ними в этот период.

Александр Ефимович, добрый вечер. И хотел бы первый вопрос вам задать как бы для уточнения и напоминания, чтобы люди понимали ситуацию в целом. Была ли Россия в 1917 году государством с самым большим еврейским населением в мире?

А. Локшин― Да, совершенно верно. В ту пору еврейское население составляло порядка 6 миллионов человек, несмотря на начавшуюся с 80-х годов ХIХ века, как известно, массовую еврейскую миграцию. Но за счет низкой смертности и высокой рождаемости это все восполнялось. 1917 год – это время уже распада, начала распада России, поэтому можно довольно условно начать говорить о российском еврействе, ибо уже формируется украинское еврейство и так далее.

Но я хотел бы вначале, если вы не возражаете, представить партии, о которых мы будем говорить, еврейские политические партии, как они существовали после Февральской революции.

М. Соколов― Может быть, нам напомнить все-таки вот в начале века, как они возникали и развивались.

А. Локшин― Да, совершенно верно. Партии условно можно разделить на пессимистов и оптимистов. Хотя, как говорится, пессимист – это хорошо информированный оптимист. Так вот, были партии, которые считали, что будущее еврейского населения, еврейского народа в Российской империи, в России, не в России, а за ее пределами, прежде всего, в Палестине, на исторической родине. То есть, партии, которые не считали Россию страной с длительным пребыванием в ней еврейского населения, а ориентировались на палестинофильские сионистские идеи.

К ним, конечно, прежде всего относились такие общие сионисты. Они требовали и стояли за эмиграцию евреев из России, за поселение их на исторической родине. Но еще с 1906 года на Гельсингфорсском съезде Жаботинский, молодой тогда Владимир Жаботинский, участвовавший в составлении программы, написал, и это было принято, что сионистское движение присоединяется к освободительному движению России. Но тем не менее, сионисты были несколько дистанцированы от таких российских дел, хотя и требовали прав и свобод для всего населения страны, включая раздел земли между крестьянами, 8-часовой рабочий день и так далее. Но требования в основном были национальные – это выходной день в субботу, религиозное образование, финансовая поддержка этого религиозного образования и так далее. Но главная цель, конечно, была выезд из России на историческую родину.

М. Соколов― То есть, для них Россия была таким временным пристанищем – ну, чтобы там было все хорошо, но до того момента, пока еврейское население не покинет эту территорию?

А. Локшин― В общем-то, да, но это было возможно, и общие сионисты тоже поддержали, и очень решительно поддержали Временное правительство, свержение царизма, и были с Временным правительством в очень хороших отношениях. И, как показала сионистская конференция, или съезд, которая была в мае 1917 года, были приветствия на съезд от Временного правительства и так далее.

М. Соколов― А они все-таки были либералы или социалисты?

А. Локшин― Нет, они были, конечно, не социалисты и даже не либералы тоже. Ну, конечно, это были литерально-демократические требования, и в этом, конечно, плане их можно отнести в лагерь либерально-демократический.

Но оставим общих сионистов и перейдем к другой партии, которая совмещала, была такая партия Поалей Цион (Рабочие Сиона), которая являлась как бы гибридом марксизма и сионизма. По общим своим российским требованиям они были близки к меньшевикам-интернационалистам. И даже некоторые из этой партии симпатизировали большевикам, но сионизм этой партии был непреодолимым препятствием для союза с большевизмом.

Итак, Поалей Цион. Это еще одна партия. Все партии сформировались к концу ХIХ – началу ХХ века, но получили такую зрелость, идеологическую зрелость, программную, интеллектуальную в годы первой русской революции и вновь заявили о себе сразу же после свержения самодержавия.

М. Соколов― Скажите, а кто лидерами был у тех же Рабочих Сиона?

А. Локшин― У Рабочих Сиона был лидером Бер Борохов, очень интересная личность, который рано ушел, в 1917 году, в декабре 1917 года он умер, не дожив даже до сорока лет. Он был интересным публицистом такого марксистского плана, писал статьи на самые различные темы и был исследователем, вот в еврейской дореволюционной энциклопедии статья, посвященная идишу, морфологическому, фонетическому развитию этого разговорного еврейского языка идиша написана именно Бороховым. Но Борохов стал как бы вождем, и после смерти его портреты Борохова висели в каждом помещении партии Поалей Цион вместе с портретом Карла Маркса.

М. Соколов― А вообще рабочих-евреев какая доля была, и вообще какие-то цифры здесь известны? Вот партия есть, а пролетарии были?

А. Локшин― Общие сионисты, конечно, сделали себе имя в значительной степени благодаря декларации Бальфура, о которой, наверное, здесь много говорили, я не буду говорить это.

М. Соколов― Ну да, которая давала возможность создать еврейское государство.

А. Локшин― Да, в какой-то степени правоохраняемое убежище от Британии.

М. Соколов― Но я все-таки по поводу пролетариев. Вот пролетарии-то были? Насколько их много было в еврейском населении?

А. Локшин― В еврейском населении пролетарии довольно значительно присутствовали, примерно две трети, если считать сюда ремесленников, если считать мелких торговцев, это мелкая буржуазия, конечно, но…

М. Соколов― То есть люди, которые своим трудом зарабатывали.

А. Локшин― Да, которые своим трудом зарабатывали, и они, конечно, больше склонялись к другим партиям. Но я хотел бы чуть позже сказать об этих партиях.

И к пессимистам, пожалуй, отнес бы я такую партию, как Социалистическая еврейская рабочая партия, и сионисты-социалисты. С мая 1917 года эти партии объединились, и известно, как под названием Объединенная еврейская социалистическая партия или Фарейнигте, так ее и называли и русские товарищи, Фарейнигте, то есть, объединенная, она была по своим программным установкам близка к эсерам, но строила свою – почему я отношу их к пессимистам – поскольку они исходили из идеи территориализма.

М. Соколов― Это что такое?

А. Локшин― Из идеи, что не обязательно Палестина должна быть будущим еврейского народа, а любая территория, которая сможет предоставить возможность для развития культурного, духовного, экономического развития для еврейского народа. Например, Аргентина с начала 80-х годов кроме Соединенных Штатов и Палестины, туда в Аргентину ехало немало евреев. И сейчас аргентинская еврейская община, все они выходцы из Восточной Европы. Но они достаточно сильно испанизировались.

М. Соколов― То есть, вот эта партия, она не требовала создания государства, она была согласна на какие-то автономии, да?

А. Локшин― Ну почему, она готова и на государство в перспективе, на автономию были согласны другие партии, о которых я скажу чуть позже.

Итак, мы как бы покончили с пессимистами, перейдем к оптимистам, то есть, тем партиям, которые исходили из того, что будущее еврейского народа в России и только в России, но в демократической России, России, которая будет общим домом для всех народов и конфессий. Прежде всего, конечно, сюда нужно отнести Еврейскую социал-демократическую рабочую партию.

М. Соколов― Это Бунд?

А. Локшин― Это Бунд, совершенно верно, Союз. Которая была близка к меньшевикам по программе и решительно выступала против романтической утопии сионистов. И в программе очень важное место занимал идиш, именно идиш должен стать основой и будет основой еврейской культуры, а не иврит.

То есть, эти партии между собой и до революции достаточно сильно враждовали, то есть, эта вражда происходила в публицистике, на каких-то митингах, тоже в Швейцарии между различными группировками еврейских студентов, но никак не выражала какие-то воинственные действия, что стало уже после революции, когда те же Фарейнигте, объединенная партия вошла в еврейские секции при Центральном комитете.

М. Соколов― Александр Ефимович, я хотел спросить, вот вы говорите об этих партиях, одни, скажем так, демократы, другие социалисты, но тоже демократы. А были ли правые партии религиозные? Вот сейчас они есть в Израиле. А тогда какие-то зачатки такого движения были или нет?

А. Локшин― Вряд ли можно говорить о правых партиях, сами евреи практически не входили в партию октябристов, все евреи, как говорили классики наши Ильф и Петров, все евреи левые. Евреи в основном если и входили в российские партии, то эта партия была кадетов, партия свободы, народной свободы, конституционно-демократическая партия.

Здесь можно называть партию Ахдут, или Ахдус, в таком ашкеназском произношении. Это была религиозная партия, которая сформировалась уже в 1917 году, и она прежде всего, как они говорили – каждая партия говорила, а религиозная партия особенно, было несколько религиозных группировок Петрограда и Москвы, они говорили о том, что они представляют – в общем-то, это и было так – интересы большинства еврейского народа в России, поскольку абсолютное большинство были люди религиозные, исповедовали иудаизм. Ну, обратимся дальше, если у вас нет пока вопросов.

М. Соколов― Про Бунд хорошо бы рассказать.

А. Локшин― Бундовцы разделяли взгляды меньшевиков на революцию, что царь возглавляет полуфеодальный режим, и Россия находится лишь на ранних стадиях капитализма. И настоящие марксисты – считали бундовцы – должны поддерживать буржуазный порядок, так же как считали и меньшевики, который лишь значительно позже уступит место социалистическим отношениям, социалистическому порядку. И поспешный захват власти – считали бундовцы – лишь ускорит разгром социалистической революции, так как у нее в настоящее время, то есть, в 1917 году, нет никакой ни социальной, ни экономической базы.

Ленину и его единомышленникам еврейского происхождения, Троцкому, Свердлову, Каменеву, Зиновьеву – они их резко критиковали за заявления о том, что нельзя отказываться от власти из-за того, что власть падала сама в их руки, руки большевиков, в частности – казалось, что за несколько месяцев, им казалось достаточно для буржуазной стадии. Власть, она валялась на дороге, и это действительно так было. Временное правительство оказалось достаточно слабым и не смогло создать такой новый порядок в стране, который бы определил развитие, ибо дожидались Учредительного собрания. И эта власть – это признавал сам Ленин – валялась на дороге, и нужно было ее только поднять. И во многих бундовских организациях возникали левые организации, которые с симпатией поддерживали большевистскую идею о том, что вскоре разразится революция в Европе, которая придет на помощь менее развитому рабочему классу в России.

Партия Поалей Цион тоже начала раскалываться по этому вопросу поддержки большевиков, но другие еврейские партии, организации, такие как Фолкспартей (Народная партия), а также Ахдус, о которой я говорил, религиозная партия, не питали никакой симпатии ни к социализму, ни к атеизму и так называемому интернационализму.

Была еще, вообще вот Фолкспартей, лидером которой был известный историк Семен Маркович Дубнов, она строила свою программу на национальной автономии.

М. Соколов― А у бундовцев тоже была ведь национально-культурная автономия?

А. Локшин― Да, национально-культурная автономия. А вот у этих была экстерриториальная автономия для всего еврейского народа, в то время как у Бунда, они об автономии говорили с упором именно на рабочий класс.

И еще нельзя не назвать Еврейскую народную группу, она была очень немногочисленная, но в нее входили очень влиятельные и участвовавшие в дальнейшем развитии революции и в эмиграции уже такие деятели, как Винавер, Слиозберг – это крупные адвокаты и крупные общественные политические деятели.

М. Соколов― А вообще их принято считать кадетами.

А. Локшин― Да, они были одновременно и кадетами, и поддерживали тесные отношения с этой Еврейской народной группой. Конечно, это были карликовые партии, но по своей интеллектуальной мощи, по влиянию, по прессе, по активному участию в событиях они, конечно, превосходили значительно свою численность.

Однозначно отрицательно относились к захвату власти большевиками и сионисты. Сионисты называли это преступной узурпацией. Бундовцы тоже солидаризировались в данном случае, что редкий случай, с сионистами, и называли большевистский переворот безумием. Им вторили, этим оценкам вторили многие еврейские публицисты. Современник, например, свидетельствовал: для большинства разница между революциями была очевидной. Кто может забыть, какой великий душевный подъем, — говорил один из представителей, один из публицистов в еврейской общине, — какой великий душевный подъем, какую радость и ликование побудила первая русская революция в феврале 1917 года, (он ее называл первой революцией). Сама душа пела «Марсельезу». Сущностью Февральской революции была свобода, а сущностью Октябрьской революции – диктатура. Стремительная, решительная диктатура меньшинства над большинством. Революция вылилась в анархию, бесстыдную грубую анархию. И повсюду раздавались призывы и в еврейском обществе, и в русском, российском, призывы к бойкоту большевиков. Евреи оказались среди тех, кто и свергал Временное правительство, и среди тех, кто был среди его защитников. В день большевистского переворота в Зимнем дворце оказалось немало юнкеров-евреев.

М. Соколов― А ведь как раз, по-моему, в 1917 году и дали возможность и обучения офицерского, и производства в чин.

А. Локшин― Совершенно верно. После отмены всех дискриминационных ограничений, не только черты оседлости, огромного числа ограничений, в том числе запрета на поступление даже в третьем поколении для уже русских людей, крещеных, но которые в третьем поколении имели деда еврея или так далее, они не имели в годы Первой мировой войны, скажем, поступить в юнкерские училища.

И после Февральской революции буквально сотни молодых еврейских юношей, а может быть, и тысячи, ринулись и становились юнкерами. И вот эти юнкера оказались в Зимнем дворце в ту драматическую ночь 25 октября, и в историю вошли такие имена, как Шварцман, Шапиро, братья Эпштейны, Больцман и многие другие.

Поручик Синегуб, командир взвода юнкеров, вспоминал – он тоже оказался тогда в Зимнем – что кругом была полная неразбериха. «Казаки, злые насупленные лица. «Когда мы сюда шли, — говорил подхорунжий, — нам сказок наговорили, что здесь, — вспоминал Синегуб, — чуть ли не весь город с образами. А на деле оказались жиды да бабы. А русский-то народ там с Лениным остался». Я, — вспоминал Синегуб, накинулся на подхорунжего: а кто мне не говорил на этом самом месте, что у Ленина вся шайка из жидов, а теперь вы уже здесь жидов видите! Да, рознь, среди евреев. Я вспоминал своих милых светлых юнкеров».

Во главе восстания против большевиков, которое было организовано спустя четыре дня после прихода большевиков к власти после Октябрьского переворота, стал Михаил Гоц, глава созданного Комитета защиты родины и революции. Юнкерам удалось захватить Петропавловскую крепость и Смольный, но части петроградских казаков к ним не присоединились. Большевики с кронштадтскими матросами вскоре подавили это восстание. Газеты сообщали, что еврейская община оплакивает свои многочисленные жертвы. На еврейском Преображенском кладбище похоронены 50 жертв – сообщали газеты. Среди похороненных 35 юнкеров, погибших при осаде Владимирского училища и телефонной станции. Первые месяцы после Октябрьского переворота в разных регионах страны возникали такие организации, даже партизанские отряды для борьбы с большевиками, среди которых было немало еврейской молодежи.

М. Соколов― Я думаю, здесь мы должны сделать с Александром Локшиным небольшой перерыв на объявления и продолжим вот после такой паузы.

РЕКЛАМА

М. Соколов― В эфире «Эха Москвы» программа «Цена революции», ее ведет Михаил Соколов, у нас в гостях Александр Локшин, старший научный сотрудник Института востоковедения. Говорим об Октябрьском перевороте и, собственно, русских еврейских или российский еврейских партиях.

Вы уже рассказали собственно о ситуации в 1917 году, когда часть активная политизированная российского еврейства приняла участие в борьбе с большевиками. А вот, с другой стороны, у нас есть эта легенда, миф – я не знаю, как а этому относиться – об участии активнейшем выходцев из еврейства в Октябрьском перевороте. Вот как вы, как ученый, выскажетесь на этот счет – действительно от выходцев из еврейства многое зависело в эти дни?

А. Локшин― Вряд ли что-то многое зависело. Хотя действительно во главе Октябрьского переворота стояли Ленин и Троцкий. Уже много раз здесь в этой студии, очевидно, говорили, что Троцкий был еврейского происхождения, но не считал себя евреем, считал себя интернационалистом и очень мало интересовался, хотя понимал свое происхождение, еврейскими интересами и еврейскими делами. Кроме того, в верхушку большевистской партии Военно-революционный комитет входили, как известно, Яков Свердлов, Каменев, Зиновьев также были среди участников тех революционных событий.

М. Соколов― Каменев и Зиновьев как раз были против переворота в тот момент.

А. Локшин― Да, в тот момент они публично выступили. Но вскоре присоединились к Совнаркому и участвовали во всех этих событиях большевиков.

М. Соколов― Кстати, Каменев был сторонником Народного социалистического правительства какое-то время.

А. Локшин― Да, совершенно верно.

М. Соколов― То есть, можно сказать, что они были в тот момент такими мягкими большевиками, с которыми боролся Ленин.

А. Локшин― В общем-то, да. Но если говорить об их еврейском происхождении, то они были, кроме происхождения, крайне далеки от всех этих национальных интересов, национальных еврейских требований. Они считали себя не евреями, а интернационалистами, ибо революция, социалистическая революция покончит со всем вообще с разделением народа на национальности, на вероисповедание и так далее. Это была глубокая вера. И эти люди, в общем-то, стояли далеко от еврейства как такового.

Вспоминается такой случай, который рассказывал Дубнов, и Юлий Гессен тоже к этому имел отношение, другой еврейский историк. Петроград находился на осадном положении, войска Юденича подходили к Петрограду, и вот-вот колыбель большевистской революции должна была пасть. Ожидали еврейские погромы. Один из участников предложил связаться с Зиновьевым, связаться с Троцким, чтобы как-то защитить евреев Петрограда от возможных насилий.

В ответ на это все участники в один голос заявили, что они не хотят иметь дело с этим правительством, с этой властью, с этими узурпаторами, и никогда не вступят с ними ни в какие переговоры и не выставят никакие просьбы. То есть, даже когда речь шла о жизни и смерти, поддерживать большевиков эти люди не желали.

Ну если продолжить рассказ о первых днях после крушения порядка, который был при Временном правительстве и власти большевиков, то надо сказать, что кроме вот созданного Комитета защиты родины и революции им удалось захватить, как я уже говорил, и Петропавловскую крепость, и Смольный, но они были подавлены, это первое, собственно, выступление против большевиков спустя четыре дня, было подавлено это выступление петроградскими матросами.

Газеты тогда сообщали, еврейские, русские газеты, что еврейская община оплакивает свои многочисленные жертвы. На еврейском Преображенском кладбище похоронены 50 жертв. Среди похороненных 35 юнкеров, погибших при осаде Владимирского училища и телефонной станции.

М. Соколов― То есть, это серьезные были бои, значит, раз такие потери.

А. Локшин― Да, были бои в самых разных местах.

М. Соколов― Миф же, знаете, такой, что это бескровная была революция. Вот в Петрограде бескровная, а в Москве, значит, были тяжелые бои. А на самом деле, если рассматривать хотя бы на протяжении дней десяти, получается, что это не менее кровавое событие.

А. Локшин― Да, совершенно верно, было и сопротивление в Петрограде. И не только в Петрограде. В первые месяцы после Октябрьского переворота в разных районах страны возникают для борьбы с большевиками, как я уже говорил, партизанские отряды, в которых много было молодежи. Особенно активная поддержка борьбы, как говорили, с узурпаторами, была на юге, где состоятельные евреи, например, Ростова-на-Дону пожертвовали на борьбу с большевизмом 800 тысяч рублей – сумма немалая. Их представитель заметил, что лучше спасти Россию с казаками, чем погубить ее с большевиками.

В Добровольческую армию вступило и немало евреев, хотя отношение к ним было такое довольно подозрительное, и Добровольческая армия очень скоро развернула такую активную антисемитскую агитацию, был ОСВАГ, осведомительное бюро, такая пропагандистская группа, которая выпустила, кстати, и «Протоколы сионских мудрецов», в которые верили многие офицеры Добровольческой армии.

М. Соколов― Александр Ефимович, я хотел немножко вернуться назад от Добровольческой армии. Все-таки были выборы в Учредительное собрание. Вот как еврейские партии приняли участие в этих выборах? Я так понимаю, что Бунд входил как автономная такая структура в меньшевистскую партию, а вот остальные, там, религиозные партии, сионисты и так далее?

А. Локшин― Первоначально были одновременно выборы и в Учредительное собрание, почти одновременно, и в ноябре 1917 года, как раз когда происходили уже в первые дни после большевистского переворота выборы на Еврейский учредительный съезд, который должен тоже был решить вопросы устройства еврейской жизни. И на этом съезде, то есть, большинство не на съезде, а делегатов на этот съезд поддержало, большинство было у сионистов, которые очень быстро завоевали популярность благодаря декларации Бальфура, о которой мы уже вспоминали. Здесь впервые сионистское движение получило очень широкую международную поддержку, поддержку Британии, и это сыграло огромную роль.

За сионистами шли в Учредительное собрание и на еврейский съезд социалистические партии, бундовцы шли. И вровень с ними довольно серьезное влияние имела и религиозная партия. Несколько религиозных объединений, Ахдус, Союз, и в Учредительном собрании еврейские структуры, еврейские партии были представлены как вместе, в составе русских партий, так и самостоятельно, отдельно.

М. Соколов― Вот я вижу, у меня тут записаны некоторые цифры. Я не знаю, точно ли это я взял или нет, но за блок религиозных партий сионистов голосовало порядка 400 тысяч человек, за бундовцев около 35-40 тысяч человек. То есть, получается, что выбор был среди еврейского населения не в пользу социалистов, по крайней мере.

А. Локшин― Это верно, но ситуация быстро менялась, основная партия, которая получила большинство голосов, была, как известно, эсеры, социалисты-революционеры, которые составляли большинство депутатов, делегатов на Учредительное собрание. А с социалистами-революционерами поддерживал тесную связь Семен Ан-ский, выдающийся еврейский этнограф и общественный деятель, который начинал как секретарь Петра Лаврова, известного русского народника-теоретика, а затем вновь вернулся в еврейское движение и много сделал в культурном плане и в революционном плане. Он же участвовал в переговорах о создании, вот вы упоминали, вот этого объединенного единого революционного правительства, в которое вошли бы все социалистические партии, которые были в России. Но фактически большевистский переворот поддержали, можно сказать, левые эсеры, которые к этому времени уже находились на грани раскола, левые эсеры поддержали большевиков. Но, как, опять-таки, как известно, эта поддержка закончилась разгромом и выступлением левого мятежа, выступлением левых эсеров 6 июля 1918 года.

М. Соколов― Там такая видная фигура была, Исаак Штейнберг, который, кстати, был одним из создателей Всемирного еврейского конгресса.

А. Локшин― Да. Это очень интересная фигура. Он был религиозный еврей, и наркомом юстиции был одно время. Неизвестно, как его занесло на какое-то короткое время в Совнарком, Совет народных комиссаров, но очень быстро он ушел оттуда.

И надо сказать в целом об отношении к этому большевистскому перевороту, что из двух миллионов эмигрировавших из России к 1920 году примерно 10% составляли евреи, то есть, 200 тысяч человек. Берлин на время становится центром русско-еврейской жизни уже в эмиграции, и среди тех, кто эмигрировал, трудно назвать вообще какую-либо яркую личность, которая оставалась в Москве или в Петрограде. Уехали практически все видные деятели еврейской общественной жизни периода Временного правительства, дореволюционного периода, как Генрих Слиозберг, Марк Вишняк, как Винавер.

М. Соколов― И бундовцы, по-моему, тоже – Абрамович, Либер, Эрлих.

А. Локшин― Да, Абрамович. Вот надо сказать, что еще один момент, это уже отдельная большая тема, как постепенно начавшееся погромное движение и массовое убийство евреев на Украине, страшные погромы начинают влиять на еврейские партии.

М. Соколов― А ведь на Украине сначала еврейские партии вошли, по-моему, в правительство Центральной Рады, Петлюры, там было специальное министерство по еврейским делам.

А. Локшин― Совершенно верно, Моисей Зильберфарб даже был министром по еврейским делам, и Украина был первой страной, которая предоставила евреям национальную персональную автономию наряду с другими национальными меньшинствами в стране – с русскими, поляками, евреями, и формально те решения, которые тогда были предприняты, имели огромное значение.

М. Соколов― А в чем суть вот этой национальной персональной автономии?

А. Локшин― Она создавала возможность выбора языка, выбора школы, выбора культурного развития, создания собственных национальных общин и так далее. То есть, по этому пути потом пошли другие страны, как в Балтии, например, в Литве нечто подобное создавалось. Но в Украине оказалось невозможным контролировать ситуацию, которую вначале поддерживала украинская народная республика, и начались вот эти массовые погромы, которые и повлияли на настроения того же Бунда, который, во-первых, смотрел, что действительно революция начинается, происходит и в Европе – Баварская социалистическая республика, революция в Венгрии во главе с Бела Куном, революция в Мюнхене, в Баварии с Евгением Левине, все это как бы подрывало некие традиционные представления Бунда, ортодоксальные представления марксизма о революции, действительно как будто большевики правы – революция началась в Европе, революция началась в Германии, которая затем окажет свою поддержку и революционной России.

Но, как известно, эти выступления были быстро подавлены, но Бунд раскололся на левый и правый бунд, и бундовцы все равно стояли несколько дистанцировано от большевистской партии, и когда и в Украине, и в Белоруссии одним из лидеров Бунда в этот период становится Эстер Фрумкина, которая вынуждена была вступить и в большевистскую партию, бундовцы предлагали вступить в большевистскую партию на тех же началах, как они предлагали это на втором съезде.

М. Соколов― То есть, автономная структура?

А. Локшин― Да, автономная структура. Но это большевиками было жестко отвергнуто, и бундовцев принимали персонально каждого в большевистскую партию. Но партийный стаж им засчитывали со времени вступления в Бунд, то есть, с 1897 года.

М. Соколов― Просто часть бундовцев, я так понимаю, все-таки критиковала красный террор, но была за отпор белогвардейцам, вот такая двойственная позиция. И вот эти бундовцы в компартию сразу не вошли.

А. Локшин― Это так, но надо сказать, что создается специальная структура при большевистской партии, при центральном бюро, я ее уже упоминал, еврейскую секцию, которая пытается установить диктатуру пролетариата на еврейской улице. Создается при ВЧК специальный стол по борьбе с контрреволюцией и сионизмом на еврейской улице, с антисемитизмом и контрреволюцией на еврейской улице. Под контрреволюцией имелся в виду сионизм.

И борьба с сионизмом, хотя появляется новый сионизм уже с 1917 года, такой халуцианский сионизм, халуцим, пионеры, молодежь активно участвуют в сионистском движении и поддерживают некоторые идеи Октябрьской революции, всеобщего переворота, перехода на новый образ жизни и так далее. Гехалуц тоже был таким, можно сказать, как говорят сейчас современные исследователи, советским сионизмом, то есть он поддерживал некоторые идеи октября, но был и нелегальный Гехалуц, который был решительно настроен против большевистского режима, и легальный Гехалуц, правда и за теми, и за другими следила очень активно ЧК и фиксировала все их действия.

М. Соколов― Скажите, а что произошло вот с этими партиями, вот социалистическая эта партия СЕРП и вот эти Рабочие Сиона после 1917 года? Они в конце концов пошли к большевикам, или все-таки тоже раскололись?

А. Локшин― Да, Поалей Цион тоже раскололся, и вскоре возникла даже такая партия, Еврейская социал-демократическая рабочая партия Поалей Цион Комфарбанд, Коммунистический союз Поалей Цион, которые ставили задачу, такая, можно сказать, карманная партия и «диванная партия» как говорил, кажется, об этом Плеханов. Они могли все разместиться на одном диване. Но формально они стояли за установление диктатуры пролетариата в Палестине. И их не трогали до поры до времени, до 1927 года, и в этом смысле можно сказать, что в Советском Союзе была даже двухпартийная система – и большевистская партия, и вот этот вот Коммунистический Поалей Цион.

М. Соколов― Ну да, остальные-то уже все сидели фактически по ссылкам и лагерям.

А. Локшин― Да, совершенно верно. И с этими коммунистами Поалей Цион очень быстро покончили к концу 20-х годов, и они оказались там же, где их прежние единомышленники. То есть, к концу 20-х годов с еврейскими политическими движениями, которые существовали в советской России, в Советском Союзе было покончено. Все они были арестованы, часть удалось выехать при помощи Красного креста и Пешковой, в Палестину они были высланы, другие оказались в лагерях до победы мировой революции, третьих просто расстреляли во время красного террора.

Так что, ситуация была соответствующая, тренд был понятен. Еврейство, которое поддержало большевистскую революцию и первоначально, как говорил Ленин Диманштейну – а Семен Диманштейн, это такая фигура важная очень и очень влиятельная, сам он имел, один из немногих, большевистский стаж до революции, заодно он закончил религиозную иешиву в слободке и имел хорошее религиозное образование. Он возглавил всю еврейскую работу советской власти, был близок к Ленину. После 1917 года возглавлял так называемый еврейский комиссариат и еврейский отдел при Наркомнаце, которым командовал, руководил Сталин, и еврейские секции. Он пытался, вот как говорили, установить диктатуру пролетариата на еврейской улице.

М. Соколов― А что же ему Ленин-то сказал?

А. Локшин― Ленин ему сказал, по словам самого Диманштейна, что революция в немалой степени была спасена в провинции благодаря действиям еврейской средней прослойки, которая на бойкот большевизма, который был, и вообще большевистских организаций, каких-то структур, отделений, наркоматов и прочее, на местах организовали бойкот, то на их место пошла вот эта средняя группа еврейской мелкой буржуазии, члены партии Фарейнигте, бундовцы, которые обладали кое-каким образованием.

И поэтому в глазах населения это была еврейская власть, поскольку они получали и соответствующий паек, и занимали посты в еврейских органах власти и в ВЧК. Но процент их был не столь велик, как это пытаются представить некоторые, он был относительно незначителен. Он был несколько выше процента еврейского населения в России, но в целом это были следователи, но никак не те, которые принимали участие, которые занимали какие-то интеллектуальные посты в этих организациях.

М. Соколов― И с другой стороны, мы можем сказать, что значительная часть интеллектуального сопротивления большевизму, она была сформирована теми людьми, в том числе еврейского происхождения, которые ушли в эмиграцию. И тот же, например, «Социалистический вестник» меньшевистский.

Оригинал

Опубликовано 27.05.2017  23:45

 

Марк Солонин о евреях, Израиле…

25.05.17

О евреях и России

 18 марта 1909 г.  писатель А.И.Куприн пишет письмо своему близкому другу Ф.Д. Батюшкову (филолог, философ, литературовед, а также внучатый племянник поэта К.Батюшкова). Письмо сугубо личное. Более того, в конце письма приписка: “Сие письмо, конечно, не для печати, и не для кого, кроме тебя”. Так оно и пролежало в безвестности десятки лет в архивном фонде Института русской литературы (“Пушкинский дом”), пока в 1984 г. отрывками не было опубликовано в израильском журнале “22”. Затем полный текст был размещен в № 9 журнала “Наш современник” за 1991 г. Ну и далее – везде. Полагаю, что это снимает с меня моральное табу на чтение чужих писем и позволяет публично обсудить незаурядное содержание письма:

http://www.zlev.ru/169/169_25.htm

Непосредственным поводом к его написанию послужила наделавшая много шума в узких кругах полемика, начавшаяся с перебранки между русским писателем и общественным деятелем Евгением Чириковым (ныне безнадежно забытым, но имевшим тогда собрание сочинений в 17 томах) и евреем-литератором Шоломом Ашем, перешедшая затем в дискуссию о допустимости участия евреев в литературной жизни России. Кстати, не прошел мимо этого спора и блестящий русский публицист, выдающийся деятель сионистского движения Зеев Жаботинский, написавший (в отличие от Куприна – вполне публично), что “во всем этом нет для нас ничего нового. Когда евреи массами кинулись творить русскую политику, мы предсказали им, что ничего доброго отсюда не выйдет ни для русской политики, ни для еврейства, и жизнь доказала нашу правоту. Теперь евреи ринулись делать русскую литературу, прессу и театр, и мы с самого начала с математической точностью предсказывали и на этом поприще крах… мы наперед знаем все унизительные мытарства, какие ждут евреев на этой наклонной плоскости, конец которой в мусорном ящике”.  

Вернемся, однако, к Куприну. В первых строках письма он аттестует себя и своего собеседника так: “Все мы, лучшие люди России…”  Нескромно? Но это, повторю еще раз, сугубо личное письмо, где можно было не упражняться в демонстрации девичьей скромности. А кем же должен был считать себя талантливый, читаемый всей страной русский писатель? И разве же не к лучшим людям России должны мы причислить сегодня русского патриота, способного написать о действиях своего правительства так: “У башкир украли миллион десятин земли, прелестный Крым превратили в один сплошной лупонар (т.е. бордель – М.С.), разорили хищнически древнюю земельную культуру Кавказа и Туркестана, обуздывают по-хамски европейскую Финляндию, сожрали Польшу как государство, устроили бойню на Дальнем Востоке…” Можете представить Мединского, Прилепина, Дугина, Проханова, произносящих такие слова?

И можно ли заподозрить в тупом антисемитизме автора “Суламифи” и “Гамбринуса”, который даже в этом, очень резком и злобном письме не забывает сказать: “В течение пяти тысяч лет каждый шаг каждого еврея был направлен, сдержан, благословлен и одухотворен религией, одной религией, от рождения до смерти, в беде, питье, спанье, любви, ненависти, горе и веселии. Пример единственный и, может быть, самый величественный во всей мировой истории… И если еврей хочет полных гражданских прав, хочет свободы жительства, учения, профессии и исповедания веры, хочет неприкосновенности дома и личности, то не давать ему их – величайшая подлость. Так дайте им, ради Бога, все, что они просят и на что имеют священное право человека”.

Думаю, что можно поверить Куприну и тогда, когда он многократно повторяет: “Все мы сознаем это… так же, как ты и я, думают, но не смеют сказать сотни людей… так, именно так, думаем в душе мы все – не истинно, а просто русские люди…” Почему нет? И он, и его адресат жили в самой гуще интеллектуальной и художественной жизни России, общались – заочно и лично – с сотнями умных, образованных, общественно активных людей. И какая же картина мира представлялась им тогда, в 1909 году?

Будущее России – ослепительно прекрасно (“тверже, чем в завтрашний день, верю в великое мировое загадочное предназначение моей страны”). Великое предназначенье определено не высокой ценой барреля нефти, а величием духовных богатств (“мы, русские, так уж созданы нашим русским Богом, что умеем болеть чужой болью, как своей; сострадаем Польше, отдаем за нее жизнь, идем волонтерами к Гарибальди...” ) Но есть проблема. Расползлись по русской земле людишки,“грязные физически”, вонючие как “клопы”, злобные как“стая оводов”, навязчивые как “старая, истеричная, припадочная бл@дь”. Мозгов у них нет, “во всем творческом – работа второго сорта“, верят в“детский бред” о своем “грядущем Сионе, за которым жид всегда бежал, бежит и будет бежать, как голодная кляча за куском сена, повешенным впереди оглобель”.

Однако, даже этим “клопам” и “припадочным бл@дям” русский народ в силу своей необъятной доброты и всемирной отзывчивости должен предоставить всю полноту гражданских прав – но за одним категорическим исключением. “Но есть одно – одна только область, в которой простителен самый узкий национализм. Это область родного языка и литературы…. Ради Бога, избранный народ – иди в генералы, инженеры, ученые, доктора, адвокаты – куда хотите! Но не трогай нашего языка, который вам чужд… Вы его обоссали, потому что вечно переезжаете на другую квартиру, и у вас нет ни времени, ни охоты, ни уважения для того, чтобы исправить свою ошибку… Эх, писали бы вы, паразиты, на своем говённом жаргоне и читали бы сами себе свои вопли и словесную блевотину и оставили бы совсем, совсем русскую литературу”.

Прошло сто лет.

Прошло долгих сто лет, и Высший Суд вынес свой  приговор. Можно сказать мягче – подвел итог грандиозного социального эксперимента.

То, что представлялось большому русскому писателю “клочком сена, подвешенным перед носом голодной клячи”, превратилось в государство Израиль. По цифрам ВВП на душу населения эта страна, выросшая в бесплодной и безводной пустыне, вышла на уровень самых мощных европейских держав. По достижениям в высоких технологиях, по числу инновационных старт-апов и размеру инвестиций в них – второе место в мире (после “кремниевой долины” в США), и не в процентах, а в абсолютных величинах! По любым показателям качества жизни отрыв от нынешней России такой, что преодолеть, или хотя бы существенно сократить его при жизни нынешнего поколения нереально. Многократные попытки уничтожить Израиль, предпринятые с использованием циклопических гор советского оружия, завершились для агрессора позором и разгромом. В больницы, построенные и оснащенные “физически грязными жидами”, считают за счастье попасть страждущие исцеления русские олигархи. Всем прочим, кто не олигарх, остается только кашлять на лавочке да вспоминать Цилю Абрамовну из районной поликлиники (“золотые руки у покойницы были, царство ей небесное, а нонешние-то, дипломов понакупили, а чирей на попе вылечить не могут”).

Ни публичные призывы Жаботинского, ни злобное брюзжание Куприна и активное противодействие его идейных наследников не помогли – “вонючие клопы” таки пролезли в русскую культуру! И поэтому русские мамы читают русским детям любого года рождения стихи Самуила Маршака и поют им песенки Владимира Шаинского. Взрослые получили с десяток новых русских народных песен (“Катюша”, “В лесу прифронтовом”, “Синий платочек”, “Зачем вы, девушки, красивых любите” и прочее “Русское поле” – музыка Яна Френкеля, стихи Инны Гофф, исполняет Иосиф Кобзон). Книгу, написанную Ильей Файнзильбергом (“12 стульев”) разобрали на пословицы и поговорки. Ну а тем, чьи художественные запросы выходят за рамки пословиц и застольных песен, достались стихи Мандельштама, Пастернака и Бродского, проза Алданова, Бабеля, Бакланова, Гроссмана, Каверина, Казакевича, Рыбакова, Стругацких, Тынянова, Эренбурга… И это только имена мастеров самого первого ряда! А сколько тысяч безвестных тружеников культуры во всех уголках огромной страны сеяли разумное, доброе, вечное (следующая строка, как вы помните, “спасибо вам скажет сердечное русский народ”).

Долго спорить про “второсортность евреев во всем творческом” просто смешно. Народ, составляющий четверть процента населения Земли, дал четверть всех нобелевских лауреатов по физике, медицине и физиологии. 21 гражданин СССР стал лауреатом Нобелевской премии, из них 8 евреев; девятый – Илья Мечников (еврей по маме). А вот что совсем не смешно – это успехи России и русского народа за отчетный вековой период.

У нас тут на днях, с благословения Мединского и Гундяева, создался “Русский художественный союз”. Дело доброе. Художники, композиторы, актеры, режиссеры… Люди публичные, бледнеть и неметь перед микрофоном не должны. Так вот, кто из них – но только по-честному, без монтажа, в прямом эфире и трезвом состоянии – сможет произнести вслух: “Тверже, чем в завтрашний день, верю в великое мировое загадочное предназначение моей страны, и в числе ее милых, глупых, грубых, святых и цельных черт горячо люблю ее за безграничную христианскую душу”. И не засмеяться при этом. И не заплакать.

 Оригинал 

Опубликовано 25.05.2017  16:39

 

Дорогами войны / דרכי המלחמה בנאצים

 

Добавлены снимки и обновлены материалы 24.05.2017  08:33

***

Давид Фабрикант. Перешагнуть через страх

в Ветеранское движение Израиля 13.10.2015

veteran«Я только раз видала рукопашный,

Раз наяву, и тысячу во сне.

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне.»

Юлия Друнина

Об этом же сказал мне и участник Великой Отечественной войны Ефим Столяров. «Шансов погибнуть было достаточно. Было страшно, волосы вставали дыбом, когда ты видел невдалеке от себя эту железную махину-танк, шедшую прямо на тебя, летели снаряды, бомбы, казалось все на твою голову. Но я знал: назад не побегу!»

В школу города Харькова, где жил и учился Ефим, пришли ребята в военной форме, спросили, кто желает стать офицером. Набирали молодежь в 14-ю артиллерийскую школу, где готовили будущие офицерские кадры. Единственным из седьмого класса поднялся Столяров.

— Сынок, армия не для тебя. Ты переболел в детстве всевозможными болезнями, комиссия не допустит тебя к учебе, — сказал отец. Все же он прошел, парня приняли в военную школу. У Ефима была хорошая успеваемость, физическая подготовка. Когда он принес домой обмундирование, были слезы, вопрос: «Зачем?»

— Патриотизму меня научили отец Абрам и дядя Иосиф Пробер, — рассказывает Столяров. – Папа – участник Первой мировой войны, сражался в гренадерском полку имени фельдмаршала графа Румянцева-Задунайского, кавалер Георгиевского креста. В 1975 году вспомнили о нем, как участнике Гражданской войны и вручили медаль «За боевые заслуги». Два его брата погибли в гражданской войне. Мне говорили, что один из них был на стороне большевиков, другой – меньшевиков. Дядя Иосиф сбежал на фронт в 18 лет, бился с врагами в 1-й конной Буденного. У него было несколько грамот, одна из них подписана Ворошиловым, Буденным и Мининым.

Шла обычная учеба в артиллерийской школе. Но вскоре загремели взрывы, началась война с лютым врагом – гитлеровским фашизмом. Над нами летали немецкие самолеты, сбрасывали бомбы. Один из них оказался в одиночестве, возле него кружили четыре наших «кукурузника». Смотрим от «Юнкерса» отвалилось крыло, затем хвост. Летчики спасались на парашютах, одного отнесло близко к нам. Я с товарищем подбежали, схватили его, обезоружили, он был ранен. На нем Железный крест, воевал в Испании. Это было 3 августа 1941 года. Пистолет гитлеровца у меня забрал командир взвода. Части немецкого самолета были вскоре выставлены в Харькове на площади Дзержинского.

Артиллерийскую спецшколу отправили в Малиновку, возле Чугуева. Курсанты копали землю, рыли траншеи, потом на заводе разбирали пришедшие с фронта обгоревшие, неисправные танки. В конце сентября они выехали в Сталинград, затем в Куйбышев, оттуда в Актюбинск. Месяца два убирали урожай с полей.

— Я с товарищами постоянно писал рапорты об отправке на фронт, но нам все время отказывали. Сказали: «Вы будете кончать войну». Присвоили звание младших лейтенантов и выпустили нас, артиллеристов, лишь в октябре 1944 года. Отправили на 2-й Украинский фронт. Начался мой боевой путь в 680-й истребительной противотанковой Краснознаменной орденов Богдана Хмельницкого и Александра Невского дивизии. Конечно, положение на фронтах было намного лучшее, чем в предыдущие годы, но и на нашу долю хватило.

Ефим Столяров по дороге в действующую армию оказался в родном Харькове, забежал домой – ни одной живой души. Правда он знал, что отец был бойцом десантного отряда, воевал в составе бронепоезда № 75 имени лейтенанта Шмидта. Гораздо позже после окончания войны придет сообщение о награждении Абрама Столярова медалью «За боевые заслуги». Мать эвакуировалась, переехала в Актюбинск поближе к сыну.

Ефим взволнован, события тех лет наскакивают друг на друга, мешая порой точному времени действий, но мы вместе справляемся с этим потоком. — Часть находилась на границе Венгрии и Чехословакии. На нашу батарею надвигались две самоходки. Дана команда выкатить орудия. Стреляем, возле нас рвутся снаряды. Я справа от пушки. Снаряд разорвался рядом, погиб почти весь расчет. Не было и меня, если бы стоял позади орудия. Вижу один боец ранен в обе ноги, я к нему. У этого немолодого мужчины родом из Одессы было четверо дочек. В минуты отдыха каждый из нас делился рассказами о своей мирной жизни. Еще с одним солдатом оттащили его в сторону. Слышали только свист пуль.

— Товарищ лейтенант! Большое вам спасибо. Это у меня уже четвертое ранение, – произнес раненый.

— А самоходки прут. Прицелился к одной, но увидел, что машина запылала, ее подбил сосед справа. Переношу прицел на вторую, командую: «Огонь!», уничтожена с первого выстрела вместе с экипажем. В этом бою противник потерял восемь боевых машин.

Было положено, чтобы возле каждого орудия был офицер. Вышли мы на рекогностировку, командир взвода распределил нас по местам. Поступил приказ штурмовать немецкие позиции на высоте 387. «Кто поведет в атаку?», — спросил начальник разведполка майор Рябыкин.

— Товарищ майор, мне терять нечего – ни жены, ни детей, — откликнулся я. Взял автомат, кликнул клич и вперед. Еще раньше заметили двигающийся куст. Теперь по ходу атаки кинули в него гранату, за кустом оказался немецкий снайпер, лежал мертвый. Навстречу поднялась группа фашистов, наши солдаты открыли огонь, уничтожили их. Высота была взята. Командир полка велел писать рапорт для награждения меня орденом.

Боевые действия для Ефима закончились в Моравии у города Брно. От Праги отделяло их 140 километров. Ветеран показал копию наградного рапорта. В нем написано: «В настоящих боях за города Немецкое Правно, Гайдель, Брод, Злин Столяров проявил мужество и отвагу в борьбе с немецкими захватчиками. В районе Немецкое Правно тов. Столяров под сильным огнем противника, руководя взводом лично, вручную выкатил орудия на открытые позиции и в период артподготовки уничтожил: пулеметных точек -3, орудий прямой наводки – 1, НП на церкви – 1, рассеял и частично уничтожил до 20 солдат противника, чем обеспечил продвижение частей наступающей пехоты.

В бою 6.04.45 года в районе Гайдель лично руководил штурмовой группой автоматчиков при взятии высоты 387. В этом бою Столяров, действуя как пехотинец, проявил мужество и отвагу, шел на высоту первым, увлекая за собой свою группу. В результате стремительной атаки высота была взята, противник понес большие потери. В плен было взято пять солдат».

— Мы ликовали, радовались – Победа! 10 мая передислоцировались, но поломалась одна машина. Меня оставили возле нее. Прислали за мной немецкую автомашину. Еду по прямой дороге минут 15-20, натыкаюсь на какой-то поселок. Ратуша, на ней пулеметы, немецкие солдаты. Стал я разворачивать пушку, автомат наготове.. Ко мне подошли двое: офицер и второй в штатской одежде, как видно власовец. Он и говорит по русски, что знают о капитуляции, сопротивление бесполезно, немецкий гарнизон сдается в плен. Обрадовался, с сердца словно камень упал. Через некоторое время приехала наша часть во главе с полковником, я доложил. Оказывается попал на 4 Украинский фронт. Мне подсказали, где сейчас находится 2 Украинский, я вернулся к своим.

После Чехословакии нас перебрасывали с одного места в другое. Так оказались в Каменец-Подольске. Оказывается наш полк разыскивали, чтобы вручить награды за наши боевые заслуги в боях под Немецкой Правной. Я получил орден Красной Звезды. Вот мои грамоты от Главнокомандующего Советской Армии И. Сталина, одна из них за взятие города Злин (Готвальд).

Много теплых слов услышал о боевых товарищах Столярова. Четверо вместе с ним прошли и артиллерийскую школу, и бои за освобождение восточноевропейских стран от фашистской нечести. Вот они его друзья: Оттон Хомутовский – поляк, хотя в документах записан был русским, в мирное время он станет биологом, доктором наук, работал в институте Богомольца; Леонид Навальный – украинец, позже судья, член коллегии и Президиума Харьковского областного суда, сибиряк Борис (фамилию Ефим подзабыл); четвертый сам Ефим Столяров. Все они были награждены орденом Красной Звезды.

В 1948 году он демобилизовался, вернулся в свой родной город, закончил Харьковский юридический институт, трудился адвокатом в Кировограде, в управлении Министерства юстиции, в прокураторе Мордовской АССР. В 70 лет ушел на заслуженный отдых.

В Израиль Столяров приехал в 1995 году. И на родине предков остался он патриотом. Восемь лет работал добровольцем в ЦАХАЛе, 15 лет — в Битуах-Леуми, возглавляет ветеранскую организацию района Новей Шанан. Часто посещает своих подопечных, знает о них многое. Известный русско-израильский поэт Марк Луцкий посвятил славному бойцу Великой Отечественной войны Ефиму Столярову стихотворение «Курсанты».

Они успели на войну попасть,

А вот вернуться удалось немногим…»

Одним из счастливчиков стал Ефим Абрамович Столяров.

Сокол

***

Уинтон, Николас

Сэр Ни́колас Джордж Уи́нтон (англ. Sir Nicholas George Winton;19 мая 1909, Хампстед — 1 июля 2015[1], Слау) — британский филантроп, накануне Второй мировой войны организовавший спасение 669 детей (преимущественно еврейского происхождения) в возрасте от двух до семнадцати лет из оккупированной немцами Чехословакии в ходе операции, получившей впоследствии название «Чешский Киндертранспорт». Николас Уинтон находил для детей приют и организовывал их вывоз в Великобританию. Пресса Соединённого Королевства окрестила Уинтона «Британским Шиндлером»[2]. В течение 49 лет он хранил тайну спасения детей.

Благодарю профессора-математика Владимира Семеновича Пясецкого из Таллина за помощь в подготовке этого материала. Например, Ефим Столяров, был другом его родителей.

***

Некоторые ранее опубликованные материалы:

День Победы 2016 / יום הניצחון 2016

К 70-летию Победы (в последнее время добавлены фото калинковичских ветеранов войны: Бердичевского А.Я., Бухмана Л.И., Бурдина Л.М, Винокура А.Ф., Гендельман В,А., Гендельмана Г.А., Голода Е.И, Гомона Э.К., Гутман С.И., Зальцман Я,М., Комиссарчика М.Я, Лившица Б.М. Лившица Е.З., Штаркера Г.Б.)

Опубликовано 09.05.2017  18:55

Воспоминания узника Дахау и Освенцима

Вероника Прохорова / 3 мая 2017

«В воздухе висел нестерпимо душный запах паленого мяса».

В преддверии годовщины окончания Великой Отечественной войны «Сноб» публикует воспоминания Наума Хейфеца, записанные нашим берлинским корреспондентом. Хейфец, минский еврей, прошел всю систему нацистских концлагерей — от гетто до Освенцима и маршей смерти

Фото: Вероника Прохорова
Фото: Вероника Прохорова

Каждый год в апреле в Германии вспоминают узников нацистских концлагерей. Наум Аркадьевич Хейфец, переживший Минское гетто, где погибла вся его семья, и прошедший Освенцим, Дахау, Майданек и Натцвайлер, до сих пор не может спокойно слушать немецкую речь. Тем не менее он нашел в себе силы приехать в Дортмунд, где мы с ним и встретились. Едва я успеваю открыть рот, худощавый мужчина хрипловатым неприветливым голосом говорит, что лучше бы его оставили в покое. После долгих уговоров рассказать свою историю Наум Аркадьевич сказал:

— А вы знаете, как трещит горелое мясо? А как мы, обессиленные узники, словно кули, вываливались на землю, а затем, выпучив глаза, искали название станции — надо же знать, где мы умрем? — А затем тихо добавил: — Я расскажу свою историю, но вы не зададите мне ни одного вопроса, не попросите меня рассказать подробнее, чем я сам себе могу позволить.

До 22 июня 1941 года я жил в Минске со своей семьей: папой, мамой и двумя сестрами. Младшая сестра ходила в школу, старшая училась в университете, а ее муж работал в Ленинграде. Сестре нужно было сдать один экзамен, чтобы окончить университет и переехать к нему со своим полуторагодовалым сыном. Мне же было 18 лет, и я оканчивал вечернюю школу, работал в рекламно-художественной мастерской и встречался с любимой девушкой. Отец как раз получил путевку в Сочи на 22 июня; путь был через Москву, и он поехал 18-го, чтобы еще два дня провести в столице, навестить родственников и друзей.

22 июня, когда началась война, отца с нами не было — в противном случае наша жизнь сложилась бы иначе: он работал на железной дороге, и мы смогли бы уехать. Отцу было уже не отдыха — он тут же оформил билет, чтобы вернуться домой, но смог добраться только до Вязьмы, где пять дней ждал эвакуирующихся из Минска в надежде встретиться с нами или увидеть знакомых, которые смогли бы ему рассказать о нас. В Минск поезда уже не шли.

28 июня Минск был оккупирован немцами. Большая часть населения не успела покинуть город, потому что городские власти призывали жителей соблюдать спокойствие и порядок, не информируя о том, что немцы стремительно наступают, а сами тайно выехали в Могилев. Узнав об этом, люди пытались покинуть город, но было уже поздно: Минск окружили немецкие войска, и жителям, в том числе и нам, пришлось вернуться.

Фото: Вероника Прохорова
Фото: Вероника Прохорова

Запах хлеба

В 1941 году по приказу немецкого коменданта полевой комендатуры от 19 июля нам пришлось покинуть наш дом и поселиться в еврейском гетто. Если приказ не выполнялся — расстрел. Гетто занимало территорию километр на километр и состояло из 40 улиц и переулков. Жили в тесноте — по шесть-семь семей на четыре комнаты. По приказу немецких властей мы, евреи, носили желтую лату на груди и на спине.

Электричества и магазинов не было, за водой бегали к колонкам. Сестры и я были разнорабочими и иногда получали баланду или кусочек хлеба, который приносили домой и делили между всеми членами семьи. Оладьи делали из картофельных очисток, суп варили из крапивы и лебеды. Рядом работал хлебозавод, весь район пахнул хлебом, а мы каждый день потихоньку умирали с голоду.

Летом 1942 года нас отправили работать на четыре дня, и, когда нас привезли домой, то в квартире на кровати на ватном стеганом одеяле мы увидели запекшуюся лужу крови

После первого погрома (массового убийства евреев; Минское гетто пережило шесть таких погромов, все они были приурочены к советским праздникам. — Прим. ред.) 7 ноября 1941 года в Минское гетто были депортированы евреи из Германии, Австрии и Чехословакии. Некоторых поселили в двухэтажное здание на улице Сухой, где прежде жили евреи, уничтоженные во время погрома. Для евреев Западной Европы — мы их называли «гамбургскими» (первый эшелон с евреями из Западной Европы пришел из Гамбурга. — Прим. ред.) — были созданы два отдельных гетто: зондергетто №1 и зондергетто №2.

«Гамбургским» евреям, вероятно, приходилось сложнее, чем нам. Они не знали языка, не могли просить милостыню. Они не были привычны к суровым климатическим условиям. Но представители нацистского режима относились к ним лучше. Как и нас, евреев Минска, «гамбургских» использовали на черных работах, но некоторым из них удавалось получить работу полегче, например, в госпитале или в сапожной мастерской. Квалифицированных западных ремесленников ценили очень высоко, и они получали больше «льгот» в сравнении с местными специалистами. Но и они не избежали «акций» — так нацисты называли массовые убийства — их уничтожили последними, уже в октябре 1943 года.

В этом гетто я потерял всю свою семью. Первой погибла старшая сестра во время большого погрома 2 марта 1942 года. Летом этого же года нас отправили работать на четыре дня, и, когда нас привезли домой, то в квартире на кровати на ватном стеганом одеяле мы увидели запекшуюся лужу крови. Мать убили, пока нас не было, в собственной кровати. Младшую сестру и племянника тоже убили — где их могилы, я так и не узнал.

Фото: Вероника Прохорова
Фото: Вероника Прохорова

Чистота и цветы у проходной концлагеря

Меня же в июле 1943 года забрали из рабочего участка в лагерь СС на улице Широкой, где до войны была казарма. Через неделю нас повезли в Люблин, в концлагерь Майданек. Это был первый и последний эшелон евреев, который вывезли из Минска, остальных жителей гетто уничтожили. Белорусов же вывозили на принудительные работы, первоначально целыми семьями и в сопровождении духового оркестра, потом уже принудительно разлучали с родственниками. Их отправляли работать у бауеров (крестьян) в Германии или на заводы.

Прежде чем попасть в лагерь Майданек, мы двое суток ехали в вагоне. Стояла жара, это был уже август 1943 года. По сто человек в каждом вагоне — мы были как селедки в бочке; если упадешь, то уже не поднимешься. Один польский еврей хотел обменять золотые часы за стакан воды, но боялся выйти из эшелона. Попросил надзирателей — те взяли часы часы, а воду не принесли.

О мою спину был однажды сломан карабин

Когда нас привезли в концлагерь Майданек, то сразу построили и приказали: «Сапожники, портные и ремесленники, выходите». Я не мог причислить себя ни к одной из данных профессий: если бы им нужны были маляры, я бы пошел, так как раньше работал художником. Нас оставили в вагонах и отвезли в Будзынь — отделение лагеря Майданек под Красником. Помню проходную с фашистами и собаками. Возле нее — чистота и посажены цветы. Лагерь располагался в чистом поле, вокруг него — два ряда колючей проволоки под электрическим током. Частые вышки с фашистами и пулеметами. Справа и слева — ряды больших деревянных бараков, внутри — двухъярусные деревянные нары, на них — соломенные матрасы и подушки, бумажные сетчатые наволочки. Солома через них пролезала и колола голову.

Каждое утро мы в легкой одежде и деревянных колодках должны были идти семь километров на работу. Нас сопровождали польские полицейские, они на нас кричали, жестоко избивали, травили собаками и заставляли петь маршевые песни. Так мы работали в полях по 18 часов в день от темна до темна. О мою спину был однажды сломан карабин (короткоствольная винтовка. — Прим. ред.), было очень больно. Меня товарищи с двух сторон подхватили, так как я не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть.

Фото: Вероника Прохорова
Фото: Вероника Прохорова

«Мы, конечно, знали, что такое Освенцим»

Летом 1944 года, когда началось наступление на Варшаву, нас эшелонами привезли в город Радом, оттуда пешком погнали в город Томашов. Мы прошли расстояние в 200 километров за четыре дня. Нас сопровождали несколько гужевых повозок, которые подбирали тех, кто не мог одолеть 50 километров в день. Когда повозки переполнялись, были слышны автоматные очереди — и повозки снова могли подбирать тех, кто не в силах продолжать путь. В Томашове мы три дня рыли окопы, затем нас эшелонами отправили в Освенцим.

Еще за много километров до Освенцима в воздухе висел нестерпимо душный запах паленого мяса. Конечно, мы знали, что такое Освенцим, и ни один из нас не проронил ни слова: наши глаза были обращены на бжезинский лесок и пылающий огонь (в июле в Освенциме продолжалась «венгерская акция» (Ungarnaktion) — за три месяца было задушено газом и сожжено около 500 тысяч евреев. Крематориев не хватало, и в бжезинском лесу выкопали глубокую яму, чтобы в ней сжигать тела людей. Этот огонь и видел Наум Аркадьевич. — Прим. ред.).

Помню пухлый оттопыренный палец офицера, которым он указывал, кого куда

Прибыв на место, мы еще долго оставались в закрытых вагонах. Потом на соседний путь прибыл еще один эшелон. Очевидно, где-то ликвидировали гетто, а немцы разрешили брать с собой то, что на тебе, и по одному чемодану. Из вагонов вывели прилично одетых людей разного возраста и пола с шестиугольными звездами Давида, построили и прямиком отправили в газовые камеры. Затем пришли человек тридцать из зондеркоманды, в полосатых робах, вынесли чемоданы, помыли и продезинфицировали вагоны.

Когда отогнали состав, нас вывели из вагонов на перрон. Это был конец железнодорожного пути. Тупик. Впереди — ограда из колючей проволоки. Прямо по ходу за ней играл большой симфонический оркестр. Пюпитры. Дирижер, музыканты — все в полосатых концлагерных робах. Когда нас вывели на перрон, сразу отделили женщин и детей. Помню пухлый оттопыренный палец офицера, которым он указывал, кого куда, при этом сама рука была за пазухой. Отобрали также пожилых, больных и тех, кто, по их мнению, был малопригоден в качестве рабочего скота. Их построили и всех без исключения отправили в газовые камеры. Нас, мужчин, загнали обратно вагоны и отправили в Мюнхен, а на следующий день на машинах привезли в концлагерь Вайхинген, отделение базового концлагеря Натцвайлер.

«Мы теряли человечность»

В Вайхингене мы рыли колоссальный по размерам котлован, он был больше любого стадиона, глубиной в этажей пять. По слухам, немцы хотели построить там какое-то подземное сооружение, но так ли это, я не знаю — нам же не говорили, для чего мы работам. Немецкие солдаты бурили в скальном грунте отверстия глубиной метра три, закладывали туда аммонал, ровно в полдень и полночь трубили в рожок, чтобы все ушли на безопасное расстояние, и производили взрыв. Мы же должны были переносить получившиеся глыбы в вагонетки. В дождь работать было особенно тяжело, так как камни скользкие и неподъемные, а вагонетка высокая. Работали по 12 часов в две смены: неделю — с 8 утра до 8 вечера, другую неделю — с 8 вечера до 8 утра.

Затем я попал в лагерь Хеппенхайм — это другое отделение концлагеря Натцвайлер. Начальником там был эсэсовец, имел звание оберштурмбанфюрер (SS-Obersturmbannführer, подполковник. — Прим. ред.). Он любил потешаться над нами. Например, по воскресеньям мы не работали. Он подходил к проволоке (его деревянный домик находился в десяти метрах от лагеря), держа в руках полбуханки хлеба, ждал, когда соберется побольше людей — мы шли к этой булке, как голодные волки, — и бросал его через решетку. Ему доставляло удовольствие смотреть, как мы вырываем эту булку друг у друга, деремся, падаем. В этот момент мы теряли человечность, и ему это нравилось.

После взрыва все легли на пол, и я обнаружил, что у меня по затылку течет кровь. Но я не был ранен — на мне лежал незнакомый мужчина, которого убило тяжелой доской

Зимой, опять же в лагере Хеппенхайме, этот оберштурмбанфюрер строил нас: первая шеренга делает четыре шага вперед, вторая шеренга — два шага вперед, третья стоит на месте, четвертая — два шага назад. Приказывал разомкнуться на вытянутые руки, снять головные уборы — полосатые шапочки, вывернуть их наизнанку, положить на снег, снять куртки и штаны, тоже положить на снег. Деревянные колодки можно было оставить на ногах. Оберштурмбанфюрер заставлял нас делать гимнастические упражнения, чтобы мы не окоченели: бег на месте, приседания, прыжки. Так он мог продержать нас больше двух часов. Но мы замерзали — мы же были совершенно голыми, а потом надевали на себя мокрую одежду. «Сердобольному» начальнику казалось все это весьма забавным.

Весной 1945 года нас опять погрузили в эшелон и куда-то повезли. По дороге эшелон остановился из-за налета американской авиации. Охрана спряталась, но мы выйти не могли: вагоны были обнесены колючей решеткой. Американцы бомбили одно и то же место в лесу, продолжалось это достаточно долго. В небо резко пошел черный дым — высокий и густой. Одна бомба упала недалеко от железнодорожного пути, и первый вагон, который был к ней ближе всех, перевернуло набок. Мы были во втором вагоне — у него пробило крышу. После взрыва все легли на пол, и я обнаружил, что у меня по затылку течет кровь. Но я не был ранен — на мне лежал незнакомый мужчина, которого убило тяжелой доской, упавшей с потолка вагона.

Фото: Вероника Прохорова
Фото: Вероника Прохорова

«Транспорты» обреченных людей

После налета немцы пересчитали нас, погрузили в новый эшелон и повезли в Дахау. Не успели мы там пробыть и неделю, как 26 апреля 1945 года нас опять погрузили в вагоны — с наступлением американских войск Гиммлер приказал уничтожить газовые камеры и крематории, а трудоспособных узников эвакуировать вглубь германской территории маршами смерти. Нас погнали на минные поля в Тирольские горы — фашистам нужно было ликвидировать столько людей, что никакие крематории с этим бы не справились.

Убийцы хотели уничтожить нас как последних свидетелей их злодеяний. Но, чтобы иметь представление о масштабах преступления перед человечеством, недостаточно знать о «марше узников на Тироль». С начала войны и до последнего дня Рейха по всем оккупированным странам и в самой Германии двигались этапы обреченных людей. Работоспособные мужчины направлялись в концлагеря, где погибали от непосильного труда и голода, болезней и побоев, пожилые люди, женщины и дети уничтожались в лагерях смерти немедленно. Этих лагерей было много десятков, а этапов — тысячи.

Мы никогда не знали, в какой этап попали, куда нас везут или ведут. Но в большинстве случаев оказавшимся на месте назначения жить оставалось несколько часов. От смерти их отделяло время пешего перехода из вагона до места гибели. Не было спасения и тем, кого отбирали на работу внутри лагерей смерти. Им была уготована та же участь, что и остальным, только немного позже, иногда до прихода следующего эшелона. Свидетели нацистам были не нужны.

Бежать, спастись из этого ада было невозможно — слишком хорошо была отлажена машина смерти, почти безотказно. Однако сбои все же бывали, иначе мы, выжившие, не сидели бы перед вами.

Фото: Вероника Прохорова
Фото: Вероника Прохорова

Ария Каварадосси

Во время «марша смерти» мы ехали уже в открытых вагонах. На каждый вагон приходилось три эсэсовца. Нашим было лет по сорок. Мы ехали два дня, нам не разрешалось разговаривать. Услышат слово — тут же хватались за автоматы и не церемонились. Один заключенный попросил по-немецки разрешение у эсэсовцев спеть 2-ю арию Каварадосси из оперы Пуччини «Тоска». Ему разрешили, и он спел на итальянском языке. Поневоле завязалась беседа, мол, где он научился профессионально петь, откуда знает итальянский язык. Оказалось, он учился в Миланской консерватории. Даже фашисты убедились, что узник-то этот не совсем безмозглое быдло и пушечное мясо, что человек имеет образование и талант. Обстановка разрядилась, больше никто не хватался за автоматы. Они с нами заговорили.

Нас освободили 30 апреля, лагерь Дахау — на день раньше. Наш эшелон остановили у железнодорожного моста американцы. Это были наши спасители. Помню, в руки сунули пачку сигарет и плитки шоколада.

Среди нас был один подросток, который где-то стащил полмешка кур. Мы ощипали трех кур, развели огонь. Вода еще не успела закипеть, как подъехала машина Красного Креста. Нас спросили, если ли среди нас те, кто нуждается в медицинской помощи. Указали на меня. Пришлось поехать в госпиталь. Было обидно, ведь я не успел поесть курятины. Но это меня и спасло — добрая половина узников погибла после освобождения: люди наедались жирного и умирали.

«В 23:30 мы слушаем Москву»

Я попал в госпиталь — в каком городе он был, я не знаю, но помню его номер — 119. Там я первым делом спросил литературу на русском языке, ведь мы же столько лет слова русского не видели. Никаких газет или книг в госпитале не оказалось, зато 5 мая нам принесли радиоприемник — так к нему было не подойти, потому что вокруг собрались все бывшие узники со всей Европы. Мы были несколько лет оторваны от жизни, и каждый хотел что-то услышать о своей стране. Я им сказал, что в течение дня они могут слушать всё, что хотят, но в 23:30 мы слушаем Москву. С этим все согласились. Ровно в полдвенадцатого включили Москву и услышал новости на русском языке. Радость была невообразимая. Новости были о том, что взято в плен 98 немецких генералов, а также 20 тысяч беспорядочно сдавшихся в плен солдат. После того как часы пробили полночь, я ждал, что зазвучит «Интернационал», но его не было. После новостей — концерт симфонической музыки. Оказывается, гимн отменили, но я об этом не знал.

В госпитале я пробыл два месяца, потом попал в лагерь для репатриантов. Через три дня была отправка эшелона на восток, домой, в Минск, но на границе меня мобилизовали в советскую армию, в танковый полк 17-й дивизии. Родной Минск я увидел только в 1947 году. Отца своего я так и не нашел.

До войны я любил немецкий язык. У меня был патефон, и я слушал пластинки с немецкой маршевой музыкой. После войны, если по радиоприемнику или телевизору слышал немецкую речь, сразу же уходил, потому что меня всего трясло. И до сих пор трясет.

Оригинал

Опубликовано 04.05.2017  21:14

Жыццё музыкаў Камінскіх (ІІІ)

(заканчэнне; дзве першыя часткі тут і тут)

А жахлівая вайна ішла ды ішла! Ужо было многа ахвяр, і канца гэтаму хаосу не было відаць. У горадзе стала цяжка з харчамі, усё даводзілася «даставаць». Жыццё ўскладнялася з кожным месяцам. Нягледзячы на ўсе гэтыя цяжкасці, мы не ведалі пагалоўнага голаду, як у іншых краях імперыі, дзе ва ўладзе ўжо стаялі бальшавікі. У 1917-м і часткова ў 1918 годзе мы, праўда, паспелі «пакаштаваць» савецкай улады, а таксама з’явіўся антысемітызм, і ён мацнеў. Гэта было брыдка. Мамуля стала нават пабойвацца за тату, але ён толькі аджартоўваўся.

Неўзабаве бальшавікоў змяніла Белая армія на Доне. У канцы 18-га, начуўшыся пра паспяховае прасоўванне бальшавікоў, мама выказала настойлівае, непераадольнае жаданне з’ехаць на Каўказ. Татаў вучань Віця Каклюгін (сын міністра ўнутраных спраў пры Данскім урадзе) быў пасля Лёні Сарокіна маім лепшым сябрам. Дый увогуле, пасля шматгадовых зносін з нашай сям’ёй ён стаў як бы нашым «сямейнікам»: мы ўсе яго шчыра любілі. У Каклюгіных была дача ў Геленджыку, і Віця велікадушна прапанаваў нам перажыць «трывожны час» у іх на дачы. Наладзілі «ваенную раду», дзе пастанавілі: мама і я едзем у Геленджык, перасядзім там неспакойныя часы, потым вернемся дадому і зажывем па-старому. Тата ў час нашай адсутнасці будзе ў Таганрогу, у яго там быў кантракт на сезон. А ў выпадку «зацягнутай трывогі» тата да нас далучыцца!

Пачалося лета 1919 года. Вайна набліжалася да нас! Я затужыў па бацьку, па Лёню, майму любімаму сябру. Я стал угаворваць маці вярнуцца дадому, і ў канцы жніўня, на параходзіку «Гурзуф», мы дабраліся да роднага горада. Я быў вельмі рады захапляльнай сустрэчы на нашым «падворку». Усё там было на сваіх месцах, хлапчукі і дзяўчынкі прыкметна падраслі. Лёня за час маёй адсутнасці хварэў на сыпны тыф; неўзабаве на гэты тыф захварэў і я. Пакуль я адсутнічаў у горадзе і хварэў, моцна адстаў ад таварышаў па гімназіі, трэба было наганяць. У бацькі быў вучань Юра Смаленскі, які ўзяўся мяне «падагнаць па прадметах». Пачалі мы з ім займацца, і справа скончылася, нягледзячы на розніцу ва ўзросце, моцнай дружбай паміж намі; мне толькі споўнілася 12, а яму ўжо ішоў 21-ы. Юра мне падараваў вялікі альбом з маркамі, на якіх я няблага знаўся. Потым Юру мабілізавалі ў Белую армію і ён «стаяў на варце» ў раёне станцыі Таганрог. Я бегаў яго наведаць, прыхапіўшы Лёню. Так і неслі мы службу ўтраіх. Канец майго сябра быў трагічны: пры адступленні Белай арміі Юра памёр на падлозе ў вясковай хаце. Адзін-адзінюткі. Я дагэтуль яго аплакваю.

Тады шмат гаварылі пра Распуціна, пра тое, як яго забілі. Я кепска цяміў у сітуацыі, таму што быў дзіцём, але памятаю словы бацькі: «у цывілізаванай дзяржаве такіх з’яў, як гэты мужык, што кіраваў краінай, быццам манарх, быць не можа. І гэта за жывым царом!» Няўдачы на франтах, агульная неўладкаванасць жыцця, злоўжыванні ў арміі і ўрадзе – усё гэта стварала ў народзе нездавальненне і прыводзіла да неспакою. Пагаворвалі пра магчымую рэвалюцыю. А тата ў тыя дні часта ўспамінаў 1905 год. У лютым 1917 года Мікалай ІІ выракся царства, і была ў яго адзіная просьба: пакінуць для яго сям’і адзін маёнтак, Лівадыю. У мяне гэта тады пакінула глыбокае ўражанне. Я сабе ўяўляў, як былы цар з сям’ёй едзе ў хуткім цягніку з Пецярбурга ў Севастопаль: уявіць гэта ўсё было лёгка, бо геаграфію і шляхі зносін я ведаў віртуозна. Але так і не задаволілі яго дастаткова сціплую просьбу. Забілі іх усіх, усю сям’ю, дзяўчынак, маленькага цэсарэвіча. Мае бацькі абураліся забойствам царскай сям’і, шчыра аплаквалі дзяцей, перадусім жа мой тата не мог дараваць забойцам іхняга злачынства. Да канца жыцця паўтараў: «але дзетак-та за што? Такія слаўныя, выхаваныя, нявінныя дзяўчынкі! А хлопчык, дзіця ж было хворае, у яго кепска згортвалася кроў!»

Ад самага заснавання «рэвалюцыйнага парадку» ў народзе пачаў расці страх. З розных франтоў вайны арганізавана і не арганізавана вярталіся салдаты дадому, вярталіся на Дон і казакі. Данскі атаман, генерал Каледзін, трымаў перад казакамі прамову, ён заклікаў іх згуртавацца і не пускаць на Дон бальшавікоў. Але казакі на «вайсковым кругу» (казацкі парламент) вырашылі так: «нікуды мы не пойдзем, але і на Дон нікога не пусцім!» Казакі былі згодныя: «няхай будзе савецкая ўлада, толькі… без камуністаў!» Не вытрымала казацкае сэрца генерала Каледзіна такой недальнабачнасці і анархіі! Ён застрэліўся, і хавалі яго ў Новачаркаску. Падобныя факты, аднак, ужо мала каго краналі; людзі проста спрабавалі выжыць у гэтым шалёным віры падзей. І мала хто разумеў, што дзеецца ў велічэзнай краіне.

У сакавіку 1918 года бальшавікі заключылі Брэсцкі мір з Германіяй. Умовы для былой імперыі былі цяжкія: немцы занялі Беларусь, Украіну і частку Расіі. Атаман Красноў запрасіў нямецкія войскі ў Данскую вобласць, ліст з гэткай просьбай быў пасланы самому імператару Вільгельму. Прыкладна к маю 1918 года немцы ўвайшлі ў Новачаркаск: вельмі скора спыніўся бандытызм і быў наведзены парадак у горадзе. У вольны час мы з Лёням хадзілі на станцыю, дзе ў немцаў была камендатура. Усё было вельмі цікава. Яны да нас, хлапчукоў, ставіліся добразычліва, дый з дарослымі ў іх былі паважлівыя адносіны, усе іх паводзіны мелі мірны характар. Але і ў немцаў здарылася бяда – таксама рэвалюцыя! І яны паціху згортвалі акупацыю: усё менш і менш іх заставалася ў нашым краі, і, у рэшце рэшт, сышоў іх апошні эшэлон. Пакідалі немцы Расію амаль без зброі; так і скончылася першая нямецкая акупацыя поўдня Расіі.

Пасля немцаў у раёне стаялі данскія казакі і асобныя часткі Дабравольніцкай арміі. Наколькі я памятаю, справы на фронце пайшлі кепска: бальшавікі не без поспеху напіралі, а казакі падзяліліся на белых і чырвоных. Жыхары станіц вярхоўя Дона – Ніжне-Чарская, Цымлянская, Вешанская – сімпатызавалі чырвоным, але жыхары нізавых гарадоў і станіц – Новачаркаск, Растоў-на-Доне, Канстанцінаўская, Старачаркаская – былі пагалоўна супраць. Так надышоў 1919 год – апагей грамадзянскай вайны. Па ўсёй былой імперыі многа крыві пралілося! Чырвоныя марудна, але пэўна прасоўваліся на поўдзень Данской вобласці, які быў заняты белымі. У харчовым плане было, вядома, нашмат горш, чым у «стары добры час», але жыць яшчэ было можна. А вось з цэнтральных, заходніх і ўсходніх губерняў імперыі даходзілі трывожныя весткі: там ужо запанавалі голад, разруха, бандытызм. Усе вакол казалі, што з Расіі трэба ехаць, чакаць тут няма чаго. Да гэтага імкнулася і мая мама. Бацька ж сумняваўся, хаця пазней не раз горка шкадаваў, што не паслухаў маму, яе родных і сваіх сяброў. Дапраўды, пасля яго неабачлівага ад’езду з Пецярбурга наша неадбытая эміграцыя стала яго другой фатальнай памылкай у жыцці!

У Новачаркаску 1919 года мы «пасмакавалі» ўсю мярзоту запусцення, спароджанага вайной і бальшавіцкай рэвалюцыяй. Фронт рухаўся да нас марудна, але пэўна. Бальшавіцкія палкі паспяхова займалі Данскую вобласць. Гэта ўсё было ўжо ў 1920 годзе, а ў 1921-м і да нас дакацілася навіна пра новую эканамічную палітыку (НЭП). Паводле росчырку сіфілітыка Леніна, савецкая ўлада змяніла суворасць жахлівага «ваеннага камунізму» на палёгкі для прыватнага прадпрымальніцтва. НЭП доўжыўся гадоў сем, а ў палітычных адносінах тым часам кансалідаваліся аўтарытарызм і дыктатура.

Пра Растоў-на-Доне

Бацька мой вырашыў пакінуць Новачаркаск і перабрацца ў Растоў-на-Доне менавіта тады, у 1921 годзе. І вось у цудоўны веснавы дзень я з татам пайшоў на вакзал, мы селі ў цягнік Новачаркаск – Растоў-на-Доне і паехалі… Да Растова блізка, усяго-та гадзіны паўтары язды. А вось і ён! Я там часта бываў у дзяцінстве, але той прыезд пакінуў ашаламляльнае ўражанне. Які вакзал, колькі цягнікоў, і на ўсе напрамкі! Трамваі, аўтамабілі! Які рух! Колькі тлуму! Якія вуліцы! Галоўная вуліца Садовая – раскоша! А якія крамы і колькі іх! І ўсе яны прыватныя. НЭП дэманстраваў дастатак і нават багацце.

Майго тату многія ведалі і цанілі ў Растове. Дабраліся мы да нашых знаёмых па прозвішчы Паперыны (ён – скрыпач). Спыніліся ў іх. Прынялі нас цудоўна. Жылі яны на Сянной вуліцы, недалёка ад цэнтра. На наступны ранак прыехала цягніком мама, Растоў яе таксама ўзрушыў. Ёй гэты горад нагадваў, ні многа, ні мала, сам Парыж! У хуткім час бацька мой уладкаваўся на працу ў сімфанічны аркестр: ён заняў, як заўсёды, месца канцартмайстра. Дырыжор быў з Таганрога – Валерыян Гаэтанавіч Мола, наш стары сябар. Для адкрыцця сезона выбралі канцэртны вальс Глазунова. Канцэрт праходзіў на вольным паветры, у Аляксандраўскім садзе. Калі над скрыпачамі ўздымаўся лес смыкоў і лілася незвычайная музыка, проста хацелася плакаць ад асалоды. Божа, як было добра!

А я тым часам знаёміўся з цудоўным горадам Растовам. Увосень я паступіў у музычны тэхнікум і з вялікім здавальненнем займаўся з выкладчыкам Я. Ф. Гіроўскім. Вось шчаслівы час! Потым была знойдзена кватэра на Крапасным завулку ў дом № 72. Мы пераехалі туды і зажылі там на славу. А Растоў усе прыгажэў, я памятаю яго дастатак. Крама «Праваднік» гандлявала гумовым адзеннем і абуткам; крама мужчынскай гатовай вопраткі «Альшванг» – раскоша! Гастранамічныя крамы – фантастычныя! А фрукты ў краме «Абрыкос»! Цяжка апісаць прысмакі – сочыва, цукеркі – якія прадаваліся ў крамах нэпмана Бландова і іншых. Так і жылі мы ўсёй сям’ёй у гэтым цудоўным горадзе. Скора ў Растоў прыехалі мае сябры, Ірачка і Каця Зазерскія. Які я быў рады, і яны таксама цешыліся з сустрэчы. Мае лепшыя сябры Віця і Лёня почасту завітвалі да нас. Праўда, у 1921 годзе савецкая ўлада «прыняла новыя формы кіравання», і ўсе гэтыя іх «формы» пачыналіся і канчаліся найбольш жорсткім тэрорам і бязлітаснасцю. Гэта было жахліва. Горы трупаў усіх узростаў, эпідэміі хвароб уносілі мільёны ахвяр у магілы. Але «вялікі настаўнік усяго прагрэсіўнага чалавецтва» казаў: «Класавая барацьба прыняла новыя формы». Усё, што казаў Ленін, прымалася як закон, запярэчыць якому было найвялікшым злачынствам, за якое кара адна – смерць! Ну, а пасля Леніна прыйшоў наступны бальшавіцкі цар-вылюдак, Сталін, і іншае гадаўё, што жывіліся крывёю ўласнага народа.

Калі я пастаянна жыў у Растове, то часта наязджаў у Новачаркаск. Там у мяне засталося нямала сяброў па Пятроўскай гімназіі, дый увогуле было многа знаёмых, пра якіх я часта ўспамінаў, сумаваў па іх. Не магу забыць і сям’ю Болдыравых. Барыс Болдыраў быў старым, звыклым сябрам. Жылі яны ў вельмі добрым уласным доме на Ратнай вуліцы, № 18. Будаваў гэты дом сам Сяргей Іванавіч Болдыраў, інжынер-архітэктар. Дом быў трохпавярховы, і як жа там было добра гасцяваць! Сяргей Іванавіч для гэтага дома нічога не шкадаваў: усё было прысвечана выгодам і камфорту. Маці Боры, Зінаіда Андрэеўна – «пані» – найрахманейшая жанчына, безразважна любіла свайго Бору, мужа, свой дом і гаспадарку. У двары гэтага дома, у флігелі, жыў прафесар Габрычэўскі. Яго сын, Міша, таксама быў вялікім маім сябрам. Я часта наведваў іх у Новачаркаску, а яны мяне ў Растове, карацей, сяброўства не слабла, а нават мацнела! Часам я прыязджаў у Новачаркаск з канцэртамі і заўсёды радаваўся дзіцячай радасцю, калі сустракаўся з родным горадам. Цяпер, калі ўспаміны пра Новачаркаск адносяцца да далёкага мінулага, хочацца зняць капелюш у яго гонар! Хаця, у разе цвярозай ацэнкі, незвычайнага там быццам бы нічога і не было. Правінцыйны горад, населены спакойнымі, добрымі людзьмі. Але ў той жа час трэба прызнаць: Данская вобласць мела свае «спецыфічныя» рысы, якія адрознівалі яе ад іншых тэрыторый Расійскай імперыі. Прыкладамі могуць служыць асаблівыя «данскі характар» і «данская мова». І тое, і іншае вылучалася сваімі нюансамі. А данскія песні! Цяжка на словах перадаць прыгажосць мелодый гэтых песень. Аднак з такім апісаннем выдатна даў рады Шолахаў у «Ціхім Доне».

Казацкія прозвішчы таксама гучаць своеасабліва. Вось тыповыя: Гыдоскаў, Валошынаў, Курмаяраў, Ломаў, Селіванаў, Касаротаў і г. д. Майму бацьку пісалі на канвертах па-казацку: «Оберу Сакычу Камінскаму». Данцы любілі свой народ і казалі пра сябе так: «Мы прыродныя нацыянальныя данскія казакі!» Усе яны жылі на сваёй зямлі як душа жадае, без клапот. І нікому яны не заміналі, пакуль не з’явіўся Ленін са сваёй хеўрай. Гэтыя параджэнні пекла пачалі знішчаць не толькі данскіх казакаў, але і вольных стэпавых калмыкаў. Колькі ў некаторых чалавечых істотах закладзена злосці! І гэтую «якасць» ці то спарадзіла, ці то разбудзіла ленінская рэвалюцыя. Толькі падумаць, гэта ж недаступна розуму! Мужчын-казакаў па-зверску забівалі ледзь не з дзіцячага ўзросту! А жорсткае, ліхадзейскае абыходжанне з казáчкамі! З пункту гледжання Леніна, як данскія, так і кубанскія казакі падлягалі вынішчэнню, таму што яны былі «памагатымі» царскага рэжыму і, адпаведна, «ворагамі рэвалюцыі»! Няхай яна, гэтая рэвалюцыя, і ўсе яе прыслужнікі будуць праклятыя на векі вечныя!

Наша, Камінскіх, прырода, не такая. Як тата казаў: «Для шчасця патрэбная годнасць сэрца, каб берагчы і помніць толькі добрае ў людзях. Людзей, асабліва блізкіх, трэба любіць і песціць». І дадаваў: «Дый добра жыць на свеце!» Я помню, як ён часта гэта паўтараў у розных варыянтах. Я добра памятаю вучняў бацькі і іх узаемную любоў. У гэтых адносінах я бачыў нешта «боскае». А якія «балі» ладзіла мая мілая, незабыўная мамуля! І з нагоды прыходу вучняў, і ў дні імянін майго бацькі ды маіх, і ў дні нашых народзінаў! Дый проста так, парадаваць нас і сяброў. Як я любіў усё гэта, што патанула ў бяздонні рэвалюцый і войнаў.

У 1935 годзе, з парады бацькі, я паступіў у Маскоўскае музычна-педагагічнае вучылішча (тэхнікум; цяпер інстытут імя М. Ф. Гнесіна) па двух аддзяленнях: фартэпіянным і кампазіцыі. Я быў вельмі рады гэтай акалічнасці. Навучальная ўстанова была зусім прыстойная, вядома, не кансерваторыя, але ў 1935-м я быў для кансерваторыі пераросткам – 29 гадоў. За навуку я ўзяўся з энтузіязмам. Асабліва мяне прыцягвала кампазіцыя, і, папраўдзе, займаўся я няблага. У гэтых жа сценах вучыўся Арам Хачатуран, але ён быў там перада мною. У СССР пра Хачатурана было прынята выказвацца з доляй іроніі. Я заўжды тлумачыў гэта асабістай зайздрасцю. Арам Ільіч быў чалавек вельмі таленавіты – вось, напрыклад, яго балет «Гаянэ»… А яго скрыпічны канцэрт, гэта ж проста шэдэўры!

З задавальненнем успамінаю маіх педагогаў: Генрыха Густававіча Нейгауза, Яўгена Іосіфавіча Меснера, самога Міхаіла Фабіянавіча Гнесіна! У 1940 годзе я скончыў гэтую адметную ўстанову як піяніст і кампазітар, і мяне размеркавалі ў Мінск. Там жа я напісаў 1-ы канцэрт для фартэпіяна з аркестрам на беларускія народныя тэмы. Грала мінская піяністка Ева Якаўлеўна Эфрон, і грала добра! Ёй падабаўся канцэрт, што спрыяла натхнёнаму выкананню. Потым канцэрт запісалі ў Маскве на плёнку з аркестрам радыёкамітэта (дырыжор – А. М. Кавалёў). Неўзабаве ён быў выкананы ў Калоннай зале той жа піяністкай, Е. Я. Эфрон, але з дырыжорам Натанам Рахліным. Наступнае яго публічнае выкананне было ў Мінску, перад самай вайной і з маім удзелам. Я граў канцэрт з дырыжорам Барысам Афанасьевым і з мінскім філарманічным аркестрам. Зразумела, я пісаў музыку і даўней, але з гэтым канцэртам зведаў першы творчы поспех.

А ў 1941 годзе пачалася жахлівая вайна!!! Яе немагчыма апісаць, дый ці трэба? Гінула ўсё. Гэты вар’ят Шыкльгрубер – Гітлер! З самага пачатку нечакана гнюсна паказалі сябе немцы. «Саветы» таксама былі не на «вышыні». З аднаго боку, выявілася поўная бяздарнасць камуністычных правадыроў (пра гэтую бяздарнасць няможна расказаць ні на якой чалавечай мове). А шалёная жорсткасць гэтых правадыроў, пачынаючы з іх «вялікага» Леніна? Дый тых, хто прыйшоў яму на змену, адзін Сталін чаго варты… Я пайшоў на фронт у 1941 годзе, мяне прызначылі камандзірам выязной канцэртнай брыгады на Паўднёва-Заходнім фронце. Мы рэдка, амаль ніколі не выступалі ў тыле да канца 1943 года. А на перадавой было «спякотна» і страшна. Мае любімыя гарады выгаралі: Севастопаль, Новачаркаск, Таганрог, Растоў-на-Доне – гарэлі, Ялец гарэў! Варонеж згарэў на 94%, Мінск практычна на 100%… А людзі! «Саветы» прыхоўвалі сапраўдныя даныя, але падобна, што колькасць ахвяр гэтай страшнай вайны толькі ў СССР наблізілася да 30 мільёнаў чалавек. Божа мой, які гэта быў бясконцы кашмар! Самалётныя і артылерыйскія бамбёжкі! А танкі і кулямёты! А голад і смага! Мне пашанцавала больш за іншых, а колькі сяброў загінула! Лёня, мой любімы сябар, Лёня Сарокін, ніколі не перастану аплакваць цябе… З якой радасцю я аддаў бы табе або тваім дзецям мае ваенныя ўзнагароды! Але каму патрэбныя гэтыя савецкія бляшкі? Ды што там! Жыццё б за цябе аддаў! Але ў цябе, як і ў мільёнаў іншых загіблых, няма дзяцей. І ўсё гэта праз брыдкую троіцу – Ленін-Гітлер-Сталін – ды кагорты іх памагатых, якім няма супыну!

Д. Камінскі на фронце (1942) і ў мірны час (1970)

Так, у канцы 1943 года мяне дэмабілізавалі, накіравалі ў Варонежскі дзяржаўны драматычны тэатр загадчыкам музычнай часткі. Разбураны бамбёжкамі ў 1942 годзе будынак тэатра аднавілі неўзабаве па маім прыездзе, у пачатку 1944 года. За шэсць гадоў да мяне ў горадзе жыў Восіп Мандэльштам, яго там жа арыштавалі, і неўзабаве паэт загінуў. Не давялося сустрэцца… Агулам праца ў Варонежы была добрай па тых часах, але мне хацелася займацца педагагічнай дзейнасцю і кампазіцыяй, а амаль увесь час марнаваўся на тужлівую адміністратыўную работу. І мяне цягнула ў Мінск, куды я і вярнуўся ў 1946 годзе.

Даведкі аб працы Д. Камінскага ў Мінску

Нягледзячы на тое, што бацькам маім не дазвалялася жыць у сталічных гарадах (праз паходжанне мамы), я спадзяваўся, што пасля такой ПЕРАМОГІ і столькіх ахвяр паветра ў СССР разрэдзіцца, бацькі прыедуць да мяне, і мы зноў зажывем разам. Але гэтага не здарылася. Я змог прывезці зусім хворую маму толькі пасля смерці таты.

У Мінску я многа і шчасна працаваў. Мяне ад самага пачатку скарылі багатыя народныя мелодыі краіны, дзе вясёлыя, жыццярадасныя, танцавальныя рытмы перапляталіся часам са своеасаблівай песеннай поліфаніяй. Усё гэта почасту проста «прасілася» ў тэму сімфанічнага і поліфанічнага абрамлення. Дзякуючы гэтым тэмам я напісаў сем фартэпіянных канцэртаў, два скрыпічных, адзін віяланчэльны і многа канцэртных п’ес для народных інструментаў – з акампанементам як народных, так і сімфанічных аркестраў. Мне вельмі мілыя былі беларускія тэмы з выкарыстаннем цымбалаў (сола) у суправаджэнні сімфанічнага аркестра. Асабліва я любіў поліфанічнае пісьмо: напісаў у суме 24 прэлюдыі і фугі на беларускія народныя тэмы (па 12 кожнай). Вядома, з аднаго боку мне можна закінуць падабенства маіх фуг на фугі Баха. Але, з другога, мова поліфаніі заўсёды нагадвае чароўныя інтанацыі вялікага Баха. Дарэчы, чым больш мае фугі прыпадабняліся да Бахавых, тым больш яны мне падабаліся.

Аўтарскі канцэрт у Беларускай дзяржфілармоніі

У Мінску я знайшоў Дору Абрамаўну, таленавітага выкладчыка па фартэпіяна ў музычнай школе-дзесяцігодцы для адораных дзяцей. Потым Дора Абрамаўна стала маёй жонкай, і мы з ёй пражылі шчасліва не адзін дзясятак гадоў у гэтым горадзе. Там жа мяне прызначылі старшынёй Саюза кампазітараў БССР, прысвоілі званне «Заслужанага дзеяча мастацтваў», чамусьці ўзнагародзілі «Ордэнам дружбы народаў», увялі ў камітэт па ленінскіх прэміях пры савеце міністраў СССР. Зрэшты, апошняе прызначэнне я ўпадабаў: можна было мець зносіны з Шастаковічам. Дзмітрыя Дзмітрыевіча я заўсёды вельмі любіў, дый цяпер з пяшчотай шаную яго памяць.

Аднак я аднесся з пагардай да ўсіх гэтых «выгад» (адзін Бог ведае, што я да іх за Саветамі ніколі і не імкнуўся) і не стаў хаваць жадання пакінуць Савецкі Саюз для «ўз’яднання сям’і». Я на ўсё жыццё ўдзячны Доры Абрамаўне за тое, што яна дапамагла мне з’ехаць з Савецкага Саюза ў Канаду, дзе мы шчасліва жывем з ёй, дочкамі і ўнукамі. Ну, а да ад’езду было некалькі спектакляў разыграна. Так, быў скліканы спецыяльны сход Саюза кампазітараў БССР, на якім мяне павінны былі з «трэскам» выключыць з гэтага саюза. Я, вядома, не прыйшоў, але мае «сабраты» і без мяне «справіліся»! Пазней, выпадкова мяне сустракаючы, кожны з іх паўтараў адно і тое ж: «вы ж разумееце, што мяне прымусілі!» Гэта было настолькі аднастайна, што я стараўся да ад’езду іх усіх абмінаць…

Нагадаем, поўны тэкст мемуараў рыхтуецца да публікацыі ў альманаху «Запісы БІНіМ», № 39 (Нью-Ёрк-Менск). Гэты нумар «Запісаў» мае выйсці ўвосень 2017 года.

Апублiкавана 30.04.2017  08:58

Ион Деген (04.06.1925 – 28.04.2017) / יון דגן ז”ל

28 апреля в Гиватаиме умер Ион Деген – поэт и писатель, автор знаменитого стихотворения “Мой товарищ, в смертельной агонии…”, легендарный танковый ас, врач и ученый в области ортопедии и травматологии.

Знаменитый поэт-фронтовик: Прошлое и настоящее

Деген – поэт-танкист, принявший решение после Великой Отечественной войны стать врачом. Он спасал жизни на войне и после войны. Дважды представленный к званию Героя Советского Союза, Деген, однако, так и не получил высшей степени отличия СССР…

Ион Лазаревич Деген появился на свет 4 июня 1925-го, в г. Могилев-Подольский, СССР (Mogilev-Podolsky, USSR), в еврейской семье фельдшеров. Отец умер, когда Иону стукнуло три. Мать, идейная коммунистка, была медсестрой и фармацевтом, но из-за невозможности найти работу по специальности пошла чернорабочей на плодоовощной завод. С двенадцати лет Деген трудился в качестве помощника кузнеца.

Иона также интересовали литература, зоология и ботаника. Он приходил в полный восторг от поэмы “Джинны”, написанной французским писателем В. Гюго (Victor Hugo) еще в юношестве. Его вдохновляли Евгений Долматовский (Yevgeniy Dolmatovsky) и Василий Лебедев-Кумач (Vasily Lebedev-Kumach), и под конец войны Деген знал наизусть практически все стихотворения Владимира Маяковского (Vladimir Mayakovsky).

15 июня 1941-го, по окончанию девятого класса, 16-летний Деген подался в вожатые в пионерлагерь, расположенный рядом с ж/д мостом через Днестр (Dnestr). В следующем месяце он добровольно вызвался на фронт – в истребительный батальон, куда собирали учащихся 9-10 классов. Красноармеец Ион принимал участие в боевых действиях в составе 130 стрелковой дивизии. Он угодил в полтавский госпиталь после ранения в мягкие ткани бедра над коленом. Дегену крупно повезло с тем, как его организм среагировал на лечение, ведь сначала ему едва не ампутировали ногу.

Иона зачислили в отделение разведки 42 отдельного дивизиона бронепоездов в середине июня 1942-го. Этот дивизион дислоцировался в Грузии (Georgia), имел в распоряжении штабной поезд и бронепоезда “Железнодорожник Кузбасса” и “Сибиряк”. Перед дивизионом осенью 1942-го была поставлена задача прикрывать пути на Моздок (Mozdok) и Беслан (Beslan). Деген стал командиром разведывательного подразделения.

15 октября 1942-го он снова получил ранение во время выполнения миссии в тылу врага. Покинув госпиталь, Деген стал курсантом 21 учебного танкового полка в Шулавери (Shulaveri). Позднее его направили в первое Харьковское танковое училище в г. Чирчик (Kharkov Tank School, Chirchik). Он с отличием окончил обучение весной 1944-го и получил звание младшего лейтенанта.

В июне 1944-го Деген попал под командование полковника Ефима Евсеевича Духовного (Y.E. Dukhovniy), когда был назначен командиром танка во второй отдельной гвардейской танковой бригаде. Ион принимал участие в Белорусской наступательной операции 1944-го и стал командиром танкового взвода. Он командовал танковой ротой (Т-34-85) и был гвардии лейтенантом.

Деген говорил, что на поле боя не только он один чувствовал себя “смертником”. Многим было всё равно, где они встретятся лицом к лицу со смертью – в стрелковом бою штрафного батальона или танковой атаке в своей бригаде. Он был настоящим советским танковым асом. В период сражений в составе второй отдельной танковой бригады его экипаж уничтожил 12 танков неприятеля, включая один “Тигр” и восемь “Пантер”. Было ликвидировано четыре самоходных орудия, в том числе одна тяжелая самоходно-артиллерийская установка “Фердинанд”, несколько пулеметов, минометов и немецких солдат. 

 

После лета 1944-го в Беларусии (Belarus) и Литве (Lithuania) чудом выживший Деген заработал прозвище “Счастливчик”. За военное время он получил множественные ожоги и четыре ранения. В “награду” от немцев ему досталось 22 осколка и пули. Он получил инвалидность после самого тяжелого ранения 21 января 1945-го. Деген дважды был представлен к званию Героя Советского Союза, но оба раза дело ограничивалось только орденами. По правде говоря, добиться звания ему помешала его еврейская национальность.

Наблюдая за подвигами врачей, спасающих раненых солдат, Ион после войны решил сам стать доктором и никогда не сожалел о своем выборе. Он получил диплом Черновицкого медицинского института (Chernovtsy Medical Institute) в 1951-м. Сначала Деген работал в качестве ортопеда-травматолога в Киевском ортопедическом институте, до 1954-го, а затем до 1977-го в различных киевских больницах.

18 мая 1959-го Ион провел первое в медпрактике оперативное приживление отделенной от организма конечности или ее сегмента. В его случае речь шла о реплантации конечности – предплечья. Деген защитил диссертации под названием “Несвободный костный трансплантат в круглом стебле” и “Лечебное действие магнитных полей при некоторых заболеваниях опорно-двигательного аппарата”. На его счету авторство более 90 научных статей.

Будучи ортодоксальным коммунистом, Деген начал понимать, насколько обманчиво марксистско-ленинское учение. Он чувствовал, как родное государство отторгает его, словно некий чужеродный объект, и в 1977-м, в возрасте 52 лет, репатриировался в Израиль (Israel). В Земле обетованной он продолжал работать врачом-ортопедом более 20 лет. О своей жизни в земле предков Ион рассказал в романе “Из дома рабства”. Его жена устроилась на новом месте архитектором в Иерусалимском университете, а сын, физик-теоретик, защитил диссертацию в Институте Вейцмана (Weizmann Institute of Science).

Среди других произведений Дегена, увлекающегося литературой на досуге, такие работы, как “Война никогда не кончается”‘, Невыдуманные рассказы о невероятном”, “Иммануил Великовский, “Наследники Асклепия” и др. Его рассказы и очерки печатались не только в российских и израильских журналах, но и в Украине (Ukraine), Австралии (Australia), США (USA) и др. странах.

Одно из самых известных стихотворений Дегена, “Мой товарищ, в смертельной агонии…”, родилось в декабре 1944-го. Долгое время стих переписывался и передавался из уст в уста, с различными искажениями, в различных вариантах. Стихотворение приобрело народный характер, и об авторстве “неизвестного фронтовика” Дегена стало известно лишь в конце 1980-х.

***

Откуда у вас была эта уверенность, что вы будете в Берлине?

Из детского садика. У меня мозги были промыты так, что я мечтал, чтобы мне исполнилось 18 лет, и я смог вступить в партию. Когда меня приняли в партию, я был счастлив. Сейчас мне смешно и даже немножечко стыдно, но что поделать, если я был таким.

Как пришло прозрение?

Очень поздно. “Дело врачей” меня потрясло. Я же был врачом и понимал, что не может этого быть. Думал: как моя партия может ошибиться? Да и еще раньше – борьба с космополитизмом. Я понимал, что отдельные люди могут ошибиться, но не партия.

И только в 69-м году мой 15-летний сын зашел с развернутой книгой ко мне и спросил, читал ли я статью “Партийная организация и партийная литература”. Я ответил, что конечно. Он мне говорит: “Смотри, Ленин – это же основа фашизма, вот откуда черпал свои идеи Муссолини”.

Сначала я его выругал так, что пришлось извиняться, а потом перечитал и за голову схватился. После этого перечитал “Материализм и эмпириокритицизм” – елки зеленые! Ведь я же читал это все 18 лет назад. Так я и перестал быть коммунистом.

На вашем счету 12 подбитых танков, четыре самоходки и одна захваченная “Пантера”. 16 танков – это выдающийся результат. Но все-таки, как вам удалось захватить “Пантеру”?

В том бою мы (три танка) подбили 18 “Пантер”. Вернувшиеся на позицию артиллеристы 184-й стрелковой дивизии вроде подбили еще шесть машин. Немцы удрали, оставив целые машины. Пехота стала поджигать их. И тогда я рванулся на своем танке и залез в “Пантеру”.

Мне было очень интересно посмотреть, что это. Я сел на место механика-водителя, завел эту “Пантеру” и начал гарцевать на ней. Я же водил и “бэтешки”, и “тридцатьчетверки”, и английский “Валентайн”, и американский М3. Они же все одинаковые. А потом командир батальона взял меня за шкирку: “Ты идиот, подобьют же тебя!”

Мне очень оптика понравилась в “Пантере”. Я был просто в восторге. А потом у меня спросили: “Как тебе удалось ее завезти, она же заглохла, и экипаж удрал”. Как удалось – нажал на стартер, и она завелась.

Вы говорили о том, как ко мне пришло прозрение, как я преобразился. В некоторых вопросах я не изменился. Все, что касается войны, для меня свято. Мы честно воевали. Я не знаю, как там генералы и маршалы, это не мое дело. Я не историк, у меня очень узкое поле зрения. И в этом поле зрения все, что я вижу, было правильно и справедливо.

Мы уже коснулись сакраментального еврейского вопроса. Насколько ощущение себя евреем было важно для вас, и как относились к тому, что вы еврей, окружавшие вас на войне люди?

Никто и никогда не давал мне понять, что я какой-то другой. Один случай был. Нашим командиром батальона был гвардии майор Дорош, очень хороший человек. Как-то перед вводом в бой выпили мы, и он говорит: “Знаешь, ты такой парень, совсем не похож на еврея”. Потом он просил у меня прощения, но мне очень трудно было восстановить с ним нормальные отношения.

Еще один случай был. У меня в экипаже был стреляющий – уникальный, думаю, другого такого не было во всей Красной армии – Захарья Загиддуллин – сказал мне: “Ты еврей? А мне говорили, что у евреев рога”. Кроме этих двух случаев ничего не было.

Но для меня то, что я еврей, было очень важно. Помню, как перед одним из боев, когда танки стояли на исходной позиции, вокруг огонь, всем страшно. А один из механиков-водителей первого батальона, Вайншток, залез на башню и начал отплясывать чечетку. Вот какой парень!

Прямо как в фильме “На войне как на войне”.

Не смотрел… В первом батальоне был командир роты – Авраам Коген. Выдающийся танкист. Командир бригады полковник Духовный тоже оказался евреем. Тогда я этого не знал, тогда я не обращал на это внимания. Но то, что я еврей, я знал очень хорошо. Знал, что не имею права давать малейший повод сомневаться в том, что евреи – замечательные воины.

Думали ли вы о том, как сложилась бы ваша судьба, если бы оказались в Израиле в 1947-48 годах?

Дело в том, что в начале декабря 1947 года мой друг Мотя Тверской и я написали заявление в ЦК ВКП(б) о том, что мы, два коммуниста, два офицера Красной Армии, просим направить нас в Палестину воевать против британского империализма. Потом мы как цуцики дрожали, но это осталось без последствий.

Через 30 лет я вышел из троллейбуса и встретил моего личного “ангела” – майора КГБ, адъютанта генерала Чурсина, моего пациента и покровителя. Он спросил: “Решили ехать?” и напомнил об этом заявлении. Я ему: “Неужели не забыли?” А он: “Да что вы, Ион Лазаревич, мы ничего не забываем”.

Но все же бог очень хорошо все делает. Я приехал сюда в семидесятые, врачом. Сначала нас всех встречали с опаской, мол, купленные дипломы… Но когда они увидели, какой уровень у моих коллег, какие они замечательные ребята, отношение сразу переменилось, и врачи с “купленными дипломами” стали любимыми – заведующими отделениями, окружными терапевтами.

Я слышал, что в 70-е годы отношение в Израиле к ветеранам Второй мировой было не самым теплым. Мол, у нас есть свои войны, свои герои. Так ли это?

Я не знаю. Могу судить только по себе. Израильские танкисты приняли меня как родного. С Авигдором Кахалани мы познакомились в бане. Мы оба любители бани – не сауны, а настоящей бани. Я увидел его рубцы… У нас с ним был бой, похожий как две капли воды, только ему было 29 лет, а мне 19, и у него были еврейские танкисты, а у меня – сбор блатных и нищих. Подружились мы с ним. Генерал Хаим Эрез, бригадный генерал Менаше Инбар – просто друзья мои. Когда меня оперировали, они постоянно приходили меня навещать в больнице.

Сегодня позвонил Цви Кан-Тор, спросил, не нужно ли мне что-нибудь на день премьеры. Да я вообще этим не занимаюсь, это не мое дело. Цви – удивительно деликатный, интеллигентный человек. Познакомили меня еще с одним танкистом, Цви Грингольдом. Интересный парень, киббуцник, и какой воин! У меня 16 танков и один захваченный, а у него – где-то 60 танков. Из “Центуриона” подбить Т-55 и Т-62, которые намного лучше… Удивительные ребята!

Мой товарищ, в смертельной агонии.
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки.
Нам еще наступать предстоит.

Начало и окончание интервью от 8 сентября 2014 по ссылке

Опубликовано 28.04.2017 23:20

Жыццё музыкаў Камінскіх (ІІ)

Дзмітрый Камінскі

ПРА МАЙГО БАЦЬКУ І СЯБЕ. УСПАМІНЫ ПРА НАЙЛЕПШАГА ЧАЛАВЕКА Ў МАІМ ЖЫЦЦІ

(працяг; пачатак тут)

Пасля заканчэння кансерваторыі

Заканчэнне Пецярбургскай кансерваторыі ў бацькі прайшло бліскуча! Выдатная ігра на акце канцэрта Бетховена з кансерваторскім аркестрам, потым – прысваенне срэбранага медаля і звання «вольнага мастака». Бацька атрымліваў дзве стыпендыі: адну ад барона Гарацыя Еўзелевіча Гінцбурга (адзінага яўрэя пры двары Мікалая ІІ; бацька Г. Гінзбурга нарадзіўся ў Віцебску), другую – як выдатнік кансерваторыі. Апрача таго, «камер-фрэйліна» пры старой імператрыцы (Аляксандры Фёдараўне) Ганна Вырубава старалася выклапатаць яму камандзіроўку ў Прагу да Отакара Шэўчыка, педагога з сусветным імем, для далейшага дасканалення. Аднак, паводле слоў бацькі, ён адмовіўся праз матэрыяльны стан (вялікая бацькоўская сям’я мела патрэбу ў падтрымцы). Дый характар майго бацькі – багема! Ён быў вялікі аматар уцех, «знакамітасць» у кансерваторыі па гэтай частцы!.. Нават барон Гінцбург, робячы майму бацьку вымову за «паводзіны», казаў так: «Вы паводзіце сябе непрыстойна для яўрэя! Такія паводзіны пасавалі б вулічнаму хулігану, але не Вам. Спадзяюся, гэта больш ніколі не паўторыцца!»

На выпускны экзамен, і асабліва на «акт» у Пецярбургскую кансерваторыю (як і ў Маскоўскую), з’язджаліся музычныя прадпрымальнікі з усёй імперыі, было так і ў 1903 годзе. Бацьку слухаў дырыжор Цярэнцьеў з Севастопаля і запрасіў яго ў свой аркестр у якасці канцэртмайстра (бацьку тады яшчэ толькі ішоў 21-ы год). Бацька быў вельмі ўсцешаны гэтым запрашэннем; ён думаў, галоўным чынам, пра тое, як сядзе ў купэ першага класа цягніка «Пецярбург–Севастопаль», больш яго нічога не цікавіла! Мінула лета, на восень і зіму бацька падпісаў кантракт на педагагічную работу ў Стаўрапалі на Каўказе, і 1904 год ён прабавіў там. Гэтая паездка ў Стаўрапаль была фатальнай памылкай, трэба было вяртацца ў Пецярбург! У кансерваторыю, дзе яго доўга памяталі і калегі, і прафесура. Паездка ж у Стаўрапаль паклала пачатак жыццю ў правінцыі, а правінцыя для сапраўднага артыста вельмі небяспечная. Публіка там пераважна «ўсёедная», і ў артыста, які ўжо заняў высокае становішча, няма стымулу расці далей.

У Стаўрапалі бацька сустрэў Ганну Яўгенаўну Красовіч (дваранскага саслоўя), якая стала яго жонкай і маёй маці. Пры ўсёй сваёй натуры, якая імкнулася да «прыгожага жыцця», бацька быў далікатны і не карыстаўся даходамі з жончыных маёнткаў, утрымліваў сям’ю самастойна. Ну, а пасля ракавога 1917 года так ці іначай трэба было разлічваць на сябе самога. Ауэр (які з’ехаў ад бальшавікоў у Амерыку ў 1918 годзе) яшчэ ў 1906-м казаў маёй маме, падмацоўваючы словы жэстамі рук: «У Вашага мужа вось такі таленцішча, але вось такусенькі розум!» І праўда, бацька быў зусім непрактычны. Ён ужо больш і не бачыў Пецярбурга, акрамя як у 1917 годзе, калі прабавіў там некалькі дзён.

Аднойчы ў Кіславодску, дзе мы з ім разам адпачывалі, бацька далучыўся да музыкаў аркестра Ленінградскай філармоніі, які гастраляваў у горадзе. Разгаварыўшыся, бацька спытаўся ў аднаго з музыкаў: «Ну, як цяпер жыве Пецярбург?» Той яму адказаў: «Пецярбург ужо даўно жыве як Ленінград». Была гэтая гутарка ў 1948 годзе. Тады мне стала шкада жыцця майго бацькі. Не ўдалося яно яму!

Пра сябе

Нарадзіўся я 4 жніўня (паводле старога стылю) 1906 года ў горадзе Екацярынаславе (Днепрапятроўску). З ранняга дзяцінства я быў аточаны вялікай увагай і агромністай любоўю «надзвычайнага дабрака», майго бацькі, а таксама маёй мілай маці. З задавальненнем і глыбокім сумам успамінаю я сваё дзяцінства. Бадай, самым прыемным успамінам было наша жыццё ў горадзе Растове-на-Доне, дзе мы пражылі з 1921-га па 1933 год. Гэтыя ўласцівасці душы – марыць і тужыць па мінулым – выхавалі ў мяне «скрайні» сентыменталізм. З дзяцінства я не мог абыякава бачыць ад’язджаючы цягнік, адразу пачынаў «усхліпваць»! Мне здавалася, што я кагосьці выпраўляю назаўсёды, хаця нічога такога не было. Дзякуючы частым паездкам бацькі, я прызвычаіўся да вакзалаў і ўсялякіх чыгуначных «падрабязнасцей»: праводзінаў, сустрэч, чакання. Колькі сябе памятаю, любімыя гульні ў мяне тычыліся чыгункі, а паравоз быў любімай цацкай. Калі я трохі падрос і навучыўся чытаць, бацька навучыў мяне карыстацца чыгуначным даведнікам. Гэта адкрыла мне «свет бясконцых уцех». Які я быў яму ўдзячны!

Калі мне было шэсць-сем гадоў, бацька ўзяўся вучыць мяне граць на скрыпцы – справа аказалася складанай! Трымаць скрыпку нязручна, гукі яна выдае жахлівыя: рыпіць, свішча, «харкае». Нягледзячы на ўсе намаганні бацькі, нічога ў яго не выйшла. Ён прасіў займацца са мной сваіх вучняў, але без выніку. Слых у мяне быў цудоўны, але нават трымаць скрыпку мне было дужа непрыемна. Затое слухаць скрыпку, калі бацька граў, я абажаў. Асабліва санаты Бетховена. У нас здымаў пакой піяніст Васіль Арнольдавіч Зісерман. Бацька з ім часта выбіраўся ў канцэртныя паездкі, і ўдома ў нас яны не раз рэпеціравалі санату Бетховена F-dur. Для мяне гэта было вялізнай асалодай. Я нават патаемна спрабаваў развучыць першую частку і фінал гэтай санаты на раялі. Фінал я ведаў, але не ведаў басовы ключ; Васіль Арнольдавіч растлумачыў мне басовы ключ. Калі, як мне здалося, 1-я частка была «гатова», я папрасіў бацьку ўзяць скрыпку і зайграць у маім суправаджэнні 1-ю частку вясенняй санаты Бетховена № 5. Бацька прыйшоў у захапленне, паклікалі Васіля Арнольдавіча і вырашылі, што я пачну займацца ў піяніста Букімовіча. Пасля скрыпкі раяль здаваўся мне спрэс прыемным адпачынкам: ясная клавіятура з канкрэтнымі і выразнымі нотамі – адно здавальненне. Нічога не трэба рыхтаваць – усё заўсёды на месцы! На скрыпцы ж – ціхі жах! Уся музыка ляціць у бездань ад найменшай недакладнасці як левай рукі, так і правай. Пазней, калі я падрос, то зразумеў, што пачынаць вучыцца на скрыпцы сапраўды цяжка, але затое на раялі далейшыя заняткі становяцца ўсё цяжэйшыя і цяжэйшыя.

Больш за ўсё мяне цешыла граць на раялі са слыху. Я хутка арыентаваўся ў розных танальнасцях і, такім чынам, ствараў уражанне, што «ўмею» граць на раялі. Заняткі з Букімовічам і потым, з 1922 года, з Гартмутам, многа мне далі: я здолеў вытрымаць іспыт па класе раяля ў Растоўскі-на-Доне музычны тэхнікум (вучылішча) у 1923 годзе. Мне было няпоўных 17 гадоў. Час быў галодны, імкненне падзарабіць штурхала мяне да ігры ў рэстаранах, дзе ў мяне ўжо былі некаторыя навыкі і досвед, хаця, безумоўна, такая ігра і ўяўны «досвед» прыносілі больш шкоды, чым карысці з пункту гледжання прафесіяналізму ў авалоданні інструментам. Але тады я і чуць не хацеў пра такія «пункты гледжання». Я быў упэўнены, што любы прафесіяналізм, які спрыяе заробку, карысны. А як прыемна па заканчэнні працоўнага дня падлічваць «чаявыя»! Маё самалюбства цешыла тое, што я магу палегчыць лёс маіх бацькоў у сэнсе «даходаў». Мне было радасна прыносіць у родны дом «свежую капейку».

У вучылішчы я трапіў да выкладчыка Гіроўскага Яўгена Фёдаравіча, выхаванца Пецярбургскай кансерваторыі, вучня прафесара Барынавай. Ад доўгай ігры ў рэстаране ў мяне балелі рукі. Гіроўскі адразу сцяміў, у чым справа, і вызваліў мае рукі ад перанапружання. Граць стала лёгка, тэхнікі прыбавілася, і ў наступным годзе на веснавых экзаменах я выступіў з рапсодыяй Ліста № 11. Граў яе я з вялікім поспехам, і многія педагогі, хто памятаў мяне з прыёмных іспытаў, мяне віншавалі. Гэта быў 1924 год. Гіроўскі быў знешне вельмі падобны на Шапэна, мы з ім пасябравалі, і справы пайшлі добра. У 1925 годзе я ўжо мог граць «Канцэртны вальс» Глазунова ў транскрыпцыі Фелікса Блуменфельда. З’явілася багата новых сяброў, жыць было цікава і добра. Гармоніяй са мной займаўся бацька – ён быў выдатным тэарэтыкам, скончыў курс Пецярбургскай кансерваторыі ў кампазітара Анатоля Лядава. Між іншага, бацька мне паказваў свой дыплом, выдадзены ў 1903 годзе Пецярбургскай кансерваторыяй: спрэс пяцёркі! Нават такія прадметы, як ігра на альце – 5, энцыклапедыя (аналіз форм) – 5, клас дырыжыравання – 5, клас ансамбля – 5. Што за вучань! Ясная рэч, да яго мне было далёка, але ён радаваўся і мамі поспехам. У чым я даваў слабіну, дык гэта ў чытанні з аркуша, не давалася мне гэтая навука… Не было спрыту, хаця ў класе ансамбля я атрымліваў чацвёркі з плюсам і пяцёркі. Вось мой бацька чытаў ноты з аркуша – гэта было нешта неверагоднае! Усё-такі сапраўдны музыка павінен умець чытаць ноты выдатна; як кажуць рэстаранныя лабухі, «галоўнае – гэта чытка!» Мяне ж Бог пакрыўдзіў, не даў гэтай «прамудрасці». Але затое я быў непераўзыдзеным імправізатарам у нямым кіно. Варта мне было зірнуць на экран і пакласці рукі на клавішы, як яны пачыналі нешта «выяўляць». Часам сярод публікі мне нават апладзіравалі за імправізацыі.

Я шмат гадоў адпрацаваў ілюстратарам у нямым кіно. Пасля гэтай працы я зразумеў, што мне зусім не зашкодзіць павучыцца кампазіцыі.

Войны і рэвалюцыі

Ужо з 1914 года пачалася першая «імперыялістычная» вайна; яна «аўтаматычна» перайшла ў рэвалюцыю, якая працягваецца дагэтуль, г. зн. да 1983 года! У пачатку вайны з Германіяй і Аўстрыяй эканоміка Расіі рэзка пагоршылася, але жыць яшчэ можна было. А ў 1917 годзе грымнула «сацыялістычная рэвалюцыя», прадказаная паэтам і філосафам Меражкоўскім у яго крытычным артыкуле «Грядущий хам» і вялікім Дастаеўскім у «Бесах». Рэвалюцыю мой бацька ўспрыняў вельмі холадна, больш за ўсё яго палохала фраза з «Інтэрнацыянала»: «Кто был ничем, тот станет всем!» Ён не мог з ёй згадзіцца, і крыніцу ўсіх бед ад рэвалюцыі ён бачыў у гэтай бязглуздзіцы. Яшчэ яго абураў сваёй хлуслівасцю выраз «дыктатура пралетарыяту», бацька нават публічна дазваляў сабе казаць: «Гэта не дыктатура пралетарыяту, а дыктатура над пралетарыятам». Падобнай фразіроўкі было зусім дастаткова, каб паводле «рэвалюцыйных законаў» сесці ў турму прынамсі гадоў на пяць (гэта лічылася «лёгкім пакараннем»). Небяспека была і ў «непралетарскім» паходжанні маёй мамы. Але, на шчасце, тады, у 1920-х гадах, яго яшчэ не пасадзілі: гэта здарылася пазней, у 1931 годзе. «Органы бяспекі» (ДПУ) арыштавалі бацьку па абвінавачанні ў сувязі з замежнай буржуазіяй! Ніводнага радка ён не пісаў і не атрымліваў ад «буржуазіі», ніводнага замежнага канверта ў нас дома не было! Аднак, калі ДПУ кажа, што сувязь была – значыць ён «вінаваты»! Сядзеў ён восем месяцаў у Растоўскім ДПУ і чатыры месяцы ў Новачаркаскай турме ні за што! У 1933 годзе «абвясцілі прысуд» – тры гады вольнай высылкі ў Котлас! Божа! Там жа голад і ўсё засыпана вошамі! Але і ў гэтым страшным Котласе скрыпка выручыла бацьку: ён «даў канцэрт» у памяшканні Котласкага ДПУ для «слаўных чэкістаў». Вядома, ён граў рускія народныя песні і скокі – поспех быў велізарны! Яму нанеслі столькі хлеба і рыбы, што ён тыдзень жыў «на ўсім гатовым!» На знак асаблівай літасці ўладаў бацьку дазволілі пераехаць у Архангельск, а там было куды лягчэй, можна было «прымяніць свае здольнасці». Агулам, жыццё ў ссылцы ў Савецкім Саюзе – гэта бясконцы доказ таго, што «ўсё ў жыцці адносна»! Нават само існаванне – паняцце «адноснае»!

У Архангельск прыехаў і я з мамай, і зажылі мы там, як казаў тата, «на славу»! Асабліва добра стала тады, калі бацьку, віяланчэліста Вышылоўскага і мяне запрасілі граць у рэстаран «Таргсіна» за «таргсінаўскую бульбу», даволі добрую. Яшчэ адзін доказ таго, што ўсё-такі ўсё ў жыцці «адносна».

У 1936 годзе бацьку вызвалілі, і ён, як «вольны грамадзянін», атрымаў прызначэнне ў Варонеж у музычнае вучылішча, дзе яго таксама называлі «галоўным па музыцы»! Урэшце, пасля ўсіх неймаверных перажыванняў, у Архангельску, паводле бацькі, «жылося няблага». Ён казаў, што «ўсё трэба ўмець цаніць: сухар, кавалак хлеба, навагу (паўночная рыба), шклянку гарбаты з цукрам – усё гэта можа стаць у любы момант у Савецкім Саюзе небывалай рэдкасцю!» І калі такія «ператварэнні» выпрабуеш на сабе, то надыходзіць сапраўдная пераацэнка каштоўнасцей.

Тата жыў паводле азбучнай ісціны: «трэба ўмець цаніць усё добрае і ўсё чалавечае»! Мой тата… У 1959 годзе я атрымаў ад мамы тэлеграму: «сышоў тата». Я адразу ж у аэрапорт і ў Маскву. У Маскве я паехаў на Курскі вакзал (яны тады жылі ў Арле). Вось і іх домік… Маўкліва мяне сустрэла мама і павяла ў пакоі. На пасцелі ляжыць цела бацькі – як быццам ён спіць! Не! Ён мёртвы! Смерць здарылася знянацку, ён размаўляў, за нешта дзякаваў маме, потым закашляўся і змоўк. Мама выклікала «хуткую дапамогу», яна прыехала, але ўжо было позна. Урач развёў рукамі і выказаў спачуванне. Гэта было 10 жніўня 1959 года, яму было 76 гадоў, столькі, колькі мне зараз. Хавалі яго на наступны дзень, было раскошнае надвор’е, бліскучы дзень. Нарэшце прыехала падвода з бальніцы, на якой ужо стаяла труна. Труну падвезлі бліжэй да мяне. Я не мог адвесці позірку ад яго рук… Як гэта было цяжка! Калі пачалі закопваць магілу, я вырваў у трунара лапату і таксама чамусьці стаў спешна закопваць дарагую мне магілу. Я моцна плакаў – каго ж я хаваю! Ды мне лягчэй самому з жыццём развітацца, чым з горача любым бацькам! Маму я адправіў да родных, а сам паехаў дадому ў Мінск… У Мінску, прыкладна праз тыдзень, бацька прысніўся мне. У сне я адразу зразумеў, што трэба, не марнуючы часу, паспець спытацца ў яго, як яму там? І я паспеў спытацца! Што ж ён адказаў? «Выдатна! Я ніколі так не адпачываў, як цяпер!» Я прачнуўся ашчасліўлены. Мне хацелася быць забабонным і верыць у замагільнае жыццё! Вось так і скончылася няўдалае і ў той жа час па-свойму шчаснае жыццё майго палка любімага бацькі, Роберта Ісакавіча Камінскага.

     

Падзяка Р. Камінскаму (Варонеж, 1940) і памятнае фота ад А. Залатарова (1957)

Апошні жывы напамін ад бацькі быў мне, здаецца, у пачатку 1960-х гадоў. Татаў вучань Анатоль Сцяпанавіч Залатароў, вярнуўшыся з Масквы, прывёз мне цёплае прывітанне ад старога сябра бацькі па кансерваторыі, выбітнага скрыпача Яфрэма Цымбаліста (рускі і амерыканскі музыка, 1889–1985; пасля Хейфеца і Эльмана – самы вядомы вучань Ауэра. Канцэртаваць за мяжой пачаў у 1907 г., як толькі скончыў Пецярбургскую кансерваторыю – заўв. З. Г.), які старшынстваваў на конкурсе. Бацька яго часта і захоплена згадваў. Цымбаліст вельмі падрабязна распытваў Залатарова пра майго бацьку, тужыў па ім, быў вельмі збянтэжаны з-за яго смерці.

Маю мілую, дарагую маму я пахаваў у Мінску ў дзень новага 1965 года. У той дзень я нічога не разумеў, не цяміў. Я ўжо не памятаю падрабязнасцей – толькі страшную яву, як я адзін вёз яе на могілкі. Ох, як гэта было цяжка, і не знаходзіцца ў мяне слоў, каб патлумачыць, што я перажыў. Адно толькі ведаю: мой горача любімы тата і мілая мама будуць вечна жыць у маім сэрцы. Я заўсёды стараўся жыць паводле іх запаветаў, па прыкладзе майго дарагога таты: сумленна і змястоўна, а галоўнае, быць удзячным за тое добрае, што прыносіць жыццё. У памяць пра тату я распавяду пра гарады, у якіх мы жылі.

Пра Новачаркаск

У 1911 годзе мой бацька атрымаў запрашэнне паступіць на службу ў Новачаркаскае музычнае вучылішча і музычную школу. У Новачаркаск ён прыехаў з Луганска, дзе граў сезон са сваім старым сябрам, дырыжорам І. І. Розенфельдам. А я з мамай жыў у гэты час у Стаўрапалі, дзе непадалёку, у фамільным маёнтку, пастаянна жылі яе сёстры. Выдатна помню, што лета 1913 года я з мамай правёў у Есентуках, там было мала цікавага. А ў 1914 годзе бацька «наняўся на сезон» у Сімферопаль, мы з мамай прыехалі да яго пасля «сезона» і разам потым вярнуліся ў Новачаркаск. Недзе ў канцы траўня або ў пачатку чэрвеня я з мамай сеў у цягнік, і мы паехалі да станцыі Сінельнікава, а там была перасядка далей на поўдзень. Як усё было цікава! Асаблівае значэнне я надаваў надпісам на вагонах: вензель паўднёвых дарог – «Е» («Екатерининская дорога»), а «Ник» – вензель Мікалаеўскай («Николаевской») дарогі! Я наперад смакаваў «асалоду» расказаць пра гэта майму найлепшаму сябру Лёню. Які ён будзе рады даведацца ўсе гэтыя «тонкасці»! А вось і рака Салгір, на якой стаіць Сімферопаль. На вазаку паехалі ў гарадскі сад, дзе ў аркестры граў тата, а вось і ён сам! Як добра! Ён нас адвёз у зняты для нас пакой, і зажылі мы там раскошна, бо Сімферопаль – цудоўны горад! Неўзабаве перазнаёміліся з музыкамі аркестра, дырыжор – важны пан. Аркестранты да нашага прыезду паставіліся выключна гасцінна. Майго тату паспелі палюбіць як вельмі добрага скрыпача, нястомнага аптыміста і найбольш сардэчнага чалавека. Парк, у якім штовечар граў аркестр, быў найвыдатнейшы! Так, у нас была маса знаёмых, і нас вельмі любілі. Але пачалі ўжо пагаворваць пра вайну, і ў хуткім часе тата паехаў прызывацца ў Новачаркаск (па месцы прапіскі). Мы засталіся ў Сімферопалі без навін, поўныя хвалявання. Аднойчы мы з мамай зайшлі на пошту даведацца пра пісьмы. Нас сустрэў чыноўнік з усмешкай: «Вам прыйшла добрая тэлеграма, хоць і аднаслоўная: “Вольны!”» Я саромеўся паказаць сваю радасць перад чыноўнікам, ведаючы, чаго вартая такая тэлеграма ў час мабілізацыі. З пошты я і мама сышлі шчаслівыя. Хутка скончыўся сезон, і мы ўсёй сям’ёй вярнуліся дадому, у Новачаркаск. Уражваў тлум на вакзалах, народ заварушыўся – вайна! Я, безумоўна, не разумеў у той час усяго маштабу катастрофы, дый ніхто не разумеў, нават дарослыя.

К вясне 1915 года я ўжо быў падрыхтаваны да паступлення ў Пятроўскую гімназію, і ўсё прайшло выдатна. Вытрымаў я экзамен у другі падрыхтоўчы клас. На экзамене я зрабіў адну памылку: слова «вверх» напісаў паасобку. Настаўнік Рэбрыкаў, які прымаў экзамен, пасмяяўся і пакінуў гэтую памылку без наступстваў! Дома мяне сустрэлі як імянінніка! У той жа дзень я пайшоў да майго лепшага сябра Лёні, ён таксама паступіў, але ў настаўніцкую семінарыю, яму карцела стаць настаўнікам. Якая цудоўная пара – дзяцінства! Нічога няма лепей. Дома я ўпрасіў бацьку купіць мне дзіцячую чыгунку, і ён, вядома, купіў, бо ён жа быў вельмі добры! Гэта быў паравозік, і да яго прыстаўляліся тры вагоны. Які я быў шчаслівы – з дзяцінства я надзвычайна любіў чыгункі і ўсё, што было з імі звязана. Купіў мне тата гэты падарунак у горадзе Растове-на-Доне за пяць рублёў. На той час гэта былі шалёныя грошы: за іх можна было купіць падводу вінаграду.

Гэта было даўно, але было на свеце, і я гэта помню. Я не забуду «Атаманскі спуск», дом № 10 з яго кватэрай № 2. Там доўга-доўга мы жылі, і з намі было хараство, якое няможна, грэх забыць. За тры гады жыцця ў Новачаркаску ў нас з’явілася мноства знаёмых і сяброў. Найперш хочацца назваць стрыечнага брата мамы, Пракоф’ева (ён быў старшынёй судовай палаты), і яго жонку, наймілейшую Праскоўю Аляксандраўну. Іх сын Сярожа, мой раўналетак, здаваўся мне не вельмі сімпатычным, так што асаблівага сяброўства ў нас не было. Бацька і мы з мамай пасябравалі з сям’ёй яго таварышкі па службе, М. Ф. Гінзбург. Яе муж, Саламон Ільіч Гінзбург, прысяжны павераны, быў найвядомейшым у горадзе, дый увогуле на Доне адвакатам. Яны жылі ў доме № 25 на Гарбатай вуліцы, недалёка ад нас. Добра памятаю гэты дом, выдатную кватэру, а галоўнае, гэтых людзей: тата лагодна менаваў іх «рафінаваная інтэлігенцыя»! У сям’і было двое дзетак, хлопчык Сярожа і дзяўчынка Ліда. Лёс іх у час Другой сусветнай вайны быў жахлівы: за «яўрэйскае пахожанне» іх расстралялі ў шахтах. Так, Саламон Ільіч быў хрышчаным яўрэем – і з пункту гледжання ідыёта Гітлера гэтая «правіннасць» каралася смерцю ўсёй сям’і. Гэтай вар’яцкай гнюснасці няма назвы! Я ў чымсьці «забег уперад», але мушу сказаць, што тады, перад вайной і рэвалюцыямі, антысемітызму, гэтага звярынага шаленства, на Доне не назіралася.

Там, у доме № 10, у нас былі суседзі, з якімі мы выдатна ўжываліся. Гэта была сям’я Зазерскіх: бацька быў афіцэрам, служыў у войску. У яго была жонка Ганна Міхайлаўна і дзве цудоўныя дачкі, Ірачка і Кіцi. Мы вельмі сябравалі, і гэта было сапраўднае, самае шчырае сяброўства! Малодшая, Кіці, забаўляла нас спевамі. Была ў яе такая песня: «вот маленький кабанчик взобрался в скользку гору...» Гэта было так забаўна і так добра! Кіця і мая мама абажалі адна адну. У той жа час у мяне быў неразлучны друг Лёня Сарокін, я згадваў яго раней. Мы з ім апантана любілі Новачаркаск і пастаянна блукалі па горадзе ды наваколлі. Так, Лёня быў незвычайным хлопчыкам паводле душэўнага ладу і па сваёй дабрыні, спагадлівасці. Нешматслоўны, ён мог выказаць глыбокія і самастойныя думкі, у якіх мелася імкненне да маралі і справядлівасці. Дзіўна, як хутка мы знаходзілі агульную мову і разумелі адно аднаго. Лёня жыў з маці, Антанінай Уладзіславаўнай. Яна была сціплая і добрая жанчына, вельмі любіла свайго «Лёньку». Памерла Антаніна Ўладзіславаўна ў 1943 годзе ад разрыву сэрца, калі даведалася, што Лёня ўпаў з паравоза, які рухаўся… Мне гэтыя людзі вельмі дарагія, яны мне родныя.

Так, у нас наладзіліся сяброўскія стасункі са многімі. Хочацца ўспомніць хоць некаторых: Анатоль Залатароў, Гукаў (скрыпачы), Міхаіл Міхайлавіч Хуцыеў, Алоіс Стэрнардт (віяланчэлісты), ваенныя (атаманы і проста казакі), урачы, настаўнікі, юрысты, просты і адметны народ, які жыў ва ўзаемапавазе да войнаў і рэвалюцый. Алоіс Стэрнардт у свой час, калі пачалася рэвалюцыя, намаўляў майго бацьку пакінуць Новачаркаск і назаўсёды (праз Турцыю) з’ехаць у Англію, але бацька адмовіўся, і вельмі шкада! Стэрнардт неўзабаве пасля ад’езду прыслаў нам пісьмо ў Новачаркаск з Канстанцінопаля. Яно не захавалася, але я памятаю першыя радкі: «Дарагія мае, пішу вам з Турцыі! Збіраюся ехаць у Англію! Як шкада, Веня (памяншальнае імя бацькі), што ты не паехаў са мной!» Мая мілая мамуля пасля гэтага пісьма доўга-доўга плакала…

У мяне быў яшчэ адзін блізкі сябар, Віктар Каклюгін. Быў ён бацькавым вучнем, здольным скрыпачом, мой тата яго вельмі любіў. Жыў ён з бацькамі на Марыінскай вуліцы. Памятаю яго маці, яна была ўжо немаладая, звалі яе Вольга Міхайлаўна. У яе было найтанчэйшае пачуццё гумару, яна заўсёды нас смяшыла. Вольга Міхайлаўна таксама нас усіх вельмі любіла. Бацька Віці, Канстанцін Каклюгін, быў міністрам унутраных спраў пры Данскім урадзе. Калі Віця прыходзіў да нас, мы яго сустракалі «пераможна»! З ушанаваннямі садзілі за стол, і тады пачынаўся абед, які заўсёды праходзіў весела. Памятаю, яшчэ быў у майго бацькі вялікі сябар, яго благароддзе, казацкі афіцэр – есаул Ломцеў. Служыў ён у мясцовай камандзе на Хрышчэнскім спуску, па дарозе на вакзал да станцыі Новачаркаскай. Жыў Ломцеў на скрыжаванні Хрышчэнскага спуску і Аксайскай вуліцы. Сяброўства з маім бацькам у іх было моцнае і шчырае, яны пастаянна наведвалі адно аднаго. Дый я любіў яго, мне падабалася ў яго бываць. Ломцеў вучыў мяне казацкім песням, вось прыпеў адной з іх: «Так громче музыка, играй победу, мы победили и враг бежит, бежит, бежит! Так за царя, царя и нашу веру, мы грянем громкое ура! ура! ура!». Вельмі многа было сяброў, усіх не пералічыш і пра ўсіх не раскажаш!

У плане здабыцця харчоў да першай вайны ў Новачаркаску жылося прыўкрасна! Таннасць, а якія базары! Я помню Хрышчэнскі базарчык – раскоша! Кіслае малако найлепшай якасці! А фрукты! Усё фантастычна танна, толькі што не дарма! Новачаркаск быў спакойным месцам, і не хацелася думаць пра нейкія перамены ў жыцці гэтага чароўнага горада.

Данскія казакі – народ добры, але надта самалюбны. «Мы – прыродныя данскія казакі, і размова скончана!» Было агульнае шанаванне памяці атаманаў, Ермака і Платава, якім казакі будавалі манументы ў гонар Дона ціхага. Дзе цяпер тыя манументы і тыя казакі? І дзе цяпер той ціхі Дон? Грамадзянская вайна змяла ўсё магутным ураганам. Брат пайшоў на брата – такая была бяда! Праўда, усё пакацілася кулём ужо на пачатку нямецкай вайны. Жыццё амаль адразу змянілася да горшага, з’явіліся людзі, якія цярпелі ад беднасці. Жыць адразу стала цяжэй усім. А тут яшчэ ўсеагульная мабілізацыя! Данскія казакі грузіліся ў эшэлоны і ехалі на фронт, на яўную смерць! Як удараліся ў слёзы нашыя казачкі! Мы, мірныя людзі, да канца не разумелі, што адбываецца, але было ясна, што ў свеце здарыўся страшны ералаш! На вакзалах, праўда, быў выгляд парадку. Там я некалькі разоў бачыў цара, Мікалая ІІ, ён прыязджаў у царскім цягніку ў Новачаркаск. Божа, што тварылася! Велізарны тлум народа сустракаў яго са шчырым натхненнем. Але я стаў пазбягаць гэтых натоўпаў, яны мяне пужалі. У тыя дні я імкнуўся бачыцца толькі са сваім сябрам Лёням Сарокіным, яго таксама не вабіла стоўпатварэнне. А разам нам было добра.

(заканчэнне будзе)

Апублiкавана 28.04.2017  20:26